Из истории нашей литературной критики, Протопопов Михаил Алексеевич, Год: 1892

Время на прочтение: 27 минут(ы)

Изъ исторіи нашей литературной критики.

Очерки гоголевскаго періода русской литературы (Современникъ 1856—1856 гг.). Изданіе М. Н. Чернышевскаго. Спб., 1892 г.

Какова бы ни была наша литература, во всякомъ случа ея значеніе для насъ гораздо важное, нежели какъ можетъ оно казаться: въ ней, въ одной ей, вся наша умственная жизнь и вся поэзія нашей жизни. Только въ ея сфер перестаемъ мы быть Иванами и Петрами, а становимся просто людьми, обращаемся къ людямъ и съ людьми.

Блинскій.

I.

Мы, русскіе, имемъ довольно богатую литературу, но не имемъ исторіи этой литературы. Исторія русской словесности древней и новой Галахова, разумется, не можетъ быть названа исторіей литературы, потому что безъ Пушкина, безъ Гоголя, безъ Лермонтова, Достоевскаго, Тургенева, Островскаго, Гончарова, Писемскаго и проч. и проч., не вошедшихъ въ Исторію Галахова, нтъ и самой русской литературы. Появившаяся въ прошломъ году Исторія новйшей русской литературы г. Скабичевскаго представляетъ собой какое-то пестрое одяло, сшитое блыми нитками изъ лоскутковъ и обрзковъ критическихъ газетныхъ фельетоновъ автора. Критико-біографическій словарь русскихъ писателей и ученыхъ г. Венгерова, предпринятый съ цлью именно выполнить этотъ проблъ, какъ выражался авторъ, скончался въ младенческомъ возраст. Едва ли, впрочемъ, при всхъ достоинствахъ справочной книги, онъ бы и могъ заполнить проблъ, о которомъ идетъ рчь: всякій Словарь можетъ служить пособіемъ для Исторіи, но ни подъ какимъ видомъ не можетъ замнить ее.
Это, если не ошибаюсь, все, или почти все (были неудачныя попытки исторіи нашей журналистики), что мы имемъ по исторіи литературы. Это ‘все’, какъ видитъ читатель, есть, въ сущности, ‘ничего’ и объ этомъ нельзя не пожалть. Богатому человку неудобно обходиться безъ инвентаря своего имущества, но исторія литературы, настоящая исторія должна представлять собой нчто гораздо боле важное, нежели простое перечисленіе нашихъ умственныхъ сокровищъ, сопровождаемое ихъ краткимъ описаніемъ. Исторія литературы должна быть исторіей развитія литературы, т.-е. послдовательной смны тхъ школъ и доктринъ, которыя въ свое время господствовали въ ней. Вбть классическая, романтическая и реалистическая школы искусства. Вотъ параллельно развиваешь яся съ ними эстетическая, философско-историческая и, наконецъ, публицистическая школы литературной критики. Что долженъ сдлать историкъ литературы по отношенію къ каждой изъ этихъ школъ? Онъ долженъ, во-первыхъ, опредлить ихъ генезисъ, въ зависимости отъ національныхъ, обще-историческихъ условій жизни и отъ вліянія иноземныхъ культуръ, во-вторыхъ, онъ долженъ опредлить ихъ внутреннее содержаніе, т общіе принципы и свойства, которые соединяли писателей въ одну группу, несмотря на разнообразіе ихъ индивидуальностей, въ-третьихъ, онъ долженъ подвести итогъ завоеваніямъ и пріобртеніямъ каждой изъ этихъ школъ и отвести мсто каждому изъ дятелей (по крайней мр, главнымъ) этихъ школъ. Все ли это? Нтъ, это только половина дла. Живая литература живаго народа есть явленіе органическое и, стало быть, ея развитіе есть развитіе не только постепенное, но и преемственное. Найти эту преемственность, указать ту связь, которая соединяетъ этк ученія и школы между собой,— вотъ вторая и главнйшая половина задачи историка. Только разъяснивши эту сторону дла, онъ пріобртетъ право сказать, что идея развитія, составляющая глубочайшую сущность всякой исторіи, установлена и выяснена имъ съ достаточною полнотой. Ясно, что такой трудъ не можетъ быть простымъ литературнымъ спискомъ именъ и заглавій, въ перемежку съ біографическими и библіографическими комментаріями, а будетъ произведеніемъ строго-философскимъ, потому что боровшіяся, враждовавшія нкогда между собой системы будутъ сведены здсь къ примиряющему и объединяющему синтезу.
Не съ силами какого-нибудь рутиннаго фельетониста можно браться за такую задачу. Къ сожалнію, лучшіе умы и первостепенные таланты нашей литературы, которымъ указанная задача могла бы быть по плечу, слишкомъ много всегда имли неотложнаго дла на рукахъ, чтобы позволить себ такую роскошь историческаго философствованія. Исторія литературы, т.-е. всей совокупности произведеній лучшихъ художественныхъ талантовъ и умовъ данной страны, потребовала бы для надлежащаго своего исполненія, вроятно, не мене, какъ половину жизни даже перворазряднаго философскаго ума. Мы никогда не были совсмъ бдны такими умами, но, повторяю, эти умы всегда были бдны досугомъ, необходимымъ для такой работы. Слово досугъ употребляю здсь не въ банальномъ, не въ матеріальномъ, а въ высшемъ, въ нравственномъ смысл. Некогда оглядываться назадъ тому, кто долженъ вести людей впередъ, недосугъ размышлять о прошломъ тому, чьи вс помыслы и упованія устремлены къ будущему. По условіямъ нашей жизни это явленіе въ нашей литератур до того устойчиво и до того всеобще, что вызывало даже стованія съ извстной стороны,— стованія, на которыя, впрочемъ, уже данъ надлежащій отвтъ:
Эта псня давно уже слышится,
Но она не ведетъ ни къ чему:
Коли намъ такъ писалось и пишется,
Значитъ есть и причина тому!
Не заказано втру свободному
Пть тоскливыя псни въ поляхъ,
Не заказаны волку голодному
Заунывныя стоны въ лсахъ,
Споковъ вку дождемъ разливаются
Надъ родной стороной небеса,
Гнутся, стонутъ, подъ бурей ломаются
Споконъ вку родные лса,
Споконъ вку работа народная
Подъ унылую псню кипитъ,
Вторятъ ей наша муза свободная,
Вторитъ ей или честно молчитъ.
Муза, о которой говорится здсь, знакома не только поэтамъ, но и прозаикамъ нашимъ, теоретическимъ мыслителямъ, въ первыхъ рядахъ которыхъ едва ли можно указать хоть одного, настолько равнодушнаго къ ‘унылой псн’, чтобы не вторить ей, не помнить о ней и сознательно запереться отъ ея волнующихъ и призывающихъ звуковъ въ тихой кельи инока Пимена.
Бывали, однако, въ исторіи нашей общественности такіе моменты, когда ‘вторить’ было неудобно, но и ‘честно молчать’ представляло не ‘большія удобства, хотя совершенно иного рода. Въ такіе моменты келья Пимена, дйствительно, представляетъ собой наилучшее убжище, въ которомъ до поры до времени можетъ укрыться не только нонахъ, но и воинъ и, конечно, 1855—1856 годы были именно такимъ моментомъ. Очерки гоголевскаго періода написаны какъ разъ въ это время, и написаны именно воиномъ, надвшимъ на себя рясу и зажегшимъ передъ собой лампаду Пимена. Этимъ обстоятельствомъ опредляется весь характеръ книги, подлежащей нашему разбору. Ея холодный, безстрастный, пименовскій тонъ выдержанъ почти везд довольно удачно, но вы видите, все-таки, что за этою кажущеюся объективностью скрывается самое страстное субъективное чувство. Въ одномъ мст авторъ даже прямо сознается, что его хладнокровіе — не боле, какъ предвзятая манера. Именно, приступая къ анализу идей ‘критика гоголевскаго періода’, т.-е. Блинскаго, авторъ длаетъ такое предварительное замчаніе:
‘Литературныя стремленія, одушевлявшія критику 1840 — 1847 гг., иди, какъ мы согласились называть, критику гоголевскаго періода, кажутся намъ, какъ и всмъ здравомыслящимъ людямъ настоящаго времени, вполн справедливыми, мы вс привязаны къ ней горячею любовью преданныхъ и благодарныхъ учениковъ. И если у каждаго изъ насъ есть предметы столь близкіе и дорогіе сердцу, что, говоря о нихъ, онъ старается наложить на себя холодность и спокойствіе, старается избжать выраженій, въ которыхъ бы слышалась его слишкомъ сильная любовь, напередъ увренный, что, при соблюденіи всей возможной для него холодности, рчь его будетъ очень горяча, если, говоримъ мы, у каждаго изъ насъ есть такіе дорогіе сердцу предметы, то критика гоголевскаго періода занимаетъ между ними одно изъ первыхъ мстъ, наравн съ самимъ Гоголемъ. Каждый любящій свою литературу и слдившій за ея развитіемъ признаетъ, что это ‘мы’ относится и къ нему, потому-то будемъ говорить о критик гоголевскаго періода какъ можно холодне, въ настоящемъ случа намъ не нужны и противны громкія фразы: есть такая степень уваженія и сочувствія, когда всякія похвалы отвергаются, какъ нчто не выражающее всей полноты чувства’. Такимъ языкомъ не говорятъ простые лтописцы. Изъ-подъ рясы монаха виднются латы рыцаря. Не ‘старину сказать’ собрался этотъ повствователь, онъ приготовился и будетъ судить, осуждать, благословлять, въ этомъ именно и состоитъ его истинное намреніе и все, чмъ онъ согласенъ поступиться, это ‘громкія фразы’, безъ которыхъ точно можно обойтись, ничуть не вредя ршительности окончательныхъ приговоровъ. Вдь, сплошь да рядомъ ‘громкія фразы’, по существу совершенно невинныя, дразнятъ гусей, cassent les vitres, тогда какъ очень жесткія истины могутъ спокойно явиться на свтъ въ форм холодныхъ афоризмовъ и хладнокровныхъ разсужденій. Не отъ сущности предмета книги и не отъ личности ея автора, а именно изъ этого простаго практическаго соображенія явилось ршеніе ‘говорить какъ можно холодне’. Авторъ Очерковъ былъ слишкомъ молодъ, чтобы безупречно исполнить свое ршеніе, и оттого его книга, будучи, дйствительно, лишена всякаго лиризма и всякаго задора, въ то же время, преисполнена страстнаго, хотя сдержаннаго чувства. По вншнему виду и тону — это научное изслдованіе, но внутреннему смыслу — это или страстный памфлетъ, или столь же страстный панегирикъ, смотря по тому, идетъ ли рчь о Блинскомъ, или о Сенковскомъ, или о Шевырев.
Таковъ общій вншній характеръ разсматриваемой книги. Въ чемъ же состоитъ ея содержаніе? Очерки гоголевскаго періода русской литературы — это заглавіе не отвчаетъ содержанію книги, будучи, въ одно и то же время, и Уже, и шире] его. Въ Очеркахъ не говорится ничего или почти ничего о художественной литератур, т.-е. какъ разъ о той, въ которой и выразилось вліяніе Гоголя. О гоголевской школ беллетристовъ въ Очеркахъ нтъ почти и помину. Въ этомъ смысл заглавіе книги шире ея содержанія и общаетъ читателю больше, нежели онъ дйствительно получаетъ. Съ другой стороны, скромное слово ‘очерки’ мене всего идетъ къ этимъ замчательнымъ статьямъ, проникнутымъ сильною и глубокою мыслью, которая сообщаетъ имъ стройность и внутреннее единство,— къ этимъ статьямъ, между которыми каждая является необходимымъ звеномъ общей логической цпи. Эти Очерки — истинная критическая исторія одного изъ важнйшихъ фазисовъ нашей литературы, удовлетворяющая всмъ тмъ требованіямъ, которыя мы указывали выше для этого рода произведеній. Постепенное развитіе критической мысли въ нашей литератур обрисовано въ Очеркахъ съ удивительною рельефностью. Въ лиц Полеваго, затмъ Надеждина и, наконецъ, самого Блинскаго авторъ Очерковъ усматриваетъ и устанавливаетъ какъ бы главные этапы, по которымъ совершался ходъ нашего критическаго сознанія до пятидесятыхъ годовъ. Не ограничиваясь этимъ, онъ характеризуетъ и второстепенныя явленія того же рода, какъ Шевыревъ, Погодинъ, кн. Вяземскій, Плетневъ, Киревскій, и явленія случайныя или побочныя, какъ Сенковскій. Во настоящая тенденція и цль книги заключаются, все-таки, не здсь, не въ этихъ литературно-историческихъ характеристикахъ, какъ ни хороши эти характеристики сами но себ. Могъ лі столь живой человкъ, какъ авторъ Очерковъ, обратиться къ изученію и изображенію прошлаго, не имя въ виду ближайшихъ потребностей настоящаго? Разумется, не могъ,— я на первыхъ же страницахъ первой статьи мы находимъ вполн опредленное свидтельство на этотъ счетъ. Доказывая, что современная литература (т.-е. литература пятидесятыхъ годовъ) должна обратиться, какъ къ источнику жизни, къ идеямъ сороковыхъ годовъ,— идеямъ, забытымъ ‘отсутствіемъ убжденій или кичливостью и въ особенности мелочностью чувствъ и понятій’,— авторъ присоединяетъ къ этому такое объясненіе:
‘Читателя могутъ замтить въ нашихъ словахъ отголосокъ безсильной нершительности, овладвшей русскою литературой въ послдніе годы. Они могутъ сказать: ‘вы хотите движенія впередъ, и откуда же предлагаете вы почерпнуть силы для этого движенія? Не въ настоящемъ, не въ живомъ, а въ прошедшемъ, въ мертвомъ. Неободрительны т воззванія къ новой дятельности, которыя ставятъ идеалы себ въ прошедшемъ, а не въ будущемъ. Только сила отрицанія отъ всего прошедшаго есть сила, создающая нчто новое и лучшее’. Читатели отчасти будутъ правы. Но и мы не совершенно неправы. Падающему всякая опора хороша, лишь бы подняться на ноги, и что же длать, если наше время не выказываетъ себя способнымъ держаться на ногахъ собственными силами? И что же длать, если этотъ падающій можетъ опереться только на гробы? И надобно еще спросить себя, точно ли мертвецы лежатъ въ этихъ гробахъ? Не живые ли люди похоронены въ нихъ? По крайней мр, не гораздо ли боле жизни въ этихъ покойникахъ, нежели во многихъ людяхъ, называющихся живыми? Вдь, если слово писателя одушевлено идеею правды, стремленіемъ въ благотворному дйствію на умственную жизнь общества, это слово заключаетъ въ себ смена жизни, оно никогда не будетъ мертво. И разв много лтъ прошло съ того времени, когда эти слова были высказаны? Нтъ, и въ нихъ еще столько свжести, они еще такъ хорошо приходятся къ потребностямъ настоящаго времени, что кажутся сказанными только вчера. Источникъ не изсякаетъ отъ того, что, лишившись людей, хранившихъ его въ чистот, мы, по небрежности, по легкомыслію, допустимъ завалить его хламомъ пустословія. Отбросимъ этотъ хламъ — и мы увидимъ, что въ источник еще живымъ ключомъ бьетъ струя правды, могущая, хотя отчасти, утолить нашу жажду. Или мы не чувствуемъ жажды? Намъ хочется сказать: ‘чувствуемъ’, но мы боимся, что придется прибавить: чувствуемъ, только не слишкомъ сильно’.
Въ самомъ дл, ничто не ново подъ луною и исторія безпрестанно повторяетъ себя. ‘Наше время не выказываетъ себя способнымъ держаться на ногахъ собственными силами’, ‘въ этихъ покойникахъ гораздо больше жизни, нежели во многихъ людяхъ, называющихся живыми’, ‘источникъ, заваленный хламомъ пустословія’, ‘мы чувствуемъ жажду, только не слишкомъ сильно’,— увряемъ читателя, что все это сказано тридцать семи лтъ назадъ, а не сегодня, и сказано на счетъ тогдашнихъ литературныхъ дятелей, а не ныншнихъ. Но не въ томъ пока дло. И такъ, вотъ настоящая цль, съ какою были предприняты Очерки, найти въ прошломъ опору для настоящаго, напомнить пятидесятымъ годамъ ‘забытыя слова’ сороковыхъ годовъ, воскресить въ литератур т идеалы, отъ которыхъ она отказалась не потому, что опередила ихъ, а потому, что отстала отъ нихъ. Цль Очерковъ, такимъ образомъ, была не научная, а чисто-публицистическая. Въ глазахъ автора (такъ же какъ и въ нашихъ) это обстоятельство не умаляло, а, напротивъ, увеличивало ихъ значеніе. Въ словахъ Блинскаго, взятыхъ нами эпиграфомъ, литература поставлена очень высоко, но авторъ разбираемой книги идетъ въ этомъ отношеніи еще дальше. Онъ говоритъ: ‘какъ ни высоко цнимъ мы значеніе литературы, но все еще не цнимъ его достаточно: она неизмримо важне почти всего, что ставится выше ея. Байронъ въ исторіи человчества лицо едва ли не боле важное, нежели Наполеонъ’. Кто ставитъ такъ высоко,— быть можетъ, преувеличенно высоко,— роль литературы въ исторіи, тотъ, конечно, никогда и ни для чего не поступится ея интересами. А въ чемъ состоятъ эти интересы, это выяснится изъ дальнйшаго изложенія нашего.

II.

Если, вообще говоря, литература есть выраженіе самосознанія общества, то литературная критика есть выраженіе самосознанія самой литературы. Не въ томъ заключается важность литературной критики, что она литературная критика, а въ томъ, что она литературная критика. Безъ критики нтъ мышленія, безъ мышленія невозможно самосознаніе, а безъ, самосознанія нтъ жизни, а есть только растительное прозябаніе, физіологическое функціонированіе. Когда человкъ переступаетъ черту, отдляющую область непосредственности отъ области сознательности, онъ на первомъ же шагу ставитъ себ вопросы: что я такое? въ чемъ цль моей жизни? каковы размры моихъ силъ? въ чемъ состоятъ мои права и обязанности? и т. д., и т. д. Все это — чисто-критическіе вопросы и возникновеніе ихъ въ человк знаменуетъ пробужденіе въ немъ самостоятельной работы мысли. Точно также и цлое общество: оно можетъ исторически существовать, т.-е. инстинктивно защищаться съ успхомъ отъ вншнихъ враговъ, стихійно, въ тхъ же видахъ самосохраненія, группироваться около одного центра, выдвинутаго силою обстоятельствъ, и т. п., но жить исторически оно можетъ начать лишь тогда, когда сознаетъ себя обществомъ, народомъ, націей, когда уяснитъ свои историческія задачи, опредлитъ свое мсто въ семь другихъ народовъ,— словомъ, когда введетъ въ свою жизнь, какъ постоянный факторъ, участіе коллективнаго разума и коллективной воли. Выраженіемъ именно этого самосознанія и является литература, такъ что возникновеніе ея всегда означаетъ переходъ общества отъ стихійности къ разумности, а степень и характеръ ея развитія являются показателями тхъ же признаковъ или свойствъ и самого народа.
Если съ этой точки зрнія мы взглянемъ на исторію Россіи, мы убдимся, что дйствительно мы еще очень молоды: намъ не вторая тысяча, а всего только вторая сотня лтъ отъ роду. До Петра наша исторія совершалась дйствительно неисповдимыми путями, да и въ эпоху самого Петра представителями исторической сознательности были только геніальный реформаторъ нашъ и его сподвижники. Допетровская Русь въ полномъ смысл слова творила волю пославшаго {Указаніе на 1612 годъ, которое не замедлитъ, конечно, представить мн при этомъ случа всякій проворный гимназистъ, я позволю себ оставить безъ разсмотрнія.}, даже безъ самомалйшей попытки отнестись къ ней съ сомнніемъ, съ критикой, не говоря уже о какомъ-нибудь протест. Тоже самое, въ сущности, мы видимъ и въ петровскую эпоху:
Мы дрались тогда со шведомъ
Подъ знаменами Петра…
а зачмъ дрались, почему дрались и даже какъ дрались — объ этомъ знали только Богъ, да избранникъ его Петръ, да три-четыре ближайшихъ сотрудника Петра. Эпоха Петра не кончилась съ его смертью: вс послдующія царствованія, до эпохи Екатерины II, были, если такъ можно выразиться, временемъ пассивнаго перевариванія петровскихъ новшествъ. Начало разума и сознательности опять исчезло на время изъ нашей исторіи, исчезло до того, что если бы Петръ имлъ возможность полюбоваться, напримръ, на наше изумительное участіе въ семилтней войн, онъ пришелъ бы въ такой гнвъ, какого никогда не испытывалъ на земл въ самыя даже тяжелыя свои минуты. Или что онъ сказалъ бы о диктатур Бирона или о замыслахъ ‘верховниковъ’? Все это было выраженіе такой неосмысленности, торжество такой неразумной случайности, что устами простодушнаго хохла Разумовскаго изрекла въ извстномъ историческомъ анекдот сама истина: ‘Чого вінъ его кличе? якъ встане, всхъ насъ дубинкою достане’. Именно.
Но близился, ударялъ великій часъ и вотъ
Заря бягряною рукою
Отъ утреннихъ спокойныхъ водъ
Выводитъ съ солнцемъ за собою
Твоей державы новый годъ.
Авторъ этихъ стиховъ совершенно справедливо считается основателенъ и главою русской литературы. Хотя Ломоносовъ (родился въ 1712 г.) выросъ и дйствовалъ какъ разъ въ тотъ глухой промежутокъ, который отдляетъ эпоху Петра отъ эпохи Екатерины, но его литературная дятельность должна быть отнесена къ екатерининскому времени, когда возникла, наконецъ, и литература, сколько-нибудь достойная этого имени. Ходъ развитія нашего государства совершенно совпадалъ съ ходомъ развитія нашего общества и съ ходомъ развитія нашей литературы. Если новорожденная имперія начала и продолжала подражаніемъ Западу, то съ того же самаго начала и наша новорожденная литература. Даже сатира, представлявшая собою самую живую струю литературы екатерининскаго времени, была несамостоятельна, являлась ‘привознымъ плодомъ’, какъ выразился о ней Добролюбовъ, внимательно изучившій ее. На Запад въ это время классицизмъ доживалъ свои послдніе дни, хотя все еще составлялъ главную струю въ литератур, и такъ какъ, по замчанію Спенсера, украшеніе всегда предшествуетъ у дикарей одежд, то и наша литература не замедлила украситься классическою тогой и обуться въ сандаліи, какъ ни мало такой легкій костюмъ подходилъ къ нашему суровому климату. Это былъ первый фазисъ развитія нашей литературы. Какъ ни комичны представляются намъ теперь, спустя сто лтъ, герои этой классической литературы нашей, какъ ни ржутъ наше ухо риторическія оды того времени, они, все-таки, были необходимы и сдлали свое дло. Но понятно, что критики въ этомъ фазис развитія литературы не существовало и не могло существовать, потому что самое содержаніе литературы обусловливалось подражаніемъ, авторитетомъ, а критика есть, прежде всего, сомнніе въ авторитет и къ этому сомннію можно подойти не вдругъ и не скоро.
Мы сдлали этотъ второй шагъ опять-таки съ могущественною помощью Запада. Какъ извстно, реакціей классицизму явился на Запад такъ называемый романтизмъ, и эта исторія буквально повторилась и у насъ. Къ этому именно времени — къ первой четверти текущаго столтія — относится возникновеніе у насъ литературной критики не въ вид простаго, субъективнаго сужденія (такая критика существовала давно въ лиц Карамзина и Мерзлякова), а въ вид нкоторой эстетической системы, опирающейся на извстные общіе принципы. Такимъ теоретикомъ романтизма явился у насъ Полевой, котораго и слдуетъ считать хронологически первымъ нашимъ критикомъ.
Читатель не ждетъ отъ меня, надюсь, разсужденій о романтизм: мертвыхъ съ погоста не носятъ. Равнымъ образомъ не наше дло оцнять эстетическіе принципы критики Полеваго, которые онъ развивалъ въ своемъ журнал Телеграфъ, эти принципы давно утратили всякое значеніе, да, собственно говоря, никогда его и не имли и сущность дла, даже въ то время, вовсе не въ нихъ заключалась. Авторъ Очерковъ превосходно поясняетъ это: ‘несогласіе въ эстетическихъ убжденіяхъ было только слдствіемъ несогласія въ философскихъ основаніяхъ всего образа мыслей,— этилъ отчасти объясняется жестокость борьбы,— изъ-за одного разногласія въ чисто-эстетическихъ понятіяхъ нельзя было бы такъ ожесточаться, тмъ боле, что, въ сущности, оба противника заботились не ‘только о чисто-эстетическихъ вопросахъ, сколько вообще о развитіи общества, и литература была для нихъ драгоцнна преимущественно въ томъ отношеніи, что они понимали ее какъ могущественнйшую изъ силъ, дйствующихъ на развитіе нашей общественной жизни. Эстетическіе вопросы были для обоихъ полемъ битвы, а предметомъ борьбы было вліяніе вообще на умственную жизнь’. Это тонкое и врное замчаніе читатель долженъ не упускать изъ вида при изученіи нашихъ критическихъ школъ. Противникъ Полеваго, о которомъ говорится здсь, былъ Блинскій, слдующимъ образомъ характеризовавшій дятельность Полеваго тотчасъ посл ‘его смерти: t Телеграфъ, врный своему названію, былъ полнымъ представителемъ эпохи. Въ немъ было иного силы, энергіи, жара, стремленія, безпокойства, тревожности, онъ неусыпно слдилъ за всми движеніями умственнаго развитія въ Европ и тотчасъ же передавалъ ихъ такъ, какъ они отражались въ его понятіи, но, вмст съ тмъ, все въ немъ было неопредленно, часто смутно, а иногда и противорчиво’. Ясно, что критическая дятельность Полеваго имла важность не по содержанію своему, а по своему процессу, заключалась не въ томъ, чтобы утвердить извстныя мысли, а въ томъ, чтобы дать толчокъ общественной мысли. Но разв не въ этомъ состоитъ сущность всякаго критицизма? Разв характеристика Полеваго, сдланная Блинскимъ, не подходитъ отъ перваго до послдняго слова къ самому Блинскому, въ особенности въ первый, московскій періодъ его дятельности? Задача всякой критики — задача по преимуществу отрицательная, и Полевой превосходно исполнилъ ту частную задачу, которую возложило на него время: нашъ классицизмъ былъ имъ убитъ окончательно, его авторитеты разрушены, вліяніе уничтожено. Положительная же сторона дятельности Полеваго состояла въ томъ, въ чемъ состоитъ дятельность всякаго прогрессивнаго писателя: ‘первая мысль,— говоритъ Блинскій, которую тотчасъ же началъ онъ развивать съ энергіей и талантомъ, которая постоянно одушевляла его, была мысль о необходимости умственнаго движенія, о необходимости слдовать за успхами времени, улучшаться, идти впередъ, избгать неподвижности и застоя, какъ главной причины гибели просвщенія, образованія, литературы’. Въ этомъ, главнымъ образомъ, и заключалось общественное значеніе критики Полеваго. Бестужевъ-Марлинскій ратовалъ за романтизмъ съ неменьшимъ усердіемъ и неменьшимъ успхомъ, нежели Полевой, но въ исторіи критики ему нтъ мста именно потому, что его критика была лишена общечеловческихъ началъ. На почв борьбы противъ нелпаго классицизма за на мене нелпый романтизмъ Полевой служилъ просвтленію понятій вообще, создавалъ полезныя умственныя привычки, заставлялъ думать — вотъ его заслуга, какъ критика и какъ журналиста.
Хотя романтизмъ не былъ въ нашей литератур самобытнымъ явленіемъ, но не былъ и явленіемъ эфемернымъ, такъ что Полевой довольно долго стоялъ въ передовыхъ рядахъ журналистики. Но литература наша мужала не по днямъ, а по часамъ, не вками, а десятилтіями, и на смну романтизму выступилъ реализмъ или, какъ говорили тогда, натурализмъ, паладиномъ котораго явился Блинскій, подобно тому, какъ Полевой былъ рыцаремъ романтизма. Это былъ новый и огромный шагъ нашего самосознанія: между одами Державина и балладами Жуковскаго разстояніе гораздо меньше, нежели между послдними и гоголевскимъ Ревизоромъ. Классицизмъ былъ ходуленъ и напыщенъ, романтизмъ — фразистъ и нарумяненъ, на лживы они были въ равной степени и равно далеко отстояли отъ житейской правды, представляемой реализмомъ. Вотъ, напримръ, вирши, которыя равно удовлетворяли какъ классическому, такъ и романтическому вкусу:
Блисталъ конь блъ подъ нимъ, какъ снгъ Атлантскихъ торъ,
Стрла летяща — бгъ, свща горяща — взоръ,
Дыханье — дымъ и огнь, грудь и копыта — камень,
На немъ Малекъ-Адель или сраженій пламень.
Какою профанаціей искусства должны были казаться поклонникамъ такой велерчивой поэзіи хотя бы эти стихи:
Въ тотъ годъ осенняя погода
Стояла долго на двор,
Зимы ждала, ждала природа,—
Снгъ выпалъ только въ январ
На третье въ ночь.
Проснувшись рано и пр.
Или что должны были чувствовать почитатели великолпнаго Державина съ разными Херасковыми и Сумароковыми и меланхолическаго Жуковскаго съ разными Подолинскими и Марлинскими, читая хоть этотъ монологъ: ‘Сдлалъ, мошенникъ, сдлалъ,— побей Богъ его и на томъ, и на этомъ свт! чтобъ ему, если и тетка есть, то и тетк всякая пакость, и отецъ, если живъ у него, то чтобъ и онъ, каналья, околлъ или поперхнулся на вки, мошенникъ такой! Слдовало взять сына портного, онъ же и пьянюшка былъ, да родители богатый подарокъ дали, такъ онъ и примкнулся къ сыну купчихи Пантелеевой, а Пантелеева тоже подослала къ супруг полотна три штуки, такъ онъ ко мн: ‘На что, говоритъ, теб мужъ,— онъ уже теб не годится. ‘Да я-то знаю — годится или не годится: это мое дло, мошенникъ такой!’ ‘Онъ, говоритъ, воръ: хоть онъ теперь и не укралъ, да все равно, говоритъ, онъ украдетъ, его и безъ того на слдующій годъ возьмутъ въ рекруты’. ‘Да мн-то каково безъ мужа, мошенникъ такой! чтобъ всей родни твоей не довелось видть свта Божьяго, если есть теща, то чтобъ и тещ…’ Ужасъ, негодованіе, отвращеніе — вотъ что должны были чувствовать наши классики и романтики, попавши изъ общества Малекъ-Аделей въ общество слесарши Февроньи Ношлепкиной. Этимъ противупоставленіемъ Малекъ-Аделя съ Февроньею Пошлепкиной коротко и ясно характеризуется чрезвычайный переворотъ, произведенный въ нашей литератур реалистическою школой Гоголя.
И такъ, вотъ три фазиса, черезъ которые прошла наша литература въ своемъ развитіи. Первый фазисъ подражательнаго классицизма, продолжавшійся отъ основателя нашей литературы Ломоносова до Жуковскаго или до первыхъ поэмъ Пушкина. Наше подражаніе было слпо, несознательно, непроизвольно, и потому въ этомъ фазис литературной критики не существовало, а существовала только или голая брань, или голая похвала. Второй фазисъ — фазисъ полуподражательнаго романтизма, продолжавшійся до половины тридцатыхъ годовъ текущаго столтія, т.-е. до появленія Вечеровъ Гоголя {Читатель понимаетъ, что переходъ общества или личности отъ одной система воззрнія къ другой совершается не вдругъ, а постепенно, и потому всякія хронологическія грани могутъ быть указываемы въ подобныхъ случаяхъ только приблизительно. Евгеній Онгинъ — произведеніе въ значительной степени реалистическое и появился онъ раньше Вечеровъ, но, все-таки, не Пушкинъ, а Гоголь — глава школы.}, къ этому періоду относится возникновеніе у насъ критики, какъ постоянной и самостоятельной литературной области, и этимъ мы обязаны Московскому Телеграфу Полеваго. Третій и послдній фазисъ, ознаменовавшій собою возмужалость нашей литературы,— это реализмъ, какъ выраженіе и общечеловческой, психологической, и національной, бытовой правды. къ этому періоду относится возникновеніе у насъ публицистической или утилитарной критики, т.-е. такой критики, которая руководствуется не эстетическими или метафизическими критеріями, а идеалами разумной общественности, потребностями и духовными нуждами дйствительной жизни. Вотъ краткая схема исторіи нашей литературы въ ея главнйшихъ явленіяхъ. Авторъ Очерковъ ставитъ вопросъ не такъ просто, смотритъ на дло шире и оттого его взглядъ, выигрывая въ разносторонности, много утрачиваетъ въ ясности и опредленности. Именно онъ относитъ къ ‘литератур гоголевскаго періода’ даже славянофильскую критику (Шевыревъ, Погодинъ, Киревскій) и критику членовъ пушкинскаго кружка (Вяземскій и Плетневъ) и въ формальномъ смысл онъ правъ: конечно, все это — литература, я, притомъ, литература гоголевскаго періода, такъ что историкъ обойти ее не можетъ. Но для критика важны не вс явленія, а лишь т, въ которыхъ со всею полнотой выразилась идея развитія, въ которыхъ особенно ясно слышится біеніе пульса исторической жизни и которыя представляютъ собою не ‘пройденную ступень’, а живую, непрестанно прогрессирующую силу.

III.

Литературная критика — только часть литературы, публицистическая критика — только часть литературной критики, въ которую входятъ историческая, эстетическая, біографическая, библіографическая критика, а у васъ кром того еще критика аналитическая (Валерьянъ Майковъ) и критика органическая (Аполлонъ Григорьевъ)! Какое разнообразіе критическихъ системъ и точекъ зрнія! Тмъ боле мы вправ и даже обязаны остановиться лишь на такой критической школ, которая непрерывнымъ и послдовательнымъ развитіемъ своимъ доказала свою жизненность. Такою школой, — говорю это съ полнымъ историческимъ безпристрастіемъ,— является у насъ только и единственно публицистическая критическая школа. Только она была не случайностью, не досужимъ кабинетнымъ измышленіемъ, а продуктомъ жизни, только она одна иметъ не только традиціи, но и идеалы, и не только идеалы, но и традиціи. Что подлываетъ наша критика историческая? Кто интересуется критикой біографической и библіографической? Въ который разъ твердитъ свои вокабулы критика эстетическая? Гд послдователи критики органической? Какими трудами заявила себя критика аналитическая? Въ виду незатруднительности этихъ вопросовъ, предоставляемъ отвтить на нихъ самому читателю.
Но не то ли же самое, т.-е. истощеніе и забвеніе, ожидаетъ и критико-публицистическую школу? Авторъ Очерковъ даетъ на этотъ вопросъ слдующій отвтъ, подъ которымъ мы съ своей стороны подписываемся обими руками: ‘Мы нимало не сомнваемся въ томъ, что будущее развитіе человческой мысли далеко превзойдетъ своею полнотой и глубиной все, что произвела мысль нашего вка, мы уврены и въ томъ, что русской литератур предстоитъ великое развитіе, и что для того времени, когда настанетъ эта эпоха высшаго развитія, будетъ казаться неудовлетворительнымъ все существовавшее или существующее нын въ русской литератур, въ томъ числ и критика Блинскаго. Соображая аналогическій ходъ развитія другихъ литературъ, мы можемъ даже предусматривать, какія именно стороны нашей ныншней литературы будутъ казаться слабыми для того времени, можемъ предвидть и то, чмъ критика, соотвтствующая духу того времени, будетъ отличаться отъ критики Блинскаго: она будетъ гораздо требовательне и, сравнительно съ нею, критика Блинскаго будетъ казаться слишкомъ умренною въ своихъ требованіяхъ, слишкомъ уклончивою или даже слишкомъ слабою по выраженію этихъ требованій, предметы, о которыхъ тогда будетъ вести рчь русская литература, будутъ важне, нежели были до сихъ поръ, — потому и критика будетъ находить недостойнымъ своего вниманія многое, что кажется въ ныншней литератур дломъ великой важности. Но эта эпоха еще впереди, и скоро ли настанетъ она, трудно ршить: что будетъ, можно предвидть, скоро ли и какимъ образомъ будетъ, нельзя сказать’. Намъ, читающимъ эти строки почти черезъ сорокъ лтъ посл ихъ перваго появленія въ печати, можно уже не предвидть, а видть на основаніи фактовъ, совершившихся въ этотъ періодъ времени. И что же мы видли? Мы видли прямыхъ преемниковъ Блинскаго, которые ни на волосъ не поступились основными положеніями своей школы и, тмъ не мене, врне — благодаря этому, стояли въ самыхъ первыхъ рядахъ литературы. Значитъ ли это, что вся вообще литература наша остановилась въ своемъ развитіи? Нтъ, конечно, а значитъ лишь то, что принципы школы способны къ безконечному развитію. Не для усиленія фразы, не для красоты слога употребилъ я слово ‘безконечное’, а для того, чтобы назвать вещь настоящимъ именемъ. Основной принципъ школы Блинскаго состоитъ въ подчиненіи искусства интересамъ жизни. ‘Каждый умный человкъ вправ требовать, чтобы поэзія поэта или давала ему отвты на вопросы времени, или, по крайней мр, исполнена была скорбью этихъ тяжелыхъ, неразршимыхъ вопросовъ. Кто поетъ про себя и для себя, презирая толпу, тотъ рискуетъ быть единственнымъ читателемъ своихъ произведеній’. Вотъ первая и послдняя эстетическая заповдь критическаго утилитаризма. Разв это окаменлое правило, неспособное приспособляться къ жизни, разв требованіе отвтовъ на вопросы времени предршаетъ сущность и содержаніе какъ этихъ вопросовъ, такъ и этихъ отвтовъ? Развитію жизни нтъ предловъ, вопросамъ времени нтъ числа, но если мы привлекаемъ вниманіе людей къ этимъ вопросамъ и сами посильно ршаемъ ихъ, — это значитъ, что мы идемъ вровень или даже впереди дйствительности. Степень нашей требовательности, о которой говоритъ авторъ Очерковъ, зависитъ отъ самой жизни, отъ ея уровня и отъ ея формъ, но неотступное, неугомонное и неустанное предъявленіе требованій составляетъ нашъ принципъ, въ широкія рамки котораго укладывается наша эстетика и даже наша этика. И вотъ почему я сказалъ выше, что этотъ принципъ способенъ къ безконечному развитію: онъ развивается и видоизмняется вмст съ жизнью, ничего не утрачивая изъ своей сущности, ни на волосъ не ослабляя своей обязательности. Если угодно, это своего рода оппортунизмъ, но такой, который не исключаетъ никакого радикализма. Мы живемъ въ такомъ-то обществ, въ такую-то эпоху и при такихъ-то условіяхъ: съ этими фактами нельзя не считаться и ‘школа’ къ этому собственно и приглашаетъ васъ, но кто же стсняетъ вашу мысль, вашу индивидуальность? Все въ жизни относительно, кром самой жизни. Живите, мыслите, требуйте, памятуйте о вопросахъ, учите тому же другихъ и вотъ все, къ чему васъ обязываетъ утилитарная школа. Съ такимъ утилитаризмомъ братски уживается всякій идеализмъ.
Полевой, Надеждинъ, Блинскій, Добролюбовъ, Писаревъ — вотъ въ хронологической послдовательности главные дятели нашей публцистической критики. Оставаясь въ предлахъ предмета книги, вызвавшей эту статью, мы остановимся только на критикахъ ‘гоголевскаго періода’. Общая тенденція критики Полеваго лучше всхъ объяснена самимъ Полевымъ въ предисловіи къ его сочиненіямъ. Это объясненіе такъ любопытно и характерно, что мы должны обратить на него вниманіе читателя. Вотъ оно:
‘Кладу руку на сердце и дерзаю сказать вслухъ, что никогда не увлекался я ни злобою,— чувствомъ, для меня презрительнымъ, ни запястью,— чувствомъ, котораго не понимаю,— никогда то, что говорилъ и писалъ и, не разногласило съ моимъ убжденіемъ, и никогда сочувствіе добра не оставляло сердца моего, оно всегда сильно билось для всего великаго, полезнаго и добраго. Смю прибавить, что такое постоянное стремленіе доставляло мн минута прекрасная, усладительная, награждавшія меня за горести и страданія жизни моей. Сколько разъ слышалъ я искреннюю благодарность и привтъ юношей, говорившихъ, что мн одолжена они нравственнымъ наслажденіемъ и врою въ добро! Не скажетъ обо мн, кто приметъ на себя трудъ познакомиться съ тмъ, что было мною писано,— не скажетъ, чтобы я чмъ-либо обезславилъ званіе, которое всегда высоко цню и цнилъ,— званіе литератора. Мои слова не самохвальство, но искренній голосъ человка и литератора, которай дорожитъ названіемъ честнаго. Между тмъ, какъ человкъ, я платилъ горькую дань несовершенствамъ и слабостямъ человка… Пусть вержетъ за то на меня камень тотъ, кто самъ не испыталъ обмана и разочарованія въ окружающемъ его и,— что еще грустне,— въ самомъ себ! Если ты еще юнъ, собратъ мой,— та не судья мн: дай пробиться сдин на голов твоей, дай похолодть сердцу твоему, дай утомиться силамъ твоимъ отъ труда и времени, и тогда говори и суди меня!… Я не судья самъ себ. Но никто не оспоритъ у меня чести, что первый я сдлалъ изъ критики постоянную часть журнала русскаго, первый обратилъ критику на вс важнйшіе современные предмета. Мои опыты были несовершенна, неполна,— скажутъ мн,— и послдователи мои далеко меня обогнали въ сущности и самомъ образ воззрнія. Пусть такъ, да и стадно было ба новому поколнію не стать выше насъ, поколнія уже преходящаго, потому ваше, что оно старше насъ, посл васъ явилось, продолжаетъ, что мы начинали, и ма должна быть довольны, если наши труда будутъ имть для него цну историческую… Самъ чувствую, перечитывая нын, неполноту, несовершенство многаго… Многое обновляетъ для меня въ настоящемъ чувство утшительное, но еще больше внушаетъ чувство грустное, сознаніе недостигнутой мечты, невыраженныхъ идеаловъ. Такое чувство, думаю, естественно каждому, кто жилъ сколько-нибудь и мыслилъ. Только невжество, только глупость получили на сей земл (впрочемъ, не знаю, счастливую ли) участь самодовольства. Есть другая награда, боле драгоцнная, которою благословляетъ насъ Провидніе: мысль, что если Богъ далъ вамъ что-нибудь, сильно горвшее въ душ нашей, сильно тревожившее насъ въ дни нашей юности, еще безсознательнымъ, теплымъ ощущеніемъ, мы не погубили его потомъ въ сует и бдствіяхъ жизни, не зарыли таланта въ землю… Пусть мы не достигли искомыхъ нами идеаловъ,— по крайней мр, порадуемся, что не безплодно утраченная протекла жизнь наша’…
Имлъ ли Полевой право говорить такимъ образомъ? Для людей, обладающихъ — не говоря уже чуткимъ нравственнымъ инстинктомъ, а просто чуткимъ литературнымъ слухомъ, отвтъ ясенъ: имлъ несомннное право. Самохвальствовать не трудно, но самохвальство всегда выдаетъ себя именно своимъ самодовольствіемъ, которое проглядываетъ у него даже въ разгар его кокетливаго самообличенія, но такъ говорить могутъ только люди съ сердцемъ, этотъ языкъ горячаго чувства и грусти послушенъ только людямъ искреннимъ. А если,— какъ это и должно,— мы примемъ характеристику Полеваго цликомъ, то вотъ передъ нами вырисовывается писатель, какимъ долженъ быть настоящій писатель, т.-е. человкъ, отдающій жизнь на служеніе иде, а не идею эксплуатирующій для личной жизни. ‘Я никогда не увлекался злобою’,— говоритъ Полевой,— и тотъ не критикъ, кто хоть строчку написалъ подъ вліяніемъ личной злобы или другаго ‘презрительнаго’ чувства. ‘Я не понимаю зависти’,— продолжаетъ Полевой,— и это опять черта настоящаго писателя: если вы любите идею больше какихъ бы то ни было личныхъ успховъ, не съ завистью, даже не съ горечью, а съ чистою радостью вы будете привтствовать каждую свжую силу, явившуюся въ помощь или на смну вамъ. Не писателей, а литературныхъ чиновниковъ томитъ непрестанное опасеніе, какъ бы ихъ не затерли, не заслонили, не обогнали новые дятели. ‘Никогда сочувствіе добра не оставляло сердца моего, оно всегда сильно билось для всего великаго, полезнаго, добраго’. Послдніе годы жизни и дятельности Полеваго, какъ извстно, омрачены прислуживаніемъ казенному патріотизму, и, все-таки, Полевой имлъ право указать на свое всегдашнее сочувствіе великому, полезному и доброму: не по убжденію, а по чувству самосохраненія писалъ онъ своихъ Ддушекъ и Сибирячекъ {Съ исторіей Московскаго Телеграфа, очень интересной и поучительной, читатель можетъ хорошо ознакомиться изъ книги Записки Ксенофонта Алексевича Полеваго, вышедшей четыре гола назадъ. Въ этой же книг собрано много фактическаго матеріала, характеризующаго человческую и писательскую личность Николая Алексевича Полеваго, нашего критика.}. Словомъ, все предисловіе Полеваго такого свойства, что подъ нимъ могъ бы подписаться и самъ Блинскій, примняя его къ своей дятельности и къ своей личности. Черты, отмченныя Полевымъ въ предисловіи, черты не случайныя, не индивидуальныя, а типическія, видовыя.
Въ чемъ же заключались основные принципы критики Полеваго? Стремясь къ ‘великому, полезному, доброму’, какими именно путями шелъ Полевой къ этому идеалу и въ какихъ формахъ желалъ осуществить его? Самый общій принципъ публицистической или общественной критики, лежащій въ основ ея фундамента, принципъ подчиненія искусства интересамъ жизни, принимался Полевымъ какъ аксіома. Если этотъ принципъ не разсматривался имъ теоретически, за то всегда практиковался въ его критическихъ оцнкахъ. Чего же, какого именно служенія требовалъ Полевой отъ искусства? Вотъ что говоритъ онъ на этотъ счетъ въ разбор романа Лермонтова Герой нашего времени: ‘Вы говорите, что ошибка прежняго искусства состояла именно въ томъ, что оно румянило природу и становило жизнь на ходули. Пусть такъ, но, избирая изъ природы и жизни только темную сторону, выбирая изъ нихъ грязь, навозъ, развратъ и порокъ, не впадаете ли вы въ другую крайность, и изображаете ли врно природу и жизнь? Природа и жизнь такъ, какъ он есть, представляютъ намъ рядомъ жизнь и смерть, добро и зло, свтъ тнь, небо и землю. Избирая въ картину свою только смерть, зло, тнь, землю,— врно ли списываете вы природу и жизнь? Вамъ скучны прежніе герои искусства, но покажите же намъ человка и людей,— да, человка, а не мерзавца, не чудовище, людей, а не толпу мошенниковъ и негодяевъ. Иначе лучше примемся мы за прежнихъ героевъ, которые иногда скучны, но не возмущаютъ, по крайней мр, нашей души, не оскорбляютъ нашего чувства. Изобразить человка съ его добромъ и зломъ, мыслью неба и жизнью земли, примирить для насъ видимый раздоръ дйствительности изящною идеей искусства, постигшаго тайну жизни,— вотъ цль художника, но къ ней ли устроены Герои нашею времени и Мертвыя души? Напрасно будете вы ссылаться на Шекспира, на Виктора Гюго, на Гёте. Кром того, что худое у Шекспира худо, Шекспиръ не тмъ великъ, что Офелія поетъ у него неблагопристойную псню, Фальстафъ ругается и нянька Юлія говорить двусмысленности, но похожи ли наши грязныя каррикатуры на созданія высокаго гумора Шекспирова, на исполинскіе образы Виктора Гюго(мы говоримъ об его Notre Dame de Paris), на многостороннія созданія Гёте?’
Теперь дло совершенно ясно.
Тьмы низкихъ истинъ намъ дороже
Насъ возвышающій обманъ.
Вотъ краткая, но точная формула критическихъ требованій Полеваго. Пусть искусство возвышаетъ насъ къ идеалу посредствомъ изображенія идеальнаго. Если въ дйствительной жизни не обртается идеальныхъ явленій, создадимъ ихъ силою творческаго воображенія,— въ этомъ и состоитъ призваніе художника. Примирить видимый раздоръ дйствительности изящною идеей искусства, постигшаго тайну жизни,— эта замысловатая фраза значитъ вотъ что: не касайтесь бдности и несовершенствъ жизни, потому что они не изящны, созерцаніе ихъ отвращаетъ насъ отъ жизни и принижаетъ нашъ духъ. Не копаться въ грязи дйствительности, а парить въ голубую высь — вотъ что значитъ стремиться къ идеалу.
Эти идеи были высказаны слишкомъ шестьдесятъ лтъ назадъ, но он хорошо должны быть извстны и современному читателю. Въ начал восьмидесятыхъ годовъ г. Евгеній Марковъ усердно развивалъ ихъ въ покойномъ журнал Русская Рчь и… остался безъ слушателей. Это обстоятельства избавляетъ насъ отъ труда представлять возраженія. Споръ ршенъ безапелляціонно: слесарша Пошлепкина заняла прочное мсто въ искусств, потому что испоконъ вка имла прочное мсто въ нашей жизни и искусство отъ того не пало, а, наоборотъ, разцвло пышнымъ цвтомъ. Это — не предположенія, не догадки, не надежды, какъ это было во времени Блинскаго, это — факты, занесенные уже въ учебники. Творчество Льва Толстаго, сохраняя чисто-реалистическій типъ, поднялось ступенью выше творчества Гоголя, но Пошлепкина, т.-е. низины, грязь жизни, и въ немъ сохранила все свое значеніе. А творчество Тургенева, Достоевсхаго, Писемскаго, Островскаго, Григоровича? А наша народническая литература?
Философскою основой для воззрній Полеваго послужила философія Кузена — ‘беллетриста философіи’, какъ мтко и остроумно выразился Блинскій. ‘Эта кашица,— говоритъ авторъ Очерковъ,— называвшаяся эклектическою философіей, не могла имть большаго научнаго достоинства… Она всегда останавливалась на середин пути, старалась занять ‘златую середину’, говоря ‘нтъ’, прибавлять и ‘да’, признавая принципъ, не допускать его приложеній, отвергая принципъ, допускать его приложенія’. Taкова была и критика Полеваго. Горькая и суровая правда реалистическаго направленія, прямо и ршительно, безъ всякихъ ‘но’ и ‘однако же’, говорившаго нтъ, не могла быть ни симпатична, ни понятна для Полеваго, и отсюда его страстныя нападенія на Гоголя. Нападенія эти были такъ талантливы, что трудно ршить, какое вліяніе пріобрли бы они на общество и на самого Гоголя (на котораго и дйствительно повліяли въ худую сторону), если бы Блинскій, съ которымъ Полевому было бороться не подъ силу, не прикрылъ своимъ щитомъ нашъ молодой и неокрпшій реализмъ. Авторъ Очерковъ съ большою силой доказываетъ, что ‘иначе и быть не могло’, что по условіямъ эпохи и своего личнаго развитія Полевой не могъ понимать Гоголя, долженъ былъ относиться къ нему отрицательно. Если не было иначе, то, вроятно, и не могло быть иначе, но, все-таки, ошибку, хотя бы то и вполн искреннюю и исторически-необходимую, нельзя вмнять человку чуть-чуть не въ заслугу.
Въ послднемъ вывод главная заслуга Полеваго, по его собственному справедливому указанію, состоитъ въ томъ, что онъ ‘первый обратилъ критику на вс важнйшіе современные предметы’. Это — заслуга незабвенная и въ полномъ смысл историческая. Если насъ не удовлетворяетъ содержите романтической критики Московскаго Телеграфа, она, все-таки, сохраняетъ все свое значеніе какъ методъ, наконецъ, просто какъ призывъ общества къ самостоятельной умственной дятельности. ‘Великое, полезное, доброе’, воодушевлявшее Полеваго, не кажется намъ такимъ, представляется намъ въ иномъ освщеніи. Но если человкъ можетъ подняться до великаго, совершить полезное, послужить доброму, то, конечно, лишь путемъ безстрашной критической мысли, — тмъ путемъ, на который постоянно указывалъ Николай Полевой.

IV.

Переходя къ Надеждину, мы считаемъ необходимымъ привести его характеристику, сдланную авторомъ Очерковъ. ‘Если бы,— читаемъ въ Очеркахъ,— здсь должно было представить полную оцнку всей ученой дятельности Надеждина, мы отказались бы отъ такой задачи, превышающей силы наши. По многимъ и разнороднйшимъ отраслямъ науки, особенно касающимся Россіи, онъ былъ первымъ нашимъ спеціалистомъ, по многимъ другимъ, общимъ намъ съ Западною Европой, равнялся съ лучшими нмецкими или французскими спеціалистами. Вс отрасли нравственно-историческихъ наукъ, отъ философіи до этнографіи, были такъ глубоко изучены имъ, какъ рдкому спеціалисту удается изучить одну свою частную науку. Этимъ страшнымъ запасомъ знанія располагалъ умъ необыкновенно сильный, свтлый проницательный, и потому, о чемъ бы онъ ни писалъ, онъ проливалъ новый свтъ на предметъ, какой бы науки ни касался, двигалъ ее впередъ. А писалъ онъ обо всемъ, отъ богословія до русской исторіи и этнографіи, отъ философіи до археологіи’. Не мы, конечно, будемъ протестовать противъ того чувства глубокаго почтенія, которымъ проникнуты эти строки. Но мы опросимъ, все-таки: за этими занятіями и научными подвигами много я остается мста для литературной критики? Литературная критика не наука, а искусство, но это очень ревнивое искусство: оно овладваетъ человкомъ всецло, не выноситъ соперничества, требуетъ къ себ исключительной любви. Блинскій писалъ о Полевомъ: ‘Онъ былъ лтераторомъ, журналистомъ и публицистомъ не по случаю, не изъ разсчета, не отъ нечего длать, не по самолюбію, а по страсти, по призванію’. Это можно сказать и о Блинскомъ, и о другихъ критикахъ того же направленія, но можно ли это сказать о Надеждин? Ни подъ какимъ видомъ. Начать съ того, что собственно литературный талантъ Надеждина былъ далеко не перваго разбора. Надеждинъ писалъ рзко, часто грубо, но вяло, тяжело и туманно, писалъ какъ пишутъ ученые, а не журналисты. Дале, если участіе Надеждина въ литератур и въ литературной критик нельзя назвать случайнымъ, оно, все-таки, было только эпизодическимъ. Чистокровные критики-журналисты, какъ Полевой, Блинскій и др., не довольствовались изложеніемъ общихъ принциповъ и не въ этомъ была ихъ сила, а въ томъ, что, слдя за литературой, какъ за своимъ кровнымъ дломъ, они не пропускали въ ней ни одного явленія, къ которому могли быть такъ или иначе примнены общія положенія ихъ критики. Права Надеждина на извстное мсто въ нашей главной критической школ заключаются въ токъ, что онъ первымъ выступилъ противъ крайностей и уродливостей нашего романтизма. Блинскому было всего восемнадцать лтъ отъ роду, когда появилась статья Надеждина Литературныя опасенія за будущій годъ, въ которой впервые было выражено скептическое отношеніе къ направленію и богатству нашей литературы. Эта же самая точка зрнія была, шесть лтъ спустя, установлена Блинскимъ въ его дебютной стать Литературныя мечтанія. Надеждинъ, такимъ образомъ, былъ предшественникомъ Блинскаго, но предшественникомъ только въ самомъ начал пути: почти вся тяжесть борьбы противъ романтизма я все дло защиты натурализма были вынесены на своихъ плечахъ Блинскимъ.
Авторъ Очерковъ, очень симпатизирующій Надеждину, представляетъ дло въ такомъ вид, что если Надеждинъ, относительно говоря, не получилъ въ литератур вліянія, то лишь потому, что былъ слишкомъ выше своего времени. ‘Онъ одинъ тогда понималъ вещи въ ихъ истинномъ вид. Его не понялъ никто: и потому, что онъ высказывалъ истину очень горькую для тхъ, кому говорилъ ее, и потому, что высказывалъ ее горько и, боле всего, потому, что основанія, на которыхъ опирались его приговоры, были незнакомы никому. Нмецкая философія, питомцемъ которой онъ былъ, неизвстна была никому. Вс видли только, что онъ противорчитъ французскимъ книжкамъ, изъ которыхъ была почерпнута вся наша тогдашняя мудрость,— и его объявили безумцемъ. Чего онъ хочетъ, не понималъ никто, потому что у насъ не было ничего подобнаго тому, хотлъ онъ,— и всмъ показалось, что онъ только хочетъ бранить и унижать нашу литературу’. Довольно трудно пріобрсти вліяніе писателю, котораго никто не донимаетъ, и какъ тутъ не вспомнить замчанія нашего автора, что ‘литератору нтъ необходимости быть особенно ученымъ, онъ только не долженъ быть человкомъ поверхностнымъ и легкомысленнымъ’. Мы объясняемъ дло проще: не чрезмрною ученостью Надеждина, которая ничему вредить не можетъ и никогда не можетъ быть чрезмрною, а исключительно слабостью его чисто-литературнаго дарованія. Что проповдывалъ Надеждинъ? ‘Онъ первый объяснилъ нашей критик, что такое поэзія, что такое художественное произведеніе. Отъ него узнали у насъ, что поэзія есть воплощеніе идей, что идея есть зерно, изъ котораго выростаетъ художественное произведеніе, есть душа, его оживляющая, что красота формы состоитъ въ соотвтствіи ея съ идеею. Онъ первый началъ строго и врно разсматривать, понята ли и прочувствована ли идея, выраженная въ произведеніи, есть ли въ немъ художественное единство, выдержаны ли и врны ли человческой природ, условіямъ времени и народности характеры дйствующихъ лицъ, истекаютъ ли подробности произведенія изъ его идеи, естественно ли, по закону поэтической необходимости, развивается весь ходъ событій, воплощающихъ идею автора, изъ данныхъ характеровъ и положеній,— словомъ, онъ первый далъ русской критик вс эстетическія основанія, на которыхъ должна была она развиться, и показалъ примры, какъ прилагать эти принципы къ сужденію о поэтическомъ произведеніи’. Прекрасно. Но что хе въ этихъ идеяхъ необыкновеннаго, головоломнаго, такого, чего бы ужъ въ то время будто бы никто и понять не могъ? Десятокъ лтъ — небольшой срокъ для общества, а, между тмъ, вс эти идеи, черезъ десять лтъ посл Надеждина, развивалъ Блинскій, и вс его прекрасно понимали, несмотря на туманность метафизической фразеологіи. Самую простую мысль можно изложить такъ, что у читателя умъ за разумъ зайдетъ, и самую сложную и глубокую идею можно разжевать и въ ротъ положить даже глуповатому человку. Это дло формы, а форма — дло таланта, котораго именно у Надеждина и не было. Его статьи были умны и учены, но скучны, я вотъ все объясненіе ихъ относительнаго неуспха. Ученому достаточно какъ-нибудь выразить врную мысль или теорію: его поймутъ и оцнятъ его сотоварищи, которые обсудятъ дло по существу и которыхъ нтъ надобности завлекать популярною формой изложенія. Журналистъ иметъ дло не съ спеціалистами и даже не съ избранною, а съ большою публикой, и если онъ не обладаетъ даромъ яснаго изложенія, его усилія останутся напрасными. Именно это и случилось съ Надеждинымъ и никто въ этомъ не виноватъ, кром его самого.
Пора дать читателю обращикъ тхъ нападеній Надеждина на романтизмъ, которыя создали ему репутацію критика-новатора. Вотъ одинъ изъ нихъ: ‘Спрашивается: что за удовольствіе представлять кровавыя зрлища?… Ужасныя картины кровопролитія и убійствъ весьма рдки въ вещественной нашей жизни: какъ же могутъ он обратиться во всеобщую прихоть вкуса? Справедливе бы, кажется, можно было упрекнуть насъ въ недостатк вкуса, чмъ въ подобномъ развращеніи онаго. У насъ досел, несмотря на неослабно распространяющіеся успхи просвщенія, господствуетъ еще какая-то мудреная апатія къ истинно-изящнымъ наслажденіямъ. Наши театры полны бываютъ только при представленіяхъ Кіарини (фокусника), а изъ нашихъ періодическихъ изданій больше всхъ расходятся Московскія Вдомости. Не эта ли слишкомъ замтная скудость чувствительности вынуждаетъ нашихъ поэтовъ прибгать въ насильственнымъ средствамъ для пробужденія въ нашихъ непросыпныхъ душахъ привтнаго отклика?… Но отчего бы нашимъ поэтамъ не попытаться прибгнуть къ другому, мене шумному, но боле надежному средству возбуждать эстетическое участіе?… Отчего бы не допустить имъ въ поэтическій механизмъ свой, кром кинжала и яда, другихъ пружинъ, меньше смертоносныхъ, но не меньше дйствительныхъ?… Не могло ли бы съ избыткомъ замнить всю эту романтическую стукотню и рзню — существенное достоинство и величіе изображаемыхъ предметовъ, наставительная знаменательность драпировки, не ослпительная для умственнаго взора свтлость мыслей, не удушительная теплота ощущеній?… А этого-то, по несчастію, и недостаетъ въ нашихъ новыхъ поэтическихъ произведеніяхъ! Они обращаются около предметовъ совершенно ничтожныхъ: одваются въ маскарадные костюмы, представляющіе уродливое смшеніе этнографическихъ и хронологическихъ противорчій, блестятъ пошлыми двуличневыми остротами, дышать чадными и нердко смрадными чувствами’.
‘Такъ онъ писалъ, темно и вяло…’ Сравнивая эти тяжеловсныя фразы, испещренныя неуклюжими существительными и прилагательными, съ бойкимъ и блестящимъ слогомъ Полеваго, до сихъ поръ очень мало устарвшимъ, безъ труда поймешь, почему въ завязавшейся между Надеждинымъ и Полевымъ полемик сочувствіе большинства было на сторон Полеваго, хотя вся философская и эстетическая правда была на сторон Надеждина. Какъ быть? Литературная пропаганда иметъ свои требованія и условія, и не публика существуетъ для писателей, а писатели существуютъ для публики. Въ конц-концовъ, посл многихъ комплиментовъ Надеждину, авторъ Очерковъ приходитъ къ такому убійственному для Надеждина заключенію: ‘Главнйшая заслуга Надеждина — критика въ нашей литератур — состоитъ въ томъ, что онъ былъ образователемъ автора статей о Пушкин. Выражаясь любимымъ его языкомъ классической поэзіи, онъ незабвененъ для насъ какъ Хронъ, воспитатель Ахиллеса’.
Обратимся теперь къ этому Ахиллесу, т.-е. къ Блинскому.

М. Протопоповъ.

(Окончаніе слдуетъ).

‘Русская Мысль’, кн.VIII, 1892

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека