Александр Дюма-сын, Бурже Поль, Год: 1883

Время на прочтение: 43 минут(ы)

ПАНТЕОНЪ ЛИТЕРАТУРЫ.

ПОЛЬ БУРЖЕ.

ОЧЕРКИ СОВРЕМЕНОЙ ПСИХОЛОГІИ

ЭТЮДЫ

О ВЫДАЮЩИХСЯ ПИСАТЕЛЯХЪ НАШЕГО ВРЕМЕНИ,
съ приложеніемъ статьи о П. Бурже
ЖЮЛЯ ЛЕМЕТРА.

Переводъ Э. К. Ватсона.

С.-ПЕТЕРБУРГЪ.
Типографіи Н. А. Левидина. Невскій просп., д. No 8.
1888.

Если литератору удалось въ такой мр расшевелить свою эпоху, какъ то сдлалъ Александръ Дюма-сынъ, если въ своихъ романахъ, благодаря умнію своему проникать въ самую суть этой эпохи, ему удалось создать типы, сдлавшіеся сразу популярными: если онъ своими комедіями преобразилъ театральныя формы и запечатллъ это трудное дло своею личною печатью, если ему удалось, въ своихъ брошюрахъ и предисловіяхъ, высказать свое слово, и притомъ слово независимое, по поводу чуть не двухъ десятковъ животрепещущихъ общественныхъ вопросовъ,— то, понятно, его роль не можетъ быть опредлена въ какой-нибудь одной глав нашей книги, не можетъ быть охвачена въ такихъ ограниченныхъ предлахъ вся его эстетика, не можетъ быть изложена вся его психологія. Поэтому, понятно, я не задаюсь здсь задачей нарисовать портретъ во весь ростъ Дюча. Въ этой серіи этюдовъ, посвященныхъ выдающимся представителямъ современной литера туры, служившимъ выразителями и пропагандистами новйшихъ вяній, часто довольно страннаго оттнка, я не могъ не остановиться на этомъ исключительномъ писател, ударявшемъ, быть можетъ, сильне, чмъ кто-либо другой, по больнымъ нервамъ нашего поколнія. Оставаясь вренъ пріему, котораго я держался до сихъ поръ, въ этюдахъ о Боделэр, Ренан, Густав Флобер, Стендал и Тэн, я желалъ-бы подвергнуть разсмотрнію сочиненія этого писателя лишь поскольку они являются симптомами настроенія, если и не совсмъ новаго, то во всякомъ случа возобновленнаго, извстной части французскихъ умовъ въ конц XIX столтія. Пусть поэтому читатель не удивляется тому, что въ этомъ этюд, исключительно-психологическомъ, я не коснусь ни нкоторыхъ задачъ чисто-техническаго свойства, какъ напр. вопроса о сценическомъ реализм или о стил діалога, ни извстныхъ пунктовъ изъ области исторіи литературы, какъ напр. разсмотрнія послдовательныхъ стадій, по которымъ прошелъ умъ А. Дюма и вроятныхъ причинъ этого прохожденія. Для того, кто поставилъ-бы себ подобную цль, недостаточно было-бы одной главы, а понадобился-бы по меньшей мр цлый томъ. Настоящій этюдъ представляетъ собою лишь отрывокъ.

I.
Дюма-моралистъ.

Александръ Дюма-сынъ, съ перваго же появленія своего на литературной арен, обнаружилъ драгоцнный даръ вызывать отклики: первый-же большой романъ и первая его большая комедія сдлались общественными событіями. Нын, по прошествіи тридцати лтъ, появленіе новаго романа или новой комедіи его вызываетъ вниманіе и любопытство всего Парижа. Нужно, впрочемъ, замтить, что и другіе писатели обладали этимъ даромъ вызывать быстрый, какъ-бы электрическій отзвукъ, хотя они, какъ художники, и стояли гораздо ниже его, значитъ, внутреннее достоинство сочиненій играетъ здсь не первостепенную роль. Толпа, колеблющаяся и непостоянная, интересующаяся какой нибудь книгой или театральной пьесой и длающая ихъ модными, лишена художественнаго чутья въ томъ смысл, какой придаютъ этому послднему слову люди посвященные. Ей недоступны красоты формы, самыя важныя въ глазахъ посвященныхъ,— и единственно-важныя, скажу я съ своей стороны, ибо на форму и на содержаніе нельзя смотрть какъ на нчто, не имющее между собою ничего общаго: недостатки въ писаніи всегда обнаруживаютъ недостатки въ мышленіи. Толпа восхищается одинаково искренно и очень посредственными, и прекрасными стихами, и хорошей, и отвратительной прозой,— и происходитъ это вслдствіе того, что она смотритъ на литературу съ исключительно практической положительной точки зрнія. Эта на половину инстинктивная толпа состоитъ изъ людей и дйствующихъ, и просто прозябающихъ, для которыхъ диллетантизмъ и созерцаніе не существуютъ, которые прежде всего живутъ и желаютъ жить. Въ этихъ душахъ нтъ ничего произвольнаго, глубокая и безсознательная логика приводитъ ихъ — къ чему?— единственно только и неизбжно къ удовлетворенію ихъ нуждъ. Эта толпа нуждается въ такой литератур, которая служила бы для ея души и для ея сердца тмъ-же, чмъ хлбъ и вино служатъ для плоти. Будучи работницей, она требуетъ и орудій нравственнаго порядка. Она желаетъ пользоваться книгой, которую читаетъ, пьесой, которую слушаетъ. Бдная толпа, бродящая въ потемкахъ, въ тревог, въ поискахъ за умиротвореніемъ! Ахъ, дайте-же мн такое слово, которымъ я могъ-бы воспользоваться завтра, сегодня-же вечеромъ, когда мн нужно будетъ принять какое-нибудь ршеніе, направить моихъ дтей, справиться съ собственной моей мыслью! У меня есть дти — говорите мн о нихъ, у меня есть жена — говорите мн о ней. Надъ этимъ, такъ называемымъ, образованнымъ міромъ царитъ такая глубокая мгла, и онъ еще больше сгустилъ ее, потушивъ прежніе свточи. Укажите мн, вы, знающіе, въ какую сторону мн идти! Если голосъ Дюма сразу-же покрылъ эти ламентаціи толпы, то это не явилось результатомъ искусства драматической постройки, или блестковъ ума, которые обезпечиваютъ за авторомъ ‘Свадебнаго визита’ и ‘Друга женщинъ’ такое почетное мсто среди лицъ, писавшихъ для сцены. Нисколько, все дло въ томъ, что этотъ голосъ произносилъ именно т самыя слова, въ которыхъ чувствовалась потребность среди этой толпы. Въ ней бродили извстныя воззрнія на любовь, на деньги, на супружескую измну, на отношенія дтей къ родителямъ, на язву проституціи, и необходимо было, чтобы кто-нибудь ясно формулировалъ эти еще смутныя воззрнія. Толпа кинулась къ этому человку, потому что онъ говорилъ ей о ней самой, объ ея тайныхъ или явныхъ нуждахъ. Она узнала въ немъ существо, которое она предпочитаетъ всмъ другимъ, потому что онъ одинъ можетъ просвтить ее относительно ея самой, формулировать для нея правила и исцлить ее отъ болзни неизвстности,— а именно моралиста. Дйствительно, это послднее опредленіе прежде всего приходитъ на умъ, когда желаешь охарактеризовать талантъ Дюма. Нужно вникнуть въ смыслъ этого слова, для того, чтобы какъ слдуетъ понять и достоинства, и недостатки этого таланта.
Въ ряду интеллектуальныхъ разновидностей, моралистъ занимаетъ очень ясно опредленное мсто. Онъ довольно близко подходитъ къ психологу предметомъ своего изученія, ибо и тотъ, и другой стремятся къ тому, чтобы проникнуть въ глубину души и познать побудительныя причины людскихъ дйствій. Но психологъ удовлетворяется этимъ познаніемъ и не стремится идти дале, для него душа человческая — ничто иное, какъ машина, дйствіе которой она наблюдаетъ, или, пожалуй, растеніе, за постепеннымъ развитіемъ котораго онъ слдитъ. Онъ замчаетъ зарожденіе идей, развитіе и комбинированіе ихъ, онъ видитъ, какъ впечатлнія, воспринятыя чувствами, приводятъ къ извстнымъ ощущеніямъ, къ извстнымъ выводамъ, онъ видитъ тайную работу человческой совсти, онъ замчаетъ сложное и постоянно мняющееся произростаніе ума и сердца. Тщетно моралистъ станетъ объявлять то или иное изъ этихъ состояній души преступнымъ, то или иное ощущеніе презрннымъ, то или иное измненіе ея ненавистнымъ. Психологъ и знать не хочетъ ни преступности, ни презрнія, ни негодованія. Вдь не возмущается-же химикъ тмъ, что такой-то химическій продуктъ убиваетъ человка, если только это его свойство убивать согласно съ извстными химическими законами. Не негодуетъ-же ботаникъ на какое-нибудь растеніе за то, что оно пропитано ядомъ. Вдь рука убійцы поднимается для нанесенія удара въ силу извстныхъ законовъ напряженія мускуловъ, и ученый, представляющій себ этотъ жестъ, разлагаетъ его на извстныя механическія начала, не останавливаясь на цли этого жеста. Такъ и психологъ,— свидтелями тому могутъ служить де-Местръ и Меримэ,— входитъ въ разсмотрніе и описаніе такихъ опасныхъ душевныхъ состояній, которыя возмущаютъ моралиста, онъ старается постигнуть преступныя дйствія и часто видитъ въ послднихъ ничто иное, какъ проявленіе энергической натуры и оригинальный результатъ извстной стороны душевной дятельности. Словомъ, психологъ анализируетъ лишь ради анализа, моралистъ анализируетъ для того, чтобы произнести свое сужденіе. Это влеченіе къ сужденію составляетъ отличительную черту его, отличая его также и отъ философа, замыкающагося въ безпристрастную спекуляцію и не знающаго даже, могутъ-ли его идеи имть практическія послдствія. Вотъ Спиноза сидитъ, одинокій и болзненный, возл печки, въ бдной своей каморк. Сколько вечеровъ провелъ онъ такимъ образомъ, работая надъ теоремами своей ‘Этики’! Для большей очевидности, онъ усвоиваетъ себ геометрическіе пріемы. Вс свои предположенія и доказательства, опредленія и аксіомы, схоліи и заключенія онъ излагаетъ ясной латынью и переписываетъ все это собственноручно, борясь съ злой чахоткою. Онъ спокойно и обстоятельно разъясняетъ, что природа не преслдуетъ никакой цли, ибо она вчна, ибо она исчерпываетъ собою вс возможности, ибо она не можетъ пріобрсти ничего такого, чмъ-бы она уже не обладала, такъ какъ она — все. Онъ утверждаетъ, что свобода нашихъ ршеній — призрачна, что добро и зло — понятія неопредленныя. Подобныя посылки сами собою ведутъ къ извстнымъ, печальнымъ умозаключеніямъ, пугающимъ моралиста. Что намъ за дло до этихъ умозаключеній?— говоритъ философъ.— Я желаю лишь знать, правильно-ли построена моя система, строго-ли логична она и помнится-ли она на прочныхъ основахъ? И дйствительно, въ этомъ заключается для него вся задача, а вовсе не въ благодтельномъ или опасномъ характер его теорій.— Таково-же разстояніе между тмъ, что исключительно занимаетъ художника, и тмъ, что заботитъ моралиста. Подобно тому, какъ послдній судитъ о доктринахъ и о страстяхъ по тому вліянію, которое он оказываютъ, онъ судитъ и о красот по вліянію ея, онъ признаетъ красоту зловредною и развращающею, въ противоположность красот облагораживающей и здоровой. Художникъ, напротивъ, допускаетъ возможность существованія антиэстетическихъ добродтелей и красивой испорченности, или, другими словами, онъ не обращаетъ никакого вниманія ни на добродтель, ни на испорченность. Онъ знаетъ только то. что бываютъ предметы красивые и предметы некрасивые, онъ въ состояніи остановиться съ восхищеніемъ въ дом разврата передъ красивымъ тломъ продажной женщины, онъ забываетъ и время, и мсто, и картину позора, для того, чтобы любоваться роскошными и красивыми формами этого тла. Пускай это будетъ существо, проклятое на-вки, жертва грубой похоти, та, которая, по выраженію поэта Стефана Маллармэ, ‘соединяетъ въ себ грхи цлаго народа’, тяжкое преступленіе нашей лживой цивилизаціи!.. ‘Будь прекрасна и молчи’!.. говоритъ поклонникъ красоты. Этой дивной красоты не въ состояніи создать ни дворецъ, ни высшій общественныя ступени, тамъ, гд ея не существуетъ, тамъ, гд она существуетъ, ее не могутъ уничтожить позоръ и трущобы!
Иное дло моралистъ. Его не удовлетворяютъ ни сильные порывы страсти, ни хитросплетенія мысли, ни ослпляющее дйствіе красоты. Въ этихъ страстяхъ, чрезмрное развитіе которыхъ прельщаетъ психолога, онъ усматриваетъ неизбжныя дальнйшія послдствія, обманутое довріе, нарушеніе общественныхъ условій, широко распространяющееся вокругъ насъ вліяніе примра. ‘Жизнь’ — какъ кто-то весьма удачно замтилъ,— ‘есть своего рода символъ вры: она производитъ сильную, хотя и молчаливую, пропаганду’. Она стремится къ тому, чтобы преобразить, насколько отъ нея зависитъ, міръ и человчество по своему подобію… Словомъ, она стремится къ тому, чтобы сдлаться правиломъ, и моралистъ это понимаетъ. Равнымъ образомъ, онъ подмчаетъ и правило, вытекающее изъ извстной системы. Кому-же изучать эту систему, какъ не человку живому и вращающемуся среди другихъ живыхъ людей, который постарается свести опредленія и дедукціи къ непосредственному выводу и совту? Да, въ данное время и въ данномъ мст найдется созданіе, которое будетъ подвергаться искушенію и которое въ этой систем найдетъ орудіе къ сопротивленію, которое будетъ побждено и которому эта система дастъ въ руки орудіе для возмездія, которое будетъ чувствовать себя сильно утомленнымъ и которому система эта послужитъ утшеніемъ. Моралистъ-это тотъ-же врачъ, обмывающій и перевязывающій кровоточивую рану. Ему въ эту минуту нтъ дла до теоріи остеологіи. Онъ видитъ передъ собою открытые края раны. Если теорія ваша не научаетъ меня новому пріему перевязыванія ранъ, то предоставьте мн перевязать ее по старымъ пріемамъ, такъ какъ рана должна быть перевязана во что-бы то ни стало. Точно такъ-же должны быть излчены и душевныя болзни, время не терпитъ, такъ какъ намъ не дано дважды прожить жизнь. Что ему за дло до той пустой мечты, которую вы называете искусствомъ? Тутъ, повторяю, дло идетъ о жизни, о томъ момент, который исчезнетъ безвозвратно, о дяніи, которое, будучи разъ совершено, сдлается въ полномъ смысл слова неизгладимымъ, а вовсе не о созерцаніи и не о диллетантизм. Жизнь ни прекрасна, ни уродлива, она просто-таки жизнь, т.-е. нчто неизбжное и трагическое, тяжелое усиліе среди необузданной конкурренціи, которую мы должны стараться смягчить, среди людскихъ страстей, которыя мы обязаны щадить. Созерцать мы будемъ впослдствіи, если только въ состояніи будемъ это сдлать… Вотъ, мн кажется, какъ мыслить и говоритъ моралистъ. Главная потребность его заключается въ созданіи правилъ жизни и выправки. Умъ его направленъ къ отысканію этихъ правилъ, воля его — въ согласованіи съ ними своихъ дйствій, онъ скорбитъ о несовмстимости дйствій съ правилами. Подобный складъ ума боле неразрушимъ, чмъ какой либо другой, потому что онъ боле своевластенъ. Это вкусъ, столь-же личный, какъ и всякій другой, но облеченный въ форму обязательности, въ то же время онъ оказываетъ наибольшее вліяніе на другихъ людей, такъ какъ онъ особенно способенъ къ создаванію прозелитовъ. Если внимательно изучить условія, при какихъ онъ развивается, то чаще всего прійдешь къ констатированію того факта, что такого рода моралистъ въ ранней молодости вынесъ немало страданій вслдствіе вопіющей несправедливости и почувствовалъ потребность въ блестящемъ удовлетвореніи. Но каково-бы ни было происхожденіе подобнаго склада ума, онъ во всякомъ случа въ высшей мр характеристиченъ. Дюма является однимъ изъ самыхъ яркихъ представителей его.
Разсмотрите вс его комедіи, начиная съ ‘Полусвта’ и кончая ‘Принцессой Багдадской’,— и вы не найдете ни одной, посл которой утилитаризмъ могъ-бы предложить, вмст съ скептическимъ зрителемъ ‘Аталіи’, вопросъ: ‘А что же все это доказываетъ?’ Вс эти комедіи сводятся къ очевидной, несомннной морали, подобно тому, какъ вс-же он построены на внутренней драм. Авторъ самъ это признаетъ и ставитъ себ это въ заслугу. Въ его глазахъ театръ долженъ являться отраженіемъ только того, что авторъ считаетъ истиной,— въ противномъ же случа, это лишь пустой фокусъ, недостойный серьезнаго артиста. Онъ не однократно возвращался къ этой теоріи въ тхъ замчательныхъ предисловіяхъ, которыя предпослалъ своимъ драматическимъ произведеніямъ при послднемъ изданіи ихъ. Въ особенности предисловіе къ ‘жен Клавдія’, самое замчательное на мой взглядъ, заключаетъ въ себ изложеніе принциповъ, достойное того, чтобы на немъ остановиться нсколько подробне. Обращаясь къ г. Кювилье-Флери и оправдываясь въ томъ, что онъ обсуждалъ со сцены одинъ важный нравственный вопросъ, Александръ Дюма говоритъ:— ‘Вы полагаете, что я самодовольно присваиваю это не принадлежащее мн право. Почему я это длаю? А я сейчасъ объясню вамъ это. Потому что, по поговорк, ‘не длаетъ платье монахомъ’. Дло не въ томъ, чтобъ общество возложило именно на васъ обязанность длать или не длать того или другого, дло въ томъ, чтобы совсть наша приказала намъ длать то или другое’… Я подчеркнулъ послднія слова, потому что, по моему мннію, они содержатъ въ себ точное опредленіе тхъ требованій, съ которыми моралистъ относится къ литератур. Обратите вниманіе на выраженіе, къ которому онъ прибгаетъ для объясненія мотивовъ, заставляющихъ автора браться за перо. ‘Совсть приказала’, — говоритъ онъ. Это-же выраженіе употребляетъ и Кантъ: ‘Категорическій императивъ нравственности, не будучи подчиненъ никакимъ условіямъ, являясь результатомъ безусловной, хотя и практической необходимости, можетъ, по справедливости, быть названъ повелніемъ’ {‘Основы нравственной метафизики’, во франц. перевод Барни и Лагранжа, 1863.}… Моралистъ пишетъ для того, чтобы давать волю своей фантазіи, какъ поэтъ, или чтобы заноситься въ заоблачный міръ, какъ духовидецъ, или для усиленія въ себ самомъ сознанія дйствительности, какъ писатель мемуаровъ или романистъ наблюдатель. Нтъ, онъ только повинуется велніямъ своей совсти, и книги его становятся ‘дяніями’. Дюма передаетъ въ откровенной моральной автобіографіи своей, какимъ образомъ онъ привыкъ слушаться этого голоса совсти и исполнять извстныя дянія, которыя въ данномъ случа являются въ вид книгъ. ‘Никто, не будучи безумцемъ’,— говоритъ онъ,— ‘не можетъ претендовать на то, чтобы произвести, одними только собственными силами своими, общую реформу, но весьма вроятно, что эта реформа совершится постепенно. Поэтому человкъ, совершая свой жизненный путь, если только онъ стремится къ добру, выбираетъ такую точку, съ которой особенно хорошо видны — видимые, впрочемъ, почти отовсюду — симптомы людского безразсудства. Это заставляетъ ею сдлаться внимательнымъ и онъ начинаетъ бороться противъ нея’. Затмъ, онъ пріучается никогда не писать ни одной строки, не задавая себ вопроса о томъ, какъ отзовется эта строка и содержащаяся въ ней идея на вол другихъ. Высказывать какую-нибудь идею, формулировать теорію, поддерживать публично извстное мнніе,— все равно, говоритъ-ли человкъ съ трибуны, съ каедры или со сцены,— это, по-моему, вещи такія важныя, что мой умъ, я скажу даже моя совсть, не могутъ бытъ спокойны, пока я не приду къ твердому убжденію въ томъ, что я дйствовалъ совершенно искренно’… Эта фраза, взятая изъ предисловія къ ‘Княгин Жоржъ’, представляетъ собою признаніе, повидимому, совершенно искреннее со стороны человка, постоянно занятаго великой проблеммой о добр и зл. Въ предисловіи къ ‘Драгоцнностямъ Королевы’, въ которомъ онъ говоритъ о поэзіи такъ, какъ долженъ говорить о ней моралистъ, предпочитающій самымъ прекраснымъ стихамъ нравственныя сентенціи во вкус Ла-Брюйэра или Ла-Рошфуко, Дюма ставитъ себ въ заслугу, что въ различныхъ произведеніяхъ своихъ онъ высказалъ ‘именно то, что желалъ высказать’. И онъ правъ. Когда писатель смотритъ на каждую свою страницу, какъ на дяніе, хорошее или дурное, за которое онъ песетъ отвтственность передъ совстью читателей своихъ, онъ долженъ относиться самъ къ себ особенно строго. Онъ не иметъ права утшать себя тмъ, что онъ писалъ только для себя и для своихъ близкихъ, людей избранныхъ… ‘Я пишу лишь для сотни читателей, и изъ этихъ существъ, несчастныхъ, симпатичныхъ, любезныхъ, чуждыхъ лицемрія, чуждыхъ ходячей нравственности, которымъ мн хотлось-бы понравиться, я едва знаю одного или двухъ’… Эти строки то-же вступленіе къ предисловію, и принадлежатъ он перу эпикурейца Стендаля, предпосланы он книг, содержащей въ себ анализъ безъ заключенія, и озаглавлены ‘Любовь’. Стендаль былъ психологъ по преимуществу, а Дюма — моралистъ.
Особенность Александра Дюма составляетъ то, что онъ обладаетъ, вмст съ тонкимъ пониманіемъ требованій и условій жизни, еще тмъ особымъ чутьемъ, которое я назову, за отсутствіемъ боле подходящаго названія, ‘театральнымъ чутьемъ’, причемъ этотъ умъ, замчающій всюду психологическія задачи, смотритъ на нихъ подъ угломъ сценической оптики. Эта способность, повидимому, исключительно техническая, но при боле внимательномъ разсмотрніи окажется, что эта способность предполагаетъ нкоторыя иныя, и что она влечетъ за собою цлую серію особыхъ пріемовъ. Прежде всего, эта способность представляетъ собою нчто непревратимое, нчто прирожденное, необходимое для драматурга точно такъ-же, какъ необходима для музыканта или для живописца извстная конструкція уха или глаза. ‘Нельзя сдлаться драматургомъ’,— говоритъ Дюма въ предисловіи споемъ къ ‘Отцу-Расточителю’:— ‘или человкъ родится таковымъ, или-же онъ имъ никогда не сдлается, подобно тому, какъ онъ бываетъ блокуръ или черноволосъ помимо своей воли. Природа, по своей прихоти, создала вашъ глазъ такимъ или инымъ способомъ, въ силу чего вы видите предметы извстнымъ образомъ, можетъ быть, зрніе ваше далеко не безусловно-истинно, но оно въ данную минуту должно казаться таковымъ лицу, которое вы желаете заставить увидть то, что вы сами видли’. Первымъ необходимымъ элементомъ для подобнаго спеціально-драматическаго взгляда на вещи должна быть способность придумывать діалогъ. Я нарочно не употребилъ выраженія ‘излагать его’, ибо обороты бесды, тщательно отмченные и воспроизведенные, сами по себ, никоимъ образомъ не въ состояніи были-бы представлять собою иллюзій жизни. И дйствительно, когда два человка бесдуютъ между собою въ углу гостинной, или за обденнымъ столомъ, или на перекрестк улицъ, произносимыя ими слова являются лишь весьма слабымъ выраженіемъ того, что они въ дйствительности говорятъ другъ другу. Они уже заране знаютъ другъ друга, у каждаго изъ нихъ уже сложилась сумма извстныхъ понятій относительно другого, такъ что непосредственное вліяніе каждаго ихъ слова значительно видоизмняется суммой предшествовавшихъ впечатлній, каждый изъ обоихъ собесдниковъ длаетъ, такъ сказать, вольный переводъ выслушиваемыхъ имъ фразъ, сообразно своимъ личнымъ впечатленіямъ, кром того, стоя одинъ противъ другаго, они наблюдаютъ за игрой физіономій собесдника, за интонаціей голоса, за жестами, придающими словамъ извстный оттнокъ. Является безпрерывный и независимый отъ точнаго текста комментарій, придающій особое значеніе произносимымъ словамъ. Придумать діалогъ — значитъ облекать въ литературную форму вс эти подразумванія, значитъ отмчать и эту физіономію, и эту интонацію, и этотъ жестъ, значитъ сдлать замтнымъ и ощутительнымъ взаимное положеніе обоихъ этихъ лицъ, отмтить одной чертой ихъ отношенія, ихъ темпераментъ, ихъ прошлое, ихъ занятія. Здсь требуется способность къ перспективному уменьшенію, какъ разъ противуположная способности къ анализу, необходимой для романиста, который демонстрируетъ своихъ героевъ такъ-же, какъ профессоръ анатоміи демонстрируетъ трупъ, снимая одинъ органическій покровъ за другимъ. Но эта способность къ придумыванію діалога сама собою предполагаетъ еще и другую способность. Самый тотъ фактъ, что два лица стоятъ другъ противъ друга и бесдуютъ, свидтельствуетъ о существованіи между ними извстнаго согласія или разногласія во всякомъ случа, они оказываютъ другъ на друга извстное воздйствіе. Значитъ придумать діалогъ уже само по себ значитъ придумать извстное дйствіе, т. е. драму, которая, какъ показываетъ уже самая этимологія слова, есть дйствіе, дйствіе же можетъ представлять извстный интересъ лишь въ томъ случа, если извстный интересъ представляютъ собою данные моменты, въ которыхъ находятся дйствующія лица. Поэтому необходимо, чтобы діалогу и конфликту страстей предшествовалъ извстный душевный кризисъ, и такимъ образомъ способность драматурга къ воображенію представляется намъ въ сущности способностью воображать себ кризисы. Этотъ взглядъ можно проврить на самыхъ геніальныхъ драмахъ. Датчанинъ Гамлетъ и мавръ Отелло, испанецъ Род ригъ и критянка Федра, парижане Арнольфъ и Альцестъ — вс они являются въ одинаковой мр личностями сценическими, потому что они выведены въ извстные критическіе моменты ихъ жизни и душевнаго состоянія, между тмъ какъ Гравдэ отецъ Горіо, Госпожа Повари, Госпожа Жервеза — являются личностями, годными лишь для романовъ, потому что они выведены преимущественно какъ люди привычекъ, среди будничной обстановки ихъ жизни.
Несомннно, что существуетъ своего рода психологія кризисовъ, и именно ея-то и придерживаются инстинктивно драматурги, прежде чмъ приняться за самую идею фабулы. Для существованія кризиса, и притомъ кризиса важнаго, необходимо, чтобы имлась наличность столкновенія очень опредленныхъ и сильныхъ страстей и очень ярко-очерченныхъ характеровъ. Такой созерцательный, такой наклонный къ компромиссамъ и къ тонкой діалектик человкъ, какъ Аміель,— дневникъ котораго, заключающій въ себ столько драгоцнныхъ документовъ относительно болзней современной души, мною будетъ разсмотрнъ ниже,— не способенъ на драматическія комбинаціи, и писатель, обладающій даромъ театральной оптики, конечно остережется изображать его. Съ этой точки зрнія, Шекспировскій Гамлетъ представляетъ собою поразительное исключеніе, да и то Шекспиру пришлось прибгнуть къ разнаго рода уловкамъ для того, чтобы выставить безконечную медлительность принца мечтателя. Какъ умло, напримръ, онъ придалъ этому тревожному уму религіозныя сомннія относительно реальности привиднія:
‘Быть можетъ, этотъ призракъ дьяволъ самъ, вдь дьяволъ
Способенъ облекаться въ форму, что нашъ глазъ
Ласкаетъ такъ пріятно. Да, быть можетъ,
Смется онъ надъ слабостью моей и грустью:
Вдь властенъ онъ надъ душами, подобны и и моей!
Нтъ, нужно стать на почву боле твердо’…
И такимъ образомъ, Гамлетъ начинаетъ дйствовать, уступая своей страсти къ анализу, только потому, что онъ пытается проврить слова неуловимаго призрака. Но у Гамлета, этого смлаго парадокса, созданнаго геніемъ Шекспира, не было близнецовъ на театральныхъ подмосткахъ. Его характеръ, съ одной стороны, слишкомъ богатъ оттнками, а съ другой — онъ слишкомъ легко подчиняется вншнимъ вліяніямъ. Для того, чтобы обнаружился острый, выдающійся кризисъ, необходимо, чтобы дйствующія лица преслдовали, и преслдовали энергически, только одну идею. Недостаточно того, чтобы душа ихъ была энергична, она должна еще быть и проста. Поэтому цлая обширная область чувствъ и ощущеній недоступна театру. Какъ часто встрчается въ жизни любовь неопредленная, сомнвающаяся сама въ своей искренности, то усиливающаяся, то слабющая! Любящіе, выводимые на сцену, не должны знать этихъ усложненій. Они такъ-же уврены въ любви своей, какъ подвизающіеся рядомъ съ ними враги уврены въ своей ненависти, люди порядочные — въ своихъ порокахъ, люди добродтельные — въ своихъ добродтеляхъ. Всякія полутни, всякія психическія свтотни, все безсознательное, какъ выражаются философы, не должно имть права гражданства на сцен потому что все это не ведетъ къ интензивному дйствію, а вн дйствія немыслима драма.
Пусть читатель представитъ себ теперь тсную связь между этимъ драматическимъ чутьемъ и разумнымъ пониманіемъ требованій нравственности,— и ему станутъ понятны многія кажущіяся противорчія, встрчаемыя въ талант Александра Дюма, ибо требованія послдняго едва-ли не прямо противоположны требованіямъ перваго. Драматургу приходится, напр., исключать разсужденія, а моралистъ чувствуетъ въ нихъ глубокую потребность. Эти оттнки и эти колебанія, эти часто столь трудныя попытки освтить внутренній міръ — собственно и составляютъ нравственную жизнь. Драматургъ прежде всего добивается дйствія, которое одно только необходимо для него, моралиста-же интересуютъ разсужденія, колебанія, послдствія, словомъ все, кром самаго дйствія. Свойства одного тсно обусловливаютъ собою свойства другаго, и Дюма самъ признаетъ это въ своемъ предисловіи къ ‘Иностранк’: — ‘Дайте себ трудъ внимательно изучить Корнеля. Мольера и Расина, и вы сейчасъ-же убдитесь въ томъ, что первыя ихъ произведенія, съ точки зрнія техники, такъ-же хорошо написаны, какъ и послднія, часто даже еще лучше, ибо мы почти всегда утрачиваемъ этотъ природный даръ движенія, эффектности, ясности изложенія, наконецъ, жизненности, по мр того, какъ мы старемся, въ обратно пропорціональномъ отношеніи тому, что мы пріобртаемъ въ смысл познаванія человческаго сердца, и тогда у насъ является желаніе придать слишкомъ широкое развитіе изученію характеровъ и анализу ощущеній’. Изъ этого видно, что Дюма самъ сознавалъ двойственность своей натуры, что онъ страдалъ отъ сокрытаго въ немъ самомъ противорчія, благодаря одновременному существованію въ немъ и выдающагося драматурга, и моралиста. Возможно, что въ нкоторыхъ изъ его пьесъ послдній дйствительно слишкомъ выдвинулся впередъ на счетъ перваго, въ исторіи умственнаго развитія человка всегда встрчается такой моментъ, когда какая-нибудь сила слишкомъ развивается и атрофируетъ остальныя. Но то, что подъ конецъ длается недостаткомъ, въ начал является достоинствомъ, и этой именно внутренней антитез своей Дюма обязанъ способностью своею писать оригинальныя, заставляющія задумываться и способныя растрогать произведенія. Самыя противорчія въ его мысляхъ послужили ему къ тому, что дали возможность открыть и освтить нкоторыя стороны любви современной молодежи и, наконецъ, ту полу-мистическую тоску, которая составляетъ одну изъ особенностей нашего вка. Вотъ на этихъ-то трехъ сторонахъ его произведеній я намреваюсь поочередно остановиться.

II.
Анализъ любви.

‘Я сталъ отыскивать ту точку, съ которой способность къ наблюденію, которую я сознавалъ или, по крайней мр, предполагалъ въ себ, могла-бы оказаться особенно плодотворною не только для меня, но и для другихъ. Я сразу-же нашелъ ее: эта точка — любовь’… Эта фраза изъ предисловія къ ‘жен Клавдія’ заключаетъ въ себ и сущность, и руководящую нить сложной дятельности Александра Дюма. Все, имъ написанное,— и комедіи, и романы, и брошюры,— посвящено изученію отношеній между мужчиной и женщиной. Происходитъ это оттого, что это изученіе предоставляло широкій просторъ его способностямъ какъ моралиста и какъ драматурга, но прежде всего какъ моралиста. Никакая иная страсть не проникаетъ такъ глубоко, какъ любовь, до самыхъ родниковъ нравственной жизни, для того, чтобы оживить или отравить ихъ. Будучи законной, любовь является основнымъ началомъ семейства, слдовательно и добродтелей, требуемыхъ семействомъ, слдовательно и всего общества, всего того, что есть въ немъ реальнаго и солиднаго. Будучи незаконной, она является причиной самыхъ опасныхъ аномалій въ нашемъ поведеніи и въ нашей судьб. Насъ самихъ еще не существовало на свт, какъ любовь уже начинала подчинять насъ своему неотразимому вліянію. Отъ свойства той любви, которая соединяла нашихъ родителей, зависла не только физіологическая наслдственность наша, но и наслдственность моральная, и условія будущаго нашего общественнаго положенія. По мр того, какъ мы выростаемъ, отъ свойства любви, сохранившейся посл нашего рожденія въ душахъ нашихъ родителей, зависитъ успшность или неуспшность нашего нравственнаго развитія. Мы достигаемъ возмужалости, и изъ свойства нашей первой любви проистекаютъ условія нашего внутренняго развитія, или благодтельныя, или-же безповоротно-гибельныя. Мы становимся отцами, и свойство любви, соединяющей насъ съ матерью нашихъ дтей, увеличиваетъ или уменьшаеть шансы уклоненія или неуклоненія съ прямого пути для тхъ, кому мы дали существованіе. Такимъ образомъ, въ теченіе всей нашей жизни, нравственное сокровище, котораго мы являемся хранителями, или умножается, или уменьшается, сообразно направленію этой стороны нашей духовной дятельности, то благодтельной, то разрушительной, хранителями же мы часто являемся ненадежными, подготовляющими, среди ласкъ и улыбокъ, несостоятельность нашихъ наслдниковъ. Мы поступаемъ такъ по совту вдохновенныхъ пророковъ любви, поэтовъ, которымъ она часто представляется въ вид полнаго забвенія того, что было и что будетъ, какимъ-то экстазомъ сердецъ, какимъ-то трепетаніемъ устъ. Но моралистъ не вритъ въ этотъ миражъ счастія, онъ слишкомъ проникнутъ идеями и правилами, для того, чтобы не потребовать отъ этихъ опьяненныхъ скоропреходящей минутой отчета во имя непреходящей идеи добра, онъ смотритъ на жизнь съ слишкомъ серьезной точки зрнія, чтобы, по примру Стендаля, забавляться описаніемъ причудливыхъ мечтаній своихъ, ‘безсвязнымъ и чисто-диллетантскимъ. Любовь ставитъ безчисленныя проблеммы. и онъ, такъ серьезно относящійся ко всякаго рода человческимъ проблеммамъ, отказывается отрицать ихъ или-же относиться къ нимъ слегка. Онъ и самою-то любовью интересуется только ради этихъ задачъ. Онъ не сталъ-бы останавливаться и на самой страсти, на ея привлекательности или на ея внутреннихъ усложненіяхъ, не будь у нея послдствій, но эти послдствія представляются ему въ высшей степени важными, сложными, затрогивающими разнообразныя струны нашей совсти, на нихъ стоитъ не только обратить вниманіе, но и посвятить имъ свою жизнь,— а чье-же это дло, какъ не моралиста, своего рода духовника и нравственнаго руководителя?
И вотъ моралистъ иногда облекается въ священническую рясу, иногда-же длается драматургомъ. Послднее случилось съ Дюма, и онъ усматриваетъ въ любви самый обильный источникъ кризисовъ, въ которыхъ обнаруживается вся скрытая энергія характеровъ. Именно потому, что любовь такъ тсно сближаетъ людей, тсне, чмъ какая-либо иная страсть, она-же чаще всего подаетъ поводъ и къ столкновеніямъ характеровъ, поединковъ домашнихъ, но упорныхъ, въ которыхъ, какъ со стороны мужчины, такъ и со стороны женщины, часто проявляются дикость первобытнаго животнаго, отсутствіе всякой цивилизаціи, ибо первымъ результатомъ любви является устраненіе у тхъ, кого она охватила, законовъ и условныхъ приличій, выработанныхъ цивилизаціей. Вс другія стремленія сдерживаются въ большей или меньшей степени соціальными преградами. Правда, мы и теперъ продолжаемъ драться изъ-за насущнаго хлба, подобно тому, какъ предки наши, обитавшіе дремучіе лса, дрались изъ-за куска живого мяса, но длаемъ мы это подъ наблюденіемъ жандарма и на основаніи опредленныхъ статей уголовнаго кодекса. Мы и теперь продолжаемъ драться изъ-за преобладанія, но длаемъ это опять-таки подъ наблюденіемъ жандарма и публики и согласно условнымъ правиламъ юриспруденціи или рыцарства, запрещающимъ извстные пріемы. Одна только любовь, да разв еще смерть, остались вн условій времени, она осталась свободной и дикой, вопреки кодексамъ и мод. Женщина, отдающаяся мужчин, длается для того, кого она любитъ, тмъ-же, чмъ онъ длается для нея, т. е. созданіемъ первобытнымъ и одинокимъ, счастіе котораго не гарантировано никакимъ покровительствомъ, несчастіе котораго не можетъ быть устранено никакимъ эдиктомъ. Міръ сердца и міръ чувствъ,— это дв области, въ которыхъ господствуетъ любовь,— остаются недоступными для законодателя, въ ней совершаются такія гнусности, противъ которыхъ безсильно какое-либо законодательство, въ ней совершаются такіе героическіе подвиги, которыхъ не можетъ увнчать никакая человческая слава. Каждая изъ обихъ сторонъ можетъ аппелировать по поводу того, что ей приходится терпть, только къ природ, потому что тутъ весь вопросъ въ темперамент и въ характер Если она въ состояніи заставить полюбить себя, она обязана этимъ только себ одной, если ее перестаютъ любить, опять-таки она-же одна въ этомъ виновата. И вотъ этотъ мужчина и эта женщина, сходясь на почв любви, превращаются въ тхъ-же дикарей, для которыхъ не существуетъ ни науки, ни искусства, ни прогресса, ни смягченія нравовъ. Происходитъ столкновеніе,— таинственное, потому что оно не управляется никакими законами, суровое, потому что природа вступаетъ здсь во вс свои права… Природ незнакомы ни смхъ, ни фантазія, и существо любящее, подобно существу голодному, подобно существу умирающему, покидаетъ область условности и лжи, для того, чтобы вернуться къ той серьезной, непредотвратимой и непобдимой реальности, которая сопровождаетъ вс важные факты нашего существованія. Тогда обнаруживается внутреннее существо человка и испытываемые имъ кризисы потрясаютъ его силы до самыхъ корней ихъ. Поэтому драматурги вовсе не такъ неправы, если они, отъискивая страсти, вызывающія кризисы, всегда и везд выводятъ на сцену старое и въ то-же время вчно-юное чувство любви. Но только обыкновенно они видятъ въ немъ лишь средство къ тому, чтобы добиться сценическаго эффекта, Дюма-же увидлъ въ немъ нчто другое. Воображеніе его, какъ драматурга, указывало ему, какъ и всмъ драматическимъ писателямъ, на любовь, какъ на нчто, вызывающее самые ужасные поединки между человческими существами, воображеніе же его, какъ моралиста, указывало ему на то, какъ эти поединки отзываются на внутренней жизни. Онъ ясно и съ прискорбіемъ увидлъ, сколько сдержанной жестокости вызываетъ въ сердцахъ эта любовь,— эта ‘жестокая любовь’, по выраженію одного древняго поэта. Онъ увидлъ и мужчину, и женщину, взаимно пожирающихъ другъ у друга душу среди поцлуевъ, и онъ схватился за перо, чтобъ описать мрачное видніе этой странной борьбы, во время которой уста произносятъ слова нжности, глаза наполняются слезами, руки простираются для страстныхъ объятій,— а въ конц концовъ дло завершается смертью или ея, или его, или же обоихъ вмст!..
Онъ не побоялся выставить во всей ея неприглядности эту борьбу между самцомъ и самкой, которую вжливо принято называть ‘галантерейностью’, но которую онъ, боле правдиво, называетъ рзкимъ, но справедливымъ, словомъ ‘развратъ’. При этомъ ему нечего было останавливаться на всемъ, что есть жестокаго и ненавистнаго въ открытомъ, общепризнанномъ раз врат, относительно ея моралисту не приходилось говорить, что это борьба, ибо она сама провозглашаетъ это. Дйствительно, для чего иного, какъ не для борьбы противъ личности, здоровья и кармана мужчины, собраны здсь, въ этой зал, эти несчастныя жертвы его темперамента, разряженныя, подкрашенныя, съ подведенными глазами,— эти жалкія созданія, которыхъ когда-то христіанскія руки держали надъ купелью и которыя, сравнительно еще недавно, приступали, одтыя вс въ блое, къ первому причастію? Эти пауки сладострастія, разсявшись по паутин, подстерегаютъ жертву свою, еще боле жалкія въ своихъ мишурныхъ нарядахъ, чмъ т голодныя, часто плохо-одтыя и дрожащія созданія, которыя встрчаютъ и провожаютъ васъ по вечерамъ на тротуар съ ‘безпокойною ласковостью взгляда’. Нтъ, Дюма сорвалъ маску съ иного вида проституціи, съ проституціи опоэтизированной и какъ будто облагороженной, которой не приходится бороться изъ-за куска хлба. Эта послдняя дйствуетъ на человка не грубо непосредственно, а подъ прикрытіемъ нжности. Въ бельэтаж какого нибудь дома, во всемъ совершенно похожаго на приличные дома богатыхъ кварталовъ, встрчаете очень приличную, вовсе не бросающуюся въ глаза обстановку, часто даже свидтельствующую о несомннномъ вкус обитательницъ квартиры. И обитательница эта никогда не носила извстныхъ кличекъ или прозвищъ, напротивъ, въ кожаной записной книжечк ея вы встртите имена и фамиліи какой-нибудь Альбертины Де-ла-Бордъ или баронессы Сюзанны Д’Анжъ. Она была за-мужемъ. по крайней мр она въ томъ увряетъ, но теперь, но ея словамъ, она живетъ врозь съ мужемъ. Домъ ея съ виду вполн приличенъ, и человкъ, мало знакомый съ закулисной стороной парижской жизни, безъ сомннія, легко впалъ-бы въ ошибку относительно этой особы. У хозяйки этой квартиры водятся государственныя бумаги, она очень аккуратна въ своихъ длахъ и требуетъ, чтобы къ ней относились съ уваженіемъ. Но,— когда вопросъ коснется женщинъ, всегда встртится это маленькое но,— но дло въ томъ, что это изящное созданіе, разрзающее золотымъ ножичкомъ листы моднаго романа, купило себ право окружить себя этой роскошной и приличной обстановкой — торгуя своимъ тломъ не хуже, чмъ ея сестры съ улицы или изъ домовъ извстной категоріи. Внимательный наблюдатель замчаетъ изъ-за этой приличной обстановки потаканіе прихотямъ богатаго старика, разъигрываніе комедіи передъ людьми наивными, воображающими, будто ихъ любятъ ради нихъ самихъ, молчаливую услужливость супруга-сводника. И сколько такихъ существованій вы встртите въ свт! И вс они сложились какъ-то сами собой, незамтно, вслдствіе влеченія къ роскоши и къ удовольствіямъ. Это опять-таки растянутая паутина и зорко высматривающій изъ-за угла ея паукъ. Эта пожирательница состоянія, или сердца, или чести, а то и всего этого вмст, если ей представится къ тому случай, превращаетъ и порядочность свою, и цломудріе, и безкорыстіе свое въ т щупальца, которыя предназначаются на то, чтобы захватить врную добычу, напр. честнаго и страстнаго Рауля де-Нанжака, попадающаго въ сти по незнанію того, какого рода животное въ нихъ спряталось. Полю бить такую женщину — это значить быть обманутымъ, сдлаться ея любовникомъ — это значитъ отречься отъ лучшей части вашей души, которую она похититъ у васъ во время вашего сна, подобно тому, какъ Далила обрзала волосы у Самсона, возлежа возл него, бороться противъ нея — значитъ,-волей-неволей, выказать себя жестокимъ, и даже Оливье де-Жаленъ, при всемъ своемъ ум и честности, не можетъ не быть таковымъ. Развратница все унижаетъ, даже то мужество, которое вы выказываете по отношенію къ ней, даже вашу любовь. И отчего-бы и не такъ? Вдь эта женщина то-же участвуетъ въ поединк обоихъ половъ другъ съ другомъ. Вы искали нжности,— встрчаете ненависть, вы искали любящей женщины, а встрчаете врага, вы искали преданность, а встрчаете борьбу. Таковъ ужъ законъ!— ‘Къ чему-же все это?’ — какъ спрашиваетъ Лебонпаръ въ послдней сцен ‘Свадебнаго визита’ {Дйствующія лица въ пьесахъ ‘Отецъ-Расточитель’ и ‘Полусвтъ’.}.
Если падшая женщина, дерзкая и хитрая, относится къ мужчинамъ какъ къ врагамъ, съ которыхъ слдуетъ взять выкупъ, имущественный и иной, то это доказываетъ лишь, что въ основаніи этой любви лежалъ торгъ. Продажность неизбжно разрушаетъ чувство: какъ извстно, любовь и деньги никогда не въ состояніи были ужиться вмст. Но что-же отсюда слдуетъ въ противномъ случа, въ случа полнйшаго безкорыстія, когда всякая мысль о разсчет одинаково чужда обоимъ любящимъ? Любовь въ проституціи — это война, хорошо! Ну, а любовь въ прелюбодйствіи? Послушайте, что отвчаетъ Жанн Симерозъ де-Ріонсъ (въ ‘Друг женщинъ’):— ‘Вы увидите, что кроется на дн всхъ этихъ сильныхъ страстей, которыя преслдуютъ замужнюю женщину, а увидвши это, вы поразскажете объ этомъ другимъ… Г. Монтэгръ причинитъ вамъ зло, потому что онъ любитъ васъ’… Это почти то же, что говоритъ и Лебоннаръ въ ‘Свадебномъ визит’: ‘Дло кончается ненавистью со стороны женщины и презрніемъ со стороны мужчины’. Отдаваясь другому, замужняя женщина сознаетъ, что она обманываетъ, обладая ею, любовникъ ея сознаетъ, что она обманываетъ. И вотъ уже съ перваго-же лобзанія этихъ двухъ существъ, вмст совершающихъ дурное дло, носится рой угрызеній совсти, а за угрызеніями совсти вскор послдуетъ чувство злобы. ‘Она солгала въ мою пользу’,— разсуждаетъ онъ,— ‘значитъ, она солжетъ и мн’.— ‘Что-то онъ думаетъ обо мн?’ — соображаетъ она,— ‘ахъ, какія я дала ему надъ собою права!’ — И, смотря по обстоятельствамъ, она уже видитъ передъ собою позоръ связи, временной или-же непоправимой, если окажется, что онъ, по ея мннію, недостоинъ ея.— Затмъ, къ чувству злобы присоединяются подозрнія.— ‘Что-то она длаетъ вдали отъ меня? Что-то она длала до знакомства со много?’ — думаетъ онъ.— ‘Онъ и другимъ женщинамъ говорилъ тже слова, какія онъ говоритъ мн’,— соображаетъ она. И вотъ передъ обоими возстаютъ, изъ дали прошлаго, которое никогда не было имъ близко извстно, разные миражи, пугающіе своею рельефностью, причемъ они видятъ передъ собою, мучимые безсильною ревностью, физическую реальность былыхъ нжностей. Вотъ въ чемъ заключается кара за прелюбодяніе: не въ мести мужа — умереть не трудно, не въ суровости общественнаго мннія,— можно и игнорировать его, а въ этихъ мучительныхъ, пепохвальныхъ тайнахъ сердца, въ которыхъ оба любовника не смютъ признаться другъ другу. А всякій поводъ къ страданіямъ длается поводомъ къ ненависти, и вскор послднее чувство до того усилится, что прежніе сообщники тайныхъ, незаконныхъ ласкъ длаются смертельными врагами. Онъ будетъ бжать отъ нея. какъ отъ своего злого рока, она будетъ бжать отъ него, какъ отъ причины своего паденія, въ особенности какъ отъ человка, который однимъ словомъ, одною улыбкой, самимъ молчаніемъ своимъ можетъ помшать другому полюбить и идеализировать ее. И она, и онъ снова полюбятъ, но лишь для того, чтобъ опять пережить т-же мученія.— ‘И къ чему все это длается?’ — спрашиваетъ моралистъ,— ‘въ особенности если вспомнить, что ваши ошибки падаютъ часто на постороннія, ни въ чемъ неповинныя головы’.— ‘Честной женщин остается длать только одно’,— говоритъ де-Ріонъ,— ‘какъ-бы это ни было трудно для нея: оставаться честной женщиной, иначе она слишкомъ многимъ причинитъ этимъ страданія впослдствіи… Я не могу не вспоминать о матери моей, бросившей меня, когда мн было два года, и объ отц моемъ, умершемъ отъ огорченія! {Цитируя въ этомъ этюд ‘Други женщинъ’, я разумю первое изданіе этой пьесы. Оно значительно разнится отъ второго и, по моему мннію, стоитъ гораздо выше. Александръ Дюма возстановилъ текстъ его въ изданіи, такъ называемомъ, ‘актерскомъ’.}
Въ пьес ‘Съ любовью не шутятъ’, во второмъ акт. Пердиканъ отвчаетъ Камилл: — ‘Вс мужчины лживы, непостоянны, коварны, болтливы, лицемрны, надменны, трусливы, чувственны и презрнны. Вс женщины притворщицы, вроломны, тщеславны, любопытны и развратны. Весь міръ — ничто иное, какъ громадная клоака, въ которой копошатся въ грязи разные гады’.— Но если на свт есть что-либо святое и высокое, такъ это союзъ двухъ существъ, столь несовершенныхъ и порочныхъ. Человкъ часто бываетъ обманутъ въ своихъ привязанностяхъ, оскорбленъ, несчастливъ,— но онъ любитъ, и когда онъ стоитъ на краю могилы, онъ оглядывается назадъ и говоритъ себ: ‘Я часто страдалъ, я иногда ошибался, но я любилъ. Я самъ жилъ, а не призрачное существо, созданное моею гордостью и скукой’… Этими словами какъ нельзя врне можно охарактеризовать истинныя чувства автора ‘Друга женщинъ’. Онъ иметъ въ виду не позорныя стороны полу-свта, не гнусность прелюбодянія. Еслибъ онъ, подобно Мюссэ, врилъ въ божественность любви, онъ, по его при мру, скоро примирился-бы съ этими позорными сторонами, съ этой гнусностью, увидвъ въ нихъ лишь некрасивую оболочку драгоцнной жемчужины. Можно пройти черезъ эти мелочи, если впереди васъ ждетъ высокая, чистая любовь. Что за важность, если Манонъ развратница, а любовникъ ея шуллеръ, лишь-бы въ ихъ любви сказалась свжая, чистая струя! Что за важность, если прелюбодйство начинается ложью и кончается ненавистью, лишь-бы въ теченіи нсколькихъ лтъ, нсколькихъ дней, нсколькихъ минутъ, оба испытывали въ сердц сладкое ощущеніе достигнутаго идеала! Дюма самъ отлично сознавалъ силу того возраженія, что его анализъ полу-свта и прелюбодйства долженъ неизбжно повести его къ отрицанію самой любви. Онъ коснулся этого вопроса въ предисловіи къ ‘Свадебному визиту’, и вышелъ изъ затрудненія тмъ, что сдлалъ различіе между любовью истинною и ложною.— ‘Истинная любовь’,— говоритъ онъ,— ‘столь-же рдка, какъ истинный геній, какъ истинная добродтель, какъ истинный здравый смыслъ, словомъ — какъ все истинное. Здсь — много званныхъ, но мало избранныхъ, и далеко не вс на нее способны’… Попробуйте прочесть между строкъ, и вы поймете, что это восторженное уваженіе къ любви возвышенной, способной наполнить цлую жизнь и очистить душу, въ конц-концовъ даетъ тому, кто такъ смотритъ на нее, право еще боле презирать нашу трусливую, ничтожную человческую любовь, столь-же колеблющуюся и скоропреходящую, какъ и мы сами, столь-же плотскую и подверженную первородному грху, какъ и мы сами. Но разв изъ этого слдуетъ, чтобы нужно было отрицать самое существованіе этого единственнаго нашего сокровища? Если мы не можемъ любить такъ, какъ любятъ ангелы, то разв изъ этого слдуетъ, чтобы мы осуждены были любить такъ, какъ любятъ животныя? Авторъ предисловія къ ‘Свадебному визиту’ остается глухъ къ подобнаго рода жалобамъ, и разъ опредливъ свое отношеніе къ идеалу въ приведенной мною выше фраз, онъ продолжаетъ свой анализъ. Показавъ намъ ожесточенный бой между мужчиной и женщиной въ области проституціи и прелюбодянія, онъ намревается теперь указать на такой-же бой въ области брака, и вотъ онъ пишетъ ‘жену Клавдія’, одну изъ лучшихъ своихъ драмъ, въ которой талантъ его сказался во всей своей сил. Онъ никогда не выказывалъ особой наклонности къ оптимистическимъ взглядамъ на супружескую любовь.— ‘И къ чему возставать противъ общественныхъ учрежденій’?— спрашиваетъ Левердэ въ его ‘Друг женщинъ’.— ‘Очень умные люди изыскивали средства къ тому, чтобы какъ можно удобне спровадить изъ жизни, не смотря на всяческія затрудненія, безпорядочное и шумное общество. Бракъ является однимъ изъ лучшихъ къ тому средствъ, равнаго которому никто еще не находилъ. Выходя изъ вагона на какой-нибудь маленькой станціи, вы усаживаетесь въ ожидающій васъ здсь омнибусъ. Вамъ тсно сидть, васъ трясетъ, вы сердитесь,— но мало по-малу вы свыкаетесь съ вашимъ положеніемъ, засыпаете, и наконецъ благополучно дозжаете до мста, между тмъ какъ другіе плетутся пшкомъ по отвратительнымъ дорогамъ. Берите примръ съ этихъ людей и садитесь въ омнибусъ’.. Если переложить эту аллегорію на обыденный языкъ, то окажется, что, по мннію моралиста, бракъ все-же меньшее изъ золъ, это не боле, какъ перемиріе, въ этомъ безпрерывномъ поединк между мужчиной и женщиной, если только, согласно Шопенгауэру, это не ‘ловушка, которую ставитъ намъ природа’. Печальнымъ доказательствомъ тому служитъ ‘Жена Клавдія’, и въ такомъ случа поединокъ становится тмъ боле безпощаденъ, что оба противника не могутъ избжать другъ друга, будучи связаны цпью неразрушимаго союза. Извстное изрченіе ‘убей ее’! находитъ себ здсь печальное примненіе, и если-бы даже жена не была той Мессалиной, на которой женился Клавдій, еслибъ она была честной матерью семейства, занимающейся только рожденіемъ дтей и хозяйствомъ, то борьба, хотя и не приводящая къ пролитію слезъ и крови, все-же не была-бы прекращена. Послушайте, что говоритъ А. Дюма молодому супругу, сидящему у изголовья молодой родильницы: ‘Ты опускаешь голову. Вотъ и ты побжденъ, въ свою очередь, вчно-женственнымъ. Это вчно-женственное воспользовалось тобою для предстоящаго ему дла. Оно влечетъ тебя къ себ, соблазняетъ тебя, пользуется тобою, отталкиваетъ тебя, снова охватываетъ тебя, согласно требованіямъ судьбы и природы. И, кстати сказать, помни, что это всегда одно и то-же. какова-бы ни была арена, на которой ты встртишься съ женщиной. Она никогда не беретъ тебя ради тебя, она всегда беретъ тебя только ради себя’.
Я упомянулъ выше о Шопенгауэр, и дйствительно, чмъ больше изучаешь теоріи Дюма, тмъ наглядне становится тожественность между духомъ, ихъ внушившимъ, и тмъ, которымъ пропитано великое твореніе нмецкаго философа: ‘Міръ въ качеств воли и представленія’. Подобно Шопенгауэру, и притомъ путями, мало чмъ разнящимися отъ путей послдняго, Дюмй приходитъ къ слдующему заключенію: въ мираж любви есть нчто обманчивое, какая-то таинственная плутня, которая навлекаетъ на голову человка, поддающагося ей, величайшія несчастія. Измните въ вышеприведенной мною фраз одно только слово: вмсто слова ‘женственное’ поставьте: ‘родовая особенность’ — и вы получите формулу франкфуртскаго мизантропа, въ томъ вид, какъ онъ высказалъ ее Шальмель Лакуру, за табль-д’отнымъ обдомъ, среди табачнаго дыма и пивныхъ испареній: ‘Человкъ любящій не повинуется ни порочнымъ влеченіямъ, ни высокимъ идеаламъ. Они безсознательно дйствуютъ въ интересахъ вида, они одновременно являются и орудіями, и маклерами, и жертвами его’. Шопенгауэра привела къ этому отрицательному взгляду метафизика, Дюма же приводитъ къ нему представленіе о нравственныхъ задачахъ театра. Но конечный результатъ одинъ и тотъ-же, а именно, что любовное опьяненіе ведетъ къ мучительному похмелью и что ‘на дн бутылки — слишкомъ горькій осадокъ’. И какъ быстро растутъ симптомы прогрессирующаго пессимизма въ Западной Европ, съ ея болзненной цивилизаціей, съ ея ненормальнымъ прогрессомъ, съ ея неспособностью отдлаться отъ своихъ химеръ, съ ея нервозностью! Довольно странное явленіе представляетъ собою это неожиданное совпаденіе мыслей, исшедшихъ изъ такихъ различныхъ точекъ отправленія, со стороны этихъ обоихъ ненавистниковъ любви. И съ какою охотою современники Дюми пьютъ этотъ, преподносимый имъ, горькій осадокъ! Какъ они сразу поняли, какая новая истина кроется въ этомъ указаніи на лживость лучшихъ нашихъ вожделній! Эта неспособность любить. которую Дюма такъ смло разоблачалъ и доказывалъ,— дйствительно составляетъ ту болзнь вка, которую смутно сознавалъ уже Шатобріанъ, Сентъ Бэвъ, Бенжаменъ Констанъ и Готье. Ни Ренэ не въ состояніи найти счастія въ любви, ни Адольфъ, ни д’Альберъ въ ‘Госпож Моненъ’, ни Амори въ ‘Наслажденіи’. Но у Дюми эта болзнь вка приняла совершенно современную окраску. Вспомните, напримръ, эту женщину, эту развратницу, въ глазахъ которой блеснуло молніей выраженіе жестокости, которая представляется столь опасною мужчин даже въ то время, когда она улыбается ему своими соблазнительными устами, и которую мы вчера видли облокотившеюся на алый бархатъ барьера ложи, а завтра встртимъ гд-нибудь въ гостинной или на художественной выставк. Это отвращеніе, о которомъ говорятъ де-Ріонсъ и Лебоннаръ, вдь мы вс ощущали его при выход изъ какого-нибудь сомнительнаго мста, а осадокъ, даваемый опытами этихъ ироническихъ нигилистовъ,— это вдь осадокъ нашего собственнаго опыта. ‘Это нездоровая литература’,— говорятъ люди наивные, или лицемрные, или-же наивно врующіе. Нтъ, извините,— нездорова вовсе не эта литература! Увы! нездорово, быть можетъ, все наше общество, нездорова сама природа наша, въ глубин которой кроется неисцлимое начало грховности, страданій, смерти!

III.
Безсиліе любить.

Въ пессимизм Дюма мы находимъ и, такъ сказать, смакуемъ нашъ собственный пессимизмъ. Но, подобно ему, мы, глядя на общество и на природу меланхолическимъ взоромъ, окрашиваемъ ихъ въ цвтъ, источникъ котораго кроется въ нашемъ собственномъ глазу. Вообще какъ оптимизмъ, такъ и пессимизмъ, всегда являются лишь чисто-личными состояніями, въ томъ или другомъ изъ этихъ ученій особый интересъ представляетъ не самое это ученіе, а тотъ путь, который привелъ человка къ извстной концепціи вещей, приведя его предварительно къ извстному взгляду на самого себя и на событія своей жизни. Когда мы утверждаемъ, что міръ никуда не годится, мы тмъ самымъ говоримъ, что мы долго и много страдали. Когда мы утверждаемъ, что любовь — ловушка, мы тмъ самымъ говоримъ, что мы уже больше не въ со стояніи наслаждаться ею, что мы опасаемся ея треволненій, превосходящихъ въ нашихъ глазахъ ея благодянія. Во всякомъ любовномъ влеченіи и въ сопровождающемъ его оттнк восторженности кроется много личнаго элемента. Любить женщину — значитъ прежде всего любить ту мечту, которую съумло создать сердце по поводу этой женщины. Но случается, что сердце оказывается безсильнымъ создать себ эту мечту и что оно лишается способности любить всецло. Подобное ослабленіе внутренней силы чувствительности составляетъ явленіе нердкое среди старющихся цивилизацій. Мн кажется, что этотъ особаго вида пессимизмъ Дюма проистекаетъ именно изъ неспособности любить и самыя новйшія дйствующія лица его комедій — именно т, которыя, воплощая въ себ этотъ пессимизмъ, воплощаютъ въ то-же время и глубокія причины его. Подобно всмъ драматургамъ, Дюма обладаетъ способностью выводить личности совершенно независимо отъ своихъ собственныхъ взглядовъ, хотя, въ большей или меньшей степени, они и созданы по образу и подобію его. Дло только въ томъ, что однихъ онъ срисовалъ извн, а другихъ — извнутри. Къ послднимъ, о которыхъ онъ можетъ по праву сказать, что они излюбленныя чада его, можно въ особенности отнести слдующія: Лебоннара въ ‘Свадебномъ визит’, Оливье де-Жалена въ ‘Полусвт’, де-Ріонса въ ‘Друг женщинъ’. Въ особенности послдній очерченъ такъ ярко и рельефно, что въ немъ, такъ сказать, сливаются и находятъ себ объясненіе вс другіе. Его-же устами Дюма произноситъ т незабываемыя изреченія, въ которыхъ въ немногихъ словахъ резюмируется цлая философская система. При этомъ слдуетъ замтить, что слова, произносимыя де-Ріонсомъ, какъ нельзя боле соотвтствуютъ логическимъ послдствіямъ всего его міросозерцанія. Онъ отнюдь не является тмъ резонеромъ комедіи нравовъ, произносящимъ тирады, сочиненныя авторомъ совершенно помимо его личности. Нтъ, это умъ въ высшей степени оригинальный и субъективный. Дюма тщательно подчеркнулъ ему особенность, одаривъ его еще и другими достоинствами. Де-Ріонсъ не только уменъ, какъ и Шанфоръ, но кром того онъ наблюдателенъ какъ врачъ, храбръ, какъ воинъ, ловокъ, какъ дипломатъ, и великодушенъ, какъ истинный джентльменъ Къ тому-же еще — желзные мускулы, благоразумная гигіена, свтскій лоскъ, громкое имя, привлекательная вншность и хорошее состояніе.— ‘Вы, безъ сомннія, очень выдающійся человкъ’,— говоритъ его Левердэ въ конц пьесы, и вс читатели соглашаются съ этимъ.— ‘Можетъ быть’, — отвчаетъ Ріонсъ,— ‘но тмъ не мене я не могу назвать себя счастливымъ’… И эта фраза, простая до банальности, получаетъ особенно меланхолическое значеніе для читателя, понимающаго, что этотъ человкъ не можетъ любитъ. Понятно, здсь не можетъ быть рчи какъ напр. въ Стендалевскомъ ‘Армаис’, о физіологической слабости. Нтъ! Де-Ріонсъ имлъ и будетъ имть любовницъ. Но въ дл любви обладаніе — еще далеко не все, истинное счастіе заключается въ отдаваніи всего себя,— а именно этого-то де-Ріонсъ и не можетъ. Его никогда не покидаетъ ясное сознаніе обманчивости чувства, и отсюда-то и проистекаетъ тотъ его пессимизмъ, который можетъ удовлетворить его умъ. Но что касается сердца, то сердце его больное. Съ помощью ироніи можно скрыть эти болзни, съ помощью чувственности — заставить себя забыть ихъ, но исцлить ихъ — немыслимо. Но что за причина этой болзни, этого пессимизма? Достоинство этого произведенія Дюма именно и заключается въ очень ясно высказанномъ, но,— какъ то и подобаетъ театральной пьес,— очень мало-развитомъ указаніи на психологическій генезисъ подобнаго душевнаго состоянія.
Прежде всего, мы видимъ передъ собою одно обстоятельство, которое способствовало особенному развитію въ де-Ріонс этого страннаго пессимизма и лишило возможности счастія столько благородныхъ созданій современной эпохи: именно — избытокъ духа анализа. Я уже имлъ случай указать въ начал этого труда, въ этюд, посвященномъ Стендалю, на то, что этотъ духъ можетъ, напротивъ, обострить чувствительность, но это послднее бываетъ только въ тхъ случаяхъ, когда духъ анализа встрчается у человка въ род Бейля, лишеннаго нравственнаго чутья и анализирующаго просто, какъ наблюдатель, а не какъ судья. Что за дло подобному человку до того, что самыя субъективныя побудительныя причины постоянно переплетаются въ насъ съ мотивами высшаго порядка, чтобы вызвать такъ называемые возвышенные поступки? Что ему за дло до того, что животная жизнь является той почвой, въ которую углубляются корни всей нашей духовной жизни? Въ его глазахъ происхожденіе не оказываетъ никакого вреднаго вліянія на результаты по той простой причин, что онъ не подходитъ ни къ какому физическому явленію съ точки зрнія добра или зла. Но иное мы видомъ, когда за анализъ берется моралистъ, а Ріонсъ, безъ всякаго сомннія, такой-же моралистъ, какъ и самъ Дюма. Этотъ Ріонсъ, столь смлый, когда дло идетъ о фактахъ, является уже далеко не такимъ смлымъ по отношенію къ принципамъ. Быть можетъ, онъ, въ данную минуту, не религіозенъ, но если онъ когда-либо былъ религіозенъ, то онъ, рано или поздно, снова сдлается таковымъ, а покуда онъ сберегъ отъ квіетизма и нравственность, и — сознательно или безсознательно — стремленіе къ идеалу. Поэтому-то онъ и можетъ считаться представителемъ нравственной истины своей эпохи и своего общества. Вс мы, французы, сыны старой Франціи, оставшейся въ значительной мр католической, проникнуты боле или мене этимъ христіанскимъ духомъ и у насъ всхъ, въ глубин сердца, хранится зародышъ спиритуализма, безпрерывно сказывающійся, хотя бы даже и противъ нашей воли. Но съ особой силой этотъ зародышъ обнаруживается въ нашихъ взглядахъ на любовь. Онъ ведетъ къ тому, что Шоненгауеръ иронически называетъ ‘поклоненіемъ женщин’. Женщина — это существо возвышенное и изящное, являющее собою принципъ энергіи въ стремленіяхъ и утшенія въ скорбяхъ, источникъ благородства и кротости, и которое, безъ богохульства, можно назвать чуднымъ именемъ — ангела! Эта, быть можетъ, нсколько сантиментальная фразеологія является здсь лишь переводомъ на обыденный языкъ мечтаній насъ всхъ… Но вотъ выступаетъ въ своей роли анализъ, принимающійся за изученіе женщины, какова она есть, а не той, какую создаютъ себ романтики. Онъ, прежде всего признаетъ въ ней существо физіологическое, слабое, подверженное условіямъ почти вчно страдающаго организма, и это идеальное существо превращается въ существо больное, и эти потребности организма оказываются до того сильными, что добродтели или пороки этой ‘вчной больной’ являются, въ большей части случаевъ, результатами причинъ чисто-физіологическихъ. Что тутъ остается длать?— Человкъ нжный и чувствительный до болзненности преклонитъ колна передъ этой страдалицей и будетъ обожать ее за ея страданія. Психологъ станетъ столь-же мало возмущаться несовершенствомъ плоти, какъ напр. тмъ, что сумма двухъ острыхъ угловъ прямоугольнаго треугольника равняется прямому углу. Но моралистъ, у котораго въ сердц сохранились еще нкоторые остатки свирпой ненависти аскетовъ къ природ, моралистъ, иногда инстинктивно не желающій знать условій жизни,— увидитъ разршеніе лучшихъ мечтаній своихъ въ необходимости признать тотъ фактъ, что самыя громкія фразы о страсти и нжной любви не въ состояніи стать выше извстныхъ физіологическихъ зак новь и требованій организма, и въ немъ начинается невольное, но въ то-же время и непреодолимое презрніе. Анализъ продолжаетъ свое дло и приходить къ открытію, что эта женщина, именно вслдствіе своей слабости, является существомъ полнымъ противорчій неустойчивости и хитрости. Въ нервной систем ея, подверженной столькимъ физіологическимъ вліяніямъ, замчаются странные скачки и переходы, точно кто играетъ на клавишахъ очень чувствительнаго музыкальнаго инструмента. Многое просто васъ сбиваетъ съ толку въ этой личности, которая сил противупоставляетъ хитрость, и могущество которой заключается именно въ ея неуловимости. Для сторонниковъ чистаго искусства высшее обаяніе женскаго существа заключается именно въ этихъ странныхъ и опасныхъ извилинахъ характера. Они восхищаются тмъ, что сфинксъ такъ искуссно обставляетъ свою загадку, такъ какъ эта загадочность придаетъ глазамъ непостижимаго существа выраженіе чего-то безконечнаго, такъ какъ существо это оказывается способнымъ явиться или ангеломъ, или демономъ, или-же и тмъ, и другимъ, поочередно. Такъ напр. Шекспиръ съ одинаковой силой воображенія нарисовалъ образы и Дездемоны, и Клеопатры, и Юліи, и Крессиды, придавъ имъ всмъ четыремъ какое-то, такъ сказать, фамильное сходство, какую-то чарующую кротость взгляда, какія-то подкупающія улыбки и слезы, какую-то граціозную манеру припадать на грудь мужчины, какъ-бы моля ихъ о состраданіи. Моралистъ подмчаетъ это фамильное сходство и приходитъ отъ него въ ужасъ. Пускай Дездемону заставило полюбить мавра чувство состраданія: но все-же она бросила своего старика-отца изъ-за этого ‘чернаго барана’. Совсть Юліи тоже не можетъ быть очень чиста, такъ какъ она очень скоро забыла свои обязанности дочери ради своего Ромео. Такимъ образомъ, моралистъ констатируетъ ослабленіе внутренней пружины въ обихъ этихъ душахъ. Он отдались сил своей страсти, и въ данныхъ случаяхъ страсть эта была и поэтична, и благородна, но он такъ-же легко могли бы отдаться ей, если-бъ она была преступна и позорна, какъ то напр. сдлала сестра ихъ Крессида, увряющая въ своей любви Діомеда, хотя она только что поклялась въ томъ Троилу,— а между тмъ она совершенно искренна. Такъ вотъ оно, въ настоящемъ своемъ свт, это измнчивое существо! Это женщина, въ одно и то-же время, и любящая, и легкомысленная, которая обманываетъ васъ, нося въ сердц своемъ ваше имя, и которая длаетъ это потому, что ей пріятно нравиться, что ей нашептываютъ соблазнительныя рчи, наконецъ потому, что она — женщина, и что опираться на все — это то-же самое, что опираться на воду. Но можно-ли любить, не питая доврія? И де-Ріонсъ, утративъ чувство доврія, тмъ самымъ утрачиваетъ и любовь.— ‘Какъ-бы я ни былъ малоизвстенъ и безполезенъ’, — восклицаетъ онъ, — ‘я однако далъ себ слово никогда не отдавать ни моего сердца, ни моей чести, ни моей жизни на съденіе этимъ прелестнымъ и опаснымъ существамъ, ради которыхъ люди разоряются, опозориваютъ и убиваютъ себя, и единственная забота которыхъ, среди этого общаго погрома, заключается въ томъ, чтобы придумывать для себя костюмы то въ вид зонтиковъ, то въ вид колоколовъ’… Однако для де-Ріонса не предстояло ни малйшей надобности давать такое общаніе, если-бы даже онъ и захотлъ отступить отъ этой программы, то онъ не былъ-бы въ состояніи этого сдлать.
Есть еще другая причина тому, что этотъ молодой жуиръ не любитъ женщинъ: у него было слишкомъ много любовницъ, и онъ помнитъ о томъ, въ немъ къ разочарованности аналитика присоединяется еще разочарованность развратника. По этому поводу мы встрчаемъ въ комедіи грустную, но врную фразу. Г-жа Левердэ отвтила на развиваемыя имъ теоріи: — ‘И все это изъ-за того только, что какая-то женщина измнила вамъ ради человка, стоящаго ниже васъ?’ — ‘Нтъ’,— отвтилъ де-Ріонсъ,— ‘потому, что нсколько женщинъ обманывали другихъ мужчинъ ради меня, а, по чести говоря, я не стоилъ тхъ, кого обманывали’.— Когда человкъ доходитъ до такого горькаго сознанія и когда ласки и поцлуи любящей его женщины ведутъ только къ тому, что онъ относится къ ней съ меньшимъ уваженіемъ,— онъ можетъ испытывать возл нея и заставлять ее испытывать сильныя ощущенія, но испытывать по отношенію къ ней боле высокое чувство, попросту любить ее, — онъ уже не въ состояніи Многочисленность любовныхъ наслажденій прельщаетъ человка и приводитъ его къ слдующему заключенію, что женщина, какъ-бы она ни любила, всегда иметъ свой эквивалентъ, что всякое любовное приключеніе иметъ себ аналогическое, что за всякимъ опьяненіемъ слдуетъ похмелье, и что, въ конц концовъ, вс эти искательницы сильныхъ ощущеній, на которыхъ наталкиваетъ насъ судьба, поразительно похожи другъ на друга. Да, несомннно судьба, если-бы не мы — то другой. Пріятно-ли это, или же непріятно для нашего самолюбія, но фактъ тотъ, что мы чаще всего являемся лишь предлогами. Я случайно подвернулся этой женщин, и она остановила на мн свой выборъ. Существуютъ на свт два обильныхъ источника иллюзій въ отношеніяхъ нашихъ къ женщин: одинъ изъ нихъ идетъ изъ сердца — это идеалъ, другой идетъ отъ плоти — это сладострастіе. Тридцати-пяти лтній парижанинъ, де-Ріонсъ, срывавшій цвты удовольствія, по собственному его признанію, всюду, гд только было можно, могъ, конечно, сохранить свой идеалъ, но онъ не воображаетъ себ, будто этотъ идеалъ могъ быть одтъ модной портнихой, носить модныя шляпки и модную обувь, словомъ — воплотиться въ образ женщины. Онъ могъ также сохранить свою нервную силу, даже развить ее въ себ, но въ то-же время онъ измрилъ, почти съ математической точностью, путемъ личныхъ наблюденій, способность свою къ наслажденію. Если онъ продолжаетъ врить въ то, что наслажденіе это — одно изъ самыхъ полныхъ въ мір, то онъ сознаетъ однако-же въ тоже время, что это своего рода минутное эпилептическое состояніе, и вотъ почему этотъ разсудочный человкъ говоритъ г-ж Левердэ: ‘Ваша обстановка крайне-оригинальна, и я сожалю о томъ, что не познакомился съ вами раньше. Для людей, подобныхъ мн, здсь представляется обильная пища, а того, что я вижу здсь, я еще не заносилъ въ мой каталогъ’. Вотъ какое впечатлніе вынесъ онъ при вид Жанны де-Симмерозъ, ея большихъ, какъ-бы испуганныхъ глазъ, ея греческаго профиля, ея природной граціи, но подобное скептическое отношеніе не помшаетъ ему самымъ рыцарскимъ образомъ спасти ее отъ опасности, онъ можетъ и уважать ее, и защищать, и драться за нее на дуэли, и умереть за нее,— но любить ея онъ не въ состояніи.
Но эту душу, въ сущности очень возвышенную, но неспособную къ тому, чтобъ отдаться всецло, зачерствили не столько анализъ, не столько влеченіе къ наслажденіямъ, сколько продолжительная привычка къ борьб. Не трудно замтить по этой маск ироніи со стороны Ріонса, по дкимъ выходкамъ, расточаемымъ имъ направо и налво, по его всегдашней готовности къ борьб, по этому положенію вчнаго моральнаго бреттера, все равно, иметъ-ли онъ дло съ мужчиной, или съ женщиной, со старикомъ или съ молодой двушкой, — не трудно замтить, что для этого мизантропа общественная жизнь была слишкомъ сурова. Онъ не признается въ своихъ разочарованіяхъ и не жалуется на нихъ — для этого онъ слишкомъ гордъ. Но самый тонъ каждой его фразы, этотъ насмшливый и дкій тонъ, но это желаніе его съ перваго же слова подчинить себ своего собесдника и выказать свое превосходство надъ нимъ, но очевидная подозрительность, выказываемая имъ въ каждомъ слон и въ каждомъ жест,— все это является своего рода признаніемъ и жалобой… Я точно живымъ вижу передъ собою этого человка, которому было двадцать лтъ отъ роду при учрежденіи второй имперіи, въ эту эпоху несомнннаго торжества факта, проявленіе котораго мы признаемъ теперь въ политической дятельности Морни, въ философской дятельности Тэна и литературной дятельности Флобера. Большія дороги политической жизни надолго загорожены для слишкомъ торопливыхъ честолюбцевъ. Да и могла-ли бы глубокая вра увлечь благородную душу въ эту сторону на слдующій-же день посл такихъ печальныхъ испытаній? Общество мало-по-малу успокаивается и принимается за осуществленіе программы, приписываемой одному изъ министровъ второй имперіи, оказавшемуся отчасти пророкомъ, резюмирующейся въ слдующемъ обращеніи его къ толп: ‘Богатйте!’ Итакъ, открывается широкій путь безпощадной конкурренціи интересовъ. На бирж и въ салонахъ появляются въ изобиліи стяжатели въ род Жана Жиро. Въ воздух носятся матеріалистическія влеченія, и грубый законъ борьбы за существованіе выступаетъ во всей нагот своей, какъ то всегда бываетъ въ эпохи національныхъ разочарованій. Между Ріонсомъ и обществомъ не выступаетъ благодтельное вліяніе семьи, для того, чтобы смягчить первые, наносимые ему дйствительностью, удары: отецъ его давно умеръ, мать жила вдали отъ него. Да, впрочемъ, и то сказать — судьба едва-ли больше благопріятна къ тмъ, отцы которыхъ находятся въ живыхъ, но проводятъ время въ клубахъ или у своихъ любовницъ, матери которыхъ живутъ вблизи ихъ, но только и думаютъ о томъ, какъ бы разъзжать по гостямъ и по магазинамъ. Словомъ, де-Ріонсъ выросъ въ одиночеств, подобно почти всмъ молодымъ людямъ изъ высшаго общества Франціи, которыхъ родители отдаютъ въ лицеи, даже и не подозрвая того, что послдніе — самая лучшая школа грубости, цинизма и ранней испорченности. Хорошаго въ лицеяхъ — разв только то, что они пріучаютъ мыслящаго ребенка къ зложелательству и къ несправедливости, къ глупости и къ безстыдству, какъ къ чему-то нормальному въ человческой жизни. Во время ученія молодой человкъ узнаетъ, что продажныя женщины такъ-же, какъ и товарищи его, являются заклятыми врагами его личности. ‘Я убгалъ изъ училища’,— говоритъ онъ,— ‘чтобы навстить Элеонору, и я продавалъ свои лексиконы старух Манею, въ улиц Сенъ-Жакъ, для того чтобъ этой-же Элеонор подносить букеты фіалокъ. Я писалъ въ честь ея стихи, а она за это присвоила себ часы мои’… Вотъ въ какой форм чистйшаго безкорыстія впервые появилась передъ нимъ любовь. Онъ вынесъ изъ этихъ первыхъ житейскихъ испытаній смутное представленіе о томъ, что человкъ человку — волкъ, что такъ было споконъ вку, и что женщина для мужчины — еще нчто худшее. Ибо въ отношеніяхъ между собою мужчинъ все-же существуютъ извстныя гарантіи, хотя-бы чувство чести, которое обязываетъ даже враговъ нашихъ къ извстной порядочности по отношенію къ намъ. Но для продажной женщины, эксплуатирующей мужчину и живущей на счетъ этой эксплуатаціи, не существуетъ ни чувства чести, ни честности, въ томъ смысл, какой мы придаемъ этимъ словамъ. Де Ріонсъ такимъ образомъ рано усвоилъ себ подозрительность. Въ другія времена онъ не отнималъ-бы руки отъ эфеса шпаги. Но современная жизнь не требуетъ иного оружія, кром ума и храбрости. Де-Ріонсъ отполировалъ свой умъ и свою храбрость, но эта безпрерывная подозрительность отучила его отъ откровенности, искренности, сообщительности. Онъ сохранилъ свойственную и бойцамъ добродтель — сострадательность, но зато онъ утратилъ способность къ нжности. Тмъ, которые просили-бы его о дружб, онъ могъ-бы отвтить, какъ онъ отвтилъ Монтегру: ‘Къ чему торопиться!— Вдь мы еще имемъ передъ собою всю будущность’!.. Шандоръ говоритъ: ‘Согласимся съ тмъ, что для того, чтобы прожить счастливо, слдовало-бы совершенно парализовать нкоторыя стороны нашего я’… Но увы!— это именно т стороны, которыя одн длали васъ способными къ испытыванію счастія…
Эти три источника пессимизма, истекающіе и бурлящіе вокругъ насъ и въ насъ самихъ, Дюма соединилъ вмст и заставилъ ихъ забиться сильной струей въ душ этого, едва-ли не самаго цльнаго характера его комедій. Источники эти еще долго не изсякнутъ, такъ какъ настоящая ихъ отравленная влага просачивается слишкомъ свысока, лишь сильное сотрясеніе соціальной почвы въ состояніи было-бы положить предлъ этому просачиванію и послдствіямъ его. Для того, чтобы духъ анализа пересталъ разъдать субстанцію нашего сердца, слдовало-бы возстановить равновсіе внутренней жизни, положитъ предлъ злоупотребленію рефлексіей путемъ усиленія воли и придать самому себ больше увренности. Мы болемъ избыткомъ духа критики, избыткомъ литературы, избыткомъ науки! Для того, чтобы любострастіе перестало утомлять своими эгоистическими потрясеніями нервы и сердца большинства людей отъ 15-ти до 40 лтняго возраста, необходимо предварительное возстановленіе равновсія въ частной жизни, необходимо, чтобы поздніе браки сдлались исключеніями, а браки ране достиженія 25 лтняго возраста — общимъ правиломъ, чтобы женщина получала такое воспитаніе, которое дйствительно длало-бы изъ нея подругу жизни мужчины, чтобъ отношенія между молодыми людьми измнились, и чтобы чувство и воображеніе дтей не подвергались преждевременной порч въ училищныхъ стнахъ,— въ этихъ вертепахъ нравственной заразы, противъ которыхъ не раздался ни одинъ авторитетный голосъ, за исключеніемъ, быть можетъ, голоса самого Дюма на первыхъ страницахъ его ‘Принцессы Клемансо’. Для того чтобы ногоня за богатствомъ и за карьерой утратила отчасти свой острый характеръ, слдовало-бы вернуться къ мене искусственному, мене тепличному образу жизни, чтобы человкъ былъ сильне привязанъ къ своей родин, своей провинціи, чтобы вс и каждый не стремились непремнно въ Парижъ, чтобы демократическая свалка утратила свой грубый характеръ. Понятно, что нтъ почти ни малйшей надежды на осуществленіе всхъ этихъ условій, такъ какъ, напротивъ, современная Франція стремится скоре все къ большей и большей утонченности вкусовъ, все къ большему и большему обособленію обоихъ половъ, все къ большей и большей централизаціи. По мр того, какъ будутъ увеличиваться усилія въ этомъ тайномъ направленіи, внимательный наблюдатель подмтитъ также усиленіе нкоторыхъ изъ неизбжныхъ послдствій подобныхъ стремленій и останется въ сил врное замчаніе наблюдателя, — что между тмъ какъ бдные классы будутъ нуждаться въ хлб, богатые классы будутъ нуждаться въ любви. Поэтому истины, намченныя Дюма касательно психологіи новйшихъ поколній, не могутъ казаться безусловно-врными тмъ, которые не чужды моральнаго чутья. Слдуетъ только опасаться, какъ-бы он въ скоромъ времени не показались въ значительной мр скрашенными. Быть можетъ, уже недалеко, то время, когда ‘Другъ женщинъ’ покажется слишкомъ оптимистическимъ драматическимъ произведеніемъ.

IV.
Источники мистицизма.

Повидимому, этотъ безпощадный анализъ, шокирующій однихъ, по привлекающій къ себ другихъ, долженъ былъ привести автора ‘Друга женщинъ’ и ‘Свадебнаго Визита’ къ метафизическому нигилизму, какъ онъ уже привелъ его къ нигилизму въ области чувствъ. Однако, напротивъ, эта полупсихологическая, поставленная съ такою безпощадною твердостью, задача разршается въ смысл идеалистическомъ, близкомъ къ мистицизму. Напримръ, въ ‘Человк-женщин’ встрчаются мста, написанныя въ чистоапокалипсическомъ, пророческомъ дух. Прочтите, для того, чтобъ убдиться въ томъ, отрывокъ, начинающійся словами: ‘Въ этомъ новомъ раю женщина не должна подчиняться вліянію змія, мужчина не долженъ подчиняться женщин и длаться слабымъ’… Или-же слдующій отрывокъ: ‘Освободившись отъ всякой озабоченности и отъ всякаго земнаго вліянія, я стою въ самомъ средоточіи міровой жизни, и ко мн, атому, обращаетъ рчь свою Создатель, точно такъ-же, какъ онъ обращалъ ее къ Ною на Араратской гор къ Моисею — на Синайской гор, къ Христу — на Масличной гор’… Предисловіе къ ‘Жен Клода’ въ этомъ отношеніи заходитъ еще дальше и заключаетъ въ себ чисто-апокалипсическія фразы по поводу роскоши и безнравственности, причемъ химическія формулы какъ-то странно перемшиваются съ восточными метафорами: ‘И изъ самихъ основъ сложной матеріи вышелъ громадный зврь, о семи головахъ и о десяти рогахъ’… Да и вообще ‘жена Клода’ представляетъ собою, въ сущности, ничто иное, какъ переложеніе на человческій языкъ драмы, разыгрывающейся вн области земного, какъ на то указываетъ комментарій автора: ‘Наступаетъ развязка, раздается выстрлъ, Сезарина падаетъ, Контавьякъ убгаетъ, Антонинъ падаетъ ницъ. Духъ возмущенія низвергнутъ въ бездну, духъ коварства брошенъ въ пространство, существо впечатлительное и кающееся снова призывается къ добру. Перстъ Божій сказывается и торжествуетъ’… Богъ появляется также и въ ‘Иностранк’, если врить ‘дв зла’, г-ж Кларксонъ: ‘Въ той партіи, которую я играю съ судьбой, — говоритъ она,— я каждый разъ чувствую, что Богъ противъ меня, я опускаю голову и бросаю свою игру’… По поводу этихъ мстъ, и многихъ другихъ, подобныхъ имъ, встрчающихся въ другихъ предисловіяхъ и въ другихъ брошюрахъ Дюма, слдуетъ поставить себ два вопроса: Каковъ истинный смыслъ и истинное значеніе этого мистицизма?— вотъ первый изъ этихъ вопросовъ, но здсь не мсто отвчать на него, такъ какъ настоящій этюдъ, не выходя изъ своей программы, долженъ оставаться строго-психологическимъ. Второй вопросъ прямо относится къ области психологіи и можетъ быть формулированъ слдующимъ образомъ: какія душевныя причины, какое настроеніе ума повело Дюма въ сторону мистицизма, и можно-ли считать эти причины общими съ тми, которыя замчаются у многихъ его современниковъ?
Мистицизмъ Дюма получаетъ особенно странное освщеніе, если вспомнить, что Дюма прежде всего боецъ, человкъ дйствія и замчательной энергіи. Логика, это преобладающее свойство мысли, довела его до грани нигилизма. Онъ увидлъ передъ собою ту печальную область, гд Нирвана, прославленная еще индійскими мудрецами, является какъ-бы чудовищнымъ, мрачнымъ идоломъ, въ преклоненіи передъ которымъ засыпаетъ, правда, всякое страданіе, но за то и всякая радость. Въ безбрежной степи ему почудилось вяніе смерти, и онъ содрогнулся отъ ужаса Между тмъ какъ Шопенгауэръ, опьяненный опіумомъ своей метафизики и не побоявшійся логическихъ умозаключеній изъ своихъ посылокъ, проповдуетъ окончательное отреченіе и подавленіе въ себ желанія жить, ршительный и бодрый умъ парижанина, живущій въ Дюма, возмущается. ‘Природа’,— восклицаетъ онъ,— ‘не желаетъ смерти. Она стремится къ жизни. Смерть — это только одно изъ ея средствъ, жизнь — это цль ея’… Но какимъ-же образомъ согласовать это теченіе, этотъ культъ жизни съ тми отрицательными сторонами, о которыхъ рчь была выше, съ этой неспособностью любить, превращающею душу въ мрачную гробницу? Но дло въ томъ, что сквозь несовершенства дйствительной жизни, изъ-за безспорной ничтожности настоящаго, человку смутно представляется иной вчный лучшій міръ. Явленія настоящаго, правда, очень суровы, но разв они реальны, а не кажущіяся? Разв не существуетъ вн насъ и надъ нами какая-то невдомая сила, способная возстановить то, что рушится, искупить то, что пропадаетъ, возродить то, что умираетъ? Разв не существуетъ невидимый родникъ любви, у котораго можетъ утолиться та жажда, которой никогда не утолить земной вод? И наконецъ, не живемъ ли мы среди двухъ міровъ,— міра чувствъ, стсняющихъ наше сердце, и міра души, въ которомъ намъ, быть можетъ, когда-нибудь будетъ дано вздохнуть свободне? Среди сумрака подобныхъ гипотезъ мы и направляемся къ мистицизму. Дюма шелъ по этой-же дорог, но такъ какъ онъ былъ въ одно и то-же время моралистъ, и драматическій писатель, то его мистицизмъ и принялъ направленіе, отвчающее этимъ двойнымъ потребностямъ его природы. Врить безусловно въ добро или въ зло, это значитъ уже быть мистикомъ, ибо это значитъ признавать дйствительность духовнаго міра. Съ воображеніемъ, склоннымъ къ драм, нетрудно олицетворить идею добра и зла и видть ихъ вступившими между собою въ ожесточенный бой въ душ человка. Такъ, повидимому, поступилъ и авторъ ‘жены Клода’, и, самъ того не замчая, не замедлилъ сдлаться настоящимъ гностикомъ, манихейцемъ. Онъ, подобно древнимъ персамъ, видитъ передъ собою вчную борьбу Ормузда и Аримана, и свтъ этого виднія освтилъ для него глубокій мракъ, окутывающій наше общество. Этотъ переходъ былъ гораздо проще и естественне, чмъ можно-бы было предположить съ перваго взгляда. Дйствительно, кто возьмется категорически утверждать, что гипотеза о вчной борьб принциповъ добра и зла — неврна? Въ міровой задач встрчаются такіе способы ршеній, которые одинаково трудно и признать, и отвергнуть. Одной изъ такихъ задачъ является гипотеза о дуализм. Поэтому нтъ ничего удивительнаго, что она возникала очень часто у людей, задавшихся вопросами о нравственности, и, по самому роду занятій своихъ, не могущихъ представить себ человческихъ существъ иначе, какъ въ состояніи вчной борьбы.
Представленіе о другомъ мір, являющемся разумной причиной существованія міра видимаго и насъ самихъ,— вотъ конечный исходъ такой концепціи, а равно и нкоторыхъ другихъ современныхъ мыслей, вопреки все боле и боле усиливающемуся приливу позитивизма. Да мы вс, въ большей или меньшей степени, позитивисты разсудочные. Мы требуемъ отъ искусства, чтобъ оно основывалось на положительномъ изученіи факта, отъ политики — чтобъ она основывалась на положительной эксплоатаціи факта, нравы наши также становятся съ каждымъ днемъ все боле и боле положительными, и эта положительность сказывается даже во вншней обстановк нашей… Подобная манера относиться къ фактамъ — въ настоящее время удовлетворитъ многіе аппетиты человка. Встрчаются, однако, аппетиты и неудовлетворенные, но доктринеры нашего научнаго вка не удостоиваютъ заниматься ими, хотя наука и доказываетъ, что этотъ неудовлетворенный аппетитъ не можетъ не существовать въ насъ. Я разумю именно эту потребность въ неземной жизни, перешедшую къ намъ въ вид наслдія многихъ вковъ, развиваемую и расширяемую послдовательными поколніями врующихъ всевозможныхъ вроисповданій Подумайте, въ самомъ дл, о томъ, что въ теченіи многихъ и многихъ вковъ паши предки, которыхъ мы являемся только придатками, преклоняли колна и утромъ, и вечеромъ передъ чмъ-то неизвстнымъ. Подумайте, что и во всхъ умахъ, во вс времена и у всхъ народовъ, существовали т таинственныя представленія, какія существуютъ теперь въ нашемъ ум. Сообразите, что увренность въ загробной жизни являлась для этихъ вашихъ предковъ не диллетантскимъ, метафизическимъ представленіемъ, а дйствительностью, сообразно съ которой они боролись и умирали, дйствительностью, проникавшею вс ихъ ощущенія и вс ихъ дйствія, при рожденіи и при вступленіи въ бракъ, на войн и при похоронахъ. Всякій изъ насъ можетъ довольно смло утверждать, что въ числ его предковъ были, безъ сомннія, мученики религіознаго фанатизма. Разв накопленіе столькихъ годовъ не должно отозваться извстной наслдственностью? Разв эта способность, столь безостановочно и страстно развиваемая всми тми, отъ кого мы происходимъ, не должна передаваться намъ, вмст съ другими способностями, при самомъ нашемъ рожденіи? И какой противовсъ могутъ представить тяготнію на нашу душу наслдія столькихъ вковъ разсудочные доводы, изобртенные нами или внушенные намъ между пятнадцатью и двадцатью-пятью годами,— т. е. въ тотъ періодъ, когда мы обыкновенно постановляемъ свой выборъ между различными философскими системами? Это представленіе о загробной жизни существуетъ въ насъ помимо нашей воли, и когда направленіе нашихъ мыслей, окружающая насъ среда, привычки наши, даже и мшаютъ ему проявляться, оно все-же не умираетъ въ насъ. Оно можетъ быть временно угнетаемо, искажаемо, во вдругъ настаетъ день, когда оно снова проявляется во всей своей сил, когда оно снова начинаетъ жить и дйствовать, и когда, за отсутствіемъ нормальной жизни и нормальной сферы дйствій, оно тратится на странныя излишества.
Нетрудно констатировать тотъ фактъ, что эта потребность въ загробной жизни, не встрчая идеальнаго и благороднаго удовлетворенія, бросается въ область чувствъ и ищетъ въ раздраженіи нервной системы того сверхъ-человческаго трепета, котораго истинные мистики достигали усерднымъ молитвословіемъ. Такимъ образомъ, является, такъ сказать, физическій мистицизмъ, замчаемый, напримръ, у этой женщины съ болзненнымъ цвтомъ лица, съ расширенными зрачками, малокровной и истеричной. Напрасно докторъ ея запрещаетъ ей производить себ опасныя подкожныя вспрыскиванія морфіемъ: она, даже съ опасностью для своей жизни, будетъ продолжать доставлять себ это изступленное успокоеніе, которое способно доставить это вредное вещество. Это для нея своего рода крестъ, къ которому она чувствуетъ ненасытимое влеченіе. При другихъ обстоятельствахъ она вдалась-бы въ религіозный мистицизмъ и находила бы успокоеніе у подножія алтарнее что-то мучитъ, сосетъ внутри, и она старается утишить эту внутреннюю боль разрушеніемъ своей плоти и разстройствомъ своего организма, и это ‘что-то’ — просто благочестивое волненіе, но можно-ли заставить понять это блднолицое стадо этихъ несчастныхъ, которые, желая бжать изъ міра чувственности, еще глубже погружаются въ него, эти экзальтированныя, но въ то-же время поэтическія и способныя чувствовать созданія, изъ среды которыхъ въ прежнія времена выходили идеалистки, а теперь — увы!— выходятъ одн только психопатки?— Ступенью выше мы встрчаемъ эстетическій мистицизмъ. То, чего человкъ, больной умомъ и сердцемъ, искалъ въ морфіи,— его, тоже больная, но боле счастливая сестра, ищетъ вблизи фортепіано, блыя клавиши котораго, производя пріятное физическое ощущеніе на горячіе пальцы, скрываютъ въ себ въ то-же время сокровища чудныхъ сновидній. И тогда, въ теченіе цлыхъ часовъ, передъ музыкантомъ раскрывается цлый необъятный міръ ощущеній. Грустныя, почти до болзненности музыкальныя фразы Шопена, заунывныя мелодіи Мендельсона, восторженность Шумана восторгаютъ вашу душу и уносятъ ее далеко отъ мелочныхъ низменныхъ ощущеній дйствительной жизни. Звуки уносятъ васъ въ какой-то иной міръ, изсякшая было струя нжности снова вливается въ ваше сердце, которое какъ-то расширяется. Отъ такой музыки уже такъ не далеко до молитвы, что почти вс вроисповданія вводятъ въ богослуженіе свое музыкальный элементъ, въ вид игры на орган или-же въ вид пнія. Та-же потребность сказывается и въ будуар этой женщины, разыгрывающей какой-нибудь ноктюрнъ среди благоуханія цвтовъ, и въ церкви, гд врующіе склоняютъ головы передъ жестомъ священнослужителя, при звук органа и при благоуханіи иміама. Это-различныя проявленія одного и того-же, живущаго въ душ человка, стремленія къ чему-то высшему.
Иногда, впрочемъ, это стремленіе къ высшему не находитъ себ простора въ этихъ окольныхъ путяхъ, — хотя путей этихъ очень много и хотя и физическій, и эстетическій мистицизмъ облекаются и въ иныя формы, кром формы музыки или морфія. Тогда случается, что душа испытываетъ неописуемое волненіе, какую-то необъяснимую тревогу. Жизнь надодаетъ ей, подавляетъ ее, отталкиваетъ ее, она всецло предается скук. Но современная скука — это именно скука восточнаго человка, это какой-то, такъ сказать, застой сердца, которое не можетъ заставить сильне биться никакая надежда на блаженство и счастіе, это подавленность, которую не расшевелитъ никакое желаніе, это смерть внутри человка, продолжающаго еще длать машинальныя движенія. Да, они мертвецы, эти мужчины и женщины, двигающіеся, одвающіеся и раздвающіеся, дящіе и спящіе, и глаза которыхъ, нося на себ ясный отпечатокъ непреодолимой скуки, ясно свидтельствуютъ о томъ, что они уже ничего не ждутъ отъ жизни. Правда, что эта скука представляетъ собою явленіе незаурядное и непрерывное. Она находитъ на человка приступами, но тмъ не мене эти приступы бываютъ продолжительны и ужасны. Готье въ теченіе всей своей жизни боролся противъ этихъ приступовъ скуки равнымъ образомъ и Флоберъ, а Боделэръ въ слдующихъ безотрадныхъ строкахъ описываетъ эту свойственную намъ смертельную тоску и это постепенное умираніе способности быть счастливымъ:
‘Ничто не можетъ сравниться, въ смысл длинноты, съ этими хмурыми днями, когда, подъ густыми хлопьями снга, скука, этотъ плодъ нашего печальнаго безучастія, принимаетъ размры безнравственности’
Эта гнетущая тоска можетъ быть объяснена различными причинами. Большею частью она происходитъ вслдствіе чрезмрнаго расходованія нашихъ силъ, но къ этому присоединяется также сознаніе, что наша земная жизнь, сама-по-себ, не стоитъ того, чтобы мы ее прожили. Боделэръ восклицаетъ съ отчаяніемъ въ одной изъ лучшихъ своихъ поэмъ, что онъ ‘предпочелъ-бы страданія — смерти, адъ — нирван, небытію’, а Флоберъ, устами св. Антонія, описываетъ въ слдующихъ выраженіяхъ впечатлніе, отдляющееся отъ нмого міра, таковымъ, каковымъ наука заставляетъ насъ понимать его: ‘Страшный холодъ пронизалъ меня до глубины души. Это превосходитъ всякіе мыслимые размры страданій. Это какъ-бы смерть, еще боле глубокая, чмъ настоящая смерть…’ Это пониманіе безполезности нашей настоящей жизни, если за нею не послдуетъ мистическое и боле прочное переложеніе нашихъ мимолетныхъ дйствій, сопровождается воспоминаніемъ о старинныхъ врованіяхъ. Была эпоха, уже очень отъ насъ далекая, хотя въ сущности она еще очень близка къ намъ, когда весь міръ представлялся твореніемъ одного отца. Душа, непохожая на нашу, но способная понять ее, распространяла дуновеніе свое по поверхности нашего существованія. Но теперь, когда дуновеніе это уже не проносится по нашему челу, цвтъ нашей мысли печально отцвтаетъ, сознавъ всю суетность красоты и силы своей. Но что-же тутъ подлаешь?…
Да, что подлаешь! Современный человкъ не въ состояніи подмтить въ видимомъ мір слды существованія опредленной воли, такъ какъ вся наука сводится къ утвержденію того, что такой воли не существуетъ. Онъ не въ силахъ представить себ такого состоянія души, которое было-бы независимо отъ организма. Такого представленія не дозволяетъ ему его разумъ. Но разв разумъ и опытъ единственные источники познаванія того, что существуетъ? Вдь они останавливаются на краю абсолютнаго, относя вс причины въ замкнутую область непознаваемаго. Такимъ образомъ является возможность примирить мистицизмъ съ наукой. Онъ стоитъ передъ нами, въ вид вчнаго искушенія, готовый дать у себя пріютъ тмъ, кого наука не удовлетворила, и иные кидаются въ него очертя голову, и именно т, которые особенно далеко углубились въ эту безсильную и тщетную науку. Они длаютъ по-своему то, что Дюма сдлалъ по-своему: отъ чисто-положительнаго констатированія они переходятъ прямо не только къ метафизическому выводу, но и къ мистическому внушенію. Такимъ образомъ, повинуясь тайнымъ внушеніямъ своей природы, авторъ ‘Жены Клода’ совершилъ умственный процессъ, вполн согласный съ логикой нашего времени,— но процессъ, не ведущій къ опредленному результату, и которому, повидимому, не суждено никогда привести къ цли. Но что за важность! Процессъ этотъ тмъ не мене служитъ доказательствомъ того, что современной человческой совсти приходится выбирать между выводами пессимизма и врою въ сверхъестественное. Таковы сегодняшній и завтрашній кризисы. Каковъ будетъ изъ нихъ выходъ? Никто не осмлится утверждать ни того, что старыя религіи отжили свой вкъ, ни того, что не замедлитъ народиться новая религія. Во всякомъ случа, проявленіемъ искренней, глубокой и серьозной души слдуетъ считать констатированіе этой проблемы и попытку разршить ее, въ той мр, въ какой это возможно для отдльной личности. Но, впрочемъ, вполн естественно, что Дюма достигъ такой высокой точки зрнія, такъ какъ онъ такъ серьозно и такъ искренно изучалъ свое время. Какъ писатель, обращающій очень мало вниманія на вопросы искусства и очень много на вопросы повседневной жизни, онъ высказалъ относительно своего времени очень много важнаго и существеннаго, и будущему историку французскаго общества въ XIX вк придется поближе познакомиться съ его твореніями.— Вотъ все, что имлось въ виду доказать въ этомъ этюд.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека