Беллетрист-публицист, Протопопов Михаил Алексеевич, Год: 1892

Время на прочтение: 30 минут(ы)

Беллетристъ-публицистъ.

(Романы и повсти г. Боборыкина).

Реветъ ли зврь въ лсу глухомъ,
Трубитъ ли рогъ, гремитъ ли громъ,
Поетъ ли два за холмомъ,—
На всякій звукъ
Свой откликъ въ воздух пустомъ
Родишь ты вдругъ.
Пушкинъ.

I.

Изъ всхъ современныхъ дйствующихъ русскихъ писателей г. Боборыкинъ едва ли не больше всхъ иметъ право претендовать на нашу литературную критику. Съ изумительною энергіей и съ талантомъ, во всякомъ случа, замчательнымъ онъ работаетъ уже боле тридцати лтъ, но общей оцнки своей дятельности и характеристики своей литературной личности онъ до сихъ поръ не дождался. Не то, чтобы г. Боборыкина игнорировали читатели или умышленно ‘замалчивали’ критики: читаютъ г. Боборыкина охотно и написано о немъ довольно много,— больше, впрочемъ, въ отрицательномъ дух,— но писательская репутація его, все-таки, не установлена прочно. Проработавши тридцать лтъ, г. Боборыкинкакъ будто все еще не вышелъ изъ рядовъ писателей, ‘подающихъ надежды’, то-есть именно писателей не опредлившихся, не сформировавшихся. Не удивительно ли это?
Нчто гораздо боле серьезное, чмъ простая случайность, лежитъ въ основ этого факта. Если писатель послдователенъ, если его міросозерцаніе представляетъ собою стройную систему извстныхъ идей, если, наконецъ, онъ преслдуетъ опредленныя литературныя или общественныя цли, вы будете, сообразно со своими личными взглядами, относиться къ нему съ симпатіей или съ антипатіей, но никакихъ недоразумній между вами не возникнетъ. Зная общіе принципы такого писателя, вы заране и почти безошибочно съумете предугадать, какъ онъ отнесется къ тому или другому новому явленію жизни. Представьте себ, наприм., Салтыкова, только что ознакомившагося съ теоріей непротивленія злу: пойдете ли вы освдомляться относительно мннія сатирика объ этомъ оригинальномъ продукт русскаго ума? Незачмъ вамъ идти: десять томовъ Сочиненій Салтыкова есть ничто иное, какъ сплошное и упорнйшее противленіе злу и, стало быть, отвть Салтыкова предршенъ заране. Но вообразите, наприм., Достоевскаго передъ этою же самою теоріей. Это тоже первоклассный талантъ, но идеи его такъ смутны и сбивчивы, онъ указываетъ вамъ пути въ столь различныхъ направленіяхъ,— то къ протесту (въ Бдныхъ людяхъ), то къ резиньяціи (въ Братьяхъ Карамазовыхъ),— что ваше сомнніе будетъ въ данномъ случа вполн основательно. Быть можетъ, Достоевскій объявилъ бы теорію Толстаго вдохновеннымъ откровеніемъ, а, быть можетъ, и возмутительною ересью. Въ умственномъ запас этого писателя не было такихъ фундаментальныхъ идей, которыя бы обязывали, какъ только можетъ обязывать простая, здоровая логика, и потому вы могли ожидать отъ него какихъ угодно заключеній.
Въ огромномъ большинств подобныхъ случаевъ очень трудно было бы предугадать мнніе г. Боборыкина, трудно даже тому, кто внимательно изучилъ произведенія этого писателя. Можно ручаться только за одно: ‘на всякій звукъ’ жизни г. Боборыкинъ не замедлитъ ‘родить свой откликъ’, и это произойдетъ именно ‘вдругъ’, экспромтомъ и для читателя, и для самого писателя. Въ эпоху наибольшаго процвтанія у насъ классицизма въ наше общество нахлынули разные то честолюбивые, то просто голодные ‘братушки’ въ качеств нашихъ наставниковъ и просвтителей,— и г. Боборыкинъ пишетъ на эту тему большой разсказъ Докторъ Цьгбулька. Около того же времени пышнымъ цвтомъ распустилось у насъ всякаго рода гешефтмахерство,— и г. Боборыкинъ предлагаетъ огромный романъ Дльцы, въ которомъ едва возникшее явленіе изображено со всхъ возможныхъ сторонъ. Начались въ обществ и въ литератур толки о зарождающей ея у насъ буржуазіи на западно-европейскій ладъ,— буржуазіи образованной, не имющей, кром происхожденія, ничего общаго съ старозавтнымъ Китъ Китычемъ,— и г. Боборыкинъ ужь тутъ какъ тутъ съ романомъ Китай-городъ. Послышались голоса объ упадк общественной нравственности, объ исчезновеніи у насъ идеаловъ, объ отсутствіи широкихъ жизненныхъ цлей и проч.,— г. Боборыкинъ является съ романомъ На ущерб. Оплакиваютъ многочисленныя измны, говорятъ съ горечью о какомъ-то почти повтріи ренегатства,— г. Боборыкинъ живою рукой воплощаетъ образъ современнаго ренегата въ повсти Поумнлъ. Идетъ рчь о деревн, о возможности въ ней для интеллигенціи плодотворной дятельности, о культурныхъ демократическихъ идеалахъ,— г. Боборыкинъ, въ роман Василій Теркинъ, даетъ изображеніе во весь ростъ чистокровнаго демократа, совмщающаго въ своей личности необыкновенный идеализмъ съ чрезвычайною практичностью. Словомъ, не возникало за послднія двадцать лтъ въ нашей жизни такого значительнаго явленія или ‘вопроса’, который бы не былъ беллетристически обработанъ и обсужденъ г. Боборыкинымъ.
Вообще говоря, это прекрасно. Живой о живомъ и думаетъ, какъ говорится, а, вдь, писатель, беллетристъ, художникъ — человкъ живой по преимуществу. Онъ не можетъ быть не отзывчивымъ и обязанъ быть отзывчивымъ на вс житейскія волненья и битвы:
Писатель, если только онъ
Волна, а океанъ — Россія,
Не можетъ быть не возмущенъ,
Когда возмущена стихія.
Но тутъ представляются нкоторыя требованія, не какія-либо партійныя требованія, а чисто-литературныя, художественныя, обязательныя для всякаго писателя, независимо отъ общаго направленія его идей. Во-первыхъ, прежде всего, нужно умть выбирать явленія. Любой изъ безчисленныхъ фактовъ жизни можетъ стать объектомъ для изученія и для художественнаго воспроизведенія, но литературные старовры, къ которымъ и мы себя причисляемъ, полагали и полагаютъ, что лишь т явленія заслуживаютъ вниманія художника, которыя внутренно — значительны, въ которыхъ есть общественный смыслъ, которыя, наконецъ, отличаются типичностью, то-есть извстною степенью всеобщности. Во-вторыхъ, для того, чтобы врно возпроизвести такое явленіе, нужно вполн овладть имъ, понять или, какъ говорилось встарину, выноситъ его. Въ-третьихъ, нужно умть координировать явленія, т.-е. соотносить ихъ къ какому-нибудь единому и общему принципу. Это послднее требованіе (такъ же, впрочемъ, какъ и второе) предъявляется одинаково и со стороны литературнаго утилитаризма, и со стороны чистйшей эстетики. Утилитаристъ ставитъ это требованіе, желая, чтобы художникъ дйствовалъ во имя опредленнаго идеала, въ лучахъ котораго онъ и покажетъ намъ сдланныя имъ наблюденія. Эстетикъ предъявляетъ то же самое требованіе въ интересахъ литературной архитектоники, въ интересахъ эстетическаго единства и стройности художественнаго произведенія. Спрашивается, въ какой мр удовлетворяетъ г. Боборыкинъ этимъ элементарнымъ требованіямъ?
Въ мр очень незначительной, отвтимъ мы безъ всякихъ обиняковъ. Однако, г. Боборыкинъ можетъ спокойно выслушать этотъ нашъ отвть, потому что, какъ это слишкомъ ясно, если бы дло этимъ и исчерпывалось, ни г. Боборыкинъ не игралъбы той, очень видной, роли въ нашей литератур, какую играетъ онъ теперь, ни мы не предложили бы читателямъ большой критической статьи о писател, о которомъ можно лишь то сказать, что его не надобно читать, по лермонтовскому выраженію. Есть, значить, нчто въ душевномъ и умственномъ запас г. Боборыкина, нчто, возвышающее его надъ среднимъ уровнемъ нашей литературы и тмъ самымъ привлекающее къ нему вниманіе и читателей, и критики. Объ этомъ будетъ разговоръ дальше, а пока вернемся къ ближайшему пункту. Первому требованію г. Боборыкинъ удовлетворяетъ лучше, нежели двумъ остальнымъ. У него есть то чутье жизни, которое позволяетъ писателю многое врно угадывать, даже находясь въ сторон отъ событій, не участвуя непосредственно въ водоворот жизни. Его интересуетъ все, что въ данную минуту интересуетъ общество, и, кром того, онъ удачно предугадываетъ и то, чмъ общество можно заинтересовать или чмъ оно будетъ интересоваться въ ближайшемъ будущемъ. Г. Боборыкинъ всегда au courant жизни. Однако, не все то важно, о чемъ говорится въ газетахъ и въ салонахъ, не все то значительно, что составляетъ интересъ дня. Нашествіе, наприм., разнаго рода ‘докторовъ Цыбулекъ’ будто бы съ просвтительными, а на самомъ дл съ хищническими цлями, могло бы въ свое время послужить матеріаломъ для хорошаго фельетона, но писать на эту тему романъ въ двадцать печатныхъ листовъ значитъ, по-просту говоря, хватить черезъ край. Г. Боборыкину слдовало бы родиться не въ Россіи, а гд-нибудь на Запад и всего лучше во Франціи. Наша сренькая жизнь плетется черезъ пень-колоду, самыя могучія и чистыя ея струи долго остаются подъ почвой, прежде чмъ пробиться на свтъ Божій, да и пробиваются он какъ-то спорадически, маленькими отдльными фонтанами, такъ что иногда и не разберешь, случайная ли это чья-нибудь затя, или признакъ настоящаго, готоваго прорваться подпочвеннаго теченія. На Запад — иное дло. Тамъ жизнь кипитъ при полномъ солнечномъ освщеніи, тамъ явленія группируются не искусственно, а естественно, силою своего внутренняго значенія, тамъ нтъ надобности гадать и предугадывать, а достаточно лишь наблюдать и размышлять. Наша жизнь такъ не богата крупными явленіями, а г. Боборыкинъ такой плодовитый и нетерпливый бытописатель, что ему волей-неволей нужно или длать изъ мухи слона, или прибгать къ сочинительству. Мы живемъ, какъ говорится, съ прохладцей, утшаясь тмъ, что надъ нами не каплетъ и дло не медвдь — въ лсъ не уйдетъ, а г. Боборыкинъ ‘жить торопится и чувствовать спшитъ’. Г. Боборыкинъ слишкомъ нервенъ для насъ, а мы слишкомъ флегматичны для него. Наше сегодня не только совершенно походитъ на наше вчера, но и повторяетъ собою то, что было лтъ за пять передъ тмъ, а г. Боборыкину нужны каждый день новыя впечатлнія, каждый мсяцъ — новыя темы, каждый і годъ — новыя вянія и настроенія. Только тогда онъ почувствовалъ бы себя совершенно въ своей тарелк, а намъ, помилуйте, откуда же намъ взять всего этого? Но если мы несомннно ни въ чемъ не виноваты, потому что на нтъ и суда нтъ, то и г. Боборыкинъ тоже по-своему правъ, разыскивая въ нашей жизни всякаго рода новинки и ‘послднія слова’: таково ужь его призваніе, такова его спеціальность, такъ ужь созданъ его талантъ.
Въ этой неустанной погон за самыми животрепещущими общественными темами г. Боборыкину, разумется, совсмъ не до того, чтобы ‘вынашивать’ свои образы. Второе основное требованіе, поставленное нами выше, слишкомъ стснительно для г. Боборыкина, чтобы онъ могъ серьезно надъ нимъ задуматься. Г. Боборыкину ждать некогда, да, быть можетъ, и не зачмъ, потому что онъ беллетристъ публицистъ, а не беллетристъ-художникъ. Въ силу этого процессъ концепціи, творческаго воспріятія, упрощается до послдней крайности. Явленіе едва возникло, передъ нимъ еще лежитъ длинная дорога развитія, которая когда-то къ чему-нибудь положительному приведетъ, а, между тмъ, впечатлительность нашего беллетриста-публициста уже затронута, быстрая фантазія уже рисуетъ ему перспективы будущаго, а опытное и талантливое перо, конечно, съуметъ облечь призраки въ плоть и кровь и крошечный бутончикъ изобразить въ вид пышно распустившагося цвтка. Кто, наприм., наврное знаетъ, каково будетъ наше будущее третье сословіе и въ чемъ выразится его историческая роль? Наврное никто не знаетъ. Писаревъ, наприм., полагалъ, что ‘придетъ время, и оно ужь вовсе недалеко’, когда образованный капиталистъ пойметъ, что приносить пользу обществу гораздо пріятне, нежели получать съ своего капитала самые жидовскіе проценты, г. B. В. полагаетъ, что никакой будущности у нашего третьяго сословія нтъ, потому что чаша капиталистическаго производства должна миновать насъ, Новое Время утверждаетъ, что не въ будущемъ только, а уже въ настоящемъ наше третье сословіе благодтельствуетъ Россіи и будетъ еще больше благодтельствовать, даже до послдней рубашки, только, Бога ради, поддержите коммерцію, т.-е. возвышайте, возвышайте, возвышайте таможенные тарифы. Существуютъ на этотъ счетъ и другія мннія и самое ихъ разнообразіе доказываетъ, что явленіе далеко еще не опредлилось, но г. Боборыкинъ, случайно повстрчавшись за табльдотомъ съ волжскимъ купцомъ Теркинымъ и побесдовавши съ нимъ полчаса, возвращается къ себ въ кабинетъ и пишетъ романъ Василій Теркинъ, въ которомъ и психологія, и цли, и средства, и все прошедшее, настоящее и будущее нашей буржуазіи представлено какъ на ладони. Быстрота воспріятія изумительная, сметливость теоретическаго пониманія замчательная, гибкость литературнаго таланта необыкновенная! Но что тутъ длать бдному, старомодному ‘творчеству’? Оно, какъ ‘гробовой мастеръ’ Пушкина въ пьес На выздоровленіе Лукулла, сконфуженно ‘взоры клонитъ’…
Относительно третьяго требованія,— требованія, касающагося общаго идеала писателя,— всего удобне выслушать показаніе самого г. Боборыкина. Въ печати недавно появилось одно его частное письмо, въ которомъ мы найдемъ нужныя намъ свднія. Вотъ что мы находимъ въ этомъ письм: ‘Когда я впервые, въ 1865 г., попалъ въ Парижъ, во мн были вс данныя и почти вся подготовка того, что французы называютъ libre penseur на подкладк нмецкаго матеріализма, на который я, однако, и тогда смотрлъ уже не снизу вверхъ, а сбоку, видя, что онъ и нетерпимъ, и узокъ, и несостоятеленъ, какъ система, что онъ даже совсмъ не міровоззрніе. Нечего говорить, что припадки нашего нигилизма я продлывалъ еще студентомъ въ Дерпт, когда вс ‘лиловыя’ и другія книжки воспринялъ въ оригинал и шестью годами раньше ихъ распространенія въ Петербург. Я искалъ и жаждалъ широкаго и, главное, научнаго, объективнаго, твердаго обобщенія. Бывшій ‘естественникъ’ сидлъ во мн, да и теперь сидитъ еще. Нашелъ я это обобщеніе въ систем Конта. Она на первыхъ порахъ отвтила на мой запросъ. На ея изученіе и усвоеніе ушло два-три года. Но, познакомившись съ нею еще въ 1868 г., когда я напечаталъ первую свою статью въ Philosophie Positive, я уже былъ самый лвый изъ всхъ лвыхъ позитивистовъ оттнка Литтре. Я уже сильно и ясно чувствовалъ неполноту и даже просто недостаточность системы въ жгучихъ безотлагательныхъ вопросахъ дня. Въ это время какъ разъ я, въ звани корреспондента и по своей охот, столкнулся съ цлымъ рядомъ соціальныхъ и политическихъ явленій, очень много видлъ и впервые почувствовалъ значеніе и дйствительную жгучесть разныхъ общественныхъ силъ и стремленій. Былъ даже одинъ моментъ, на одномъ изъ конгрессовъ, когда я испыталъ ударъ врод того, какой озарилъ Павла на дорог въ Дамаскъ Съ этимъ я вернулся въ Россію въ 1871 г. Какъ беллетристу и журналисту, мн не было ни повода, ни свободы высказываться насчетъ своей profession de foi, но оно сложилось не въ сухой и формальный компромиссъ съ дйствительностью, какъ у Вырубова или г. Стронина, какъ у всхъ систематическихъ позитивистовъ-доктринеровъ, а въ ученіе, гд на основ научно-философской лежитъ неустанное стремленіе: отзываться на явленія жизни активно, бороться со всмъ, что только стоитъ на пути ко благу, какъ долженъ его понимать живой человкъ, работающій на все культурное и некультурное человчество. Если доктринеры будутъ сидть съ своими катехизисами, ихъ жизнь оставитъ за штатомъ. Мой же комически позитивистъ есть чиновничье, дилетантское отраженіе сухости и бездушія школы. Бездушіе это, если хотите, не намренное, но, все-таки, бездушіе’.
Все это очень интересно. Здсь, между прочимъ, указываются такія черты, которыхъ мы не подозрвали въ г. Боборыкин, судя о немъ лишь на основаніи его произведеній. Мы не думали, наприм., что г. Боборыкинъ озабоченъ судьбами ‘некультурнаго человчества’. Наоборотъ, намъ всегда казалось, что одною изъ главнйшихъ особенностей г. Боборыкина, какъ беллетриста, является его отчужденность отъ срыхъ, некультурныхъ массъ человчества. Не то чтобы г. Боборыкинъ презиралъ народъ за его некультурность и не то чтобы онъ не желалъ ему всякаго блага,— нтъ, г. Боборыкинъ писатель гуманный и доброжелательный. Но эта гуманность вытекаетъ не изъ живаго чувства, а изъ холоднаго принципа, не отъ любви, даже не отъ состраданія, а изъ просвщенной снисходительности. Доброжелательность г. Боборыкина — доброжелательность платоническая. Въ его идеал, насколько онъ выразился не въ словахъ, а въ длахъ, т.-е. въ литературныхъ произведеніяхъ г. Боборыкина, ршительно нтъ демократическаго элемента. Это скоре всего идеалъ высоко-просвщеннаго джентльмена-европейца, который очень цнитъ свободу, но еще боле цнитъ порядокъ. ‘Быть можно дльнымъ человкомъ и думать о крас ногтей. Равноправность, четвертое сословіе, эмансипація труда, націонализація земли, государственное вмшательство и пр., и пр.,— все это прекрасно, всему этому не можетъ не сочувствовать просвщенный человкъ, который и со Спенсеромъ дебатировалъ, и Конта знаетъ наизусть, но только, пожалуйста, нельзя ли безъ шума, безъ восклицаній, безъ дикихъ сценъ, безъ чрезмрной жестикуляціи? Прогрессъ — прогрессомъ, но и благовоспитанность — хорошее. Вотъ чувство или настроеніе, которое, кажется намъ, почти всегда сквозитъ въ рчахъ г. Боборыкина. Это не брезгливый аристократизмъ, это именно утонченный, изящно-культурный европеизмъ, который съ готовностью, съ искреннею даже симпатіей подастъ руку демократизму, но, все-таки, дорого наднетъ перчатки или посл того тщательно умоется водою съ одеколономъ,— не отъ лицемрія, а отъ чрезвычайной чистоплотности. Щедринскій герой съ ужасомъ разсказывалъ, какъ онъ только что встртилъ на Невскомъ нигилиста: ‘онъ былъ mal lav, mal peign и отъ него… пахло!’ Г. Боборыкинъ — не щедринскій герой, онъ произноситъ приговоры вещамъ и водямъ на основаніи ихъ внутреннихъ, а не вншнихъ свойствъ, и поэтому енъ ничего не иметъ противъ идеи демократизма. Но что отъ демократіи… ‘пахнетъ’, этого онъ ни на минуту не можетъ забыть.
Мы вовсе не оспариваемъ фактическихъ показаній г. Боборыкина, заключающихся въ его письм: мы только представляемъ ихъ нсколько въ иномъ освщеніи. Нельзя сомнваться, наприм., что ‘лиловыя’ книжки г. Боборыкинъ прочелъ шестью годами раньше ихъ распространенія въ интеллигентной масс, но мы подчеркиваемъ, что, кром какихъ-то, сожалнія достойныхъ, ‘припадковъ’, эти книжки не дали ничего г. Боборыкину. Не сомнваемся мы и въ томъ, что, отыскивая ‘широкое, научное, объективное, твердое обобщеніе’, г. Боборыкинъ изучилъ позитивизмъ настолько основательно, что могъ сотрудничать въ его спеціальномъ орган, но,— опять подчеркиваемъ мы,— вскор отвернулся отъ него, какъ отъ ‘сухаго, формальнаго компромисса’. ‘На одномъ изъ конгрессовъ’ г. Боборыкинъ ‘испыталъ ударъ врод того, какой озарилъ Павла (т.-е. Савла) на дорог въ Дамаскъ’, и, вроятно, это такъ и было. Но гонитель Савлъ, вслдствіе удара, превратился въ энергичнйшаго ученика Павла, а ударъ, постигшій г. Боборыкина, неизвстно какія имлъ послдствія. Въ послднемъ результат, посл всхъ своихъ изученій и размышленій, г. Боборыкинъ пришелъ только къ тому убжденію, что необходимо ‘отзываться на явленія жизни активно, бороться со всмъ, что только стоитъ на пути къ благу, какъ долженъ его понимать живой человкъ’. Это — чисто-публицистическая программа и первую ея половину г. Боборыкинъ, какъ мы видли, исполняетъ неукоснительно: онъ ‘отзывается’ на все, что сколько-нибудь стоитъ отзыва. Въ произведеніяхъ г. Боборыкина есть и ‘борьба’, но мы, все-таки, не знаемъ, какъ именно понимаетъ нашъ романистъ идею общаго блага, выдвигаемую имъ на первый планъ.
Въ этомъ почти вся сущность дла. Писательская личность г. Боборыкина неясна для насъ — и ужь, конечно, не отъ недостатка внимательности, съ какою мы присматривались къ ней. Огромная энергія и очень мало выдержки, много ума и мало убдительности, стремленіе къ борьб на почв объективнаго обобщенія, чистйшій космополитизмъ рядомъ, рука объ руку съ чистйшимъ патріотизмомъ. Одна изъ симпатичныхъ героинь г. Боборыкина, судьба которой похожа на судьбу самого автора въ смысл долгаго, даже слишкомъ долгаго, общенія съ западно-европейскою жизнью, выражается такимъ образомъ: ‘Мн противно въ Петербург. Дальше ві Россіи я не здила, но, кажется, и тамъ такъ же. Это такая страна. Если быть proltaire и работать, чтобы не быть голодной, такъ лучше тамъ, гдесть солнце, гд дешевле жить, гд народъ смется не такъ, какъ у васъ здсь, гд вс… rdent tomme des mes en peine! Это такой городъ. Это такая земля. Никто не живетъ. Tout le monde vg&egrave,te. Разв всмъ не скучно?’ Это говорить чистокровная русская двушка. Г. Боборыкинъ тоже чистокровный русскій человкъ. Но эти слова, которыя мы выписали, это высокомрное презрніе къ своей несчастной родин, эта забота о своихъ удобствахъ, о яркомъ солнц, о веселомъ смх, о дешевизн жизни,— разв это не простое видоизмненіе формулы космополитизма: ‘гд хорошо, тамъ и отечество’? Мы не ршимся сказать, чтобы г. Боборыкинъ безъ всякихъ оговорокъ подписался подъ словами своей героини, но отчего же, все-таки, такъ оживляются краски г. Боборыкина, когда онъ рисуетъ не ‘эти бдныя селенья, эту скудную природу’, а шумную уличную жизнь французскихъ городовъ, живописную прелесть швейцарскихъ деревень, яркое небо и роскошную природу Италіи? Г. Боборыкинъ тяготетъ къ Западу,— это несомннно. Но несомннно и то, что онъ всми корнями вросъ въ родную почву, оторваться отъ которой онъ, быть можетъ, и хотлъ бы, но не въ силахъ. Его сознательныя симпатіи вс на сторон Запада, но его безсознательные инстинкты, его воспоминанія, его невольныя влеченія, — все это принадлежитъ его родин. Едва ли не это именно обстоятельство лишаетъ г. Боборыкина той духовной цлостности, безъ которой нтъ и настоящей устойчивости, и твердой опредленности. Приведемъ одинъ не крупный, но вразумительный примръ. Г. Боборыкинъ говорить о кровной связи человка съ родною природой. ‘Никакая растительная роскошь не дастъ вамъ этихъ ощущеній. Вы ходите по теплицамъ ‘Jardin des Plantes’ и ‘Нью-Гардена’, любуетесь тропическими папоротниками, пальмами и бананами, орхидеями и магноліями, но вы не живете съ ними, вы не чуете ихъ пульса, они не будятъ въ васъ образовъ, миовъ, порываній, сострастій, назрвавшихъ среди другихъ обаяній природы. Только тутъ вы и познаете, какъ далеки искусственные восторги и возгласы отъ безмолвнаго, простаго, но неустаннаго чувства, исполняющаго васъ въ минуты вашего соединенія съ тмъ, что вдохновенные греки звали ‘Панъ’. Вдругъ среди дальнихъ странствій, гд-нибудь въ долинахъ андалузскихъ Сьерръ, тихою и теплою ночью, вдохнете вы въ себя струю пахучаго воздуха я спросите: чмъ это пахнетъ? Розмариномъ, отвчаетъ вамъ туземный спутникъ. Но розмаринъ превращается въ запахъ родныхъ ‘корешковъ’ и ‘свтиковъ’, и въ груди вашей задрожитъ первобытное чувство бытія… Панъ воскреснетъ!… Берега Гвадалквивира унесутъ васъ въ глушь ‘Дуплянки’, гд вы припадали къ свтлому ключу и рвали ландыши, и ловили раковинки, гд каждый кустъ зари издавалъ особое благоуханіе, воспринятое впервые младенческими нервами и сливавшееся съ безконечною вереницей другихъ обаяній’. Это чрезвычайно характерно. Г. Боборыкину какъ будто неловко, конфузно признаться въ своемъ чувств и назвать его настоящимъ именемъ. Просвщенному ли европейцу тосковать о непросвщенной Россіи? И вотъ г. Боборыкинъ ссылается зачмъ-то на грековъ и припутываетъ къ длу Пана, которому тугъ совсмъ длать нечего. ‘Великій Панъ умеръ’, но любовь къ родной земл живетъ въ каждомъ человческомъ сердц и ничего общаго эта любовь не иметъ съ тмъ проникновеніемъ природой, съ тмъ восторженно-эстетическимъ любованіемъ ея вчными красотами, которое выражалось въ образ Пана. Г. Боборыкинъ не хуже насъ знаетъ, конечно, что если все дло въ томъ, чтобы воскресить Пана, то это удобне сдлать на берегахъ Гвадалквивира, нежели въ какой-нибудь Дуплянк, но у него нтъ мужества сознаться, что его влечетъ къ Дуплянк не въ силу эстетическаго, а въ силу патріотическаго чувства. Любить Россію — Боже мой! ‘Это такая земля. Это такая страна. Никто не живетъ. Tout іе monde vg&egrave,te. Разв всмъ не скучно?’ И. все-таки, г. Боборыкинъ страстной любовью любить эту скучную страну. Оль бжитъ изъ нея, потому что хочетъ жить, а не прозябать, по, очутившись на берегахъ Гвадалквивира или па бульварахъ Парижа, тотчасъ же убждается, что чужая радость плохо веселить. Умственные интересы и привычки влекутъ г. Боборыкина въ одну сторону, а стихійныя симпатіи или, говоря его собственнымъ выраженіемъ, ‘сострастія’ — въ другую сторону, и это придаетъ особый отпечатокъ его литературной физіономіи.
У г. Боборыкина, какъ у одной героини русской сказки, ‘тысяча-тысячъ думушекъ’. Его литературное амплуа и многосложно, и довольно исключительно. Съ одной стороны, онъ является какимъ-то литературнымъ посредникомъ между нами и западными европейцами: имъ разсказываетъ о насъ, а намъ разсказываетъ о нихъ. Съ другой стороны, онъ зачастую въ одномъ и томъ же произведеніи, а иногда на одной и той же страниц, отъ роли беллетриста-бытописателя переходить къ роли публициста-теоретика, отъ картинъ — къ разсужденіямъ и обратно. Большой бды въ этомъ пть,—точно такъ же часто поступалъ и Глбъ Успенскій,—по есть бда въ томъ, что свое спеціальное призваніе ‘отзываться’ г. Боборыкинъ часто понимаетъ въ смысл ‘увлекаться’. Г. Боборыкинъ то реалистъ въ дух русской реалистической школы (Въ путъ-дорогу, Жертва вечерняя), то французскій натуралистъ (По-американски, Поддли), то чуть не народникъ (Въ усадьб и на порядк), то почти антинародникъ (На ущерб), то пессимистъ (Поумнлъ), то оптимистъ (Василій Теркинъ) и т. д. Это не перемна убжденій, это — перемна настроеній и увлеченій. Но потому-то и нельзя сказать заране, какъ отнесется г. Боборыкинъ къ тому или другому явленію. Вы не можете быть за него спокойны, какъ спокойны за каждаго писателя, у котораго не тысяча, а одна думушка, одна цль, одинъ идеалъ. I’. Боборыкинъ писатель талантливый и многоопытный и, все-таки, за него приходится каждый разъ опасаться, какъ за начинающаго: въ настоящее время, напримръ, мы съ искреннимъ безпокойствамъ ждемъ окончанія послдняго произведенія г. Боборыкина Передъ чмъ-то. Г. Боборыкинъ только одному всегда и неизмнно вренъ: той общей почв просвщенной культурности, съ которой онъ сжился въ западно-европейскихъ обществахъ, той, если такъ можно выразиться, цивилизованной порядочности мышленія, для которой невозможны, неприличны разные взъерошенные и распущенные парадоксы и абсурды, какихъ не мало циркулируетъ въ нашей литератур. Эту справедливость мы охотно воздаемъ г. Боборыкину. Онъ можетъ мнять свои воззрнія на психологическія свойства народа, но своего мннія объ общихъ человческихъ правахъ народа онъ не измнить никогда, потоку что слишкомъ умственно дисциплинированъ для этого. Ученія какого-нибудь князя Мещерскаго должны представляться ему совершенно въ такомъ же освщеніи, какъ и легенды о баб-яг, о коровьей смерти, о лшихъ и русалкахъ.
Собственно литературный талантъ г. Боборыкина, какъ спеціальная техническая способность, принадлежитъ къ разряду второстепенныхъ, но замчательныхъ талантовъ. Въ немъ нтъ ни той глубины психологическаго проникновенія, которая отличаетъ Достоевскаго, ни той изящной поэтичности, которою всегда блисталъ Тургеневъ, ни той грубоватой, по несомннной правдивости, которую мы находимъ у Писемскаго, за то въ талант г. Боборыкина имются вс эти свойства,—въ гораздо слабйшей степени, конечно. Какъ психологъ, г. Боборыкинъ представилъ нсколько типовъ (мы ихъ сейчасъ увидимъ), которые долго не забудутся. Какъ бытописатель, онъ далъ рядъ картинъ изъ жизни самыхъ разнообразныхъ общественныхъ слоевъ, — картинъ, въ которыхъ есть и правда, и красота. Фактическій художественный запасъ г. Боборыкина разнообразенъ и значителенъ. Г. Боборыкинъ много видлъ и наблюдалъ, много учился и размышлялъ… и, все-таки, онъ распоряжается своимъ матеріаломъ не какъ настоящій хозяинъ, который любить каждый уголокъ и знаетъ каждую вещицу въ своемъ хозяйств, помнить и ея происхожденіе, и ея назначеніе, а какъ практичный арендаторъ, которому нтъ дла до разныхъ преданій и воспоминаній. Я хочу сказать этою метафорой только то, что уже говорилъ: г. Боборыкинъ, за немногими исключеніями, заимствуетъ свои темы чисто-вншнимъ образомъ, говоритъ не о томъ, о чемъ болитъ его душа (болитъ же она о чемъ-нибудь!), а лишь о томъ, чмъ въ данную минуту интересуется общество. Это и естественно для г. Боборыкина: его сила не въ непосредственности, а въ рефлексіи, въ идейности. Беллетристика для него — только средство, его цли — чисто-публицистическія.
Не стоить распространяться о мелкихъ писательскихъ недостаткахъ г. Боборыкина, о нкоторой вычурности его языка, о манерности его описаній и т. п. Недостатки эти досадны, потому что лежать не въ сущноиі самаго дарованія г. Боборыкина, а какъ будто, но недоразумнію, добровольно привиты къ нему самимъ писателемъ, полагающимъ, что сказать просто: ‘онъ улыбнулся’ — далеко не такъ красиво, какъ выразиться, наприм., такимъ образомъ: ‘въ одномъ уголку его рта зазмилось что-то похожее на улыбку’. Такой именно фразы у г. Боборыкина нтъ, но подобныхъ фразъ у него сколько угодно. Гораздо интересне и важне то обстоятельство, что вообще въ суховатомъ, немножко резонерскомъ дарованіи г. Боборыкина есть элементъ искренняго и горячаго лиризма, который, точно въ укоръ всякимъ космополитическимъ тенденціямъ, невольно и тмъ боле неудержимо прорывается именно при воспоминаніи о ‘такой стран’, въ которой ‘никто не живетъ и tout le inonde vg&egrave,te’. Читаете вы какой-нибудь романъ г. Боборыкина — Солидныя добродтели, наприм.,—и на протяженіи всхъ 500 страницъ романа видите въ автор только бойкаго и умнаго разсказчика, немножко щеголяющаго своимъ умомъ европейца, въ одно и то же время, и высокомрнаго, и снисходительнаго къ намъ, бднымъ русскимъ варварамъ. Съ этимъ впечатлніемъ, въ которомъ есть и нкоторая доля почтительности, какъ дань утонченной цивилизаціи и большая доля отчужденности, вы готовы .закрыть романъ и — вдругъ, въ самомъ послднемъ уголку его, въ конц послдней страницы, встрчаете такой удивительный и неожиданный пассажъ:
‘Медлительная слеза скатилась по его поблднвшей щек. Онъ чувствовалъ въ эту минуту, какъ все его существо было охвачено любовью къ тому многообразному бытію, которое зовутъ родиной. Высоты цивилизаціи, гд онъ дышалъ, откуда онъ обозрвалъ безпредльные кругозоры, не заморозили фибра, трепетавшаго въ немъ такъ сладостно при вид, и тихой рки, и блднаго неба, и глинистой землицы, и бдныхъ кустиковъ. А посреди родной, не крикливой картины, его духовный взоръ, съ надсадой сострастія, обнималъ безропотно идущаго своею темною стезей кормильца-пахаря. Какъ глубоко несчастливъ былъ бы онъ, еслибъ міровое движеніе, мозговая работа, яркіе цвты всесвтной культуры оставили его, въ эту минуту, безучастнымъ наблюдателемъ того, что творится въ одномъ углу вселенной, и не дали ему силъ, держась за вчные устои, на которыхъ зиждется людское преуспяніе, припасть горячими, любовными устами къ матери русской земл…’
Что-жь это такое? Кто бы ожидалъ, что нашъ позитивистъ можетъ такъ плакать передъ образомъ ‘кормильца-пахаря’, нашъ космополитъ и европеецъ можетъ припадать горячими, любовными устами къ матери русской земл? Не часты, очень не часты у г. Боборыкина такіе порывы, но они сближаютъ, сдружаютъ васъ съ писателемъ, въ которомъ, подъ конецъ, вы перестаете видть щеголя-европейца, гоголемъ прохаживающагося около нашей бдноты и темноты, н усматриваете въ немъ своею человка, своею и по крови, и по духу, по той скорби и по той любви, безъ которыхъ не живетъ русскій интеллигентный человкъ. Одна, дв, три такихъ встрчи съ писателемъ въ общемъ чувств, въ одинаковомъ стремленіи и — вы уже съ большимъ спокойствіемъ, безъ нетерпливой досады и безъ унынія будете выслушивать его разсказы о ‘яркихъ цвтахъ всесвтной культуры’. Ну, что-жь? Дай Богъ имъ всякой удачи и мы рады у нихъ, чмъ можно позаимствоваться, но мы съ г. Боборыкинымъ знаемъ, что
Какъ ни тепло чужое море,
Какъ ни красна чужая даль,
Не ей размыкать наше горе,
Развять русскую печаль.
Разъ слившись съ писателемъ въ этомъ чувств русской печали, вы уже не забудете его, охотно отпустите ему всякія прегршенія, вольныя и невольныя, и сколько бы онъ потомъ, въ силу требованій свтско-культурной благоприличности, ни сдерживался, вы не забудете, что этотъ парижско-лондонскій джентльменъ еще недавно вмст съ вами плакалъ надъ пахаремъ-кормильцемъ, что подъ его внскимъ фракомъ бьется простодушное русское сердце. ‘Краски чуждыя съ лтами спадаютъ ветхой чешуей’.

II.

Огромнйшее большинство нашихъ талантливйшихъ беллетристовъ всегда гораздо боле занималось психологіей, нежели соціологіей, изображеніемъ людей боле, нежели изображеніемъ дятелей, изученіемъ характеровъ, нежели изученіемъ идей. Онгинъ, Чацкій, Печоринъ, Лаврецкій, Обломовъ, Вольтовъ, Рудинъ, Базаровъ,— все это замчательные въ разныхъ отношеніяхъ характеры, все это очень интересные люди, но нисколько не дятели, потому что и не длаютъ ничего, а только тоскуютъ о дятельности или до сдыхъ волосъ все только подготовляются къ ней. Но это не значить, конечно, чтобы наша общественная жизнь была лишена своихъ героевъ. Онгинъ уступалъ мсто Чичикову, Чацкій — Молчалину, Бельтовъ, Печоринъ, Лаврецкій стушевались передъ Калиновичемъ, Обломовъ и Рудинъ были вытснены Штольцемъ, Базаровъ посторонился передъ Соломинымъ. Постоянное и повсемстное торжество ‘трезвенныхъ взглядовъ’ надъ ‘завиральными идеями’, приспособленныхъ людей надъ неприспособленными, жизнерадостныхъ практиковъ надъ хмурыми идеологами,— вотъ что составляетъ одну изъ характернйшихъ особенностей нашей общественной исторіи почти за все девятнадцатое столтіе. Замчательные люди не были дятелями. Недолгіе историческіе моменты, когда такое оригинальное теченіе длъ измнялось, точно такъ же, какъ нсколько личныхъ и случайныхъ счастливыхъ исключеній, конечно, не измняютъ общаго смысла нашей формулы.
Беллетристическая дятельность г. Боборыкина, сообразно съ только что указаннымъ общимъ фактомъ, распадается на два главныхъ теченія — индивидуалистическое и общественное. Въ начал своей литературной карьеры г. Боборыкинъ углублялся преимущественно въ вопросы личной психологіи, запинался тщательнымъ анализомъ интересовавшихъ его нравственныхъ типовъ. Такъ было съ г. Боборыкинымъ въ шестидесятыхъ годахъ. Въ семидесятыхъ и въ восьмидесятыхъ — публицистическій элементъ занимаетъ въ произведеніяхъ г. Боборыкина все большее и большее мсто, въ ущербъ психологическому анализу. У г. Боборыкина недостало силъ сохранить равновсіе и гармонію между этими элементами, по существу вовсе между собой не враждебными, и въ этомъ нтъ ничего удивительнаго въ виду трудности задачи, разршить которую не съумлъ и самъ Тургеневъ: общественные дятели Тургенева или умираютъ преждевременно, едва взявшись за дло, какъ Инсаровъ, Базаровъ, Неждановъ, или, понуривши голову, безсильно разводить руками, какъ Лаврецкій, Рудинъ. Берсеневъ. или обрисовываются авторомъ въ какой-то туманной дымк, какъ Соломинъ. Этотъ гордіевъ узелъ беллетристики г. Боборыкинъ не развязалъ. а разрзалъ: онъ является въ однихъ своихъ произведеніяхъ только психологомъ, въ другихъ — только публицистомъ, который заимствуетъ у беллетристики одну вншнюю форму ея, почти не заботясь о психологической обрисовк характеровъ. Это обстоятельство для насъ удобно: сначала мы посмотримъ на г. Боборыкина, какъ на психолога, а потомъ постараемся оцнить его публицистику, т.-е. его тенденціозныя беллетристическія произведенія.
Самое большое по объему и самое малое но значенію произведеніе г. Боборыкина — романъ Въ путь-дорогу — можно оставить въ сторон. Это собственно не романъ, а какая-то ‘проба пера’ начинающаго романиста, какая-то безсвязная хроника безъ характеровъ, безъ идей, даже безъ замысла и фабулы. Совсмъ другое нужно сказать о Жертв вечерней, это произведеніе, въ которомъ талантъ г. Боборыкина сразу сдлать огромный шагъ, произведеніе въ полномъ смысл замчательное, преисполненное уча. наблюдательности и задушевности. Героиня этой повсти—любимйшій типъ г. Боборыкина. Въ теченіе своей литературной карьеры г. Боборыкинъ нсколько разъ обращался къ этому типу (Жертва вечерняя, По-американски, Дльцы — эпизодически, въ лиц Зинаиды Алексевны, и Обречена), изучилъ его до мельчайшихъ подробностей и въ психолог такой интересъ совершенно понятенъ: сложная, вся созданная изъ мучительныхъ противорчій, нравственная природа женщинъ этого сорта представляетъ любопытный матеріалъ для анализа. Но г. Боборыкинъ придаетъ этому типу большое общественное значеніе и этого нельзя оставить безо возраженій. Героиня повсти По-американски такимъ образомъ защищаетъ себя и свое дло: ‘Наша армія сойдетъ со сцены не раньше, какъ черезъ сорокъ лтъ. И мы будемъ во всхъ углахъ такъ называемаго порядочнаго свта. Изъ насъ выберутъ себ женъ вс стоящіе на виду мужчины,—т, изъ кого лтъ черезъ пятнадцать-двадцать выйдутъ администраторы, судьи, дипломаты, члены земства, придворные, игроки англійскаго клуба, хозяева, спекулаторы. Пока горсть новыхъ женщинъ станетъ пробивать себ кое-какъ безвстную тропинку, мы, рожденныя въ сгнившемъ будто бы мірк, будемъ жить припваючи, разъзжать по заграниц, проигрывать куши въ Баден и Монако, лечиться у всхъ нмецкихъ профессоровъ, вмшиваться въ дла, плясать, хандрить, злословить, увлекаться моднымъ либерализмомъ или вдаваться въ самую безпощадную реакцію и ежедневно, ежечасно, ежеминутно изрекать сентенціи, охать и ахать на традиціонныя темы и муштровать слдующее поколніе барышень, вбивая въ нихъ тотъ же бездушный вздоръ, какимъ такъ ревностно переполняя насъ!… И посл того есть такіе наивные люди, которые уврили себя, что нашъ легіонъ находится при послднемъ издыханіи!’
Мы пойдемъ дальше героини г. Боборыкина: ихъ армія не только черезъ сорокъ, но и черезъ сто сорокъ лтъ еще не сойдетъ со сцены. И, все-таки, наивные люди правы, полагая, что легіонъ этихъ героинь находится при послднемъ издыханіи. Медленно, постепенно, но неудержимо измняются условія жизни, и измняются какъ разъ въ томъ направленіи, при полномъ торжеств котораго довольно затруднительно будетъ людямъ, не умющимъ заработать личнымъ трудомъ четвертака, проигрывать кули въ Монако. Медленно, но неудержимо измняются и взгляды общества, его понятія о добр и зл, его нравственныя требованія. Героини Хвощинской, принадлежащія къ тому же ‘легіону’ по своимъ нравственнымъ свойствамъ, но выросшія въ атмосфер крпостничества, съ его изуродованною моралью, смотрли на себя съ уваженіемъ, считали себя солью земли, потому что такъ смотрло на нихъ и все общество, тогда какъ героиня г. Боборыкина очень хорошо понимаетъ, что, кром ‘бездушнаго вздоха’, у ней нтъ ничего за душой. Героиня Хвощинской — г-жа Верховская (Большая Медвдица) въ своей чувственности видла страстность, въ своихъ капризахъ — тонкость нервной организаціи, въ своей жажд новизны и наслажденій — признакъ избранной натуры и т. п. Героиня повсти г. Боборыкина По-американски моложе Верховской лтъ на тридцать — и она уже далеко не считаетъ себя избранною натурой и непонятнымъ существомъ, а съ похвальною откровенностью говоритъ о ‘бездушномъ вздох’. А героиня недавней повсти г. Боборыкина Обречена, принадлежащая къ самому новйшему поколнію, но того самаго нравственнаго типа, выражается еще пряме,— такъ, что ей остается мене шага до полнаго самосознанія. Bon ея слова: ‘Кончить съ собою нтъ храбрости… Я могла бы сказать кому-нибудь… вамъ, напримръ: ‘застрлите меня’, но я этого не скажу… Ядъ уже вошелъ въ меня… Это не фраза. Я не рисуюсь и не люблю театральныхъ эффектовъ. Ядъ, по наслдству, врод болзни… Вдь, не вс застрливаются отъ неизлечимыхъ болзней, а мучатся, презираютъ себя, и живутъ. И я буду жить, какъ моя мать, жила и живетъ. Много-много денегъ, салонъ въ Париж, вилла на Ривьер, рулетка въ Монте-Карло, лошади, брилліанты, съ каждымъ годомъ все новыя и новыя фантазіи. C’est du cynisme, en c’est ce pas?— то, что я вамъ сказала?…— это только правда… И врьте, каждая двушка двадцати лтъ, изъ того же міра, гд я родилась и воспиталась, все знаетъ и видитъ… И если она смотритъ наивностью, она лжетъ, да нынче и нтъ такихъ въ нашемъ обществ, ич здсь, ни за границей. Даже любовь, страсть не спасутъ… Придетъ минута… Le coup de foudre… Кого подставить судьба?… Un belltre quelconque!… Теноръ или торреадоръ… Все, все возможно! А жадность къ высокой жизни — вдь, это переводъ словъ high-life? все будетъ глодать… до самой смерти, вмст съ презрніемъ къ себ… Т, у кого совсть совсмъ умерла, счастливицы!…’
Вотъ какъ совершается ростъ общественныхъ понятій: представительницы одного и того же нравственнаго типа пятьдесятъ лтъ назадъ не могли достаточно налюбоваться собою, двадцать пять лтъ назадъ сознавались, что весь ихъ душевный запасъ — ‘бездушный вздохъ’, а нын он съ неподдльнымъ трагизмомъ говорятъ въ минуты искренности: ‘счастливицы, у кого совсть совсмъ замерла’. Очевидно, наивные люди, говорившіе о послднемъ издыханіи, были совершенно правы. Существовать, презирая себя, завидуя счастливицамъ, потерявшимъ совсть, конечно, не значить жить, значить — находиться въ агоніи.
Г. Боборыкинъ съ врнымъ разсчетомъ и съ тонкимъ беллетристическимъ тактомъ изобразилъ въ лиц своей ‘жертвы вечерней’ не заурядную женщину, гоняющуюся за неиспытанными впечатлніями, врод Зинаиды Алексевны изъ романа Дльцы, но женщину съ натурою глубокой, съ теплымъ сердцемъ, съ яснымъ умомъ. Со стороны вншнихъ преимуществъ она тоже не обижена судьбой: опа красива, богата, молода и, въ довершеніе всего, совершенно свободна, въ качеств вдовы. Кому бы и жить, какъ не такой счастливиц? И она живетъ — по-своему, по традиціямъ, по установленному свтскому шаблону: ‘спанье до одиннадцатаго часу, гостиный дворъ, магазины, Невскій, визиты, Лтній садъ и Англійская набережная, коньки, понедльники въ опер, суббота въ Михайловскомъ и потомъ плясъ, плясъ и плясъ съ разными уродами’. Это ея собственная характеристика (повсть иметъ форму дневника героини). Ничего не можетъ быть однообразне, монотонне этой, повидимому, столь наполненной жизни. Представьте себ музыканта, который принужденъ разыгрывать десятокъ все однхъ и тхъ пьесъ, или живописца, который долженъ рисовать на одинъ и тотъ же сюжетъ, или писателя, который можетъ разрабатывать только одну тему: чмъ они даровите, тмъ скоре ихъ жизнь и ихъ ремесло превратится для нихъ въ пытку. Рубинштейнъ въ роли тапера, Рпинъ въ роли вывсочнаго живописца, Толстой въ роли репортера очень скоро или сошли бы съ ума, или пустили бы себ пули въ лобъ. Тоть же самый душевный процессъ происходитъ и въ героин г. Боборыкина: она выше того общества, въ которомъ живетъ, лучше той жизни, которую ведетъ. Повторяю: это очень удачно, что г. Боборыкинъ избралъ своею героиней не такую женщину, въ которой вс человчныя свойства подавлены тщеславіемъ, желаніемъ блистать и первенствовать, но такую, которая хотла бы и могла бы жить, а не порхать,—мыслить, а не сентенціи изрекать,—трудиться, а не плясать. Марья .Михайловна (имя героини) должна быть отнесена къ общему типу обреченныхъ (по выраженію г. Боборыкина), но обрекла се не собственная ничтожность и пустота, а вншнія условія ея жизни. Это обстоятельство придаетъ личности Марьи Михайловны извстное общественное значеніе, даетъ право взглянуть на повсть г. Боборыкина не какъ на психологическій этюдъ только, но и какъ на соціальный трактатъ въ беллетристической форм.
Свой дневникъ Марья Михайловна начинаетъ признаніемъ, что ей ‘вчера было особенно какъ-то тоскливо’, и черезъ нсколько строкъ заявляетъ: ‘мн бы хотлось увидать настоящій канканъ. А гд его увидишь? Похать на пикникъ… или попасть къ Огюсту, когда прідутъ мужчины съ француженками?’ Какая безнравственность! Совершенно справедливо. Точно также и точно съ такимъ же правомъ воскликнули бы мы, увидавши тапера — Рубинштейна и репортера — Толстаго, отправляющимися посл своей работы въ ближайшій трактиръ. Это мое сравненіе не слишкомъ гршитъ преувеличеніемъ. Несообразность положенія Толстаго въ роли репортера только немного побольше и порзче несообразности положенія нашей героини въ роли расхожей свтской женщины. Чистая, какъ кристаллъ, душа Марьи Михайловны, ея горячее сердце, которому некого любить, ея топкій и свтлый умъ, которому не о чемъ думать, вся ея нравственная личность, способная не только къ дятельности, но и къ подвигу,— все это страница за страницей раскрывается передъ вами въ ея дневник, безъ всякаго намренія со стороны героини порисоваться передъ вами или хоть только передъ собою. Дневникъ Марьи Михайловны — не фразистое ломаніе передъ всею Европой, съ цлью подольше ‘остаться на земл’, это — или покорное покаяніе гршной Магдалины, или бурная жалоба на несправедливость судьбы, все показавшей и ничего въ дйствительности не давшей, или, наконецъ, то мучительное самовопрошеніе передъ тайной жизни, которое посщаетъ человка, какъ только онъ надолго остается наедин съ своею чуткою и требовательною совстью. Нужно сказать правду: г. Боборыкинъ показалъ очень большое мастерство именно въ изображеніи безсознательности чистоты своей героини, подобно тому, какъ Хвощинская въ лицъ героя своей повсти Первая борьба изобразила безсознательность подлости. Марья Михайловна преискренно и прегорячо казнить себя за свою грховность, тмъ самымъ доказывая, безсознательно для себя, что въ ея такъ называемыхъ ‘паденіяхъ’ не было участія воли, души, разума, даже разсудка. Въ конц дневника, передъ своимъ самоубійствомъ, она даже прямо записала эту мысль, какъ послдній выводъ всхъ своихъ думъ: ‘иной разъ мн кажется, что вся моя жизнь прошла безъ моего участія’. Совлеките съ этой мысли нкоторый мистическій флёръ и передъ ваяя вся правда, во всей ея чистот: да, жизнь нашей героини сложилась и прошла безъ ея участія, какъ безъ нашего участія катится по рельсамъ вагонъ, въ которомъ мы сидимъ, точне, въ который насъ посадили, и вотъ почему мы сказали, что психологическій этюдъ г. Боборыкина иметъ общественное значеніе.
Но разв не возможенъ протестъ, разв нельзя было бороться? Но героиня наша только и длала, что протестовала и боролась: противъ ‘идоловъ свта’ (по лермонтовскому выраженію) она протестовала,— ужъ не взыщите,— посщеніями аинскихъ вечеровъ, а противъ пустоты собственной жизни боролась энергично, отыскивая себ живое дло. Но она была слишкомъ умна для иллюзій. ‘Я знаю,— писала она въ дневник,— могутъ, пожалуй, сказать: чмъ вамъ здсь заниматься плясомъ и длать глазки разнымъ pinioufs, лучше бы похать въ деревню, поселиться тамъ, хозяйство оставить на рукахъ едора Христіанина, а самой завести школу, больницу… Видла я эти школы и больницы. Въ школы никого калачомъ не заманишь, а больницъ мужики терпть не могутъ. Такъ давать по рукамъ лкарства,— я нахожу это нелпостью. Мало разв у насъ деревенскихъ барынь, которыя лечать по книжкамъ арникой?… Я не злая, слава Богу. Я готова помочь всякому. Можно длать добро и въ город. Здсь есть много барынь по добрымъ дламъ: пріюты разные, общины… Еслибъ представился случай, я не прочь, но вс эти добрыя дла — на половину мода, реклама, или, опять-таки, спасеніе отъ скуки. Подать нищему копйку не трудно, не трудно отдать и весь кошелекъ. Для этого нужно только доброе сердце имть. Но сдлать изъ благотворительности особую спеціальность, какъ нкоторыя изъ нашихъ барынь, для этого нужно, какъ для леченія же, какъ бы это сказать… принципъ, да и взяться надо съ толкомъ, а не зря. Да меня сейчасъ проведутъ, какъ маленькую двочку. Всякая нищенка, попрошайка вымолитъ у меня все на свт… и кончается это такимъ надувательствомъ, что даже смшно. Бгаютъ, хлопочутъ, устраиваютъ разныя лотереи, спектакли, концерты, жантильничаютъ. Боже мой, какъ он рисуются, эти покровительницы! И раздадутъ деньги какимъ-нибудь салопницамъ, а т ихъ пропьютъ. А для собственной охоты, pour la chose en elle mme, т.-е., чтобы быть дйствительно образованною женщиной, нужно начать съ начала. А мы, еслибъ и захотли учиться съ аза, остались бы на вки-вчные недоучками. У меня, двочкой, правда, была охота читать, но теперь мн и романы-то въ тягость. Взять мудреную книжку и сидть передъ ней четыре часа сряду каждое утро безъ всякаго интереса такъ же глупо, какъ и помогать пьянымъ салопницамъ. Все, что мн нужно для своего собственнаго поведенія, я это и безъ книгъ знаю. Un peu de savoir vivre et du sens commun!…’
Противъ этого, кажется, намъ возражать довольно затруднительно. Оставимъ школы, больницы и филантропію: вс эти дла могутъ быть цлью и содержаніемъ дятельности, но не могутъ и не должны быть поводомъ къ дятельности, средствомъ къ самовоспитанію. Но книги? Лучшаго средства для саморазвитія и перевоспитанія себя нельзя, кажется, и найти. Но Марья Михайловна логична и искренна. Ея логика — та самая, которая справедливо восхитила когда-то Писарева въ фонъ-визинской госпож Простаковой, объявившей, что географія — не дворянская наука, потому что кучеръ долженъ привезти куда прикажетъ баринъ. Зачмъ двадцатидвухлтней женщин, съ пятнадцатью тысячами годоваго дохода, утруждать себя чтеніемъ книгъ? Именно, именно такъ: все, что ей нужно въ ея положеніи, въ условіяхъ ея жизни, это — свтскій тактъ да здравый смыслъ. Вы — литераторъ: вздумаете ли вы когда-нибудь изучать китайскій языкъ? Въ вашемъ положеніи для васъ совершенно достаточно полнаго обладанія роднымъ языкомъ и знанія двухъ-трехъ иностранныхъ. Вы — купецъ: углубитесь ли вы въ тайны интегральнаго исчисленія? Въ вашемъ положеніи достаточно хорошаго знанія ариметики. Я хочу сказать этими примрами, что лишь т знанія усвоиваются прочно, въ которыхъ человкъ ощущаетъ не только внутреннюю потребность, но и практическую, вншнюю необходимость, которыя пріобртались не изъ платонической любознательности, а ради насущныхъ жизненныхъ интересовъ. Ничего не можетъ быть проще и симпатичне по своей искренности этихъ словъ нашей героини: ‘взять мудреную книжку и сидть передъ ней четыре часа безъ всякаго интереса — глупо’. Глупо и лицемрно, прибавимъ мы. Откуда же возьмется интересъ? Марья Михайловна не додумалась еще до той простой истины, что для того, чтобы перевоспитать человка,— себя или другого,— нужно кореннымъ образомъ измнить условія его жизни. Вспомните притчу о богатомъ юнош, вспомните аналогичную по смыслу исторію перерожденія толстовскаго Пьера Безухова. Если бы наша героиня имла счастіе разориться и вмсто шикарнаго проживанія готовенькихъ пятнадцати тысячъ въ годъ была принуждена жить на трудовыя, заработанныя пятнадцать рублей въ мсяцъ,— какіе новые горизонты раскрылись бы передъ ней! Для большинства такой крутой переломъ былъ бы гибелью во всхъ отношеніяхъ, но мы потому такъ и ставимъ высоко героиню г. Боборыкина, что энергичная дятельность ея духа не заглохла даже подъ бременемъ абсолютной, хотя и суетливой, праздности. Если даже такой импульсъ, какъ чувство мелкаго тщеславія, можетъ побудить человка къ серьезному, упорному труду, какъ это мы знаемъ изъ исторіи Башкирцевой, то, конечно, борьба за жизнь и за свою долю счастія заставитъ человка развернуть вс свои силы. Нельзя налагать на человка бремена неудобоносимыя, но еще боле опасно освобождать его отъ всякаго бремени. Безъ идеи долга, безъ сознанія чужаго права, безъ чувства отвтственности не проживешь хорошо на этомъ свт. ‘Дайте мн глубокое суевріе! Дайте мн мрачное изуврство! Дайте мн дтскія грезы, что-нибудь дайте мн, въ чемъ бы я хоть на секунду забылась!’ Вотъ съ какими воплями отчаянія обращалась наша героиня къ жизни, къ той самой жизни, которая могла предложить, какъ свою лучшую и послднюю новинку, всего только аинскіе вечера да французскій канканъ…
Конецъ повсти испорченъ, по нашему мннію. Г. Боборыкинъ очень врно понялъ, что для такихъ натуръ, какъ его героиня, истинная, серьезная любовь можетъ явиться источникомъ возрожденія, и онъ не отказалъ своей героин въ этомъ счастьи. Но тутъ же и покаралъ ее за что-то — столько же ужасно, сколько и неправдоподобно. Эта брызжущая жизнью женщина, съ такимъ горячимъ сердцемъ, съ такимъ сильнымъ чувствомъ, внезапно превращается въ какую-то деревянную резонерку, которая убждаетъ себя, что она никакъ не можетъ соединиться навсегда съ любящимъ и любимымъ человкомъ. Но почему же?! Что за путаница, когда дло такъ просто, что за рефлексированіе передъ свжимъ и чистымъ чувствомъ, что за странная робость передъ явившимся счастіемъ?! А вотъ послушайте: ‘Чтобъ я была его женой, сознавая, что онъ будетъ меня любить только какъ не злую, не глупую и не скучную женщину? Чтобъ я чувствовала ежесекундно глубокую пропасть моего pot-au-feu и его настоящей, духовной, самоотверженной жизни? Чтобы его нетребовательность и терпимость кололи меня хуже всякаго пояса и говорили про безвыходность моего невжества, моей узости, моей безпомощности предъ тми вчными задачами, которымъ онъ служить и будетъ служить? Никогда,— о, никогда!’ Это совсмъ не та женщина, которую мы до сихъ поръ видли. Та умла и здраво мыслить, и искренно чувствовать, эта — истерическая пустомеля, для которой всего важне ея собственное болзненное самолюбіе. Казалось бы, если мужъ любитъ свою жену какъ не злую, не глупую и не скучную женщину, а она,— все равно, правильно или неправильно,— видитъ въ немъ человка идеи, то этого и вполн достаточно для прочнаго счастья. Какая такая ‘пропасть’ грозитъ образоваться между ними? Избранникъ Марьи Михайловны какой-то химикъ или технологъ: неужели будущей жен этого человка необходимо тоже изучить химію, чтобы устранить опасность ‘пропасти’? Въ этомъ смысла нтъ, но иного смысла нельзя отыскать въ ламентаціяхъ Марьи Михайловны. Служеніе ‘вчнымъ задачамъ’ многообразно и вовсе не требуетъ непремнно технологическаго образованія. Тмъ не мене, наша героиня предпочла лучше умереть, нежели выдти за химика, не зная химіи. Богъ знаетъ что такое!
Мы кончили съ ‘жертвой’ но не кончили съ самою повстью. Въ лиц литератора Домбровича, развратителя жертвы вечерней, г. Боборыкинъ раньше всхъ и, быть можетъ, глубже всхъ представилъ хорошо изученный теперь типъ изящнаго краснобая, жреца красоты и эстетики, слова котораго въ такой же мр красивы, какъ скверны его дла. Стоитъ привести ту характеристику, которую Домбровичъ длаетъ людямъ своего типа,— такъ много въ ней животрепещущаго, современнаго:
‘Мы теперь попали въ дураки. Если бы вы послушали кого-нибудь изъ новыхъ… nous ne sommes que des ganaches! Никакимъ вопросамъ мы не сочувствуемъ, переплетныхъ заведеній не заводимъ и не можемъ мы никакъ понять, что такое длается въ россійской литератур! Я помню, какъ мы вс начинали свою жизнь… Мы не мудрствовали, не разрушали основъ,— да-съ, это такое теперь спеціальное занятіе. Мы обожали искусство. Вра была, огонь, оттого и таланты появлялись… Да вотъ и теперь еще, на старости лтъ, возьмешь какую-нибудь сцену… ‘Сганареля’, что ли, Мольеровскаго, и хохочешь себ какъ малое дитя, предъ картиной, предъ барельефомъ, предъ маленькимъ антикомъ простаивали мы по цлымъ часамъ. Каждую точку, каждый штрихъ изучали мы съ благоговніемъ,— да-съ, съ благоговніемъ! Мн скучно, я глупъ, я ничего не понимаю во всхъ этихъ реализмахъ, соціализмахъ, нигилизмахъ и разныхъ другихъ измахъ. Все это мертвая болтовня! Талантишку ни въ одномъ на булавочную головку. Что такое писатель, поэтъ, позвольте васъ спросить? А вотъ что-съ. Художникъ, артистъ во всемъ одинаковъ. Скульпторъ какой-нибудь или живописецъ бьется изъ-за того, чтобъ у него фигура вышла живая, чтобъ вы видлъ какъ въ ней кровь переливается. Больше ничего-съ! Точно то же самое и писатель. Клади краски, схватывай жизнь прямо, ‘не мудрствуя лукаво’. Чтобъ каждое слово было звучно, какъ нота въ аккорд. А нынче нтъ-съ. не такъ. Повсть ли, романъ ли, разсказъ ли — должны быть написаны съ дтскою простотой, да-съ, безъ всякихъ тенденцій тамъ, прогрессивныхъ идей и всего этого дешеваго товару. Тотъ не писатель, т.-е. я хотлъ сказать, не артистъ, кто впередъ думаетъ, что я, дескать, вотъ докажу то-то, размягчу сердца, взяточниковъ обличу и подйствую на гражданскія чувства’. Не правда ли, все очень знакомыя рчи? Г. Боборыкинъ не оставилъ этого яда безъ противоядія и устами другаго своего персоналка, молодаго писателя, длаетъ надлежащую оцнку людямъ этого типа, оцнку мткую и врную во всхъ отношеніяхъ, кром одного: онъ пріурочиваетъ этотъ типъ къ извстной эпох и къ извстному поколнію и тмъ самымъ умаляетъ его значеніе. Опять спрошу: разв разсужденія Домбровича отошли въ область преданія? Разв не слышимъ мы теперь варіацій на ту же тему изъ устъ молодыхъ Домбровичей? А Домбровичъ вотъ что такое:
‘Не то бда, что Домбровичъ и люди его сорта не понимаютъ молодыхъ стремленій и клевещутъ на нихъ, не то бда, что они не обучались естественнымъ наукамъ, но они развратники и лжецы. Я сталъ нынче снисходителенъ до гадости, но, все-таки, скажу это. Они развратники и какъ частные люди, и какъ общественные дятели, потому что никакихъ основъ у нихъ не было и нтъ, кром совершенно вншнихъ увлеченій таланта и празднаго ума. Лжецы они опять-таки вдвойн: въ домашней жизни и предъ глазами всего общества. Лгать для нихъ такая же потребность, какъ теперешней генераціи добиваться правды. Въ этомъ они, если хочешь, не виноваты. Все ихъ умственное и душевное воспитаніе вышло изъ красивой, увлекательной лжи. Домбровичу теперь, вроятно, лтъ сорокъ пять. Онъ — человкъ сороковыхъ годовъ. Ихъ образцы доживаютъ теперь свой вкъ во Франціи. Видлъ я ихъ вблизи, они написали много талантливыхъ вещей, но, все-таки, весь свой вкъ лгали и теперь лгутъ. Высочайшихъ эгоистовъ ты встртишь въ ихъ сред. Эгоизмъ доведенъ у нихъ до художественности, до цлой системы’.
Молодыя стремленія, о которыхъ упоминается здсь, были въ то время прогрессивными стремленіями. Были люди, несомннно принадлежавшіе къ поколнію сороковыхъ годовъ и съ ненавистью относившіеся къ молодыхъ стремленіямъ, но никакихъ выводовъ на основаніи этого факта длать нельзя. Назовемъ на удачу десятка два именъ людей, которые въ большей или меньшей степени могутъ считаться представителями эпохи сороковыхъ годовъ. Василій Боткинъ, Константинъ Аксаковъ, Грановскій, Кудрявцевъ, Некрасовъ, Кетчеръ, Бакунинъ, Панаевъ, Достоевскій, Катковъ, Блинскій, Клюшниковъ, Коршъ, Гончаровъ, Никитенко, Станкевичъ, Герценъ, Огаревъ, Тургеневъ, г. Плещеевъ,— все это люди одного поколнія, но есть ли хоть какая-нибудь возможность свести ихъ къ одному и тому же нравственному типу?
Домбровичи — такой же скверный, но и такой же неизбжный продуктъ жизни, какъ и типъ ‘обреченныхъ’ женщинъ. Можно сказать, что оба эти типа — порожденіе однихъ и тхъ же условій и сторонъ жизни. Это не труженики, а трутни общества,— не работники, а диллетанты. Служа, въ сущности, только своему личному комфорту, они возводятъ это служеніе на степень какой-то общественной миссіи. Окружая себя рдкими картинами и гравюрами, простаивая по часамъ передъ антиками и барельефами, всячески холя себя и нжа вс свои пять чувствъ, они, въ то же время, воображаютъ себя какими-то высшими, утонченными натурами, жрецами красоты, которая безъ нихъ погибла бы, а съ нею и весь міръ, конечно. Въ этой ихъ претензіи — ихъ главная ложь. Все получая отъ жизни, отъ общества, и ничего имъ не возвращая, они требуютъ къ себ уваженія и даже поклоненія. Всякіе общественные идеалы и идеи имъ ненавистны, потому что вс такіе идеалы обязываютъ, призываютъ къ труду, а часто и къ жертвамъ, эти же люди помнятъ только свои права, точне — свои привилегіи. Они изображаютъ себя невинными, чистосердечными малыми дтьми, по горе человку, который имъ доврится, горе женщин, которая ихъ полюбитъ! Эти малыя дти въ дружб — предадутъ, въ любви — сотни разъ измнятъ, въ опасности — струсятъ, въ бд — не помогутъ. Все это черты не только типическія, но, можно сказать, историческія.
Подобно тому какъ прогрессъ нравственныхъ понятій общества можетъ измряться постепеннымъ измненіемъ его взгляда на ‘обреченныхъ’ женщинъ, духъ и характеръ эпохи можетъ опредляться степенью вліятельности такихъ людей, какъ Домбровичъ. Въ моменты общаго подъема духа и общаго дружнаго труда Домбровичи скрываются въ свои разукрашенныя норы и съ завистливою злобой шипятъ оттуда противъ всякихъ ‘измовъ’, т.-е. противъ всякихъ идей. ‘Все это мертвая болтовня’,— говорятъ они, утшая себя и другъ друга. Въ моменты затишья, когда уставшее или растерявшееся общество, какъ обезматочившій улей, теряетъ сознаніе своей солидарности и превращается въ толпу Ивановъ и Петровъ, поглощенныхъ исключительно своею личною жизнью, — на улиц Домбровичей настаетъ праздникъ. Вдь, что же такое они, какъ не представители личнаго счастья, личнаго комфорта? Такимъ образомъ, они внезапно оказываются на высот положенія. Ихъ самоуслаждающееся бездлье перестаетъ быть стыдомъ и становится достоинствомъ: вдь вс бездльничаютъ, но никто не бездльничаетъ красиве и изящне ихъ. Они, такимъ образомъ, являются для всхъ примромъ и образцомъ. И, все-таки, они, какъ и ихъ достойныя спутницы — ‘обреченныя’ — находятся при послднемъ издыханіи. ‘Наивные люди’ опять правы…
Какъ психологъ, г. Боборыкинъ, какъ видите, не обладаетъ очень большимъ запасомъ и довольно часто повторяется. Но запасъ этотъ почерпнуть прямо изъ жизни и г. Боборыкинъ могъ бы утилизировать его, не опасаясь повтореній (вдь, и Тургеневъ, и Достоевскій постоянно повторялись), если бы вполн овладлъ имъ. Повидимому, этому препятствуютъ чисто-вншнія причины: г. Боборыкинъ работаетъ не какъ писатель-олимпіецъ, который пишетъ по извстному гоголевскому рецепту, то-есть съ полудюжиной черновыхъ, съ безчисленными вставками и поправками, а какъ журнальный работникъ, которому зачастую некогда перечитать, не только что переписать и обдлать свою работу. Замыселъ у г. Боборыкина обыкновенно очень хорошъ. Начало повсти или романа написано почти всегда прекрасно, середина — послабе, конецъ всегда скомканъ и выручаютъ его только разныя лирическія вставки, которыя г. Боборыкинъ, какъ опытный писатель, будто нарочно приберегаетъ въ вид послдняго рессурса. Мелкіе штрихи и черточки, которые въ психологіи имютъ большую важность, исчезаютъ совсмъ. Едва ли не единственнымъ исключеніемъ изъ этого является тоже чисто-психологическая повсть г. Боборыкина — Въ усадьб и на порядк. Основной мотивъ этой повсти отлично выдержанъ до конца, но за то какой же это и избитый мотивъ! Онъ исчерпанъ до дна еще въ Гамлет, а преднамренное сопоставленіе нашей культурной дряблости и нершительности съ мужественною непосредственностью неиспорченнаго цивилизаціей дикаря, конечно, не выдерживаетъ критики.
Обратимся къ беллетристической публицистик г. Боборыкина.

М. Протопоповъ.

(Окончаніе слдуетъ).

‘Русская Мысль’, кн.XI, 1892

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека