Глеб Успенский, Протопопов Михаил Алексеевич, Год: 1890

Время на прочтение: 33 минут(ы)

Глбъ Успенскій.

СТАТЬЯ ПЕРВАЯ.

Общая характеристика.

‘Максимъ Иванычъ замолкъ.
Все?— спросилии его.
— Все, больше ничего.
— Но къ чему же за все это говорили?
— Какъ къ чему? Да просто такъ сказалъ… Потому сказалъ, что поглядишь, поглядишь и не знаешь, что такое творится на бломъ свт? Вотъ почему. Тоска!’

Гл. Успенскій (‘Умерла за направленіе’).

I.

Высокодаровитый писатель, о талант, произведеніяхъ и тенденціяхъ котораго собираемся мы говорить, разумется, далеко еще не сказалъ своего послдняго слова. Нкоторая торопливость я какъ бы усталость, замчающіяся въ самыхъ послднихъ его работахъ, не внушаютъ намъ слишкомъ серьезныхъ опасеній: на торопливость есть самообладаніе, а на усталость — отдыхъ. Столь живой, чуткій и отзывчивый талантъ, какъ талантъ Успенскаго, можетъ бездйствовать лишь до тхъ поръ, ‘пока не требуетъ поэта къ священной жертв Аполлонъ’, пока жизнь не поставила новыхъ вопросовъ или, по крайней мр, пока старые вопросы не получили иного положенія и освщенія. Сколько извстно, ничего подобнаго въ нашей дйствительности не произошло. Говорятъ, ‘жизнь не ждетъ’. Несомннно, однако, что, собственно, наша русская жизнь не торопится и согласна ждать или, по терминологіи Салтыкова, ‘годить’ до самой послдней крайности.
Но, вдь, кром будущаго, которое, какъ мы надемся, есть у Успенскаго, у него уже имется большое прошлое. Пусть онъ — писатель, еще не вполн высказавшійся, онъ, во всякомъ случа, писатель уже сказавшій многое, и это многое такъ значительно и такъ разнообразно, что критика вправ попытаться подвести общій итогъ. Успенскій интересенъ и самъ по себ, какъ литературная личность, т.-е. интересенъ его яркій талантъ, оригинальный складъ его ума, ума сильнаго и яснаго, хотя не систематизированнаго, не дисциплинированнаго, парадоксальнаго. Но, помимо этого личнаго, литературно-психологическаго интереса, возбуждаемаго Успенскимъ, мы находимъ въ его произведеніяхъ массу идей, выраженныхъ, въ большинств случаевъ, отрывочно, вскользь, какими-то почти намеками, но идей, имющихъ огромное общественное значеніе: частью положительное, частью отрицательное. Во всемъ этомъ пора разобраться. Въ произведеніяхъ Успенскаго мы находимъ изображеніе нашихъ культурныхъ классовъ и изображеніе жизни ‘народа’ и сообразно съ этимъ задача наша естественно подраздляется на три части: въ этой стать мы попытаемся представить литературную характеристику Успенскаго, въ слдующей — разсмотримъ его воззрнія на нашу интеллигенцію, въ третьей и послдней — обсудимъ его взгляды на нашъ народъ. Зная общій планъ предлагаемой работы, читатель, конечно, можетъ легче оріентироваться.

——

Пятьдесятъ пять лтъ назадъ Блинскій, разбирая повсти Гоголя, писалъ въ Телескоп, между прочимъ, слдующее:
‘Въ самомъ дл, заставить насъ принять живйшее участіе въ ссор Ивана Ивановича съ Иваномъ Никифоровичемъ, насмшить насъ до слезъ глупостями, ничтожностью и юродствомъ этихъ живыхъ пасквилей на человчество,— это удивительно, но заставить насъ потомъ пожалть объ этихъ идіотахъ, пожалть отъ всей души, заставить насъ разстаться съ ними съ какимъ-то глубоко-грустнымъ чувствомъ, заставить насъ воскликнуть вмст съ собою: ‘Скучно на этомъ свт, господа!’—вотъ, вотъ оно, то божественное искусство, которое называется творчествомъ, вотъ онъ, тотъ художническій талантъ, для котораго гд жизнь, тамъ и поэзія. И возьмите почти вс повсти г. Гоголя: какой отличительный характеръ ихъ? что такое почти каждая изъ его повстей? Смшная комедія, которая начинается глупостями, продолжается глупостями и оканчивается слезами, и которая, наконецъ, называется жизнью. И таковы вс его повсти: сначала смшно, потомъ грустно! И такова жизнь наша: сначала смшно, потомъ грустно! Сколько тутъ поэзіи, сколько философіи, сколько истины!…’
Въ этихъ прекрасныхъ словахъ мы находимъ указаніе на основную характеристическую черту не одного только Гоголя, но всхъ вообще настоящихъ, истинныхъ юмористовъ. ‘Сначала смшно, потомъ іфустно’,— это одинаково можно сказать и о Путешествіи Гулливера, и о Ярмарк тщеславія, и о Мертвыхъ душахъ, и О Благонамренныхъ рчахъ. Все это очень понятно и иначе даже быть не можетъ. ‘Кто жилъ и мыслилъ, тотъ не можетъ въ душ не презирать людей’, не переставая, въ то же время, и любить, и жалть ихъ, и, конечно, эта двойственность отношеній, эта странная, но неизбжная амальгама совсмъ неродственныхъ между собою чувствъ — презрнія и любви — можетъ разршиться только грустью или, говоря любимымъ словомъ Успенскаго, ‘тоской’. Веселиться на чужой счетъ не трудно, осмивать людей или порядки, съ которыми не имешь ничего общаго,— очень даже просто и нисколько не больно. Но когда бичеваніе есть, въ то же время, самобичеваніе, когда осмиваешь глупость или подлость тхъ, кого хотлъ бы видть и разумными, и добрыми, и счастливыми, когда ‘враждебное слово отрицанья’ диктуется не ненавистью и даже не равнодушіемъ, а горячею любовью, трудно тогда сохранить до конца не только веселость, но и спокойствіе. Не бывало и не можетъ быть настоящаго писателя безъ идеала и, съ другой стороны, нтъ такой дйствительности, которая въ томъ или другомъ отношеніи (а иногда и во всхъ) не # противорчьи бы атому идеалу: ясно, что ‘незримыя міру слезы’ неизбжно должны рано или поздно явиться на смну ‘видимому смху’, и въ этомъ чередованіи смха и слезъ, веселости и тяжкой грусти, дйствительно, много и житейской правды, и философской истины, какъ замтилъ Блинскій.
Я очень далекъ отъ намренія сравнивать Глба Успенскаго съ Гоголемъ, ученика съ учителемъ, но блестящая характеристика Гоголя, сдланная Блинскимъ, тмъ не мене, почти цликомъ примнима и къ Успенскому. Именно такъ: почти вс очерки и разсказы Успенскаго — ‘смшная комедія, которая начинается глупостями, продолжается глупостями и оканчивается слезами, и которая, наконецъ, называется жизнью. Если Гоголь, ‘насмшивши насъ до слезъ’, въ конц-концовъ, заставляетъ воскликнуть вмст съ собою: ‘скучно на этомъ свт, господа!’ — то буквально таково же общее впечатлніе, производимое и Успенскимъ. ‘Поглядишь, поглядишь и не знаешь, что такое творится на бломъ свт? Тоска!’ — вотъ резюме самого автора, и вотъ послднее ‘печатлніе читателя. ‘Скучно на этомъ свт’, ‘тоска на бломъ свт’ — велика ли разница между этими двумя формулами?
Да, Успенскій, читая котораго вы такъ часто и такъ искренно хохотали, Успенскій, авторъ множества смшныхъ словечекъ, изъ которыхъ часть вошла даже въ разговорный языкъ,— этотъ Успенскій одинъ изъ наиболе грустныхъ и унылыхъ писателей нашихъ. Мотивы его грусти сложны и разнообразны, гораздо разнообразне, нежели у Гоголя. Что такое Иванъ Ивановичъ и Иванъ Никифоровичъ? Это мелкіе, ничтожные, глубоко-пошлые, но вовсе не несчастные люди. Если они терпятъ кое-какія непріятности, то лишь отъ избытка собственной глупости, въ силу которой наименованіе ‘гусакомъ’ представляется кровною обидой, вопіющею къ небу объ отомщеніи. Это не представители человчества, а именно только ‘живые пасквили на человчество’, какъ выразился Блинскій. Погрустить надъ этими такъ называемыми людьми, въ сущности, не имющими даже отдаленнаго понятія о настоящей человческой жизни,— можно и должно, тмъ боле, что эти ‘пасквили’ не только въ гоголевскую эпоху, но и въ наше время совсмъ не рдкостныя исключенія. Но это и все. Восклицать по поводу этихъ зоологическихъ экземпляровъ человческаго рода ‘скучно на этомъ свт!’ — значитъ оказывать имъ совершенно незаслуженную честь, придавать имъ несоотвтственное значеніе. Сколько бы тысячелтій ни простоялъ еще нашъ міръ, ему не избавиться ни отъ пошлости, ни отъ пошляковъ, и задача прогресса по отношенію къ нимъ можетъ состоять лишь въ томъ, чтобы отвести имъ въ жизни надлежащее мсто, не въ переднемъ углу, а на заднемъ двор. Задача эта не легка, потому что пошлость назойлива и претенціозна: вспомните Добчинскаго, который непремнно хотлъ, чтобы самъ государь узналъ, что въ город такомъ-то живетъ онъ, Петръ Иванычъ Добчинскій, но такая задача не принадлежитъ къ числу неразршимыхъ.
Совсмъ иное мы видимъ у Успенскаго. Его ‘тоска’ происходитъ не отъ того, что пошлые люди — пошлы, а отъ того, что непошлые люди зачастую длаютъ пошлости — добровольно или недобровольно. Возьмемъ хотя бы разсказъ Умерла за направленіе, заканчивающійся тмъ, можно сказать, воплемъ, который мы поставили эпиграфомъ. Герой этого разсказа, по характеристик самого автора, ‘человкъ недюжинный: настойчивъ, энергиченъ, основателенъ. Это былъ такой человкъ, который если ужь взялся за дло, такъ сдлаетъ его въ самомъ лучшемъ вид, раскопаетъ вопросъ до корня, да и изъ корня-то еще норовить что-нибудь извлечь’. Кром того, герой — человкъ большаго образованія и принадлежитъ вообще къ самымъ верхнимъ слоямъ интеллигенціи: ‘сочиненіе его одобрено въ первйшихъ нашихъ изданіяхъ и вообще ученый міръ призналъ, что авторъ самый основательный молодой ученый’.
Казалось бы, кому и длать полезныя дла, какъ не такому человку?Гоголь высоко ставилъ практическую умлость, казнилъ за ея отсутствіе тогдашнюю дворянскую интеллигенцію въ лиц помщика-неудачника Хлобуева и преискренно восхищался дловитостью и хозяйственностью своего Костанжогло. Но Костанжогло — малое дитя въ сравненіи съ героемъ Успенскаго. У Костанжогло была личная цль, у героя Успенскаго — общественный идеалъ, первый работалъ только для себя, второй — для общаго блага, Костанжогло — не боле, какъ длецъ, гешефтмахеръ, герой Успенскаго въ подломъ смысл слова общественный дятель. И, тмъ не мене, Успенскій не только не восхищается, а груститъ, и эта грусть сообщается намъ, читателямъ, и мы готовы съ полною искренностью воскликнуть вмст съ нимъ: ‘тоска, тоска’! Въ чемъ же дло? Я приведу въ подлинник это мсто разсказа, гд Успенскій повствуетъ объ усиліяхъ своего героя провести гд слдуетъ одинъ свой гуманный проектъ,— цитата эта понадобится намъ чаще и въ другихъ отношеніяхъ.
‘Не долго думая,— человкъ былъ энергическій,— онъ приступилъ къ осуществленію… Поврите ли? Два года, день въ день, несмотря на всевозможныя свои связи и репутацію благовоспитаннаго и ученаго человка, два года къ ряду, ни дня, ни ночи не было ему покою, и жизнь его сдлалась чистымъ мученіемъ. Препятствія на каждомъ шагу. То придешь къ нему, видишь — сіяетъ: ‘ну, говоритъ, общала!’ — то волосы на себ рветъ: ‘препятствуютъ!’ Интриги какія-то, сплетня, зависть, недовріе, оскорбительная подозрительность, апатія къ общему благу,— словомъ, тысяча затрудненій и неожиданныхъ непріятностей ежедневно… Похудлъ мой парень, даже облыслъ… Мыкался онъ по городу съ утра до ночи. Тамъ надо сдлать визитъ, тамъ надо на вечеръ хать, чтобъ познакомиться съ Марьей Петровной, Анной Николаевной, которыя имютъ вліяніе на того, а тотъ на другого, а тотъ другой можетъ дать по шапк тому, кто препятствуетъ.. Чего, чего только ни приходилось ему длать для осуществленія своей цли: и съ кокотками ужиналъ, и пьянъ напивался, и пикникъ на тройкахъ, и даже принужденъ былъ вступить въ любовную связь противъ собственнаго желанія, принужденъ былъ тремъ двицамъ подать надежду на бракъ, подписалъ три сомнительныхъ векселя, проигралъ въ карта тысячу рублей, и не приведи Царица Небесная что онъ только ни продлывалъ въ что время!’
Chemin faisant, укажемъ на этотъ небольшой отрывокъ какъ на обративъ юмора Успенскаго. Это веселйшій и, на первый взглядъ, беззаботнйшій юморъ, у котораго какъ будто только одна цль — освтить предметъ съ его комической стороны. Оставьте на минуту вс стороннія соображенія, забудьте основную тему разсказа и посмотрите только на этотъ образъ: взрослый, зрлый человкъ вступаетъ въ любовную связь ‘противъ собственнаго желанія’, серьезный общественный дятель, ради торжества своей идеи, ‘принужденъ былъ тремъ двицамъ подать надежду на бракъ’ и т. д., и т. д. Самъ гоголевскій Петрушка почувствовалъ бы, сколько тутъ неподдльнаго комизма и добродушной веселости, осмювающей предметъ безъ желчи, безъ негодованія, безъ малйшагопризнака злости. Это — не сатира, которая бичуетъ и казнитъ, это — чисто-русская насмшливость, мткая безъ дкости, остроумная безъ обиды, правдивая безъ колкости. И таковъ Успенскій везд и всегда, какъ юмористъ: среди самаго печальнаго разсказа о какой-нибудь россійской неурядиц онъ вдругъ широко и весело улыбнется, и въ этой улыбк столько сообщительности, эта веселость такъ заразительна, что непремнно передается и вамъ, читателю, и это очень кстати, вы искренно рады этому ‘лучу въ темномъ царств’, потому что, въ самомъ дл, и передохнуть не мшаетъ. Какой-нибудь Мымрецовъ (Будка), весь смыслъ существованія котораго исчерпывается двумя словами — ‘тащить’ и ‘не пущать’, въ сущности, ужасенъ, но можно ли не улыбнуться, когда онъ начинаетъ философствовать въ такомъ, наприм., род:’Ну, тоже,— не спша началъ Мымрецовъ,— и мужская часть черезъ женскую часть не то чтобы очень благополучно хлбъ свой ла… Тоже и нашему брату, само собой, по башк отъ дамскаго полу влетаетъ… Да, братъ! влетаетъ препорядочно хорошо!’ Старые и новые эстетики утверждаютъ, что смхъ примиряетъ, и дйствительно, въ добродушномъ юмор Успенскаго много примирительнаго. Но надо быть именно гоголевскимъ Петрушкой, чтобы не видть другой, гораздо боле важной стороны дла, чтобы успокоиться на этомъ примирительномъ впечатлніи, чтобы за смхомъ забыть о слезахъ. Успенскій шутитъ и смется потому, что таковъ его писательскій темпераментъ, но онъ, въ то же время, груститъ — потому, что таковы свойства анализируемыхъ имъ явленій. Юморъ Успенскаго стихіенъ, какъ одинъ изъ элементовъ его дарованія, его грусть сознательна, какъ послдній результатъ прочно составленнаго убжденія.
Возвратимся къ герою разсказа Умерла за направленіе. Совершенно очевидно, что разсказъ Успенскаго не забавная исторіетка о похожденіяхъ одного чудака, а повствованіе о страстной, самоотверженной и, тмъ не мене, безуспшной дятельности человка не зауряднаго. Будемъ осторожны и умренны и не станемъ торопиться съ обобщеніями. Согласимся, что герой Успенскаго далеко не такъ практиченъ и, главное, не такъ дальновиденъ, какъ его рекомендуетъ авторъ. Допустимъ, дале, что этотъ герой — не типъ, а лишь характеръ, образъ, почти случайный и исключительный. Въ самомъ дл, ошибка героя ясна: въ мхи старые онъ старается влить вино новое и — платится за эту ошибку. Но Успенскій ставитъ своимъ разсказомъ общій вопросъ: есть ли у насъ, приготовлены ли нами для молодаго вина соотвтственные мхи? Нтъ,— ршительно отвчаетъ онъ на этотъ вопросъ и попробуйте оспорить его и осмльтесь также упрекнуть его въ преувеличеніи, когда, сказавши это свое ‘нтъ’, онъ восклицаетъ затмъ: ‘тоска, тоска!’ Еще бы не тоска! Теоріи всякаго рода теряютъ кредитъ и начинаютъ называться утопіями или прямо фантазіями, а практика приводитъ къ компромиссамъ, по которымъ человкъ какъ по лстниц, со ступеньки на ступеньку, постепенно и незамтно, спускается какъ разъ въ ту самую житейскую тину и грязь, которую онъ задумалъ было оздоровить. Пусть забавляются надъ этимъ Петрушки и мичманы Дырки,— на ихъ улиц праздникъ,— а мы раздлимъ ‘тоску’ писателя. Синица, затявшая зажечь море, была смшна, но человкъ, задумавшій внести въ жизнь только искорку свта, только крошечку справедливости, и потерпвшій полное пораженіе,[какъ самый крайній утопистъ и идеалистъ,— такой человкъ интересенъ не съ комической точки зрнія и фіаско его не забавно, а преисполнено важнаго и печальнаго смысла.
Но пусть это только неудачникъ, какихъ у насъ всегда было много, и пусть причина его неудачъ заключается въ его личныхъ свойствахъ, а не въ общей нравственной атмосфер, окружающей его. Успенскій не позволитъ намъ успокоиться на этомъ пріятномъ соображеніи. Оставляя въ сторон неудачниковъ, которые, какъ мы хотли бы думать, ‘сами виноваты’, онъ показываетъ намъ полнйшаго удачника, интеллигентнаго человка, посвятившаго себя деревн и деревенскимъ крестьянскимъ интересамъ. Онъ добился перваго и величайшаго успха, какой только можетъ достаться интеллигентному народнику: крестьяне врятъ ему и уважаютъ его, считаютъ его человкомъ ‘своимъ’. Онъ разоблачаетъ кулацкія плутни, выводитъ на свжую воду міродовъ, лечитъ, учитъ, всячески помогаетъ деревенской темнот и бднот. Только бы, повидимому, намъ радоваться да любоваться на этого энергическаго піонера цивилизаціи, только бы умиляться передъ этимъ столь желаннымъ единеніемъ и сближеніемъ ума и непосредственнаго чувства, науки и жизни, свтлой мысли и темной дйствительности. Но Успенскому нтъ дла до нашихъ иллюзій и онъ безжалостно разбиваетъ ихъ. ‘Такъ онъ жилъ ‘пока что’ и таялъ… Деревня, нужды которой опутали его умъ и сердце, прямо сказать, съдала его. И, вроятно, въ конц-концовъ, състъ, състъ безъ остатка и, пожалуй, даже ‘не попомнитъ’. Вдь, никто не поминаетъ добромъ тотъ кусокъ мяса, который съденъ вчера и который даетъ возможность быть живымъ сегодня’. Это — по адресу деревни, народа. А вотъ по нашему адресу: ‘Да, мучительна участь людей, какъ Андрей Васильевичъ! Но то, что они длаютъ, до такой степени важно и нужно для народа, что пора, пора, безконечно давно пора оградить такую дятельность отъ малйшихъ посягательствъ на то, чтобы превратить ее въ мученичество. Ей надо давать полный ходъ, всякую поддержку, защиту, а не внчать терновымъ внцомъ’ (Изъ деревенскаго дневника).
Какъ видите, куда ни кинь, все клинъ. При неудач ‘сначала смшно, потомъ грустно’, а при удач ‘грустно’ съ самаго начала и до самаго конца. Невидное, нецнимое, непонятое самоотверженіе, ежеминутно заподозрваемая въ своекорыстіи любовь, возбуждающая недовріе участливость, громадныя усилія, требующіяся для побды надъ нелпыми и безсмысленными препятствіями, — таково начало. ‘Терновый внецъ’ или неблагодарное и безчувственное забвеніе — таковъ конецъ. Мы назвали бы Успенскаго пессимистомъ, если бы указываемыя имъ ‘бдность и несовершенство’ нашей жизни лежали въ самой природ вещей, имли бы источникомъ фатальное несовершенство человческой природы вообще. Но отрицаніе Успенскаго совсмъ не идетъ такъ далеко, такъ ненужно и безплодно далеко. Онъ указываетъ на грхи, въ которыхъ не трудно и ‘пора, безконечно давно пора’ покаяться, на историческія недоразумнія, которыя продолжаютъ существовать только благодаря окружающимъ ихъ потемкамъ. ‘Плохо, и не можетъ быть иначе’ — вотъ формула настоящаго послдовательнаго пессимизма. ‘Плохо, очень плохо, но можетъ быть, а, слдовательно, и должно быть очень хорошо’ — вотъ формула Успенскаго. Этотъ столь грустный писатель не уныніе внушаетъ, а надежду даетъ, не къ апатіи и успокоенію, а къ бодрой и живой работ призываетъ насъ.
‘Во мн съ дтскихъ лтъ вкоренено печальное состояніе ума и сердце пріучено къ содроганію, такъ я безъ хвастовства могу сказать, что во мн есть совсть и есть чувство’. Эта наивная характеристика, сдланная однимъ изъ персонажей Успенскаго, очень идетъ къ самому писателю. Да, сердце его ‘пріучено къ содроганію’, потому что въ немъ ‘есть совсть и есть чувство’, какъ то гуманное чувство, которое готово согрть всякою человка за то только, что онъ человкъ, такъ и гражданское чувство, болющее отъ общественной несправедливости, волнующееся отъ житейской неурядицы. Въ раду разсказовъ Успенскаго есть одинъ маленькій эскизъ подъ названіемъ Задача, написанный небрежно, наскоро (хотя, все-таки, мастерски) и какъ будто нарочно для того только, чтобы посмшить читателя. Молодой чиновникъ Иванъ Абранычъ Кыскинъ убдился въ ‘невозможности увеличивать собственное семейство, крошечное жалованье, множество тратъ на семью, уже существующую въ громадныхъ размрахъ, ясно доказывали ему, что дальнйшее приращеніе семейства невозможно, иначе непроглядная нищета грозитъ и ему, и жен, и его дтямъ’. Принимаются соотвтственныя мры: ‘не все же земное и преходящее… Слдовательно, я буду въ зал спать, а ты здсь,— говоритъ Кыскинъ жен. Само собою разумется, что ‘задача’ оказалась Кыскину не подъ силу: черезъ нсколько мсяцевъ Иванъ Абранычъ сидлъ за ужиномъ и думалъ: кого бы пригласить въ кумовья? Физіономія его и жены были убиты и сердца растерзаны’. Тема разсказца, какъ видите, вполн смхотворная, можно сказать — водевильная, и дйствительно, разсказъ нтъ возможности читать безъ улыбки. Но сердце Успенскаго ‘пріурочено къ содроганію’, и, властвуя, какъ всякій большой талантъ, надъ своимъ читателемъ, онъ заставляетъ содрогаться и васъ, и это немедленно вслдъ за веселымъ вашимъ смхомъ надъ комическимъ положеніемъ бдняка чиновника. Да, это положеніе комично, но, въ то же время, не ужасно ли? Вамъ, постороннему человку, смшно, но для гуманнаго писателя нтъ постороннихъ людей, и онъ напоминаетъ вамъ и подчеркиваетъ, что у его героевъ ‘сердца растерзаны’, что вашъ смхъ, стало быть, неумстенъ и неприличенъ тутъ, что передъ вами не водевиль разыгрывается, а совершается прозаическая, не грандіозная, не кровавая, но тяжелая житейская драма. ‘Сколько тутъ поэзіи, сколько философіи, сколько истины’ и сколько боли за человка, за его счастье и за его достоинство!

II.

Всякій истинный талантъ, какъ въ наук, такъ въ литератур и искусств, опредляется и характеризуется его большею или меньшею способностью къ творчеству. Способность творчества есть способность находить связь между отдльными фактами и, главное, комбинировать ихъ между собою такимъ образомъ, чтобы въ послднемъ результат получалось нчто единое, органически-цльное, т.-е. или законъ, или философское обобщеніе, или художественный обзоръ. Чмъ больше фактовъ находится въ распоряженіи мыслителя или художника, тмъ лучше, конечно, тмъ вроятне, что ихъ зданіе будетъ построено не на песк, что ихъ обобщенія будутъ не произвольны, образы не фантастичны. Но, съ другой стороны, многочисленность наблюденій, количество знаній совсмъ не служитъ ручательствомъ за врность выводовъ, не обезпечиваетъ даже того, что будутъ сдланы хоть какіе-нибудь выводы. Всмъ извстенъ типъ ученаго буквода и книгода, который, какъ Плюшкинъ, тащитъ въ свое хозяйство и ржавый гвоздь, и грязную тряпочку, и лоскутъ бумаги, т.-е. накапливаетъ въ своей голов цлую груду нужныхъ и ненужныхъ фактовъ, которые такъ и остаются въ вид нелпой и безполезной мусорной кучи. Съ другой стороны, не мене извстенъ типъ диллетанта-верхогляда у у котораго необыкновенно много гипотезъ, теорій, идей, чрезвычайно широкихъ и смлыхъ, но и чрезвычайно легковсныхъ, вслдствіе почти полнаго отсутствія серьезной фактической подкладки. Найти равновсіе между этими противуположными крайностями, соблюсти необходимую пропорціональность между сырымъ фактическимъ матеріаломъ и общими выводами, дйствительно, допускаемыми этимъ матеріаломъ, значить придать своему труду устойчивость и осмысленность, какъ бы онъ ни былъ самъ по себ незначителенъ. Очень важно съумть оплодотворить, освтить и упорядочить массу разрозненныхъ фактовъ одною синтетическою идеей, но не мене важно во-время и въ мру позаботиться о томъ, чтобы ваши, быть можетъ, очень важныя и полезныя идеи явились во всеоруженіи доказательствъ, а такими доказательствами могутъ быть (только тщательно провренные факты и наблюденія.
Именно здсь и обнаруживается великая тайна таланта, развертываются во всемъ блеск т чудотворныя силы и свойства его, которыя нельзя ни откуда достать, нельзя привить къ человку никакимъ воспитаніемъ, никакимъ изученіемъ, никакимъ развитіемъ. О Блинскомъ разсказывали, что онъ, не зная нмецкаго языка, ознакомившись съ философіей Гегеля изъ вторыхъ рукъ, тмъ не мене, понималъ и усвоилъ эту философію лучше и полне, нежели т друзья его, отъ которыхъ единственно онъ и заимствовалъ вс свои свднія о систем Гегеля. Такова безцнная привилегія всякаго истиннаго и крупнаго таланта. Вс мы созданы по образцу и подобію Божію, но только талантъ или геній творитъ по примру Божію: изъ ничего или почти изъ ничего. По двумъ-тремъ намекамъ, которые не говорятъ и не даютъ намъ ровно ничего, онъ овладваетъ самою сущностью, самою сердцевиной предмета. Онъ угадываетъ тамъ, гд для насъ требуются долгія и подробныя разъясненія. Онъ ассоціируетъ понятія ила факты, между которыми, на нашъ близорукій взглядъ, нтъ ничего общаго. Онъ овладваетъ матеріаломъ, какъ бы онъ ни былъ обиленъ, и господствуетъ надъ нимъ, въ то время какъ мы теряемся и за бабочками и букашками готовы просмотрть слона. Наоборотъ, при скудости матеріала, онъ какимъ-то инстинктивнымъ прозрніемъ восполняетъ проблы и предусматриваетъ факты и явленія тамъ, гд мы видимъ одно пустое мсто. ‘Тайна сія велика есть’, и если есть какой-нибудь смыслъ въ извстной теоріи ‘безсознательнаго творчества’, то этотъ смыслъ заключается именно въ указаніи совмстной и одновременной работы въ лабораторіи таланта высшей сознательности и вдохновеннаго инстинкта, не поддающагося не только анализу, но и сколько-нибудь точному опредленію.
Въ искусств, въ царств живыхъ образовъ, эти свойства творческаго таланта проявляются еще ясне, если не сильне, нежели въ области чистой, отвлеченной мысли. Есть художники-фотографы и есть художники-творцы. Художникъ-фотографъ — рабъ дйствительности, какъ гелертеръ — рабъ факта. Его искусство не далеко отъ ‘искусства’ какого-нибудь полудикаго зырянина, который (о чемъ еще писалъ Салтыковъ) увидитъ заборъ, поетъ — ‘вотъ заборъ!’ увидитъ рку — ‘рка, рка!’ и т. д. Извстный эстетическій принципъ — ‘врность дйствительности’ — есть единственный доступный для него принципъ, и онъ чтитъ и исполняетъ его, какъ правоврный еврей чтитъ и исполняетъ заповдь о суббот. Ему нтъ дла до внутренняго смысла изображаемыхъ имъ явленій, ему понятна и доступна только вншность. Рисуя вашъ портретъ, онъ изобразитъ вс морщины и вс бородавки на вашемъ лиц, по физіономіи вашей, т.-е. того душевнаго свта, который освщаетъ ваше лицо и придаетъ ему тотъ или другой смыслъ,— этого онъ не изобразитъ, потому что и не увидитъ. Онъ не создаетъ, не комбинируетъ, не мыслить, онъ только подражаетъ воспроизводитъ. Въ лучшемъ случа, произведенія такого художника могутъ явиться не лишеннымъ извстной цнности ‘человческимъ документомъ’ и могутъ послужить критик матеріаломъ для тхъ или другихъ выводовъ,— но это и все. Роль такого художника — роль не активная, а пассивная, его значеніе не самостоятельное, а вспомогательное.
Истинный художникъ не можетъ быть только фотографомъ, какъ истинный ученый не можетъ быть только ходячею библіотекой, живымъ вмстилищемъ всякаго рода фактовъ и фактиковъ. Такой художникъ относится къ дйствительности критически, подходитъ къ ней съ извстными критеріями и идеалами. Его интересуетъ и волнуетъ не то, что случайно находится у него передъ глазами, а лишь то, что такъ или иначе затрогиваетъ его симпатіи и антипатіи. Онъ выбираетъ лишь т сюжеты и темы, въ которые онъ можетъ вложить частицу своей души, выразить свои понятія о добр и зл. Всякій истинный талантъ,— это еще Блинскій доказывалъ,— непремнно оригиналенъ, а, вдь, что же такое оригинальность, какъ не высшая степень развитія индивидуальности? Но чмъ сильне индивидуальность, тмъ, конечно, упорне она сопротивляется чуждымъ вліяніямъ, тмъ ршительне она стремится выразить себя, тмъ она активне. Ни мшкомъ, въ который что положишь, то онъ и несетъ, ни фотографическимъ аппаратомъ, который фиксируетъ что попало, ни пустою бутылкой, которую можно наполнить и болотною жижей, и драгоцннымъ виномъ,— ничмъ подобнымъ истинно-талантливый художникъ быть не можетъ. ‘Я существую,— слдовательно, я мыслю’,— можетъ сказать о себ такой художникъ, пользуясь по-своему знаменитымъ декартовскимъ изреченіемъ. А кто мыслитъ,— мыслитъ искренно, т.-е. видя въ этомъ главное содержаніе своей жизни и не добиваясь ничего, кром истины,— тотъ горячо вритъ или столь же горячо не врить, утверждаетъ или отрицаетъ, тотъ, однимъ словомъ, страстно убжденъ. А кто убжденъ, тотъ непремнно поучаетъ, тотъ не можетъ не стремиться передать другимъ свое убжденіе и, стало быть, не можетъ говорить о чемъ придется, изображать что случится. Онъ повелваетъ своимъ талантомъ, но повелваетъ только затмъ, чтобы самому успшне служить овладвшей имъ верховной иде, своему излюбленному идеалу.
Крупный талантъ Глба Успенскаго не подлежитъ ни малйшему сомннію и, стало быть, вс т черты и свойства, которыми мы только что характеризовали истинныхъ художниковъ и творцовъ, составляютъ и его достояніе. Но… да, здсь есть одно очень большое и важное но, которое необходимо выяснить. Той пропорціональности между фактическими наблюденіями и выводами изъ нихъ, о которой я говорилъ выше, гармоніи между реальною дйствительностью и художественными образами, соотвтствія между фундаментомъ и зданіемъ, воздвигаемымъ на этомъ фундамент вотъ чего, къ сожалнію, часто недостаетъ Успенскому. Съ высотъ творчества онъ порою спускается въ трущобы сочинительства, котораго, однако же, благодаря несравненному изобразительному таланту, очень легко не замтить: до того вс его аксессуры и детали жизненны, правдоподобны, естественны. Господствовать надъ своимъ талантомъ, умть управлять имъ и направлять его — это прекрасно. Но помыкать своимъ талантомъ, заставлять его не служить, а прислуживать хотя бы то и очень справедливой иде,— въ этомъ мало хорошаго и очень много опаснаго: самый живучій и могучій талантъ рискуетъ изнемочь подъ тяжестью такой совершенно ему нескойственной задачи. Чистый художникъ по характеру своего дарованія, Успенскій, въ то же время, непремнно хочетъ быть публицистомъ и даже полемистомъ, берется за дло, сравнительно говоря, черное и, притомъ, такое, которое мы, не художники, сдлаемъ гораздо лучше его. Я прошу читателя понять мою мысль какъ слдуетъ. Называя Успенскаго ‘чистымъ художникомъ’, я, конечно, не хочу сказать, что ему надлежитъ пребывать въ области ‘безпечальнаго созерцанія’, чуждаться текущихъ вопросовъ жизни и т. д. Но есть вопросы и вопросы. Если художникъ, посредствомъ своихъ образовъ и картинъ, разъясняетъ передъ нами несостоятельность или несправедливость самыхъ основаній нашего жизненнаго строя, анализируетъ явленія, которыя имютъ хотя преходящее (какъ и все на свт), но не мимолетное значеніе, говоритъ о нашихъ предразсудкахъ и заблужденіяхъ, привитыхъ къ намъ и нашею жизнью, и нашею исторіей, а не навянныхъ передовою статьей какой-нибудь Красы Демидрона,— онъ въ своемъ прав, онъ остается въ своей сфер, длаетъ свое дло. Такъ дйствовалъ самъ Салтыковъ, всегда имвшій въ виду вопросы жизни и очень рдко нисходившій до злобъ дня. Но если художникъ будетъ гоняться за каждымъ пузыремъ, вскочившимъ на поверхности взбаломученной жизни, если онъ будетъ подюнять свои образы къ случайнымъ общественнымъ теченіямъ, если, однимъ словомъ, онъ будетъ отдаваться интересамъ — даже не дня, а минуты, момента,— онъ рискуетъ растратиться по мелочамъ, превратиться изъ художника въ какого-нибудь фельетониста. Успенскій, литературныя заслуги котораго, конечно, далеко уступаютъ литературнымъ заслугамъ Салтыкова, по сил и размрамъ таланта нисколько, однако же, не ниже знаменитаго сатирика. Тмъ не мене, онъ такъ мало уважаетъ свое высокое дарованіе, такъ не бережетъ его, что не затрудняется пускать его въ самую обыкновенную журнальную свалку, въ которой иногда и смысла нтъ никакого. Приведемъ примръ, который лучше всего уяснитъ дло. Если помнитъ читатель, нсколько лтъ тому назадъ въ извстной части нашей журналистики внезапно открылся походъ противъ интеллигенція: одни отрицали ея заслуги, другіе отрицали ея существованіе у насъ, третьи оспаривали самое право ея на существованіе, четвертые возмущались ея ‘доктринерствомъ’, ‘гнилостью’, ‘партійностью’ и пр., и пр. Словомъ сказать, ‘такъ называемая интеллигенція’была разнесена въ пухъ и прахъ… на газетныхъ страницахъ, по крайней мр. Салтыковъ отозвался на эту ‘злобу дня’ небольшимъ проектомъ, высказаннымъ, къ тому же, мимоходомъ,— проектомъ, состоявшимъ въ томъ, чтобы собрать всю русскую интеллигенцію и, при колокольномъ звон и пушечныхъ выстрлахъ, утопить ее въ Москв-рк. Въ виду очевидной безсмыслицы похода противъ интеллигенціи, этого щелчка было совершенно достаточно. Но Успенскій, которому собственно, какъ бытописателю народа, тутъ, казалось бы, и дла не было никакого, отнесся къ этому не серьезному инциденту очень серьезно, перенесъ вопросъ на почву народной жизни и далъ рядъ разсказовъ, въ которыхъ отношенія народа къ намъ освщалось именно со стороны безсмысленной боязни и недоврія невждъ къ наук, глупцовъ къ уму, мраколюбцевъ къ свту, точь-въ-точь какъ это было и въ журнально-газетномъ поход противъ интеллигенціи. Надо отдать справедливость Успенскому: очевидно, фантазируя, онъ, тмъ не мене, съумлъ придать своей фантазіи наружность полной правды, призракамъ своего воображенія онъ далъ живую плоть и кровь, такъ что читатель повергается въ недоумніе: съ одной стороны, все это, очевидно, сочинено Успенскимъ ‘по случаю’, а съ другой — сочинено такъ правдоподобно, что и возражать трудно. Что вы скажете, напримръ, о такомъ эпизод:
‘Лежу я на зеленой травк, и вдругъ развязною поступью подходятъ ко мн деревенскій пролетарій, онъ въ рваной рубах, рваныхъ штанахъ, онъ босъ и нагъ, я же нанялъ его сдлать мн кровать, я же далъ ему на выпивку ‘для начатія’ работы — и онъ же, выпивъ, первымъ долгомъ является критиковать меня, его заказчика.
— Извините, господинъ, — говорилъ онъ, смотря мн смло и прямо въ глаза и загадочно-смло улыбаясь, — извините, что мы васъ спросимъ… Позвольте узнать, какъ будетъ ваше, напримръ, званіе?
— Зачмъ вамъ?
— Да, собственно, чтобъ знать-съ. Напримръ, откуда, какъ?… Въ нонишнія времена, сами знаете, оченно много разныхъ шарлатановъ оказывается.
— Я пріхалъ жить лтомъ на дач, — категорически отвчаю я,— мн надо пожить въ деревн для здоровья.
— Такъ-съ… Стало быть, изъ Петербурга къ намъ для здоровья собственно?
— Собственно для здоровья. Видишь, какой здсь воздухъ-то? Вотъ мн и хочется подышать.
— Воздухомъ-то-съ?
— Да, воздухомъ.
— Ну, а въ Петербург-то нешто нту воздуху-то?
— Есть, да скверный.
— Ишь ты, вдь! Стало быть, для воздуху?
— Да!
— Такъ-съ. По машин пріхали?
Молчаніе. Молчитъ и смотритъ на меня, какъ говорится ‘въ оба’. Наконецъ, нехотя идетъ и говоритъ:
— Воздухъ у насъ мягкій… Коли ежели вамъ пріятно насчетъ воздуху… Да мы такъ только, любопытствуемъ: кто, молъ, такіе? Такъ насчетъ воздуху?…
Пошелъ, но на полдорог остановился, поглядлъ на меня, посвисталъ весьма развязно и, наконецъ-таки, ушелъ!’ (На травк).
Это, конечно, очень хорошо, но дальше идетъ еще, пожалуй, лучше:
‘Ушелъ пролетарій, является тузъ, старшина, богачъ.
— Богъ помочь, — говорить онъ, входя въ избу, и, едва я, отвтивъ на привтствіе, хочу ему подать руку, какъ on съ улыбкой произносить:
— Перво-на-перво позвольте ужь вамъ нашъ мужицкій законъ соблюсти — Богу помолиться, а потомъ ужь и вашу ручку примемъ. Ужь извините! Такое у насъ, у мужиковъ, у дураковъ, глупое обыкновеніе.
On помолился на образа, повсилъ картузъ и сказалъ:
— Ну, вотъ теперь позвольте познакомиться.
Слдуютъ т же самые вопросы: откуда, зачмъ и т. д.
— Я удивляюсь, — говорить старшина, — чему только въ ноншнія времена учатъ ученыхъ людей! Я къ тому, извините, что вотъ у васъ въ паспорт сказано: ‘Учитель’, ну, вотъ мн и пришло на мысль… И чему только, я удивляюсь, учатъ нонича. Двадцать лтъ его трутъ и мнутъ, а скажите вы на милость, появляется по окончаніи этого самаго курса столь безсовстный человкъ, что онъ даже, извините, лба не уметъ перекрестить!… Я васъ, извините меня, не знаю, кто вы такіе, мн неизвстно, можетъ быть, вы и Бога почитаете, опять же я не знаю. Я долженъ придти взять бумаги, потому, по новйшему времени, столь много шарлатанства… Я не про васъ говорю, а только къ слову, что сказано вотъ тутъ учитель’ — ну, и я къ слову насчетъ, значитъ, разныхъ прочихъ подлецовъ упомянулъ… Вдь, иной безсовстный человкъ встанетъ утромъ, рожу свою поганую не умоетъ,— сейчасъ зажегъ папиросу или тамъ цыгару, подбоченился, засвисталъ: фю-фю-фю, шапку въ горниц надлъ, ходитъ передъ образами, какъ ни въ чемъ не бывало… Вдь, вотъ какіе есть мазурики! Былъ у меня тоже’, вотъ тисъ и вы, этакой безсовстной учитель… Среда, пятница, Петровъ постъ — ему это и вниманія не составляетъ! Земство прислало — дай Богъ ему здоровья — тамъ тоже все ученые люди, высчева кругу-смыслу. Постъ не постъ — пошелъ на погребицу, облапилъ горшокъ молока — лакаетъ, какъ свинья. Извините, ужь я съ вами говорю прямо: я пришелъ къ вамъ по дламъ, хотите — слушайте меня, хотите — нтъ, а что я пришелъ, то потому, что я начальникъ здшній. Вы баринъ, а я мужикъ, но все же я вамъ начальникъ и пришелъ я по дламъ, а не угодно меня слушать — какъ угодно’.
Какъ вамъ это кажется? Живость и прелесть формы, мткость и типичность языка (чего стоитъ одно это ‘высчева кругу-смыслу’ старшины!), конечно, подкупаютъ васъ и вы готовы поврить этому разсказу столь правдоподобному по вншности, хотя совершенно невроятному по содержанію. Не будемъ спорить, съ героемъ Успенскаго, какъ его изображаетъ авторъ, все это могло случиться, какъ могло бы случиться и что-нибудь еще боле необыкновенное, потому что онъ человкъ особенный — не то святой, не то юродивый, не то просто мокрая курица. Но что же тутъ типичнаго? Мыслимо ли, чтобы это случилось съ вами, со мной, съ любымъ интеллигентомъ, не считающимъ себя обязаннымъ подставлять свою шею и свою спину первому встрчному нахалу? ‘Пошелъ вонъ, дуракъ!’ — вотъ краткій и вразумительный отвтъ, который далъ бы каждый изъ насъ на мст героя Успенскаго и былъ бы совершенно правъ, потому что этотъ отвтъ относился бы не къ мужику, не къ ‘деревенскому пролетарію’, а къ безстыдному и наглому человку, оборвать котораго всегда полезно. Большой и гибкій талантъ — оружіе могучее, и если бы Успенскій захотлъ, онъ, разумется, съумлъ бы самымъ правдоподобнымъ образомъ разсказать, какъ какого-нибудь интеллигента сельскія власти сначала посадили въ ‘холодную’, а потомъ торжественно выпороли на сельскомъ сход, но неужели значеніе этого эпизода было бы типическое, а не анекдотическое? Неужели на его основаніи мы были бы вправ длать какія-нибудь общія заключенія о положенія и о характер нашей интеллигенціи или объ отношеніяхъ къ ней народа? Если герою Успенскаго угодно пасовать передъ нахалами — деревенскими или не деревенскими — это дло его вкусовъ, его характера, его личнаго темперамента, но отнюдь не результатъ его положенія, какъ интеллигентнаго человка. Никто и ничто не обязывало его не только выслушивать глупыя рчи старшины, но и пускать его къ себ. ‘Вы баринъ, а я мужикъ, но все же я вашъ начальникъ’ — надо быть такимъ человкомъ, какъ герой Успенскаго, чтобы на подобное заявленіе отвтить: я признаю вашу власть. По естественному ходу вещей посл начальника-старшины долженъ придти начальникъ-урядникъ и въ томъ же негодующе-поучительномъ тон изложить свои урядницкія воззрнія, затмъ начальникъ-становой и т. д. Гостепріимный и кротчайшій герой Успенскаго не только выслушалъ бы ихъ, но, какъ старшину, ‘просилъ бы говорить’,— но намъ-то какое дло? Вольному воля! Герой Успенскаго могъ бы дйствительно броситься въ Москву-рку и утонуть въ ней, но это еще не значило бы, что щедринскій проектъ относительно интеллигенціи въ самомъ дл приводится въ исполненіе. Казанскую сироту, выставляемую Успенскимъ въ качеств представителя нашей интеллигенціи, нельзя не пожалть по-человчеству, но это ‘сиротство’ — его личная, а не общая бда, ‘пролетарій-плотникъ будоражилъ публику больше всхъ. Когда была готова кровать, я далъ этому моему ненавистнику на водку, далъ я ему хорошо и надялся, что онъ снизойдетъ ко мн и перестанетъ относиться ко мн съ озлобленіемъ, котораго я ровно ничмъ не заслужилъ’. Наивность, чудачество и непрактичность не могутъ идти дальше.
Такихъ полемическихъ иллюстрацій по случайнымъ или неважнымъ вопросамъ не мало у Успенскаго. Ихъ источникъ прекрасенъ,— онъ состоитъ въ сильно развитомъ общественномъ чувств или чуть автора, ихъ цль безукоризненна,— она заключается въ токъ, чтобы способствовать идеямъ просвщенія и добра восторжествовать надъ противуположными тенденціями. Тмъ не мене, все это — не творчество, а публицистика. Ршительно не обладая качествами публициста и полемиста, Успенскій, въ то же время, непремнно хочетъ быть именно публицистомъ, наперекоръ своему художественному дарованію. Тонкій психологъ, превосходный наблюдатель, увлекательный и поучительный повствователь, въ распоряженіи котораго находится масса яркихъ образовъ, почерпнутыхъ прямо изъ жизни, Успенскій точно не цнитъ этихъ великихъ даровъ Божіихъ, не понимаетъ ихъ. значенія, не видитъ ихъ силы и ежеминутно готовъ поступиться ими ради сомнительныхъ экскурсій въ область отвлеченнаго мышленія или въ область полемическаго шаржа, одинаково ему чуждыя и нескойственныя. Какъ тутъ не сказать:
‘О, люди! Вс похожи вы
На прародительницу Еву!
Что вамъ дано — васъ не влечетъ,
Васъ безпрестанно змій зоветъ
Къ себ, жъ таинственному древу!
Запретный плодъ вамъ подавай,
безъ того вамъ — рай не въ рай!’
Такимъ ‘запретнымъ плодомъ’ для Успенскаго является именно публицистика, которая, въ большинств случаевъ, сводится у него просто къ. резонерству, безконечно мене убдительному, нежели его типы и картины. Естественная и даже неизбжная въ каждомъ убжденномъ, неравнодушномъ писател тенденціозность переходитъ зачастую у Успенскаго въ дидактизмъ. Успенскій какъ будто опасается, что читатель неправильно пойметъ или не пойметъ совсмъ его художественныхъ данныхъ, его типовъ, характеровъ, положеній, и торопится растолковать ихъ. ‘Се левъ, а не собака’ — эта подпись была естественна и полезна подъ сквернымъ рисункомъ. Но когда такую же подпись вы встрчаете подъ картиной, на которой ‘левъ’ изображенъ какъ нельзя лучше и художественне, вы подивитесь наивности художника и недоврію его къ своему изобразительному таланту. Еще боле вы подивитесь, когда художникъ, великолпнйшимъ образомъ нарисовавши ‘льва’, пренастойчиво будетъ уврять васъ, что онъ нарисовалъ ‘собаку’. А это съ Успенскимъ случается, какъ мы уже и видли на примр героя разсказа На травк: подъ фигурою добродушнаго разгильдяя, котораго только лнивый не обидитъ и не обманетъ, значится подпись: ‘представитель гонимой русской интеллигенціи’. Успенскій — это Сампсонъ, самъ себ подстригающій волосы, это первостепенный живописецъ, мечтающій о сотрудничеств въ Понч или въ Кладерадач, это тонкій аналитикъ, психологъ и бытописатель, сндаемый желаніемъ сдлаться фельетонистомъ.

III.

Если бы Успенскаго и его міросозерцаніе нужно было опредлить однимъ какимъ-нибудь терминомъ, мы сказали бы, что онъ — скептикъ, а его воззрнія — упорный, хотя и не совсмъ послдовательный скептицизмъ. Онъ относится если не всегда съ ироніей, то всегда съ негодованіемъ какъ къ ‘отраднымъ явленіямъ’, такъ и къ ‘явленіямъ, надъ которыми можно призадуматься’, говоря его собственными насмшливыми выраженіями. Само собою разумется, что скептицизмъ нисколько не исключаетъ идеала, точно также какъ анализъ не ведетъ непремнно къ безврію, къ индифферентизму. Наоборотъ, если такой недоврчивый писатель, такой сомнвающійся умъ, обртетъ, наконецъ, явленіе или идею, которыя не потускнютъ даже подъ его анализомъ, онъ привяжется къ нимъ съ особенною силой. Такому писателю, какъ Успенскій, страдающему, по его собственному выраженію, ‘несчастною болзнью — любовью къ ближнему’, нельзя жить безъ вры, и онъ дйствительно вруетъ крпко. Дло въ тонъ, что его скептицизмъ иметъ не столько теоретическій, сколько практическій характеръ, относится не къ идеямъ, не къ идеаламъ, а къ осуществленію этихъ идей въ нашей жизни. Идеи ‘правды и милости’, какъ идеи, нельзя не уважать и не любить, но насколько, наприм., нашъ такъ называемый ‘новый судъ’ можетъ служить представителемъ и вмстилищемъ этихъ идей, это для Успенскаго очень большой вопросъ. Онъ судитъ объ этомъ дл не какъ спеціалистъ и не какъ теоретикъ, а какъ глубокій знатокъ русской жизни, чрезвычайно богатой всяческими сюрпризами, несмотря на ея кажущуюся монотонность. Его пріемъ въ данномъ случа простъ и вполн художественъ: онъ рисуетъ фактъ, врность котораго не подлежитъ никакому сомннію, а затмъ — опять-таки въ вид живаго образа, а не отвлеченнаго разсужденія — намекаетъ на внутренній смыслъ этого факта. Баба подала въ мировой създъ кассаціонную (не аппелляціонную, замтьте) жалобу на приговоръ мироваго судьи, который присудилъ оштрафовать бабу пятью рублями за недосмотръ надъ дворовою собакой, а собаку приговорилъ ‘къ разстрлу’. Съ живйшимъ юморомъ и только съ чуть-чуть замтною ироніей описываетъ Успенскій серьезную сцену суда: баба говоритъ, разумется, ‘по существу дла’, а судъ, конечно, убждаетъ ее, что этого ‘существа’ она касаться не должна. ‘Кассаціонный порядокъ!’ — возвышая голосъ надъ ревомъ бабы, попытался произнести предсдатель, но баба упала на колни, завыла, отстаивая собаку, и въ създ воцарилось нчто совершенно неосновательное. Съ одной стороны, господа судьи и Шапкинъ (прокуроръ) выказывали свойство истинныхъ джентльменовъ, умоляя бабу подняться съ колнъ и помогая ей въ этомъ, съ другой стороны, едва баба поднялась и открывала ротъ о своихъ нуждахъ, самымъ тснымъ образомъ сопряженныхъ съ участью врной собаки, какъ т же джентльмены немедленно опять валили ее на земь требованіемъ держаться законнаго порядка обжалванія. Посл довольно продолжительнаго вытья бабы, среди котораго перемшивались слова ‘собачка’, ‘кассація’, ‘къ раз-стрлу’, ‘идея мироваго института’, ‘а вдова… мн невозможно…’, ‘аппеллируя на неправильность ршенія, вы…’ ‘мн легче помереть’, судъ ушелъ, потомъ пришелъ, и тутъ Шапкинъ съ своей каедры окончательно пошабашилъ бабу: разсмотрвъ ее со множества сторонъ, подведя множество законныхъ основаній, онъ полагалъ бы приговорить бабу къ штрафу въ объем тхъ же пяти рублей, но собаку оставить въ живыхъ (Разоренье). Ироническое отношеніе автора къ суду вообще и къ Шапкину въ особенности не подлежитъ сомннію, но онъ отнюдь не обвиняетъ ихъ я безпристрастно предоставляетъ имъ сказать слово въ свою пользу.
‘— Разв ты не понимаешь, чего она хочетъ?— говорила жена Шапкина.
— Разумется, понимаю… Но видишь, въ чемъ дло…
— Такъ зачмъ же ты не слушаешь ее? Она говоритъ свое, а ты свое!
— Поэтому то мы оба и правы: она говоритъ, что ей нужно, а я — что мн нужно.
— Да она не понимаетъ тебя! Ты былъ въ университет, а она…
— Чмъ же я виноватъ, что она не была въ университет?
Шапкина улыбался. Жена молчала.
— Я самъ въ томъ же положеніи, какъ и она. Я не могу ей сдлать добра погожу, что она тоже не можетъ доставить мн удовольствія быть ей полезнымъ. Когда мы будемъ вмст съ ней по одной книжк читать, тогда все это и кончится’…
Очевидно, тутъ можно разсуждать какъ угодно и сколько угодно. Бабу очень жаль, но, въ то же время, ‘чмъ же виноватъ’ Шапкинъ? Судъ хорошо исполнилъ свою серьезную обязанность, почему же въ результат вы, подобно жен прокурора, чувствуете себя нравственно неудовлетвореннымъ почти оскорбленнымъ? На эту тему, повторяю, можно разсуждать и такъ, и эдакъ, но дло не въ этомъ, а въ томъ, что вы будете разсуждать, къ этой необходимости привелъ васъ Успенскій. На вашихъ глазахъ ‘отрадное явленіе’ нечувствительно, незамтно, черточка за черточкой превратилось подъ его перомъ въ ‘явленіе, надъ которымъ можно призадуматься’. Въ вашъ наивный оптимизмъ прилила струя оздоровляющаго скептицизма писателя, и теперь вы уже не будете слпо восхищаться джентльменствомъ Шапкина, вспоминая гоголевскаго городничаго (‘ахъ, вы, аршинники, самоварники, надувалы морскіе! Жаловаться?’) или даже городничаго Островскаго (‘какъ васъ судить: по душ или по закону?’). Писатель указываетъ вамъ на критеріи боле серьезные, нежели простая вншняя культурность, онъ напоминаетъ о нравственной, внутренней правд, которая далеко не то же, что юридическая справедливость. А тамъ судите какъ хотите, разыскивайте ‘виноватыхъ’, если это безплодное занятіе еще не успло вамъ надость.
Вотъ другое ‘отрадное явленіе’ — земство, въ основ котораго опять-таки лежитъ прекраснйшая идея, надъ которою Успенскій не позволитъ себ малйшей насмшки. Но онъ не отказывается отъ своего права опять показать намъ, во что превращается даже самый прекрасный принципъ на почв нашей непрекрасной дйствительности. Небольшой разговоръ автора съ умнымъ и бывалымъ крестьяниномъ сразу охлаждаетъ ваши восторги:
‘— Да вонъ одинъ баринъ нашелся, на свой счета повезъ гласнаго на губернію, такъ тотъ и то вылъ.
— Отчего же выть?
— Да оттого выть, что померъ было на город-то… Посиди-ко на постояломъ двор, ахи бы на гостиниц безъ дла… небось! Снахъ-спалъ, вошелъ подъ ворота посидла, потомъ опять на номеръ… Ну-кося? Мужикъ-то пріхалъ оттэдова ровно щенка, худой…
Я упомянула было о тома, что мужикъ, какъ гласный, могъ и долженъ бы былъ, интересоваться губернскимъ собраніемъ, могъ тамъ говорить о своихъ нуждахъ.
— Ахъ, вы, господа, господа!…— сказалъ Иванъ Николаичъ.— Гов-ворить! да нешто она уметъ это?… Чудаки вы, ей-Богу!… Тамъ нешто по-мужицки надо?… Да ежели онъ какое нибудь слово выворотитъ, такъ, вдь, ему на самое горло звонокъ-то запустятъ, да тамъ и зазвонятъ. Да и говорить-то ему не о чемъ.
— Какъ?
— А такъ. У нихъ, у членовъ-то, вдь, все кругомъ родня, вс они другъ-дружк либо братъ, либо сватъ… Ужь они вс дла знаютъ! Одинъ другому ‘шу-шу’, ужь они не продадутъ! Будемъ такъ говорить: остался ты тутъ недоволенъ, пошелъ въ губерню,— опять же они самые сидятъ… такъ, аль нтъ? Стало быть, какой же тутъ разговоръ, шопшь видть?… Ну, и пойдешь въ номеръ спать’ (Тише воды, ниже травы).
Этими двумя примрами мы и ограничимся, хотя могли бы привести ихъ сколько угодно. Своему скептическому отношенію къ вещамъ и людямъ Успенскій никогда не измняетъ. Чмъ культурне вншность явленія, чмъ важне принципы, на которыхъ оно, будто бы, покоится или которые, будто бы, выражаетъ, тмъ тщательне, можно сказать — придирчиве анализъ Успенскаго. Онъ не злорадствуетъ, а, какъ всегда, груститъ, развнчивая то или другое явленіе, но развнчиваетъ безъ пощады. Любимое словцо Успенскаго, также какъ и симпатичныхъ ему героевъ — ‘по-божески’. Хорошо, что ‘по божески’, дурно, что не ‘по божески’, т.-е. хорошо то, что удовлетворяетъ совсть, дурно, что возмущаетъ ее. А культурна или не культурна форма, ‘ты’ или ‘вы’, зипунъ или фракъ, черная или блая кость,— это для него безразлично.
Положеніе такихъ писателей, какъ Успенскій, всегда очень тяжело и уединенно. ‘Теб одному истина, а намъ только стремленіе къ истин’,— это изреченіе великаго нмца недаромъ такъ общеизвстно и популярно: истина зачастую ужасна, зачастую неприглядна, ‘низка’ и вотъ — ‘тьмы низкихъ истинъ намъ дороже насъ возвышающій обманъ’. Такова логика большинства изъ насъ, но Успенскій принадлежитъ къ меньшинству, которое цнитъ не процессъ, а результатъ,— не стремленіе къ истин, а самую истину. Не то, чтобы люди этого меньшинства были умне или талантливе другихъ,— трудно быть умне Лессинга и мудрено быть талантливе Пушкина,— но они — демократы по природ и въ этомъ своемъ качеств не брезгливы и не пугливы. Миологическій царь, выпросившій себ у боговъ даръ превращать простымъ прикосновеніемъ руки каждый предметъ въ золото, очень скоро созналъ себя несчастнйшимъ человкомъ и рисковалъ умереть съ голоду. Даръ Успенскаго состоитъ, главнымъ образомъ, въ томъ, чтобы съ каждаго предмета совлекать прикрывающія и прикрашивающія его оболочки, и Успенскій это длаетъ, если не безстрастно, то вполн безстрашно, и оттого онъ, въ общемъ, такъ унылъ и грустенъ, несмотря на весь свой юморъ, который, въ сущности, ничто иное, какъ россійское завиванье горя веревочкой.
Мало у насъ писателей, которые такъ же бы разносторонне и глубоко знали русскую жизнь, какъ знаетъ ее Успенскій. Это знаніе онъ добылъ, конечно, частью путемъ непосредственнаго наблюденія, а, главнымъ образомъ, благодаря именно той способности угадывать, о которой мы уже говорили выше. Въ его произведеніяхъ читатель найдетъ представителей всевозможныхъ общественныхъ слоевъ изъ дореформенной и пореформенной эпохи,— администраторовъ, начиная съ городоваго и урядника, стараго и новаго покроя купцовъ, земцевъ, священниковъ, мщанъ, всякаго рода разночинцевъ, интеллигентныхъ и не интеллигентныхъ, и, наконецъ, муниша, главнаго объекта вниманія и изученія Успенскаго. Самое разнообразіе этой коллекціи указываетъ на то, что выноситъ, какъ говорятъ эстетики, свои образы Успенскій не имлъ возможности. Почти всегда Успенскій даетъ только рисунки, абрисы, наброски, а не цльныя картины. Его произведенія — это рядъ мастерскихъ этюдовъ, которые много даютъ и теперь, но еще гораздо больше общаютъ: какова же, думается вамъ, будетъ картина, которую, наконецъ, создастъ художникъ, подготовившій себя такими этюдами? Но въ томъ то и дло, что картины этой никогда не будетъ, если кореннымъ образомъ не измнится наша жизнь или если не переродится самъ Успенскій. Наша жизнь — одна изъ тхъ, которыя наимене удовлетворяютъ требованіямъ мыслящаго человка (вдь, ‘мы молоды’), а Успенскій — одинъ изъ самыхъ требовательныхъ писателей, потому что онъ аналитикъ и скептикъ по преимуществу. Вотъ основная, общая причина (не говоря о причинахъ субъективныхъ, дйствующихъ въ томъ же направленіи), почему Успенскій такъ нервенъ, почему онъ не наблюдаетъ спокойно и, тмъ боле, не созерцаетъ, а какъ бы мечется съ тревогою по пустын нашей дйствительности, неустанно вопрошая: ‘есть ли въ семъ пол живъ человкъ?’ Не обртая ‘живаго человка’, онъ создаетъ его силою своей фантазіи, какъ это случилось съ нимъ въ начал его литературной карьеры: герой Разоренья, рабочій Михайло Ивановичъ, талантливйшимъ образомъ разсуждающій и агитирующій на тему, что ‘пора простому человку дать дыханіе’,— это, конечно, не типъ, даже не фотографія случайнаго и необыкновеннаго явленія, а просто символъ и показатель личныхъ симпатій автора.
Въ образованномъ обществ, въ жизни нашихъ культурныхъ классовъ, не нашлось почти совсмъ ни людей, ни явленій, которые бы могли выдержать критику Успенскаго, и онъ обратился къ народной жизни,— обратился не только въ силу свойствъ своего дарованія, но и потому, что народная жизнь, столь непохожая на нашу жизнь, давала возможность надяться, что именно въ ея таинственныхъ ндрахъ и скрывается тотъ ‘свтъ въ откровеніе языкомъ’, увидвъ который можно съ облегченіемъ воскликнуть: ‘нын отпущаеши!’ Не этою ли надеждой жива наша такъ называемая славянофильская партія? Какъ некрасовскій ‘убогій странникъ’, Успенскій ‘долго не разгадывалъ, безъ дороги въ путь пошелъ’, а путемъ-дорогой спрашивалъ: ‘мужикъ! ты тепло ли живешь, хорошо ли шь-пьешь, что ты бабу-то бьешь, что въ кабакъ ты идешь?’ Отвтъ былъ все одинъ я тотъ же — прежній, старый отвтъ:
‘Голодно, страничекъ, голодно,
Холодно, родименькій, холодно!
Съ голоду, странничекъ, съ голоду,
Съ холоду, родименькій, съ холоду!’
Съ холоду, съ голоду и, кром того,— прибавляетъ Успенскій,— спьяна, сдуру, сослпа. Тмъ не мене, свои общественные и нравственные идеалы онъ почерпаетъ изъ народной жизни, которая, несмотря на вс свои изъяны, все-таки, несравненно выше, по его убжденію, нежели наша культурная жизнь. Успенскій нисколько не идеализируетъ народъ, относится къ нему такъ же прямо и независимо, какъ и къ намъ, и тмъ любопытне и важне общій выводъ, къ которому онъ пришелъ.

IV.

Намреваясь представить читателю положительные идеалы Успенскаго, и чувствую себя въ довольно затруднительномъ положеніи. Насколько Успенскій ясенъ и простъ въ своихъ отрицательныхъ указаніяхъ, въ своемъ анализ, настолько же онъ нершителенъ въ своихъ утвержденіяхъ, въ своемъ синтез. Казалось бы, какія сомннія могутъ возникнуть относительно симпатіи писателя, который говоритъ, наприм., такія рчи:
‘Проникнувшись непреложностью и послдовательностью взглядовъ, исповдуемыхъ Иваномъ Ермолаевичемъ (крестьяниномъ), почувствовалъ, что они совершенно устраняютъ меня съ поверхности земнаго шара… Вс кои книжки, въ которыхъ объ одномъ и томъ же вопрос высказываются сотни разныхъ взглядовъ, вс эти газетныя лохмотья, всякія гуманства, воспитанныя досужею беллетристикой,— все это, какъ пыль, поднимаемая сильными порывами втра, было взбудоражено естественною ‘правдой’, дышащею отъ Ивана Ермолаевича… Не имя подъ ногами никакой почвы, кром книжнаго гуманства, будучи расколотъ надвое этимъ гуманствомъ мыслей и дармодствомъ поступковъ, я, какъ перо, былъ поднятъ на воздухъ дыханіемъ правды Ивана Ермолаевича и неотразимо почувствовалъ, какъ и а, и вс эти книжки, газеты, романы, перья, корректуры,— вс мы, безпорядочною, безобразною массой, со свистомъ и шумомъ летимъ въ бездонную пропасть…’ (Крестьянинъ и крестьянскій трудъ).
Тутъ можно много говорить за, еще боле противъ, говорить по самому содержанію и существу дла, но тутъ нечего характеризовать: приведенный отрывокъ говоритъ самъ за себя и иметъ только одинъ для всхъ очевидный смыслъ. Это — страстное проклятіе нашей цивилизаціи, это, въ то же время, торжественный гимнъ тому, что непричастно и противуположно цивилизаціи, не дикости, не зврству (какъ антиподу ‘гуманства’), а ‘естественной правд’. Самъ Толстой не могъ бы сказать ршительне и пряме.
Это проклятіе или этотъ гимнъ находится на 51 страниц седьмаго тома Сочиненій {Mы везд цитируемъ по восьмитомному изданію Павленкова 1883—84 гг.} Успенскаго, а на 96 страниц того же тома мы, къ неописанному удивленію нашему, находимъ слдующее признаніе автора: ‘Вдь, говоря по совсти, я знаю же, что цивилизація выдумала массу добра для человчества, вдь, по сущей совсти я знаю, что моя-то личная жизнь значительно облегчена, услаждена, благодаря этой, настоящей цивилизаціи’. Нтъ никакого сомннія, что и на пятьдесятъ первой страниц Успенскій, какъ всегда и какъ везд, тоже говорилъ ‘по совсти’, ‘по сущей совсти’, и, однако, какими средствами, какими діалектическими ухищреніями примирить эти два призванія? Правда, Успенскій говорить о настоящей цивилизаціи и остроумно иронизируетъ надъ ‘проклятіями цивилизаціи, умышленно представляемой въ вид свинства’, т.-е. въ вид кабаковъ, наклонности къ разрушенію семейныхъ порядковъ, ‘пиджака’, ‘кадрили’, ‘петровской папиросы’ и т. д. Но, вдь, на пятьдесятъ первой страниц рчь шла не о пиджачной, не о трактирно-фабричной цивилизаціи, въ ‘бездонную пропасть’ летли отъ дуновенія мужицкой правды не кабаки и петровскія папироски, а ‘всякія гуманства, вс эти книжки, газеты, романы, перья, корректуры’, т.-е. какъ разъ вс т вещи, благодаря которымъ наша ‘личная жизнь значительно облегчена, услаждена’ и совокупность которыхъ составляетъ ‘настоящую’ цивилизацію. Устранить это противорчіе нельзя, но объяснить его можно. Успенскій работаетъ не какъ художникъ-олимпіецъ, а какъ самый обыкновенный журнальный работникъ — торопясь подлиться съ читателемъ своими наблюденіями и своими выводами, далеко еще, быть можетъ, не достигшими надлежащей основательности и зрлости. Очарованный Иваномъ Ермолаевичемъ и его ‘правдою’, Успенскій поспшилъ сообщите читателю о необычайной нравственной красот своего новаго знакомца и предалъ проклятію цивилизацію. Дальнйшія ознакомленіе и размышленіе показали ему, что въ Иван Ермолаевич не все ‘правда’, а въ только что проклятой цивилизаціи но все ложь и ‘свинство’, — и Успенскій сообщаетъ намъ и объ этомъ новомъ своемъ настроеніи и новомъ взгляд. Мы, читатели, такъ сказать, присутствуемъ при самыхъ творческихъ мукахъ мысли Успенскаго. Этотъ писатель даетъ намъ не результатъ своей умственной работы, какъ другіе, не общій только выводъ, подкрпленный различными данными и фактами, онъ заставляетъ насъ продлать весь тотъ умственный процессъ, который онъ продлалъ самъ, пройти предварительно черезъ вс т проселки и тропинки, которые вывели его, наконецъ, на широкій путь, прямо ведущій къ истин. Малоопытному читателю Успенскаго ни на минуту не слдуетъ, забывать этихъ свойствъ своего руководителя, иначе онъ рискуетъ такъ и остаться на глухой лсной тропинк, въ полной увренности, что это и есть настоящій путь, открытый Успенскимъ. Ничуть не бывало: Успенскій горько и грозно покараетъ, но подождите немного — онъ же и помилуетъ. Онъ осметъ и спуститъ въ ‘бездонную пропасть’ многое множество дорогихъ для васъ вещей, но вы не тревожьтесь — онъ же собственноручно и извлечетъ ихъ изъ пропасти. Все это любопытно, но не первостепенно важно: дйствительно, важно лишь послднее слово Успенскаго, то слово, въ которомъ суммируется весь смыслъ терзаній, скитаній, утвержденій и отрицаній, при которыхъ вы присутствовали и которыя дажа вы не безъ мученія раздлили съ авторомъ. Въ чемъ же заключается это послднее слово Успенскаго, тотъ идеалъ, который онъ окончательно и уже безповоротно устанавливаетъ? Дло такъ важно, что я не ршаюсь изложить его съ точки зрнія собственнаго пониманія и считаю необходимымъ представить читателю формулу Успенскаго въ подлинник. Вотъ эта многозначительная формула:
‘Типическимъ лицомъ, въ которомъ наилучшимъ образомъ сосредоточена одна изъ самихъ существенныхъ группъ характернйшихъ народныхъ свойствъ, безъ сомннія, есть Платонъ Каратаевъ, такъ удивительно изображенный графомъ Л. Толстымъ въ Войн и мир. Какія же это типическія наши народныя черти?
Жизнь Каратаева, какъ онъ самъ смотрлъ на нее, не имла смысла, какъ отдльная жизнь. Она имла смыслъ только какъ частица цлаго, которое онъ постоянно чувствовалъ. Привязанностей, дружбы, любви, какъ понималъ ихъ Пьеръ, Каратаевъ не имлъ никакихъ, но онъ любилъ и любовно жилъ со всмъ, съ чмъ его сводила жизнь, и въ особенности съ человкомъ… Пьеръ чувствовалъ, что Каратаевъ, несмотря на всю ласковую къ нему нжность, ни на минуту бы не огорчился разлукой съ нимъ…
Откуда, какъ не изъ самыхъ ндръ природы, отъ вковчнаго непрестаннаго соприкосновенія съ ней, съ ея вчною лаской и вчною враждой, могли выработаться такія типичнйшія черты духа?… ‘Онъ никогда не любилъ’… ‘Онъ ничего не значилъ самъ по себ’—вотъ черты, которыя мы ежеминутно встрчаемъ въ нашемъ народ и которыя прямо вошли въ его душу отъ рки, отъ травы, отъ земли, лса, солнца. Мать-природа, воспитывающая милліоны нашего народа, вырабатываетъ милліоны такихъ типовъ, съ одними и тми же духовными свойствами. ‘Онъ — частица’, ‘онъ самъ по себ — ничто’, ‘онъ любовно живетъ со всмъ, съ чмъ сталкиваетъ жизнь’, и ‘ни на минуту не жалетъ, разлучаясь’… Такая частица мретъ массами на Шипк, въ снгахъ Кавказа, въ пескахъ Средней Азія… ‘Жизнь его, какъ отдльная жизнь, не иметъ смысла’. Эта, не имющая смысла, жизнь, не любя никого отдльно, ни себя, ни другихъ, годна на все, съ чмъ сталкиваетъ жизнь… Все можетъ сдлать Платонъ: ‘Восьми и свяжи… возьми и развяжи’, ‘застрли’, ‘освободи’, ‘бей’, ‘бей сильнй’ или ‘спасай’, ‘бросайся въ воду, въ огонь для спасенія погибающаго’,— словомъ, все, что даетъ жизнь, все принимается, потому что ничто не иметъ отдльнаго смысла, ни я, ни то, что дала жизнь… Въ крымскую войну такихъ Платоновъ умирало безъ слда, безъ жалобы тысячи, десятки тысячъ. 20 тысячъ ихъ легло на Зеленыхъ горахъ въ одинъ день… Сотни тысячъ ихъ умираетъ ежегодно во всей Россіи — безмолвно, безропотно, какъ трава, и сотни тысячъ, также какъ трава, родятся… Все это черты чисто наши, родныя, россійскія, — черты той страны, гд десятки милліоновъ ежедневно слушаютъ мать-природу, въ которой, какъ и въ нихъ, нтъ исключительной любви, нтъ смысла въ отдльномъ существованіи камня, дерева, ручья… Это все — наше, но это не все.
А тотъ типъ, который гонитъ Платона и ко горамъ, и по степямъ? Тотъ, кто заставляетъ его и спасать, и губить? Тотъ, кто неотступно слдуетъ по его пятамъ, глядя, какъ онъ мретъ тысячами, и только облизывается, видя, что отъ этихъ смертей увеличивается и толстетъ его карманъ?… Разв это не вашъ типъ? Разв не ‘ничтожество’, сознаваемое Платономъ, воспитало его, развило, раскормило, раздуло его страсть къ произволу, къ ‘ндраву’, до громадныхъ размровъ? Нтъ, именно Платонъ, именно его философія, именно его безропотное, безсловесное служеніе ‘всему, что даетъ жизнь’, выкормило у насъ другой типъ хищника для хищничества, артиста притсненія, виртуоза терзанія… Отдлять эти два типа другъ отъ друга невозможно, — они всегда существовали рядомъ другъ съ другомъ.
Но въ далекую старину между ними, какъ мы уже говорили, виднлась третья фигура, третій типъ,— типъ человка, который, во-первыхъ, любилъ, и, во-вторыхъ, любилъ ‘правду’. Безропотно, какъ трава въ пол, погибающій, какъ трава, живущій, Платонъ, однако, думалъ, что ‘Богъ правду видитъ, но не скоро скажетъ’. И умиралъ, не дознавшись этой правды. Третья фигура, о которой мы говоримъ и которую мы называемъ народною интеллигенціей, именно и говорила эту правду, худо ли, хорошо ли, но она заступалась за Платона противъ хищника, которому сулила адъ, огонь, крюкъ на ребро’ (Власть земли).
Успенскій въ союз съ Львомъ Толстымъ — какая неожиданность! Правда, и на этотъ разъ Успенскій остался вренъ себ, своей манер: только что почтительно поклонившись Толстому, онъ немедленно поворачивается къ нему спиной и начинаетъ говорить о тип ‘хищника для хищничества, артиста притсненія, виртуоза терзанія’,— тип, вскормленомъ и воспитанномъ каратаевскою безропотностью. Дйствуя среди совершенно иныхъ общественныхъ и литературныхъ теченій, нежели Толстой, Успенскій не могъ забыть объ этомъ тип, тогда какъ для творца Каратаева тутъ даже не существовало никакого вопроса. Толстой рисовалъ и разсматривалъ своего непосредственнаго героя an und fur sich, какъ самостоятельный нравственный міръ, безъ всякаго отношенія къ пользамъ и нуждамъ практической жизни. Успенскій такъ не можетъ, потому что не т его умственныя привычки: жизнь и интересы общества для него важне жизни личности. Каратаевъ прекрасенъ,— противъ этого Успенскій не споритъ,— но на почв каратаевскаго благодушія и прекраснодушія выросъ такой чертополохъ, что, пожалуй, было бы лучше, если бы Каратаевъ былъ не такъ добръ и незлобенъ. Этимъ Успенскій вноситъ въ идеалъ Толстаго такую огромную поправку, что вопросъ совершенно измняетъ свою физіономію. Овца — кроткое существо и на земл былъ бы миръ и благоволеніе, если бы мы, люди, вс безъ исключенія были овцами. Къ несчастію, есть люди-волки, которымъ живется тмъ сытне, чмъ безотвтне овцы, и такъ какъ противъ законовъ природы не пойдешь, волчью породу и волчьи инстинкты не сотрешь съ лица земли, то нужно найти какой-нибудь modus vivendi, чтобы овцамъ было поспокойне. Толстой, какъ извстно, истощается въ усиліяхъ убдить и упросить волковъ, чтобы они перестали быть волками, а овецъ — чтобы он оставались овцами и отнюдь не противились элу. Успенскій не такъ прямолинеенъ. Онъ зоветъ къ овц-Каратаеву пастыря-заступника, и эту роль отводитъ ‘народной интеллигенціи’, въ лиц которой и находитъ, наконецъ, осуществленіе и нравственно-индивидуальнаго, и общественнаго своего идеала.
Не вдаваясь пока въ обсужденіе этого идеала по его содержанію, сдлаемъ только одно, почти формальное, замчаніе. Что такое идеалъ? Это, конечно, синтезъ всхъ тхъ добрыхъ началъ и силъ, которыхъ задатки ‘ы находите въ конкретной дйствительности и которымъ вы, въ своемъ сознаніи, даете высшую степень развитія. Подчеркнутыя нами слова выражаютъ условіе, безъ котораго идеалъ превращается просто въ фантазію, витающую въ воздушныхъ пространствахъ и не имющую никакихъ корней въ земл. Это такъ просто, что не требуетъ, надюсь, дальнйшихъ поясненій. Теперь послушаемъ еще немного Успенскаго:
‘Какъ же обстоятъ дла теперь? Теперь мы видимъ только дв фигуры — Платона и хищника. Третьей фигуры — человка, который бы могъ заикнуться о той правд, которую Богъ видитъ и которую говоритъ устами людей, нтъ и въ помин. Напротивъ, все на сторон хищника. На сторон его земельное разстройство массъ, разстройство душевнаго удовлетворенія ихъ трудомъ, разстройство это гонитъ ихъ къ хищнику внутренно обезсиленными, сознающими свое ничтожество гораздо сильне, чмъ сознавалъ его Каратаевъ’.
Ты глаголеши… ‘Нтъ и въ помин’ — это говоритъ самъ Успенскій. Ему слдовало бы сказать: есть именно только въ помин, былъ ‘въ далекой старин’ и олицетворялся этотъ типъ народнаго интеллигента въ такихъ людяхъ, какъ Тихонъ Задонскій. Такимъ образомъ, идеалъ Успенскаго покоится не на реальностяхъ, а на возможностяхъ, не на практическомъ, а на чисто-историческомъ основаніи. Хорошенько запомнимъ этотъ пунктъ, въ виду его важности для дальнйшаго разъясненія дла.

——

На этомъ мы можемъ покончить съ писательскою личностью Успенскаго и обратиться къ его воззрніямъ. Я хотлъ было сдлать резюме всему сказанному, но, прочитавши свою статью, убдился, что эту задачу можно предоставить самодятельности читателя.

М. Протопоповъ.

(Продолженіе слдуетъ).

‘Русская Мысль’, кн.VIII, 1890

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека