Письма о литертуре, Протопопов Михаил Алексеевич, Год: 1892

Время на прочтение: 31 минут(ы)

Письма о литератур.

Письмо второе.

I.

Первое свое ‘письмо’ я началъ замчаніемъ, что ‘говорить о литератур — значитъ говорить объ обществ’. Къ сожалнію, это далеко не всегда значитъ — говорить о народ. Между тмъ, въ тяжелые дни, переживаемые нашимъ отечествомъ, мысль всякаго, сколько-нибудь отзывчиваго человка можетъ ли сосредоточиться на чемъ-нибудь иномъ, какъ не на тхъ извстіяхъ, фактахъ, даже слухахъ, которые идутъ оттуда, изъ ‘глубины Россіи’? Да, такова непреоборимая сила вещей, такова безапелляціонная логика исторіи! Давно ли остроумные люди смялись надъ ‘мужиковствующею’ частью нашей литературы, давно ли говорили они, что отъ мужика въ литератур, по ихъ мннію, ‘проходу нтъ’, и Глбъ Успенскій съ нервнымъ раздраженіемъ возражалъ имъ, и вотъ теперь вся литература и все общество преисполнены заботами или хоть только оазговорами о мужик и вс начинаютъ понимать, что этотъ мужикъ точно ‘сятель и хранитель’ родной страны, что его благосостояніе есть основа нашего благосостоянія, что бда, его постигшая, есть грозная туча на нашемъ горизонт. На первый разъ достаточно и этого результата, а съ теченіемъ времени мы, можно надяться, достигнемъ и полнаго ‘просіянія ума’, говоря выраженіемъ одного изъ героевъ Успенскаго. Уже теперь все рже и рже высказываются дикіе проекты и все чаще и чаще слышатся мннія, которыя заставляютъ васъ съ пріятнымъ изумленіемъ восклицать la графъ Нулинъ:
‘Нтъ! право? Такъ у насъ умы
Ужъ развиваться начинаютъ?
Дай Богъ, чтобъ просвтились мы!’
Конечно, не особенно высокаго полета это просвщеніе, — конечно, мысли и мннія, высказываемыя теперь какъ новость, почти какъ откровеніе, давнымъ-давно набили оскомину людямъ, не скучавшимъ думать и говорить о мужик, и (давнымъ-давно перешли въ область аксіомъ, спорить о которыхъ значитъ компрометировать свои умственныя способности. Но если человкъ, въ самомъ дл, думалъ, что часть больше своего цлаго и только вчера или сегодня открылъ, что это совсмъ неврно, то неужели мы не вправ порадоваться за него? Вдь, для него это дйствительно огромный шагъ впередъ. Люди, давно и хорошо знакомые съ книгами и статьями, трактовавшими о разнообразныхъ вопросахъ народной экономики, съ произведеніями князя Васильчикова, Кавелина, Трирогова, Котелянскаго, Шелгунова, Головачева, Даніельсона, проф. Поснякова, Орлова, Каблукова, B. В., Б. Ленскаго, С. Южакова, Л. Слонимскаго и пр., и пр., и пр.,— эти люди, конечно, съ изумленіемъ видятъ, какъ истины, давно высказанныя и установленныя названными писателями, дробятся теперь на газетныхъ и журнальныхъ страницахъ на маленькіе кусочки и каждый изъ этихъ кусочковъ рекомендуется какимъ-то спасительнымъ талисманомъ собственнаго изобртенія. Россія — страна земледльческая, а не промышленная, и главный производитель ея — мужикъ-земледлецъ, а не фабрикантъ, не заводчикъ, не купецъ, величина существующихъ крестьянскихъ надловъ не пропорціональна лежащимъ на нихъ повинностямъ, трехпольное хозяйство не составляетъ послдняго слова агрономической науки и земля способна къ истощенію, такъ же какъ рки къ обмеленію и лса къ исчезновенію, переселенческое движеніе должно получить и санкцію, и надлежащую организацію, кром ‘власти земли’ и вообще ‘планиды’, есть власть науки и вообще просвщенія, нашъ хлбный вывозъ мы производимъ не отъ избытка, а отъ скудости, вырубка лсовъ не только способствуетъ засух, но иногда и производитъ ее, предоставленіе простора хищничеству Разуваевыхъ и Колупаевыхъ вести въ добру не можетъ: въ цивилизованной стран можетъ быть неурожай, но не можетъ быть голода, просвщеніе полезно, незнаніе — убыточно, праздность — вредна. И такъ дале, хоть еще на десятокъ страницъ. Ахъ, какія ‘удивительныя новости! Да, въ свое время, т.-е. 15, 20—30 и даже нсколько тысячъ (‘просвщеніе полезно’) лтъ тому назадъ каждая изъ этихъ мыслей была боле или мене новинкой, но выдавать ихъ за новость теперь — значитъ обнаруживать свое полное незнакомство съ нашею литературой, не только экономической и политической, но и художественной.
Собственно только это послднее обстоятельство я и имлъ въ виду подчеркнуть здсь. Къ какомъ-то роман г. Боборыкина одинъ изъ персонажей разсудительно замтилъ: ‘Смшно же,.вдь, въ самомъ дл, явиться въ математическое общество и воскликнуть: ‘а я, братцы, таблицу умноженія знаю!’ Однако, если не самая значительная, то несомннно самая голосистая часть современной литературы нашей ничего иного теперь не длаетъ, какъ ежедневно открываетъ по частямъ таблицу умноженія и публикуетъ объ этомъ во всеобщее свдніе. Она ‘всегда’ знала, что дважды два — четыре, но только вчера, по поводу неурожая, домекнулась, что пятью пять — двадцать пять, а завтра, съ Божіею помощью, убдится, что семью восемь — пятьдесятъ шесть, а она ‘всегда’ знала, что земледліе — дло полезное, а въ Россіи даже очень важное, но только сегодня ‘собственнымъ умомъ’ дошла, что оно требуетъ о себ государственнаго ‘общественнаго попеченія и только завтра, быть можетъ, пойметъ, въ чемъ и какъ это попеченіе должно выразиться, чтобы предупредить мужицкую, а не чиновническую голодовку. Не знаю, какъ на читателя, но ма меня эта элементарная невжественность нашей реакціонной печати производитъ наилучшее впечатлніе: искреннее незнаніе и непониманіе гораздо лучше, гораздо мене опасно и мене отвратительно, нежели сознательное лицемріе. Нтъ худшаго глухаго, говоритъ пословица, нежели тотъ, кто не хочетъ слушать, и если, наконецъ, наши реакціонеры изъявили желаніе прислушаться къ голосу жизни, это значитъ, что ихъ глухота не безнадежна. Правда, не таковы нын и обстоятельства, чтобы осмлиться не хотть слушать…Какъ бы то ни было и забывая какъ комичную, такъ и трагичную сторону дла, я радуюсь и даже почти умиляюсь, когда какой-нибудь Гражданинъ съ наивнымъ изумленіемъ объявляетъ, что, по тщательнйшимъ изслдованіямъ его корреспондентовъ, крестьяне стремятся къ переселенію не отъ буйнаго своевольства, а воистину отъ малоземелья и отъ тсноты, или когда какое-нибудь Новое Время съ торжествомъ, со ссылкою на иностранные авторитеты, докажетъ въ фельетонахъ и подтвердитъ въ передовыхъ статьяхъ, что лса — вещь полезная и вырубать ихъ зря совсмъ не надобно. Очевидно, люди преискренно считали ‘щелкоперовъ забавою’ вс безчисленныя и разнообразныя указанія на неурядицу народной жизни и когда обстоятельства заставили ихъ, наконецъ, хоть сколько-нибудь вникнуть въ дло,— они чистосердечно изумлены, что таблица умноженія совсмъ не забава и же выдумка щелкоперовъ, а рядъ преполезнйшихъ математическихъ истинъ. А они-то думали, что ужь важне маргарина ничего и на свт нтъ!
Къ этому теоретическому невжеству нужно присоединить невжество чисто-практическое, то невжество чистокровнаго петербуржца относительно провинціи, которое выражалось и выражается совершенно анекдотическимъ образомъ. Вспомнимъ, наприм., того корреспондента-петербуржца, который вообразилъ, что его возятъ по проселочнымъ дорогамъ ‘гусемъ’ собственно изъ почтенія къ его особ, или того чиновника-петербуржца, который рекомендовалъ рецептъ изобртенной имъ похлебки для голодающихъ и вообще неимущихъ: взять столько-то фунтовъ ржаной муки и поджарить на сковород въ сливочномъ масл, затмъ развести водой и вскипятить съ солью, перцемъ и лавровымъ листомъ. Это просто, удобно, дешево и — sur ma foil — довольно вкусно. Чмъ это лучше или хуже той классической французской принцессы стараго режима, которая по поводу своихъ голодавшихъ соотечественниковъ съ энергіей сказала, что она скоре согласилась бы сть простой черный хлбъ съ сыромъ, нежели уминать съ голоду? Или припомнимъ петербургскаго редактора, который выразилъ недовріе къ толстовскимъ столовымъ на томъ основаніи, что ‘нельзя’ на полтора рубля прокормить человка цлый мсяцъ, а нельзя, конечно, потому, что у Палкина одинъ обдъ, безъ закуски и безъ вина’ стоить полтора рубля. Буденъ надяться, что ‘просіяніе ума’ не обойдетъ и этихъ ‘французскихъ принцессъ’ съ дальнйшимъ развитіемъ и дальнйшимъ уясненіемъ совершающагося событія. Будемъ надяться вообще, что великія физическія и моральныя страданія народа хоть сколько-нибудь окупятся идейными результатами…
Но если, съ одной стороны, мы наблюдаемъ признаки, свидтельствующіе о нкоторомъ пробужденіи въ насъ самосознанія, то, съ другой стороны, можно указать примры очевиднаго умопомраченія. Къ счастію, такіе примры немногочисленны, хотя чрезвычайно выразительны. Люди, у которыхъ вы до сихъ поръ охотно признавали и умъ, и талантъ, и широту идейнаго кругозора, за дятельностью которыхъ вы слдили съ участіемъ и съ интересомъ, полемической стойкости и выдержанности которыхъ вы отдавали всю справедливость и на которыхъ возлагали даже довольна серьезныя свои надежды,— эти люди внезапно заговорили въ непререкаемо-авторитетномъ стил древле-московскихъ юродивыхъ и выразили по поводу общенароднаго бдствія вполн блаженные взгляды. Съ полнйшимъ отсутствіемъ всякаго такта и даже всякаго приличія расхваливши себя, они, въ то же время, бросили въ лицо нашей интеллигенціи упрекъ въ ‘безсмысленности’ и огуломъ обвинили ее въ бездйствіи и непредусмотрительности. Я опять ограничусь только простымъ установленіемъ факта, не вдаваясь (по многимъ причинамъ) въ его анализъ. но какъ печаленъ этотъ фактъ и съ какимъ тяжелымъ чувствомъ мы отмчаемъ его! ‘Французскимъ принцессамъ’ полагается наивность, но когда серьезные и взрослые люди начинаютъ высказывать очевидныя несообразности и даже нчто гораздо худшее, а именно легкомысленныя и безнравственныя инкриминаціи, отъ которыхъ они первые съ негодованіемъ отвернулись бы въ своемъ спокойномъ состояніи, тогда нами овладваетъ тревога за общую психическую атмосферу. Поживемъ — увидимъ. Бдствія еще далеко не достигли своего полнаго развитія и характеръ отношеній къ нему нашей литературы еще не опредлился окончательно. Успокоительная нота щедринскаго Разуваева — ‘іонъ достанетъ!’ — слышится пока даже въ самыхъ искреннихъ соболзнованіяхъ.

II.

Лтъ пятьдесятъ назадъ въ нашей журналистик господствовалъ обычай давать читателямъ, по окончаніи года, общія обозрнія литературы въ форм ретроспективныхъ очерковъ. Причина возникновенія этого обычаи ясна: чмъ тсне рамки, въ которыя поставлена литература, тмъ охотне она занимается собою. Это такъ естественно, что то же самое явленіе мы наблюдаемъ и въ сфер индивидуальной жизни: чмъ у человка меньше охоты или простора къ общественной дятельности, тмъ боле онъ склоняется къ культивированію своего я, къ такъ называемому самосовершенствованію. Такому занятію не могутъ мшать никакія вншнія обстоятельства, а результаты его не подлежатъ никакому контролю, кром контроля собственнаго сознанія.
Теперь мы хорошо знаемъ этотъ истинный секретъ полишинеля. Личность совершенствуется не въ силу какихъ-нибудь самопроизвольныхъ усилій, не путемъ анализа своихъ душевныхъ процессовъ, а въ силу и путемъ оздоровленія условій ея жизни и развитія. Равнымъ образомъ, литература прогрессируетъ не потому, что тщательно оцняетъ и расчисляетъ свои богатства, а потому, что все тсне и тсне сближается съ прогрессирующею жизнью, не въ смысл подчиненія ‘улиц’, а въ смысл проникновенія ея высшими потребностями, ея лучшими идеалами. Вотъ первая причина, почему читатель не долженъ ждать отъ меня ни теперь, ни впослдствіи какихъ-нибудь общихъ литературныхъ обозрній, врод тхъ, какія аккуратно писалъ бывало Блинскій по истеченіи каждаго года: задача современной литературы состоитъ не въ самосознаніи и не въ самопознаніи,— это уже для нея ршенная задача, пройденная ступень, а въ томъ, чтобы освтить мыслью практическую дйствительность и, наоборотъ, пріучить и привязать литературную мысль (т.-е. милліонъ разъ обруганную у насъ ‘тенденцію’) къ реальному содержанію. Вторая причина чисто-практическаго или даже техническаго свойства: очень трудно съ серьезнымъ видомъ обозрвать пустое мсто. Въ самомъ дл, чмъ можно помянуть истекшій годъ въ литературномъ отношеніи? Отличается ли онъ чмъ-нибудь отъ любого изъ восьмидесятыхъ годовъ, иметъ ли онъ свою физіономію, оставилъ ли онъ намъ сколько-нибудь цнное наслдіе? Нтъ, не отличается, не иметъ, не оставилъ! Почтенный Встникъ Европы, по прежнему, самоотверженно, но и, попрежнему, безуспшно истощался въ доказательствахъ того самаго тезиса, который высказывался и извстнымъ буфетчикомъ Глба Успенскаго въ разсказ Маленькіе недостатки механизма: ‘который человкъ ни въ чемъ не виновенъ и того человка наказывать не за что. А который ежели есть преступникъ или, такъ сказать, злодй какой-нибудь, такъ того наказывай. Больше ничего…’ Русскій Встникъ, попрежнему, доказывалъ, что, наоборотъ, наказывать нужно, собственно говоря, всхъ, потому что вс ужь непремнно въ чемъ-нибудь да виновны. Сверный Встникъ, попрежнему, никакъ не могъ опредлить своего мста ни въ природ, ни въ жизни, ни даже въ журналистик. Наблюдатель, попрежнему, жаловался, что на него никто не обращаетъ вниманія и тутъ же прибавлялъ, что онъ ни въ чьемъ вниманіи и не нуждается. Недля расширила рамки своего изданія, но рамки своего разумнія оставила прежнія, впредь до открытія какимъ-нибудь изъ его малмадыжскихъ или тетюшскихъ сотрудниковъ самоновйшаго ‘новаго слова’. Новое Время оставалось Новымъ Временемъ и закончило годъ своего рода аннибаловскою клятвой: ‘всегда защищать печатную клевету’ (Jа 5675, отъ 15 декабря). И такъ дале. Словомъ, вс, отъ мала по велика, сохранили и свои прежнія позиціи, и свои прежнія физіономіи, такъ что, въ этомъ смысл, только что истекшій годъ не представляетъ собою ни прогресса, ни регресса {Ну, а что, ‘попрежнему’, длала Русская Мысль?— спросить какой-нибудь лукавый читатель. По увренію г. Суворина, Русск. Мысль стремится ‘объять необъятное’. Soit. То же самое, вроятно, она будетъ длать и впредь.}. Но не отличился ли кто-нибудь изъ отдльныхъ литературныхъ дятелей? Очень немногіе. Отличился г. Скабичевскій, разсказавши о редактированіи имъ одной газеты, въ состав редакціи которой онъ былъ единственнымъ грамотнымъ человкомъ. Отличился г. Ясинскій, сведя въ преждевременную могилу еще нсколько человкъ своими пасквилями, носящими, впрочемъ, названіе романовъ, повстей и разсказовъ. Отличилась г-жа Крестовская, написавши огромнйшій романъ, каждая страница котораго обладаетъ удивительнымъ свойствомъ повергать читателя почти въ эпилептическое состояніе. Отличился г. Потапенко своею, можно сказать, сверхъестественною плодовитостью, такъ что даже въ людяхъ, наилучшимъ образомъ расположенныхъ къ дарованію г. Потапенка, невольно возникало чувство мучительнаго опасенія: вотъ-вотъ сорвется, скомпрометируетъ себя и упадетъ такъ, что подняться будетъ невозможно. Создать репутацію трудно, испортить ее — нтъ ничего легче, потому что добрая слава лежитъ, а худая бжитъ, но поправить однажды скомпрометированное имя — нтъ ничего трудне этого, опять-таки вслдствіе почти общаго свойства людей — съ легкостью забывать добро и заслуги и тщательно помнить зло, ошибки, увлеченія, паденія. Спшу замтить, что эти опасенія, въ ихъ грубомъ, прямомъ смысл, оказались напрасными по отношенію къ г. Потапенко: онъ ни разу не взялъ рзко-фальшивой ноты и даже ни разу не сорвался съ голоса. Ну, а не въ грубомъ, не въ прямомъ, а въ высшемъ смысл? На этотъ счетъ мы можемъ сказать одно: къ той репутаціи, которую создалъ себ г. Потапенко, издавши въ прошломъ году два тома своихъ сочиненій, его новыя произведенія не прибавили почти ничего. Удивленіе передъ количествомъ произведеній г. Потапенка возростало, но уваженіе къ содержанію ихъ осталось на прежней степени, высота которой не можетъ удовлетворять писателя съ строгими и серьезными требованіями.
Литературная дятельность г. Потапенка представляетъ собою вообще столь любопытное литературное явленіе и представляетъ собою столь яркую иллюстрацію къ тмъ общимъ замчаніямъ, которыя я высказалъ въ первомъ ‘письм о литератур’, что на ней стоитъ остановиться нсколько подольше. Разговоръ нашъ съ г. Потапенкомъ поведется тмъ легче и свободне, что для него не требуется никакихъ прелиминарій: мы оба смотримъ на дло съ одной и той же точки зрнія, хотя и не одинаково. Въ одномъ изъ старыхъ разсказовъ г. Потапенко (Святое искусство, томъ I) фигурируетъ нкто Степовицкій, педагогъ по положенію и литераторъ по смертной охот. Но участь этого Степовицкаго была горькая: первая повсть его имла успхъ, что именно и вскружило ему голову, вторая имла успхъ несравненно меньшій, потому что была простымъ перепвомъ первой, а огромный и претенціозный романъ его редакція вовсе отказалась принять, потому что ‘нельзя же печатать чепуху’, какъ откровенно выразился редакторъ. Г. Потапенко очень хорошо объяснилъ это фіаско своего героя устами какого-то газетнаго критика, представленнаго въ его повсти. ‘Искра Божія,— сказалъ г. Потапенко,— есть у всякаго, кому Богъ далъ живую, впечатлительную душу. У всякаго непремнно найдется нчто такое, что онъ можетъ и хочетъ повдать міру. Обыкновенные люди повряютъ это ‘нчто’ своимъ друзьямъ, знакомымъ, любимому человку въ минуту откровенности, потому что они не умютъ писать, не владютъ перомъ. Тотъ же, кто мало-мальски уметъ обращаться съ фразой, берется за перо и сообщаетъ міру свое маленькое нчто. И это нчто — живое слово, потому что оно прочувствовано, продумано, пережито, потому что оно отъ души и оно производить впечатлніе таланта. По, сказавъ его, онъ сказалъ все и больше онъ уже ничего не скажетъ, а если скажетъ, то или повторитъ прежнее, или это будетъ нчто сухое, холодное, придуманное, бездушное. Этимъ, по-нашему, и отличается искра Божія, которая есть у всякой живой души, отъ таланта, который видитъ иными, ему только свойственными очами, и видитъ то, чего не видятъ другіе, у котораго всегда найдется сказать что-нибудь свое по поводу всякаго, съ виду незамтнаго, явленія. Вотъ отчего такъ густы ряды ‘подающихъ надежды’, но никогда не оправдывающихъ оныя’.
Все это очень мтко и очень справедливо. Прямой выводъ отсюда тотъ, что плодовитость писателя находится въ прямой зависимости отъ его внутренняго содержанія, отъ глубины и разнообразія того ‘нчто’, которое наложено въ его душ. Очень большой талантъ съ быстротою пониманія соединяетъ чрезвычайную впечатлительность. Благодаря впечатлительности, ему не приходится подолгу ждать, чтобы ‘божественный глаголъ’ коснулся его слуха, и онъ, какъ ‘пробудившійся орелъ’, подмчаетъ даже мелкія явленія, видныя только его дальнозоркому взгляду. Благодаря быстрот пониманія, которое сводится къ умнью ассоціировать идеи и координировать понятія, онъ усвоиваетъ всякое новое явленіе или новое понятіе, такъ что оно становится какъ бы его прирожденною органическою собственностью. Вотъ почему талантъ такого рода почти можетъ не бояться истощенія, никогда не чувствуетъ недостатка въ матеріал: такимъ матеріаломъ является для него вся человческая жизнь и вся человческая мысль. Талантъ средней руки является хозяиномъ только въ немногихъ сферахъ жизни и мысли, и процессъ ассимилированія совершается въ нихъ медленно и трудно. Его способность обобщенія несравненно слабе и поэтому всякое явленіе и всякая мысль, не входящая прямо въ область его спеціальнаго вднія,(является для него настоящею новостью, на которую ему надо положить много упорнаго труда, чтобы шагъ за шагомъ овладть ею. Недостатка въ матеріал онъ также ощущать не можетъ, но дло въ томъ, что онъ долженъ именно подолгу ждать призыва къ священной жертв, если — какъ оно, конечно, и слдуетъ — разумть подъ этимъ призывомъ полное проникновеніе темой и, какъ результатъ этого проникновенія, горячее желаніе высказаться. Наконецъ, таланты послдней и самой многочисленной категоріи — это, говоря метафорически, люди, обладающіе неразмннымъ грошемъ,— не червонцемъ, не рублемъ, а именно только грошемъ. Безъ хлба они (продолжаю ту же метафору) не насидятся и отъ нищаго, просящаго ради Христа, могутъ заслужить благодарность, но обогатить не могутъ никого и даже не могутъ никому помочь какъ слдуетъ. Этотъ неразмнный грошъ — ихъ литературная техника. Благодаря этой техник, они могутъ писать о чемъ угодно, какъ угодно и когда угодно: ихъ грошъ всегда у нихъ въ карман и имъ стоитъ только опустить руку, чтобы обогатить міръ маленькою мдною монетой. Г. Потапенко упоминаетъ о людяхъ, у которыхъ есть ‘нчто’ за дутою, но нтъ умнья выразить это ‘нчто’ въ надлежащей литературной форм. Таланты, о которыхъ я теперь говорю, наоборотъ, ничего въ душ не имютъ, но выразить вншнимъ образомъ они могутъ какое угодно ‘нчто’. Ни разу Бога, говоря выраженіемъ Некрасова, въ пустой груди не ощутивъ, они, все-таки, могутъ говорить сколько угодно, и говорить гладко, складно, красиво о Бог. Пока эта способность утилизируется въ низшихъ прикладныхъ сферахъ журналистики — хроникерств, репортерств и т. п., она остается очень полезною способность’. Будучи перенесена въ область творчества, она становится обманомъ, изъ полезнаго гроша превращается въ натертый ртутью двугривенный: форма безъ содержанія, красота безъ смысла, слово безъ значенія, порывъ безъ чувства, безъ страсти, — все это не творчество, а фальсификація творчества.
Герой г. Потапенка, Степовицкій, принадлежалъ по своимъ литературнымъ способностямъ къ третьей изъ указанныхъ нами категорій и вс его злоключенія произошли отъ того, что онъ поставлялъ себя въ категорію первоклассныхъ талантовъ. Ошибка непростительная во взросломъ и неглупомъ человк, но понятная и естественная. Но что сказать о писател, который стремится не возвыситься, а унизиться, изъ категоріи второстепенныхъ, но, все-таки, настоящихъ писателей перейти въ цехъ литературныхъ ремесленниковъ? Талантъ г. Потапенка принадлежитъ именно во второй изъ очерченныхъ вами категорій, это — живой талантъ, а не мертвая техническая способность. У г. Потапенка много наблюдательности, встрчаются искры неподдльнаго юмора, есть вдумчивость, свидтельствующая о желаніи автора понять сущность предмета, а не уловить только вншніе его признаки. Не совсмъ пріятное впечатлніе производитъ довольно иногда безпричинная ироничность автора, — не иронія, естественно вытекающая изъ насмшливаго или презрительнаго отношенія писателя къ изображаемому предмету, а именно ироничность, показывающая только желаніе стать выше своихъ персонажей. Въ тхъ нердкихъ случаяхъ, когда г. Потапенко касается жизни кого-нибудь изъ ‘униженныхъ и оскорбленныхъ’ судьбою, онъ уметъ писать съ теплотою и искренностью, которыя длаютъ честь его человческому чувству. Съ другой стороны, г. Потапенко какъ-то ужъ черезъ-чуръ хладнокровенъ при изображеніи весьма гнусныхъ обращиковъ человческой породы. Мы вовсе не требуемъ отъ писателя негодованія въ такихъ случаяхъ, но намъ претить и терпимость, доводимая чуть-чуть не до прогуливанья подъ ручку. Герой, наприм., повсти Здравыя понятія — злодй не въ мелодраматическомъ, а въ истинномъ значеніи этого слова, чрезвычайно родственный по духу герою Первой борьбы Хвощинской-Заіончковской, но какая разница въ отношеніяхъ къ этимъ героямъ ихъ творцовъ! Въ то время, какъ г. Потапенко довольствуется легонькою ироническою усмшечкой въ бороду, Заіончковская съ сдержанною и тмъ боле глубокою ненавистью разоблачаетъ всю нравственную мерзость своего героя. У г. Потапенка вчно замчается какое-то особенное себ на ум, которое, по нашему мннію, есть просто хохлацкая флегматичность, нсколько потревоженная сознательностью, развитою мыслью. Нехай и подлецы живутъ на бломъ свт, потому что и полынь на своемъ корню ростетъ, — ну, а, все-таки, ‘ходу’ имъ давать не треба и не гоже,— вотъ, кажется, вся психологическая основа отношеній г. Потапенка къ его отрицательнымъ героямъ.
Однако, эта общая характеристика таланта г. Потапенка, въ которой намъ нтъ теперь прямой надобности, отвлекла насъ въ сторону отъ главной темы. Но уже самая возможность такой характеристики, которую, къ тому же, было бы не трудно очень поразвить и порасширить, указываетъ на извстную значительность литературнаго дарованія г. Потапенка. И вотъ это-то свое дарованіе г. Потапенко и напрягаетъ до послдняго предла, стараясь брать не качествомъ, а количествомъ работы. Такой образъ дйствій оправдывается теоріей, недавно изложенной г. Скабичевскимъ со словъ одного изъ нашихъ многопишущихъ беллетристовъ. Теорія эта очень проста. Сколько бы мы,— говорилъ беллетристъ,— ни отдлы вали и ни вынашивали свои работы, намъ не написать ни повсти, равной Тургеневскимъ повстямъ, ни романа, равнаго романамъ Толстаго и Достоевскаго. Значитъ, намъ нечего и заботиться объ особой тщательности отдлки и надо стараться ^писать не какъ можно лучше, а какъ можно больше. Только такимъ образомъ мы и можемъ наверстать недостаточность нашихъ способностей.
Съ одной точки зрнія эта незамысловатая теорія совершенно врна, но эта единственная точка зрнія такова, что о ней и говорить совстно. Да, конечно, въ смысл литературнаго гонорара недостаточность]качества можетъ быть возмщена избыткомъ количества. Если крупный романистъ, получая 500 р. за листъ, пишетъ только пять листовъ въ годъ, его перещеголяетъ романистъ средней руки, поставляя по тридцати листовъ въ годъ, по 150 р. за листъ. Это — ариметика и никакой споръ тутъ невозможенъ. Но не испытываете ли вы, читатель, нкоторой неловкости и даже просто стыда при этихъ цифрахъ, счетахъ и разсчетахъ, ворвавшихся откуда-то въ нашу чистую область отвлеченныхъ принциповъ, общей морали и широкихъ идеаловъ? Поостережемся крайностей идеалистическаго ригоризма и не забудемъ ни на минуту, что если не о хлб единомъ живетъ человкъ, то, вдь, и безъ хлба ему никакъ нельзя обойтись. Но разв не нашъ поэтъ, которому и вопросы вдохновенія, и вопросы хлбэ были одинаково близко знакомы, сказалъ объ этомъ: ‘не продается вдохновенье’ но можно рукопись продать’? Тутъ полное ршеніе всего дла. И Пушкинъ, и Толстой (по его собственному показанію), и Тургеневъ, и Достоевскій торговались какъ купцы, но писали они какъ писатели и продавали они именно только рукопись, результатъ вдохновенія, а не самое вдохновеніе.
Собесдникъ г. Скабичевскаго указывалъ, помнится (я не имю подъ рукой фельетона г. Скабичевскаго), на то соображеніе, что частое появленіе работъ, подписанныхъ однимъ именемъ, способствуетъ популярности писателя, а эта популярность лица ведетъ къ популярности проповдуемыхъ имъ идей. Но, не говоря уже о томъ, что и это соображеніе отличается вполн карьеристическимъ, т.-е. безнравственнымъ характеромъ, оно ошибочно даже въ фактическомъ смысл. Популярность и извстность — это два совершенно различныя понятія. Популярность есть извстность, сопровождаемая уваженіемъ, тогда какъ извстность есть просто знаніе всми фамиліи и рода дятельности извстнаго лица. Козакъ Ашиновъ, фельетонистъ Буренинъ, антрепренеръ Лентовскій,— все это люди извстные. Писатель Левъ Толстой, ученый Сченовъ, артистъ Рубинштейнъ,— это люди не только извстные, но и популярные. Извстность можетъ быть пріобртена газетною рекламой, популярность и связанная съ нею авторитетность достигаются только личнымъ трудомъ и талантомъ. Извстность часто бываетъ случайна и исчезаетъ еще быстре, чмъ приходитъ, популярность необходима, логична’ всегда справедлива и устойчива.

III.

Да, все боле и боле тускнютъ и забываются наши литературныя традиціи. Брошюра убиваетъ книгу, газета перебиваетъ дорогу журналу, литература перерождается въ журналистику, пастырь добрый, который ‘душу свою полагаетъ за овцы’, уступаетъ мсто наемнику, который ‘наемникъ есть’. Таковъ былъ ходъ исторіи повсюду, точно таковъ же онъ и у насъ. Собственно говоря, въ принцип это явленіе не должна возбуждать ни сожалній, ни опасеній, потому что оно не боле, какъ одно изъ выраженій общей демократизаціи жизни. Салтыковъ горько жаловался, что ‘улица’ все боле и боле овладваетъ литературой, но, однако, не вки же вчные литератур и въ салонахъ прозябать. ‘Улица’ — это толпа, а толпа — это, главнымъ образомъ, народъ, и если можно о чемъ жалть, такъ это о томъ, что наша литература все еще такъ далека отъ него, и если подходитъ къ нему, то ‘по-малу, по полсаженки’. Разночинецъ вступилъ въ ряды читателей, но по отношенію къ народу разночинецъ — такая же малая величина, какой являются салоны по отношенію къ разночинцу. Такимъ образомъ, вторженіе ‘улицы’, съ ея гамомъ и шумомъ, пылью и грязью, въ храмъ литературы не представляетъ собою ничего за неожиданнаго, ни печальнаго: вдь, ‘улица’ ворвалась въ этотъ храмъ не для кощунственнаго буйства, а для молитвы, для поученія, для очищенія своей души. Пусть толпа не уметъ держать себя съ привычною для насъ чинностью,— дло не въ этомъ, не во вншности, а въ томъ, что религіозная жажда истины, быть можетъ, чувствуется ею сильне, нежели очень многими, стоящими въ самомъ алтар храма.
И, все-таки, есть въ прошломъ нашей литературы многое, чего не слдовало бы забывать и отъ чего не нужно бы отказываться. Возвратимся на минуту опять къ той же тем, которой мы коснулись въ предъидущей глав, по вопросу о ремесленности въ литератур. Какъ стоялъ этотъ вопросъ лтъ тридцать назадъ? Какъ писатели того поколнія смотрли на свои обязанности? Противъ указаній, напримръ, совстливаго отношенія къ своему труду беллетристовъ сороковыхъ годовъ возраженія готовы: ‘хорошо было имъ отшлифововать свои произведенія, когда они жили на готовомъ, крпостномъ хлб’, и пр., и пр. Пусть такъ. Но вотъ Полное собраніе сочиненій В. Л. Слпцова, состоящее только изъ одною тома. Писатель шестидесятыхъ годовъ и чистйшій разночинецъ, Слпцовъ обладалъ талантомъ, который позволилъ бы ему ‘валять’, ‘строчить’ и ‘ляпать’ даже гораздо побойче, чмъ наши современные скорописцы. И, однако, онъ написалъ одинъ томъ, но за то такой, въ которомъ нтъ ни одной мертвой, ненужной страницы. Это не личное достоинство Слпцова,— эта строгость къ себ и уваженіе къ читателю были въ дух того времени и составляли достояніе почти всеобщее. Въ то время ‘печатный листъ казался быть святымъ’,— теперь газета, которая, вдь, тоже печатный листъ, пріучила читателя относиться къ печатному съ меньшимъ почтеніемъ… Вотъ о такихъ-то традиціяхъ, о такихъ-то отношеніяхъ писателя къ себ, къ литератур и къ читателю, почти совсмъ измнившихся въ наше время, не пожалть нтъ возможности.
Однако, и въ наше время встрчаются исключенія изъ прискорбнаго общаго правила. На-дняхъ вышелъ отдльнымъ изданіемъ романъ г. Ремезова {Касаясь романа г. Ремезова, одного изъ старйшихъ и ближайшихъ сотрудниковъ Русской Мысли, я спокойно иду на встрчу тмъ обвиненіямъ въ пристрастіи, въ кружковщин, въ кумовств и пр., которыя я сто разъ уже слышалъ и еще, конечно, сто разъ услышу. Ни въ первый, ни въ сотый разъ эти обвиненія не производили на меня ни малйшаго впечатлнія, и не потому только, что я слишкомъ хорошо знаю цну обвинителямъ, но и потому, что я увренъ въ своемъ читател, который можегъ разсудить дло по существу, а не по вншности. Во всхъ подобныхъ случаяхъ я вообще разсуждаю какъ купецъ Маломальскій Островскаго, ‘теперича, если ты ведешь свои дла правильно и, значитъ, аккуратно, — ну, и ничто тебя не можетъ замарать’.} Нашихъ полей ягоды, авторъ котораго, очевидно, не хочетъ забывать добрые завты прошлаго и предпочитаетъ быть писателемъ, а не паровою литературною машиной. Г. Анютинъ (Ремезовъ) принадлежитъ къ нашей реалистической школ, къ которой принадлежать и вс лучшіе романисты и повствователи наши. Никакихъ оригинальныхъ пріемовъ творчества г. Ремезовъ не претендуетъ изобртать, никакихъ ‘новыхъ словъ’ не выговариваетъ, никакихъ лучезарныхъ героевъ не ищетъ, а пишетъ такъ, какъ завщалъ писать великій основатель натуралистической школы: онъ описываетъ, что видлъ, что знаетъ, что пережилъ и переиспыталъ. При этомъ, — опять-таки, согласно съ традиціями, — онъ нисколько не заботится о ‘протокольности’, объ ‘объективности’, о ‘научности’ и нимало не стыдится ни видимаго смха, ни видимыхъ слезъ. Онъ — бытописатель, но бытописатель не равнодушный и, въ то же время, не негодующій: вдь, онъ описываетъ нашихъ полей. Г. Ремезовъ любитъ жизнь, которую описываетъ, любить не слпо, потому что нисколько не скрываетъ ни заброшенности полей, ни довольно сквернаго вкуса произростающихъ на нихъ ягодъ, но онъ, какъ и вс мы, выросъ на этихъ самыхъ поляхъ, среди этихъ самыхъ ягодъ, и у него нтъ силъ порвать вс связи съ родною почвой, чтобы тмъ съ большею свободой карать и бичевать. Оттого его насмшка такъ добродушна, порицаніе такъ мягко и кротко. Еще бы иначе! Вотъ яростный уздный реакціонеръ, помщикъ Вильниковъ, произносить въ кружк своихъ единомышленниковъ громовую рчь: ‘Я говорю, не то нужно… Вотъ что я говорю и буду говорить. Я понимаю дворянство… И ты, Торбузовъ, понимаешь, и ты, и вс мы… Надо же намъ, наконецъ… Послушайте, господа, положеніе слишкомъ серьезно. Если такъ пойдетъ, если мы будемъ сидть сложа руки, молчать и улыбаться, какъ нашъ милйшій предводитель, что же тогда будетъ? Къ чему придемъ? Какіе-нибудь Лышниковы да Раздерихины, да всякая анаена намъ на шеи насядетъ, тарханы и кошкодавы, чортъ ихъ дери!… Какое это земство, чортъ его задави! Толпа мужлановъ, морды пьяныя… Отъ мелкопомстныхъ кто?… Два попа, три кошкодава, мельникъ… Дворянъ, что ли, у насъ нтъ, а?… Дворянъ нтъ?!… Если такъ пойдетъ, я даю мое честное слово, голову кладу на плаху,— они насъ скоро въ шею выгонятъ изъ земства, заведутъ тамъ кабакъ, изъ узда насъ выгонять’.
Не правда ли, даже страшно? Если энергія дйствій Вильникова и его партіи будетъ соотвтствовать энергіи ихъ выраженій, то, право, ‘есть отчего въ отчаянье придти’. Не волнуйтесь, читатель: не изъ тучи грокъ. Авторъ тотчасъ же ставить васъ на правильную точку зрнія, и ставитъ не какъ публицистъ, утшаетъ васъ не какъ мыслитель, а какъ художникъ: онъ просто дорисовываетъ сцену до конца, и вся ваша тревога исчезаетъ съ послднимъ штрихомъ рисунка и вали негодованіе смняется добродушною, почти дружелюбною насмшкой. Конецъ сцены таковъ:
‘Накричавшійся Вильниковъ перевелъ духъ. Среди минутнаго затишья ‘въ угла донесся сдержанный, но энергическій шепотъ:
‘— А Троянъ прямо адакъ въ шиворотъ, сшибъ и покатились оба кубаремъ. Подвалилась Заремка, въ ухо — и повисла, какъ піявка…
Вильниковъ вслушался и не утерплъ:
— Это въ мокромъ то кусту?… Да, ловко!
— Троянъ у васъ, кажется, отъ Вихоревскихъ?— спросилъ Торбузовъ.
— Нтъ, отъ Буревскаго. Я ему за щенка лошадь отдалъ съ санями, со всею запряжкой, рублей въ четыреста пришелся.
— А хорошъ!— восхитился Борисъ Вильниковъ.— He жаль, что отдали. Сейчасъ, вдь, собак цны нтъ. Это въ Мокромъ онъ матераго двинулъ. Я стою на бугр, за кустомъ, а Пряхинъ тутъ на дорожк, анаешь, къ мостику… Только онъ на полянку, а Троянъ, чисто какъ пуля, цапъ въ шиворотъ — и пошла писать.
— А Заремка, Борисъ Александровичъ?— похвалился Пряхинъ.
— Добрая собака!
— Нтъ-съ, этого мало,— вступился за честь Заремки собесдникъ Пряхина.— Это серьезная собака, почище Трояна будетъ. Такихъ, какъ Ароянъ, я вамъ укажу и у Вихоревыхъ, и у Буревскаго, и, пожалуй, еще найду… А другой Заремки не знаю-съ и хвастать нечего.
— Я и спорить не стану,— согласился Вильниковъ.— Она отъ вашей обиды, — обратился онъ къ Пряхину, — и отъ Вихоревскаго Удалого… Знаю всю родословную’.
Вотъ такъ-то лучше, конечно,— проще, и естественне, и знакоме. Подъ личиной грознаго Парнеля вы вдругъ усматриваете кончикъ ноздревскаго уха и вами овладваетъ примирительное чувство: да, это он, знакомыя ягоды родныхъ полей,— очень безвкусныя, конечно, но за то безвредныя.
Если читатель, незнакомый съ романомъ г. Ремезова’ заключитъ, на основаніи нашихъ цитатъ, что это произведеніе представляетъ собою нчто врод Оскуднія г. Терпигорева, то онъ очень ошибется. Это не картина сословія, не соціальный этюдъ, не политическій очеркъ въ беллетристической форм,— это именно романъ, со всми аттрибутами этого рода творчества. Соціальный и психологическій элементъ занимаютъ въ немъ одинаковое мсто. Первый осуществляется въ изображеніи борьбы, врне — сутолоки, земскихъ партій, врне — кружковъ, толпящихся бколо земскаго пирога. Г. Ремезовъ обнаружилъ при этомъ одно, не столько писательское, сколько человческое свойство, которое Достоевскій признавалъ типическою чертой русскаго человка вообще. Не припомнитъ ли читататель сцену изъ Братьевъ Карамазовыхъ, когда вдругъ, по выраженію Карамазова-отца, заговорила ослица валаамская, т.-е. пустился резонерствовать о вр лакей Смердяковъ? Свободномыслящій лакей отрицалъ, что вра можетъ двигать горами и что, ‘можетъ быть, гд-нибудь въ пустыняхъ египетскихъ только и есть какихъ-нибудь два-три старцу по вр которыхъ горы дйствительно сдвинутся съ мста’.— Стой!— въ восторг закричалъ Карамазовъ,— значитъ, ты, все-таки, признаешь существованіе такихъ праведниковъ и возможность такой вры? И затмъ разъяснилъ, что эта черта, т.-е. рзкое отрицаніе дйствительности съ полнымъ признаніемъ, вмст съ тмъ, идеала,— черта чисто-русская, съ чмъ согласились и его слушатели, согласился Достоевскій, соглашаемся, и мы.
Да, начиная съ лакея Смердякова и поднимаясь до самыхъ вершинъ нашей литературы,— до Гоголя, Пушкина, Грибодова, Толстаго,— эта затаенная вра въ силу добра и въ существованіе ‘гд-то’ настоящихъ, цльныхъ, хорошихъ людей свойственна всмъ русскимъ людямъ и всмъ русскимъ писателямъ. Литературные поиски за такими праведниками, какъ извстно, всегда были неудачны, но это не предостерегло г. Ремезова, который, впрочемъ, поступилъ осторожне. Онъ упоминаетъ о существованіи праведниковъ и даже называетъ ихъ по фамиліямъ, пристраиваетъ даже ихъ къ должностямъ, но не изображаетъ ихъ, ни какъ людей, ни какъ дятелей. Г. Ремезовъ глухо говоритъ, что ‘такихъ въ узд было только трое: предводитель Раевъ, непременный членъ Кондоровъ и мировой судья Стоговъ. Они ни къ какой партіи не принадлежали, держались особнякомъ и скромно длали свое дло, не вмшиваясь ни въ какія интриги. Ихъ не любили, ихъ ругали les boyards и не-boyards, помщики и торгаши-кошатники, скупавшіе дворянскія и однодворческія земли, цловальники и всякаго званія міроды, но когда дло доходило до выборовъ, то на дворянскихъ, губернскихъ и уздныхъ земскихъ собраніяхъ выбирали чуть не всми блыми шарами: Раева — потому, что замнить не кмъ, Кондорова и Стогова — за ихъ полную безукоризненность и дльность. Къ тому же, послдніе двое пользовались огромнымъ довріемъ крестьянъ и внушали безотчетный страхъ міродамъ. Судью и непремннаго члена просто не смли тронуть, передъ ними пасовалъ самъ храбрйшій изъ сумбурцевъ — Вильниковъ’.
Хорошо бы, конечно, устами г. Ремезова да медъ пить. По плохо что-то врится въ возможность такой губернской идилліи, да и какъ поврить, въ самомъ дл: вс ругаютъ и вс единогласно выбираютъ! ‘Безотчетный страхъ’, ‘не смли тронуть’,— почему бы это такое? Мы понимаемъ, когда боятся и не смютъ тронуть какого-нибудь Рыкова, у котораго ‘въ горсти’ весь уздъ или даже вся губернія, котораго вс ненавидятъ, и потому, въ то же время, вс покорнйше прислуживаютъ, но чтобы людей не смли тронуть только за ихъ ‘безукоризненность’,— эта боле чмъ сомнительно. но какъ быть? Слишкомъ русскій человкъ и русскій писатель г. Ремезовъ, чтобы лишить себя и своего читателя возможности отдохнуть дутою хоть на фикціи, на иллюзіи, на розовомъ призрак. А, впрочемъ… впрочемъ, вдь, и я, и мой читатель — тоже люди русскіе и тоже никакъ не можемъ отдлаться отъ мысли, что гд-нибудь въ смердяковскихъ ‘египетскихъ пустыняхъ’ есть же хорошіе люди, и если въ чемъ мы ужь никакъ не можемъ согласиться съ г. Ремезовымъ, такъ это въ томъ, что этихъ людей, будто бы, ‘не смютъ тронуть’. Въ большинств человческихъ обществъ праведникъ и мученикъ — еще синонимы.
Въ психологическомъ отношеніи романъ г. Ремезова является опять съ тми же свойствами, которыя мы постоянно наблюдаемъ въ произведеніяхъ нашей реалистической школы: образы дрянненькихъ, плутоватенькихъ и пустоватенькихъ людей нарисованы во весь ростъ и яркими масляными красками, тогда какъ образы сколько-нибудь добропорядочныхъ людей представлены въ эскизахъ и силуэтахъ, нарисованныхъ карандашомъ. Личность, наприм., Марьи Ивановны Гонтовой, впослдствіи г-жи Сердобцевой, пустоголовой, но хищной бабенки, одной изъ тхъ, какихъ наша жизнь и наша школа производятъ тысячами, нарисована прекрасно, со всми оттнками и нюансами. Марья Ивановна совсмъ не злодйка,— она слишкомъ ничтожна для сознательнаго зла,— это эгоистка, изъ тхъ эгоистокъ, которыя не откажутся отъ новаго платья, хотя бы отъ этого зависла жизнь десятка людей. Тупоуміе и безсердечность живутъ въ этомъ восхитительномъ существ въ полномъ согласіи, другъ друга поддерживая и укрпляя. Она нжный цвтокъ, она невинный мотылекъ, она всегда права, міръ созданъ для ея утхи и жизнь должна быть вчнымъ праздникомъ,— вотъ вся мораль, вотъ вся нравственная сущность этихъ созданій. Не ограничивайтесь молчаливымъ презрніемъ къ нимъ: он безспорно ничтожество, по ничтожество ехидное, жалящее и зловредное. Безъ нкотораго, пожалуй, наивнаго, но естественнаго озлобленія трудно читать т страницы, на которыхъ этотъ ангелочикъ въ локончикахъ и въ бленькомъ фартучк ведетъ мстительную интригу противъ своей предполагаемой соперницы Татьяны Кирилловны. Столь же яркими красками изображенъ богатый помщикъ Петръ Николаевичъ Торбузовъ, краса, столпъ и надежда консервативной земской ‘партіи’. Дйствительно, въ свободное отъ занятій время Торбузовъ не прочь поиграть въ земскую политику, но, къ счастью или къ несчастью, у него очень мало свободнаго времени, потому что вс его силы и помыслы устремлены на уловленіе сердецъ экономокъ и горничныхъ, наполняющихъ его богатый деревенскій домъ. Добродтельный герой романа, учитель Сердобцевъ, представленъ въ очень смутныхъ очертаніяхъ, какъ этого и ожидать слдовало. Но художественный инстинктъ во-время остановилъ автора, чувство мры дало ему прочную опору и г. Ремезовъ не сдлалъ изъ своего героя неестественнаго Еруслана Лазаревича, а сдлалъ мьямлю, какъ справедливо называетъ его въ роман одна француженка, доброжелательнаго мямлю, которому и хочется, и колется. Мы понимаемъ: для автора этотъ персонажъ былъ дорогъ въ субъективномъ смысл, т.-е. черезъ его посредство г. Ремезовъ мигъ, сохраняя какъ бы нейтральную позицію, выражать свои собственныя пожеланія. Романъ именно и заканчивается мечтаніями Сердобцева, которыя плохо идутъ къ мьямл, но которыя очень характерны для самого автора. Вотъ эта любопытная страница цликомъ: ‘Надрывается, визжитъ въ трактир шарманка, вопитъ хриплый женскій голосъ отвратительную псню, забравшуюся сюда изъ городскихъ притоновъ всякой мерзости. Не слышитъ ихъ молодой учитель: мечты уносятъ его все дальше и дальше отъ темной дйствительности на вольный просторъ родныхъ необъятныхъ полей, залитыхъ благодатнымъ свтомъ… Не ковыряетъ тамъ землю соха, не увчитъ мужика и лошадь неблагодарною работой. Легко идетъ пахарь за красивымъ плугомъ, не дорогимъ, не заморскимъ, не такимъ, къ которому сердце не лежитъ потому, что ‘ненашенскій’ онъ, чужой, и что взяться за него боязно. Пашутъ крестьяне своими плугами, тутъ, при нихъ они сдланы, и сработали ихъ свои же родные ребята, и плужки эти стали родные… На гумнахъ гудятъ свои молотилки, — весело, бойко спорится работа артелью, дворъ на дворъ, въ союз богатый и бдный… Праздникъ пришелъ, и огнями горитъ не трактиръ: въ школ свтло, въ школ толпится народъ. Тамъ читаютъ хорошія книги, смотрятъ волшебный фонарь, старый и малый слушаютъ объясненія учителя, безъ труда набираются знаній… Не шарманка визжитъ и не пьяная баба,— подъ гитару и скрипку льется чудная русская псня. Заунывный мотивъ вдругъ смняется бойкимъ, живымъ. Молодежь въ пляску пустилась стариканъ на утху… Счастье-то, счастье! Вотъ оно гд!…
‘А кругомъ все темно. Только ярче, все ярче звзды горятъ на безоблачномъ неб, и все дальше несутся мечты… И когда-то, когда, о родная земля, не въ мечтахъ лишь увидитъ все это учитель Сердобцевъ?…’
Какъ видите, это лирическое стихотвореніе въ проз, очень горячо и искренно написанное. Все дло въ томъ, что г. Ремезовъ пишетъ какъ реалистъ, а мыслитъ и чувствуетъ какъ идеалистъ. Чмъ темне настоящее, тмъ свтле представляется будущее, и это справедливо въ соціальномъ смысл и естественно въ смысл психологическомъ. Справедливо потому, что, несмотря ни на что, прогрессъ есть фактъ, естественно потому, что нельзя жить безъ надежды. Горячею врой и бодрымъ одушевленіемъ проникнутъ романъ г. Ремезова и только одно охлаждающее замчаніе можно сдлать на его страстную заключительную тираду:
‘Жаль только,— жить въ эту пору прекрасную
Ужь не придется ни мн, ни теб’.
Съ этимъ можно примириться. ‘Мы,— писалъ Блинскій Боткину,— живемъ въ страшное время, судьба налагаетъ на насъ схиму, мы должны страдать, чтобы нашимъ внукамъ было легче жить…’

IV.

‘Журнальная полемика — не новость въ нашей литератур. Почти вс записные читатели на святой Руси до страсти любятъ полемическія статьи и, въ то же время, почти вс любятъ бранить полемику. Многіе изъ нихъ точно такъ хе отъ всей души убждены въ страшномъ вред полемики для нравовъ, какъ и въ великой польз для тхъ же нравовъ отъ преферанса, сплетенъ и звоты’. Слова эти принадлежатъ Блинскому. Пріучивши себя, по своей чрезмрной робости, прикрываться во всхъ сомнительныхъ случаяхъ какимъ-нибудь авторитетомъ, я и на этотъ разъ остаюсь вренъ себ: собираясь полемизировать, я спшу убдить читателя авторитетнымъ свидтельствомъ, что полемика не такое ужь предосудительное дло, какъ это можетъ казаться по современнымъ полемическимъ образцамъ, что полемизировать еще не значитъ непремнно лгать и ругаться. Полемизировать я собираюсь съ г. Скабичевскимъ, критикомъ газеты Новости. Г. Скабичевскій съ больтою запальчивостью напалъ на меня за статью Объективный методъ въ литературной критик, и такъ какъ не въ моихъ привычкахъ, да и не въ моихъ правилахъ, отсиживаться и отмалчиваться отъ нападеній, то я съ большимъ удовольствіемъ открываю бесду съ г. Скабичевскимъ. Г. Скабичевскій начинаетъ съ замчанія, что я ‘разразился цлою статьей, въ которой употребилъ неимоврныя усилія для того, чтобы доказать, что В. Майковъ былъ приверженцемъ искусства для искусства и чистый эстетикъ, допускавшій въ критик одинъ безстрастно-холодный объективизмъ’. Г. Скабичевскій! Умете ли вы читать по-русски? Если умете, то соблаговолите прочесть хоть этотъ маленькій отрывочекъ изъ статьи, которою я ‘разразился’: ‘Если бы Майковъ остался на почв чистой эстетики, проповдующей ‘искусство для искусства’, онъ затерялся бы въ однообразно-срыхъ рядахъ нашихъ эстетическихъ критикивъ и никакого ‘новаго слова’ ему сказать не пришлось бы. По, говоря Добролюбовскимъ стихомъ, ‘воспвъ Гарибальди’, Майковъ ‘восплъ bj Франческо’, т.-е., изгнавши ‘тенденцію’, ‘умъ’, ‘взгляды’ изъ одной литературной области, онъ великодушно предоставляетъ имъ мстечко въ другой литературной сфер. Въ этомъ собственно и заключается ‘новое слово’ Майкова’. Это одно изъ цлаго ряда совершенно однородныхъ мстъ моей статьи, которая построена на той именно мысли, что Майковъ — не эстетикъ и не утилитаристъ, а примиритель этихъ двухъ крайностей. [Зачмъ же вы. г. Скабичевскій, говорите завдомую неправду?
Дале, я сказалъ, что ‘анализъи синтезъ Майкова — это то, что въ шестидесятыхъ годахъ называлось у насъ индукціей и дедукціей, а теперь называется объективнымъ и субъективнымъ методомъ’. По этому поводу г. Скабичевскій восклицаетъ: ‘Г. Протопоповъ, побойтесь вы Бога, и прежде чмъ считать такія истины общеизвстными и элементарными, повторите, очевидно, совсмъ забытый вами гимназическій курсъ. Изъ этого курса вы усмотрите, что если субъективизмъ присущъ однмъ соціальнымъ паукамъ, а объективизмъ — положительнымъ, то какъ синтезъ и анализъ, такъ и индукція и дедукція въ одинаковой степени присущи всмъ наукамъ безъ исключенія, самое понятіе объ анализ и синтез взято изъ такой положительнйшей науки, какъ химія. Какъ же это можно говорить будто анализъ все равно, что индукція, и что только они одни присущи положительнымъ наукамъ, и какъ это гг. профессора, принимающіе участіе въ Русской Мысли, могутъ допустить на ея страницахъ такія наивныя нелпости! Ахъ, г. Протопоповъ, какъ глубоко вы заблуждаетесь! Знайте же, что анализировать что-либо — значитъ изучать предметъ, расчленяя его на составные элементы, а индукція означаетъ общій выводъ, длаемый изъ массы частныхъ фактовъ! Неужели, по-вашему, это одно и то же?’
Бога я боюсь,—это, г. Скабичевскій, напрасно. Но правда, что школьныя тетрадки я давно забылъ, никогда въ нихъ не заглядываю и мудрости ихъ не врю. Отъ души желаю того же и г. Скабичевскому,— ему больше, чмъ кому другому, потому что, несмотря на солидный возрастъ почтеннаго критика, его, очевидно, еще удручаютъ школьныя понятія и традиціи. Только въ силу этого, конечно, онъ презабавно жалуется на меня ‘профессорамъ Русской Мысли’ и обижается на меня за то, что я назвалъ его ученикомъ Майкова: ‘Когда я впервые познакомился съ В. Майковымъ, я давно уже былъ вышедшимъ изъ ученическаго возраста’,— говоритъ г. Скабичевскій. Восхитительная, истинно гимназическая наивность! Неужели сдлаться ученикомъ писателя можно только въ школьномъ возраст? И неужели слово ‘ученикъ’ понятно г. Скабичевскому только въ школьномъ смысл? Множество современныхъ ученыхъ называютъ себя учениками Дарвина: значитъ ли это, что Дарвинъ колотилъ ихъ линейной по рукамъ и ставилъ имъ двойки, когда они ‘не были вышедшими’ изъ школы? Пора, г. Скабичевскій, перерости вамъ школу,— не литература у школы, а школа у литературы должна учиться. Еще Тургеневъ проницательно замтилъ, что ваши критическія статьи живо напоминаютъ школьныя тетрадки, и если вы это приняли за комплиментъ себ, что очень вроятно, то вы впали въ глубокое заблужденіе.
Съ школьной точки зрнія г. Скабичевскій, пожалуй, правъ, утверждая, что анализъ и индукція не одно и то же. Дйствительно, если вы приносите химику муку, молоко или масло, вы говорите ему: ‘сдлайте мн анализъ’, а не говорите: ‘сдлайте мн индукцію’. Ни одинъ гимназистъ не перепутаетъ до такой степени термины. Но предчувствуетъ ли г. Скабичевскій, что даже въ этомъ примитивномъ, чисто-практическомъ случа анализъ и индукція, какъ методы, какъ пути къ искомой истин, совершенно совпадаютъ другъ съ другомъ? Возьмемъ хотя бы ваши мало-вразумительныя и даже не вполн грамотныя опредленія: ‘анализировать — значитъ изучать предметъ, расчленяя его на составные элементы’, а ‘индукція означаетъ общій выводъ, длаемый изъ массы частныхъ фактовъ’. Напрасно. Вотъ передъ аналитикомъ принесенная вами для изслдованія мука. Что онъ длаетъ съ нею? Онъ разлагаетъ (а не расчленяетъ,— у муки нтъ членовъ) ее на составныя части и объявляетъ вамъ, что въ ней содержится столько-то куколя, столько-то песку, столько-то отрубей. Все ли это? Нтъ, аналитикъ не исполнитъ своей обязанности, если не объявитъ вамъ, что принесенная вами мука не годится къ употребленію. Не годится къ употребленію — что это такое? Это общій выводъ, за которымъ вы именно и пришли, который вамъ единственно и нуженъ и безъ котораго вс манипуляціи аналитика не имли бы смысла. А такъ какъ, по вашимъ же словамъ, ‘индукція означаетъ общій выводъ, длаемый изъ массы частныхъ фактовъ, то вотъ вамъ и полное совпаденіе аналитическаго и индуктивнаго методовъ. Столько-то куколя — одинъ фактъ, столько-то отрубей — другой фактъ, столько-то песку — третій фактъ. Выводъ изъ этихъ частныхъ фактовъ: мука не годится къ употребленію. Что же это такое, какъ не чистйшая индукція? А, вдь, мы были съ вами, г. Скабичевскій, въ аналитической лабораторіи.
Существуютъ два, и только два, основные методологическіе типа: отъ частнаго къ общему и отъ общаго къ частному. Возьмемъ примръ, который лучше уяснитъ дло, чмъ какія бы то ни было общія опредленія, доставимъ себ какой-нибудь вопросъ и попробуемъ ршить его посредствомъ аналитическаго, или индуктивнаго, или объективнаго метода, а затмъ тотъ же вопросъ ршимъ посредствомъ синтетическаго, или дедуктивнаго, или субъективнаго метода. Шесть терминовъ, по мннію г. Скабичевскаго, соотвтствуютъ шести различнымъ методамъ. Я утверждаю, что если бы терминовъ нагородили не шесть, а шестьсотъ шестьдесятъ шесть, область методологіи оттого не расширилась бы и, какъ было во время Аристотеля, такъ осталось бы и теперь въ нашемъ распоряженіи только два, существенно между собою различные, метода.
О такъ, спросимъ… что бы такое? Въ полемической замтк умстно поставить полемическій вопросъ и потому спросимъ хоть такъ: такой-то писатель много или мало наговорилъ на своемъ вку глупостей? Вотъ задача, подлежащая нашему ршенію. Возьмемъ томъ или, скажемъ, два тома Сочиненій этого писателя и будемъ ихъ анализировать. На первой же страниц, посл тщательнаго ея анализа, мы находимъ одну глупость, на второй — тоже одну, на третьей — тоже, на четвертой, пятой и т. д. опять по одной глупости и такъ до самаго конца: каждая страница украшена, въ среднемъ вывод, одною несомннною глупостью. А такъ какъ всхъ страницъ въ двухъ томахъ сочиненій нашего писателя, скажемъ къ примру, тысяча шестьсотъ, то, значитъ, число сказанныхъ имъ глупостей = 1,600. Число значительное. Писатель наговорилъ глупостей довольно. Задача ршена.
Теперь будемъ ршать ту же задачу по индуктивному методу. Но… но дамъ нечего длать, потому что дло уже сдлано. Мы должны собрать ‘массу частныхъ фактовъ’ для индукціи, но это уже сдлано анализомъ, который приготовилъ для насъ 1,600 ‘частныхъ фактовъ’. Изъ этой ‘массы фактовъ’ мы должны сдлать ‘общій выводъ’, но это также исполнено. Намъ, очевидно, приходится повторяться, идти вновь тмъ, буквально тмъ самымъ путемъ, который уже пройденъ нами. Не счастливе ли мы будемъ съ объективнымъ методомъ? Не приведетъ ли онъ къ какимъ-отбудь самостоятельнымъ результатамъ? Судить объективно значитъ судить на основаніи признаковъ и свойствъ, присущихъ самому предмету, безъ всякаго соотношенія къ нашимъ личнымъ воззрніямъ, бетъ всякаго вліянія нашихъ личныхъ симпатій и антипатій. Но… но нами это сдлано. Нтъ ничего объективне ариметики, а, вдь, цифру 1,600 мы добыли чисто-ариметическимъ путемъ, посредствомъ простаго сложенія. Пусть же теперь г. Скабичевскій просвтитъ мое ‘глубокое невжество’, какъ онъ осмливается выражаться, и разъяснитъ мн разницу не между терминомъ (въ гимназическихъ урокахъ, да еще скверно преподанныхъ, я не нуждаюсь), а между методными началами, о которыхъ идетъ у насъ рчь.
Обратимся теперь къ дйствительно иному способу ршенія предложенной нами задачи. Общее синтетическое мое представленіе о писател е’ question состоитъ въ томъ, что онъ принадлежитъ къ претенціознымъ посредственностямъ. Умственное и нравственное состояніе, характеризуемое пословицею: ‘на рубль амбиціи, на грошъ амуниціи’, представляетъ собою самую удобную почву для произведенія всякаго рода глупостей. И такъ, число глупостей у этого писателя должно быть весьма значительно.
Обратимся къ дедукціи. Общее положеніе, изъ котораго я дедуцирую свое заключеніе о факт, опять то же самое и путь моей мысли — прежній, посредственный писатель, пишущій давно и довольно много, неизбжно и т. д., и т. д.
Обратимся къ субъективному методу: мое субъективное впечатлніе, производимое разсматриваемымъ писателемъ, состоитъ и т. д. Ходъ мысли и окончательный выводъ мой буквально т же самые, что и въ первыхъ двухъ случаяхъ. Повторяю свою просьбу: пусть г. Скабичевскій укажетъ мн хотя бы малйшіе признаки различія между синтезомъ, дедукціей и субъективизмомъ, какъ путями мысли, какъ методами изслдованія. И вотъ, мимоходомъ сказать, почему я придаю аналитическому методу гораздо большее научное значеніе, нежели методу синтетическому,— съ помощью перваго мы получаемъ вполн точный отвтъ (1,600), съ помощью втораго жы получаемъ отвтъ приблизительный, врный только въ общемъ смысл (‘много’).
Теперь обратимся къ эстетическому profession de foi г. Скабичевскаго, которое онъ, пришпоренный моею статьей, изложилъ даже съ нкоторою торжественностью. Онъ восклицаетъ, обращаясь ко мн: ‘Слушайте, г. Протопоповъ, и пусть вс ваши недоумнія разсеваются какъ дымъ’. Я слушаю, г. Скабичевскій, извольте говорить.
‘Отстраняя об доктрины (утилитарную и чисто-эстетическую), въ очарованномъ и замкнутомъ кругу которыхъ вы, г. Протопоповъ, продолжаете пребывать, я, индуктивнымъ путемъ разсмотрнія массы художественныхъ произведеній всхъ странъ и вковъ (Боже, какое великолпіе!), пришелъ вотъ къ какимъ общимъ выводамъ (давно ли пришли? не въ октябр ли прошлаго года?), на которые и прошу васъ обратить вниманіе, какъ на категорическое выраженіе моихъ основныхъ эстетическихъ воззрній. Только т изящныя произведенія достойны этого пени, т.-е. являются истинными изящными произведеніями (справедливо сказано: только изящныя произведенія достойны пени изящныхъ произведеній), которыя не сочиняются искусственно, не вымучиваются, а являются естественными и органическими продуктами боле или мене сильныхъ внушеній жизни, все равно (такъ-таки совсмъ все равно?), будутъ ли подобныя внушенія безсознательны на низшихъ ступеняхъ развитія искусства, или разумно-сознательны (это внушенія-то!) на ступеняхъ боле высшихъ. Дале, затмъ, характеръ и содержаніе произведеній опредляются характеромъ самихъ внушеній жизни. Нашему времени спектральнаго анализа, гистологіи (наше время — время гистологіи?) и вообще кропотливыхъ изслдованій естественниками природы мельчайшихъ атомовъ (такъ гистологія и спектральный анализъ занимаются изслдованіемъ мельчайшихъ атомовъ? О, глубина учености!) какъ нельзя боле соотвтствуетъ натуральная школа (вотъ неожиданное заключеніе!) — это поэзія мелочей и деталей’.
Я выслушалъ, и мои недоумнія не только’ не разсялись какъ дымъ, но еще боле усилились. Органичность! Что это за критерій? Глупость, сказанная глупцомъ — явленіе вполн органическое и естественное, но неужели поэтому самому она цнне дльнаго слова, ‘вымученнаго’ тмъ же глупцомъ? Г. Скабичевскій предвидлъ это простое возраженіе и защищается такимъ образомъ:
‘Съ научно-объективной точи зрнія плсень, конечно, является такимъ же естественномъ продуктомъ жизни, какъ и питательные злаки или роскошное хлбное дерево, одного экземпляра котораго достаточно для прокормленія цлаго семейства. Но плсень намъ не желательна потому, что вредна для нашего здоровья, и потому мы всячески заботимся, чтобы она не произростала по стнамъ нашихъ жилищъ. Но неужели же мы достигнемъ нашего желанія, если только и будемъ ограничиваться тмъ, что ходить съ тряпкою и вытирать стны, каждый разъ, какъ только замтимъ на нихъ присутствіе плсени: сегодня вытремъ, а завтра она опять впростетъ. И вотъ, вы можете судить о томъ, какъ переплетается объективный методъ съ субъективнымъ. Вдь, для того, чтобы имть возможность совсмъ избавиться отъ плсени, необходимо, чтобы явилась вамъ на помощь, опять-таки, наука и путемъ объективнаго метода внушила вамъ, при какихъ условіяхъ зарождается и произростаетъ плсень, тогда только вы хватитесь за умъ, убдитесь, что тряпкой тутъ не поможешь, а примитесь сушить ваши стны. Примните то же самое и къ области искусства. Неужели вы надетесь чего-либо достигнуть, если, вооружившись критическою тряпкой, только и будете длать, что стирать вновь нарождающуюся плсень: сотрете г. Фета — явится г. Фофановъ, сотрете г. Фофанова — народится г. Ясинскій, и такъ дале до безконечности. Не въ тысячу ли разъ благоразумне, не боясь взглянуть прямо въ глаза истин, признаться, что да, дйствительно, произведенія гг. Фета, Фофанова и Ясинскаго являются вовсе не изъ какихъ-либо ложныхъ эстетическихъ теорій, а суть такіе же естественные продукты жизни, какъ и произведенія Салтыкова, Некрасова и самого Шекспира, затмъ, если такія произведенія съ субъективной точки зрнія не желательны, то, не ограничиваясь одними ихъ осужденіями и порицаніями, слдуетъ вооружиться снова объективнымъ методомъ, начать изучать т условія жизни, какія способствуютъ или препятствуютъ къ появленію и развитію тхъ или другихъ произведеній, съ конечною цлью бороться съ самими условіями. Неужели все это не ясно и не вразумительно для васъ, г. Протопоповъ, и вы, все таки, будете продолжатъ пребывать’ недоумнія относительно моихъ эстетическихъ взглядовъ?’
Вотъ теперь и поговорить можно. Однако, съ какимъ величествниншимъ противникомъ я имю дло! Блинскій писалъ: ‘видно въ самомъ дл я нуженъ судьб какъ орудіе, хоть такое, какъ помело, лопата или заступъ’, и удовлетворялся ролью ‘помела’. Но это былъ Блинскій, всего только маленькій Блинскій! Великій г. Скабичевскій презрительно говорить о ‘критической тряпочк’, гнушается ея, только и желаетъ радикальныхъ мръ, требуетъ изученія ‘общихъ условій’ посредствомъ объективнаго метода. Претензіи у г. Скабичевскаго большія, но какъ онъ выполняетъ ихъ? Что онъ самъ подлываетъ? А онъ пописываетъ жиденькіе газетные фельетонцы, въ которыхъ вліяніе объективнаго метода выражается только въ чрезвычайномъ обиліи выписокъ изъ чужихъ трудовъ. ‘Объективный методъ’, ‘разсмотрніе индуктивнымъ путемъ массы художественныхъ произведеній всхъ странъ и вковъ’ и пр.— кто это такъ пышно похваляется? Это похваляемся человкъ, котораго, можно сказать, на-дняхъ печатно уличили въ жестокомъ искаженіи текста произведеній у одного изъ величайшихъ русскихъ писателей! Но какому методу, г. Скабичевскій, изуродовали вы произведенія Лермонтова, редакцію которыхъ вы взяли на себя? Вы, изучившій, будто бы, ‘индуктивнымъ путемъ массу произведеній всхъ странъ и всхъ вковъ’, отчего не показали на представившемся вамъ примр, какъ нужно пользоваться ‘индукціей’ и ‘объективностью’, какъ можно придать литератур характеръ научности, а, наоборотъ, исполнили свое дло такъ, блеснули такою ‘редакціей’, что на вс обличенія могли отвчать только приниженнымъ молчаніемъ?
Но довольно. Обижаясь на названіе его ученикомъ Майкова, г. Скабичевскій, тмъ не мене, почти буквально повторяетъ его мысли, о которыхъ я говорилъ уже довольно подробно. Я указывалъ въ своей стать на крайнюю слабость соціологіи какъ науки, на неизбжность и законность въ ней субъективнаго или дедуктивнаго метода, и вс эти аргументы переносилъ въ область литературной критики, какъ маленькаго уголка науки объ обществ. Обо всемъ этомъ г. Скабичевскій не заикнулся ни однимъ словомъ, считая, конечно, все это ‘хитросплетеніями’ моими, которыхъ ему, безхитростному, не распутать. Такимъ образомъ, моя аргументація осталась не только не поколебленной, но даже не затронутой. Что же касается утвержденія г. Скабичевскаго, что теорія тенденціознаго искусства, также какъ теорія чистаго искусства, есть архаизмъ и анахронизмъ, ‘въ очарованномъ и замкнутомъ кругу’ которыхъ я, будто бы, вращаюсь, то по этому поводу замчу разъ навсегда слдующее. Въ защиту какой бы то ни было эстетической теоріи я отнюдь не выступалъ и не ожидалъ, что вы, г. Скабичевскій, усмотрите въ моей литературно-критической дятельности борьбу за эстетическія? теоріи, а не борьбу посредствомъ эстетическихъ теорій. Если бы вы понимали меня какъ слдуетъ, вы не стали бы говорить объ архаизмахъ и анахронизмахъ. Никогда не будетъ архаизмомъ призывъ людей къ энергіи, къ умственной дятельности, къ солидарности, не будетъ никогда анахронизмомъ напоминаніе людямъ о долг и о справедливости, стремленіе къ свту, къ добру и къ прогрессу никогда не состарется. A bon entendeur, peu de paroles!
Еще одно замчаніе. Обозвавши меня разъ десять ‘глубокимъ невждой’, Скабичевскій по доброт своей души сжалился надо мною и, какъ бы въ утшеніе, воздаетъ мн ‘честь и славу’ за то, что я своевременно оцнилъ г. Ясинскаго и назвалъ его ‘пустоцвтомъ’. Этотъ комплиментъ г. Скабическаго я, безъ всякой даже благодарности, возвращаю ему назадъ. Въ нашей литератур не трудно пророчествовать — по тнь же самымъ причинамъ, по которымъ такъ врно предсказывала мужицкую судьбу некрасовская ‘Знахарка’. Пророчьте къ худшему, каркайте какъ зловщій воронъ и изъ десяти случаевъ въ девяти вы угадаете врно. Это — во-первыхъ. Во-вторыхъ, въ стать моей Пустоцвтъ шла рчь не объ одномъ, а о трехъ пустоцвтахъ: о г. Ясинскомъ и еще объ одномъ поэт и объ одномъ критик. О вотъ, когда г. Скабичевскій придетъ къ убжденію, что я врно охарактеризовалъ критика-пустоцвта, когда онъ согласится, что я имю вскіе теоретическіе резоны преслдовать этого критика, какъ межеумка, компрометирующаго то направленіе, въ которомъ юнъ такъ долго, по недоразумнію, поставлялся, тогда я не безъ внутренняго удовлетворенія приму изъ рукъ г. Скабичевскаго и ‘честь’, и ‘славу’, если онъ удостоитъ меня опять предложить ихъ.

М. Протопоповъ.

‘Русская Мысль’, кн.I, 1892

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека