Анри-Фредерик Амиель, Бурже Поль, Год: 1883

Время на прочтение: 28 минут(ы)

ПАНТЕОНЪ ЛИТЕРАТУРЫ.

ПОЛЬ БУРЖЕ.

ОЧЕРКИ СОВРЕМЕНОЙ ПСИХОЛОГІИ

ЭТЮДЫ

О ВЫДАЮЩИХСЯ ПИСАТЕЛЯХЪ НАШЕГО ВРЕМЕНИ,
съ приложеніемъ статьи о П. Бурже
ЖЮЛЯ ЛЕМЕТРА.

Переводъ Э. К. Ватсона.

С.-ПЕТЕРБУРГЪ.
Типографіи Н. А. Левидина. Невскій просп., д. No 8.
1888.

Аміель состоялъ при жизни профессоромъ въ женевскомъ университет, онъ преподавалъ въ немъ, безъ особаго шума, сначала эстетику, а затмъ философію, кром того, онъ издалъ, тоже безъ особаго успха, нсколько томовъ лирическихъ стихотвореній. Онъ умеръ въ апрл мсяц 1881 года, шестидесяти лтъ отъ роду, будучи вполн увренъ въ томъ, что его имя, какъ и его жизнь, потерпитъ окончательное крушеніе въ этой громадной пучин забвенія, неподвижныя воды которой покрываютъ собою столько милліоновъ изчезнувшихъ съ лица земли человческихъ существованій. Но судьба, эта насмшливая судьба, которая часто внчаетъ лаврами безчувственныя могилы мертвецовъ и наноситъ чувствительныя раны сердцамъ живыхъ людей, ршила иначе. Аміель съ молодыхъ лтъ сохранилъ привычку вести дневникъ. До послднихъ дней, чуть-ли не до послдняго часа своей жизни, онъ тщательно наносилъ на бумагу самыя мимолетныя свои мысли, случайности своего настроенія, вс свтлые или мрачные оттнки своего нравственнаго горизонта. Изо всего этого составилась длинная, хотя и довольно безпорядочная монографія о жизни души, монографія несомннно правдивая, а такъ какъ это была душа очень возвышенная и благородная, то разыгравшаяся въ ней драма показалась настолько интересной друзьямъ покойнаго, что они ршились предать гласности по крайней мр нкоторые отрывки изъ этого дневника. Такимъ образомъ и появились въ свтъ, съ небольшими промежутками времени, два тома, которымъ предпослано замчательное предисловіе Шерера {Henri-Frederic Amiel. Fragments d’un journal intime, 2 vol. Gen&egrave,ve. H. Georg, editeure.}. Прошло немного боле года посл появленія этого изданія — и имя Аміеля сдлалось общеизвстнымъ. На его долю выпала честь, что по поводу его личности и дневника написано было нсколько этюдовъ и нкоторые изъ нихъ подписаны именами самыхъ замчательныхъ моралистовъ нашей эпохи {Каро и Ренанъ.}. Онъ нашелъ немало избранныхъ читателей, которые мысленно прошли вмст съ нимъ не особенно радостный житейскій путь его зрлаго возраста и его старости. Да, неизвстный женевскій профессоръ, почти никому невдомый авторъ поэмъ ‘Изо дня въ день’ и ‘Иностранокъ’, вдругъ сдлался знаменитымъ, и онъ останется таковымъ, во-первыхъ, благодаря полнйшей искренности своей исповди, а во-вторыхъ, и потому, что онъ являетъ собою прекрасный образецъ извстной разновидности новйшаго душевнаго настроенія. Это человкъ въ одно и то-же время и выдающійся, и искалченный, способный на самый смлый полетъ ума, но неспособный къ обыденному, усиленному труду, въ одно и то-же время восторженный и нершительный, порывистый и слабохарактерный, это своего рода протестантскій Гамлетъ, страдающій, подобно шекспировскому Гамлету, отъ своей нершительности, словомъ, мы видимъ передъ собою одинъ изъ безчисленныхъ случаевъ борьбы между умомъ и волею. Въ немъ воплощается съ замчательною силою та болзнь вка, которая около 1840 года казалась ужо совсмъ миновавшею, но которая нын проявляется подъ новою формою, при боле сложныхъ симптомахъ. Для того, кто изучаетъ по произведеніямъ современной литературы разрозненныя черты современнаго душевнаго настроенія, дневникъ Аміеля представляетъ драгоцнный въ психологическомъ отношеніи матеріалъ. Дйствительно, воздйствовавшія на него вліянія не перестаютъ дйствовать на очень многихъ изъ нашихъ современниковъ. Подобно Тэну и Ренану, онъ былъ проникнутъ нмецкими идеями и онъ пытался приноровить ихъ къ требованіямъ своего воспитанія, романскаго по преимуществу. Подобно Стендалю, Флоберу и другимъ, мене извстнымъ писателямъ, онъ испыталъ на себ вс послдствія злоупотребленія духомъ анализа. Подобно Леконту де-Лилю и Боделэру онъ искалъ убжища въ области мечтаній, слишкомъ много выстрадавъ въ жизни. Но только особыя условія среды и темперамента повели къ тому, что вс эти влеченія не находили въ Аміел никакого противовса, вслдствіе чего и германизмъ, и духъ анализа, и мечтательность развились въ немъ до болзненности. Поэтому съ помощью его дневника можно изучать, точно сквозь увеличительное стекло, нкоторыя изъ крайнихъ послдствій, къ которымъ приводятъ работающія въ настоящее время вокругъ насъ силы, подобно тому, какъ по поводу Тургенева можно было изучать иныя силы и иные результаты.

I.
Германское вліяніе.

Германскій духъ — это формула настолько удобная и даже необходимая, что она пріобртаетъ право гражданства въ язык критиковъ, наравн съ другой подобной-же формулой: романскій духъ. Дло въ томъ, что и та, и другая заключаютъ въ себ безчисленные, почти неуловимые оттнки, сводящіеся къ двумъ, весьма различнымъ между собою, типамъ мышленія. Представьте себ, что читатель-философъ, привыкшій отдавать себ отчетъ въ своихъ впечатлніяхъ, прочтетъ подъ рядъ трагедію Расина и драму Шекспира, какой-нибудь старинный французскій романъ, въ род ‘Принцессы Еленской’, ‘Мапонъ Леско’ или ‘Адольфа’, и ‘Вильгельма Мейстера’ Гёте, и наконецъ ‘Разсужденіе о метод’ Декарта и отрывокъ изъ ‘Sartar nesartus’ Карлейля. Пусть читатель, захлопнувъ эти книги, сравнитъ между собою послдовательно вызванныя въ немъ ощущенія. Не прилетъ-ли онъ къ заключенію, что существуетъ громадная разница между идеальной простотой ‘Федры’ и роскошной растительностью ‘Короля Лира’, между гладкимъ разсказомъ о похожденіяхъ какого-нибудь де-Гріё и изображеніемъ сложныхъ ощущеній Вильгельма Мейстера, между осторожными пріемами Декарта и смлыми выводами Карлейля? Во всякомъ случа это различіе не преходящее, такъ какъ оно является результатомъ основной, коренной причины: оно сказыпается даже въ манер образованія идей. Съ одной стороны, будучи примненъ къ драматическому творчеству, къ разсказу, къ метафизическимъ умозаключеніямъ, это будетъ тотъ же систематическій и дедуктивный методъ, который охотне всего прибгаетъ къ анализу, къ упрощенію, къ послдовательности, съ другой стороны, это тотъ же сложный и синтетическій, безпорядочный и. такъ сказать, угадывающій взглядъ на вещи, который сразу охватываетъ нсколько предметовъ. Расинъ, аббатъ Прево и Декартъ смотрятъ, повидимому, на жизнь, какъ на опредленную дйствительность, точную и ясно очерченную, между тмъ, какъ въ глазахъ Шекспира, Гёте и Карлейля эта самая жизнь является чмъ-то зыбкимъ и неопредленнымъ, быть можетъ мечтою, безпрерывно измняющею свои формы. Первый изъ обоихъ этихъ методовъ развился преимущественно у народовъ, сохранившихъ у себя греколатинскія преданія, обязанныхъ послднимъ своей строгой логикой и ясностью выводовъ. Второй оказался особенно плодотворнымъ у англичанъ и нмцевъ, обязанныхъ ему своею солидностью и своимъ глубокомысліемъ. Слдуетъ-ли приписать различіе этихъ двухъ умственныхъ типовъ наслдственнымъ и климатическимъ вліяніямъ и признать въ этомъ одинъ изъ многочисленныхъ примровъ антагонизма между Югомъ и Сверомъ? Или-же слдуетъ остановиться на политическихъ причинахъ и иритти къ заключенію, что духъ латинской расы, это крупное наслдіе обширной римской организаціи, способенъ по самому существу своему видть предметы въ организованномъ вид, между тмъ, какъ зыблющійся, неустановившійся, хаотическій варварскій міръ сложился по германскому образцу? Какъ-бы то ни было, но врно то, что въ данное время существуютъ и тотъ, и другой духъ, что каждый изъ нихъ проявился въ крупныхъ произведеніяхъ, и что оба они, уже по одному тому, что они живутъ, должны подчиняться неизбжному закону всего живого — конкурренціи.
Дйствительно, природа, о которой совершенно справедливо можно сказать, что она неустанно начинаетъ все сызнова, прибгаетъ въ сфер умственной къ тмъ-же пріемамъ, какъ и въ мір физическомъ, все, ею созданное, отличается двойнымъ характеромъ: оно представляетъ собою организмъ и оно находится въ состояніи борьбы. Если смотрть съ этой точки зрнія на всю литературу, то она представится не чмъ инымъ, какъ борьбою за существованіе тхъ интеллектуальныхъ видовъ, которыми являются различные отрасли литературы. Да, эти виды дйствительно живутъ одни другими, и упадку однихъ изъ нихъ соотвтствуетъ развитіе и процвтаніе другихъ, ихъ соперниковъ. Такимъ образомъ эпическая поэма и трагедія, комедія нравовъ и историческая драма могутъ нын считаться видами наполовину побжденными, тогда какъ, напримръ, романъ и лирическая поэма являются видами торжествующими, между тмъ въ XVI-мъ вк въ Англіи и въ XVII-мъ во Франціи мы видимъ какъ разъ противуположное. Этотъ законъ жизненной конкурренціи не мене примнимъ и къ тмъ, еще боле широкимъ явленіямъ, которыя называются духомъ извстныхъ племенъ. Вполн очевидно, что въ XVII-мъ и въ XVIII-мъ столтіи латинскій духъ въ борьб за существованіе одерживалъ верхъ надъ духомъ германскимъ. Доказательствомъ тому можетъ служить то. что за этотъ періодъ времени вс сверные народы лишь передумывали мысли, высказанныя нашими писателями. Съ другой стороны, вполн очевидно, что въ нашемъ ХІХ-мъ столтіи германскій духъ, напротивъ, обладаетъ большей энергіей, т. е. боле сильнымъ производительнымъ духомъ, ибо въ теченіе послднихъ пятидесяти лтъ большая часть выдающихся нашихъ писателей только передумывала мысли, высказанныя по ту сторону Рейна или Ламанша. Разв поэтическія воззрнія Боделэра не заимствованы прямо отъ англійской поэзіи? Разв теорія религіозной критики Ренана не вытекаетъ прямо изъ нмецкой экзегетики? Разв не изъ гегеліанизма вышла система Тэна, логическимъ послдствіемъ которой, въ свою очередь, является все ученіе Эмиля Зола и его послдователей {Жоржъ Ренаръ, замчательный аналитикъ, написалъ въ ‘Nouvelle Revue’ этюдъ о главнйшихъ признакахъ подчиненія Французскаго духа германскому вліянію, подмченнаго уже Тэномъ, какъ то видно изъ его этюда о Карлейл.}?
Но тутъ прежде всего возникаетъ вопросъ: въ какой мр это вліяніе можетъ считаться благодтельнымъ? Другими словами, въ какихъ размрахъ латинскій духъ можетъ допустить идеи германскаго происхожденія безъ серьезнаго внутренняго для себя ущерба? Не находятся-ли въ числ этихъ идей такія, которыхъ онъ не въ состояніи усвоить себ? Ибо вдь только и мыслимы поглощеніе, претвореніе, а не рабская копія и не слпое подражаніе. Когда утверждаютъ, что религіозная критика Ренана беретъ свое начало въ такой-же нмецкой критик, то этимъ хотятъ сказать, что Ренанъ усвоилъ себ методъ за-рейнскихъ экзегетиковъ, но что тмъ не мене онъ сумлъ извлечь изъ него выводы, свойственные духу именно его племени. И дйствительно, достаточно простого сравненія его сочиненій съ сочиненіями Давида Штрауса, для того чтобы легко подмтить различіе между чистымъ германизмомъ и его романскимъ послдователемъ. Равнымъ образомъ гегеліанизмъ, пройдя черезъ свтлый умъ Тэна, освтился совершенно новымъ свтомъ, точно также смутность и неопредленность, отличительный признакъ поэзіи Свера, соединились въ сонетахъ Боделэра съ тмъ точнымъ и смлымъ рисункомъ, который свойственъ всмъ нашимъ поэтамъ., начиная съ Виллона и Малэрба и кончая Теофилемъ Готье и Леконтъ де-Лилемъ. Этихъ примровъ достаточно, для того чтобы доказать плодотворность сліянія этихъ двухъ типовъ мысли: они представляютъ собою счастливые и удачные случаи проявленія современнаго космополитизма. Но можно былобы привести и другіе случаи, которые, напротивъ, доказали-бы и возможную опасность подобныхъ попытокъ. Замтимъ, что эта прививка германскихъ идей произошла относительно Тэна, Ренана, Боделэра при исключительно благопріятныхъ условіяхъ, но съ другой стороны эти три писателя прошли такую строгую классическую школу и они жили въ такой исключительно романской сред, которая пересилила вліянія, навянныя Сверомъ, они не поддались имъ и преобразили ихъ. Аміель, напротивъ, представляетъ намъ зрлище человка мене сильнаго, чмъ вншнія вліянія, мыслителя, тоже подчинившагося германскому вліянію, но который, не будучи ни выдающимся философомъ, ни такимъ-же писателемъ, не могъ дойти до такого счастливаго перерожденія одного типа ума въ другой.
Для того чтобы стало понятне, насколько это перерожденіе было трудно для женевскаго профессора, необходимо прочесть первыя страницы его дневника и прослдить, какъ сильно подйствовало на него германское вліяніе. Аміель. между двадцати и тридцати-лтнимъ возрастомъ, провелъ не мене пяти лтъ частью въ Гейдельберг, частью въ Берлин. Это было незадолго до 1848-го года, т. е. въ такую эпоху, когда Германія, еще свободная, но уже обреченная прусскому военному деспотизму, являла міру великолпное зрлище самой разносторонней умственной дятельности и выводила чуть-ли не вс науки на новые пути. Аміель, будучи ученикомъ новйшихъ германскихъ мыслителей, испыталъ вс наслажденія какого-то таинственнаго посвященія. Онъ самъ про себя разсказываетъ, что въ это время ему казались какимъ-то священнодйствіемъ вставаніе до разсвта, зажиганіе рабочей лампы, чтеніе, писаніе, размышленіе. ‘Не можетъ быть высшихъ наслажденій,’ — восклицаетъ онъ, — ‘чмъ т, которыя я испыталъ за это время!’ — Онъ увлекался и нмецкой поэзіей, и нмецкой метафизикой, и нмецкой музыкой, и нмецкимъ языкомъ,— и въ такомъ опьяненномъ состояніи онъ переселился въ Женеву, для того чтобы примнить тамъ на дл свднія, пріобртенныя имъ въ Германіи.— ‘Примнить’… уже одно это слово должно было показаться грубымъ человку, опьяненному идеаломъ абсолюта! Но особенно невыносимо было для него отрезвленіе именно въ Женев, въ этомъ город, который, не будучи ни Германіей, ни Франціей, не могъ доставить полнаго удовлетворенія ни германскимъ стремленіямъ гейдельбергскаго студента, ни наклонностямъ къ строгой, истинно-французской критик. Ренанъ, сохранившій, благодаря клерикальному воспитанію своему, замчательное пониманіе законовъ нравственной гигіены, выразился относительно Аміеля, что одинъ изъ главныхъ недостатковъ его заключался въ томъ, что ему не удалось побывать въ Париж. Не то чтобы Парижъ былъ центромъ умственнаго движенія, какъ то наивно воображаютъ многіе французы, но онъ, во всякомъ случа, главный центръ латинскаго духа, въ новйшей его форм,— духа скоре аналитическаго и отрицательнаго, чмъ поэтическаго и созидательнаго, духа ироніи, часто убійственной для лицъ, внутренняя жизнь которыхъ мало развита, но въ то же время благодтельной для лицъ, страдающихъ, подобно Аміелю, избыткомъ внутренней жизни, излишней субъективностью взглядовъ. Жить въ Париж, и притомъ въ избранномъ обществ, значитъ подвергаться испытаніямъ злобы, враждебности, сдлаться мишенью постоянной, придирчивой критики, выслушивать осужденіе со стороны людей разномыслящихъ. Подобное существованіе представляетъ своего рода неудобства,— а именно оно мшаетъ моральному сосредоточенію, и этимъ-то и объясняется психологическая бдность столькихъ французскихъ литературныхъ произведеній. Въ Париж величайшею рдкостью является мысль дйствительно независимая, т. е. такая, которая не подчиняется общественному мннію и не относится враждебно къ нему,— ибо относиться враждебно тоже значитъ подвергаться вліянію, хотя-бы, такъ сказать, навыворотъ, дйствительно же оригинальный умъ не подчиняется чужому вліянію ни въ одномъ, ни въ другомъ смысл. Аміелю не приходилось опасаться вліяній этого разъдающаго и разрушающаго Парижа, напротивъ, онъ могъ-бы ожидать отъ него только благопріятнаго вліянія на свои стремленія. Но, за отсутствіемъ этого противовса, онъ наклонился въ одну сторону, уединившись въ Женев съ своими мечтаніями, такъ что вліянія, вынесенныя имъ изъ Германіи, все боле и боле развивались въ немъ съ каждымъ днемъ, до того, что наконецъ оказались совершенно парализованными его мысль, его впечатлительность и его авторскій талантъ.
Когда Аміель въ 1849 г. вернулся на свою родину, въ немъ уже замтно сказывалась наклонность къ широкимъ, общимъ теоріямъ.
Освобожденіе мысли, — говорилъ онъ,— заключается въ томъ, чтобы судить о настоящей эпох съ точки зрнія всеобщей исторіи, объ исторіи съ точки зрнія геологическихъ періодовъ, о геологіи — съ точки зрнія астрономіи…’ Это, какъ видитъ читатель, набросанный немногими, но меткими чертами, научный методъ, изъ котораго вышло столько системъ, начиная съ Шеллинговой и кончая Гартмановой, включая сюда и системы Гегеля и Шопенгауэра. Это влеченіе къ широкимъ обобщеніямъ сказывается въ способности схватывать общія понятія, т. е. такія, которыя представляютъ собою не тотъ или иной предметъ, а цлыя группы и серіи предметовъ. Люди, питающіе подобное влеченіе, отдаваясь ему, начинаютъ предпочитать самыя общія изъ общихъ идей, такія, которыя примнимы уже не къ результатамъ, а къ причинамъ, не къ случайностямъ, а къ основному началу, — и вотъ происхожденіе метафизическаго метода. ‘Слдуетъ имть въ виду только вчное и абсолютное’… такъ пишетъ Аміель на восьмой-же строк первой страницы своего дневника, и почти немедленно вслдъ затмъ онъ прибавляетъ: ‘Умъ отдыхаетъ только въ области абсолютнаго, чувство — въ области безпредльнаго, душа — въ области божественнаго. Ничто оконченное не можетъ быть истиннымъ, интереснымъ, способнымъ обратить на себя мое вниманіе. Все оригинальное исключительно, а все исключительное — противно мн. Только все можетъ быть не исключительнымъ…’ Во всхъ этихъ положеніяхъ несомннно сказывается германское вліяніе на женевца, они-же обозначаютъ и тотъ подводный камень, о который ему суждено было разбиться. Весьма возможно, что все законченное неинтересно, но въ то-же время несомннно то, что мы окружены одними законченными предметами, или врне, что мы способны ясно и положительно мыслить объ извстномъ предмет лишь подъ тмъ условіемъ, чтобъ ограничить его опредленными линіями. Весьма возможно, что мысль можетъ обрсти покой только въ области абсолютнаго, но въ то-же время несомннно то, что анализу нашему подлежатъ лишь случайныя явленія. Человкъ, желающій прервать всякое умственное сношеніе со всмъ конечнымъ и случайнымъ, рискуетъ лишиться всякаго положительнаго объекта мышленія, онъ удаляется изъ области дйствительности въ область отвлеченности, слишкомъ общія положенія становятся для него литейными формами, въ которыя не выливается никакая расплавленная масса, оболочкой безъ содержанія.— ‘Міръ — не что иное, какъ аллегорія, идея — боле реальна, чмъ фактъ…..’ говоритъ Аміель, и это его признаніе бросаетъ яркій свтъ на происходившую въ немъ работу мысли, превратившую самъ по себ прекрасный методъ во что-то ошибочное и неразумное. Съ тхъ самыхъ поръ, какъ онъ сталъ на эту точку зрнія, мысль его начала витать въ пустомъ пространств. Онъ почувствовалъ какое-то странное безсиліе, которое самъ онъ опредлилъ очень точно и которое сказывалось въ томъ, что онъ уже не оказывался въ состояніи обнять что-либо твердое:— ‘Мой умъ’,— говаривалъ онъ о себ,— является пустой рамкой для тысячи стертыхъ образовъ. Изощренный продолжительнымъ упражненіемъ, онъ нахваталъ массу свдній, но въ немъ мало что удержалось. Онъ — форма, лишенная содержанія, онъ — методъ, бдный знаніями. Онъ, такъ сказать, обратился въ отвлеченныя, алгебраическія формулы’. Шереръ сознается въ своихъ замткахъ, что Аміель казался даже лучшимъ друзьямъ своимъ загадкой. Почему этотъ недюжинный умъ не сдлался боле производителенъ? Вся тайна заключалась въ неспособности его схватить реальный предметъ. Такимъ образомъ изъ этого глубокаго мысли теля вышелъ посредственный профессоръ, третьестепенный поэтъ, робкій беллетристъ. Фактъ постоянно ускользалъ изъ этой, привыкшей къ самоуглубленію, головы. Въ обоихъ томахъ Аміеля вы не встрчаете почти ни одного факта, ни одного портрета, ни одного анекдота, ни одного существеннаго разсужденія, которые оставилибы въ васъ впечатлніе чего-то опредленнаго и субъективнаго. Мы имемъ здсь дло съ какой-то алгебраической атмосферой, расплывчатой и туманной, въ которой умъ человческій, подобно тни, бродитъ среди такихъ-же тней, причемъ онъ живетъ какъ бы исключительно для того, чтобы разсказать о своемъ безсиліи жить.
Таково наше мышленіе, такова и любовь наша. Если простолюдинъ часто выказываетъ въ страстяхъ своихъ такую энергію, которой мы не встрчаемъ среди образованныхъ классовъ, то это проистекаетъ вслдствіе того, что онъ съ большею живостью представляетъ себ все то, что окружаетъ его непосредственно, онъ ощущаетъ вещи боле реальнымъ образомъ, и поэтому онъ способенъ сильне любить или ненавидть ихъ, въ то же время онъ и самъ себя чувствуетъ боле реальнымъ образомъ, и это опять-таки является причиной большей интензивности въ привязанности или въ нерасположеніи. Ла-Рошфуко и ученики его отлично поняли, что самолюбіе составляетъ исходную точку всхъ нашихъ привязанностей, и они пришли отъ этого въ негодованіе, не замчая того, что они доказывали съ большимъ или меньшимъ остроуміемъ слдующую неоспоримую истину: для того чтобы чувствовать, необходимо существовать, а существованіе подразумеваетъ ощущеніе своего собственнаго я. Люди, у которыхъ уменьшилось это ощущеніе личной жизненности, должны-бы быть, по теоріи, наимене эгоистичными. Въ дйствительности-же это люди наимене способные любить. Такъ, повидимому, случилось и съ Аміелемъ, у котораго привычка къ обобщеніямъ и къ метафизическому мышленію уничтожила всякую способность схватывать дйствительность, хотя-бы послдняя касалась и его лично. ‘Войти въ свою шкуру’.— говоритъ онъ,— ‘всегда казалось мн чмъ-то забавнымъ, произвольнымъ и условнымъ. Я самъ себ казался какою-то коллекціей явленій, какъ орудіемъ зрнія и наблюденія, какъ нчто безличное, какъ существо, лишенное опредленной индивидуальности, какъ нчто формальное, въ виду всего этого, я лишь съ трудомъ могъ подчиниться необходимости разыгрывать роль частнаго лица, занесеннаго въ списки извстнаго государства и извстнаго города’. Онъ съ полнымъ правомъ могъ-бы прибавить: ‘частнаго лица, любящаго извстную женщину, преданнаго извстному длу, поглощеннаго извстными чувствами’.— Мн неизвстно, заключались-ли въ неизданныхъ частяхъ его дневника любовныя признанія, но въ этомъ позволено усомниться, въ виду того, что. судя по обнародованнымъ отрывкамъ, вс остальныя человческія существа производили впечатлніе привидній на этого философа, для котораго его собственное существованіе казалось какимъ-то призракомъ. Въ одномъ мст своего дневника онъ разсказываетъ о томъ, что онъ встртилъ двухъ молодыхъ двушекъ и что онъ отдыхалъ взорами на ихъ свжихъ лицахъ’. Быть можетъ онъ въ то-же время отдыхалъ сердцемъ на мечтаніяхъ о любви, но наврное онъ никогда не былъ знакомъ со всеохватывающею страстью, съ тою страстью, которая оживляетъ въ нашемъ воображеніи любимое существо до боли, до безумія. Объективность Аміеля, благодаря довольно странному обороту мысли, незамтно привела его къ самому безсознательному, но вмст съ тмъ и къ самому безусловному эгоизму. Подъ тмъ предлогомъ, что онъ самъ себя считалъ, какъ онъ о себ выражался, ‘коллекціей явленій’, и ‘въ въ конц концовъ сталъ интересоваться только состояніями своей души и видть во всемъ мір только самого себя, съ своею скукою и нершительностью, съ своими тщетными усиліями и съ своей слабостью,— все себя, исключительно себя. Его длинный дневникъ,— изъ котораго до насъ дошелъ только отрывокъ,— является какъ-бы безконечнымъ монологомъ Нарцисса-психолога, безустанно всматривающагося въ зеркало собственной свой совсти и уловляющаго въ немъ видоизмняющійся образъ свойПри такомъ преобладающемъ вліяніи, чувства превращаются въ какія-то неопредленныя, болзненныя изліянія. Подобно тому, какъ мы только что видли его вращающимся среди призраковъ мысли, мы теперь видимъ его вращающимся среди призраковъ чувствъ, и самъ онъ восклицаетъ съ отчаяніемъ: ‘и въ результат — ничего! И, что печальне всего, жизнь потрачена не ради какого-нибудь обожаемаго существа, не принесена въ жертву какой-нибудь надежды въ будущемъ…’
Если между мыслью и чувствомъ существуетъ близкое соотношеніе, то между мыслью и слогомъ писателя существуетъ боле чмъ соотношеніе,— существуетъ тождество. Изучая слогъ Аміеля, еще больше убждаешься въ томъ, до какой степени онъ подчинился германизму, въ то-же время замчаешь, до какой степени нкоторыя идеи, сложившіяся въ Германіи, трудно передаваемы на французскомъ язык. Неоднократно Аміель жалуется на то, какъ ему трудно писать. Онъ приписывалъ всевозможнымъ, отчасти довольно сложнымъ, причинамъ то усиліе, которое ему приходилось длать надъ собою, для того чтобы выражать словами складывавшіяся въ ум его понятія.— ‘Главный твой недостатокъ’,— говорилъ онъ самъ себ,— ‘заключается въ томъ, что ты бредешь ощупью. Ты вдаешься въ многословіе, тщетно стараясь точне выразить свою мысль посредствомъ уподобленій…’ Онъ желалъ видть въ этихъ недостаткахъ формы то излишнюю робость, то опять излишнюю заботливость о совершенств формы. Онъ говорилъ: ‘Для опредленности и точности нужны извстная смлость, извстная увренность въ себ, нкотораго рода ясновидніе’. Онъ доходилъ до того, что возводилъ въ особаго рода достоинство это печальное безсиліе: ‘умніе писать’,— утверждалъ онъ,— ‘предполагаетъ извстнаго рода самоувренную наглость, которая чужда мн’.— Въ этомъ отношеніи онъ ошибался, по крайней мр дневникъ его свидтельствуетъ о томъ, что ему присущъ былъ, и притомъ въ высшей мр, довольно рдкій видъ смлости — смлость въ изобртеніи неологизмовъ и замысловатыхъ грамматическихъ оборотовъ. На самомъ же дл онъ наталкивался на неразршимую въ дйствительности задачу, заключавшуюся въ томъ, чтобы передать на чужомъ язык идеи, созданныя умомъ совершенно другого племени. Достаточно немногихъ примровъ, для того чтобъ убдиться въ странности выраженій и оборотовъ, къ которымъ онъ прибгаетъ и которые служатъ нагляднымъ доказательствомъ того, что авторъ, прибгающій къ подобнымъ оборотамъ, чуждъ традицій французской литературы. Впрочемъ, самъ Аміель до того хорошо понималъ свой темпераментъ, что онъ и инстинктивно, и принципіально пренебрегалъ нкоторыми стилистическими правилами, которыхъ строго придерживаются лучшіе паши прозаики, а именно ясностью и логичностью слога. ‘Французскій языкъ’,— восклицаетъ онъ,— ‘желаютъ кристаллизировать, запрудить, желаютъ лишить его возможности выражать что-либо нарождающееся, зародышное, онъ стремится къ тому, чтобъ изображать только конечные результаты, а не основную причину, развитіе, двигающую силу какого-либо явленія’.— Быть можетъ, онъ и былъ правъ въ извстномъ отношеніи, но съ такими взглядами нельзя считать себя хорошимъ французскимъ писателемъ, и если, несмотря на то, Аміель занимаетъ извстное мсто въ нашей литератур, то разв только въ смысл писателя эпохи упадка, вн всякой классической преемственности, какъ авторъ, создавшій для своего употребленія какой-то неестественный, полу-варварскій слогъ, предназначенный къ тому, чтобы выражать необыкновенно сложные, даже болзненные оттнки. И эта болзненность является однимъ изъ проявленій широкаго современнаго космополитизма. То, чмъ страдалъ Аміель, составляетъ радость и здоровье однихъ, но въ то-же время является и причиной вроятной гибели многихъ другихъ, видящихъ въ этомъ ненормальное извращеніе самыхъ лучшихъ своихъ стремленій.

II.
Духъ анализа у Аміеля.

Когда человкъ является продуктомъ элементовъ достаточно противорчивыхъ, для того чтобы дятельность его была окрашена разными оттнками, подобно тому какъ окрашены разными оттнками воды рки по сліяніи ея съ другой ркой, то, ради его собственнаго счастія, слдуетъ желать, чтобъ онъ самъ не подозрвалъ неоднородности своей природы, но чтобы, напротивъ, онъ видлъ въ своей сложной, неоднородной натур особую, оригинальную разновидность. Тогда только мыслима будетъ извстная самопроизвольность въ его дйствіяхъ. Но именно въ подобной-то иллюзіи относительно самого себя и было отказано бдному Аміелю. Онъ обладалъ въ высшей мр прискорбнымъ умніемъ постояннаго точнаго внутренняго анализа самого себя. Это была до того характеристичная особенность его, что онъ уже съ раннихъ лтъ почувствовалъ желаніе сдлать изъ нея основу своей жизни. Уже въ 1849 году, т. е. будучи еще очень молодымъ человкомъ, онъ писалъ: ‘Ты не долженъ жить, потому что ты не способенъ на то. Держись въ сторон, предоставь живымъ жить и старайся резюмировать свои мысли. Самое лучшее, что ты можешь придумать,— это составить завщаніе твоего ума и сердца…’ Стараться познать самого себя, безъ всякой иной цли, кром такого познанія,— вотъ программа, которую Аміель составилъ самъ для себя, еще не достигши тридцатилтняго возраста, т. е. въ тотъ бурный періодъ, когда человкъ дйствіями обыкновенно старается какими-нибудь энергическими поступками пробить себ путь въ обширномъ мір, полагаясь исключительно на свои силы. Это внутреннее самопознаваніе должно было быть особенно сильнымъ и интензивнымъ въ Аміел, если онъ до конца остался вренъ этой тяжелой программ. Онъ, какъ уже было указано на то въ начал этого этюда, старался выполнять возложенную на себя программу до самыхъ послднихъ дней своей жизни, отмчая въ своемъ дневник вс подробности развитія своей болзни, вс разрушенія, производимыя ею, не въ его организм, не на лиц и тл его, а въ его душ, въ его воззрніяхъ на міръ, въ его способ мыслить, страдать и наслаждаться. Для Аміеля всегда было одно и то-же — мыслить и сознавать себя мыслящимъ, чувствовать и сознавать себя чувствующимъ. Это несомннный признакъ того, что духъ анализа является у человка врожденною, а не усвоенною способностью, но въ настоящее время эта способность не представляется уже чмъ либо исключительнымъ, мы встрчаемъ ее вокругъ насъ на каждомъ шагу, и ею вполн объясняется различіе между современной литературой и литературой прежнихъ эпохъ.
Дйствительно писателямъ древности не былъ знакомъ этотъ духъ анализа, они никогда не. выставляли его характеристичной чертой выводимыхъ ими на сцену личностей. Герои ихъ порою задумываются относительно тхъ обстоятельствъ, которыя угнетаютъ ихъ, порою, какъ напр. у Эврипида или у Виргилія, высказываютъ какимъ-нибудь меткимъ словомъ свой философскій взглядъ на судьбу. Вспомнимъ, напримръ, слово, обращенное старикомъ Мезенціемъ къ своему коню: ‘Мы съ тобою прожили достаточно долго, если только существуетъ долгое время для смертныхъ’. Это красивое по своей меланхоліи восклицаніе напоминаетъ извстное изреченіе: ‘Все конечное — быстротечно…’ И затмъ снова начинается дйствіе, человкъ не находитъ нужнымъ дальше останавливаться для самоуглубленія, для разсматриванія того, что происходитъ въ немъ самомъ. Весьма вроятно, что, начиная съ среднихъ вковъ, духъ анализа значительно развился благодаря обряду исповди, такимъ образомъ мы, въ извстной мр, обязаны католицизму возрожденіемъ субъективнаго романа и субъективной поэзіи. Да и дйствительно люди, берущіе на себя трудъ тщательнаго изученія памятниковъ новйшей литературы, на каждомъ шагу встрчаются въ нихъ съ тмъ, что отпечатлла въ нашихъ душахъ религія, тогда даже, когда религія перестала вліять на нашъ умъ, она продолжаетъ еще всецло властвовать надъ нашими чувствами. Этимъ вполн объясняется присущая всякому человку потребность углубленія въ ндра своей совсти. Для удовлетворенія именно этой потребности многіе изъ новйшихъ писателей усвоили себ привычку вести дневникъ, которая показалась-бы язычнику доказательствомъ довольно дерзкаго фатовства. Вдь эта привычка какъ-бы исходитъ изъ предположенія, что наша внутренняя жизнь интересна сама по себ, помимо нашихъ реальныхъ дйствій. И дйствительно, авторы дневниковъ убждены въ томъ, что внутренняя ихъ жизнь представляетъ собою немаловажную цнность. Психологъ видитъ въ этомъ возвращеніи мысли самой къ себ, свойственномъ духу нашей цивилизаціи, проявленіе особаго душевнаго настроенія. Не слдуетъ воображать себ, будто самопознаніе дается такъ легко. Часто, всматриваясь ближе въ нашу жизнь и въ нашъ образъ мыслей, мы придаемъ характеръ постоянности такимъ оттнкамъ нашего ума и нашего сердца, которые сдлались-бы преходящими, если-бы мы пренебрегали ими. Это явленіе замчается особенно въ тхъ случаяхъ, когда мы констатируемъ нашу собственную сложность, ибо признавать эту сложность значитъ присоединять еще новое усложненіе къ прежнимъ. Аміель представляетъ собою самый поучительный примръ тому. Онъ отлично созналъ, изъ какихъ разнообразныхъ нитей соткана была его личность, и главнымъ предметомъ заботливости его сдлалось то, чтобы еще рельефне выставить это разнообразіе. Такимъ образомъ ему удалось обнаружить не только тотъ основной контрастъ, который я старался охарактеризовать, но и разныя побочныя противорчія, общія ему, впрочемъ, со многими изъ нашихъ современниковъ, до такой степени, что его дневникъ можетъ служить зеркаломъ для многихъ изъ насъ.
Я упоминалъ уже о томъ, что въ Аміел сталкивались нмецкій мыслитель и писатель-французъ, и эта двойственность не могла не отразиться на общемъ характер его развитія. Къ тому-же въ немъ ни мыслитель, ни писатель, сами по себ не были вполн согласны другъ съ другомъ. Будучи протестантомъ по рожденію и по воспитанію, живя въ кальвинистскомъ город и принимая участіе во внутреннихъ раздорахъ этого города, Аміель никогда не могъ заставить себя смотрть на догматическіе вопросы съ точки зрнія отвлеченной, безпристрастной. Его постонно занимали запутанные моральные вопросы, и въ особенности вопросъ о грх.— ‘Вотъ самый важный изъ всхъ вопросовъ’, — говаривалъ онъ.— Вопросъ о дуализм, по сравненію съ нимъ,— нчто второстепенное. Будущая жизнь, рай, адъ, — все это можетъ перестать быть догмой, духовной истиной, форма и буква могутъ изчезнуть, но всегда останется важный для человчества вопросъ — ‘въ чемъ спасеніе’?— Онъ упрекалъ Ренана за его философскій индифферентизмъ въ этомъ отношеніи, ему принадлежатъ слдующія фразы, отъ которыхъ не отрекся-бы самый завзятый фанатикъ: ‘Нтъ ни малйшей надобности въ томъ, чтобы міръ существовалъ, но необходимо, чтобы существовала справедливость.— Небо и земля могутъ изчезнуть, но добро должно существовать, а несправедливость не должна существовать. Таковъ основной законъ рода человческаго. Природа будетъ побждена духомъ. Вчное восторжествуетъ надъ временнымъ’… Съ другой стороны этотъ фанатикъ справедливости и нравственности подчинился вліянію новйшей философіи, сводящейся, съ точки зрнія раціонализма, на законность всего существующаго. Разсматриваемая на основаніи наиболе вроятныхъ гипотезъ науки о дух, душа человческая зависитъ въ малйшихъ своихъ проявленіяхъ отъ глубокихъ, по большей части ей самой неизвстныхъ, причинъ. Подобная теорія, несмотря на всяческія умственныя ухищренія, исключаетъ всякое опредленное понятіе о добр и зл, подобно тому, какъ новйшія теоріи относительно исторіи религіозныхъ врованій исключаютъ понятіе объ откровеніи, или какъ эволюціонныя натуралистическія теоріи исключаютъ всякую вру въ сверхъестественное. Вотъ эти-то различныя теоріи, окрашенныя гегеліанской окраской, Аміель привезъ съ собою изъ Германіи, и въ его дневник можно найти не мене полсотни мстъ, обнаруживающихъ существованіе у него подобнаго научнаго, предопредленнаго взгляда на душу и на природу. Но какимъ-же образомъ можно согласовать подобные взгляды съ тмъ религіозно-моральнымъ настроеніемъ, которое сквозитъ во всемъ, что вышло изъ-подъ его пера? Это противорчіе довольно нердкое въ наше, столь богатое моральными противорчіями, время, и которое одни разршаютъ насильственнымъ подавленіемъ одного изъ обоихъ влеченій или-же преднамреннымъ игнорированіемъ этого внутренняго разлада, другіе-же, провозглашая себя въ теоріи сторонниками предопредленія, на практик продолжаютъ толковать о порок и о добродтели, предполагать заслуги или отсутствіе заслугъ, признавать абсолютную цнность за соціальными комбинаціями. Третьи, наконецъ, упорно держатся пошатнувшейся въ нихъ вры и отказываются отъ всякаго обсужденія тхъ возраженій, которыя предъявляются со стороны отрицателей новйшей школы противъ самыхъ дорогихъ ихъ врованій. Все это доказываетъ, что ни одни, ни другіе, ни третьи не чувствуютъ серьезной потребности разобраться въ самихъ себ, упорно подавляютъ въ себ прирожденный имъ духъ анализа. Аміель, съ одной стороны, чувствовалъ себя безсильнымъ разршить то внутреннее противорчіе, отъ котораго онъ страдалъ, а съ другой — неспособнымъ проходить по всмъ его фазисамъ. Онъ въ этомъ отношеніи похожъ былъ на физіолога, подробно изучающаго симптомы болзни, отъ которой ему суждено умереть. Онъ, не колеблясь, писалъ: ‘Оставляетъ-ли изученіе природы неприкосновенными т плоды откровенія, которые называются мозаизмомъ, христіанствомъ, исламизмомъ? Могутъ-ли эти послднія міровоззрнія вступать въ единоборство съ новйшими астрономіей и геологіей? Долго ли еще въ состояніи продержаться тотъ предохранительный клапанъ, который пытается согласовать науку съ религіей, науку, отрицающую вс старинныя врованія, и религію, подтверждающую существованіе сверхъестественнаго и не подлежащаго проврк? Наука неумолима, но неужели-же изъ этого слдуетъ, что она современемъ упразднитъ религію?..’ И дале онъ говоритъ: ‘Прежняя моя вра изчезла, но я продолжаю врить въ добро, въ нравственность, въ спасеніе’… Это почти то-же, что сказать: ‘я пересталъ врить, но тмъ не мене я продолжаю врить’, это значитъ утверждать, что въ ум его уживаются два несовмстимыя міровоззрнія. Но Аміель былъ слишкомъ правдивъ, обладалъ слишкомъ свтлымъ умомъ, для того чтобъ отступить передъ подобнымъ утвержденіемъ, и такимъ образомъ онъ продолжалъ стоять одной йогой въ церкви, другою въ наук, не чувствуя себя въ силахъ измнить или всецло отдаться той или другой, отлично сознавая свою двойственность, даже почти что преувеличивая ее вслдствіе постояннаго размышленія о ней, онъ въ одно и то-же время являлся человкомъ и двойственнымъ, и искреннимъ, но во всякомъ случа вполн современнымъ, благодаря этой сознательной, но тяжелой двойственности. Раздвоенность замчается въ Аміел не только какъ въ человк, но и какъ въ писател, она сказывается не только въ содержаніи его произведеній, но и въ самомъ слог ихъ. Человкъ этотъ постоянно является передъ нами въ двойномъ образ поэта и критика. Впрочемъ, оба эти качества вовсе не такъ несовмстимы, какъ многіе то полагаютъ, подъ тмъ, конечно, условіемъ, чтобы теоріи критика вполн соотвтствовали натур поэта. Аміель — несомннный поэтъ, какъ о томъ свидтельствуютъ многія и многія страницы его дневника, и, читая эти страницы, такъ и кажется, что имешь дло съ новымъ Шелли или Вордсвортомъ, воспвающимъ свои горы, свои озера, свои ледники. Но нтъ! Какъ только поэтъ садится за письменный столъ, для того чтобы заносить на бумагу свой наивный пантеизмъ, свои задушевныя мысли, свою міровую фантасмагорію,— тотчасъ-же рядомъ съ нимъ появляется эстетикъ съ своимъ ученіемъ,— и приходится признать, что это ученіе сложилось подъ вліяніемъ чужихъ мнній. Будучи совершенно обособленнымъ нкоторыми сторонами своего существа, Аміель другими сторонами соприкасался съ кружкомъ друзей очень умныхъ и очень образованныхъ, мннію которыхъ онъ часто, по врожденному ему великодушію, отдавалъ предпочтеніе передъ собственнымъ своимъ мнніемъ. Принимаясь писать, онъ заране спрашивалъ себя, каково будетъ ихъ сужденіе относительно его писанія, а врядъ-ли можетъ быть сомнніе въ томъ, что это самый неудачный писательскій пріемъ. Стендаль говаривалъ, что похвалы собратьевъ не что иное, какъ свидтельства о тожественности. Не заходя такъ далеко, можно однако-же сказать, что самые деликатные и безпристрастные изъ друзей нашихъ могутъ жестоко ошибаться относительно той роли, которую играетъ то или иное изъ нашихъ произведеній въ развитіи вашего ума. Талантъ, подобно организму, переживаетъ извстные болзненные кризисы, изъ которыхъ, при правильномъ ихъ теченіи, онъ долженъ выходить боле укрпленнымъ, боле способнымъ къ дальнйшему развитію. Онъ можетъ впадать въ заблужденія, которыя, однако, окажутся полезными для него, онъ предпринимаетъ разные опыты, неудача которыхъ все-же будетъ имть для него воспитательное значеніе. Но многіе-ли изъ насъ настолько постигли тайну нашего духовнаго существованія, чтобы понять необходимость этихъ болзненныхъ періодовъ, этихъ ошибокъ, этихъ опытовъ? Кто можетъ, съ полнымъ знаніемъ дла, совтовать намъ ихъ или предостерегать насъ противъ нихъ? Поэтому самое лучшее, что можетъ сдлать художникъ,— это считать какъ-бы несуществующими всякія критическія замчанія относительно его произведеній, положиться цликомъ на тотъ, такъ сказать, инстинктъ самосохраненія, который живетъ въ немъ и толкаетъ его то въ одну сторону, то въ другую. Инстинктъ этотъ укажетъ ему на потребности работающей мысли его, незнакомыя ему самому, а тмъ паче другимъ. Его эстетика будетъ тмъ боле плодотворна, чмъ полне онъ подчинитъ ее размрамъ своей творческой способности. Во всякой созидательной сил кроется нчто таинственное, что должно считаться находящимся вн сферы нашего разсужденія. Но Аміель, повидимому, поступалъ иначе. Разъ докончивъ книгу, онъ спрашивалъ себя: ‘А какъ отнесется къ этому тотъ или другой’, мало того,— онъ ставилъ себ этотъ вопросъ даже въ то время, когда онъ писалъ книгу. Безъ сомннія во всякомъ человк существуетъ слабая сторона честолюбія, съ которой можетъ уязвить насъ всякій желающій, для этого достаточно примнить къ намъ отрицательный критическій пріемъ, заключающійся въ томъ, чтобъ отыскивать то, чего намъ недостаетъ, вмсто того чтобъ имть въ виду то, что у насъ есть. Но важно то, чтобъ это болзненное ощущеніе не отозвалось на нашемъ ум. Аміель, благодаря слишкомъ аналитическому уму, сдлался жертвой слишкомъ отчетливаго пониманія сужденій, произносившихся по поводу его твореній. Онъ писалъ стихи не ради собственнаго удовольствія своего, ради котораго онъ писалъ свой дневникъ, а для того чтобы повиноваться законамъ искусства, сочиненнымъ другими, и этимъ-то и объясняется поразительное несходство между дланными его поэтическими произведеніями и естественностью и искренностью его дневника.
Можно-ли, однако, представить себ, чтобы его развитіе могло быть инымъ? Увы! Наши прирожденныя свойства оказываютъ на насъ такое сильное вліяніе, что здсь невозможно допустить какихъ-либо парализующихъ вліяній. Для того чтобы спасти Аміеля отъ всхъ обрушившихся на него несчастій, слдовало-бы прежде всего излчить его именно отъ того преимущества моральнаго превосходства, которое длаетъ его такъ интереснымъ. Тотъ самый духъ анализа, который заставилъ его преувеличить противорчія своей судьбы, повелъ-бы его къ тому, чтобы преувеличить противорчія всякой иной судьбы. Дло въ томъ, что дйствительно существуетъ какой-то скрытый антагонизмъ между этимъ духомъ анализа и условіями жизни, такъ какъ въ основ всякой жизни кроется нчто безсознательное, и что именно духъ анализа стремится къ тому, чтобы все боле и боле разрушать эту безсознательность. Иногда случается, что внутренніе соки съ такой силой стремятся наружу, что духъ анализа оказывается относительно ихъ безсильнымъ, напротивъ, они даже порою усиливаютъ его. Стендаль далъ разительный тому примръ, который сдлается еще наглядне, если припомнить т привычки, которыя заставили его усвоить себ образъ жизни, веденный имъ въ молодости. Говоря о немъ, никогда не слдуетъ забывать, что онъ въ теченіе пятнадцати лтъ воевалъ и участвовалъ въ походахъ. Несомннно, что необходимость дйствовать, принимать быстрыя ршенія, повелвать людьми, длать замчанія уравновшивали его страсть къ анализу и не дали тотчасъ-же восторжествовать строгой богин Немезид, требующей, чтобы мы умирали отъ того, чмъ мы жили, и чтобы наше превосходство постоянно перерождалось въ недостатки. Но у Аміеля, при его сидячемъ образ жизни, при отсутствіи всякаго сильнаго потрясенія, которое выводило-бы его изъ его колеи, никогда не существовало этого равновсія. Такимъ образомъ на этомъ созерцательномъ характер лучше всего можно прослдить убійственное вліяніе слишкомъ интенсивнаго внутренняго анализа. Дневникъ его, который мы читаемъ съ такимъ живымъ интересомъ, представляетъ собою какъ-бы орудіе медленнаго самоубійства. Описывая въ немъ свои страданія, онъ не находилъ въ этомъ облегченія, напротивъ, онъ самъ себ наносилъ новыя раны и бередилъ старыя, онъ какъ-бы собственными руками возлагалъ на свою голову терновый внецъ, самъ себ открывалъ жилы. »Анализъ’,— говорилъ онъ, — ‘убиваетъ самопроизвольность. Зерно, измолотое въ муку, не можетъ уже давать ростковъ’… Эта образная метафора лучше всякихъ комментаріевъ объясняетъ то ослабленіе воли, жертвою котораго онъ сдлался.

III.
Аміель въ своихъ мечтаніяхъ.

Въ духовной жизни можно подмтить какъ-бы извстный законъ уравновшенія ощущеній, безсиліе извстныхъ нашихъ способностей какъ-бы вызываетъ усиленное развитіе другихъ. Тотъ самый слабый, подавленный и побжденный дйствительностью Аміель, котораго мы только-что видли, Аміель неспособный сосредоточиться въ положительной и созидательной вол, Аміель нершительный, колеблющійся, болзненный, былъ силенъ въ другой области, эта жертва житейскихъ условій является, въ еще большей мр чмъ Тургеневъ, властителемъ въ той области, которая недоступна земнымъ побдителямъ, — въ области мечтаній. Онъ въ этомъ отношеніи былъ похожъ и на того датскаго принца, въ которомъ Шекспиръ, помощью волшебнаго прорицанія своего генія, воплотилъ заране душевное настроеніе своего племени. И онъ также, этотъ болзненный Гамлетъ, не умлъ дйствовать, хотя призракъ его отца и явился къ нему на террас Эльзенерскаго замка, чтобы подтолкнуть, такъ сказать, его руку. Призракъ этотъ не въ состояніи былъ заставить молодого человка принять твердое ршеніе, и улыбка сожалнія должна была, безъ сомннія, явиться на устахъ мавра Отелло и короля Лира, у которыхъ мысль отождествляется съ дйствіемъ и которые не колеблятся осудить — первый жену свою, а второй — любимую дочь на основаніи простого подозрнія, возбужденнаго однимъ словомъ. Ихъ нервный механизмъ незнакомъ со всми этими безконечными усложненіями, и у нихъ переходъ отъ мысли къ длу совершается быстро и непосредственно. Они видятъ передъ собою извстный образъ и прямо направляются къ нему. У Гамлета-же, напротивъ, фактъ является источникомъ идеи. Но за-то съ какою-же легкостью этотъ вчный медлитель раскрываетъ за измнчивой жизненной декораціей глубокія причины, невдомый принципъ, мрачную бездну тайны и безмолвія, скрытую въ каждомъ существ и въ каждой вещи! Я представляю его себ въ ту самую минуту, когда Офелія собирается кинуться въ рку, сидящимъ на берегу этой-же рки, шаговъ на сто выше, съ зажмуренными глазами, прислушивающимся къ журчанію рки и къ грустному, но сладкому напву, доносящемуся до него изъ наклоненнаго надъ ркою тростника. Тургеневъ, въ интересномъ критическомъ очерк своемъ ‘Гамлетъ и Донъ-Кихотъ’, очень удачно выразился, что безъ, сомннія, Гамлетъ велъ дневникъ. И дйствительно въ голов Гамлета было, конечно, достаточно матеріала, чтобы наполнить столько-же страницъ, какъ и у его современнаго собрата Аміеля. Ненасытимый Донъ-Жуанъ, безпокойный докторъ Фаустъ — это все типы неутомимой дятельности, заставляющей энергическаго человка постоянно измняться, даже среди упоеній любовью и наслажденія знаніемъ. Гамлетъ-же остается типомъ непреодолимой наклонности къ мечтательности, которая даже въ моменты обнаженія мечей, розлитаго яда, ожесточеннаго боя вдругъ парализуетъ мечтателя и повергаетъ его въ состояніе какой-то галлюцинаціи, отъ которой ничто никогда не пробудитъ его окончательно.
Но о какого рода мечтательности здсь идетъ рчь? Конечно не о той привлекательной способности передлывать свою жизнь съ помощью силы воображенія, бьющей въ насъ ключемъ въ молодые годы и почти что заставляющей насъ примириться съ печальной необходимостью существовать. Гамлетъ не въ состояніи представить себ иную серію событій, чмъ ту, жертвой которыхъ онъ сдлался, какой-то волшебный міръ вмсто окружающаго его ‘суроваго міра’,— міръ, въ которомъ онъ могъ-бы любить Офелію безъ всякой тни подозрительности, облобызать свою мать безъ внутренняго ужаса. Судьба его постоянно представляется ему въ вид головы Медузы, онъ каменетъ отъ ужаса при этомъ зрлищ, но при этомъ ему и въ голову не приходитъ представить себ простыя пряди волосъ тамъ, гд ему слышится шипніе змй. Такъ и Аміель даже и не останавливается на мысли объ измненіи судьбы, сложившейся для него крайне неблагопріятнымъ образомъ. Ему извстно разъдающее его зло и глубокія причины его, а именно, ‘его равнодушіе къ собственной своей личности, къ своимъ интересамъ, къ цлесообразности своихъ дйствій, къ общественному мннію, его неспособность сохранить въ себ извстные предразсудки относительно извстной формы, личности, индивидуальности’… Но онъ тотчасъ-же прибавляетъ: ‘А, впрочемъ, что за важность? Бороться противъ судьбы, стараться избжать опасности, уйти отъ неизбжнаго исхода — это чистое ребячество’… И дале: ‘Проживешь ты жизнь, а жизнь состоитъ въ томъ, чтобы повторять до безконечности человческій типъ и пснь человчества, какъ то длали и будутъ длать изъ вка въ вкъ легіоны подобныхъ теб’… Нтъ, мечтанія Аміеля, такъ-же какъ и мечтанія Гамлета, не могутъ считаться мечтаніями бодрящими и возстановляющими. Это та-же странная и опасная способность, которую мы находимъ въ основ всякой метафизики, всякаго мистицизма, всякой религіи, и которая заключается въ какомъ-то инстинктивномъ отождествленіи нашего духа съ духомъ природы. Вотъ какимъ образомъ можно представить себ это психологическое явленіе и объяснить себ происхожденіе его. Разъ данъ извстный предметъ, не подлежитъ сомннію, что реальность его обусловливается воздйствіемъ неопредленнаго количества событій. Растеніе, растущее на забор, является продуктомъ извстныхъ міровыхъ законовъ, равно какъ и животное, пасущееся на лугу, равно какъ и человкъ, смотрящій на это растеніе, на это животное, на этотъ лугъ. Это все — результаты, предполагающіе безчисленное множество причинъ. Мыслящій ученый ограничиваетъ свои разысканія ближайшими изъ этихъ причинъ, и пользуется для того пріемами точныхъ изслдованій. Но встрчаются и такіе умы, которые стараются отыскать отдаленнйшія изъ этихъ причинъ и предаваться, въ виду разсматриваемаго ими предмета, безконечной ассоціаціи идей. Подобные умы не разсуждаютъ, а мечтаютъ. Этотъ первый этапъ въ скоромъ времени ведетъ къ боле сложному настроенію мыслей. Эта безконечная цпь мыслей, возбуждаемыхъ въ насъ извстнымъ предметомъ, аналогична тому безконечному ряду формъ, которая должна была создать природа для того чтобы вывести извстный предметъ на свтъ Божій, Поэтому мы можемъ предположить, что мысль, положенная въ основу мірозданія и которой все существующее является лишь извстными моментами, функціонируетъ точно такъ же, какъ и наша собственная мысль. Для того чтобъ отождествиться съ нею, намъ достаточно предоставить уму нашему вызывать тотъ безпрерывный рядъ образовъ, который является результатомъ продолжительнаго и внимательнаго созерцанія. Тогда для насъ перестанутъ существовать время и пространство, безконечная цпь причинъ промелькнетъ передъ нами съ быстротою молніи и мы, такъ сказать, окажемся освободившимися отъ предловъ нашей собственной личности при взгляд на всеобщую причинную связь. И тогда мы вступаемъ въ третье состояніе, слдующее за предшествующимъ, заключающееся въ сознаніи, что, взятыя сами по себ, формы, наполняющія міръ, не боле устойчивы и прочны, чмъ образы, носящіеся въ нашемъ мозгу. Разв он, подобно этимъ образамъ, не сглаживаются постоянно, для того чтобы тотчасъ-же быть замнены новыми? И что-же, наконецъ, по прошествіи недолгаго времени, останется отъ тхъ и другихъ, кром тумана и мрака? Въ эту минуту мечтаніе прекратило свою работу умственнаго отравленія, въ нашемъ ум все смшивается и стушовывается, онъ тонетъ въ туман и погружается въ мучительное, но въ то-же время и пріятное состояніе какого-то небытія.
Аміелю были знакомы эти три стадіи и соотвтствующія имъ три состоянія ума, и онъ описалъ ихъ въ своемъ дневник, который останется цннымъ документомъ для всякаго, кто захочетъ заняться столь мало еще подвинувшейся къ разршенію задачей о впечатлительности ума. Страницы эти освщаютъ яркимъ свтомъ т изгибы души, въ которыхъ развиваются зародыши обширныхъ химеръ разныхъ Спинозъ и Гегелей. Бдный Аміель принадлежалъ къ обширной плеяд тхъ умовъ, которые мучатся сознаніемъ своего тожества съ міромъ. Если вы желаете понять, подъ какимъ угломъ представлялась ему самая ничтожная, самая обыденная подробность, то прочтите ту страницу, гд онъ описываетъ какое-то ночное празднество на набережной одного прибрежнаго городка въ Голландіи: оркестръ гремитъ, мужчины курятъ, женщины болтаютъ, какое-то животное довольство носится въ воздух, при монотонномъ ропот океана. ‘Тысячи мыслей’,— говоритъ Аміель,— ‘бродили въ моемъ мозгу. Я размышлялъ о томъ, сколько понадобилось историческихъ событій для созданія того, что я видлъ передъ собою: и Іудея, и Египетъ, и Греція, и Германія, и цлый рядъ вковъ, отъ Моисея до Наполеона, и всевозможные поясы земные, отъ Батавіи до Гвіаны, содйствовали образованію этого собранія. Во всякой человческой комбинаціи сказываются промышленность, наука, искусство, географія, торговля, религія всего рода человческаго, и все, что сосредоточилось въ извстномъ пункт передъ нашими глазами, непонятно безъ знанія того, что было прежде. Переплетеніе десятка тысячъ нитей, сплетенныхъ необходимостью для созданія одного только явленія — явленіе по-истин поразительное.’ — Не узнаете-ли вы въ этихъ словахъ глубокомысленную мткость эпиграммы Стендаля, утверждавшаго, что разъ нмецъ размечтался, на него произведутъ совершенно одинаковое впечатлніе и упавшій съ дерева листъ, и крушеніе громадной имперіи? И замтьте, какъ легко Аміель переходитъ отсюда ко второму этапу своего мышленія, — къ тому, что человкъ перестаетъ различать игру своей фантазіи отъ игры природы: ‘Если исторія ума и совсти является самою сутью исторіи бытія, то останавливаться на психологія, хотя-бы и на психологіи личной, не значитъ удаляться отъ вопроса, а напротивъ, значитъ погружаться въ самую суть, въ самый центръ всемірной драмы. Пускай у насъ отнимутъ все, но разъ у насъ осталась мысль, мы еще связаны волшебной нитью съ міровою осью’.— А теперь прослдите переходъ отъ этого этапа къ третьему. Какъ въ самомъ Аміел, такъ и вокругъ него, все превращается въ паръ. ‘Природа’,— говоритъ онъ,— ‘это не что иное, какъ Майя. Всякая цивилизація является какъ-бы тысячелтнимъ сномъ, въ которомъ небо и земля, природа и исторія являются въ какомъ-то фантастическомъ свт и представляютъ собою драму, разыгрывающуюся въ опьяненной, подверженной галлюцинаціямъ, душ’. И затмъ онъ находитъ подходящія формулы для описанія сладкихъ наслажденій, доставляемыхъ этимъ видніемъ, не уступающаго въ краснорчіи описанію де-Кенсеемъ странныхъ сновъ, навянныхъ на него куреніемъ опіума: ‘Я качаюсь въ фантасмагоріяхъ души моей, какъ въ индйскомъ гамак, и все становится для меня дымомъ, паромъ, иллюзіей, даже собственная моя жизнь. Я обращаю такъ мало вниманія на всякаго рода явленія, что они проносятся надо мною подобно переливамъ свта и изчезаютъ, не оставляя посл себя никакого отпечатка. Мысль замняетъ опіумъ. Она въ состояніи опьянить бодрствующаго человка и сдлать прозрачными и горы, и вс существующее’…
Тотъ, кто пріучилъ себя смотрть черезъ такой туманъ и на міръ, и на самого себя, не можетъ въ конц концовъ не прійти къ неизлчимой меланхоліи, въ его глазахъ все представляется пустымъ, суетнымъ, все сглаживается, исчезаетъ, ничто не живетъ реальной жизнью. Къ чему-же продолжать играть до безконечности совершенно безполезную роль въ этой, лишенной всякаго смысла комедіи, называемой жизнью? Къ чему длить это болзненное тщеславіе? Несмотря на моральные вопросы, составляющіе какъ-бы противовсъ этому утомленію жизнью, дневникъ Аміеля свидтельствуетъ о все боле и боле опредленной наклонности къ буддизму, и даже, скажемъ прямо, къ пессимизму. Я говорю ‘наклонности’, ибо Аміеля отнюдь нельзя считать отъявленнымъ, систематическимъ, догматическимъ пессимистомъ. Но быть можетъ единственнымъ искреннимъ пессимистомъ является тотъ, который выражается въ душевномъ настроеніи, а не въ доктрин. Задача о значеніи міра и жизни прежде всего есть задача чувствак ршенія которой слдуетъ искать въ чувств-же. Во имя своего ‘я’ мы можемъ длать заключеніе о благодтельности или о склонности къ злотворенію пророды, ибо мы здсь обсуждаемъ благожелательность или зложелательность не абстрактнаго существованія: дло идетъ о существованіи насъ самихъ и намъ подобныхъ. Именно потому, что пессимизмъ исходитъ скоре изъ сердца, чмъ изъ разсудка, ему несвойственъ абсолютный характеръ раціональныхъ ршеній. Подобно всмъ нашимъ ощущеніямъ, онъ подверженъ измненіямъ, онъ допускаетъ множество оттнковъ и степеней. Существуетъ,— говоря языкомъ математиковъ,— идеальный пессимизмъ, крайній предлъ частныхъ пессимизмовъ, къ которому вс виды пессимизма стремятся приблизиться, но котораго никто не достигаетъ. Этимъ объясняются разныя шероховатости энергическаго, съ перваго взгляда, утвержденія, что не стоитъ труда жить, и различные способы толкованія этого утвержденія. Пессимистъ можетъ не быть озлобленнымъ. Въ тюрьм, въ которой содержатся приговоренные къ смерти, могутъ обнаружиться двадцать разновидностей характера. Въ числ этихъ побжденныхъ жизнью, которыхъ ждетъ плаха, одни ноютъ, другіе смются, одни мечтаютъ и вспоминаютъ, другіе пьютъ и забываются. Въ моральной тюрьм, въ которую пессимизмъ запираетъ подъ замокъ свои жертвы, мы также видимъ широкое поприще для проявленія различныхъ темпераментовъ. Аміель былъ пессимистъ сантиментальный, между тмъ какъ Шопенгауеръ былъ пессимистъ свирпый. Женевскій мыслитель рано дошелъ до печальнаго, но сладкаго отрченія отъ самого себя, напоминающаго медленную агонію человка въ комнат, наполненной цвтами. Онъ самъ про себя говорилъ, что онъ ‘потеряется въ пескахъ, какъ Рейнъ въ своихъ устьяхъ’. Слова ‘пресыщенность’, ‘усталость’, ‘изнеможеніе’, ‘отреченіе’ ежедневно выливались изъ-подъ его пера, какъ только онъ старался передать свое внутреннее состояніе. Аміель самъ о себ говорилъ: ‘Я похожъ на призракъ, который мы видимъ, но который мы не можемъ схватить: я настолько-же похожъ на человка, насколько тни Ахилла или Креузы похожи на живыхъ людей. Не умирая, я сдлался привидніемъ. Другіе люди кажутся мн призраками, какъ и я самъ кажусь призракомъ другимъ’.
И еще этой стороной своей, этой любовью къ мечтательности, этотъ странный отшельникъ, поразительный примръ продукта нсколькихъ различныхъ вліяній, являетъ намъ собою одинъ изъ замчательныхъ типовъ болзненности современной души. Въ нашъ научный и промышленный вкъ влеченіе къ загробной жизни всеже продолжаетъ существовать, но только оно становится какъ-то боле болзненнымъ. Самымъ интереснымъ проявленіемъ современнаго влеченія въ область мечты является преобладающее мсто, занятое у насъ въ послднее время музыкою, самымъ неопредленнымъ изъ всхъ видовъ искусства, наиболе способнымъ завести воображеніе въ область неизвстнаго и неопредленнаго. Мы уже видли (въ этюд о Дюма), что мистицизмъ сдлался конечной формой для многихъ новйшихъ мыслителей,— и вотъ мы находимъ тотъ-же мистицизмъ у Аміеля, мене всего похожаго на автора ‘Друга женщинъ’, и вотъ, въ эпоху еще ближайшую намъ, нарождается новое поколніе, представители котораго ближе къ мистицизму, чмъ кто-либо изъ французовъ, начиная съ первыхъ десятилтій прошлаго вка. На книгу, обнародованную въ прошломъ году Ж. К. Гюисмансомъ подъ знаменательнымъ заглавіемъ ‘На-выворотъ’, не могутъ смотрть, какъ на простой парадоксъ, т, которые внимательно вчитываются въ дневники очень молодыхъ людей,— единственные источники, знакомящіе насъ отчасти съ тайными влеченіями начинающихъ писателей. Эта странная личность, этотъ Дез-Эссентъ романиста, желающій жить на-выворотъ природ, жизнью искусственной и мечтательной, несомннно братъ по духу авторовъ полу-католическихъ стихотвореній, прозы самыхъ неопредленныхъ оттнковъ, тхъ, которые, подобно Боделэру, сами признаютъ себя писателями эпохи упадка и которые, повидимому, не принадлежатъ ни къ какой реальной сред. Они, очевидно, нимало не заботятся о томъ, чтобы передать своимъ перомъ житейскую правду, они всецло вдались въ область мечтаній, и самыя ощущенія ихъ становятся для нихъ орудіемъ химеры. И не подумайте, что вы имете тутъ дло исключительно съ эксцентричностью немногихъ кружковыхъ героевъ. Это одинъ изъ тысячи признаковъ того тревожнаго состоянія, въ которомъ находится сердце современнаго человка. Какова, причина этого состоянія и чмъ объясняется это отсутствіе психологическаго равновсія въ обществ боле развитомъ, чмъ какое-либо другое? Нтъ-ли тутъ какого-нибудь важнаго закона, не признаннаго нашей цивилизаціей? Или всякая цивилизація заключаетъ въ себ сама по себ извстные элементы смуты и страданій? Кто въ состояніи отвтить на эти серьезные вопросы, которые ставитъ намъ такъ неожиданно, на каждомъ шагу, нашъ вкъ сомнній? Съ этими вопросами, въ которыхъ резюмируется серія настоящихъ этюдовъ, мы встрчались въ каждомъ изъ послднихъ. Отчасти пріятно заключить эту серію симпатичною личностью Аміеля, ибо исторія этого человка, столь близкаго намъ своимъ космополитизмомъ, своимъ избыткомъ анализа и своей потребностью въ мечтательности, утшительна въ томъ отношеніи, что она доказываетъ, какъ даже въ самыхъ серьезныхъ моральныхъ болзняхъ душа можетъ сохранить свое благородство и страдать, подобно красивой и безупречной молодой женщин, не загрязняясь и не обезображиваясь.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека