Психологический вопрос, Протопопов Михаил Алексеевич, Год: 1891

Время на прочтение: 30 минут(ы)

Психологическій вопросъ.

(По поводу послдней повсти Льва Толстаго ‘Крейцерова соната’).

И все, что предъ собой онъ видлъ,
Онъ презиралъ иль ненавидлъ.
Лермонтовъ.

1.

Одинъ очень талантливый, хотя нсколько эксцентричный, русскій публицистъ замтилъ недавно, что дятельность Толстаго интересна не какъ пропаганда, а какъ феноменологія духа автора, т.-е. иметъ, слдовательно, не объективное и не общественное, а субъективное и чисто-психологическое значеніе.
Вотъ мнніе, съ которымъ было бы пріятно, но нтъ никакой возможности согласиться. Литературно-общественная критика могла бы оставаться совершенно спокойной, если бы имла увренность, что пропаганда Толстаго въ глазахъ общества не боле какъ курьезный психологическій ‘феноменъ’, на который стоитъ посмотрть, но о которомъ не стоитъ серьезно разговаривать. Пусть Левъ Толстой продолжаетъ чудачествовать сколько ему угодно, пусть онъ засыплетъ насъ парадоксами и софизмами,— все это интересно, какъ зрлище, и, въ то же время, безвредно и даже полезно, какъ нкоторая тема для салоннаго или кабинетнаго разговора, какъ поводъ для упражненія нашихъ діалектическихъ способностей.
Дло, однако же, обстоитъ совсмъ иначе, и въ лиц Толстаго мы имемъ передъ собою явленіе гораздо боле серьезное, нежели отдльный индивидуальный мірокъ, съ его внутренними, душевными процессами. Человкъ такого колоссальнаго литературнаго таланта, какъ Толстой, не можетъ не производить на своихъ безчисленныхъ читателей самаго глубокаго впечатлнія, и вотъ первая причина, почему мы не можемъ относиться къ нему какъ къ курьезному, но безразличному психологическому раритету. Дале, дидактическій элементъ въ послднихъ произведеніяхъ Толстаго ршительно вытсняетъ собою основныя художественныя стихіи. Толстой является передъ нами теперь не психологомъ, какъ въ раннихъ своихъ произведеніяхъ, не аналитикомъ и не бытописателемъ, а проповдникомъ, который говоритъ, какъ власть имющій, какъ человкъ, не ищущій вмст съ нами истины, а уже нашедшій ее. Онъ требуетъ отъ насъ не вниманія, а повиновенія. Онъ, какъ когда-то Гоголь, презрительно смотритъ на свои прежнія произведенія, хотя именно они-то и создали ему всю его славу и весь его авторитетъ. Въ ‘послсловіи’ къ Крейцеровой сонат Толстой прямо заявляетъ: ‘Я никакъ не ожидалъ, что ходъ моихъ мыслей приведетъ меня къ тому, къ чему онъ привелъ меня. Я ужасался свопъ выводамъ, хотлъ не врить имъ, но не врить нельзя было. И какъ ни противорчатъ эти выводы всему строю нашей жизни, какъ ни противорчатъ тому, что я прежде думалъ и высказывалъ даже, я долженъ быть признать ихъ’. Дальше мы остановимся на этихъ ‘выводахъ’, до того убдительныхъ, что имъ будто бы ‘нельзя не врить’, и до того новыхъ и смлыхъ, что они ‘противорчатъ всему строю нашей жизни’. Пока мы подчеркиваемъ лишь то указаніе Толстаго, что эти выводы противорчатъ прежнимъ его взглядамъ, насколько они выразились въ художественно! дятельности знаменитаго романиста.
Это указаніе въ фактическомъ смысл совершенно справедливо. Да, авторъ Дтства и отрочества, Семейнаго счастья, Анны Карениной и въ особенности Войны и мира училъ насъ не такъ и не току, чему учить авторъ Крейцеровой сонаты. Мы помнимъ и никогда не забудемъ высоко-правдивые и художественные образы Левина и Кити, Пьера и Наташи, Николая Ростовцева и Марьи Болконской, картины ихъ жизни — не блестящей и заурядной, но исполненной человческою содержанія, сцены и эпизоды ихъ любви, — не героической, не палящей, не африканской, но все же глубокой, искренней и надежной. Поддаваясь обаянію великаго таланта, мы относились къ этимъ типамъ, какъ къ живымъ и даже близкимъ намъ людямъ. Мы съ глубочайшею симпатіей слдили за возникновеніемъ и развитіемъ въ нихъ чистаго чувства любви другъ къ другу. Съ еще большею симпатіей, почти съ умиленіемъ, мы наблюдали, какъ подъ вліяніемъ этого чувства просвтлялись и одухотворялись нравственныя личности нашихъ героевъ и героинь, какъ постепенно спадала съ нихъ шелуха эгоизма и какъ быстро научались они находить свое благо въ самоограниченіи, свое счастье въ счастьи любимаго человка. Въ этихъ людяхъ, взятыхъ художникомъ изъ толпы, мы, люди толпы, узнавали свои собственныя черты.
Въ Крейцеровой сонат слышатся совсмъ иные мотивы. Это тяжелое, мрачное, страшное произведете, преисполненное злобы и человконенавистничества. Толстой могъ бы взять эпиграфомъ къ своей повсти вотъ эти стихи нкоторыхъ нашихъ сектантовъ:
Нсть спасенья въ мір, нсть!
Нсть и правда въ мір, нсть!
Лесть одна лишь правитъ, лесть!
Смерть одна спасти васъ можетъ, смерть!
Но и этотъ, недостаточно, кажется, выразительный эпиграфъ характеризовалъ бы только одну сторону повсти и, притомъ, высшую, лучшую, ту, въ которой выразилась скорбь Толстаго. Но, кром этой скорби, достойной поэта и философа, въ повсти много озлобленія. Вотъ какъ, наприм., выражается герой повсти Позднышевъ о своей ‘преступной’ жен: ‘Нтъ, это не человкъ! Это сука, это мерзкая сука! Рядомъ съ комнатой дтей, въ любви къ которымъ она притворялась всю свою жизнь. И писать мн то, что она писала! И такъ нагло броситься на шею! Да что я знаю? можетъ быть, все время это такъ было. Можетъ быть, она давно съ лакеями прижила всхъ дтей, которыя считаются моими’. Конечно, человку, находящемуся въ изступленіи, если и не простительно, то свойственно выражаться даже еще худшимъ языкомъ. Но гд же художественная правда? Вспомните фабулу повсти: Позднышевъ разсказываетъ въ вагон своему сосду исторію своей семейной драмы, когда все уже не только кончилось, но и быльемъ поросло. Человкъ зарзалъ человка, — гораздо боле и хуже: мужъ зарзалъ свою жену, мать своихъ дтей, и, вспоминая о своей жертв, давно лежащей въ земл, говоритъ: ‘сука! мерзкая сука!’ Съ какимъ бшенымъ звремъ посл этого слдуетъ сравнить его самого?
Но будемъ несправедливы къ Позднышеву: не отъ своего ума и не отъ своего чувства онъ расточаетъ свои ругательства на мертвую, зарзанную жену, а по авторскому хотнію и велнію. Позднышевъ — не человкъ, не личность, не типъ, а просто авторская маріонетка или, говоря другимъ сравненіемъ, телефонная проволока, соединяющая Толстаго съ его читателемъ. Это не Позднышевъ проклинаетъ свою неврную жену, это проклинаетъ Толстой всхъ насъ, весь родъ человческій, для котораго онъ не нашелъ ничего лучшаго, какъ пожелать ему поскоре исчезнуть съ лица земли. Вотъ это-то я и называю злобнымъ человконенавистничествомъ. Приведемъ подлинныя слова на этотъ счетъ Позднышева: ‘Зачмъ ему продолжаться, роду-то человческому? Зачмъ жить? Если нтъ цли никакой, если жизнь для жизни намъ дана, не зачмъ жить. И если такъ, то Шопенгауеры и Гартманы, да и вс буддисты — совершенно правы. Ну, а если есть цль жизни, то ясно, что жизнь должна прекратиться, когда достигается цль. Такъ оно и выходитъ. Вы замтьте, если цль человчества — благо, добро, любовь, какъ хотите, если цль человчества есть то, что сказано въ пророчествахъ, что вс люди соединятся воедино любовью, что раскуютъ копья на серпы и т. д., то, вдь, достиженію этой цли мшаетъ что? Мшаютъ страсти. Изъ страстей самая сильная, и эли, и упорная — половая плотская любовь, и потому если уничтожатся страсти, и послдняя, самая сильная изъ нихъ, плотская любовь, то пророчество исполнится, люди соединятся воедино, цль человчества будетъ достигнута ему не зачмъ будетъ жить. Пока же человчество живетъ, передъ нимъ стоитъ идеалъ, и, разумется, идеалъ не кроликовъ ни свиней, чтобы расплодиться какъ можно больше, и не обезьянъ ни парижанъ, чтобы какъ можно утонченне пользоваться удовольствіями половой страсти, а идеалъ добра, достигаемый воздержаніемъ и чистотою. Къ нему всегда стремились и стремятся люди. Родъ человческій прекратится? Да неужели кто-нибудь, какъ бы онъ ни смотрлъ на міръ, можетъ сомнваться въ этомъ? Вдь, это такъ же несомннно, какъ смерть. Вдь, по всмъ ученіямъ церковнымъ придетъ конецъ міра я по всмъ ученіямъ научнымъ неизбжно то же самое’.
Основная мысль повсти Толстаго заключается не здсь, не въ этомъ приглашеніи человческому роду прекратить свое существованіе, но и какъ побочный мотивъ это приглашеніе замчательно. Въ этомъ случа, конечно, можно быть совершенно спокойнымъ относительно практическихъ результатовъ пропаганды Толстаго, все значеніе которой на этотъ разъ, дйствительно, исчерпывается отвлеченнымъ психологическимъ интересомъ. Родъ человческій не прекратится въ угоду Толстому, но какими путями гуманный человкъ и высокоталантливый писатель пришелъ къ желанію, достойному какого-нибудь Лойолы или Калигулы? Я говорю къ желанію, а не къ убжденію, и тмъ боле не къ идеалу, потому что т соображенія и доводы, которые (выдвигаетъ Толстой, въ теоретическомъ смысл не стоятъ ровно ничего и никого убдить не могутъ. Родъ людской долженъ прекратиться, вс церковныя и вс научныя ученія подтверждаютъ это. Слдовательно,— заключаетъ Толстой,— роду человческому не зачмъ продолжаться и чмъ скоре онъ прекратится, тмъ лучше. Руководствуясь тою же логикой, мы можемъ разсудить такимъ образомъ: Позднышевъ — человкъ,— слдовательно, Позднышевъ смертенъ, а если онъ смертенъ, то ему не зачмъ жить и гораздо лучше умереть поскоре.
Позднышевъ, однако, преблагополучно живетъ и, отнявши жизнь у подобнаго себ человка, отнюдь не думаетъ наложить руки на свою драгоцнную особу. Но посмотримъ на его дальнйшіе доводы. Почему, если ‘цль человчества будетъ достигнута’, то ‘ему не зачмъ будетъ жить’? А жизнь для наслажденія достигнутымъ? Перенесите логику Позднышева опять на явленія индивидуальной жизни и ея нелпость сразу обнаружится. Каждый человкъ, сознательно или безсознательно, ставитъ передъ собою извстную цль, къ которой и стремится по мр своихъ силъ, но неужели же, приближаясь къ своей цли, онъ, вмст съ тмъ, постепенно утрачиваетъ право на существованіе, а овладвши своею цлью, тмъ самымъ подписываетъ себ смертный приговоръ? Не будемъ настаивать на томъ, что ‘жизнь для жизни намъ дана’, хотя настаивать на этомъ мы имли бы полное право. Допустимъ, вмст съ Толстымъ, что у человчества, также какъ и у отдльныхъ личностей, есть предустановленныя цли и задачи, для разршенія которыхъ они собственно и вызваны изъ мрака небытія. Какимъ логическимъ путемъ дойдемъ мы отсюда до вывода, что человчество, или народъ, или личность, исполнивши свою предопредленную миссію, фатально обязаны обратиться въ то же небытіе? Этотъ выводъ не только произволенъ, но и безчеловченъ, и, кром того, неразуменъ, потому что въ самомъ корн подрзываетъ нашу жизнеспособность и нашу энергію. Стоитъ жить, стремиться, трудиться, бороться, если въ перспектив только уничтоженіе! И что такое наши мысли и мечты о какомъ-то своемъ ‘достоинств’, если мы и въ масс, и въ отдльности хуже и меньше, чмъ пушечное мясо, простыя пшки и шашки, передвигающіяся съ клтки на клтку по чьей-то таинственной вол? Мы смиренно отступаемъ передъ непостижимымъ и безконечнымъ, сознавая тутъ всю слабость и ограниченность нашего разума, но у себя на земл, въ предлахъ своего короткаго существованія, мы хотимъ сознательности, ищемъ самодятельности, желаемъ ставить себ цли по своему разумнію и идти къ нимъ по своей свободной вол. Быть можетъ, все это только иллюзія, но иллюзія, безъ которой нельзя жить,— иллюзія, уничтожить которую значитъ опустошить весь нравственный міръ нашъ, разрушить основу всхъ идеаловъ нашихъ.
Позднышевъ смотритъ съ иной точки и видитъ вещи подъ инымъ угломъ. Что,— спрашиваетъ онъ,— мшаетъ людямъ достичь ихъ послдней цли — любовнаго, братскаго единенія между собою? И отвчаетъ: страсти. Однако, всякія есть страсти, какъ всякіе есть я люди,— чистыя и нечистыя, благородныя и неблагородныя, способствующія общей цли и мшающія ей. Этого различія для Позднышева не существуетъ. По его мннію, всякая страсть есть помха, такъ что способными къ единенію людьми являются въ его представленіи какія-то странныя, фантастическія, безтлесныя существа, не имющія ни стремленій, ни желаній, ни потребностей. Да, ни желаній, ни потребностей, потому что желанія и потребности, взятыя въ отдльности, есть именно тотъ эмбріонъ, изъ котораго при соотвтствующихъ условіяхъ развивается та или другая страсть. ‘Изъ страстей,— продолжаетъ Позднышевъ,— самая сильная и злая, и упорная — половая, плотская любовь и потому (и потому!), если уничтожатся страсти, и послдняя, самая сильная изъ нихъ, плотская любовь, то пророчество исполнится, люди соединятся воедино, цль человчества будетъ достигнута к ему не за чмъ будетъ жить’. Это, дйствительно, ‘феноменально’! Что тутъ сказать, какъ тутъ возражать? Если уничтожатся страсти, но, вдь, тогда уничтожатся и люди! Толстой именно этого и желаетъ, но онъ желаетъ уничтоженія людей посредствомъ уничтоженія въ нихъ страстей, мы же говоримъ, что умерщвленіе человческихъ страстей возможно лишь при поголовномъ умерщвленіи всхъ людей. ‘Страсти’ по отношенію къ человку (и даже по отношенію ко всякому живому существу) не есть что-нибудь вншнее, искусственно привитое къ нему, это одни изъ основныхъ элементовъ его личности, это содержаніе его нравственности, это импульсы его жизни и дятельности, это онъ самъ, какъ характеръ, какъ духъ, какъ воля. Если вы уничтожите въ человк только половую страсть, вы превратите его въ вялаго каплуна, но если вы уничтожите въ немъ вс страсти, вы уничтожите всю его личность. Хотнія, желанія, стремленія, страсти человка тснйшимъ образомъ слиты и спаяны съ его физическою организаціей и уничтожить ихъ можно только разрушивши эту организацію. Единеніе, проповдуемое Толстымъ, есть единеніе смерти, единеніе кладбища. На кладбищ, дйствительно, вс объединены и уравнены, никому ничего не надо и ничего не жаль, нтъ ни любви, ни ненависти, ни ревности, ни зависти, ни честолюбія, ни корыстолюбія, ни эгоизма, ни альтруизма, ни грха, ни подвиговъ… И такой-то идеалъ поставляетъ передъ нами ‘великій писатель земли Русской’!
Проповдь аскетизма не разъ слышали и не разъ еще услышатъ люди, но никогда и никмъ аскетическія требованія не доводились до такой крайности, какъ Толстымъ. Дальше идти некуда, не зачмъ да и некому. Смертный покровъ гигантскимъ саваномъ покрываетъ собою все когда-то жившее на земл и царствію аскетическаго идеала не видно конца… Тому ли училъ и то ли общалъ намъ Христосъ, тотъ Христосъ, имя котораго безпрестанно призываетъ всуе Толстой? Онъ общалъ намъ вчную жизнь, а не вчную смерть, Онъ являлся для нашего искупленія, а не для нашего уничтоженія, Онъ призывалъ всхъ труждающихся и обремененныхъ для того, чтобы успокоитъ ихъ, успокоить не смертью, а просвтленною жизнью. Не въ подавленіи страстей, а въ ихъ облагороженіи и очищеніи заключается нравственная цль человчества. Проповдникъ единоличнаго, уединеннаго нравственнаго самосовершенствованія, Левъ Толстой, очевидно, разочаровался въ возможности дойти этимъ путемъ до осуществленія хоть въ слабой степени нравственнаго идеала и въ результат этого разочарованія — отчаяніе, а въ результат отчаянія — проповдь самоуничтоженія. Но мы хотимъ жить, то-есть наслаждаться, то-есть не подавлять, а разумно удовлетворять свои страсти, безъ вреда другимъ и, значитъ, безъ раскаянія. Найти формы жизни, которыя бы представляли къ этому наибольшую возможность и наибольшій просторъ,— вотъ наша ближайшая историческая задача. Ршена она можетъ быть, очевидно, не единоличными усиліями чьего бы то ни было ума, не подъ снью струй, не въ кель подъ елью, а коллективнымъ умомъ и опытомъ, не на психологической только, а на соціальной почв. Иллюстрируемъ дло примромъ, взятымъ изъ той же (тринадцатой) части Сочиненій Толстаго, въ которой помщена Крейцерова соната. Въ стать Для чего люди одурманиваются Толстой даетъ мткій и глубокій, хотя неполный отвть: для заглушенія своей совсти {Къ слову сказать, мысль Толстаго относительно этого вопроса осталась совершенно непонятой, по крайней мр, въ вашей журналистик. Толстой не то хотлъ сказать, что пьютъ и курятъ люди по преимуществу безсовстное, а, наоборотъ, по преимуществу совстливые. Для человка безсовстнаго, наприм., несправедливо высокая оцнка его труда будетъ предметомъ гордости и самодовольства, а для человка съ чуткою совстью — предметомъ тяжелыхъ угрызеній, отъ которыхъ, какъ отъ физической боли, чмъ бы ни избавиться, лишь бы избавиться.}. Но, спрашивается, какъ же умиротворить совсть этихъ людей? Пусть совершенствуются, пусть оставятъ курить и пить,— отвчаетъ Толстой, какъ чистокровный моралистъ-индивидуалистъ. Мы разсуждаемъ иначе. Не потому люди болютъ и мятутся совстью, что пьютъ и курятъ, а, наоборотъ, потому пьютъ и курятъ, что ихъ совсть неспокойна. А неспокойна ихъ совсть въ силу вншнихъ явленій и вншнихъ условій, которыя, стало быть, и требуютъ, прежде всего, воздйствія въ смысл такого устроенія и урегулированія ихъ, чтобы они не оскорбляли собою даже людей съ наиболе широкими нравственными требованіями. Теперь, надюсь, разница между этими двумя основными точками зрнія ясна до осязательности.
Въ Крейцеровой сонат Толстой иметъ ближайшею цлью дискредитировать только одну страсть, по его выраженію, ‘самую сильную, и злую, упорную’, страсть половую, а также и т формы, въ которыхъ она выражается и которыми санкціонируется. Посмотримъ.

II.

Какъ искусный и опытный художникъ, Толстой не съ разу посвящаетъ читателя во вс тайны и красоты позднышевскихъ воззрній. Прежде чмъ предоставить Позднышеву разыграть свою ‘сонату’, Толстой исполняетъ нкоторую прелюдію, которая извстнымъ образомъ подготовляетъ, настраиваетъ читателя. Прелюдія эта — разговоръ, происходящій въ вагон между пассажирами — иметъ для критики значеніе документа, который она должна представить на судъ читателя, какъ своего рода ‘вещественное доказательство’. Съ этого мы и начнемъ:
— Бывало, сударь, и прежде, только меньше,— сказалъ купецъ.— По ныншнему времени нельзя этому не быть. Ужъ очень образованы стали.
— Да чмъ же худо образованіе?— чуть замтно улыбаясь, сказала дама.— Неужели же лучше такъ жениться, какъ встарину, когда женихъ и невста и не видали даже другъ друга,— продолжала она, по привычк многихъ дамъ, отвчая не на слова своего собесдника, а на т слова, которыя она думала что онъ скажетъ.
— Не знали, любятъ ли, могутъ ли любить, а выходили за кого попало, да всю жизнь и мучались, такъ по-вашему это лучше?— говорила она, очевидно, обращая рчь ко мн и къ адвокату, но мене всего къ старику, съ которымъ говорила.
— Ужъ очень образованы стали,— повторилъ купецъ, презрительно глядя на даму и оставляя ея вопросъ безъ отвта.
— Желательно бы знать, какъ вы объясняете связь между образованіемъ и несогласіемъ въ супружеств,— чуть замтно улыбаясь, сказалъ адвокатъ.
Купецъ что-то хотлъ сказать, но дама перебила его.
— Нтъ, уже это время прошло,— сказала она. Но адвокатъ остановилъ ее.
— Нтъ, позвольте имъ выразить свою мысль.
— Глупости отъ образованія,— ршительно сказалъ старикъ.
— Вдь, это только животныхъ можно спаривать, какъ хозяинъ хочетъ, а люди имютъ свои склонности, привязанности, — очевидно, желая уязвить купца, говорила дама.— Напрасно такъ говорите, сударыня,— сказалъ старикъ,— животное — скотъ, а человку данъ законъ.
— Ну, да какъ же жить съ человкомъ, когда любви нтъ?— все торопилась дама высказать свои сужденія, которыя, вроятно, ей казались очень новыми.
— Прежде этого не разбирали,— внушительнымъ тономъ сказалъ старикъ,— ныньче только завелось это. А въ женщин первое дло — страхъ долженъ быть.
— Какой же страхъ?— сказала дама.
— А такой: да боится своего му-у-ужа! Вотъ какой страхъ.
— Ну, ужъ это, батюшка, время прошло, — даже съ нкоторою злобой сказала дама.
— Нтъ, сударыня, этому времени пройти нельзя. Какъ была она, Ева, женщина, изъ ребра мужнина сотворена, такъ и останется до скончанія вка,— сказалъ старикъ, такъ строго и побдительно тряхнувъ головой, что прикащикъ тотчасъ же ршилъ, что побда на сторон купца, и громко засмялся.
Нсколько маленькихъ штриховъ и словечекъ, инкрустированныхъ Толстымъ какъ будто случайно, придаютъ этой сцен особый характеръ, сообщаютъ ей тотъ тонъ, который fait la musique. ‘Дама’ отвчаетъ ‘не на слова своею собесдника, а на т слова, которыя она думала что онъ скажетъ’, она же ‘торопилась высказывать свои сужденія, которыя, вроятно, ей казались очень новыми’, она же, дале, чувствовала себя подавленной’. Бдная, глупая дама! Съ другой стороны, ‘купецъ’ смотритъ на даму ‘презрительно’, говорить онъ — ‘ршительно’ и внушительнымъ тономъ’, заключаетъ онъ разговоръ встрою и побдительно’. Степенный, почтенный, умный купецъ! Эта коварная антитеза понадобилась Толстому, очевидно, затмъ, чтобы поколебать въ нашемъ сознаніи авторитетность обычныхъ нашихъ понятій по разбираемому вопросу и такимъ образомъ расчистить почву для позднышевской пропаганды. Вдь, глупая дама (она дйствительно глупа, потому что вступаетъ въ серьезныя теоретическія препирательства съ лабазникомъ) выражаетъ какъ разъ т взгляды, которые преобладаютъ въ образованныхъ слояхъ, такъ что ея пораженіе есть, въ сущности, наше пораженіе. Образованіе — дло не худое, спаривать людей какъ животныхъ — нехорошо, нельзя жить съ человкомъ, когда любви нтъ, жена вовсе не обязана питать страхъ къ своему мужу и т. д.,— все это мысли, давно сдлавшіяся достояніемъ ночи всхъ образованныхъ людей. ‘Дама’ Толстаго формулируетъ эти мысли совершенно правильно, и если купецъ одержалъ надъ нею такую блестящую побду, то благодаря лишь сил своего послдняго аргумента, на который дйствительно нтъ возраженій: такъ какъ первая женщина сотворена изъ ребра перваго мужчины, то и т. д.
Было бы, разумется, очень желательно, чтобы Толстой отнесся повнимательне къ отрицательной сторон своей задачи, т.-е. къ опроверженію установившихся у насъ взглядовъ. Поручать такое серьезное дло какому-то ‘купцу’, можетъ быть, и удобно, но легкомысленно я не убдительно. Для прикащика, который, вроятно, былъ еще глупе купца, побдительный тонъ послдняго являлся самымъ важнымъ доказательствомъ его правоты, но, вдь, мы не прикащики и намъ хотлось бы, чтобы съ нами спорили серьезно. Пусть взгляды ‘дамы’ или, что то же, наши взгляды на любовь, на бракъ, на взаимныя права и отношенія мужа и жены ‘очень не новы’, какъ язвительно подчеркиваетъ Толстой: надо доказать, что они неврны. Толстой не только не доказалъ этого въ своей прелюдіи, но и не пытался доказать, ограничившись высокомрною ироніей, такъ что мы совершенно спокойно остаемся на своихъ прежнихъ позиціяхъ. Да, если нтъ любви другъ къ другу, не стоитъ жить другъ съ другомъ, да, любовь и освящающій со бракъ есть дло свободнаго выбора и ‘спаривать людей’ не слдуетъ, да, семья, основанная на чувств страха къ своему глав, есть семья уродливая и несчастная. Все это, быть можетъ, очень наивно, но что это ошибочно, повторяю,— это нужно еще доказать, а не принимать, какъ Толстой, за доказанное. ‘Прелюдія’ Толстаго разчитана только на то, чтобы произвести нужное впечатлніе на читателя, я этой цли она на первое время достигаетъ, но это успхъ памфлета, а не серьезнаго художественнаго произведенія.
Расчистивши себ такимъ простымъ способомъ дорогу, Толстой, устами Позднышева, начинаетъ развивать свои положительныя воззрнія на вопросъ. Въ разговоръ пассажировъ вмшивается Позднышевъ:
‘— Какая же это любовь… любовь… освящаетъ бракъ?— сказалъ онъ, заминаясь.
‘— Истинная любовь… Есть эта любовь между мужчиной и женщиной, возможенъ и бракъ,— сказала дама.
‘— Да-съ, но что разумть подъ любовью истинной?— неловко улыбаясь и робя, сказалъ Позднышевъ.
‘— Всякій знаетъ, что такое любовь,— сказала дама, очевидно, желая прекратить съ нимъ разговоръ.
‘— А я не знаю. Надо опредлить, что вы разумете…
‘— Какъ? очень просто,— сказала дама, но задумалась.— Любовь? Любовь есть исключительное предпочтеніе одного или одной передъ всми остальными,— сказала она.
‘— Предпочтеніе на сколько времени: на мсяцъ, на два или на полчаса?— проговорилъ Позднышевъ и засмялся.
‘— Нтъ, позвольте, вы, очевидно, не про то говорите.
‘— Нтъ-съ, я про то самое.
‘—На сколько времени?— надолго, на всю жизнь иногда,— сказала да, ма, пожимая плечами.
‘— Да, вдь, это только въ романамъ, а въ жизни никогда. Въ жизни бываетъ это предпочтеніе одного передъ другими на годы, что очень рдко, чаще на мсяцы, а то на недли, на дни, на часы,— говорилъ Позднышевъ, очевидно, зная, что онъ удивляетъ всхъ своимъ мнніемъ и довольный этимъ’.
Бдная ‘дама’ опять разбита на голову. На этотъ разъ, однако, и мы ‘можемъ вмшаться въ разговоръ, потому что онъ происходитъ не съ лабазникомъ, а съ самимъ Позднышевымъ. Позднышевъ, очевидно, ловкій и опытный діалектикъ: онъ занялъ вскор чрезвычайно выгодную позицію человка допрашивающаго, требующаго отъ своего оппонента общихъ опредленій. ‘Что разумть подъ любовью истинной?’ — спрашиваетъ онъ и торжествуетъ, потому что отъ этого вопроса дама смшалась и ‘задумалась’. Да какъ и не задуматься! Въ самомъ, дл, что такое истинная и что такое не истинная любовь, по какимъ признакамъ ихъ надо различать и гд вообще объективный критерій для такого чувства, какъ любовь, чувства субъективнаго по преимуществу и даже капризнаго? Всякая любовь, какъ и всякое чувство, есть истинная, а потому есть Только ‘искренняя’ любовь: это доказывается просто самымъ фактомъ ея существованія. ‘Не искренняя’ или ‘не истинная’ любовь — это выраженія, не имющія смысла: если я симулирую любовь, значитъ, ея нтъ вовсе и, значитъ, нтъ надобности говорить въ этомъ случа о любви, истинной ли, не истинной ли. Если же я люблю дйствительно, просто люблю, ‘безъ размышленій, безъ тоски, безъ думы роковой, безъ коварныхъ и пустыхъ сомнній’, то никакіе Позднышевы въ мір не уврятъ меня, что моя любовь ‘не истинная’, какъ не уврятъ они меня въ томъ, что я сытъ, если я голоденъ. ‘Я чувствую любовь, слдовательно, люблю’,— можетъ сказать каждый влюбленный или проста любящій человкъ, перефразируя афоризмъ Декарта. Увряемъ господина Позднышева, что веревка не боле какъ вервіе простое, и разсуждать тутъ не о чемъ. Если ужъ вы непремнно хотите имть въ рукахъ объективный критерій любви, то для практическихъ цлей довольно будетъ такога отрицательнаго принципа: кто резонируетъ о своей любви, старается анализировать вс ея оттнки и изгибы, тотъ — будьте уврены — понятія не иметъ о любви, именно симулируетъ ее, драпируется въ нее, интересничаетъ ею. Не въ глубин сердца, а на кончик безкостнаго языка лежитъ такая ‘любовь’, которую, все-таки, нтъ резона называть ‘не истинной’, потому что, повторяю, тутъ нтъ никакой любви, а есть только фраза о любви: нелпо называть стулъ не настоящимъ, ‘не истиннымъ’ стуломъ.
Растерявшаяся дама, уступая требованіямъ Позднышева, формулируетъ любовь такимъ образомъ: ‘любовь есть исключительное предпочтеніе одного или одной передъ всми остальными’. Опредленіе недурно, какъ опредленіе, потому что даетъ нкоторое понятіе о сущности явленія, и, въ то же время, неудовлетворительно, потому что, какъ большинство общихъ опредленій, основывается на одномъ частномъ признак сложнаго и почти безконечно разнообразнаго явленія. Многое множество людей могутъ сказать по поводу этого опредленія: помилуйте! Я люблю своего Ивана Петровича или Александру Сидоровну больше, чмъ кого бы то ни было на свт, я предпочитаю жизнь съ Александрой Сидоровной жизни съ кмъ бы то ни было, но я не слпъ и не глупъ и вижу, знаю, что есть тысячи женщинъ, которыя и умне, и образованне, и красиве, и изящне моей подруги. Вся штука въ томъ, что мн на этихъ прелестнйшихъ женщинъ и глядть не хочется, а за мою Александру Сидоровну я съ наслажденіемъ жизнь отдамъ. Гд же тутъ ‘исключительное предпочтеніе’? Это просто любовь, та любовь, которая, не мудрствуя лукаво, говоритъ: не по хорошу милъ, а по милу хорошъ. Это не слпота любви (напротивъ, нтъ чувства боле проницательнаго и чуткаго, чмъ любовь), это великая тайна любви,— тайна, хорошо извстная безчисленному множеству обыкновенныхъ людей и совершенно непостижимая для очень многихъ мудрецовъ. Кто любилъ или любитъ, тотъ знаетъ эту тайну, потому что носитъ ее въ своемъ сердц, это только разсуждаетъ о любви, тотъ ‘когда не уразуметъ ее. Справьтесь объ этомъ хоть у Фауста.
Возвращаемся къ Позднышеву. Какъ истый метафизикъ любви, онъ немедленно привязывается къ опредленію, предложенному его собесдницей, и начинаетъ допрашивать опять: ‘Предпочтеніе на сколько времени: на мсяцъ, на два или на полчаса?’ Вопросы такъ удачны, что Позднышевъ даже ‘засмялся’, очевидно, отъ радостнаго самодовольства. Несчастный, выпотрошенный, опустошенный человкъ! Гоголевскій поручикъ Пироговъ былъ вдвое послдовательне и даже благородне его: ‘попользоваться насчетъ клубнички’,— такъ формулировалъ онъ свои поползновенія и затмъ уже никакихъ ‘момо’ не разводилъ, не говорилъ о любви, инстинктивно принимая, что это совсмъ не по его части. Позднышевъ смле: онъ прямо спрашиваетъ — ‘любовь насколько времени: на полчаса?’ Отчего бы ужъ не спросить: ‘любовь за сколько рублей?’ Тогда бы не было недоразумній и всякій бы понялъ, что именно Позднышевъ подразумваетъ подъ ‘любовью’. Но за Позднышевымъ стоитъ не кто-нибудь, а ‘великій писатель земли Русской’, и мы волей-неволей должны дать отвтъ. На сколько времени, спрашиваете вы? А вотъ на сколько:
Люби, покуда любится,
Терпи, покуда терпится,
Прощай, пока прощается,
И — Богъ теб судья!
‘Это не отвтъ, а всего только стихи’,— скажете вы. Нтъ, это именно отвтъ, проще, ясне и, въ то же время, глубже котораго ничего нельзя придумать. ‘Хорошо,— продолжаете вы,— но если надо любить, покуда любится, то, о чемъ же толковать? Мн любится, терпится и прощается всего только на полчаса времени,— ну, и суди меня Богъ! Я именно о томъ и опрашиваю, въ какихъ предлахъ заключается ваше ‘покуда’, и если вы желаете выяснить дло, а не увильнуть отъ него, то должны отвтить, прежде всего, на этотъ вопросъ’.
Длать нечего, постараемся отвтить. Начну нсколько издалека. Вс мы, кровные русскіе люди, каково бы ни было различіе между нашими понятіями, вс мы въ большей или меньшей степени любимъ свою родную страну — Россію. Мы любимъ ея природу,
Ея степей холодное молчанье,
Ея лсовъ безбрежныхъ колыханье,
Разливы ркъ ея, подобные морякъ.
Мы любимъ ея народъ, великаго ‘сятеля и хранителя’ своей земли, и, кажется, тмъ больше любимъ, чмъ больше готовы бранить его. Какой странный вкусъ у насъ, подумаешь! Что хорошаго въ холодномъ молчаньи степей? Что такое колыханье безбрежныхъ еловыхъ и сосновыхъ лсовъ нашихъ въ сравненіи съ шумомъ лимонныхъ рощъ? И что такое самъ русскій народъ, который живетъ день за день вторую тысячу лтъ?… Такъ это по разуму, но это не тагъ по чувству, у котораго есть своя логика, продиктовавшая патріоту-поэту эти прелестные стихи:
Какъ ни тепло чужое море,
Какъ ни красна чужая даль,
Не ей поправитъ наше горе,
Размыкать русскую печаль.
Пусть гд-то тамъ, въ волшебно-прекрасномъ краю, лимонныя рощи шумятъ и золотомъ въ темной листв померанцы горятъ: этотъ гармоническій шумъ не находитъ ни малйшаго отзвука въ нашей душ и въ этомъ все дло. Мы, частица одного великаго цлаго, настроены съ нимъ на одинъ ладъ, мы связаны съ нимъ тысячами нитей, наши воспоминанія, какъ и наши надежды, наши колыбели и могилы,— все это здсь, около насъ, боле того — это мы сами, во всей полнот эвоего существованія.
Теперь представьте себ, что васъ спрашиваютъ: на сколько времени вы намрены оказывать своей родин предпочтеніе передъ другими странами? Не торопитесь называть этотъ вопросъ безсмысленнымъ и отвчайте попрежнему: ‘люблю, покуда любится’, покуда я чувствую и сознаю свою не только матеріальную, но и духовную связь съ своимъ отечествомъ. Если бы мои соотечественники поголовно превратились въ хищниковъ, въ Колу паевыхъ и Разуваевыхъ, если бы, вмсто безбрежныхъ лсовъ, очутились безчисленные пеньки, это значило бы, что и люди, и природа моей родины перестали существовать для меня. Чувство симпатіи, лежащее въ основ всякой любви, должно непрестанно поддерживаться и питаться, и если изсякаетъ источникъ этого питанія, замираетъ и самое чувство.
Вс эти соображенія всецло примняются и къ чувству личной или половой любви. Для Позднышева нтъ никакого различія между чувствомъ и чувственностью, онъ прямо заявляетъ, что ‘всякій мужчина испытываетъ то, что вы (т.-е. онъ, Позднышевъ) называете любовью, къ каждой красивой женщин’, и съ этой точки зрнія, конечно, можно говорить о любви на полчаса. Для насъ, людей хотя обыкновенныхъ, но не безнравственныхъ, не поручиковъ Пироговыхъ, это совершенно невозможно: симпатія, лежащая въ основ нашего чувства, обусловливается не быстропреходящими требованіями нашего физическаго организма, а коренными свойствами нашего духа, которыя, конечно, тоже могутъ подлежать измненію и даже извращенію, но ужь, разумется, не на протяженіе получаса, или мсяца, или даже года. И такъ, опять все тотъ же отвтъ на мнимо сокрушительный вопросъ Позднышева:
Люби, покуда любится,
Терпи, покуда терпится,
Прощай, пока прощается,
И — Богъ теб судья!
Покуда и пока, т.-е. до тхъ поръ, покуда я самъ сохраняю въ себ т душевныя свойства свои, изъ которыхъ возникла моя симпатія, а затмъ моя любовь и пока любимый мною человкъ сохраняетъ свои привлекательныя и дорогія для меня качества. А сохраняются ли эти качества — это уже другой вопросъ, не вопросъ любви, а вопросъ жизни. Мн невольно припоминаются здсь мткія слова одного изъ простодушныхъ героевъ Глба Успенскаго, имющія самое близкое отношеніе къ нашему предмету: ‘Или опять ддушку вашего возьмемъ съ бабушкой. Дожили они до вку, до шестидесяти лтъ, и нтъ у нихъ другихъ словъ между собой, окром ругательствъ… Покуда на чужое жили, покуда таскали ей дары, напримръ, она и мужа любила, и жила весело. Какъ чужой карманъ изъ рукъ ея выхватили, они врозь. И помянуть имъ на старости нечего! А кабы они своимъ трудомъ кусокъ-то брали, кабы въ однхъ оглобляхъ-то шли, небось бы нашлось, что въ эдакомъ преклон вспомянуть’.
Скромный и срый герой Успенскаго даетъ здсь великолпному Позднышеву прекрасный урокъ. Идти въ однхъ оглобляхъ — вотъ весь секретъ разумнаго семейнаго счастія, основаннаго на чувств, а не на чувственности. Длить друг съ другомъ и горе, и радость, имть свое сердце всегда открытымъ передъ любимымъ человкомъ, за довріе платить довріемъ, его совстью проврять свою совсть — вотъ что значитъ идти въ однхъ оглобляхъ, по наивному, но мткому выраженію героя Успенскаго. Такъ только и стоитъ жить человку (не поручику Пирогову и не Позднышеву) и о такой жизни дйствительно будетъ чмъ и ‘въ преклон вспомянуть’. И если вы къ такой чет обратитесь съ своимъ дерзко-циничнымъ вопросомъ: ‘на сколько времени вы сошлись другъ съ другомъ?’ — она не пойметъ васъ, а если и пойметъ — пожалетъ.
‘Да, вдь, это только въ романахъ, а въ жизни никогда, — настаиваетъ Позднышевъ.— Въ жизни бываетъ это предпочтеніе одного передъ другими на года, что очень рдко, чаще на мсяцы, а то на недли, на дни, на часы’. Что тутъ сказать? Скептицизмъ Позднышева такъ же непоколебимъ, какъ былъ непоколебимъ скептицизмъ одной героини Салтыкова, которая говорила: ‘Правда ли, говорятъ, на неб солнце свтитъ? Такъ ли полно? Никакихъ я солнцевъ, живучи въ хлву, словно не видывала’. Въ извстномъ смысл героиня Салтыкова была права: конечно, какія же солнца въ хлв! А, все-таки, на неб свтитъ яркое солнце и, несмотря ни на какія ‘торжествующія’ отрицанія, все освщаетъ и все живитъ собою на земл,— за исключеніемъ такихъ закрытыхъ помщеній, какъ хлвъ, конюшня, погребъ. Прежде всего, что значатъ эти слова торжествующаго Позднышева: ‘вдь, это только въ романахъ, а въ жизни никогда’? Разв романъ — волшебная сказка, а не отраженіе жизни? Разв романисты сочиняютъ, а не списываютъ явленія? Мы, почитатели такого глубокаго и правдиваго реалиста, какъ авторъ романовъ Война и миръ и Анна Каренина, не можемъ позволить какому-нибудь полоумному клеветать на величайшій талантъ нашей художественной литературы. Неужели лжива и сочинена хотя бы, наприм., эта характеристика любви Николая Ростова жъ своей некрасивой, не блестящей, неловкой жен: ‘ежели бы Николай могъ сознавать свое чувство, то онъ нашелъ бы, что главное основаніе его твердой, нжной и гордой любви къ жен имло основаніемъ всегда чувство удивленія передъ ея душевностью. Онъ гордился тмъ, что она такъ умна и хороша, сознавая свое ничтожество передъ нею въ мір духовномъ, и тмъ боле радовался тому, что она съ своею душой не только принадлежала ему, но составляла часть его самого’. Или неужели не преисполнена жизни и правды, хотя бы эта сцена свиданія Пьера съ Наташей посл шестинедльной разлуки: ‘Съ того самаго времени, какъ они остались одни, а Наташа съ широко-раскрытыми, счастливыми глазаи подошла къ нему тихо, и вдругъ, быстро схвативъ его за голову, прижала ее къ своей груди и сказала: ‘Теперь весь, весь мой, мой! Не уйдешь!’ — съ этого времени начался этотъ разговоръ, противный всмъ законамъ логики, противный уже потому, что, въ одно и то же время, говорилось о совершенно-различныхъ предметахъ. Это одновременное обсужденіе многаго не только не мшало ясности пониманія, но, напротивъ, было врнйшимъ признакомъ того, что они вполн понимаютъ другъ друга. Какъ въ сновдніи все бываетъ неврно, безсмысленно и противорчиво, кром чувства, руководящаго сновидніемъ, такъ и въ этомъ общеніи, противномъ всмъ законамъ разсудка, послдовательны и ясны но рчи, а только чувство, которое руководитъ ими’.
Безсвязный и ‘безсмысленный’ разговоръ свой съ мужемъ Наташа, точно предвидя появленіе скептическихъ господъ Позднышевыхъ, резюмикровала такимъ образомъ: ‘Какія глупости,— вдругъ сказала Наташа,— ледовый мсяцъ и что самое счастье въ первое время. Напротивъ, теперь самое лучшее’. Кому врить: Позднышеву или автору романа Война и миръ? Позднышевъ утверждаетъ, что взаимная любовь на всю жизнь такъ же невроятна, какъ невроятно, ‘чтобы въ возу гороха дв замченныя горошины легли рядомъ’. Авторъ Война и миръ рисуетъ цлый рядъ совершенно обыкновенныхъ, нисколько не исключительныхъ людей, которые любятъ именно на всю жизнь, не вмняя себ этого ни въ особый подвигъ, ни въ особое счастіе. И это естественно: для врности до гроба (говоря стариннымъ выраженіемъ) не требуется никакихъ чрезвычайныхъ, героическихъ свойствъ, а нужна лишь такая степень нравственной чистоты и душевной прямоты, какой мы вправ ожидать отъ всякаго человка.
Но Позднышевъ еще не сказалъ своего послдняго слова. ‘Вы все говорите про плотскую любовь. Разв вы не допускаете любви, основанной на единств идеаловъ, на духовномъ сродств?— сказала дама.
‘— Духовное сродство! Единство идеаловъ!— повторилъ Позднышевъ.— Но въ таковъ случа не зачмъ спать вмст (простите за грубость). А то вслдствіе единства идеаловъ люди ложатся спать вмст, — сказалъ Позднышевъ и нервно засмялся’.
Очень сильно сказано!… ‘Грубость’ выраженія простить можно, но какъ простить эту грубость чувства и эту извращенность логики? Разумется, если рчь идетъ о любви ‘на полчаса’, нелпо говорить о ‘единств идеаловъ’. Съ другой стороны, ‘единство идеаловъ’, т.-е. теоретическая, партійная солидарность, вовсе не обязываетъ единомыслящихъ мужчину и женщину ‘сдать вмст’. Все это одинаково врно и одинаково къ длу не идетъ. Сближеніе ‘на полчаса’ не есть любовь, точно также какъ солидарность воззрній можетъ послужить, а можетъ и не послужить почвою для любви. Позднышевъ не разбираетъ, а, такъ сказать, разругиваетъ вопросъ о личной любви. Онъ непремнно хочетъ усмотрть въ любви или только физическое, или только духовное общеніе, и начинаетъ браниться, какъ только ему указываютъ, что особенность и вся прелесть любви состоитъ именно въ соединеніи этихъ двухъ элементовъ нашей жизни. Поврить онъ этому не можетъ, потому что судитъ по себ, а себя считаетъ нормальнымъ человкомъ и свою семейную исторію — обыкновенною исторіей.

III.

‘Жилъ я до женитьбы, какъ живутъ вс, т.-е. въ нашемъ кругу’. Такъ начинаетъ Позднышевъ свою исторію. Любопытно и очень важно выяснить, прежде всего, что слдуетъ подразумвать подъ ‘нашилъ кругомъ’? Есть ‘круги’, до которыхъ обществу очень мало дла. ‘Я помщикъ и кандидатъ университета, и былъ предводителемъ’,— рекомендуется Позднышевъ. Узнавши это, мы начинаемъ успокоиваться,— очевидно, Позднышевъ самъ по себ, а мы тоже сами по себ. Въ качеств ‘кандидата университета’ Позднышевъ, конечно, принадлежитъ къ интеллигенціи, но въ качеств богатаго помщика (бдныхъ помщиковъ не выбираютъ въ предводители) онъ принадлежитъ къ численно-ничтожному меньшинству матеріально обезпеченныхъ людей. Изъ признаній — прямыхъ и косвенныхъ — самого Позднышева видно, что эта обезпеченность, какъ оно и естественно, наложила извстный отпечатокъ на его нравственную и умственную жизнь. Позднышевъ идетъ въ этихъ признаніяхъ такъ далеко, что свою ‘любовь’ и послдовавшую за нею женитьбу объясняетъ праздностью и избыткомъ питанія. Онъ говоритъ: ‘Мы, подающіе по 2 ф. мяса, и дичи, и рыбы, я всякія горячительныя яства и напитки,— куда это идетъ? На чувственные эксцессы) И я влюбился, какъ вс влюбляются. Въ сущности же, эта моя любовь была произведеніемъ избытка поглощавшейся мной пищи при праздной жизни’. Посл этого откровеннаго признанія мы окончательно получаемъ право смотрть на Позднышева со стороны, хладнокровно наблюдать его, безъ опасеній за себя, безъ тревоги за общество, за интеллигенцію въ ея масс. Позднышевъ, по пословиц, съ жиру сбсился,— ну, а нашей интеллигенціи, по другой пословиц, не до жиру, а быть бы только живу. Позднышевъ не знаетъ, куда двать свои досуги, мы не знаемъ, откуда взять досуга. Позднышевъ отъ нечего длать культивируетъ ‘науку страсти нжной’, какъ отъ нечего же длать и женится, а мы, которымъ бабушка не ворожитъ, смотримъ на любовь и на возможность брака, какъ на свою побду надъ жизнью, а до тхъ поръ утшаемъ себя тмъ, что одна голова не бдна, а и бдна, такъ одна.
Въ такомъ же точно свт представляетъ Позднышевъ и женщинъ,— не тхъ женщинъ, которыхъ мы знаемъ и съ которыми мы водимся, а тхъ, которыхъ онъ знаетъ и ему подобные водятся. ‘Женщины, — говоритъ Позднышевъ,— знаютъ очень хорошо, что самая возвышенная, поэтическая, какъ мы ее называемъ, любовь зависитъ не отъ нравственныхъ достоинствъ, а отъ физической близости и, притомъ, прически, цвта, покроя платья. Скажите опытной кокетк, задавшей себ задачу плнить человка, чмъ она скоре хочетъ рисковать: тмъ, чтобы быть въ присутствіи того, кого она прельщаетъ, изобличенной во лжи, жестокости, даже распутств, или тмъ, чтобы показаться при немъ въ дурно сшитомъ и некрасивомъ плать,— всякая всегда предпочтетъ первое. Она знаетъ, что нашъ братъ все вретъ о высокихъ чувствахъ, ему нужно только тло, и потому онъ проститъ вс гадости, а уродливаго, безвкуснаго, дурнаго тона костюма не проститъ. Оттого эти джерси мерзкіе, эти турнюры, эти голыя плечи, руки, почти груди. Вдь, если откинуть только Гу привычку къ этому безобразію, которая стала для насъ второю природой, и взглянуть на жизнь нашихъ высшихъ классовъ, какъ она есть, со всмъ ея безстыдствомъ,— вдь, это одинъ сплошной домъ терпимости’.
Все это очень любопытно и въ нкоторомъ отношеніи, наприм., съ точки зрнія общественной патологіи, даже поучительно. Не спрашивайте Позднышева: ‘съ кого онъ портреты пишетъ? Гд разговоры эти слышитъ?’ Онъ пишетъ эти портреты съ себя и съ своей невсты или жены, а разговоры эти онъ слышитъ въ своемъ ‘кругу’. Позднышеву въ этомъ случа и книги въ руки. но какъ все это странно, диковинно, неожиданно! Разсказъ Позднышева мы читаемъ почти съ такимъ же чувствомъ недоврчиваго изумленія, съ какимъ читаемъ повствованія Стэнли о нравахъ и обычаяхъ какого-нибудь средне-африканскаго племени. Неужели у нихъ женщина скоре согласится быть изобличенной въ распутств, нежели явится въ дурно сшитомъ плать? Ну, понятія! Неужели ихъ жизнь напоминаетъ домъ терпимости? Ну, нравы! Будемъ надяться, что Позднышевъ полемически увлекается въ своихъ самообличеніяхъ, а то, вдь, даже вчуж совстно.
Теперь пусть читатель вообразитъ, что могло выйти, когда мужчина, который ‘готовъ простить вс гадости, но не проститъ безвкуснаго, дурнаго тона костюма’, женился на женщин, которой легче ‘быть изобличенной во лжи, въ распутств, нежели показаться въ дурно сшитомъ’ некрасивомъ плать’. Казалось бы, должно выйти очень гладко и хорошо, по крайней мр, по вншности: онъ стоитъ ея, а она отбитъ ею. Пусть только костюмъ ихъ будетъ всегда безукоризненъ и манера изящна, вдь, для счастья, по ихъ же собственной логик, ничего больше и не требуется. Но Позднышевъ на первыхъ же порахъ, еще женихомъ, оказался слишкомъ требовательнымъ, т.-е. непослдовательнымъ. ‘Какая гадость!— восклицаетъ онъ.— Вдь, подразумвается любовь духовная, а не чувственная. Ну, если любовь духовная, духовное общеніе, то словами, разговорами должно бы выразиться это духовное общеніе. Ничего же этого не было. Говорить бывало, когда мы остаемся одни, ужасно трудно. Какая-то это была Сизифова работа. Только выдумаешь, что сказать, скажешь, опять надо молчать, придумывать. Говорить не о чемъ было’. Скажите, пожалуйста, какія претензіи! Человкъ, по собственному разсказу, женился на двушк только потому, что ‘джерси былъ ей особенно къ лицу, также и локоны, и посл проведеннаго въ близости съ нею дня захотлось еще большей близости’ и посл этого осмливается претендовать на какую-то духовную любовь! На джерси женился — джерси и получай, и не требуй отъ джерси разговоровъ! Если бы невста вышла къ своему жениху въ какомъ-нибудь безобразномъ капот, безъ корсета, не причесанная, тогда иное дло, Позднышевъ былъ бы въ прав претендовать. Но, конечно, этого не было и будущая m-me Позднышева вс свои атуры и турнюры содержала въ совершенномъ порядк. Что же еще нужно было Позднышеву?
Само собою разумется, что брачная жизнь этихъ странныхъ существъ пошла такъ, какъ и слдовало ожидать. Позднышевъ съ ужасомъ и съ удивленіемъ разсказываетъ о ссорахъ и неладахъ, возникшихъ у него съ женой въ первые же дни ихъ супружества: ‘сколько я ни старался устроить себ медовый мсяцъ, ничего не выходило. Все время было гадко, стыдно и скучно. Но очень скоро стало еще мучительно тяжело. Началось это очень скоро. Кажется, на 3-й или 4-й день я засталъ жену скучною, сталъ спрашивать, о чемъ, сталъ обнимать ее, что, по-моему, было все, чего она могла желать, а она отвела мою руку и заплакала’. Произошло такъ называемое объясненіе. ‘Она сказала мн, что видитъ, что я не люблю ее. Я упрекнулъ ее въ каприз и вдругъ лицо ея совсмъ измнилось, вмсто грусти, выразилось раздраженіе и она самыми ядовитыми словами начала упрекать меня въ эгоизм и жестокости. Я взглянулъ на нее. Все лицо ея выражало полнйшую холодность и враждебность, ненависть почти ко мн. Помню, какъ я ужаснулся, увидавъ это. Какъ? что?— думалъ я.— Любовь — союзъ душъ, и, вмсто этого, вотъ что!’ Сопоставьте подчеркнутыя мною фразы и подивитесь послдовательности Позднышева! Этотъ взрослый и образованный человкъ разсуждаетъ, какъ дитя. Съ одной стороны, онъ слыхалъ и твердо запомнилъ, что ‘любовь — союзъ душъ’. Съ другой стороны, онъ убжденъ, что объятія — это ‘все, чего могла желать’ жена отъ мужа.
Вся бда Позднышева въ томъ, что онъ человкъ не цльный, а половинчатый, человкъ, котораго влекутъ въ одну сторону его привычки и привитыя понятія, а въ другую, противу по ложную сторону онъ склоняется въ силу извстныхъ идей и принциповъ, извстныхъ ему, какъ интеллигентному человку, и, кром того, въ силу своей доброй, хотя и испорченной натуры. Колебанія и противорчія Позднышева живйшимъ образомъ напоминаютъ колебанія Иртеньева, героя повсти Юность, который никакъ не могъ попросту сойтись съ своими товарищами-студентами. ‘Я колебался, съ одной стороны, между уваженіемъ къ нимъ, къ которому располагали меня ихъ знанія, простота, честность и поэзія молодости, и удальство, съ другой стороны, между отталкивающею меня ихъ непорядочною вншностью. Несмотря на все желаніе, мн было въ то время буквально невозможно сойтись съ ними. Наше пониманіе было совершенно различно. Была бездна оттнковъ, составлявшихъ для меня всю прелесть и весь смыслъ жизни, совершенно непонятныхъ для нихъ, и наоборотъ. Но главною причиной невозможности сближенія были мое двадцатирублевое сукно на сюртук, дрожки и голландская рубашка. Эта причина была въ особенности важна для меня’. Какъ видите, не т условія, на та обстановки, но психологическій процессъ какъ у Иртеньева, такъ к у Позднышева одинъ и тотъ же. Удовлетворяясь вншностью своей жены, Позднышевъ не удовлетворенъ ея внутреннимъ, нравственнымъ содержаніемъ. Иртеньева привлекаютъ ‘знанія, простота, честность’ его товарищей, но отталкиваетъ ихъ вншняя непорядочность, врне, неконильфотность. Какъ Позднышевъ, такъ и Иртеньевъ, въ силу своихъ привычекъ и сословно-традиціонныхъ воззрній, придаютъ этой комильфотности до нелпой уродливости преувеличенное значеніе и оба впадаютъ, по существу, въ одинаковую ошибку: очарованный комильфотностью, Позднышевъ портитъ свою жизнь, связавъ свою судьбу въ судьбой человка, въ нравственномъ смысл нисколько ему не симпатичнаго. Оттолкнутый некомильфотностью, Иртеньевъ вредитъ своимъ умственнымъ и нравственнымъ интересамъ, расходясь съ людьми, къ которымъ лежало его сердце. Ошибка та fee самая и причина ея въ обоихъ случаяхъ одна и та же: традиціонное уваженіе къ тому, что не заслуживаетъ даже простаго вниманія. Позднышевъ преклонился передъ локонами и джерси, Иртеньевъ передъ двадцатирублевымъ сукномъ и голландскимъ бльемъ и оба получили возмездіе за это пошлйшее изъ всхъ возможныхъ идолопоклонствъ.
Жена Позднышева, въ общемъ смысл, очевидно, находилась въ токъ же нравственномъ положеніи, какъ и ея мужъ: ея натура была лучше ея привычекъ, ея инстинкты были выше ея понятій. Заботы о фасон платья не могли поглотить ее собою и свтская респектабельность ея замужства не могла дать ей счастья. Какъ и Позднышевъ, она мечтала, конечно, о любви, какъ о ‘союз душъ’ и, вмсто того, нашла ‘объятія’, только объятія. Если бы Позднышевы были оба только свтскини людьми, никакой розни между собою они не почувствовали бы и смирно, прилично прожили бы свой вкъ, подчинившись и отдавшись ‘идоламъ свта’, говоря лермонтовскимъ выраженіемъ. Но, на свою бду, они оба были не только свтскими людьми, но и людьми въ боле высокомъ смысл, и, притомъ’ людьми, какъ оказалось, нравственно несимпатичными другъ другу, и отсюда вся мучительная нескладица ихъ жизни, завершившаяся кровавымъ финаломъ. Смыслъ повсти Толстаго, выразившійся не только помимо, но и вопреки намреніямъ автора, состоитъ вотъ въ чемъ: люди, помните, что вы носите образъ и подобіе Божіе и потому довряйтесь боле своему уму, своему чувству и своей совсти, нежели какимъ бы то ни было постороннимъ требованіямъ и корпоративнымъ предразсудкамъ. Нельзя человку безнаказанно низводить себя на степень животнаго, форму предпочитать содержанію, чувство подмнять чувственностью. Любите другъ друга, но не какъ самцы и самки, а какъ разумныя существа, для которыхъ жизнь не только благо, но и подвигъ, не только право и наслажденіе, но и обязанность, и трудъ. Нельзя брать на себя обязательство прожить вмст всю жизнь, не имя никакихъ общихъ цлей и не питая въ сердц ничего, кром скотскаго вожделнія. Да предостережетъ васъ отъ этой непоправимой ошибки — больше, отъ этого неискупимаго грха — примръ моихъ несчастныхъ, исковерканныхъ героевъ, которые возненавидли другъ друга именно за то и потому, что смотрли другъ на друга какъ на животныхъ, не уважая и даже не подозрвая въ человк его лучшихъ, высшихъ, божественныхъ свойствъ.
Нтъ надобности шагъ за шагомъ слдить за развитіемъ семейной драмы Позднышевыхъ. Ничего, кром полупрезрительнаго состраданія, не возбуждаютъ ревнивыя терзанія Позднышева, который спустя лто пошелъ по малину и негодуетъ, что приходится возвращаться съ пустыми руками. Почему самк не промнять одного самца на другого? Тамъ, гд супруговъ связываетъ настоящая, не позднышевскяя любовь, гд бракъ является не свтскимъ, приличнымъ сожительствомъ и не имущественною ассоціаціей, а именно ‘союзомъ душъ’, тамъ не опасны никакія ‘сонаты’, никакіе музыканты и музыкантши, и тамъ нтъ мста для хронической подозрительности и ревности. Фатишекъ и негодяевъ врод Трухачевскаго достаточно во всхъ ‘кругахъ’ и слояхъ общества, точно также какъ слишкомъ достаточно распутныхъ женщинъ, не съумвшихъ устроить для себя счастье и потому всегда готовыхъ съ особымъ злобнымъ удовольствіемъ нарушить миръ и покой чужой жизни. Но плохъ и ненадеженъ ‘союзъ’, который не можеть выдержать даже такихъ, вовсе не серьезныхъ испытаній. И опять сошлемся на авторитетъ Толстаго: Левинъ съумлъ, съ помощью и съ одобренія своей Кити, безъ всякихъ дикихъ сценъ (хотя, однако, съ недостаточнымъ самообладаніемъ) спровадить наглаго фата Весловскаго, который и остался съ этою нравственною пощечиной на всю жизнь, а ‘союзъ душъ’ Левина и его жены сталъ только еще крпче, чище и надежне. Позднышевъ кончилъ иначе, потому что началъ иначе: началъ какъ животное, кончилъ какъ зврь.

IV.

Такъ разсуждаемъ мы, читатели опытные и, кром того, совершенно независимые относительно авторитета Толстаго. Но въ числ сотенъ тысячъ или милліоновъ читателей Толстаго много читателей неопытныхъ, которые стали обращаться къ автору съ просьбою ‘объяснить въ простыхъ и ясныхъ словахъ то, что онъ думаетъ о предмет разсказа подъ заглавіемъ Крейцерова соната’. Удовлетворяя этому желанію, Толстой написалъ ‘Послсловіе’ къ повсти, въ которомъ по пунктамъ объясняетъ общественную идею своей повсти.
Пунктъ первый. ‘Хотлъ я сказать, во-первыхъ, то, что въ нашемъ обществ сложилось твердое, общее всмъ сословіямъ и поддерживаемое ложною наукой, убжденіе въ томъ, что половое общеніе вн брака, не обязывающее мужчинъ ни къ чему, кром денежной платы, есть дло совершенно естественное и потому долженствующее быть поощряемымъ. И вотъ я хотлъ сказать, что это нехорошо, потому что не можетъ быть того, чтобы для здоровья однихъ людей нужно бы было губить тло и души другихъ людей, такъ же, какъ не можетъ быть того, чтобы для здоровья однихъ людей нужно было пить кровь другихъ’:
Съ индивидуально-нравственной точки зрнія мы ровно ничего не имемъ возразить: дйствительно, это нехорошо’. Не знаю почему, только мн припоминается здсь одинъ старый анекдотъ про хохла, который привелъ своихъ воловъ къ морю на водопой. Волы, конечно, пить не стали и хохолъ умозаключилъ: отъ того въ мор и много воды, что никто ее не пьетъ. Право, логика всхъ моралистовъ вообще и Толстаго въ особенности сродни этой хохлацкой логик… Неужели проституція существуетъ потому, что ее одобряетъ будто бы какая-то ‘ложная наука’ и она уничтожилась бы, если бы въ одно прекрасное утро мужчины наложили на себя обтъ воздержанія? Мн столько разъ приходилось возражать противъ такой точки грнія на общественно-историческія явленія, что я начинаю опасаться чрезмрныхъ повтореній. Проституція есть фактъ, вызванный не какими-то гигіеническими и физіологическими требованіями ‘однихъ людей’^ цлымъ рядомъ серьезнйшихъ соціальныхъ причинъ. Уничтожить этотъ фактъ можно только устранивши производящія его причины: наприм., нищету, отсутствіе или невозможность труда, а отнюдь не обращеніемъ къ нравственности тхъ, кто пользуется этимъ фактомъ, хотя бы то и въ видахъ здоровья. ‘Не прелюбы сотвори’,— это немножко пораньше Крейцеровой сонаты написано.
Пунктъ второй. ‘Второе то, что въ нашемъ обществ, вслдствіе взгляда на любовное общеніе не только какъ на необходимое условіе здоровья и на удовольствіе, но и какъ на поэтическое, возвышенное благо жизни, супружеская неврность сдлалась во всхъ слояхъ общества (въ крестьянскомъ, особенно благодаря солдатству) самымъ обычнымъ явленіемъ. И я полагаю, что это нехорошо. Выводъ же, который вытекаетъ изъ этого, тотъ, что этого не надо длать’. Какъ видите, опять та же точка зрнія, та же самая логика. Хорошо, допустимъ, что у крестьянъ супружеская неврность стала обычнымъ явленіемъ, ‘благодаря солдатству’. Что изъ этого слдуетъ? Слдуетъ, что для уничтоженія неврности нужно уничтожить ‘солдатство’. Толстой, какъ извстно, пробовалъ и это и опять-таки по своему обычному способу, а именно, убждая всхъ отказываться отъ военной службы. ‘Не воюй’,— это одна изъ его заповдей. Пожать плечами, да развести руками — вотъ все, что можно, или, по крайней мр, все, что стоитъ сдлать передъ лицомъ такой удивительной соціологіи.
Пунктъ третій. ‘Третье то, что въ нашемъ обществ, вслдствіе опять того же ложнаго значенія, которое придано плотской любви, рожденіе дтей потеряло свой смыслъ, и, вмсто того, чтобы быть цлью и оправданіемъ супружескихъ отношеній, стало помхою для пріятнаго продолженія любовныхъ отношеній, и что потому и вн брака, и въ брак, по совту служителей врачебной науки, стало распространяться употребленіе средствъ, лишающихъ женщину возможности дторожденія. И полагаю я, что это нехорошо’. И опять правда: точно, ‘нехорошо’. Но и опять все то же: надо судить по-человчеству. Вотъ молодая чета, у которой уже трое дтей, а прокормить и какъ слдуетъ воспитать они, по своимъ матеріальнымъ средствамъ, могутъ только двоихъ: что прикажете длать имъ? Если такъ, если ни въ какомъ банк не лежитъ на текущемъ счету приличной суммы у этихъ пролетаріевъ, то, поучаетъ Толстой’ ‘воздерживайся’. Коротко и ясно. Нашъ отвтъ не столь кратокъ и ясенъ, но, смемъ думать, и боле цлесообразенъ, и боле человколюбивъ: общество можетъ, а, слдовательно, и обязано прокормить и воспитать всхъ своихъ будущихъ членовъ, независимо отъ того, имются или не имются кубышки у ихъ родителей…
Пунктъ четвертый. ‘Четвертое то, что въ нашемъ обществ дти воспитываются не въ виду тхъ задачъ человческой жизни, которыя предстоятъ имъ, какъ разумнымъ и любящимъ существамъ, а только въ виду тхъ удовольствій, которыя они могутъ доставить родителямъ, и что, вслдствіе этого, дти людей воспитываются какъ дти животныхъ, такъ что главная забота родителей состоитъ не въ томъ, чтобы приготовить ихъ къ достойной человка дятельности, а въ тонъ, чтобы какъ можно лучше напитать ихъ, увеличить ихъ ростъ, сдлать ихъ чистыми, блыми, сытыми, красивыми. И въ изнженныхъ дтяхъ, какъ и во всякихъ перекормленныхъ животныхъ, неестественно рано появляется непреодолимая чувственность, составляющая причину страшныхъ мученій этихъ дтей въ отроческомъ возраст. Наряды, чтенія, зрлища, музыка, танцы, сладкая пища, вся обстановка жизни, отъ картинокъ на коробкахъ до романовъ, повстей и поэмъ, еще боле разжигаютъ эту чувственность. И я полагаю, что это нехорошо’. На этотъ разъ мы, не торопясь соглашаться, спросимъ: то-есть что же собственно ‘нехорошо’? Перекармливать дтей? Не знаемъ, вроятно, нехорошо и это, но наше ‘нехорошо’ совсмъ другое, наша забота иная: мы думаемъ, что ‘нехорошо’ не докармливать дтей, а это — увы, увы!— очень многимъ между нами, скрпя сердце, приходится длать. Конечно, это очень ‘нехорошо’ съ нашей стороны, но, все-таки, упреки Толстаго не къ покаянію настроятъ насъ, а вызовутъ въ насъ чувство страстнаго негодованія. А родители, имющіе возможность перекармливать своихъ дтей не только сладкою пищей, но и музыкой, зрлищами, танцами и ‘всею обстановкой жизни’,— эти родители пусть сани обороняются, какъ знаютъ, отъ нападокъ Толстаго.
Пунктъ пятый и послдній. ‘Пятое то, что въ нашемъ обществ, гд влюбленіе между молодымъ мужчиной и женщиной, имющими въ основ, все-таки, плотскую любовь, возведено въ высшую поэтическую цль стремленій людей, свидтельствомъ чего служитъ все искусство и поэзія нашего общества, молодые люди лучшее время своей жизни посвящаютъ: мужчины — на выглядываніе, пріискиваніе и овладваніе наилучшими предметами любви въ форм любовной связи или брака, а женщины и двушки — на заманиваніе и вовлеченіе мужчинъ въ связь или бракъ. И отъ этого лучшія силы людей тратятся не только на непроизводительную, но на вредную работу. Отъ этого происходить большая часть безумной роскоши вашей жизни, отъ этого — праздность мужчинъ и безстыдство женщинъ, не пренебрегающихъ выставленіемъ по модамъ, заимствованнымъ отъ завдомо развратныхъ женщинъ, вызывающихъ чувственность частей тла. И я полагаю, что это ‘нехорошо’. Полнйшее хладнокровіе, съ какимъ мы выслушиваемъ этотъ упрекъ, является лучшимъ ручательствомъ, что Толстой бьетъ мимо цли. Безумная роскошь жизни… праздность мужчинъ… безстыдство женщинъ… Вы, мужчины, ‘чьи руки ноютъ отъ работы вчной’ и чей ‘трудъ я созерцаю съ грустью безконечной’, и вы, женщины’ которыя видятъ роскошь только въ витринахъ магазиновъ, для которыхъ вопросъ о самомъ скромномъ удовольствіи есть именно вопросъ, требующій осторожнаго обсужденія,— вс вы, стоящіе на свопъ ногахъ и зарабатывающіе жизнь собственными руками,— что скажете вы въ отвтъ Толстому? Многое можно сказать, но ограничимся однимъ замчаніемъ: ‘великій писатель земли Русской’, кажется, окончательно утратилъ всякое чутье дйствительной жизни. Все, что передъ собой онъ видитъ, онъ презираетъ или ненавидитъ, но видитъ онъ только уголокъ жизни.

М. Протопоповъ.

‘Русская Мысль’, кн.VIII, 1891

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека