Ярмарка женскаго тщеславия, Протопопов Михаил Алексеевич, Год: 1892

Время на прочтение: 35 минут(ы)

Ярмарка женскаго тщеславія.

(Journal de Marie Bashkirtseff. 2 vols. Paris 1892.— Lettres de Marie Bashkirtseff. Paris 1891.— Артистка. Романъ въ 4 частяхъ Маріи Крестовской. Встникъ Европы 1891 г., NoNo 4—12).

‘Имете ли вы понятіе, какое его искушеніе? Въ пазахъ образы, одинъ за другимъ, виднія, свтъ радуги, звуки… Имете ли вы понятіе, какая это жажда, какіе порывы, какая мука?… Вотъ, передо мной — и не достану! Другимъ, а не мні Я красавица — я въ лохмотьяхъ…жить, жить! полной грудью чувствовать, что живу! что жизнь всего міра сливается съ моей жизнью! Сливается всми своими богатствами, красотами, теплою нгой… Мое тло проситъ нги, мн грубое противно, мн безобразіе страшно, мн необходимъ душистый воздухъ, плоды, цвты, прикосновеніе шелка, тонкой ткани, ласка* ющей, какъ пухъ… Никакими словами необъяснимая, страстная потребность нги…’

В. Крестовскій-псевдоникъ.

‘Que suis je? Rien. Que veux-je tre? Tout’.

М. Башкирцева.

I.

Христіанскіе народы переживаютъ теперь моментъ, который получилъ названіе fin de si&egrave,cle. Ничего, конечно, нтъ замчательнаго въ томъ факт, что мы живемъ въ конц столтія, какъ нтъ вообще ничего замчательнаго въ какихъ бы то ни было хронологическихъ рубежахъ и подраздленіяхъ, но представленіе о какомъ-нибудь конц естественно вызываетъ представленіе объ итог. Каковы итоги девятнадцатаго вка? По крайней мр, въ чемъ заключается главная отличительная черта заканчивающагося столтія?
На этотъ вопросъ съ почти одинаковою основательностью могутъ быть предложены очень различные отвты и съ очень различныхъ точекъ зрнія. Историкъ, быть можетъ, сказалъ бы, что эта черта заключается въ развитіи національной идеи, которой Наполеонъ послужилъ своими войнами безсознательно, неумышленно, а Бисмаркъ своею политикой крови и желза сознательно и преднамренно. Экономистъ сказалъ бы, вроятно, что идея труда, его правъ и его эмансипаціи, вошедшая какъ новый и могучій элементъ на арену исторической жизни, является самою замчательною особенностью девятнадцатаго вка, опредлившею его физіономію. Съ этой точки зрнія героями вка являются четвертое сословіе и его апостолы, подобно тому, какъ съ точки зрнія историка ‘вкъ и современный человкъ’ полне всего выразился въ яркихъ и крупныхъ личностяхъ Наполеона и Бисмарка. Философъ-идеалистъ сказалъ бы, что девятнадцатый вкъ, какъ вкъ милитаризма, капитализма и націонализма, былъ мрачною эпохой полнаго торжества идеи силы въ ущербъ идеи права и — какъ неизбжный результатъ этого торжества — ослабленія альтруистическихъ инстинктовъ и чувствъ, пониженія общаго нравственнаго уровня людей. Философъ-реалистъ нашелъ бы, что грандіозный принципъ борьбы за существованіе, освтивъ собою сознаніе людей девятнадцатаго вка, возвысился на степень первенствующаго фактора прогресса, потому что ввелъ въ жизнь начало сознательнаго историческаго подбора. Поэтъ сказалъ бы, вмст съ представителями всхъ другихъ искусствъ, что девятнадцатый вкъ заставилъ, говоря метафорически, возить Пегаса воду, что онъ превратилъ всхъ девять прекрасныхъ сестеръ въ сестеръ милосердія, а чистую воду Кастальскаго ключа подвергъ химическому анализу, т.-е. принудилъ искусство не только служить, но и прислуживать себ, своимъ ‘прозаическимъ’ вкусамъ и своимъ ‘меркантильнымъ’ интересамъ. Техникъ сказалъ бы, что девятнадцатый вкъ былъ вкомъ пара, какъ двадцатый вкъ будетъ, вроятно, вкомъ электричества. Теологъ назоветъ девятнадцатый вкъ вкомъ раціонализма, аристократъ — вкомъ демократіи, демократъ — вкомъ окончательной ликвидаціи послднихъ остатковъ феодализма и т. д., и т. д. Въ каждой изъ этихъ характеристикъ была бы извстная доля истины, хотя очень неполной, условной и односторонней. Среди этого хора различныхъ мнній, что могъ бы сказать публицистъ — не какъ дятель той или другой партіи, не какъ членъ того или другаго класса, не какъ человкъ той или другой національности, а именно только какъ публицистъ, т.-е. согласно этимологіи слова, служитель публичности, гласности, общественности?
Онъ могъ бы сказать, что девятнадцатый вкъ былъ по преимуществу его вкомъ, вкомъ почти полнаго торжества и развитія тхъ началъ, которыя вызвали самую профессію публициста, создали его общественно-историческую роль. Въ самомъ дл, что такое публицистика въ самомъ общемъ и широкомъ значеніи этого слова? Это — практическое выраженіе начала общественности и примненіе принципа гласности въ самой удобной и цлесообразной форм,— въ форм печатнаго слова. Но если чмъ девятнадцатый вкъ ршительно и безмрно превосходитъ вс предшествовавшіе ему вка, то это, конечно, развитіемъ сношеній между народами, сближеніемъ между классами, привлеченіемъ къ дятельному участію въ общихъ длахъ личности. Теперь, скажемъ стариннымъ выраженіемъ, трудно быть ‘въ нтяхъ’, трудно и для націи, и для человка. Жизнь личности тысячами нитей связана теперь съ жизнью общества и этой связи предстоитъ только все боле и боле крпнуть. Русскій помщикъ, который еще такъ недавно имлъ полную возможность прожитъ весь свой вкъ въ своей деревн, ‘никому не кланяясь’ и ‘ни въ комъ не нуждаясь’, является теперь и въ роли судьи, и въ роли солдата, и въ роли земскаго ‘свдущаго человка’, и въ роди купца, фабриканта, заводчика. Русскій купецъ, который еще недавно не зналъ никакихъ чужихъ странъ, кром Блой Аранія, принужденъ интересоваться ‘заграницей’ и ея длами, потому что съ положеніемъ этихъ длъ связана судьба интересныхъ для него вопросовъ о денежномъ курс, о тарифахъ, о рынкахъ, объ успхахъ техническаго производства. Русскій чиновникъ, для котораго еще недавно весь міръ заключался въ стнахъ его департамента и для котораго, по свидтельству Салтыкова, было понятно слово ‘публика’, но непонятно слово ‘общество’, очень хорошо знаетъ теперь о существованіи общественнаго мннія. И такъ дале. Вотъ какъ выражается ростъ общественности, зависящій отъ насущныхъ интересовъ, отъ давленія необходимости.
Начало общественности тснйшимъ образомъ связано съ началомъ публичности, какъ содержаніе съ формой. Всякая общественная дятельность есть служба обществу и, какъ таковая, должна совершаться на виду у общества и подъ его непосредственнымъ контролемъ. Чмъ выше поднимается волна общественности, тмъ боле съуживаются предлы личной жизни, той жизни, въ которой человкъ даетъ и иметъ право давать полную волю своимъ наклонностямъ, не представляя никому отчета въ своихъ дйствіяхъ. Еще гоголевскій Степанъ Ивановичъ Утшительный утверждалъ, что ‘человкъ принадлежитъ обществу’, и его пріятели возражали ему лишь въ томъ смысл, что ‘принадлежитъ, но не весь’. Ршеніе этого вопроса — ‘весь’ или ‘не весь’ и насколько именно ‘не весь’ — зависитъ не отъ какихъ-либо теоретическихъ доводовъ, а опредляется силою вещей: человкъ принадлежитъ обществу настолько, насколько онъ соподчиненъ ему, насколько общественная личность вліятельне, значительне и важне всякой единичной индивидуальности. А это опредляется общимъуровнемъ и общими условіями жизни, корни которыхъ теряются въ глубин ‘и во мрак исторіи. Во времена Утшительнаго, т.-е. лтъ шестьдесятъ-семьдесятъ назадъ, человкъ очень мало принадлежалъ обществу. Люди, говоря любимымъ выраженіемъ одного изъ персонажей Островскаго, жили ‘по душ’, т.-е. поступали по наитію, по произволу, не имя образца ни на гнвъ, ни на милость. Человкъ, въ одно и то же время, былъ безконтрольнымъ повелителемъ въ одну сторону и безсловеснымъ исполнителемъ въ противуположную сторону. Судьба людей, стоявшихъ ниже его, зависла отъ расположенія его духа, точно также какъ его собственная судьба зависла отъ чужаго каприза. Сообразно съ этимъ, вся совершалось домашнимъ, келейнымъ, т.-е. отъ всхъ чужихъ глазъ закрытымъ путемъ. Не было содержанія общественности — авторитета коллективнаго разума и коллективной воли и не было формъ для нея — гласности и всхъ видовъ публичности.
Къ сожалнію, какъ давно извстно, между формой и содержаніемъ довольно рдко бываетъ полное соотвтствіе. Очень, мало #го и въ нашемъ случа. Если, вообще говоря, мы видимъ на Запад извстную пропорціональность между общественностью, какъ содержаніемъ, какъ основнымъ жизненнымъ принципомъ, и публичностью, какъ формой этого принципа, то у насъ такой пропорціональности оказывается очень немного. Пояснимъ дло нкоторою литературною иллюстраціей. Въ роман Тургенева Дымъ одинъ изъ многихъ представленныхъ тамъ генераловъ, посл очень запальчивыхъ тирадъ противъ нивеллирующихъ тенденцій прогресса, заявляетъ, что онъ, впрочемъ, ничего не иметъ противъ: ‘почему же, въ самомъ дл, не освщать улицъ газомъ?’ Вотъ любопытное пониманіе сущности цивилизаціи! Но разв просвщеніе людей не безконечно важне освщенія улицъ? Разв значеніе поразительныхъ техническихъ изобртеній, которыми гордится нашъ вкъ, заключается только въ увеличеніи вншнихъ удобствъ нашей жизни, а не въ томъ, главнымъ образомъ, что они расширяютъ возможность общенія между людьми и тмъ самымъ раскрываютъ для нихъ новые умственные горизонты? Но такое, такъ сказать, технологическое пониманіе сущности цивилизаціи не представляетъ собою ничего необычайнаго. Можно сказать даже, что оно, по отношенію къ нашей собственной жизни, не представляетъ и ничего очевидно ложнаго, грубо неправильнаго, потому что основывается на фактахъ исторіи нашего развитія. Дло въ томъ, что, по своей извстной ‘молодости’, мы чаще всего увлекались только казовымъ концомъ культуры, воспринимали ея формы, нисколько почти не касаясь содержанія и даже иногда не догадываясь о немъ. Наши щеголи и петиметры прошлаго столтія, до тонкостей усвоивавшіе себ и костюмъ, и языкъ, и манеры, и даже иногда воззрнія самыхъ верхнихъ слоевъ культурныхъ обществъ Запада и, за всмъ тмъ, остававшіеся полудикарями, представляютъ собою типичный историческій обращикъ нашихъ культурныхъ заимствованій. Извстное нелюбезное замчаніе Наполеона относительно насъ (grattez и пр.) до сихъ поръ сохраняетъ свой глубокій смыслъ. Академія наукъ при поголовномъ невжеств, гуманнйшій ‘Наказъ’ при всеобщемъ безправіи и всеобщей продажности, свобода печати при отсутствіи серьезной литературы (до книги Радищева), либеральныя стремленія при наличности крпостнаго права, наконецъ, многія формы гласности и публичности при отсутствіи истинной общественности — какая странная амальгама Европы и Азіи, какое удивительное преобладаніе формы надъ сущностью!
На улицахъ нашихъ горитъ газъ, а на нкоторыхъ даже электричество. Театры наши полны, наши выставки блестящи, извощики опрятны, полицейскіе вжливы, мостовыя исправны, газеты благородны,— словомъ, ‘жизнь тонкая и политичная, разговариваютъ все на тонкой деликатности, галантерейное, чортъ возьми, обхожденіе!’ Не только гоголевскій Осипъ, но и тургеневскій генералъ можетъ удовлетвориться нашею культурностью. Какъ бы ни было бдно содержаніе, заключающееся въ этихъ культурныхъ формахъ, несомннно, все-таки, что впечатлніе, производимое этою блестящею вншностью, самаго импонирующаго свойства — вотъ что важно. Сколько людей не могутъ освободиться отъ вліянія этого впечатлнія, подвергнуть его суду и анализу, не могутъ даже тогда, когда сила его притупляется привычкой! А отсюда происходитъ многое. Вотъ нарядная толпа Невскаго проспекта, какъ ее изобразилъ намъ Гоголь: ‘одинъ показываетъ щегольской мундиръ съ лучшимъ бобромъ, другой — греческій прекрасный носъ, третій несетъ превосходныя бакенбарды, четвертая пару хорошенькихъ глазокъ и удивительную шляпку, пятый — перстень съ талисманомъ на щегольскомъ мизинц, шестая — ножку въ очаровательномъ башмачк, седьмой — галстукъ, возбуждающій удивленіе, восьмой — усы, повергающіе въ изумленіе’. Не торопитесь обвинять этихъ людей въ мелочности и въ тщеславіи, хотя они, безспорно, повинны и въ томъ, и въ другомъ: чувство, лежащее въ основаніи ихъ дйствій, само по себ прекрасно, потому что это именно чувство общественности, въ силу котораго человкъ добивается одобренія или уваженія себ подобныхъ. Тутъ нагляднымъ образомъ сказывается могущественное дйствіе примра, то уваженіе въ коллективному мннію, которое одинаково успшно подвигаетъ человка и на добро, и на худо. Если человкъ надется удивить насъ своими усами, рысаками, перстнями, это, конечно, не длаетъ чести его умственнымъ способностямъ, но, во-первыхъ, какъ же ему быть, если, кром усовъ, повергающихъ въ изумленіе, природа не отпустила ему никакихъ другихъ даровъ? А, во-вторыхъ, онъ вовсе и не такъ глупъ, какъ кажется: вдь, его усы и перстни дйствительно на многихъ производятъ эффектъ, возбуждаютъ во многихъ не только вниманіе, но даже зависть, а, вдь, что же такое зависть, какъ не косвенное признаніе завидующаго въ превосходств надъ собою?
Скажи мн, чмъ ты гордишься, и я скажу теб, кто ты такой. Извстная французская пословица и въ этомъ измненномъ своемъ вид сохраняетъ всю свою правду. Но мало того, что мы скажемъ, такой этотъ человкъ,— мы скажемъ, и каково то общество, среди котораго онъ живетъ. Дикарь гордится своею физическою силой, полудикарь гордится своимъ богатствомъ или своею красивою наружностью, цивилизованный человкъ гордится тою пользой, которую онъ приноситъ умственному и нравственному развитію своихъ согражданъ. На этой личной почв дло, однако же, не кончается. Почему гордятся эти люди? Не потому только, что они лично считаютъ достоинствомъ физическую силу или богатство, или умственные труды, но, главнымъ образомъ, потому, что вс эти преимущества высоко цнятся тмъ общимъ мнніемъ, которое является для нихъ высшимъ авторитетомъ. Атлета-готтентота восхваляетъ готтентотское общественное мнніе, Китъ Китычъ Брусковъ жаждетъ одобренія Замоскворчья, Дарвинъ находитъ удовлетвореніе и награду въ уваженіи всхъ образованныхъ людей міра. Съ личной точки зрнія они одинаково правы и все дло сводится, очевидно, къ вопросу о томъ культурномъ уровн, на которомъ находится общество, дающее оцнку и санкцію заслугамъ своихъ членовъ. Гоголевская толпа въ нашихъ глазахъ, быть можетъ, пошла и суетна, но люди, ее составляющіе, взятые каждый въ отдльности, могутъ вовсе и не быть пошляками: они даютъ то, чего отъ нихъ требуютъ, добиваются того, чего добиваются такъ называемые ‘вс’. Если общественнаго вниманія можно добиться парой хорошенькихъ.глазокъ и удивительною шляпкой, если щегольской сюртукъ можетъ возбуждать почтеніе къ его счастливому обладателю, то совершенно естественно, что люди, надленные такими преимуществами, будутъ стараться выставлять ихъ на первый планъ. Въ нравственномъ и психическомъ смысл мудрено было бы указать различіе между тмъ чувствомъ удовлетворенія, которое испытываетъ какой-нибудь Гельмгольцъ, получивъ выраженіе уваженія со стороны какого-нибудь Вирхова, и тмъ чувствомъ восхищенія, которое преисполняетъ даму пріятную во всхъ отношеніяхъ, только что выслушавшую комплиментъ своей красот отъ Чичикова или отъ Ноздрева. Съ другой стороны, если у насъ въ конц сороковыхъ годовъ гробъ Блинскаго провожали, по разсказу Панаева, всего только двадцать человкъ, а гробъ Гюго въ восьмидесятыхъ годахъ провожали пятьсотъ тысячъ человкъ, то это вовсе не значитъ, что заслуги Блинскаго для нашего развитія въ тысячи разъ меньше заслугъ Гюго для развитія французовъ, а значитъ лишь то, что неодинакова общественная оцнка дятельности этихъ людей, а оцнка неодинакова потому, что неодинаковъ культурный уровень заинтересованныхъ обществъ. Въ этомъ все дло, ради установленія этого простого положенія и были высказаны нами вс предъидущія соображенія.
Выводъ этотъ намъ нуженъ потому, что только твердо держась на его почв мы можемъ удовлетворить требованіямъ справедливости,— той относительной, человческой справедливости,-которая судитъ и даже осуждаетъ, но не по результатамъ только, а и по производящимъ причинамъ. Мы увидимъ сейчасъ героинь тщеславія и намъ придется, конечно, сурово порицать ихъ, но будемъ помнить, все-таки, что это лучшія между дурными, что это не боле, какъ жертва темныхъ силъ общечеловческой культуры. Газовая цивилизація — легковсные люди.

II.

Если главною особенностью всякой исторической личности является ея типичность, то мы имемъ полное право отнести Марію Башкирцеву къ разряду историческихъ людей. Историческій человкъ, какова бы ни была его собственная индивидуальность, полне другихъ отражаетъ въ себ хорошія или дурныя стороны даннаго общества или данной эпохи. Въ этомъ отношеніи различіе между историческими дятелями количественное, а не качественное: одинъ является представителенъ цлаго вка или цлой страны, другой — всего только представителенъ нкотораго общественнаго слоя и извстнаго историческаго момента. Сопоставленіе именъ ‘желзнаго канцлера’ и русской степной барышни всякому показалось бы смшнымъ и нелпымъ, но въ одномъ и, притонъ, очень существенномъ отношеніи мы имемъ полное право на такое сопоставленіе. Если вы хотите уяснить себ грубыя и мрачныя стороны современной цивилизаціи, т стороны, въ которыхъ нтъ мста для нравственнаго идеала,— изучите личность и дятельность Бисмарка. Если вы желаете ознакомиться съ поверхностною пной нашей цивилизаціи, присмотрться поближе къ блестящему наружному лоску нашей жизни и оцнить его одурманивающее вліяніе,— изучите личность и жизнь Башкирцевой. Бисмаркъ въ такой же степени апостолъ эгоизма, въ какой наша Башкирцева — героиня безплодной суетности и ненасытнаго тщеславія.
Слова Башкирцевой: ‘Что я такое? Ничто. Чмъ я хочу быть? Всмъ’,— взятыя нами эпиграфомъ, не пустая фраза. Это довольно врная характеристика основнаго мотива внутренней жизни Башкирцевой. Говорятъ съ порицаніемъ объ эгоизм старости: во сколько разъ хуже его эгоизмъ юности и молодости? Вс помыслы Башкирцевой всегда и неизмнно вращались около ея собственной особы. Она не только хотла быть въ своихъ грезахъ и надеждахъ, дйствительно была, поставляя себя центромъ міра, все назначеніе котораго заключалось въ томъ, чтобы служить оправой для этого драгоцннаго брилліанта. Приведемъ одинъ мелкій, даже комичный, но тмъ боле выразительный примръ. У Башкирцевой пропала ея любимая собака и она сообщаетъ изъ Парижа объ этомъ своему знакомому въ такихъ выраженіяхъ: ‘У меня только что украли мою собаку. Это ужасно. Я думаю, что ее увевли изъ Парижа. Я написала во вс стороны, чтобы сострадательныя души, къ которымъ я обращаюсь, могли захватить презрнныхъ, въ случа, если они появятся. Знаете ли вы что-нибудь боле гнусное, чмъ похищеніе собаки? Это въ полномъ смысл низость. Какъ! Хватаютъ созданіе, которое привязано къ своимъ хозяевамъ, у котораго иногда гораздо больше ума, нежели у иныхъ двуногихъ, но которое не въ состояніи защищаться — это верхъ злодйства и подлости. Я объявила о 200 франкахъ награды, и это не послужило ни къ чему. Не доказываетъ ли это гнусности всего рода человческаго?’ (Lettres, 92). Это, конечно, не боле, какъ крикъ избалованнаго ребенка (Башкирцевой, однако, было въ это время уже восемнадцать лтъ отъ роду), но, вдь, характеръ человка сказывается даже въ его дтскихъ капризахъ. Быть обокраденнымъ никому не пріятно, но надо имть особую духовную организацію и особыя нравственныя привычки, чтобы по такому поводу проклинать la Шопенгауэръ весь родъ человческій. Великолпный вопросъ: ‘знаете ли вы что-нибудь боле гнусное, неужели похищеніе собаки?’ — былъ съ серьезнымъ негодованіемъ предложенъ блестяще-даровитою двушкой въ 1878 году,— въ томъ самомъ году, когда на родин ея происходили событія, не часто встрчающіяся въ исторіи. Но всякія событія, если они не касались непосредственно Башкирцевой, могли идти какъ имъ угодно, не озабочивая и даже не интересуя нашу героиню, а вотъ за пропажу собаки, ея собаки, привлекается въ отвтственности весь родъ человческій. Это не наивность, это глубоко вкоренившееся себялюлюбіе и высокомрное самолюбіе, всегда отличающія людей того нравственнаго типа, къ которому принадлежала Башкирцева.
Никто не возбуждаетъ въ толп столько зависти, сколько люди, подобные Башкирцевой, и никто мене ихъ не заслуживаетъ такого чувства, потому что они отнюдь не сила, а только подобіе силы. Они свтятъ и не грютъ, блестятъ, не будучи золотомъ, и оставляютъ посл себя то, что оставляетъ фейерверкъ: нсколько эффектныхъ свтовыхъ впечатлній и много дыма и копоти. Франсуа Коппе, разсказъ котораго о знакомств съ Башкирцевой предшествуетъ Письмамъ въ вид какого-то рекомендательнаго предисловія, довольно хорошо выразилъ то смутное чувство удивленія, смшаннаго съ недовріемъ, которое возбудила въ немъ Башкирцева. ‘Я видлъ ее только одинъ разъ, я видлъ ее въ теченіе только одного паса… Я не забуду ее никогда’,— такою эффектною любезностью начинаетъ Коппе свой разсказъ. Большого преувеличенія тутъ нтъ, потому что яркая и разносторонняя даровитость Башкирцевой въ самомъ дл сильно поражала воображеніе. Башкирцева обладала сразу нсколькими талантами — живописца, музыканта, писателя, и эти высокіе дары Божіи были оплодотворены и упрочены серьезнымъ изученіемъ. Вотъ какъ Коппе описываетъ библіотеку Башкирцевой: ‘Я увидалъ многочисленные томы, безпорядочно разставленные по полкамъ, разбросанные на рабочемъ стол. Я подошелъ и посмотрлъ на заглавія. Все это были великія произведенія человческаго ума. Они были тутъ въ подлинникахъ, на своихъ оригинальныхъ языкахъ — на французскомъ, итальянскомъ, англійскомъ, нмецкомъ, наконецъ, латинскомъ и даже греческомъ (замтимъ въ скобкахъ: о русскихъ шедеврахъ не упоминается, потому ли, что ихъ не было у Башкирцевой, или потому, что Коппе просто ихъ проглядлъ). И это были не ‘библіотечныя книги’, библіотечная мебель, а настоящія старыя книги, со слдами упорнаго изученія, истрепанныя, читанныя и перечитанныя. На конторк лежалъ томъ Платона, раскрытый на возвышенной страниц’. Надо врить въ этомъ случа Коппе, хотя ему, увлекающемуся поэту, вообще можно довряться только съ большою осторожностью. Такъ, онъ объясняетъ преждевременную смерть Башкирцевой поэтическимъ предположеніемъ, что ‘природ понадобился рождающійся геній молодой двушки, чтобы увеличить блескъ и чистоту какой-нибудь звзды’ — pour augmenter l’clat et la pnret d’une etoile. Трудно ожидать трезвой характеристики отъ человка, въ серьезъ высказывающаго такія фразы и метафоры.
За всмъ тмъ, на этотъ разъ повримъ Bonne на слово, т.-е. повримъ тому, что ‘великія произведенія человческаго ума’ были не только истрепаны, но и прочтены Башкирцевой. Тмъ не мене, восхищенное повствованіи Коппе не оставляетъ ли въ душ читателя какой-то тяжелы! и непріятный осадокъ? Не возникаютъ ли въ читател нкоторыя скептическія сомннія по отношенію не къ фактической, а къ нравственной сторон дла? Пусть Башкирцева изучала классическія произведенія, но не слишкомъ ли ужь на виду изучала, до такой степени на виду, что мы боимся, какъ бы это длалось не просто для виду? Въ самомъ дл, вдь, это какое-то красивое театральное представленіе, а не настоящая жизнь съ ея подлинною правдой. Приходитъ какой-то человкъ, котораго вы въ первый разъ отъ роду видите, начинаетъ разсматривать ваши рисунки, рыться въ вашихъ нотахъ, шарить въ вашей библіотек, и вы не только не оскорбляетесь такою безцеремонностью, но съ предупредительною поспшностью объясняете ему: я длаю то-то, думаю такъ-то, изучаю такихъ-то писателей. Назойливые репортеры, правда, часто врываются къ знаменитостямъ и осаждаютъ ихъ разнаго рода вопросами, но, отвчая по возможности на эти вопросы, знаменитости, все-таки, не пускаютъ вопрошателей дальше своей пріемной и въ интимную откровенность съ ними не входятъ. ‘Великія произведенія человческаго ума’, если Башкирцева точно изучала ихъ, должны были бы пріучить ее, прежде всего, къ сдержанности и сосредоточенности, которыя свидтельствуютъ о самоуваженіи. Кто дйствительно цнитъ наслажденія уединенной умственной работы, для кого общеніе съ лучшими умами человчества составляетъ драгоцнность внутренней жизни, тотъ не станетъ, конечно, съ хвастливымъ самодовольствіемъ рисоваться своими занятіями, мыслями, мечтами и не превратитъ свой кабинетъ въ какой-то пассажъ для всхъ праздношатающихся. Какъ тутъ не вспомнить энергическихъ словъ поэта:
Не унижай себя. Стыдися торговать
То гнвомъ, то тоской послушной,
И гной душевныхъ ранъ надменно выставлять
На диво черни простодушной.
Какое дло намъ, страдалъ ты или нтъ?
На что намъ гнать твои волненья,
Надежды глупыя первоначальныхъ лтъ,
Разсудка злыя сожалнья?
Товаръ былъ показанъ Коппе лицомъ, и впечатлительный поэтъ былъ ослпленъ и оглушенъ. Какъ человкъ умный и бывалый, онъ, однако же, тотчасъ проникся скептицизмомъ здраваго смысла и ‘въ глубин души тайный голосъ прошепталъ: это черезъ-чуръ’. Это ‘c’est trop’ Коппе мы находимъ чрезвычайно характернымъ для Башкирцевой. Она производила — и по особенностямъ своей личности должна была производить — на всхъ именно такое ослпительное и, вмст съ тмъ, не серьезное впечатлніе. При всей своей вжливости и любезности, Коппе позволяетъ себ сравнить Башкирцеву съ ‘нкоторымъ оранжерейнымъ цвткомъ, дивно благоухающимъ и прекраснымъ’. Это галантное сравненіе очень врно и по тону самому убійственно для Башкирцевой. Оранжерейный цвтокъ — вещь показная, непрочная и только очень немногимъ нужная. Сегодня онъ восхищаетъ, завтра отцвтаетъ, а послзавтра о немъ забываютъ. Не о физической смерти говорю я теперь. Преждевременная смерть Башкирцевой не боле, какъ несчастная случайность, но духовная безплодность такихъ натуръ, какъ Башкирцева, не случайность, а необходимость, и эту-то безплодность я и имю въ виду. Быть ‘всмъ’, претендовать на обладаніе всми духовными дарами, всего хотть, ко всему стремиться и за все хвататься,— да, безспорно ‘c’est trop’. Чтобы быть стойкою, человческая природа должна быть уравновшенною, а чтобы быть уравновшенною, она должна найти свой центръ тяжести. Такимъ центромъ тяжести можетъ быть или ршительное призваніе къ какому-нибудь одному роду творчества, или какая-нибудь опредленная идея, достаточно широкая, чтобы сконцентрировать на себ вс силы человка, или, наконецъ, какое-нибудь простое практическое дло, какъ исполненіе заповди: ‘въ пот лица сть хлбъ свой’. Ей одной изъ этихъ трехъ опоръ у Башкирцевой не было.
Главнымъ талантомъ или, по крайней мр, преобладающемъ влеченіемъ было у Башкирцевой влеченіе къ живописи. Психологія истиннаго художника все еще остается тайной, но нельзя, кажется, сомнваться въ томъ, что дйствительный, настоящій талантъ стремится выразиться независимо отъ какихъ бы то ни было практическихъ соображеній. Ее говоря ни о чемъ другомъ, человка просто тянетъ къ работ, къ краскамъ, въ инструменту, къ перу. Процессъ работы доставляетъ ему то мученія, то наслажденія, безъ которыхъ его жизнь была бы не только пуста, но прямо испорчена. Успхъ, извстность, обогащеніе и пр.,— все это для настоящаго таланта только пріятные аксессуары дятельности, но не содержаніе, не цль ея. Напротивъ, если неблагопріятныя обстоятельства потребуютъ отъ человка жертвъ ради удовлетворенія требованій его таланта, онъ не остановится передъ этимъ и сложитъ у подножія своей богини и свое имущество, и свои личныя привязанности, и свою физическую свободу и даже свое доброе имя, свою честь. Ничего подобнаго мы не видимъ у Башкирцевой, точне, мы видимъ у ней нчто діаметрально-противуположное. Въ одномъ мст своего Дневника (II, 120) она откровенно говоритъ: ‘Я не думаю, что люблю свое искусство, оно было только средствомъ и я его повидаю… Такъ ли? Ахъ, я и сама ничего объ этомъ не знаю!’ Такъ не говорятъ люди дйствительно призванные. Сомнніе Башкирцевой (‘vraiment?’) относится не къ чувству ея относительно живописи, а лишь къ тому, броситъ она ее или не броситъ. Знать этого Башкирцева точно не могла, потому что ставила свое ршеніе въ зависимость отъ того, выйдетъ или не выйдетъ она замужъ. Взглядъ Башкирцевой на живопись — какъ на средство только — доказывается безчисленными мстами ея Дневника и ея Писемъ. Въ Дневник мы находимъ, наприм., такое признаніе: ‘Я ничего, ничего не вижу, кром живописи. Если я сдлаюсь великимъ живописцемъ, это будетъ божественнымъ вознагражденіемъ, я пріобрла бы право передъ собою имть чувства, мннія я не презирала бы себя, пиша вс эти бездлицы. Я была бы нчто… Я въ состояніи быть ничмъ и была бы счастлива этимъ, если бы меня любилъ человкъ, который былъ бы лоею славой. Теперь нужно пробиваться самой’. Истинная цль жизни Башкирцевой поставлена здсь съ полною прямотой: пробиться — вотъ въ чемъ вся эта цль. Пробиться, т.-е. имть успхъ, пріобрсти значеніе, возбуждать вниманіе, быть въ мод, говоря собственнымъ выраженіемъ Башкирцевой. Это — цль, все остальное — только средства, въ томъ числ и живопись. Сама по себ живопись вовсе не улыбалась Башкирцевой и юна смотрла на нее какъ на тяжелый искусъ, безъ котораго нельзя обойтись на пути къ извстности, жажда которой выражалась часто у Башкирцевой просто въ психопатическихъ формахъ. Восемнадцати лтъ отъ роду она заявляетъ: ‘къ двадцати двумъ годамъ я буду знаменита или умру’, а на слдующій день пишетъ въ Дневник: ‘моя досада, мое бшенство, мое отчаяніе не имютъ выраженія на человческомъ язык! Если бы я начала рисовать съ четырнадцати лтъ, я была бы знаменита’. Живопись, какъ всякое искусство, требуетъ терпливаго изученія, долгаго и упорнаго труда, а Башкирцевой ожидать нтъ силъ и она предается такимъ мечтаніямъ: ‘Почему бы князю Орлову, который вдовъ, не влюбиться въ меня и не жениться на мн? Я была бы парижскою посланницей, почти императрицей. Аничковъ, бывшій посломъ въ Тегеран, женился же по любви на одной особ, будучи старше ея боле чмъ на 55 лтъ’. Живопись въ такомъ случа можно было бы, конечно, и по боку, какъ говорится… Нтъ, мы ршительно отказываемся врить въ серьезность призванія, отъ котораго можно съ такою легкостью отказаться, въ силу и жизнеспособность таланта, воспитаніемъ котораго скучно заниматься. Истинный художникъ, повторяю, заботится не объ успх, а объ идеал, волнующемъ его душу, истинный талантъ жаждетъ самоудовлетворенія, а не дешевыхъ похвалъ. Одинъ изъ русскихъ художниковъ писалъ свою единственную картину боле двадцати лтъ и успха, въ смысл Башкирцевой, не имлъ, но его имя записано на вки вчные въ лтописяхъ русскаго искусства, какъ имя одного изъ величайшихъ мастеровъ. Но что говорить эбъ этомъ? Не нашъ ли величайшій поэтъ повдалъ намъ эту тайну настоящаго творчества, объяснилъ намъ это цломудріе истиннаго дарованія въ несравненныхъ стихахъ:
Ты — царь: живи одинъ. Дорогою свободной
Иди, куда влечетъ тебя свободный умъ,
Усовершенствуя плоды любимыхъ думъ.
Не требуя наградъ за подвигъ благородный.
Он въ самомъ теб. Ты самъ — свой высшій судъ,
Всхъ строже оцнить умешь ты свой трудъ.
Такой языкъ для всевозможныхъ Башкирцевыхъ — мдь звенящая, и такія понятія для нихъ — абракадабра. Имъ понятенъ лишь льстивый языкъ салоновъ, и слушаютъ они только трубные звуки рекламы. Но отъ того-то критика получаетъ право priori, безъ непосредственнаго ознакомленія съ ихъ произведеніями, заключить., что въ лиц ихъ иметъ дло не съ талантами, а всего лишь съ претензіями на талантъ.
Не имя, такимъ образомъ, внутренней опоры въ талант, не нашла ли ее Башкирцева въ какой-нибудь иде, осуществленіе которой могло бы стать для нея цлью жизни? Нтъ. Подобно тому, какъ только что мы нашли у ней не талантъ, а лишь претензіи на талантъ, и въ этомъ случа мы находимъ у ней не идею, а только претензію на идею,— претензію, какъ всегда у Башкирцевой, на подкладк личнаго честолюбія и тщеславія. Вотъ характерный въ этомъ смысл отрывокъ изъ Дневника: ‘Женщины всегда останутся только женщинами. Но, однако… если бы имъ давали такое же воспитаніе, какъ и мужчинамъ, оплакиваемое мною неравенство между ними исчезло бы и осталось бы лишь то, которое происходитъ отъ самой природы. Чтобы добиться такого равенства лтъ черезъ сто, нужно кричать и подвергаться осмянію, и я предоставляю это другимъ. Съ своей стороны я докажу его обществу, представивъ собою женщину, которая сдлается чмъ-нибудь, несмотря на вс невыгоды ея общественнаго положенія’. Какъ видите, общій вопросъ переносится на чисто-личную почву: Башкирцева намревается доказать правоспособность женщины своимъ собственнымъ примромъ. Она, въ сущности, равнодушна къ длу и принципіальную его защиту ‘предоставляетъ другимъ’, но она не равнодушна въ своей личной карьер, устраивая которую, она надется попутно ршить и женскій вопросъ. Чего тутъ больше — наивности или самоувренности, трудно сказать. Слишкомъ ясно, что какъ бы ни блистательно устроилась Башкирцева, ея примръ ровно ничего не доказалъ бы въ общемъ смысл потому, во-первыхъ, что исключенія не опровергаютъ правила, и потому, во-вторыхъ, что единичныхъ примровъ женской удачи скопилось очень много задолго до рожденія на свтъ Башкирцевой. Въ Письмахъ встрчается еще одна попытка Башкирцевой придать своимъ личнымъ стремленіямъ нкоторое общее значеніе, но эта попытка уже цликомъ относится къ области чистаго комизма. Башкирцева пишетъ своему учителю живописи: ‘Столько было толковано о правахъ и вольностяхъ женщинъ и столько разумныхъ и просвщенныхъ людей смялись надъ этимъ, что даже одни слова права женщинъ преисполняютъ насъ стыдомъ, за всмъ тмъ, право или равенство, котораго мы добиваемся, не иметъ ничего общаго съ политикой и не соприкасается ни въ какомъ отношеніи ни съ нигилизмомъ, ни съ соціализмомъ, ни съ бонапартизмомъ, ни съ правомъ избирать и избираться. Повсюду были разсматриваемы эти вопросы, указывалось на массу боле или мене ужасныхъ несправедливостей по отношенію къ слабому полу, и только одна была оставлена безъ вниманія, должно быть, именно потому, что она наиболе очевидна, поразительна и жестока: это — отсутствіе школы изящныхъ искусствъ для женщинъ’. Вотъ какъ иногда на виду у всхъ гора родитъ мышь! Читатель узнаетъ здсь то самое перо, ту самую логику и то самое чувство, которыя, какъ мы видли, по поводу пропавшей собачонки, разразились громовыми проклятіями всему роду человческому. Посл этого безполезно было бы доказывать, что никакого общественнаго идеала у Башкирцевой не было, никакими идейными и общими цлями она не задавалась. Отсутствіе спеціальной женской художественной школы, какъ основной пунктъ женскаго вопроса — этого достаточно, чтобы исчезла всякая возможность сколько-нибудь серьезнаго разговора.
Наконецъ, у Башкирцевой не было и той элементарной опоры, которая спасаетъ безчисленное множество людей отъ нравственнаго оскуднія и паденія — необходимости труда. Она могла заниматься хватаніемъ звздъ съ неба на полномъ простор, потому что заботливая судьба обезпечила за ней на земл хорошій кусокъ хлба. Нтъ сомннія, она гораздо меньше раздражала бы себя мечтами о слав, если бы большая часть ея времени была наполнена борьбою за существованіе, за право пить и сть. Въ живой сред, окружавшей Башкирцеву, она точно также не находила никакого противовса своимъ истерическимъ порываніямъ. Совершенно наоборотъ: ‘Обыкновенно,— пишетъ она въ Дневник,— родственники и близкіе люди не врятъ въ геній великаго человка. У насъ слишкомъ врятъ въ меня, такъ что не удивились бы, если бы я написала картину величиною съ плотъ Медузы или если бы мн дали орденъ почетнаго легіона. Дурной ли это знакъ? Еадюсь, нтъ’. Башкирцеву, какъ видите, обезпокоивало это преклоненіе передъ нею только въ томъ смысл, что ставило ее въ положеніе необычное для геніальныхъ людей, и она, повидимому, не подозрвала великаго нравственнаго вреда такого безразсуднаго баловства. Вдь, даже настоящій геній сбился бы съ толку и потерялъ бы всякое нравственное чутье, всякое уваженіе къ чужому праву, если бы всякая прихоть его встрчала потачку, вс сумасшедшія претензіи — одобреніе и даже восхищеніе. Представьте же себ человка обыкновенныхъ способностей, какимъ была Башкирцева, зараженнаго язвой самомннія, отъ котораго его нужно было бы излечивать суровымъ перевоспитаніемъ и у котораго, вмсто того, вс и все, и люди, и обстоятельства, только и длаютъ, что растравляютъ эту язву: какого добра тутъ можно ждать? Вдь, даже глупая старуха сказки, честолюбіе которой не шло сначала дальше новаго корыта, пожелала, наконецъ, стать царицею морской, потому что не видла никакого отпора своимъ претензіямъ. Въ Дневник разсказывается маленькій эпизодъ изъ дтской жизни Башкирцевой, отлично рисующій разбираемую нами сторону дла: ‘Я помню,— разсказываетъ Башкирцева,— когда я ребенкомъ въ первый разъ хала по желзной дорог и въ первый разъ встртилась съ посторонними людьми, я услась въ вагон, занявши всевозможными вещами два мста. Вошли два пассажира. Эти мста заняты,— сказала я съ апломбомъ.— Хорошо,— отвчалъ одинъ изъ нихъ,— я сейчасъ позову кондуктора. Я думала, что это шуточная угроза, къ какимъ я привыкла въ семейств, и нельзя описать того страннаго холода, который охватилъ меня, когда кондукторъ очистилъ мсто и пассажиръ, занялъ его. Это была моя первая встрча съ дйствительностью’. Вотъ въ такихъ-то урокахъ жизни боле всего и нуждалась Башкирцева, и въ нихъ-то именно и отказала ей злая судьба, обыкновенно даже слишкомъ щедрая на нихъ для безчисленныхъ Макаровъ. Вспомнимъ, сколько усилій большаго, ума и возмужалой води нужно было употребить толстовскому Левину, чтобы освободиться отъ миражей ничмъ не сдерживаемой фантазіи и войти на правахъ обыкновеннаго работника въ трудовую жизнь простыхъ здоровыхъ людей,— вспомнимъ и снимемъ всякую отвтственность съ двадцати-трехлтней двушки, которая не смогла поднять тяжкой ноши и была раздавлена ею. Разносторонняя даровитость Башкирцевой была и въ этомъ случа не помогою, а помхою ей, потому что, не указывая ей какого-нибудь одною настоящаго исхода, указывала ей множество призрачныхъ, мнимыхъ, фантастическихъ, отъ живописи къ замужству съ посланникомъ, отъ философіи къ свтской жизни и отъ литературныхъ занятій къ мечтамъ о самоубійств. Это было не человческое существованіе, а какое-то нетерпливо-судорожное метаніе изъ стороны въ сторону,— не работа, а мартышкинъ трудъ,— не спокойное сознательное стремленіе, а головокружительная скачка съ препятствіями,
Благо наслдье богатыхъ отцовъ
Освободило отъ малыхъ трудовъ.
Въ чемъ же состояло содержаніе этой лихорадочной жизни, чмъ былъ наполненъ внутренній міръ этого страннаго существа? Если бы Башкирцева была не типомъ, а исключеніемъ, то все же заслуживала бы вниманія, хотя бы какъ ‘беззаконная комета въ кругу разчисленныхъ свтилъ’. Но Башкирцева, настаиваю я, яркая представительница распространеннаго типа, а этотъ типъ — порожденіе извстныхъ силъ нашей цивилизаціи — вотъ ея значеніе.
Съ этой точки зрнія Дневникъ Башкирцевой является замчательнымъ литературнымъ произведеніемъ и даже историческимъ документомъ. Въ предисловіи къ Дневнику Башкирцева увряетъ читател въ полной искренностямъ какой она говоритъ о себ, и хотя вообще всякимъ авторамъ всевозможныхъ личныхъ признаній и исповдей очень трудно врится, мы можемъ врить Башкирцевой по одной основательной причин: наивное самомнніе Башкирцевой именно и ручается за ея искренность. Она до того уврена въ себ, такъ глубоко убждена, что вс ея дйствія и мысли, faits et gestes, превосходны и великолпны, что не видитъ надобности скрывать что-нибудь отъ читателя. ‘Я считаю себя слишкомъ достойной удивленія, чтобы цензуровать себя’,— высокомрно заявляетъ она въ предисловіи. А намъ, читателямъ, это и на руку,— эта презрительная безцеремонность по отношенію къ намъ гарантируетъ насъ отъ обмана. Подобно тому, какъ женщины древняго міра не стснялись совершать вс отправленія въ присутствіи рабовъ-мужчинъ, потому что не считали ихъ за людей, Башкирцева не стсняется откровенничать съ вами, потому что заране уврена въ нашемъ удивленіи и въ нашей симпатіи (‘je sois Men sre, qu’on me trouvera sympathique’). Если она ошибется на этотъ счетъ, тмъ хуже для нея, а мы, все-таки, свое получимъ — полюбуемся.
Съ чего бы начать? Вотъ восемнадцатилтняя двушка, мечтающая о замужств. Какой поэтическій образъ, какая богатая тема для воображенія поэта, для мысли философа-психолога! А вотъ послушайте нашу героиню: ‘Я скоро выйду замужъ. Къ чему отдалять эту развязку? Чегоеще ждать? Надо будетъ похать въ Италію и сосватать себ мужа тамъ… Только не русскаго, купленный русскій былъ бы ужасенъ. Впрочемъ, въ Россіи я безъ труда вышла бы замужъ, особенно въ провинціи, но я не такъ глупа. Въ Петербургъ? Ну, что-жь, если отцу вздумается, можно будетъ провести тамъ одну зиму… Въ самомъ дл, мысль о Петербург мн улыбается. Въ Париж нельзя разсчитывать на богатыхъ жениховъ,, что же касается бдныхъ, то Италія всего удобне. Я всегда могу выйти за какого-нибудь итальянскаго князя, — подождемъ. Дло въ томъ, что, взявши итальянскаго князя, я получу въ свое распоряженіе и свою деньги, и буду работать на свобод, но, вдь, придется длиться съ нимъ’… Вотъ вамъ и поэзія, и психологія во вкус fin de si&egrave,cle! Рчи какого-то лошадинаго барышника въ роковыхъ устахъ изящной восемнадцатилтней двушки — это хорошо гармонируетъ съ нкоторыми особенностями нашей эпохи. А вотъ другія рчи — въ дух современнаго французскаго натурализма: ‘Мое тло античной богини, мои бедра trop espagnoles (?), моя маленькая и безукоризненной формы грудь, мои ноги, мои руки, моя дтская головка… къ чему все это, если меня никто не любитъ?’ Довольно обстоятельное описаніе, отъ котораго не отказалась бы сама Нана… Позвольте!— тороплюсь я перебить возраженія читателя.— Я мене чмъ кто-либо склоненъ защищать лицемрную pruderie и очень хорошо знаю, что въ основ самой идеальной любви лежитъ физіологическое чувство. Но, во-первыхъ, это знаемъ мы, люди пожившіе, и знаемъ это теперь, а въ семнадцать лтъ отъ роду мы этого не знали и ужь во всякомъ случа объ этомъ не думали, во-вторыхъ, слова цломудріе, стыдливость, приличіе, точно также какъ слова нескромность, цинизмъ, неблагопристойность, существуютъ не для наполненія лексикой новъ, а для выраженія понятій, которыя играютъ роль въ нашемъ нравственномъ обиход. Почему въ молодости не мечтать о любви? Но вплетать въ эти мечты какимъ-то страннымъ образомъ представленіе о собственныхъ бедрахъ — значитъ обнаруживать болзненность воображенія, особенно непріятную въ молодой двушк, требующей отъ насъ симпатіи къ себ.
Пойдемъ дальше: ‘Я умна, образована, проницательна, обладаю вообще всми мозговыми качествами и, кром того, я справедлива. При такихъ условіяхъ, почему бы я не могла судить о себ? Это очень возможно, потому что я вижу ясно. И такъ, дйствительно ли я значу что-нибудь или сдлаюсь чмъ-нибудь въ искусств? Что я думаю о самой себ? Вотъ страшные вопросы… дло въ томъ, что, сравнивая себя съ идеаломъ, котораго мн хотлось бы достигнуть, я думаю о себ дурно, но когда я сравниваю себя съ другими… Въ конц-концовъ, я не думаю, что одарена геніемъ, но я надюсь, что уврю другихъ въ моей геніальности…’ Если ужь это не шарлатанство, то шарлатанства, значитъ, и совсмъ нтъ на свт. Принципъ ‘не быть, а слыть’ не только не возбуждаетъ въ Башкирцевой отвращенія, столь естественнаго, казалось бы, именно для простодушной и чистосердечной молодости, а, наоборотъ,— съ дипломатическою лукавостью и съ старческимъ хладнокровіемъ полагается ею въ основу всей системы ея поведенія. Лишь бы убдить толпу въ своей геніальности, лишь бы взобраться на пьедесталъ, заставить поклоняться себ, а выйдетъ ли что-нибудь доброе изъ этого культа, прольется ли на людей тотъ свтъ и то тепло, которыми всякій истинный геній отплачиваетъ намъ за наше поклоненіе (точно также, впрочемъ, какъ и за наше преслдованіе и непониманіе), до этого Башкирцевой нтъ дла. Башкирцева обладала умомъ,— тмъ свтскимъ умомъ, который сводится въ житейскому такту и практической ловкости, и потому не слишкомъ печалилась объ отсутствіи въ ней геніальности, потому именно, что въ жизни, въ свт важно не быть, а слыть. ‘Истинные артисты, — говоритъ Башкирцева,— не могутъ быть счастливы. Прежде всего, они знаютъ, что толпа не понимаетъ ихъ, что они работаютъ для какой-нибудь сотни людей и что остальные слдуютъ своему дурному вкусу или мнніямъ Figaro’. Невжество всхъ слоевъ общества относительно искусства ужасающее’. Счастье, о которомъ говоритъ здсь Башкирцева, это — единственно понятное ей ‘счастье’ шумной извстности и базарнаго успха, и, дйствительно, этаго рода счастье сплошь да рядомъ обходитъ истинные таланты. Ничего, поэтому, привлекательнаго въ истинной геніальности для Башкирцевой не было, тмъ боле, что, благодаря ‘ужасающему невжеству’ общества, не трудно выдать бронзу за золото. Вотъ ходъ мысли Башкирцевой, и разв такая логика не есть та самая логика, которою руководствуются шарлатаны всхъ отраслей науки, искусства и ремесла? ‘Ахъ, друзья мои,— восклицаетъ дале Башкирцева,— вы можете все потерять, но вншность должна быть сохранена’. Разв это не простая перефразировка первой и единственной заповди всякаго шарлатанства: ‘не быть, а слыть’?
Слово ‘la gloire’, слава,— любимое слово Башкирцевой, потому что въ слав — и только въ слав — полагала она всю цль своей жизни. Встрчая новый 1884 годъ она записываетъ въ своемъ: ‘Свои пожеланія я выражу въ одномъ слов, прекрасномъ, звучномъ, великолпномъ, опьяняющемъ и на бумаг, и въ живой рчи: слава!’ Эта желанная ‘слава’ откликнулась, наконецъ, на страстный призывъ Башкирцевой, картина которой имла успхъ на парижской выставк. Башкирцева была въ восхищеніи: ‘Люди, которыхъ я не знаю, говорятъ обо мн, занимаются: мною, судятъ обо мн. Какое счастіе! Ахъ, я такъ этого желала и столько этого ждала, что мн даже не врится. Мн льститъ тоже шумъ, который производитъ моя картина. Мн завидуютъ, на меня клевещутъ, т значу что-нибудь. Пусть же мн будетъ дозволено немножко порисоваться, если это доставляетъ мн удовольствіе’. Замтимъ мимоходомъ, что успхъ картины Башкирцевой (какъ это видно изъ Дневника) былъ успхъ не серьезный, двусмысленный, врод успха тхъ малолтнихъ піанистовъ и скрипачей, которые играютъ прескверно, по которымъ вс апплодируютъ. Главный интересъ картины Башкирцевой и главная причина ея успха заключались въ томъ, что она была написана двушкой, да еще. молодой, да еще красивой, да еще русской, да еще великосвтской. Сколько темъ для языкочесанія, какой благодарный сюжетъ для бездльнаго любопытства! Отсюда весь ‘bruit’, а такъ какъ, по понятіямъ Башкирцевой, ‘bruit’ и ‘gloire’ — одно и то же, то она и преисполнилась самодовольствія. Но пора произнести настоящее слово, которое характеризуетъ Башкирцеву съ ногъ до головы и освщаетъ ее настоящимъ свтомъ: тщеславіе — вотъ это слово, резюмирующее всю личность Башкирцевой, Башкирцева сама это признаетъ и это длаетъ честь ея откровенности, но не длаетъ чести ея уму то, что она и другихъ считаетъ такими же. ‘Я хочу быть въ мод, вотъ главное. Строгіе умы, не пожимайте плечами, не осуждайте меня съ притворнымъ равнодушіемъ: вдь, по правд, вы сами, въ сущности, таковы. Конечно, вы остерегаетесь показать это, но въ глубин души согласитесь со мною. Тщеславіе! Тщеславіе! Тщеславіе! Начало и конецъ всего, вчная и единственная причина всего. Что не произведено тщеславіемъ, произведено страстями. Страсти и тщеславіе — единственные повелители міра’. Надо пожить и поучиться вамъ, сударыня,— вотъ что могли бы сказать на это ‘строгіе умы’. Въ томъ ‘мір’, въ которомъ вы живете и за предлы котораго вы не выходили, быть можетъ, ‘страсти и тщеславіе — единственные повелители’. Но нельзя же судить о жизни на основаніи салонныхъ наблюденій.

III.

Обратимся къ другому источнику для нашихъ иллюстрацій — къ роману г-жи Крестовской. Мы безусловно врили показаніямъ Башкирцевой, но насколько мы можемъ врить свидтельству г-жи Крестовской? Очевидно, это вопросъ просто о размрахъ художественнаго дарованія г-жи Крестовской, о которомъ мы и скажемъ нсколько словъ. Г-жа Крестовская смнила, но не замнила въ нашей литератур свою славную однофамилицу. Этимъ, конечно, еще немного сказано: Хвощивскія-Крестовскія не каждое десятилтіе рождаются {Кстати замтить: біографію Хвощинской и весь вообще нравственный обливъ знаменитой писательницы можно было бы рекомендовать особенному вниманію Башкирцевыхъ. На этомъ примр он убдились бы, что можно обладать огромными силами, не имя и тни тщеславія, что человка могутъ подвигать мотивы боле высокіе я чистые, нежели желаніе парадировать передъ толпою.}. Ясно, все-таки, что г-жа Крестовская принадлежить къ разряду тхъ второстепенныхъ или третьестепенныхъ талантовъ, которые не могутъ угадывать, обобщать, творить, но могутъ довольно хорошо описывать. Если они добросовстны, ихъ произведенія получаютъ положительное значеніе, какъ сводъ хорошо сдланныхъ и полезныхъ наблюденій надъ жизнью. Этому требованію добросовстности, достоврности г-жа Крестовская удовлетворяетъ даже съ избыткомъ, до того, что впадаетъ въ недостатокъ другаго рода. Вчно какъ бы боясь не досказать, остаться непонятой, г-жа Крестовская ищетъ спасенія въ многоглаголаніи. Не то чтобы она уклонялась въ сторону отъ своей темы и не то чтобы она не умла писать: она просто желаетъ быть обстоятельной и исправной, такъ чтобы ужь все было сказано, безъ малйшихъ недомолвокъ и неясностей. Въ результат — масса тщательно написанныхъ, но совершенно ненужныхъ страницъ. Это не только ослабляетъ впечатлніе нужныхъ страницъ, но парализируетъ его, наводя на читателя тоску, разршающуюся подъ конецъ чувствомъ нкотораго озлобленія и обиды: кто далъ автору право, думаетъ онъ, считать меня за какого-то несмышленка, которому надо не только приготовить, но и разжевать и въ ротъ положить пищу? Но видно ужь г-жа Крестовская не можетъ иначе. Она сначала нарисуетъ поступокъ или чувство какого-нибудь изъ своихъ персонажей, а вслдъ за тмъ разскажетъ непосредственно отъ своего авторскаго лица о томъ же самомъ чувств или поступк. Выходитъ что-то врод живыхъ картинъ съ музыкою: впечатлніе смшанное, смутное, именно потому, что его излишне стараются усилить. По-русски это называется про одн дрожжи твердить трожды.
Очевидно, однако же, что для нашихъ спеціальныхъ цлей повствовательный недостатокъ г-жи Крестовской не представляетъ почти никакихъ неудобствъ. Героиня г-жи Крестовской — родная сестра Башкирцевой по духу, съ тмъ только существеннымъ различіемъ, что она одарена не сомнительнымъ, а безспорнымъ талантомъ актрисы. Такъ, по крайней мр, говоритъ авторъ, хотя изображаетъ онъ, въ сущности, довольно пустопорожнюю женщину, обладающую не столько талантомъ, сколько темпераментомъ, т.-е. только однимъ изъ условій или элементовъ таланта. Главная цль жизни Ольги Леонтьевой (такъ зовутъ ‘артистку’) состоитъ не въ служеніи своему искусству, а въ служеніи толп. До крайнихъ униженій она не доходитъ въ этомъ направленіи, до водевиля не спускается и очень энергично бранитъ оперетку, но судитъ она объ искусств точь-въ-точь какъ Башкирцева. Въ Письмахъ Башкирцевой находится такое замчаніе: ‘Счастливцы т, кто не принадлежитъ къ числу артистовъ. Нужно быть безумнымъ, чтобы записаться въ ряды этихъ одержимыхъ. Но кто попалъ туда, тотъ уже никогда изъ нихъ не выйдетъ’. Почему же не выйдетъ? Артистическая служба — не каторжная работа. Вотъ какъ это объясняетъ Леонтьева: ‘Ни художникъ, ни писатель не могутъ такъ сильно чувствовать это, такъ ощутительно наслаждаться своимъ успхомъ, какъ мы, актеры,— мы, получающіе награду тотчасъ же по исполненіи, и получающіе ее громко, открыто для всхъ, сразу отъ тысячной толпы. О, ты не знаешь сколько въ этомъ наслажденія! Мн часто кажется, что жизнь другихъ людей, лишенныхъ этого, такъ вяла, такъ скучна, такъ блдна! Тотъ только пойметъ это, кто уже испыталъ это самъ, кто жилъ въ этомъ чудномъ, захватывающемъ тріумф… А кто жилъ въ немъ, тотъ уже не можетъ жить потомъ безъ него’. И это все?— спроситъ читатель. Да, все, что можно выжать изъ рчей Башкирцевой и Леонтьевой: неутолимая жажда всеобщаго одобренія — вотъ что неразрывною цпью приковываетъ артиста къ искусству, рукоплесканія публики — вотъ высшая награда и высшее наслажденіе артиста. Бдные писатели, вы лишены этого счастія… Не утшитъ ли ихъ слдующее обстоятельство: въ настоящую минуту подвизается въ Петербург клоунъ Дуровъ — большая знаменитость своего рода — показывающій дрессированныхъ крысъ. Онъ полною чашей пьетъ то наслажденіе, которое такъ краснорчиво описала Леонтьева, ‘живетъ въ чудномъ, захватывающемъ тріумф’, который раздляютъ съ нимъ и его сподвижники — крысы. Найдется ли, однако, такой несчастный репортеръ, который согласился бы помняться съ нимъ мстами, если отстранять вопросъ о матеріальномъ вознагражденіи? Позволительно сомнваться въ этомъ и въ такомъ случа какая же цна ‘захватывающему тріумфу’? Не очевидно ли, что для того, чтобы быть дйствительнымъ тріумфомъ, онъ долженъ основаться на заслуг гораздо боле серьезной, чмъ счастіе угодить толп? А въ чемъ можетъ и должна состоять эта заслуга, это боле полувка назадъ выразилъ величайшій русскій писатель устами величайшаго русскаго актера: ‘Соотечественники! Вдь, у меня въ жилахъ тоже русская кровь, какъ и у васъ. Смотрите: я плачу. Комическій актеръ, я прежде смшилъ васъ, теперь я плачу. Дайте мн почувствовать, что и мое поприще такъ же честно, какъ и всякаго изъ васъ, что я также служу земл своей, какъ и вс вы служите, что не пустой я какой-нибудь скоморохъ, созданный для потхи пустыхъ людей, но честный чиновникъ великаго Божьяго государства и возбудилъ въ васъ смхъ, не тотъ безпутный, которымъ пересмхаетъ въ свт человкъ человка, который рождается отъ бездльной пустоты празднаго времени, но смхъ, родившійся отъ любви къ человку. Дружно докажемъ всему свту, что въ Русской земл все что ни есть, отъ мала до велика, стремится служить тому же, кому все должно служить на земл, несется туда же, кверху, къ верховной вчной красот!’ Должно быть, для нашего времени и для современныхъ артистовъ все это — ‘забытыя слова’. Гоголевскій актеръ высказалъ такой взглядъ на свое призваніе въ грубыя времена, когда ‘начальство’ говорило артистамъ ‘ты’ и сажало ихъ подъ арестъ, и, все-таки, какъ оказывается, этотъ взглядъ далеко превышаетъ разумніе современныхъ артистовъ, общественное положеніе которыхъ стало теперь гораздо боле почетнымъ. Правда, Леонтьева говоритъ тирады противъ ‘униженія искусства’, но это униженіе она понимаетъ по-своему. ‘Да, я дйствительно нахожу, что вс они (петербургскіе актеры) зарываютъ въ землю свои таланты и не хотятъ ни работать, ни идти дальше, довольствуясь дешевымъ успхомъ въ райк. И я нахожу, что постыдно и недобросовстно относиться такъ къ длу людямъ умнымъ и талантливымъ, они только унижаютъ этимъ себя и роняютъ искусство, которому служатъ’. Такъ разводитъ чужую бду руками Леонтьева, такъ изобличаетъ она соринку въ чужомъ главу. Разв не она говорила о рукоплесканіяхъ, какъ о высшемъ наслажденіи и высшей наград, объ оваціяхъ театральной толпы, какъ о ‘чудномъ, захватывающемъ тріумф’? Почему, говоря о себ, о рукоплесканіяхъ, доставшихся на ея долю, она не находитъ достаточно восторженныхъ выраженій, а рукоплесканія, доставшіяся товарищамъ, презрительно обзываетъ ‘дешевыми’? Потому что послднія раздаются изъ райка? Но, во-первыхъ, надо доказать, что Леонтьевой рукоплещетъ партеръ и ложи, а ея товарищамъ только раекъ, и, во-вторыхъ, въ райк только мста дешевы, рукоплесканія же его ни на волосъ не дешевле рукоплесканій партера. Побдителей не судятъ, и если товарищи Леонтьевой наслаждаются тріумфами, и если въ этихъ тріумфахъ — торжество артиста и его искусства, то не о чемъ и толковать. Бда Леонтьевой въ томъ, что она не обладаетъ смлостью Башкирцевой. На свое несчастіе, она слыхала, что искусство иметъ высокое призваніе, свтлые идеалы, широкія нравственныя задачи, и путается въ этихъ понятіяхъ, какъ въ тенетахъ, тяготя, въ сущности, только къ вншнему успху, желая лишь tre la mode, какъ говорила Башкирцева.
Не служеніе обществу посредствомъ искусства, а служеніе своему тщеславію посредствомъ искусства — вотъ въ чемъ состоитъ вся миссія всевозможныхъ Леонтьевыхъ и Башкирцевыхъ. Не умя стать общественными дятелями, он стремятся во что бы ни стало стать публичными дятелями, полагая, что вся сущность общественности именно и состоитъ въ публичности. Честно служить земл своей, — какъ выражался гоголевскій актеръ,— можетъ и долженъ всякій въ предлахъ своихъ способностей и для этого не требуется непремнно публичности. Сельскій учитель, терпливо работающій въ какомъ-нибудь безвстномъ углу на пользу великаго дла просвщенія, священникъ, примромъ своей жизни доказывающій благо и силу высшаго нравственнаго идеала, земскій человкъ, трудящійся надъ разршеніемъ элементарныхъ задачъ культуры родного края, женщина-мать, воспитывающая въ своихъ дтяхъ будущихъ честныхъ дятелей, — все это истинные общественные дятели, хотя ихъ служеніе проходитъ безъ всякихъ рукоплесканій и тріумфовъ. Этимъ дятелямъ нельзя и не зачмъ тшить свое тщеславіе и не оно поддерживаетъ ихъ энергію и самоотверженіе, а чувство долга и сознаніе связи своего маленькаго дда съ великими общечеловческими задачами. Ихъ тріумфъ — въ постепенномъ разчищеніи почвы для тріумфа ихъ идеала, ихъ личное торжество — въ торжеств общаго дла. Какъ въ арміи бываютъ свои капитаны Тушины (Война и миръ), отъ силы духа и самоотверженія которыхъ зависитъ исходъ битвы, и свои Борисы Трубецкіе, годные только для украшенія парадовъ и для отличій на мирныхъ маневрахъ, точно также и въ жизни есть темные труженики и блестящіе трутни. Если судьба надлила васъ талантомъ такой силы и такого рода, который требуетъ непремнно публичности (писатель, не печатающій своихъ произведеній, живописецъ, не выставляющій своихъ картинъ, и т. п. не существуютъ не только для публики, но и для общества), если вы можете соединить пользу съ блескомъ, тмъ лучше или тмъ хуже для васъ, но помните, все-таки, что не въ публичности вашей дятельности заключается ваше достоинство, не ею опредляется ваша цна, а тмъ, насколько ваша дятельность проникнута общественнымъ началомъ. Не всякій общественный дятель есть публичный дятель и, наоборотъ, далеко не всякій публичный дятель есть дятель общественный. Когда Дарвинъ среди своихъ путешествій и въ тиши своего кабинета приготовлялъ и обдумывалъ свою книгу, его имя было неизвстно даже спеціалистамъ, но онъ былъ и тогда въ полномъ смысл слова общественнымъ дятелямъ. Наоборотъ, безчисленное множество всевозможныхъ ‘любимцевъ публики’ могутъ завтра же исчезнуть съ лица земли и о нихъ пожалютъ только всякаго рода антрепренеры, которые, впрочемъ, утшатся посл-завтра, потому что успютъ уже найти новый контингентъ живыхъ раритетовъ. Обществу, т.-е. совокупности людей, живущихъ извстными общими политическими, экономическими, нравственными интересами, мало дла до судьбы ‘пустыхъ скомороховъ’, по гоголевскому выраженію, и оно можетъ интересовать только публику, т.-е. совокупность людей, жаждущихъ развлеченій.
Г-жа Крестовская настойчиво увряетъ насъ, что у ея героини ‘огромный талантъ’, но это не боле, какъ мнніе автора, для насъ не обязательное, потому что факты говорятъ другое. На всемъ протяженіи романа мы видимъ въ лиц ‘артистки’ женщину, пожираемую заботой первенствовать и блистать. Параллельно съ этою чувствительностью къ одобренію, мы видимъ въ Леонтьевой чрезвычайную отзывчивость къ порицанію, доходящую до нервнаго разстройства отъ какой-нибудь газетной статьи. Любопытно было бы сопоставить томительное волненіе Башкирцевой, описанное въ ея Дневник, посл того, какъ она отослала свою картину на выставку, съ тми муками, которыя переживала Леонтьева посл того, какъ газеты напали на нее за ея переходъ съ московской сцены на петербургскую. Жалко и тяжело смотрть на этихъ несчастныхъ въ такія минуты… Вы видите не женщинъ, уважающихъ свое достоинство, не дятелей, врующихъ въ свое призваніе, а какихъ-то рабынь, убитыхъ немилостью своего повелителя. И всего трагичне, что эти рабыни не любятъ и не уважаютъ того, чья милость возноситъ ихъ къ небесамъ а немилость повергаетъ на самое дно ада. Мы видли, какъ Башкирцева третировала публику, указывала ея ‘поражающее невжество’ въ вопросахъ искусства, а Леонтьева выражается на этотъ счет еще обстоятельне. Слова Леонтьевой такъ хорошо освщаютъ эту сторону дла, что ихъ добитъ привести цликомъ:
‘Да,— сказала она, почти съ ненавистью и злостью вглядываясь въ проходившихъ мимо нея,— да, вотъ для васъ, для всхъ васъ, которыхъ я даже не знаю и которыхъ все равно до меня, я бросаю его, отрекаюсь отъ своей любви, ломаю, коверкаю х свою, и его жизнь, и все это для васъ, чтобы только сохранить себ ваше поклоненіе, вашу непрочную, жалкую любовь, которая есть сегодня и проходитъ завтра! А что вы мн дадите за это? А что, если опять только обманете, какъ обманывали уже столькихъ и даже меня же самоё? Если я опять, кром этого тупаго равнодушія, какъ вчера, ничего больше уже не наду въ васъ? О, какъ я всхъ васъ тогда возненавижу! Да я и теперь уже ненавижу васъ… ненавижу за то, что ради васъ добровольно отказываюсь отъ него, въ которомъ весь смыслъ, все счастье моей жизни, — не той жизни, которую я всю посвятила и отдала вамъ, а той маленькой части ея, которая уже моя собственность, которая принадлежитъ мн самой да ему… А теперь я даже и этотъ послдній, жалкій кусокъ кидаю вамъ! О, конечно, вы скажете: намъ-то какое дло? Разв мы просили этого, разв у насъ нтъ другихъ, кром ея, которые забавляютъ и тшатъ насъ? О, конечно, не просили, конечно, есть! Разв я васъ не знаю? Сегодня вы вс будете восхищаться мной, а завтра закидаете грязью и побжите за другими, новыми, чтобы восхищаться этими другими, а потомъ забросаете грязью и насмшками точно такъ же и ихъ и побжите за третьими! Что мы, въ сущности, для васъ такое? Разв мы имемъ какое-нибудь серьезное значеніе въ вашей жизни, въ вашихъ удовольствіяхъ даже? Мы для васъ — простые гаеры, фигляры, которые важны и интересны вамъ, пока только забавляютъ васъ! А, между тмъ, мы, эти жалкіе фигляры, разъ отвдавъ вашей лести, вашего поклоненія, уже не можемъ жить больше безъ васъ и вашихъ рукоплесканій, которымъ сами знаемъ дну… Да, знаемъ цну я, все-таки же, какъ глупыя, тщеславныя дти, бжимъ за вами, все для васъ бросаемъ, отрекаемся отъ всего дорогаго, чтобы только служить вамъ и добиваться вашихъ милостей! Боже мой, да разв вы стоите того, чмъ я жертвую теперь для васъ? Ну, что я имъ и что вс они мн?…’
Вотъ замчательная страница, раскрывающая передъ нами такіе душевные тайники, въ которые нельзя спускаться съ нашею, обыкновенною логикой. Человкъ отъ всей души презираетъ и, въ то же время, считаетъ одобреніе этихъ презираемыхъ имъ людей своею высшею наградой, человкъ ненавидитъ и отдаетъ добровольно ненавистнымъ людямъ ‘весь смыслъ, все счастіе жизни’, человкъ терпитъ адскія муки униженія, сознаетъ безсмысленность своихъ усилій, въ послднемъ результат которыхъ предвидитъ для себя только равнодушное забвеніе и даже закидыванье грязью, и считаетъ такое существованіе блестящимъ и завиднымъ, человкъ, наконецъ, иметъ полную матеріальную возможность выйти изъ своего невыносимаго положенія — и нтъ жертвы, на которую бы онъ ни ршился, чтобы сохранить за собою это положеніе. Нтъ, напрасно г-жа Крестовская увряетъ насъ въ ‘огромномъ талант’ своей героини. Истинный талантъ душевно-свободенъ, а Леонтьева — раба, и логика ея — рабская, и весь ужасъ ея положенія заключается въ томъ, что она носитъ своего деспота въ собственной груди, въ чувств своего неутолимаго тщеславія и суетности. ‘Огромный талантъ’, если бы имъ Леонтьева дйствительно обладала, разбилъ бы ея цпи, познакомилъ бы ее съ наслажденіемъ власти надъ толпой, безъ подчиненія ей, власти, которая облагороживаетъ, потому что пріобртается воздйствіемъ на лучшія, а не на худшія стороны человка. Истинные таланты не гоняются за рукоплесканіями, не напрашиваются- на похвалу, не нуждаются ни въ какихъ базарныхъ тріумфахъ. И они — люди, и для нихъ дорого одобреніе тхъ, чьему суду подлежитъ ихъ дятельность, но для нихъ это — праздники, которые скрашиваютъ жизнь, а не будни, которые составляютъ жизнь. А тщеславіе не знаетъ удовлетворенія. Оно вчно голодаетъ, потому что питается наркотиками, ему нуженъ авторитетъ вншняго одобренія, потому что въ немъ нтъ внутренней силы, ему нужно постоянное чужое вниманіе, чтобы сознавать себя чмъ-нибудь. У него нтъ достоинства, а есть толькоапломбъ.
Такъ какъ я не разбираю романъ г-жи Крестовской, а только пользуюсь имъ какъ фактическимъ матеріаломъ, то мн нтъ надобности долго останавливаться на исторіи любви Леонтьевой къ Чемезову,— любви, коллизія которой съ призваніемъ актрисы составляетъ психологическій узелъ романа. Однако, тутъ есть нчто пригодное и для нашихъ цлей. Едва Леонтьева успла полюбить, едва товарищи и родные ея убдились, что эта любовь не мимолетная интрижка, а прочное чувство, которое можетъ увнчаться бракомъ, какъ всхъ ихъ обуялъ страхъ за артистическое будущее героини. Этотъ страхъ вполн раздляла съ ними и сама Леонтьева. ‘Эхъ, Оленька, Оленька!— говоритъ ей актеръ-товарищъ,— какая же ты актриса посл того! Актриса — птица, а у тебя, милая, крылья связаны’.— ‘Ахъ, знаю я это! Все знаю сама и, все-таки же, не могу!’ — крикнула она съ такою болью и безсильнымъ отчаяніемъ, точно признавала сама, что для сцены она почти совсмъ уже погибла. Прочіе доброжелатели Леонтьевой, отъ ея горничной до ея матери, варьируютъ на-одну тему: ‘актриса должна быть свободна’.
Вотъ пунктъ, который надо разъяснить. Толки о свобод въ устахъ Леонтьевой должны имть какой-нибудь спеціальный смыслъ. Ей ли, невольниц, то грызущей, то цлующей свои цпи, понимать, что такое истинная свобода? Почему бы этотъ миръ семейной жизни, тихія заботы материнства и любовь къ мужу должны вредить интересамъ? Конечно, если подъ свободою понимать возможность здить по загороднымъ ресторанамъ и возвращаться домой въ восемь часовъ утра, то свобода такого рода не вяжется съ условіями семейной жизни. Если дйствительно актриса не столько человкъ, сколько ‘птица’, то любовь, освященная закономъ и сопровождаемая обтами, должна казаться помхой. Но, вдь это свобода тла, а не духа, свобода цыганскихъ привычекъ, а не свобода творческаго процесса. Леонтьевой, какъ ее изобразила г-жа Крестовская, конечно, нуженъ не мужъ, а импрессарій, не дти, а клакеры, не ндра семьи, а эстрада, подмостки, но это именно и доказываетъ, что она не ‘огромный талантъ’, а нервно-разстроенная, болзненно-тщеславная ‘фиглярка’, говоря ея собственнымъ выраженіемъ. Истинный талантъ не боится, а ищетъ уединенія, онъ полонъ собою, тою внутреннею работой, которая совершается въ немъ какъ стихійный жизненный процессъ. Если бы Леонтьева обладала дйствительнымъ дарованіемъ (совмщеніе большаго таланта съ большимъ тщеславіемъ, какъ оно ни безобразно, встрчается иногда, напримръ, въ Лассал), то остается только пожалть о томъ вліяніи, которое имли на нее дикіе взгляды товарищей по профессіи,— взгляды, по которымъ всякій художникъ долженъ быт непремнно какимъ-то дебоширомъ и забулдыгой. Леонтьевой, на ея бду, некому было объяснить ея заблужденіе. Ее угораздило влюбиться въ директора департамента (наши романистки новйшей формаціи очень любятъ надлять своихъ героевъ, въ числ прочихъ качествъ, чинами и орденами — черта едва ли случайная и еще не очень давно почти невозможная у насъ), который хорошо зналъ толкъ въ ‘бумагахъ’, но въ художественныхъ вопросахъ разбираться не привыкъ. Превосходительный Ромео много длалъ для своей Юліи, даже бгалъ съ нею взапуски по дужку и собиралъ цвточки (см. романъ), но путнаго совта не могъ ей дать и, конечно, въ душ былъ радъ-радехонекъ, когда, наконецъ, такая ‘неудобная’ женщина, какъ Леонтьева, обратилась отъ него въ бгство.

IV.

Прошу читателя припомнить слова Крестовской-Хвощинской, взятыя эпиграфомъ для этой статьи. ‘Имете ли вы понятіе, какое это искушеніе? Въ глазахъ образы, одинъ (за другимъ, виднія, свтъ! радуги, звуки… Имете ли вы понятіе, какая это жажда, какіе порывы, какая мука?… Вотъ, передо мной — и не достану! Другимъ, а не мн! Я красавица — я въ лохмотьяхъ!’ и пр. У Хвощинской это говоритъ молодая двушка, пожираемая влеченіемъ къ роскоши и потому продавшаяся богатому и женатому старику. Но формы тщеславія разнообразны. Он отнюдь не ограничиваются только желаніемъ блистать костюмами и брилліантами, ‘доводящими умъ до восторга’, хотя самая сущность тщеславія при всхъ формахъ остается одна и та же: это — стремленіе во что бы то ни стало’ чмъ бы то ни было блеснуть, выдлиться, отличиться, привлечь къ себ вниманіе, удивить вселенную или хоть только свой муравейникъ. Эта стремленіе ростетъ въ глубину и въ ширину по мр развитія нашей культуры, точне — вншнихъ сторонъ нашей культуры, именно тхъ, которыя, требуя самой широкой публичности, почти совершенно лишены элемента общественности. Культурная толпа,— та толпа, которая требуетъ не ‘хлба’, въ буквальномъ смысл слова, а ‘зрлищъ’,— именно и создаетъ запросъ на людей публичности, готовыхъ длать изъ себя именно ‘зрлище’. А гд существуетъ запросъ, тамъ непремнно явится и предложеніе. Людямъ такого рода даже не нужно, вредно обладать настоящимъ талантомъ,— это Башкирцева отлично поняла,— потому что талантъ гордъ и прислуживать толп не станетъ, а она ищетъ именно раболпныхъ слугъ, которыхъ и поощряетъ, презирая въ глубин души. Надо только, какъ говорила Башкирцева, заставить толпу увровать въ свою геніальность, а это, при наличности хоть какого-нибудь дарованія, не трудно: толпа идетъ на встрчу этому стремленію, хочетъ быть обманутою, потому что ей пріятно думать, что передъ ней пресмыкается не ничтожество, а заправскій геній или талантъ. Это даетъ иллюзію серьезности ея ‘зрлищамъ’ и возвышаетъ ея собственное значеніе. Но у кого же нтъ зародыша хоть какого-нибудь дарованія? И, съ другой стороны, кто не склоненъ преувеличивать свою цнность, свои силы? И вотъ, благодаря совокупности этихъ и еще другихъ причинъ, начинается истинная вальпургіева ночь шабаша тщеславія, который былъ бы только смшонъ и гадокъ, если бы зачастую не захватывалъ въ свой одуряющій вихрь свжія и здоровыя силы. Вотъ безчисленныя будущія Патти, голоса которыхъ вы, однако же, еле слышите на разстояніи пяти саженъ, вотъ будущія Сафо, произведенія которыхъ — пока только писанныя — вы читаете лишь затмъ, чтобы упорядочить геніально-небрежную орографію, вотъ живописицы, выставляющія раскрашенныя фарфоровыя тарелки или выжженныя деревянныя доски, но въ глубин души полагающія, что Крамской и Рпинъ сами по себ, а он — тоже сами по себ. Какое сверхъестественное изобиліе талантовъ! Какое богатство интеллектуальнаго производства, грозящаго перейти или уже перешедшаго въ перепроизводство! Да, и въ то же время наша деревня, т.-е. та толпа, которая не зрлищъ, а хлба прочитъ, задыхается въ невжеств, чахнетъ отъ нищеты, вымираетъ отъ эпидемій, и нтъ почти никого, кто бы пришелъ къ ней на помощь, потому что она награждаетъ не шумными апплодисментами, а тихими слезами, не одваетъ въ шелкъ, не ставитъ на пьедесталъ, хотя бы только двухвершковый. О, суета суетъ и всяческая суета! Какое грубое извращеніе всхъ понятій объ истинномъ человческомъ достоинств, оно же и истинное счастье!
Конечно, человкъ не виновенъ въ томъ, что онъ угораетъ въ угарной комнат, если у него ужь такая слабая голова. Но пусть же онъ знаетъ, все-таки, настоящую правду о себ, пусть не считаетъ себя человкомъ здоровымъ по преимуществу, пусть не думаетъ, что онъ заслуживаетъ не сожалнія, а уваженія. Допустимъ, что есть какой-то фатумъ надъ нами, что поэтъ былъ правъ, сказавши:
Чтобъ одного возвеличить, борьба,
Тысячи слабыхъ уноситъ —
Даромъ ничто не дается: судьба
Жертвъ искупительныхъ ороситъ.
Но если мы разумныя существа, то наша обязанность въ томъ и состоитъ, чтобы бороться съ враждебною судьбой, а не помогать ей, вырывать у нея жертвы, а не поставлять ихъ ей оптомъ и въ розницу. Но губить, а защищать насъ должна наша культура и наша цивилизація. Губитъ, говорю я, потому что отвлекать человка отъ скромнаго, но плодотворнаго дла, наполнять его воображеніе Образами призрачнаго счастья, обольщать миражами показной культуры — значитъ извращать его природу, подготовлять ему тяжелый конецъ. Тщеславіе не знаетъ удовлетворенія, потому что не знаетъ самоудовлетворенія. Только человкъ, сознающій въ глубин своей души, что имъ выполненъ лежавшій на немъ долгъ, можетъ терпливо ждать признанія своихъ заслугъ и, кончая свой путь, съ спокойнымъ духомъ сказать свое ‘нын отпущаеши…’

М. Протопоповъ.

‘Русская Мысль’, кн.IV, 1892

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека