Иван Тургенев, Бурже Поль, Год: 1883

Время на прочтение: 28 минут(ы)

ПАНТЕОНЪ ЛИТЕРАТУРЫ.

ПОЛЬ БУРЖЕ.

ОЧЕРКИ СОВРЕМЕНОЙ ПСИХОЛОГІИ

ЭТЮДЫ

О ВЫДАЮЩИХСЯ ПИСАТЕЛЯХЪ НАШЕГО ВРЕМЕНИ,
съ приложеніемъ статьи о П. Бурже
ЖЮЛЯ ЛЕМЕТРА.

Переводъ Э. К. Ватсона.

С.-ПЕТЕРБУРГЪ.
Типографіи Н. А. Левидина. Невскій просп., д. No 8.
1888.

Мы составляемъ себ нын такіе взгляды на современныя литературныя произведенія, которые длаютъ для аналитика крайне трудною, если даже не вовсе неразршимою задачу — судить о произведеніяхъ иностраннаго писателя, не будучи знакомымъ ни съ языкомъ, ни съ страною его. Мы знакомимся съ ними главнымъ образомъ въ пересказахъ или въ сокращеніяхъ, между тмъ въ нихъ собраны тысячи національныхъ или личныхъ черточекъ, которыя мы должны были-бы вполн усвоить себ, такъ сказать, претворить ихъ въ насъ, для того чтобы составить себ врное понятіе о книг.— ибо всякое усвоеніе является въ извстномъ смысл претвореніемъ. Это очень сложный трудъ, къ которому можетъ считать себя подготовленнымъ лишь тотъ, кто сохранилъ въ своей памяти линіи когда-то виднныхъ имъ горизонтовъ, различные типы соплеменныхъ ему людей, обыденныя черты ихъ нравовъ. Если къ этимъ элементамъ присоединяется еще пониманіе живой физіономіи словъ, которыми пользовался этотъ писатель, то страницы еще боле оживляются, изображаемыя имъ душевныя состоянія воскресаютъ, — словомъ, происходитъ та своего рода внутренняя метаморфоза, которою должна начинаться всякая критика. Я разумю здсь критику объективную и безличную. Но существуетъ и другого рода критика, личная и непосредственная, которая не нуждается въ подобной осторожности въ пріемахъ, такъ какъ она не претендуетъ на научную точность въ своихъ выводахъ. Эта второго рода критика является лишь передачей тхъ мыслей и соображеній, которыя вызваны въ ум извстнаго рода чтеніемъ. Поэтому она иметъ значеніе лишь чисто-личнаго документа и ничто не препятствуетъ примненію ея къ переводнымъ книгамъ. Даже самые проблы и ошибки ея не лишены своего рода интереса, если только они искренни.— Вотъ именно къ подобнаго рода этюду я желалъ-бы приступить по поводу того великаго романиста, имя котораго я выставилъ въ заголовк настоящаго этюда. Писатели, хорошо знакомые съ русскими длами, дали намъ портретъ Ивана Сергевича Тургенева поразительной врности {Здсь слдуетъ поставить на первомъ план интересный этюдъ г. Мельхіори де-Вогюэ, предпосланный посмертному изданію сочиненій Тургенева.}. Я предполагаю разсмотрть здсь не то, чмъ былъ этотъ человкъ, по то впечатлніе, которое производятъ его романы на читателя-француза, находящаго въ нихъ много для себя родственнаго. Тургеневъ, очень долгое время жившій среди насъ и очень близко знакомый съ нашей новйшей литературой, усвоилъ себ многія изъ нашихъ воззрній, но при этомъ измнилъ и истолковалъ ихъ согласно своему оригинальному складу ума. Этотъ русскій дворянинъ, придя въ соприкосновеніе съ разными ученіями Запада и въ значительной мр подчинившись имъ, сдлался какъ-бы созданнымъ случаемъ опытнымъ полемъ, на которомъ могла-бы производиться поврка нашихъ современныхъ теорій. Въ настоящей серіи этюдовъ относительно литературныхъ вяній нашей эпохи очень кстати будетъ остановиться на такомъ факт, гд можно будетъ прослдить вліяніе нкоторыхъ изъ этихъ вяній на поэта, принадлежащаго къ совершенно отличному отъ насъ племени. Поэтому читатель встртить въ настоящемъ этюд нкоторыя замчанія исключительно только о Тургенев-западник,— какъ его называетъ русская критика.

I.
Космополитизмъ Тургенева.

Достаточно было встртиться съ Тургеневымъ одинъ разъ и прослушать бесду его хотя-бы въ теченіе одного вечера, для того чтобы понять, насколько остался русскимъ этотъ громаднаго роста старикъ, съ блой окладистой бородой, съ крупнымъ носомъ, съ замчательно добрымъ выраженіемъ глазъ, но вмст съ тмъ и для того, чтобы понять, что рядомъ съ этимъ русскимъ подъ тою-же оболочкой скрывался и другой человкъ — космополитъ. Онъ переносился въ воспоминаніяхъ своихъ съ одного конца Европы на другой, рисуя передъ вами то пейзажъ съ острова Уайта, то улицу какого-нибудь нмецкаго университетскаго городка, то итальянскій горизонтъ,— и все это на прекрасномъ французскомъ язык, который уже самъ по себ свидтельствовалъ о продолжительномъ пребываніи его въ нашей стран. И эта способность переноситься мыслями съ мста на мсто сказывается и на бродяжничеств героевъ его романовъ. Можно пересчитать по пальцамъ т изъ его разсказовъ, въ которыхъ герои его не появлялись-бы въ какой-нибудь иноземной обстановк. Лаврецкій (‘Дворянское Гнздо’) проводитъ во Франціи первые годы своего несчастнаго супружества. Павелъ Петровичъ Кирсановъ (‘Отцы и Дти’) умираетъ истиннымъ джентльменомъ на Брюлевской террас, въ Дрезден. Въ ‘Вешнихъ Водахъ’ дйствіе происходитъ на улицахъ и площадяхъ Франкфурта, въ ‘Ас’ — въ селеніи на берегу Рейна. Въ чудной поэм, таинственно и меланхолически озаглавленной ‘Дымъ’, мы находимъ самое подробное описаніе жизни въ Баденъ-Баден. На парижской баррикад падаетъ, пораженный на смерть, краснорчивый и безсильный Дмитрій Рудинъ, въ повсти того-же имени. И все это длается не случайно, не по капризу романиста. Каждый разъ, когда нашему романисту приходится упоминать о какой-нибудь иноземной стран, онъ сообщаетъ относительно этой страны такія обстоятельныя подробности, которыя свидтельствуютъ о непосредственномъ наблюденіи. Онъ одинаково близко былъ знакомъ съ мстностями и съ нравами, съ философіей и съ литературой тхъ странъ, въ которыя онъ переноситъ дйствіе своихъ романовъ. Доказательства тому можно найти чуть-ли не на каждой страниц его произведеній, а также въ его замчательныхъ критическихъ этюдахъ, укажу хотя-бы на этюдъ его, озаглавленный ‘Гамлетъ и Донъ-Кихотъ’ {Этюдъ этотъ переведенъ г-мъ Луи Лежа въ іюльской книжк Лозинской ‘Biblioth&egrave,que Universelle’ au 1879-й годъ}. Поэтому космополитизмъ Тургенева является не случайнымъ и не дланнымъ. Онъ — одна изъ характернйшихъ чертъ его нравственной физіономіи, это обычный пріемъ его творчества, на которомъ прежде всего слдуетъ остановиться.
Космополитизмъ, именно вслдствіе крайней индивидуальности своей, допускаетъ величайшее разнообразіе оттнковъ, однако вс эти оттнки, при ближайшемъ разсмотрніи ихъ, сводятся къ двумъ категоріямъ. Можетъ случиться такъ, что человкъ, оказавшійся подъ вліяніемъ чуждой ему обстановки, принадлежитъ къ племени, ушедшему дальше по пути цивилизаціи, и въ такомъ случа онъ будетъ смотрть на изучаемые ими нравы, какъ на нчто боле простое, чмъ національные нравы его, онъ будетъ нуждаться, такъ сказать, въ упрощеніи своихъ ощущеній, въ возвращеніи къ міру мене сложному, человкъ этотъ будетъ ощущать по отношенію къ иноземному тотъ видъ влеченія, которое испытывали женщины конца XVII столтія къ сельской грубоватости. Я уже имлъ случай коснуться въ одномъ изъ прежнихъ моихъ этюдовъ очень интереснаго примра подобнаго космополитизма — Стендаля. Страстная приверженность этого мыслителя ко всему итальянскому зависла исключительно отъ потребности этого ученика Гельвеція и Траси пріобщиться къ существованію инстинктивному, непосредственному, полу-животному. Это, какъ видитъ читатель, влеченіе эпикурейца, которому надоли обычныя удовольствія и который придумываетъ новыя встряски для своихъ нервовъ. Но измнимъ нсколько данныя задачи. Представимъ себ космополита, принадлежащаго къ народности, мене утомленной продолжительнымъ наслдіемъ мыслей, чмъ то общество, нравы котораго онъ усвоиваетъ себ. Для такого человка космополитизмъ сдлается уже не развлеченіемъ, а потребностью, онъ потребуетъ отъ новой среды уже не ощущеній, а идей. Во всякой неиспорченной душ, способной подмтить боле сложныя житейскія формы, пробуждается чувство удивленія, то восторженнаго, то болзненнаго, отнюдь не похожее на банальную шутливость диллетантизма. Юноша, приближающійся къ знаменитому старику и внимательно въ него всматривающійся, какъ-бы для того чтобы научиться у него искусству жить, — вотъ врное изображеніе этого космополитизма человка, прибывшаго изъ міра, находящагося еще въ первобытномъ состояніи. Въ немъ заключается нчто, достойное столь-же глубокаго уваженія, какъ и религіозное врованіе, серьезное и трогательное, и Россіи принадлежитъ честь, что она представила немало примровъ подобнаго настроенія, благороднаго и безпритязательнаго.
Вполн понятно, что одаренные деликатностью чувствъ славяне приступали къ изученію Запада съ нкоторою робостью и съ страстнымъ нетерпніемъ. Насколько мы въ состояніи судить о томъ издали, въ душ ихъ кроется смутное исканіе чего-то лучшаго, боле совершеннаго, точно втеръ, разгуливающій по широкимъ степямъ ихъ родины, заронилъ въ эти души зародыши своего вчнаго движенія. Подобное вчное исканіе чего-то причиняетъ имъ мучительную боль. Что мы находимъ въ дошедшихъ до насъ романахъ ихъ? Почти всегда мученія неудовлетворенной воли, колебанія человка, лишеннаго увренности въ самомъ себ, лишеннаго способности направлять все выше и выше поднимающійся потокъ своей громадной энергіи. Что составляетъ выдающуюся черту ихъ исторіи? Стремленіе придать опредленную форму цлой могучей, но находящейся въ хаотическомъ состояніи, націи: и поэтому нтъ ничего удивительнаго въ томъ, если при этой внутренней работ взоры этого племени обратились къ Европ, прожившей уже многіе вка. Начиная съ Петра Великаго, который привилъ насильно западные порядки своему народу, почти еще незнакомому съ правильнымъ государственнымъ строемъ, и кончая молодыми людьми, поселяющимися въ наше время для изученія науки въ Гейдельберг, Россія не переставала искать на Запад свта и откровенія. И такъ-какъ вс чрезмрныя надежды сопровождаются разочарованіями, многіе великодушные умы немало страдали впослдствіи отъ контраста между вынесеннымъ ими изъ своихъ странствованій умственнымъ развитіемъ и тою общественною тьмою, которую они находили но возвращеніи своемъ на родину. Видя, что вывезенныя изъ-за-границы формулы не въ состояніи были излчить недуговъ ихъ дорогой родины, иные отреклись отъ обманувшей ихъ вры въ западную цивилизацію. Другіе-же продолжали врить въ то, что тсный союзъ русскаго ума съ этой цивилизаціей поведетъ когда-нибудь къ самымъ благодтельнымъ результатамъ и пытались, по мр личныхъ силъ своихъ, содйствовать осуществленію этого союза. Такъ было и съ Тургеневымъ.
Однако нашъ романистъ мечталъ о такомъ союз не въ смысл соціальныхъ идей Онъ былъ слишкомъ глубокій знатокъ человческой природы, чтобы врить во всемогущество теорій относительно усовершенствованія народовъ. Нтъ, онъ ограничилъ свои усилія предлами эстетики и направилъ честолюбіе свое преимущественно къ тому, чтобы извлечь для своей родины пользу изъ наиболе утонченныхъ пріемовъ нашего искусства. Самое содержаніе его произведеній почти не измнилось съ тхъ поръ, какъ онъ выступилъ на литературное поприще съ своими ‘Записками Охотника’. Онъ по-прежнему имлъ исключительно въ виду изобразить моральную жизнь своей родины, но только изображеніе это со временемъ становилось все боле и боле глубокимъ и врнымъ. Если сравнить построеніе его романовъ, начиная съ первыхъ его разсказовъ и кончая ‘Новью’, то нельзя будетъ не признать того, что въ манер писанія этихъ картинъ замчается все большая и большая преднамренная сложность. А когда рчь идетъ о развитіи художественнаго ума, никогда не слдуетъ упускать изъ виду того, что эстетическое чутье всегда неразрывно бываетъ связано съ внутренней чувствительностью. Извстная манера писать изображаетъ собою извстную манеру чувствовать, и всякое измненіе формы является результатомъ извстнаго душевнаго движенія, по мр того, какъ измняется внутренній человкъ, измняется и способъ его выражаться. Изъ этого слдуетъ, что позади всякаго пріема литературнаго творчества кроется извстная житейская философія, изъ этого-же вытекаетъ и тсная связь между личностью автора и его эстетической доктриной. Подобно тому, какъ всякій искренне-врующій невольно длаетъ изъ религіи нчто въ род субъективной поэмы, въ которой отражается его собственная личность и слышится каждое сокровенное біеніе его сердца, такъ и адепты извстнаго литературнаго толка относятся къ нему въ высшей степени субъективно, тождество принциповъ еще ярче оттняетъ разнообразіе природныхъ наклонностей.
Художественныя тенденціи Тургенева лучше всего характеризуются выборомъ его друзей за послдній періодъ его жизни. Самымъ близкимъ къ нему человкомъ былъ Гюставъ Флоберъ, и онъ самъ сознавался въ своемъ глубокомъ преклоненіи, хотя вполн сознательномъ и не безъ оговорокъ, передъ главными изъ послдователей этого писателя. Дйствительно, не подлежитъ сомннію, что оба они вышли изъ одной и той-же исходной точки, да и конечная цль ихъ была одинакова. Главная и постоянная заботя Тургенева заключалась въ томъ, чтобы давать какъ можно больше мста точному наблюденію въ роман, и съ этой точки зрнія онъ заслуживаетъ того, чтобы быть поставленнымъ на ряду съ писателями, называемыми то реалистами, то натуралистами. Съ другой стороны, онъ сходился съ Флоберомъ и со всей его школой въ извстнаго рода пессимизм, основанномъ на предчувствіи конечной безполезности всхъ усилій новйшихъ поколній. ‘Новь’ можетъ быть поставлена, въ этомъ отношеніи, на одну доску съ ‘Сантиментальнымъ Воспитаніемъ’, а въ смысл горечи анализа ‘Дымъ’ можетъ быть сравненъ съ ‘Госпожей Бовари’. Наконецъ, подобно другимъ романистамъ этой группы, Тургеневъ стремится къ изображенію великой драмы всей человческой жизни, любви, точнымъ и обдуманнымъ образомъ, путемъ тщательнаго изученія женской натуры. Уже однимъ этимъ онъ рзко отличается отъ романтиковъ и лириковъ. Поэтому мы замчаемъ у него по крайней мр три изъ главныхъ стремленій современной мысли, все равно родились-ли они у него самопроизвольно или-же являются результатомъ подражательности Затмъ остается показать, какимъ образомъ русскій романистъ истолковалъ и какъ оригинально онъ примнялъ на практик пріемы, свойственные наблюдательной литератур, какими оттнками его пессимизмъ отличается отъ пессимизма его друзей, французскихъ писателей, какъ оригинальны его женскія фигуры,— словомъ то. во что превратились наши идеи, пройдя черезъ эту славянскую душу, еще столь непосредственную и столь двственную.

II.
Эстетика наблюдательности.

Если существуетъ художественная теорія, несовмстимая съ влеченіями и потребностями племени молодого, то это, конечно, теорія, считающая первою и конечною цлью литературы точное наблюденіе и въ извстномъ смысл сводящая послднюю на степень одной изъ формъ науки. Съ молодыми народами бываетъ тоже, что и съ молодыми людьми: имъ свойственна свобода изліяній, точно такъ-же, какъ и наивный расцвтъ мечтательности и чувствительности. Дйствительность представляется имъ въ какомъ-то волшебномъ свт, будучи преображена магической силой воображенія, а это діаметрально-противуположное состояніе такому состоянію ума, которое отличается ясностью и даже нкоторою разочарованностью взгляда и которое прежде всего долженъ стараться усвоить себ наблюдатель. Поэтому-то мы и встрчаемся на первыхъ порахъ литературной дятельности извстной націи прежде всего съ эпической и лирической поэзіей, т. е. именно съ той поэзіей, которая смотритъ на человческую жизнь сквозь миражъ извстной восторженности. Уже въ гораздо боле позднемъ період существованія этой литературы развивается вкусъ къ строгому анализу, реалистическая точность заступаетъ мсто широкаго полета воображенія и художникъ начинаетъ предпочитать ‘тьму низкихъ истинъ возвышающему насъ обману’. ‘Имть ясный взглядъ на все существующее’ — эта формула Стендаля можетъ считаться девизомъ наблюдательной школы. Но для того чтобы выполнить подобную программу, прежде всего необходимо, чтобы писатель смотрлъ на себя лишь какъ на зеркало, которое должно показать намъ возможно большее количество существующихъ предметовъ, и притомъ не искажая ихъ. Другими словами, необходимо, чтобы писатель этотъ старался усвоить себ прежде всего объективность, какъ выражаются философы. Поэтому если мы видимъ, что какой-нибудь романистъ или поэтъ старается совсмъ укрыть свою личность за личностью своихъ героевъ, мы довольно безошибочно можемъ предположить, что его эстетическіе взгляды довольно близки къ взглядамъ реалистовъ. Если къ тому-же онъ старается воздержаться отъ всякихъ выводовъ, если онъ не ставитъ въ своихъ произведеніяхъ никакихъ тезисовъ,— словомъ, если онъ стремится къ тому поставить читателя въ такое-же отношеніе къ разсказываемымъ имъ, авторомъ, сценамъ, въ какомъ онъ находится по отношенію къ самой природ,— то относительно его тенденцій не можетъ существовать ни малйшаго сомннія. Такъ именно и было съ Тургеневымъ. Онъ самъ выражался, прибгая къ сравненію нсколько грубоватому, но очень врному, что, сочиняя романъ, онъ прежде всего старался обрзать пуповину, соединяющую его съ изображаемыми имъ личностями. Не подлежитъ сомннію, что наблюдательная литература, подобно всмъ другимъ видамъ литературы, иметъ свою спеціальную эстетику, подчиненную преслдуемой ею цлью и ею-же созданную. Тургеневъ не могъ избжать законовъ этой эстетики, вліяніе которой сдлалось для насъ теперь ощутительнымъ, благодаря многочисленнымъ примрамъ нашихъ романистовъ.
Реализмъ,— я употребляю здсь это слово въ самомъ возвышенномъ его выраженіи.— повидимому, очень скоро освоился съ употребленіемъ обоихъ этихъ пріемовъ, и дйствительно, мы видли, по поводу братьевъ Гонкуровъ, что оба эти пріема являются излюбленными пріемами современныхъ беллетристовъ. Первый заключается въ придаваніи особой важности описанію, второй — въ пред почтеніи средней личности, личности героической или просто выдающейся. Разъ писатель поставилъ себ цлью давать читателю врное изображеніе того, что есть, не долженъ-ли онъ прежде всего заботиться о возможно врномъ описаніи той среды, въ которой движутся изображаемыя имъ личности? Эта среда является въ одно и то-же время и причиной, и послдствіемъ. Причиной потому, что окружающія человка вещи оказываютъ глубокое вліяніе на его характеръ, начиная съ домашней обстановки его и до климата — все играетъ извстную роль въ безконечной серіи фактовъ, вліяющихъ на человка. Послдствіемъ-же потому, что человческая личность стремится отождествлять себя съ окружающими ее предметами, такъ сказать продлить себя въ нихъ. Комната, въ которой живетъ человкъ, представляетъ собою вншнее выраженіе его обычаевъ и привычекъ. Поэтому романисты-наблюдатели поступаютъ совершенно логически, подробно описывая неважныя съ перваго взгляда мелочи обстановки Столь-же логически поступаютъ они, стараясь брать типы изъ тхъ общественныхъ слоевъ, которые они желаютъ изобразить, среднихъ людей извстнаго масса. Дйствительно вс боле выдающіяся личности отличаются нкоторою исключительностью, уменьшающею то. что можно было-бы назвать ихъ представительною цнностью. Совсмъ иное дло личности второстепенныя. Они подчиняются всмъ общимъ условіямъ своихъ занятій и своего общественнаго положенія, не имя силъ противодйствовать имъ. Поэтому здсь эти условія обнаруживаются съ большею ясностью. Не слдуетъ забывать того, что авторъ-наблюдатель старается собрать и занести на бумагу возможно большее число мелкихъ, но врныхъ фактовъ изъ человческой жизни, и тогда станетъ понятно, что истиннымъ объектомъ его анализа должна быть именно эта природа средняго уровня, но которая именно по этому самому можетъ быть представлена образчикомъ многихъ другихъ натуръ.
И тотъ, и другой пріемы имютъ и выгоды свои, и невыгоды. Въ настоящее время мы присутствуемъ при очевидномъ проявленіи этихъ невыгодныхъ сторонъ. Неудобство злоупотребленія описательнымъ пріемомъ заключается въ томъ, что онъ то страннымъ образомъ и вводитъ въ разсказъ тотъ личный, субъективный, придающій особую окраску, характеръ, который наблюдательная школа прежде всего предполагаетъ устранить. Писатель, берущійся за изображеніе извстной среды, дйствительно долженъ прежде всего показать намъ изъ этой среды именно и исключительно то, что могутъ почерпнуть изъ нея выводимыя имъ личности, такъ какъ цль его заключается въ томъ, чтобы показать узы, связующія извстныя вещи съ извстными людьми. Но для того чтобы быть боле точнымъ, онъ самъ всматривается въ эту среду боле тщательно, и затмъ онъ списываетъ ее, сдабривая ее, такъ сказать, художественнымъ чутьемъ. Это чутье отнюдь не похоже на смутныя, туманныя виднія, представляющіяся умственному взору обыкновеннаго человка. Отсюда проистекаетъ въ большинств такъ-называемыхъ реалистическихъ романовъ странное отсутствіе равновсія, о которомъ мыслящій читатель скоре догадывается, но которое онъ не въ состояніи точне опредлить. Дло въ томъ, что если-бы у выводимыхъ въ этихъ романахъ личностей дйствительно были такія болзненно-утонченныя ощущенія, какія можно было-бы предположить, судя по сдланному авторомъ описанію, то ихъ общая психологія оказалась-бы совершенно иною. Извстному состоянію нервовъ, которое одно только длаетъ возможными нкотораго рода наблюденія, соотвтствуетъ извстное настроеніе ума и воли, это соотвтствіе признается этикой и писатель долженъ подчеркнуть его, для того чтобы произведеніе его дйствительно являлось ‘живою психологіей’, согласно мткому выраженію Тэна. Равнымъ образомъ и выведеніе на сцену средней личности сопряжено съ извстными опасностями. Самая главная изъ нихъ заключается въ томъ, что эта средняя личность, попавъ въ неумлыя руки, въ конц концовъ перестаетъ быть личностью. Интересно было-бы прослдить въ современныхъ романахъ послдовательное пониженіе, благодаря которому личность средняго человка, избранная первоначально нарочно, какъ наиболе значительная, сдлалась совершенно незначительной, и — странное дло — почти столь-же отвлеченной, какъ и личности посредственныхъ трагедій XVIII вка. Стараясь все боле и боле уменьшать въ изучаемыхъ ими субъектахъ всякую исключительность и обособленность, нкоторые романисты дошли до того, что уничтожили въ нихъ всякій индивидуальный характеръ. Избгая необыденныхъ событій, они пришли наконецъ къ устраненію изъ своихъ произведеній всякихъ, даже обыденныхъ, событій. Это, впрочемъ, обыкновенная исторія, неизбжный конецъ всякихъ художественныхъ теорій, какъ-бы он ни были хороши сами по себ. Бальзакъ въ своемъ ‘Chef-d’oeuvre inconnu’ далъ тому прекрасный образчикъ въ личности Френгофера, который, помшавшись на собственной своей эстетик, втконц концовъ ничего не наноситъ на полотно свое, а между тмъ видитъ на немъ все.
Тургеневъ также примнялъ на дл два главные пріема наблюдательной литературы. Во-первыхъ, благодаря своимъ личнымъ качествамъ, а во-вторыхъ, благодаря самой природ того обще ства, которое служило ему моделью, онъ сумлъ избжать той двоякой опасности, на которую я указалъ выше и которой несумли вполн избжать нкоторые изъ крупныхъ современныхъ французскихъ писателей. Особенную прелесть его описаній,— все равно, набрасываетъ-ли онъ намъ пейзажъ или-же рисуетъ физіономію извстной личности,— составляетъ именно то глубокое тождество, которое замчается между героями его разсказовъ и его личными взглядами. Мн какъ-то пришлось лично слышать, какъ онъ резюмировалъ свои теоріи на этотъ счетъ примромъ. По его мннію, описательный талантъ прежде всего заключается въ искусномъ подбор подробностей: онъ съ восторгомъ приводилъ одно мсто изъ сочиненій Толстого, гд этотъ писатель сдлалъ, такъ сказать, осязательною тишь прекрасной ночи на берегу рки, прибгнувъ къ самому мелкому штриху: летучая мышь сорвалась съ своего мста… слышенъ легкій шелестъ ея крыльевъ… Вотъ подобными-то мелочами изобилуютъ описанія Тургенева. Вотъ напр картина лса въ сентябр (въ ‘Степномъ Корол Лир’): ‘Тинистояла такая, что можно было за сто шаговъ слышать, какъ блка перепрыгивала по сухой листв, какъ оторвавшійся сучокъ сперва слабо цплялся за другія втки и падалъ наконецъ въ мягкую траву — падалъ навсегда: онъ уже не шелохнется, пока не истлетъ…’ Или, въ томъ-же разсказ, слдующій эскизъ рыболова. ‘Безъ шапки, взъерошенный, въ прорванномъ по швамъ холстинномъ кафтан, поджавъ подъ себя ноги, онъ сидлъ неподвижно ра голой земл, такъ неподвижно сидлъ онъ, что куличокъ-песочникъ, при моемъ приближеніи, сорвался съ высохшей тины въ двухъ шагахъ отъ него — и полетлъ, дрыгая крылышками и посвистывая, надъ водной гладью. Стало быть, уже давно никто въ его близости не шевелился и не пугалъ его…’ Укажу еще на цлый рядъ описаній въ разсказ Тургенева ‘Призраки’ и на приводимый Меримэ отрывокъ изъ того-же разсказа, гд стоячія воды римской Кампаньи сравниваются съ ‘небольшими обломками зеркала’, разбросанными по паркету. Этихъ примровъ достаточно, для того чтобы понять описательную манеру Тургенева. Передъ нимъ возстаетъ извстное видніе, затмъ онъ отмчаетъ ту черту, которая прежде всего бросается ему въ глаза и которая всегда является наиболе существенною, тою, для которой остальныя являются какъ-бы только свитой. Но для подобнаго внутренняго воскрешенія необходимо, чтобы воля не принимала въ этомъ ни малйшаго участія, необходимо, чтобы чувства и память дйствовали какъ-бы инстинктивно, а эта инстинктивная память мыслима лишь при по-истин молодыхъ чувствахъ. Вотъ что отличаетъ Тургенева отъ большинства писателей нашей эпохи: эта свжесть чувствъ, которою онъ обязанъ и происхожденію своему, и образу своей жизни, и своимъ охотничьимъ вкусамъ. Онъ видлъ описываемыя имъ мста и людей, но видлъ ихъ безъ предвзятаго намренія описать ихъ. Поэтому ему не приходилось вымучивать изъ себя воспоминанія, насиловать для этого свою нервную систему, для него достаточно было констатировать ихъ существованіе,— и оказывалось, что это т-же самыя воспоминанія, которыя возникаютъ въ ум и русскаго крестьянина, и степного помщика, и помщичьей дочери. Именно поэтому-то и замчается такое полное сліяніе между романистомъ и выводимыми имъ личностями. Они одарены тою-же силою воображенія, какъ и онъ, и это воображеніе первобытно, наивно, непосредственно. Описывая вещи таковыми, какими он ему представляются, авторъ, какъ оказывается, точно списывалъ лишь то, каковыми эти вещи представляются его героямъ. Герои его и онъ самъ — братья по своей простот, по безсознательности ихъ физической памяти, по своей двственности.
Эта самая свжесть темперамента и молодость расы спасли Тургенева отъ банальности — этого опаснаго подводнаго камня для тхъ романистовъ, которые желаютъ изображать человчество при помощи среднихъ людей. Различіе во взглядахъ живописца объясняется здсь различіемъ образцовъ. Писателю, живущему въ Париж, чаще всего встрчается образчикъ рода человческаго въ вид существа изломаннаго, помятаго, жалкаго созданія старющей цивилизаціи. Одинъ изъ самыхъ тонкихъ современныхъ наблюдателей, Альфонсъ Додэ, ввелъ во французскій литературный языкъ выраженіе ‘неудачникъ’ (rat), которое отлично передаетъ это. по-истин новйшее, понятіе. Этотъ несчастный ‘неудачникъ’ можетъ появиться лишь при такомъ уровн цивилизаціи, который можетъ считаться сильно развитымъ, и поэтому самому очень убійственнымъ. Дйствительно, ему прежде пришлось создать себ достаточно возвышенный идеалъ существованія, и въ то-же время ощущать на себ непреодолимый гнетъ обстоятельствъ, и притомъ гнетъ неустранимый. Въ нашемъ западномъ обществ замчается двоякаго рода дряхлость, — дряхлость въ труд и дряхлость въ удовольствіяхъ,— которая легко приводитъ къ этому печальному результату. Множество недостаточно обезпеченныхъ существованій съ одной стороны, а съ другой стороны обиліе дешевыхъ удовольствій превращаютъ наши большіе города въ какія-то утомляющія машины. Присовокупите къ этому еще то, что истощеніе личной энергіи бываетъ тмъ полне, чмъ значительне наслдство труда, доставшееся на долю извстнаго поколнія. Не подлежитъ сомннію, что неудовлетворенное честолюбіе и проявленія дурныхъ привычекъ быстро истощаютъ человка, между тмъ какъ съ другой стороны замчается отсутствіе источниковъ обновленія. И принявъ все это въ соображеніе, вы поймете, почему такъ любятъ останавливаться на тип ‘неудачника’ т изъ живописцевъ нашихъ нравовъ, которыхъ уже самая эстетика ихъ предрасполагала къ изображенію жизни только въ обыденности, низменности, безцвтности ея. Наши наблюдатели усматриваютъ въ этой открывающейся передъ ними картин ту жестокую истину, что, при данныхъ условіяхъ физической ? нравственной гигіены нашихъ большихъ горо довъ. человкъ въ девяти случаяхъ изъ десяти осужденъ на пріостановку развитія его. Тургеневъ же подмтилъ ту истину, что въ племени двственномъ, напротивъ, въ девяти случаяхъ изъ десяти средній человкъ представляетъ собою лишь начало дальнйшаго развитія.
Наглядными примрами для подтвержденія этого тезиса могутъ служить, по моему мннію, Лаврецкій изъ ‘Дворянскаго гнзда’. Аркадій (‘Отцы и Дти’), Литвиновъ (‘Дымъ’), Бабуринъ (‘Пунинъ и Бабуринъ’) и герой ‘Дневника лишняго человка). Ни объ одной изъ этихъ личностей нельзя сказать, чтобъ она вышла изъ уровня средняго человка. Лаврецкій — это прежде всего мужъ, довольно глупымъ образомъ обманутый своей женой, и притомъ безъ всякаго блеска, безъ театральныхъ эффектовъ, безъ всякаго драматическаго характера, который скрашивалъ бы его несчастіе. Онъ довольно неосторожно влюбляется въ молодую двушку, которую онъ не желаетъ соблазнить, на которой онъ не можетъ жениться, — и вотъ для него наступаетъ вторичное разочарованіе. Аркадій — это наивный студентъ, старающійся сдлаться ученикомъ безпощаднаго нигилиста Базарова, но въ конц концовъ признающій въ себ самомъ ‘прирученное животное’ и вступающій въ бракъ съ первой молодой двушкой, подарившей его нжнымъ взоромъ. Литвиновъ, котораго авторъ изображаетъ намъ прежде всего мудрецомъ, создалъ себ счастливое и спокойное существованіе русскаго помщика, но встрча съ когда-то любимой женщиной переворачиваетъ вверхъ дномъ все его мирное существованіе. Онъ прерываетъ начатое сватовство, не будучи однако въ состояніи вызвать у той женщины, къ которой онъ почувствовалъ новую любовь, чувство достаточно сильное, для того чтобъ она посвятила ему свою жизнь, и онъ погибъ-бы на-вки, если-бы прежняя его невста не простила ему. Бабуринъ, умъ узкій, но восторженный, воплощаетъ въ себ все неразуміе безсильнаго революціонера. ‘Лишній’ человкъ достаточно охарактеризованъ однимъ этимъ эпитетомъ. Это одинъ изъ тхъ вчныхъ фигурантовъ, которые никогда не найдутъ въ себ достаточной силы, для того чтобы проявить свою волю хотя-бы въ самыхъ незначительныхъ событіяхъ, онъ проходитъ мимо всего совершающагося вокругъ него, выказывая лишь полнйшую дряблость и безсиліе… Это, безъ сомннія, именно такія личности, какихъ требуетъ наблюдательный романъ, люди безъ опредленныхъ очертаній, созданія вполн дюжинныя, какихъ какой-нибудь харьковскій или полтавскій обыватель можетъ встрчать ежедневно: а между тмъ, ни одна изъ этихъ личностей не производитъ того впечатлнія безусловно-неудавшагося существованія, которое вы выносите изъ чтенія ‘Сантиментальнаго Воспитанія’ Флобера. Даже въ тхъ случаяхъ, когда они потерпли окончательное фіаски на дл, въ нихъ цликомъ сохранилась какая-то внутренняя сила, которая позволяетъ имъ съ странной чуткостью чувствовать свое страданіе. Они побждены, но не уничтожены, они люди недоконченные, но не неудачники.
Дло въ томъ, что вслдствіе причинъ очень глубоко коренящихся,— все равно личнаго-ли он свойства, или-же он зависятъ отъ извстнаго соціальнаго строя, — вс эти личности носятъ въ себ нчто такое, чего недостаетъ тмъ посредственностямъ, которыя выводятся въ нашемъ новйшемъ роман,— изолированности. Ихъ существованіе, въ какомъ-бы вид оно ни представлялось намъ, печальнымъ или зауряднымъ,— во всякомъ случа дло личное, он не подчиняются никакой общественной программ, не сравниваютъ себя съ тмъ или съ другимъ. Если вдаться еще глубже въ психологію неудачника, то окажется, что эта неудачливость непоправима лишь въ смысл впечатлнія, производимаго ею на другихъ. Пока человкъ дышетъ, онъ можетъ дйствовать, подъ тмъ предлогомъ, чтобъ онъ дйствовалъ только лично за себя, ни мало не заботясь о вншней физіономіи своихъ дйствій и о томъ, какъ о нихъ будутъ судить другіе. Это скрытое и совершенно личное проявленіе воли, само въ себ заключающее элементъ гордости и тщеславія, напоминаетъ собою поэзію Робинзона Даніеля де-Фоэ, и эта-то поэзія личности ‘самой по себ’ проходитъ красной нитью по всмъ произведеніямъ Тургенева. Оказывается въ конц концовъ, что вс его герои жили не жизнью, предписанною другими, а своею собственною жизнью, и это-то обстоятельство и мшаетъ имъ доходить до самоуничтоженія какихъ-нибудь Фредерика Моро или Делорье (личности изъ ‘Сантиментальнаго воспитанія’ Флобера). Дло не въ томъ, чтобы быть признаннымъ или непризнаннымъ, а въ томъ, чтобъ имть случай самому вкусить сладости или горечи страстей, чтобы вынести непосредственное и искреннее впечатлніе изъ совершающихся вокругъ васъ неотвратимыхъ событій, словомъ — въ томъ, чтобы въ теченіе нсколькихъ лтъ, несмотря на всяческія подавляющія обстоятельства, оказываться личностью, обреченною на пораженіе, но все-же пораженія не потерпвшею, а въ нкоторомъ смысл неудавшимся существованіемъ можно считать лишь существованіе такого человка, который существовалъ не какъ реальная личность, а только въ вид представленія, созданнаго себ о немъ другими.

III.
Пессимизмъ и мягкость.

Если Тургеневъ, съ одной стороны, приближается къ школ современныхъ намъ романистовъ своимъ реализмомъ, а различается отъ нея оригинальностью своей эстетики, то, съ другой стороны, несомннно, что онъ приближается къ ней также своимъ пессимизмомъ, но равнымъ образомъ отличается особымъ оттнкомъ этого пессимизма. Впрочемъ, это выраженіе ‘пессимизмъ’ могло-бы показаться слишкомъ сильнымъ, если не опредлить точне, въ какомъ именно смысл оно могло-бы быть примнено къ Тургеневу. Если принимать это выраженіе въ тсномъ его смысл, то оно, очевидно, не можетъ быть примнено къ автору ‘Отцовъ и Дтей’, какъ и ко многимъ другимъ людямъ пера и дйствія. Полный, абсолютный пессимизмъ несовмстимъ съ какою-бы то ни было, хотя-бы даже самою слабою, дятельностью, такъ какъ въ основ его лежитъ убжденіе, что все къ худшему въ худшемъ изъ міровъ, а такое убжденіе неизбжно приводитъ къ ‘нирван’ буддистовъ. Но вы встртите такъ-же мало сторонниковъ такого крайняго ученія, какъ и сторонниковъ безусловнаго оптимизма. На это обстоятельство слдуетъ обратить особенное вниманіе. Когда мы говоримъ о какомъ-нибудь писател, что онъ пессимистъ, мы разумемъ подъ этимъ, что творенія его производятъ въ общемъ удручающее впечатлніе, съ другой стороны, мы называемъ оптимистомъ того писателя, сочиненія котораго производятъ на насъ впечатлніе ободряющее. Дйствительно, если всмотрться въ сущность какого-нибудь литературнаго произведенія,— романа, драмы, поэмы,— по прочтеніи котораго вы чувствуете себя встревоженнымъ, обезкураженнымъ, подавленнымъ, то въ основ его непремнно окажется та мысль, что жизнь человческая, въ конц концовъ, оказывается несостоятельной, и что существуетъ внутреннее разногласіе между нашей душой и неизбжнымъ закономъ вещей. Всякое бодрящее поэтическое произведеніе опирается, напротивъ, на утвержденіе,— безсознательное или сознательное — это безраз лично,— что искреннее усиліе никогда не останется безплоднымъ, другими словами, что существуетъ начальная и конечная связь между потребностями души и міровыми условіями. Для того чтобы подкрпить эти тезисы примрами, можно указать на шекспировскаго ‘Гамлета’, какъ на типъ пессимистической драмы, и на гетевскаго ‘Вильгельма Мейстера’, какъ на типъ романа оптимистическаго, хотя, конечно, ни Шекспиръ, ни Гёте не претендовали на то, чтобы выразить этими своими произведеніями опредленную доктрину. Но во всякой философской теоріи мы находимъ зародышъ личнаго чувства, а съ другой стороны всякому личному чувству соотвтствуетъ извстная міровая гипотеза. Различными оттнками своихъ чувствъ художникъ неизбжно, хотя-бы и безсознательно, соприкасается съ какой-нибудь метафизической теоріей.
Нетрудно понять, почему литература, основанная на наблюденіи, неизбжно изобилуетъ произведеніями пессимистическими. Зависитъ это отъ того, что впечатлительность наблюдателя, ‘слдствіе причинъ главнымъ образомъ апріористическихъ, всегда иметъ оттнокъ въ значительной мр пессимистическій. Прежде всего самый тотъ фактъ, что основнымъ принципомъ эстетики извстной эпохи является наблюденіе, указываетъ на то, что творческая энергія этой эпохи въ значительной мр ослабла. Наблюдать — значить выйти изъ жизни безсознательной, но плодотворной, для того чтобы войти въ область анализа, рефлексіи и критики. Это врный признакъ того, что произрастаніе инстинктивное ослабваетъ, а такъ какъ всякому уменьшенію нашей силы соотвтствуетъ извстное печальное настроеніе, то неизбжнымъ результатомъ является меланхолія. Если мы отъ цлой эпохи перейдемъ къ отдльной личности, то мы найдемъ, что у послдней наклонность къ наблюденію является въ то самое время, когда ослабваютъ надежды ея. Молодой, живущій полною жизнью, человкъ удовлетворяется этими ощущеніями, они смняются съ такою интензивною послдовательностью, что онъ не успваетъ изучить ихъ въ подробности, но вмст съ тмъ онъ не настолько любознателенъ, чтобы наблюдать за проявленіемъ ихъ у своихъ сосдей. Только тогда, когда потокъ ощущеній начинаетъ изсякать.-когда слдовательно ослабваетъ способность къ счастію, духъ анализа вступаетъ въ свои права, и вскор этотъ духъ анализа, благодаря частому примненію своему, становится источникомъ несчастія. Чуткость, являющаяся для наблюдателя источникомъ опыта, все боле и боле обостряется по мр примненія ея. Глазъ живописца, благодаря ежедневной практик, доходитъ до того, что онъ становится способенъ схватывать мельчайшіе оттнки красокъ и свта, ухо музыканта изощряется до того, что оно различаетъ самыя неуловимыя паузы между двумя звуками. То же самое можно сказать о всхъ нашихъ физическихъ и нравственныхъ свойствахъ: по мр примненія ихъ они изощряются. Наблюдатель не избгаетъ общаго закона. Усвоенная имъ привычка мысленно слдить за невидимыми для простого глаза извилинами мотивовъ человческихъ дйствій лишь увеличиваетъ непріятное чувство, вызываемое въ немъ констатированіемъ некрасивыхъ эгоистическихъ стремленій и презрнныхъ компромиссовъ совсти. Душевныя исповди, оставленныя намъ Стендалемъ и Флоберомъ, даютъ намъ возможность подмтить, до какой степени болзненной возбуждаемости дошли эти наблюдатели. Да и могло-ли быть иначе? Разв наблюдать за человкомъ не то-же, что констатировать самому себ постоянный разладъ между нашими влеченіями и нашими дйствіями, между нашими ожиданіями и нашими длами, между нашими вншними стремленіями и нашей внутренней несостоятельностью? Этотъ разладъ является общимъ мстомъ всякой философіи. Для человка наблюдательнаго онъ перестаетъ быть истиной абстрактной и неопредленной, такъ какъ онъ находитъ подтвержденіе этого печальнаго закона въ ежедневномъ своемъ опыт. Поэтому нтъ ничего удивительнаго въ томъ, если подобная умственная работа ведетъ къ пессимизму. И дйствительно, литература, основанная на наблюденіи, привела нашихъ современныхъ романистовъ къ мрачному отчаянію, то-же самое мы замчаемъ и у Тургенева. Самые значительные романы его — и ‘Дворянское Гнздо’, и ‘Отцы и Дти’, и ‘Вешнія воды’, и ‘Новь’, и ‘Дымъ’, и ‘Наканун’ — оставляютъ по себ впечатлніе какого-то моральнаго безсилія. Обычный сюжетъ его романовъ — исторія разбитой надежды, едва-ли кто-нибудь врне его изобразилъ ту глубокую печаль, которая проистекаетъ изъ контраста между исчезаю щей иллюзіей и вступающей въ свои права суровой дйствительностью, никто не схватилъ и не передалъ врне его самый моментъ обнаруженія этого контраста. Врядъ-ли вы найдете въ какомъ-нибудь литературномъ произведеніи боле грустныя страницы, чмъ т, въ которыхъ описывается бгство изъ Бадена и отъ всего, что онъ любилъ, героя ‘Дыма’, Литвинова. Невста его окончательно потеряна для него, и притомъ по его вин, такъ какъ онъ измнилъ ей ради Ирины, — и вотъ ему самому измнила слабохарактерная Ирина: — ‘Дымъ, дымъ’, повторилъ онъ нсколько разъ: и все вдругъ показалось ему дымомъ, все — собственная жизнь, русская жизнь, все людское, особенно все русское. ‘Все дымъ и паръ, думалъ онъ, все какъ будто безпрестанно мняется, всюду новые образы, явленія бгутъ за явленіями, а въ сущности все то-же да то-же, все торопится, спшитъ куда-то,— и все изчезаетъ безслдно, ничего не достигая, другой втеръ подулъ — и бросилось все въ противоположную сторону, и тамъ опять та-же безустанная, тревожная и — ненужная игра’… Разв здсь не слышатся жалобы одного изъ послдователей старика Гераклита на всеобщее умираніе природы? А въ ‘Дворянскомъ Гнзд’ — это столь правдивое и столь печальное появленіе Лаврецкаго подъ деревьями того самаго сада, въ которомъ онъ считалъ себя любимымъ. Стоитъ прекрасное весеннее утро, небо безоблачно, листья слегка вздрагиваютъ. Молодые люди веселятся и отъ прошедшаго остается одинъ только призракъ, который въ свою очередь не замедлитъ изгладиться изъ сохранившей его памяти… А это мсто въ ‘Нови’, гд разсказано самоубійство Нежданова. Послдній, почти нехотя, присталъ къ политическому обществу. Его прирожденный аристократизмъ внушалъ ему какъ-бы нкоторое отвращеніе къ принятой имъ на себя задач во время самаго исполненія ея. Все открылось, и онъ ршился умереть. ‘Если кто-нибудь увидитъ меня’,— думалъ онъ,— ‘быть можетъ я отложу исполненіе моего ршенія’. Но нигд не показывалось ни единаго человческаго лица. Все какъ-бы вымерло. Все отворачивалось отъ него, удалялось отъ него навсегда, предоставляя его одинокимъ его участи… Одинъ только заводъ обдавалъ его своимъ зловоніемъ и своимъ безсмысленнымъ гуломъ, начинало моросить’… Этотъ пейзажъ завода — цлый символъ соціальной жизни, съ точки зрнія побжденнаго, и этотъ леденящій, мелкій дождь — цлый символъ природы… Такъ умираетъ также и Базаровъ въ ‘Отцахъ и Дтяхъ’. Онъ порзалъ себ валецъ при вскрытіи трупа, и у него сдлалось зараженіе крови. Женщина, которую онъ любилъ, не пользуясь ея взаимностью, стоитъ возл его изголовья. ‘Дуньте на умирающую лампу и пусть она погаснетъ’,— проговорилъ онъ. Анна Сергевна приложилась губами къ его лбу.— ‘И довольно’!— промолвилъ онъ и опустился на подушку.— ‘Теперь… темнота’… Но автора иногда какъ-бы пугаетъ этотъ пессимистическій конецъ, и въ такихъ случаяхъ онъ присовокупляетъ къ своей книг точно ‘post-scriptum’. На послдней страниц его ‘Дыма’ Литвиновъ снова сближается съ своей невстой. Въ ‘Отцахъ и Дтяхъ’ цвты, выросшіе на могил Базарова, ‘говорятъ о вчномъ примиреніи и о жизни безконечной’. Однако, этотъ небольшой отрывокъ сшитъ слишкомъ видимыми блыми нитками съ остальнымъ романомъ. Это корректура заднимъ числомъ, въ сущности ничего не измняющая. Общее впечатлніе сложилось уже прежде, и нужно сознаться, что оно крайне безотрадно.
Но вотъ существенное и глубокое отличіе пессимизма Тургенева отъ пессимизма самаго виднаго изъ современныхъ драматурговъ нашихъ, великаго и мрачнаго Флобера. У перваго сознаніе безполезности человческихъ усилій не переходитъ въ человконенавистничество. Его пессимизмъ, какъ-бы онъ ни былъ силенъ, никогда не заканчивается мизантропіей. Повидимому, такъ-бы и должно всегда быть, ибо всякій пессимизмъ является отрицаніемъ природы, основывающейся на контраст между идеаломъ и дйствительностью, а такъ какъ, съ другой стороны, идеалъ является продуктомъ души человческой, то, для того чтобы быть логическимъ, слдовало-бы переродить эту душу, чтобъ имть право проклинать міръ, проклинатели міра неизбжно являются и человконенавистниками. Это станетъ вполн естественнымъ, если вспомнить, что пессимизмъ рдко бываетъ плодомъ строго-обдуманной системы. Скоре всего его можно считать явленіемъ болзненнымъ, чмъ-то въ род разлива желчи въ область мозга и сердца, окрашивающей въ мрачный цвтъ вс предметы, каковыми-бы они ни были сами по себ. Тургеневъ-же представляетъ намъ собою совершенно иное зрлище, подобное которому мы находимъ въ Англіи, въ романахъ Джорджа Элліота. Онъ пессимистъ, но пессимистъ, такъ сказать, мягкій. Представленіе о роковой ничтожности всякаго существованія заставляетъ его сожалть, какъ о жертвахъ, о бдныхъ созданіяхъ, обреченныхъ на жизнь. Не саркастическими улыбками встрчаетъ онъ изнемогшія въ житейской борьб личности, а слезами состраданія. Онъ не станетъ насмхаться ни надъ заблужденіями Литвинова, ни надъ безплоднымъ краснорчіемъ Рудина, ни надъ супружескимъ несчастіемъ Лаврецкаго, ни надъ непослдовательностью Базарова. Нтъ, онъ, напротивъ, питаетъ глубокую любовь къ этимъ людямъ, изнемогшимъ въ житейской борьб, за то, что въ душ ихъ зародился боле возвышенный идеалъ человческаго существованія. Правда, идеалъ этотъ обманулъ ихъ. но тмъ боле поэтъ о нихъ жалетъ. Онъ прислушивается къ нимъ, понимаетъ ихъ, проникаетъ въ ихъ душу, и становится на ту внутреннюю точку зрнія, которая является точкой зрнія и каждаго изъ насъ, когда мы заглянемъ въ глубь нашей совсти. А разв каждый изъ насъ не убжденъ въ томъ, что какъ-бы тамъ ни было, онъ заслуживалъ-бы лучшей участи? Такимъ образомъ Тургеневъ производитъ на читателей своихъ облагороживающее впечатлніе, похожее на то впечатлніе, которое производятъ на человка любящаго признанія любимой женщины, передающей ему о какомъ-нибудь непоправимомъ несчастій своей жизни. Нкоторыя страницы его романовъ производятъ такое сильное впечатлніе, что приходится закрывать книгу и прерывать чтеніе на нсколько минутъ. Романистъ не только дйствуетъ на ваше воображеніе, но и касается нкоторыхъ наболвшихъ струнъ вашего сердца, и какъ ни легко дотрогивается онъ пальцемъ до вашей раны, этого прикосновенія невозможно вывести долгое время.
Это проявленіе гуманнаго чувства даже среди тончайшаго анализа, эта искренняя симпатія даже при обнаженіи человческой слабости, эта сохранившаяся до конца способность проливать слезы, свидтельствуютъ о постоянномъ присутствіи у Тургенева священнаго пламени любви. А между тмъ какъ трудно сохранить неприкосновеннымъ это согрвающее пламя среди испытаній и невзгодъ современной жизни! Сколько накопляется данныхъ, для того чтобы погасить его въ насъ! Уклоненіе литературы отъ истиннаго пути, слишкомъ ранній житейскій опытъ, условія борьбы за существованіе, духъ разочарованія и ироніи,— вотъ нкоторыя изъ этихъ данныхъ, вліяніе которыхъ такъ нетрудно подмтить въ произведеніяхъ столь многихъ современныхъ писателей! Тургеневу удалось избгнуть этихъ неблагопріятныхъ вліяній, благодаря свжести первыхъ своихъ впечатлній, благодаря тому, что первую половину своей жизни онъ провелъ въ сельской простот, благодаря также значительному состоянію своему и многимъ годамъ одиночества, проведеннымъ имъ среди крестьянъ. Но особенно сильно содйствовало поддержанію въ немъ этого пламени любви непрестанное обращеніе его мысли къ ‘его Россіи’. Все, что онъ написалъ, онъ написалъ, повидимому, исключительно для нея, въ тхъ видахъ, чтобы служить ей. Тургеневъ никогда не былъ тмъ художникомъ, ‘an und fr sich’, для котораго красивая фраза — все, подобное отношеніе къ своей художественной дятельности, быть можетъ, очень благоразумно, но въ основ его кроется презрніе къ дйствительности. Для него еще гораздо дороже искусства эта русская жизнь, полная смутныхъ мечтаній, страстныхъ вожделній, печальныхъ разочарованій, и которую онъ описывалъ съ такою любовью. Это не былъ патріотизмъ въ общепринятомъ смысл этого слова, это было какое-то мистическое общеніе съ сердцемъ цлаго племени. И тотъ особый видъ симпатіи, которую онъ обнаруживаетъ къ выводимымъ имъ личностямъ, проистекаетъ изъ того, что въ ум и въ сердц каждой изъ этихъ личностей кроется искра этой русской души, которую онъ любитъ такою страстною любовью. А самъ онъ настолько далекъ отъ нашего западнаго міра именно этой стороной своего существованія, что, подмчая въ немъ это смшеніе головного пессимизма и сердечной мягкости, невольно вспоминаешь о религіяхъ Азіи,— этой ближайшей сосдки Россіи,— о происхожденіи и объ основахъ буддизма, который когда-то вывелъ изъ самаго безусловнаго философскаго нигилизма самую обильную струю неистощимой любви и милосердія.

IV.
Тургеневскія женщины.

Вышеприведенныя указанія, намчающія главнйшіе признаки отличія Тургенева отъ нашихъ романистовъ, были-бы недостаточно полны, если-бы мы не коснулись подробне симпатичныхъ тургеневскихъ женщинъ. Относительно всякаго писателя, одареннаго богатымъ воображеніемъ, эта сторона его авторства является отличнымъ оселкомъ: въ созданіи типовъ своихъ героинь авторъ наглядне всего обнаруживаетъ складъ своего ума. Вдь он, въ конц концовъ, представляютъ собою его мечты о счастіи, получившія на короткое время реальную оболочку. Если писатель находитъ удовольствіе въ томъ, чтобы представлять выводимыхъ имъ женщинъ несимпатичными, лишать ихъ всякаго поэтическаго ореола, выставлять на-показъ изъ-за подвижности ихъ вкусовъ ихъ физіологическія отклоненія, а въ основ ихъ душевныхъ влеченій — разстройство ихъ нервной системы,— то можно быть увреннымъ въ томъ, что писатель этотъ немало выстрадалъ отъ обманутой любви. Его презрніе къ женщин является какъ-бы невольною исповдью его сердца. Если-же, напротивъ, вы встртите въ роман женскіе образы, нарисованные любовно, причемъ вся прелесть женскаго ума рельефно обрисовывается передъ вашими глазами, то вы можете быть уврены въ томъ, что авторъ сохранилъ, несмотря на всяческія житейскія треволненія, эту, такъ сказать, ‘любовь къ любви’, которая заставила Бальзака написать въ его Переписк: ‘Неужели-же. я никогда не увижу подл себя одинъ изъ тхъ мягкихъ женскихъ умовъ, для которыхъ я столько сдлалъ?— А нсколько лтъ спустя, будучи подавленъ опытомъ, но не разочаровавъ, онъ восклицалъ: ‘Быть можетъ, мн придется измнить мои мннія о женщин, и мн придется умереть, не добившись отъ нея того, что я отъ нея требовалъ’… Однако, Бальзакъ, какъ и Тургеневъ, былъ романистъ-наблюдатель, и оба они пытались изображать выводимыхъ ими на сцену женщинъ по возможности точно, безъ всякой лирической окраски. Онъ изображаетъ передъ вами не ангеловъ и не демоновъ романтиковъ, а живыя существа, виднныя нами не дале какъ вчера, въ обществ, на улиц, говорящія и думающія, какъ обыкновенные люди, капризныя, какъ балованный ребенокъ, и хитрыя какъ всякое слабое существо. Таковою у него постоянно является подруга мужчины, готовая сдлаться во всякую минуту или несравненнымъ другомъ, или непримиримымъ врагомъ его. Но изъ того, что писатель-наблюдатель относится къ женщин безъ всякаго лиризма, какъ къ простому объекту наблюденія, отнюдь не слдуетъ, чтобъ онъ долженъ былъ относиться къ ней безстрастно. Мы охотно допускаемъ, что наблюдатель совершенно отршается отъ своей личности, для того чтобы лучше понять личность другихъ мужчинъ, ему подобныхъ, но этого нельзя допустить въ тхъ случаяхъ, когда дло коснется анализа этой тонкой, обманчивой природы дочерей Евы, столь не схожихъ съ нами характеромъ и знакомыхъ намъ преимущественно съ точки зрнія чувствъ. Да, женщина, которую мы любили, которая причиняла намъ страданія или доставляла намъ счастіе, постоянно служитъ намъ, хотя бы и противъ нашей воли, типомъ и образцомъ, когда мы попытаемся высказать нсколько истинъ относительно существъ того-же пола. Поэтому-то женскія фигуры, созданныя какимъ-либо писателемъ носятъ на себ боле личный отпечатокъ, чмъ фигуры мужскія. Въ крайнемъ случа можно-бы было представить себ Макбета или Отелло, созданныхъ не Шекспиромъ, а другимъ писателемъ, но Имогена въ ‘Цимбелип’. Розалинда въ ‘Какъ вамъ будетъ угодно’, Миранда въ ‘Бур’,— все это созданія, не имющія ничего аналогичнаго себ въ міровой поэзіи. То-же самое можно сказать и о тургеневскихъ женщинахъ.
Когда желаешь опредлить ту прелесть, которою отличаются женскія фигуры русскаго романиста, невольно приходитъ на умъ выраженіе ‘таинственность’. Уже это одно отводитъ ему особое мсто среди современныхъ аналитиковъ. Онъ относится къ женщин, какъ къ чему-то неизвстному, какъ къ какой то красивой и деликатной загадк, улетающей изъ человческаго сердца вмст съ мечтой о возвышенной, благородной любви. На устахъ героинь его романовъ порхаетъ та неуловимая улыбка, которую самый замчательный изъ живописцевъ эпохи Возрожденія, Леонардо-да Винчи, заставляетъ играть на устахъ своихъ Джіокондъ,— улыбка, вызвавшая столько комментаріевъ, но которая никогда не будетъ точне опредлена, просто потому что таинственный характеръ ея уловимъ только для самого художника. ‘Нужно по вимать непостижимое, какъ непостижимое’,— глубокомысленно замтилъ одинъ философъ. Равнымъ образомъ нтъ ни одной тургеневской женщины, о которой нельзя-бы было повторить фразы, произносимой Марфой Тимофеевной въ ‘Дворянскомъ Гнзд’: ‘Чужая душа, ты знаешь, темный лсъ, а двичья и подавно’. Ему никогда не приходится разршить эту загадку простымъ физіологическимъ анализомъ. Именно потому, что Тургеневъ видитъ въ этой неразгаданности отличительное свойство женской души, онъ относится къ цломудрію своихъ героинь съ такимъ-же уваженіемъ, съ какимъ могъ-бы относиться къ нему человкъ платонически-влюбленный. Это цломудріе представляется ему важнымъ физіологическимъ факторомъ, и ему кажется, что анализъ его былъ-бы не полонъ, если-бы на этотъ, факторъ не было обращено должнаго вниманія. Поэтому трудно было-бы встртить боле цломудреннаго писателя, хотя и ему приходилось, съ смлостью ученаго изслдователя, раскрывать вс заблужденія, про истекающія отъ обольщеній и отъ супружеской неврности. Но называть настоящимъ своимъ именемъ извстныя проявленія любви, значитъ пятнать ее, и Тургеневъ всегда тщательно избгалъ такого пятнанія.
Разсмотрите поочередно всхъ женщинъ, выводимыхъ Тургеневымъ въ его романахъ, и въ глазахъ каждой изъ нихъ прочтете какую-то затаенную мысль, преступную или нжную, по неизмнно непроницаемую. Въ этихъ романахъ проходятъ передъ вами три главныхъ типа. Во-первыхъ, типъ испорченной женщины, той, которую Барбэ-д’Оревильи называетъ ‘сатанинскою’, заманчиваго, во опаснаго существа, которое овладваетъ мужчиною, какъ вещью, и ведетъ его, часто недозволенными путями, къ безчестію и къ смерти. Такъ напр. въ ‘Вешнихъ Водахъ’ Марія Николаевна забавляется тмъ, что опутываетъ своими чарами Дмитрія Павловича Савина просто потому, что онъ, очевидно, преисполненъ искренней любви къ другой женщин. Такъ въ ‘Дворянскомъ Гнзд’ мы видимъ въ лиц жены Лаврецкаго лицемрную, улыбающуюся и счастливую супругу. Но нигд романистъ не нарисовалъ съ такою яркостью, какъ въ ‘Дым’ (Ирина) этого характера записной кокетки, со всми его колебаніями и противорчіями. Здсь выведена женщина отнюдь не злая, но просто кокетка, желающая только нравиться, жаждущая того, чтобы ее любили, хотя сама она отнюдь не способна къ беззавтной, готовой къ самопожертвованію, любви. Она искренна даже среди лжи, такъ какъ она лжетъ прежде всего самой себ. Она въ одно и то-же время и жаждетъ, и боится слишкомъ сильныхъ ощущеній. Чего-же, наконецъ, она желаетъ, чего не желаетъ? Ирина знала Литвинова бывши молодой двушкой и полюбила его, но затмъ вышла замужъ за другого, отдаваясь своему влеченію къ широкой и роскошной жизни, котораго она не въ силахъ была преодолть въ себ. Нсколько лтъ спустя, она встрчается съ предметомъ первой своей привязанности и начинаетъ кокетничать съ нимъ. Она заигрываетъ съ нимъ, длаетъ ему признанія, подаетъ ему надежды, и доводитъ его до того, что онъ отказывается отъ молодой двушки, своей невсты. Посл этой, принесенной имъ ради нея, жертвы, онъ требуетъ отъ нея. чтобъ она бжала съ нимъ. Но этой послдней, крупной жертвы она не желаетъ принести, или, врне сказать, не въ силахъ принести. Надъ нею тяготетъ какая-то невидимая сила, которая мшаетъ ей довести свою страсть до конца, и ея влеченія останавливаются на полъ-дорог любви… Но вотъ читатель откидываетъ въ сторону книгу, зажмуриваетъ глаза,— и передъ нимъ возстаетъ очаровательное и опасное существо, съ его много-общающей улыбкой, съ его глазами, дышащими страстью, съ его блдностью, свидтельствующею объ искреннемъ волненіи,— а между тмъ она не любитъ, она не можетъ любить. И тутъ возникаетъ невольно вопросъ: — ‘зачмъ?’ — Но романистъ не даетъ намъ отвта на этотъ вопросъ, и даже не долженъ давать его, такъ какъ существо это — загадка, даже Лія самого себя, онъ понимаетъ, что показать его такимъ, какимъ оно есть, можно только при томъ условіи, чтобы не показывать его цликомъ, каково оно есть, потому что оно само себя не знаетъ и никогда не узнаетъ: это душа подвижная и колеблющаяся, какъ вода, какъ вода-же непроницаемая для глаза и бездонная, раскинувшаяся широкою гладью передъ наклонившимся надъ нею мечтателемъ, не увреннымъ въ томъ, чтобы въ этой бездн не скрывалась смерть его.
А рядомъ съ женщинами-кокетками мы встрчаемъ женщинъ восторженныхъ. Въ произведеніяхъ нашихъ романистовъ он встрчаются очень рдко, въ произведеніяхъ-же Тургенева ихъ находится немало. Самыми рельефными изъ нихъ являются Софья Владиміровна въ ‘Странной Исторіи’, Машурина въ ‘Нови’ и Клара Миличъ въ повсти того-же названія. Вс он — натуры религіозныя, чувствующія потребность въ томъ, чтобы связать свое существованіе съ какимъ-нибудь идеаломъ и которыя вдаются, въ поискахъ за душевнымъ спокойствіемъ: первая въ какое-то безсмысленное прислуживаніе какому-то юродивому, наполовину свирпому, наполовину глупому, вторая — въ безразсудные политическіе заговоры, а третья — въ ипохондрію, оканчивающуюся самоубійствомъ. Врядъ-ли кто когда-либо рельефне выставилъ ту силу восторженности, которая создаетъ святыхъ и мучениковъ, и сопровождающую ее нердко изступленность. ‘Миръ сердцу твоему, бдное, загадочное существо’,— такъ заканчиваетъ романистъ свою ‘Странную Исторію’, по поводу смерти Софьи Владиміровны. И разв, дйствительно, можно объяснить это необузданное стремленіе къ чему-то возвышенному простымъ органическимъ разстройствомъ? Разв въ этой лихорадочной восторженности этихъ жертвъ стремленія къ чему-то неземному не кроется чего-то такого, быть можетъ даже еще боле реальнаго, чмъ наша наука, боле разумнаго, чмъ нашъ разумъ? И кром того кроется что-то непонятное въ этихъ симпатичныхъ женскихъ образахъ Тургенева, въ этихъ Антигонахъ,— ибо и Тургеневъ, подобно поэту Шелли, любовно относился къ этому божественному образу любви, невинности и самопожертвованія. Кто-же, какъ не Антигона, эта Маріанна (‘Новь’), такъ просто, но вмст съ тмъ и такъ благородно слдующая за Неждановымъ, или эта Лиза изъ ‘Дворянскаго Гнзда’? Об эти молодыя двушки являются чуднымъ олицетвореніемъ той искренности, которая находитъ себ мсто въ чуткомъ и любящемъ сердц. И все-же на дн души этихъ прекрасныхъ и симпатичныхъ существъ авторъ показываетъ намъ нчто неуловимое, непередаваемое. Женщина,— все равно возвышенной-ли души, или заблуждающаяся, или испорченная, — въ его глазахъ является совершенно особымъ міромъ, единственнымъ въ своемъ род, не поддающейся нашему обыденному анализу, быть можетъ недоступной для нашей любви, разв только въ извстныя, рдкія минуты, благодаря капризамъ судьбы, которыхъ не слдуетъ даже желать, такъ какъ они не могутъ быть продолжительны. И разв можно утшиться въ томъ, что, увидвъ передъ собою счастіе, почти что достигнувъ его, мы затмъ теряемъ его навсегда?
Подобный взглядъ Тургенева на женщинъ находитъ себ двоякое объясненіе. Первое заключается въ самомъ характер русской женщины, которую романистъ нарисовалъ очень врно, и которая, по единогласному свидтельству всхъ знакомыхъ съ нею, является созданіемъ загадочнымъ, во многихъ отношеніяхъ неуловимымъ, которое такъ-же трудно опредлить, какъ и забыть. Второго слдуетъ искать въ свойствахъ души самого автора. Въ какомъ вид представляется намъ, сквозь вс, только что произведенные нами анализы, душа этого великаго художника? Мы видли, что въ конц концовъ всхъ своихъ помысловъ она приходила къ темной, неизвданной бездн мечтаній. Эта-то страсть къ мечтательности внушила этому реалисту такія повсти, какъ ‘Призраки’, какъ ‘Пснь Торжествующей Любви, напоминающія своимъ мистицизмомъ ‘Лигіею’ или ‘Мореллу’ Эдгара Поэ. Эта-то способность къ мечтательности заставляетъ его видть во всякомъ существ, даже самомъ обыденномъ, нчто поэтическое и обособленное. Эта-же способность спасла его и отъ изсушающихъ душу мизантропіи и пессимизма, она-же заставляла его относиться къ женщин съ такой теплотой, уваженіемъ и даже благоговніемъ. Да, такого рода мечтательность не иметъ ничего общаго съ блаженною мечтательностью юноши, который видитъ весь міръ въ розовомъ свт {Эта-же мысль будетъ боле подробно развита въ этюд объ Аміел.}. Это скоре грустное, болзненное ощущеніе человка, чувствующаго, что нашъ міръ есть не что иное, какъ безпрерывное чудо, что всякая дйствительность какъ-бы погружена въ глубокій мракъ. Это, пожалуй, постоянное представленіе о томъ, что позитивисты называютъ ‘непознаваемымъ’ и въ чемъ они видятъ источникъ и конечную цль всего существующаго. Подобное представленіе свойственно всмъ племенамъ, въ извстномъ фазис ихъ развитія, и только успхи общественной жизни въ состояніи бываютъ ослабить его въ насъ. Мысль человка цивилизованнаго, отвлекаемая тысячью мелочей, перестаетъ заботиться о томъ, можетъ-ли, или не можетъ быть объясненъ міръ, такъ сказать, въ своемъ корн, или-же о томъ, что вся человческая жизнь есть не что иное, какъ комедія, разыгрываемая на краю таинственной бездны. Въ этомъ отношеніи можно съ полнйшимъ основаніемъ сказать, что духъ анализа — прямой антиподъ мечтательности. Однако у Тургенева оба эти элемента сходятся и перемшиваются, причемъ случается, что второй, прирожденный, незамтно видоизмняетъ первый. Идеи, сами по себ, конечно, очень могучи, но есть еще нчто боле могучее, чмъ он: это — допускающій ихъ умъ, усвоивающій ихъ себ и претворяющій ихъ въ самого себя. Съ другой стороны, есть также нчто боле могучее, чмъ умъ: это раса, которой этотъ умъ служитъ лишь однимъ изъ проявленій. Счастливы люди, имющіе право, подобно Тургеневу, сказать себ на смертномъ одр, что они были врными служителями того дла, надъ которымъ трудится ихъ народъ! И вдвойн они счастливы, если они врно поняли, въ чемъ заключается это дло!..
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека