Опыт построения философской системы на понятии хозяйства, Алексеев Н. Н., Год: 1912

Время на прочтение: 32 минут(ы)
Серия ‘Русский Путь’
С. Н. Булгаков: Pro et contra. Личность и творчество Булгакова в оценке русских мыслителей и исследователей. Антология. Том 1
Издательство Русского Христианского гуманитарного института, Санкт-Петербург. 2003

Н.Н.АЛЕКСЕЕВ

Опыт построения философской системы на понятии хозяйства

Сергей Булгаков. Философия хозяйства. Часть первая. Мир как хозяйство. М., 1912

Мы с нетерпением ожидали появления этой книги. За два года перед тем споры о русской философии, об ее особенных национальных путях были у нас предметом острого интереса. Известно, как решал этот вопрос автор ‘Философии хозяйства’ и к какому мнению он примыкал. Можно сказать даже, что он был одним из наиболее талантливых и выдающихся представителей того направления, которое безнадежным взором глядело на судьбы западной философии и было преисполнено надежд к особому призванию русской. И вот из-под пера его выходит книга, — этот живой образец русской мысли, этот новый этап ее национального пути. Что еще более может возбуждать интерес философа, для которого небезразличны судьбы философии и который неустанно ищет в ее истории новых слов и новых откровений?
И действительно, первый взгляд на книгу убеждает нас в оригинальности ее мыслей и ее проблем. Начнем хотя бы с самой темы. В каком кризисе находится современная западная социально-философская мысль, разочаровавшаяся в своих старых путях, еще не нашедшая и бесплодно ищущая новых? Уйдя в методологические изыскания, она менее всего дает нам ответы на существенные вопросы социальной науки и представляет странное зрелище построения научных методов там, где еще не существует настоящего знания. И вот появляется ‘философия хозяйства’, в которой предмет берется ‘сразу в троякой постановке, — научно-эмпирической, трансцендентально-критической и метафизической’ (с. 11). Ведь это уже не бесплодное блуждание по столь же бесплодному полю методологии: это выход на свободное поприще действительной науки! Но мало того, в книге уважаемого автора дело идет не только о решении вопросов социальной философии. Книга имеет общефилософский уклон, и философия хозяйства служит базой для построения целой философской системы. Как Кант в свое время ориентировал философию на факте теоретического естествознания, так эта новая философия ставит своей целью ориентироваться на факте хозяйства. И автор не сомневается, что философия приобретет от этого совершенно иной вид, поведает людям нечто совершенно новое. При первом рассмотрении содержания книги оказывается, что столь оригинальная постановка вопроса действительно отталкивает автора от всех современных западноевропейских философских направлений. Автор не скупится на выражения, чтобы решительно отмежеваться от них. При этом более всего он не согласен с кантианцами. Автора не привлекают ‘законопаченные идеалистические системы’ и ‘коперниканские претензии кабинетного всезнайки’ (с. 14). Критика разума стала ныне, по его мнению, ‘оселком для точения критических мышей’ (с. 35). ‘Кант в своей критике чистого разума законопатил тщательно все щели здания науки’ (с. 212). Только с большими оговорками согласен автор сделать ‘реверанс перед китайским драконом критицизма’ (с. 33), т. е. посвятить свое внимание теоретико-познавательным вопросам. Не хочет автор примкнуть к болезни, которою перебаливает до сих пор европейская философия, — к интеллектуализму и к его последователям, к Декарту, Фихте и Гегелю. Но столь же отрицательно относится он к противоположному направлению — к антиинтеллектуализму, особенно в лице позитивизма, который хочет ‘окончательно утвердиться в зоологическом звании человекообразной обезьяны и попутно присвоить себе престол сверхчеловека’ (с. 20). Не менее резко отзывается автор и о прагматизме1. ‘Радикальный прагматизм, по его мнению, глубоко не прав’. Нельзя ставить полезность единственным критерием истины, если только ‘не делать надругательства над очевидностью и не провозглашать, что 2×2 = стеариновая свечка’ (с. 182).
Чем более берет на себя книга, тем более строго мы ее судим. Noblesse oblige!2 Поэтому я заранее извиняюсь перед С. Н. Булгаковым, что не старался смягчать суждения и выводы, к которым пришел в результате моей критики. Произносить суждения эти мне было тем более трудно, что и по своему философскому духу, и по остроте постановки некоторых философских проблем книга уважаемого автора представляет выдающееся явление в современной русской литературе. Дорог в ней прежде всего тот свежий дух философских исканий, которым отличается книга С. Н. Булгакова от ученой схоластики современной немецкой философии. Это свежее и свободное философское настроение помогло автору так близко подойти к самой основной проблеме современной философии, составляющей как бы ее душу, скрытую часто за тяжелым облачением школьных понятий: мы говорим о проблеме рационального и иррационального и их взаимоотношении, — той проблеме, внешним выражением которой является борьба двух основных современных философских течений, — чистой логики, с одной стороны, прагматизма, с другой. Очень ценно и то, что до известной степени можно назвать основной идеей ‘Философии хозяйства’: мысль об особой роли, которую могут сыграть в решении названной проблемы науки о культуре. Ведь если отвлечься от частностей, в книге С. Н. Булгакова дело идет прежде всего о том, чтобы построить философское миросозерцание, приняв во внимание особую природу наук культурно-исторических. По моему глубокому убеждению, мысль эта есть тот рычаг, которым можно сдвинуть с места современную философию. Но рычагом нужно научиться владеть. И по столь же моему глубокому убеждению, тот способ решения философских вопросов, который царствует в книге С. Н. Булгакова, не дает нам ни малейших данных к тому, чтобы рычагом этим успешно воспользоваться. И вот, несмотря на всю симпатию к основной мысли автора, я чувствую долг открыто и резко высказаться, что так нельзя философствовать, как хочет философствовать направление, воплотившееся в книге С. Н. Булгакова.

* * *

Мы коснемся только основных философских проблем, поставленных интересной книгой, и разберем их в порядке их логической преемственности. Мы видели уже, как ставит свой вопрос автор: его задача стоит не только в плоскости социально-философских вопросов, но и переходит в область проблем общефилософских. Таким образом, философия хозяйства для него есть не только философия о хозяйстве, но и философия с точки зрения хозяйства, не только genetivus objectivus, но и genetivus subjectivus3. Автор часто не различает этих двух различных задач своего исследования, однако они по существу своему — совершенно не сходны. ‘Я не предполагаю, — говорит в предисловии автор, — оправдывать тему настоящего исследования, ибо считаю, что она сама достаточно говорит за себя и в особом оправдании не нуждается… В одном лишь я не сомневаюсь, — в огромном значении самой проблемы, которой, я убежден, должен принадлежать если не сегодняшний, то завтрашний день в философии. Понять мир, как объект трудового хозяйственного воздействия, есть основная ее задача, к которой одинаково ведет и экономизм, и критицизм, и прагматизм, и мистицизм’. С этим в общем можно согласиться. Каким образом нечто в природе неоформленное способно подвергаться оформлению и служить таким образом человеческим целям — это серьезнейший вопрос, на который должна иметь ответ всякая цельная философская система. Но от постановки и от решения этого вопроса очень далеко до постановки и до решения другого, который также ставит себе С. Н. Булгаков, — до взгляда на мир как на хозяйственный процесс, до понимания философии о мире как философии хозяйства. Понятно, что таково может быть воззрение крайних форм экономизма и прагматизма, но можно сказать, что от этого далеко отстоит, к счастью, большинство философских направлений наших дней и никогда к нему не примкнет. Подобное воззрение можно было бы назвать особым видом позитивизма, основанием которому служит политическая экономия как точная наука {‘Между политической экономией и позитивизмом как мировоззрением, — говорит С. Н. Булгаков, — существует тесная, неразрывная связь’ (к&lt,урсив&gt, н&lt,аш&gt,) (Фил&lt,ософия&gt, хоз&lt,яйства&gt,. С. 4).. Но если был возможен и если еще до сих пор силен позитивизм естественнонаучный, то это зависит от могущества нашего естествознания. А что такое в наше время политическая экономия? Наука, которая только еще ищет своего Ньютона и которая, вероятно, его никогда не найдет. Не странно ли поставить целью философии, — понимать мир с точки зрения несуществующей, или, во всяком случае, очень сомнительной науки? В это мог верить Маркс, который одновременно верил, что построил, наконец, политическую экономию как точную науку. Как в это может верить С. Н. Булгаков, по мнению которого, ‘нельзя удивляться, если научные умы более строгие, воспитанные на естествознании… позволяют себе усомниться’ в научной политической экономии, ‘в самом праве ее на ученое существование’ (с. 293). Не нуждается ли вследствие всего этого сама проблема ‘философии хозяйства’ в особом оправдании и в особом объяснении?
Нам кажется, что сам С. Н. Булгаков необходимость такого оправдания чувствует и даже пытается его сделать, если не в предисловии, то на последующих страницах своей книги. Однако оправдание это приводит его к целому ряду противоречий, что позволяет усомниться в возможности и правомерности самой постановки вопроса, столь несомненной для автора ‘Философии хозяйства’. Почему, в самом деле, можно смотреть на мир как на хозяйственный процесс, почему имеет смысл ориентировать философию на факте хозяйства? Не лучше ли ее строить с точки зрения, например, права? И не просто права, а права, скажем, частного. Не возможно ли философствовать о мире с точки зрения международного права? Или с точки зрения права торгового, вексельного и т. д.? Кажется, что автор действительно согласен с такими парадоксальными допущениями. ‘В природе мысли, — говорит он, — лежит, что она — не независима, но ‘ориентируется’, есть мысль о чем-нибудь, и это что-то в известном смысле определяется произвольно, рефлексия есть акт свободы. Но как из каждой точки сферы могут быть проложены пути по всей этой сфере, и как одна и та же точка может встречать на пути бесконечное множество кривых или прямых, так, говоря принципиально, и каждая ориентировка при надлежащей углубленности своей разработки может иметь в себе ключ к всевозможным проблемам, а, следовательно, таит в себе возможность и соответственного разрешения их’ (26). ‘Не существует единого царского пути мысли, напротив, при множестве исходных ориентировок необходимо признать и множественность путей мысли, а потому и объективную значимость различных построений’ (27). При таком понимании дела ‘теряют силу принципиальные возражения против попытки строить философскую систему, ‘ориентированную’ на любой точке зрения’ (30). Вопрос здесь только может быть поставлен о практическом удобстве той или другой из них: если она удобна, она тем самым оправдана.
Как видно, автор стремится оправдать свою позицию, становясь на точку зрения крайнего гносеологического плюрализма с уклоном в прагматизм и релятивизм. Автор сам должен это признать, хотя и с оговорками. ‘Развиваемая здесь точка зрения, — говорит он, — не имеет ничего общего с скептицизмом, подрывающим всякую возможность объективного познания, но это есть несомненно эстетический релятивизм в философии’ (29, к&lt,урсив&gt, н&lt,аш&gt,). Есть ли это эстетический релятивизм, или какая-либо другая форма релятивизма, нас это здесь не интересует, но странно, как релятивизм может ‘не иметь ничего общего с скептицизмом’. Мы сейчас увидим, что предикат ‘эстетический’ ничего не спасает, и релятивизм автора обладает свойствами любого релятивизма, т. е. является точкой зрения самоотрицающей и догматической.
Впрочем, нам не нужно доказывать, что всякий релятивизм есть точка зрения самопротиворечивая, что доказывает нам С. Н. Булгаков на страницах 18—21 своей книги. По его мнению, скептицизм ‘проистекает из склонности рассматривать разум лишь как орудие жизни, руководящейся слепым, алогичным, даже почти антилогичным инстинктом. Разуму усвояется здесь значение лишь инструмента, ценного только в силу его полезности’ (19, к&lt,урсив&gt, н&lt,аш&gt,). Такая точка зрения не может ‘объяснять свою собственную возможность и свои собственные притязания’ (20). Все это — известные аргументы против скептицизма, но под них всецело подпадает точка зрения самого автора. Ибо если вопрос об истинности философии хозяйства решается на основании ее практического удобства и практической пригодности, мы имеем типический пример взгляда на разум, как на инструмент. Но философия хозяйства при ее инструментальном толковании не может обосновать ни своей научности, ни своей истинности. Допустим, что философия хозяйства для чего-нибудь полезна и к чему-нибудь пригодна. Спрашивается, к чему? Философия хозяйства может иметь тысячу пригодностей, из которых ни одна не будет ни научной, ни философской. А чтобы она имела научно-философскую пригодность, для этого нужно перейти из понятия пригодности в область понятий логики и науки. В то же время, если возможны всякие взгляды на мир, то, вероятно, возможен и взгляд диаметрально противоположный тому, который излагается в ‘Философии хозяйства’. Следовательно, возможно строить о мире две системы, состоящие из суждений контрадикторных. А это или абсурд, или безграничный плюрализм С. Н. Булгакова должен быть ограничен.
Но мало того, эстетический релятивизм С. Н. Булгакова — как и всякий релятивизм — становится возможным только потому, что покоится на более или менее сознательных догматических предпосылках чисто рационалистического свойства. Как допустимо, на самом деле, придерживаться взгляда, что в философии возможен тот крайний, беспредельный плюрализм, который утверждает, что все дороги ведут в Рим и что философию можно писать с любой точки зрения? Ведь философия приравнивается здесь к акту простого произвола, даже каприза. Как же выходит то, что каприз все-таки становится знанием и философией? Мы входим здесь во внутреннюю тайну эстетического релятивизма С. Н. Булгакова. ‘Принципиальных границ, — говорит он в одном месте своей книги, — в выборе точек зрения не может быть установлено в силу единства и связанности жизни и закона непрерывности мышления: все есть во всем и все можно найти во всем’ (27). ‘Действительность логична, — говорится в другом месте, — она связна, и связь эта тождественна с логическим мышлением, ему раскрывается и отдается… Связь эта универсальна, ибо она есть связь всего, во всем… Есть Логос мира и по силе его есть и логика вещей, и логика наук, и логика действий: все находится во всепроникающей связи. Ибо мир в своей положительной основе есть не Хаос, а София’ (182—183). Другими словами, все дороги могут вести в Рим только в том случае, если направление их заранее предопределено, если вся сеть их проложена мудрым землемером, по мудрому плану. Эта предпосылка об изначальной мудрости путей сего мира, убеждение, что все лежит во всем, ручается, что при самом капризном выборе пути все философы в конце концов сойдутся, и не выйдет, что один попадет в Рим, другой в Константинополь, третий в Пекин. Почему же тогда и не философствовать о мире с точки зрения хозяйства, или с точки зрения торгового права, или с точки зрения права международного?
Но как может С. Н. Булгаков делать это предположение лежащего в основании мира Логоса, если он, как мы видели, резко отграничивает свою философию от основной ‘болезни’ Запада, от интеллектуализма? Ведь, по мнению С. Н. Булгакова, ‘связанность’ и ‘непрерывность’ являются только свойствами тех ограниченных сфер жизни, которые исчерпываются логическим мышлением. В логике возможен даже панлогизм, ‘чудовищная ложь которого начинается только тогда, когда он придает своим гносеологическим утверждениям онтологическое значение и, стало быть, истолковывает их в смысле интеллектуалистической метафизики’ (23). Но С. Н. Булгаков, утверждая Логос мира, как раз и впадает в эту интеллектуалистическую метафизику, — да еще в крайнем и преувеличенном ее толковании: ибо только при этом толковании возможно верить, что все, даже самые кривые дороги философии, все же приведут в Рим.
Мы видим, что на первом своем шаге, — в самой постановке своей проблемы, — философия хозяйства наталкивается на странные и необъяснимые противоречия. Но не будем слишком придирчивыми и не станем настаивать на том, что правильная постановка вопроса есть первое условие его успешного решения. Пойдем далее и посмотрим, какими путями приходит автор к решению так поставленной проблемы философии хозяйства.

* * *

В основе философии хозяйства лежит, по признанию С. Н. Булгакова, экономизм современной нам эпохи. ‘Наше время понимает, чувствует, переживает мир как хозяйство, а мощь человечества — как богатство преимущественно в экономическом смысле этого слова. Эта идея, несмотря на некоторое преувеличение нашими современниками, имеет некоторое вещее содержание, некоторую вечную истину… И в этом секрет своеобразного обаяния экономического материализма, благодаря которому он так гипнотизирует современную мысль’ (3).
Таким образом, философия хозяйства С. Н. Булгакова создалась прежде всего под впечатлением западноевропейского индустриализма и свойственной ему идеологии нашей промышленной эпохи. Бывший марксизм автора наложил на него неизгладимый след и стал необходимым членом его теперешнего философствования, к которому присоединились, однако, и другие философские влияния.
Мы знаем, что С. Н. Булгаков одно время находится под сильным влиянием критической философии. Вот из этой последней он и заимствует дальнейшие предпосылки для построения своей философии хозяйства.
Экономизм должен быть не отвергнут, но внутренне превзойден, разъяснен в своей ограниченности, как философское отвлеченное начало, в котором одна сторона истины выдается за всю истину (2). Ограниченность экономизма заключается в его наивном догматизме. ‘Дело обстоит так, как будто догматы экономизма есть единственно возможная и сама собою разумеющаяся философия хозяйства вообще. Задача философской критики поэтому прежде всего и состоит в том, чтобы разбить этот наивный догматизм и, поставив его под вопрос, сделать предметом особого исследования’ (4). Другими словами, с догматизмом в виде экономизма нужно поступить так, как Кант поступил с догматизмом в форме математического и механического естествознания. Критицизм Канта дает С. Н. Булгакову общий план для его философии хозяйства.
Но дело здесь идет не только об общем плане. Дело идет о буквальном заимствовании у Канта методов критической философии. В главе ‘О трансцендентальном субъекте хозяйства’ мы узнаем, что С. Н. Булгаков хочет исходить из анализа всеобщеприложимых или трансцендентальных условий всякой хозяйственной деятельности. Этот трансцендентальный анализ хозяйства, конечно, исходит, а вместе с тем и упирается в хозяйственный опыт (109, 110). ‘В этом отношении трансцендентальная проблема хозяйства представляет полную аналогию с трансцендентальной проблемой знания вообще: существует ли трансцендентальный субъект знания, носитель функций знания вообще, обосновывающий собою отдельные акты знания и их собою интегрирующий? Трансцендентальная природа знания в настоящее время может почитаться более или менее выясненной, напротив, к выяснению трансцендентальной природы хозяйства до сих пор не приступали. В сущности, вопрос здесь один и тот же, а именно: что можно сказать о трансцендентальном субъекте, который собою обусловливает и знание, и хозяйство и к которому можно и нужно относить интегрирующую деятельность знания или хозяйства’ (115) {Курсив наш.}. С удивлением мы видим в авторе философии хозяйства философа-критициста, истолковывающего критицизм так, как толковал его Шеллинг или — при всем различии точек зрения, — как его ныне толкуют некоторые неокантианцы. Трансцендентальный метод, сущность которого заключается в постепенном восхождении от факта к его необходимым условиям, есть некоторый универсальный познавательный прием, посредством которого разрешаются все вопросы науки и философии. Наука спрашивает об условиях чувственного бытия, философия — об условиях науки. Наука о хозяйстве спрашивает об условиях хозяйства, философия — спрашивает об условиях науки о хозяйстве. Но так как условия науки о хозяйстве суть в то же время условия самой хозяйственной деятельности, то философия науки о хозяйстве есть философия хозяйства. Вот схема трансцендентального метода, прямо позаимствованная у Шеллинга, как на это и указывают цитаты и ссылки С. Н. Булгакова на произведения Шеллинга, единственного из новых западных философов, которого он принимает более дружелюбно.
Мы хотим здесь подчеркнуть всю глубину нашего уважения к трансцендентальной философии и всю зависимость наших философских воззрений от идей немецкого идеализма. И по одному тому уже мы стоим к немецкому идеализму ближе, чем автор ‘Философии хозяйства’. Однако можем ли мы стать так близко к философской догме трансцендентализма, как ее принимает противник Канта С. Н. Булгаков? Решительно нет. Мы знаем, что через весь немецкий идеализм на протяжении векового развития его идей проходит эта линия толкования трансцендентальной философии Канта. Главный ее недостаток заключается в том, что здесь стираются различия между отдельными ступенями человеческого познания и в философии водворяется своеобразный монизм, столь чуждый самому автору критического идеализма, менее всего склонному строить всю область человеческого знания по одному шаблону. Можно сказать, что подобное толкование критической философии основано на усвоении ее внешней архитектоники, а не ее внутреннего смысла. Смысл же критического метода заключается, по нашему мнению, в том, что он освободился от догматического монизма предшествующей философии и увидел в нашем естествознании не род абсолютного постижения вещей самих по себе, но идеальную задачу, подлежащую бесконечному выполнению проблему. Таким образом была открыта возможность других проблем, других постижений, столь далеких от философии докантовского догматизма. Кант, в частности, кроме естественнонаучной проблемы, поставил проблему логическую, этическую и эстетическую. Склонный к излишней архитектонике, Кант несомненно пытался перенести на область этики и эстетики схемы ‘Критики чистого разума’, но в то же время он ясно сознавал существенное отличие трех критик и выражал их в резких терминах: ‘Критика чистого разума’ как мир природы, вторая ‘Критика’ как умопостигаемый мир свободы и третья — как примирение их. И вот не в этом внутреннем духе критической философии, а в ее внешних схемах ищет С. Н. Булгаков основания для своей философии хозяйства. Для него не существует даже вопроса, к какой области критики относится философия, где ее ‘трансцендентальное место’ — в ‘Критике ли чистого разума’, или в ‘Критике практического разума’, или в ‘Критике силы суждения’? Ему достаточно одной внешней схемы: от факта к условиям — и трансцендентальная философия хозяйства готова. Как легко воздвигается здание всякой философии! Есть факт вексельного права, будем восходить к его условиям, к его трансцендентальным предпосылкам — получится философия вексельного права. Есть факт техники — будем поступать также. Это не труднее, чем рисование по трафаретным картинкам.
Признанный противник ‘законопаченных систем’, С. Н. Булгаков берет у них худшее, самое поверхностное, самое популярное. Эту сторону он и возводит в универсальный метод философии, при помощи которого решаются серьезнейшие проблемы философии хозяйства.

* * *

Так ставит автор свою проблему и такие пути предлагает он для ее решения. Согласимся с ним в правомерности этих путей. Войдем в самую суть дела и посмотрим, что внесла нового ‘Философия хозяйства’ в философию и в науку.
Мы коснемся сначала ‘философии хозяйства’ в широком смысле этого слова, — именно, попытки С. Н. Булгакова построить картину мира с хозяйственной точки зрения, попытки ориентировать философскую систему на факте хозяйства. Дан факт хозяйства, требуется подняться до его трансцендентальных условий и предпосылок. Таким образом мы разрешим вопрос, как возможен этот факт. По мнению С. Н. Булгакова, возможен он только при том условии, если мы примем за истину то миропонимание, которое Шеллинг излагал в своей философии тождества. Идеализм Канта бессилен объяснить факт хозяйственной деятельности. ‘Кантовский субъект бездействует, он только созерцает, поэтому учение это есть вполне кабинетная философия’ (53). Философия Фихте еще более стилизировала кантовский идеализм. ‘Между субъектом и объектом воздвиглась, казалось, невидимая, но непроницаемая стеклянная стена, целая система зеркал’ (58). ‘Еще крепче, чем у Канта, субъект остается здесь заключенным под стеклянным колпаком с выкачанным воздухом’ (58). Только Шеллингу удалось ‘ударом мощной руки разбить эту стеклянную стену’ (58). Своим учением об изначальном тождестве субъекта и объекта Шеллинг положил начало той философии, которая объясняет нам возможность взаимодействия между ними, факт воздействия субъекта на объект, словом, факт хозяйственной деятельности.
Мы не будем углубляться здесь в детали изложения философии тождества, как сделано оно С. Н. Булгаковым. Нагл автор принимает основную идею Шеллинга без оговорок и приводит в подтверждение своих воззрений длинные цитаты из различных его произведений. Оригинальной здесь является только мысль, что феномен хозяйственной деятельности дает неоспоримые аргументы для принятия философии тождества. ‘Только по философскому недоразумению школа Маркса берет себе в крестные отцы Гегеля, не замечая, что для ее целей несравненно пригоднее натурфилософ Шеллинг’ (74). ‘Философия хозяйства, как философия объективного действия, необходимо должна быть сознательным продолжением философского, именно, ‘натурфилософского’ дела Шеллинга’ (74). Присмотримся, в самом деле, к основным категориям хозяйственной деятельности, и мы получим еще большие подтверждения этому мнению. Всякая хозяйственная деятельность, как давно учит политическая экономия, слагается из двух хозяйственных актов — из потребления и производства. И каждый из этих актов своим ‘трансцендентальным условием’ предполагает гипотезу тождества. ‘Изначальное тождество или единство природы получает наглядное и, можно сказать, аподиктическое удостоверение в факте потребления, в котором снимается грань между живым и мертвым, одушевленным и неодушевленным’ (89). ‘Потребление не только свидетельствует о тождестве природы, но оно есть само это тождество, проявляемое в действии, тождество in actu’ (90). Но не то же ли самое должны мы сказать и о производстве? Анализируя хозяйство как производство, мы снова приходим ‘к той же философской идее необходимого тождества субъекта и объекта, я и не-я, сознания и природы, актуально отождествляющихся в хозяйстве’ (97). ‘Нельзя при предположении чуждости между я и не-я объяснить их взаимодействие. Мы приходим поэтому к выводу о метафизической одноприродности я и не-я, или единства в них хозяйственного логоса, которое выражается в практической уступчивости природы, ее ре-цептивности по отношению к заданиям и проектам я’ (98).
Итак, гипотеза тождества как основа философии хозяйства — такова центральная идея книги С. Н. Булгакова. Попытаемся оценить эту идею по существу.
По собственному признанию С. Н. Булгакова, научная ценность философии хозяйства определяется ее практической пригодностью. Если попытка ориентировки мира на хозяйстве оказывается в каком-либо смысле удобной, если она открывает нам какие-либо новые стороны бытия, — тем самым она уже оправдана. Отметим прежде всего, что с этой точки зрения возможно сомневаться в научной ценности и в нужности философии хозяйства. Ведь она приводит, как мы видели, к философии тождества, но эта последняя возникла без всякого ближайшего отношения к факту хозяйства. По существу философия, ориентированная на факте хозяйственной деятельности, не дает для миропонимания ничего нового по сравнению с тем, что дал Шеллинг, который строил свою философию совершенно на других ориентировках. Лишний раз доказывать то, что другими было открыто на основе иных фактов, — эта задача во всяком случае второстепенная. И едва ли подобает говорить, что такой задаче ‘принадлежит если не сегодняшний, то завтрашний день философии’. Но предположим, что в философии С. Н. Булгакова Шеллинг сыграл только второстепенную роль. Сам факт хозяйства натолкнул его на идею тождества, которая по другому поводу была открыта ранее Шеллингом. Вопрос должен идти о том, насколько правомерно сделал С. Н. Булгаков заключение от факта к его условиям? Действительно ли факт хозяйства объясняется при допущении гипотезы об изначальном тождестве субъекта и объекта? И действительно ли необходимо для экономизма современной эпохи прибегать к понятиям старой натурфилософии?
В общем нужно заметить, что взаимодействие между двумя различными феноменами мы понимаем только при допущении наличности некоторого изначального, положенного в их основу единства. Нельзя понять, как может ‘взаимодействовать’ то, что не имеет ровно ничего общего. С этой точки зрения нельзя не признать правильности за мыслью, которая взаимодействие между субъектом и объектом сводит к некоторому основоположному их единству. Непонятно только, почему таким единством должен быть принцип тождества старой натурфилософии. Нельзя ли гораздо более просто и гораздо более основательно объяснить факт хозяйственной деятельности при помощи гипотезы изначального физического единства субъекта и объекта? В таком случае субъект выступил бы в хозяйственной деятельности, как такой же физический агент, как и объект. Если физическая природа ‘произвела’ в доисторические времена громадные залежи селитры, то не та же ли ‘природа’ производит селитру тогда, когда одним из ее агентов является ‘субъект’, человек? И если ‘природа’ накопила громадные богатства тепловой энергии в залежах каменного угля или в нефтяных источниках, то не та ли же самая природа совершает обратный процесс их постепенного расходования, сжигая их в паровозах и доменных печах? Вопрос, как возможно воздействие субъекта на объект или человека на природу, сводится к общему естественнонаучному вопросу о том, как возможны различные естественные процессы изменения вещества. Ибо в хозяйственной деятельности человек выступает прежде всего как физический агент, и для круговорота физической жизни совершенно безразлично, является ли таким агентом человек или солнечная энергия. Наша естественная наука всей совокупностью своих научных гипотез, основоположения которых обладают значительной долей аподиктической достоверности, объясняет нам возможность этого общего взаимодействия физических процессов, малой частицей которого является ‘факт хозяйства’.
Нам думается, что всякое размышление о том, как возможно хозяйственное взаимодействие между человеком и природой, прежде всего обратится к этой простой гипотезе, которая основывается на тяжеловесном багаже современного естествознания. И если С. Н. Булгаков не приходит к ней — то только потому, что в вопросе: как возможно хозяйство, он мыслит гораздо более того, чем мы это формулировали. Формулировка его основного вопроса многосмысленна, и разные смыслы этой формулировки требуют перехода к гипотезам старой натурфилософии.
Как возможно хозяйство? Вопрос, так формулированный, спрашивает не только о возможности физического взаимодействия между человеком и природой. Он спрашивает еще о том, как возможно, что два физических агента организуются особым, отвечающим определенным задачам образом. Факт изменения физических процессов остается тем же самым, выступает ли здесь агентом человек или сама природа. Но природа не имеет ‘умысла’ в своих действиях, человек же его имеет. Оттого в природе мы говорим о простых ‘изменениях’ и ‘процессах’, в человеческой же жизни мы говорим о ‘хозяйстве’. Здесь присоединяется сознание, цель, разумный план. Это — совершенно новые категории, которые несводимы к категориям механической природы. Когда мы спрашиваем, как возможно хозяйство, мы спрашиваем не только о возможностях физических процессов, но о возможности возникновения этого сознания, умысла, этого разумного плана. На последний вопрос гипотезы естествознания не дают нам ответа, а потому ‘Философия хозяйства’ С. Н. Булгакова отталкивает их от себя и склоняется к гипотезе тождества Шеллинга.
Нужно заметить, что последняя и была создана прежде всего для этой цели, и следует признать, что из всех гипотез, объясняющих происхождение духа в мире, гипотеза тождества является наиболее приемлемой и неоспоримой. Недаром склоняется к ней и современная метафизика в ее тонких и возвышенных умозрениях {Ср., например: Karl IoКl. Seele und Welt.}. Но мы уже говорили, что философия хозяйства не прибавляет к этой гипотезе ничего нового. Хозяйственный умысел есть одно из проявлений духовной деятельности вообще, и притом такое проявление, существенные особенности которого, по крайней мере в понимании С. Н. Булгакова, не дают нам никаких новых разъяснений гипотезы тождества. Даже более, философия тождества, построенная на почве философии хозяйства, бессильна подвинуть нас в решении некоторых трудностей, связанных с философским миросозерцанием Шеллинга. Известно, что Шеллинг в своей философии встретился с необходимостью перестроить само понятие природы и вместе с тем разошелся с положительной естественной наукой. Тем самым Шеллинг отрезал себе путь от разумного признания тех испытанных методов, которыми издавна пользовалась естественная наука для объяснения физических явлений. Философия природы Шеллинга бессильна перед самой природой, она запутывается в бесплодных ухищрениях при объяснении ее явлений и безнадежно опускает руки. И не менее бессильна она объяснить нам возможность факта хозяйства как самого обычного естественного, физического явления, в котором один физический фактор — человек — вступает во взаимодействие с другим физическим фактором — с любым явлением внешнего мира. ‘Философия хозяйства’, это новое и блестящее подтверждение философии тождества, ни одним словом не упоминает нам об этих затруднениях. Она принимает почти без оговорок ‘основную идею Шеллинга как тему и задачу для современной философии’ (74). Принимает ли она тем самым и шеллингово учение о природе? Основной вопрос этот остается совершенно нерассмотренным и неразрешенным.
Как бы то ни было, но поскольку мы имеем дело с духовной стороной хозяйственной деятельности, гипотеза тождества не может быть признана неуместной. Если хозяйство есть одно из проявлений духа, то объяснение хозяйственной деятельности естественно должно пользоваться гипотезами философии духа. В сущности, к этой мысли и сводится положительная сторона замысла философии хозяйства, — того замысла, который, благодаря неразличению проблем, представляется С. Н. Булгакову своеобразной философской революцией.
Но как раз на этом неразличении проблем и покоится все здание философии хозяйства. Мы уже видели, что вопрос: как возможно хозяйство? заключает в себе две совершенно различных проблемы: во-первых, вопрос о возможности хозяйства как физического явления, и во-вторых, вопрос о возможности хозяйственного умысла. Нетрудно показать, далее, что в этом вопросе кроется еще третья, новая и притом весьма существенная сторона. Хозяйство есть явление нравственного мира и как таковое не может не подлежать суду нравственной критики. Когда мы спрашиваем в такой общей форме: как возможно хозяйство? мы вкладываем в этот вопрос и следующий смысл: как возможно хозяйство как явление нравственного мира? Другими словами, допустима ли хозяйственная деятельность с точки зрения нравственных принципов, представляет эта деятельность какую-либо нравственную ценность? Вопрос о возможности хозяйства не может не быть вопросом этическим. Как раз этого и нет у С. Н. Булгакова.
Нельзя сказать, чтобы автор не чувствовал всей важности этической постановки вопроса для избранной им темы. ‘Мы живем, — говорит С. Н. Булгаков в одном месте своей книги, — под впечатлением нарастающей мощи хозяйства, открывающей безбрежные перспективы для ‘творчества культуры’. И для того, чтобы с философской сознательностью отнестись к этому несомненно грандиозному и величественному факту, который загадкой сфинкса стоит перед современным Эдипом не то как зловещее знамение, не то как пророческое предзнаменование, нам надо прежде всего ответить себе: что же представляет собою это человеческое ‘творчество’ культуры и хозяйства, как и какой силой творит здесь человек? Есть ли это начало совершеннолетия человечества, вступление его в свои права над природой, им некогда утерянные? Или же это ‘чудеса Антихриста’, знамения, чтобы соблазнить верных, фокуснический обман, воровство у Бога его творения с заключающейся в нем силой, чтобы этой украденной энергией обольстить жалкое человечество?’ (135). Казалось бы, что после этих сильных слов автору остается перейти к единственному правильному этическому решению вопросов философии хозяйства. Иначе вся философия хозяйства может показаться нравственно бесплодной и ненужной. Тем не менее автор этического вопроса не ставит. ‘Этот предельный вопрос, — оговаривается он, — мы ставим здесь лишь как логическую грань, его обсуждение относится уже к эсхатологии хозяйства (в следующей части этого сочинения)’ (44). Нужно удивляться намерениям почтенного автора, который добровольно накладывает на себя нестерпимую и суровую философскую аскезу, желая до поры до времени молчать о том, о чем философу хозяйства молчать нельзя. О чем философствует на самом деле книга С. Н. Булгакова? О ‘воровском’ предприятии Антихриста, как он сам выражается, или о положительном нравственном начале? Подождем решать это до второго тома! А вдруг второй том скажет, что хозяйство есть просто ‘воровское дело’, есть нечто нравственно ненужное и вредное. Тогда, пожалуй, на всем первом томе запечатлеется печать Антихриста. Нужно еще более удивляться этой аскезе, так как С. Н. Булгаков считает себя до известной степени учеником Вл. Соловьева, продолжателем его философских традиций. Вл. Соловьев считал ‘обособление экономической области отношений как независимой будто от нравственных условий человеческой деятельности вообще’ явлением ложным и безнравственным. В связи с этим экономический вопрос трактовался им прежде всего с нравственной точки зрения и составлял одну из глав его ‘Оправдания добра’. Ложное и одностороннее увлечение Шеллингом заставляют С. Н. Булгакова позабыть заветы своего учителя. Не этика служит для него основой решения проблемы философии хозяйства, но, наоборот, автор хочет построить этику на основе философии хозяйства. Этический вопрос должен занимать, таким образом, в последовательном развитии проблем философии хозяйства последнее место.
Так должно быть, но фактически все происходит не так. В самом деле, можно ли предположить, что С. Н. Булгаков напишет целый том, посвященный одобрению и даже восхвалению ‘воровского дела’ Антихриста? Я слишком верю в серьезность христианских убеждений С. Н. Булгакова, чтобы, не сомневаясь, сказать: если бы он на минуту усомнился, кому он служит, он не написал бы своей книги. Написал же он ее потому, что вышепоставленный этический вопрос был давно уже им решен и решен в положительную сторону. Хозяйство было оправдано, ценность его была утверждена — и все это на основе той же универсальной гипотезы тождества.
Чем является для правоверного сторонника гипотезы тождества весь этот предстоящий перед нами мир? Продуктом первоначального отпадения от абсолютного и в то же время возвращением к нему, постепенным освобождением от ‘свинцового покрова вечности и окаменелости’ (108). Мы говорим здесь об эволюционной стороне теории Шеллинга, об его учении о развитии. ‘Шеллинг называет историю природы историей сознания, она заканчивается появлением сознания. Но достигнув этого порога, парением бессознательных и слепых, хотя и целесообразных, ибо все-таки разумных сил, природа как бы перерастает себя’. Начинается новая история — история самосознания, ‘бессознательный рост восполняется, а отчасти и заменяется сознательным воспроизведением’ (107). Шеллинг только упустил одно: он не связал эту историю самосознания с понятием хозяйства, как необходимого члена в эволюции мира. Новая философия хозяйства призвана восполнить этот недостаток. Хозяйство, по мнению С. Н. Булгакова, есть один из необходимых этапов развития мира и эволюции сознания, ‘эпоха хозяйства есть столь же характерная и определенная эпоха в истории земли, а через нее история космоса, как и другие эпохи, другие, уже описанные Шеллингом стадии’ (107), ‘самый процесс хозяйства обусловлен… космической болезнью, разрывом между natura naturans и natura naturata4. Поэтому цель хозяйства, его предел — преодоление этой болезни, восстановление единства natura naturans и natura naturata, — сверхприродности природы’ (124). ‘Путь хозяйства — организация мира как жизни’ (126).
Нетрудно видеть, что действительно в этих понятиях поставленная выше проблема оправдания хозяйства уже разрешена. Хозяйство нравственно необходимо, ибо оно служит нравственной цели космоса, разрешению тяжбы между жизнью и смертью. Зачем же еще постулировать какую-то первоначальную и самостоятельную этическую постановку вопроса о хозяйстве? Зачем тревожить имя Вл. Соловьева?
Но здесь мы опять наблюдаем явление, обычное в истории философии: гипотеза, призванная разрушить то, что выше ее компетенции, выполняет свою задачу только путем более или менее бессознательной игры понятий. Так, в сущности, поступает всякий теоретический аморализм, является ли он в облачении истин теоретического естествознания или истин натуралистической метафизики. Философия хозяйства легко обходится без этики благодаря тому, что включает в обиход своих понятий ничем не доказанные и нигде не проверенные этические предпосылки. Гипотеза тождества так просто решает вопрос об оправдании хозяйства потому, что понятию хозяйства приписывается чрезвычайно широкое значение. ‘Хозяйство, — говорит С. Н. Булгаков, — есть творческая деятельность человека над природой, обладая силами природы, он (человек) творит из них, что хочет. Он создает как бы свой новый мир, новые блага, новые знания, новые чувства, новую красоту — он творит культуру, как гласит распространенная формула наших дней’ (135). В словах этих между хозяйством и культурою поставлен знак равенства. Не облагораживается ли таким образом понятие хозяйства, не приобретает ли оно тем самым особый, этический характер? Не кроет ли в себе эта неосторожность и широта определений разрешения величайших и труднейших этических проблем? Мы легко убедимся, что это действительно так: С. Н. Булгаков везде имеет дело с таким этически-выхоленным понятием хозяйства. На странице 78 его книги мы знакомимся с понятием ‘физического коммунизма бытия’, в силу которого устанавливается некоторое постоянное соотношение между живым и мертвым во вселенной. Закон этого соотношения состоит в том, что живое ‘делает постоянно натиск на царство безжизненного, своими теплыми щупальцами оно захватывает и уносит с собою холодные и безжизненные вещества и превращает их в живую ткань’ (78). Хозяйство для С. Н. Булгакова есть одно из проявлений этого коммунизма, ‘хозяйство есть борьба человека со стихийными силами природы в целях защиты и расширения жизни, покорения и очеловечения природы, превращения ее в потенциальный человеческий организм’ (43). В хозяйственном процессе ‘выражается стремление превратить мертвую материю… в живое тело. Цель хозяйства можно определить, как превращение всего космического механизма в потенциальный или актуальный организм’ (43). ‘Демиург в хозяйственном процессе организует природу, превращая ее механизм в организм, разрешая омертвевшие ее продукты в живые силы, их породившие, он делает природу, ставшую только объектом, снова субъект-объектом, восстановляет в сознании потерянное и позабытое единство natura naturans и natura naturata и тем превращает мир в художественное произведение, в котором из каждого продукта светит его идея, и весь мир в совокупности становится космосом, как побежденный, усмиренный и изнутри просветленный хаос. Поэтому победа хозяйства выражается в космической победе красоты’ (124). Хозяйство, жизнь, искусство, культура — все это понятия для С. Н. Булгакова почти что тождественные. А где же, можно спросить, вся отрицательная сторона хозяйственного процесса, весь его кошмар и ужас? Ведь если не закрывать глаз на действительность, о физическом коммунизме бытия, а тем более о коммунизме хозяйственного процесса можно говорить разве только иронически, ставя слово ‘коммунизм’ в кавычки. Какой же это коммунизм, если жизнь, чтобы продлить себя, уничтожает в хозяйственном процессе тысячи других жизней, какое же это дело Демиурга, когда оно основано на организованном избиении и уничтожении живого? Разве бойни не составляют одной из основ нашей хозяйственной жизни? Но мало того, это есть до известной степени убийство в квадрате. В хозяйственном процессе, как он происходит исторически, человек убивает не только животных, но косвенным путем рабства, эксплуатации, нищеты убивает и себе подобных. Пусть в результате когда-нибудь получится космос, но ведь он основан на уничтожении живого. Удивительно, что это приходится напоминать С. Н. Булгакову — ему, который так остро понимал и ставил эту проблему в одной из своих ранних статей {См. статью о ‘Братьях Карамазовых’, в сборнике ‘От марксизма к идеализму’.}. Только ослепление теорией объясняет то, что ему, столь глубоко переживающему этические вопросы, приходится бесплодно отодвигать их решение и подменять его рядом темных и мало говорящих слов, как физический коммунизм, панзоизм5, карма, эсхатология и т. д. Вопрос стоит ясно: природе в ее развитии понадобилось пройти через стадию хозяйства, стадию суровую и жестокую, стадию, в нравственной ценности которой можно и должно сомневаться. Натурфилософская и метафизическая гипотеза тождества может нам объяснить, почему эта стадия до известной степени необходима, но эта гипотеза бессильна решить вопрос об ее нравственной ценности. С. Н. Булгаков как бы не понимает глубокого различия этих двух проблем. И вот получается, что он, ученик Вл. Соловьева, философствует о хозяйстве без этики, что он, страшный поклонник того религиозно-нравственного учения, которое провозгласило принцип: будьте как птицы небесные, которые не сеют, не жнут и не собирают в житницы, — отождествляет хозяйство с культурой, с нравственным космосом и с красотой.
Мы можем резюмировать: философия о мире как о хозяйственном процессе стала возможной благодаря едва ли допустимому в философии неразличению проблем и понятий. И здесь нет ничего удивительного. Философия хозяйства, как мы уже говорили, есть своеобразный политико-экономический позитивизм — другими словами, возведение методов частной науки на степень всеобъемлющих философских принципов. Философию хозяйства постигла участь всякого позитивизма — только в еще более резком проявлении, ибо философия хозяйства хотела строить свое миропонимание на методах науки неустановившейся и недоразвитой.

* * *

Будем говорить теперь о ‘философии хозяйства’ в тесном смысле этого слова. Что вносит книга С. Н. Булгакова в социальную науку вообще и в политическую экономию в частности?
Чтобы ответить, что внесла ‘философия хозяйства’ в эти науки, нужно посмотреть, как вообще она относится к науке? Отчасти мы уже видели те блуждания между логизмом и скептицизмом, в которых вращался автор при постановке своей темы. Но такими же невыясненностями, такими же противоречиями характеризуется его взгляд и на науку. Он стоит на полдороге между полным научным скептицизмом и между той теорией знания, которая стремится дать твердое обоснование познавательной ценности нашей науки.
Прочтите следующие цитаты, взятые из разных мест книги уважаемого автора. Перед нами налицо ряд логически противоречивых суждений, взаимно отрицающих друг друга:
‘Наука действительно не имеет дела прямо с Истиной, чуждой ей, в этом прав скептицизм прагматизма…’ (164).
‘Наука софийна (к&lt,урсив&gt, а&lt,втора&gt,) — вот ответ, который можно дать скептицизму и прагматизму. Она чужда Истине… но она — и дитя Софии, организующей силы, ведущей этот мир к Истине, а потому на ней лежит печать истинности…’
‘Наукою ли в ‘чистой логике’ установляется бытие, реальность, действительность, или же это лишь логические тени?..’ ‘Жизненно, действительно только непосредственное переживание, прав лишь наивный реализм…’ (166). ‘Известный образ Платона, — пещера с заключенными в ней узниками, наблюдающими лишь тени вещей и составляющими себе представление о вещах по их теням, — приложим и для характеристики хозяйственно-научного отношения к миру. Наука с ее инструментальностью и прагматизмом, очевидно, связана как с местоположением узников в пещере, так и с отношением их к источнику света… Вся наука, родившаяся в царстве теней и полутеней, становится ненужной, раз пещера осветилась бы непосредственным светом…’ (171—173).
‘Формально истинность научных положений защищается логикой, имеющей как идеальное, так и реальное значение…’ (183). ‘Действительность логична (к&lt,урсив&gt, а&lt,втора&gt,), она связана, и связь эта тождественна с логическим мышлением, ему раскрывается и отдается’ (182).
‘Как рудокоп своей киркой высекает из скал новые руды, так и научный работник вызывает из тьмы новое бытие, которое он не творит, но выявляет, как бы освобождает от жизни…’ (174).
‘И знание, и история одинаково есть ‘дурная бесконечность’, не имеющая естественного конца, как справедливо констатирует Кант и особенно неокантианство, эта современная форма философии дурной бесконечности…’ (160). ‘Истина остается запредельна истории’ (160).
‘По содержанию истинность науки обосновывается ее софийностью, она возможна благодаря организующей силе Софии. В ней София овладевает миром. Можно сказать, что в науке выражается пробуждение мирового самосознания, причем с мира спадает постепенно его мертвенное окоченение. Потому в развитии науки совершается действительный, реальный прогресс’ (183).
В левом столбце высказывается, что наука чужда истине, в правом, наоборот, она делается причастной истине, налево признается единственная реальность чувственного, а логика объявляется ‘тенью’, направо реальность приписывается логике и разуму, налево научное сознание уподобляется известному Платонову мифу6, и отсюда постулируется метафизическая ненужность науки, направо наука становится необходимым орудием в руках мировой мудрости, которая через науку овладевает миром, налево, соответственно со всем изложенным, история объявляется запредельной истине и потому отрицается какой-либо исторический научный прогресс, какое-либо приближение к абсолютному, направо в развитии науки усматривается действительный прогресс. Взгляд критики останавливается в полнейшем недоумении. Что это, намеренное желание ‘шокировать’ разум, или просто результат непродуманности своих же философских предпосылок? Если бы было первое, был бы положен естественный конец дальнейшим рассуждениям: кто отрицает разум, того нечего убеждать. Но есть основания предполагать противоположное. Правда, иногда автор как бы сознательно хочет поставить себя ‘по ту сторону’ разума, но иногда отсутствие логики его начинает беспокоить. Тогда он пытается устранить это беспокойство. ‘Истины нет в науке’ — ‘на науке лежит печать Истины’, можно ли с спокойной научной совестью защищать одновременно эти два положения? Очевидно, нет. И вот С. Н. Булгаков начинает делать оговорки. ‘Истины нет в Науке’, но ‘на науке лежит печать истинности’, ‘Истины в процессе, в становлении’ (183). Sein, Nishts, Werden!7 Как это было у Гегеля. И без всяких оговорок и пояснений. Как будто бы понятие ‘становления’, да и еще в приложении к истине, не заключает сложнейшей философской проблемы, о которую разбилось само гегельянство и которая после Гегеля едва ли была исчерпывающе разрешена! Но все же в данном случае логический non sens 8 как будто устранен, чего нельзя сказать о других вышеназванных противоречиях. Как может быть, что реальность лежит только в непосредственном переживании, а не в ‘чистой логике’, и в то же время реальность лежит в ‘логике’, следовательно, не только в непосредственном переживании? Как может быть, что наша история есть ‘дурная бесконечность’, т. е. бесплодное блуждание и вечное возвращение, и в то же время в истории есть ‘действительный, реальный прогресс’?..
Мы понимаем в общем, каковы были намерения С. Н. Булгакова. Мы одобряем даже их, философски признаем. Уважаемого автора не удовлетворяет современный рационализм, развивающийся в новейших учениях ‘чистой логики’. То решение проблемы о рациональном и иррациональном, которое дается современными сторонниками ‘чистой логики’, справедливо может не удовлетворять, так как в нем ‘иррациональному’ отводится слишком небольшая роль. Может возбуждать протест также и то, что основанием для решения этой проблемы служат образцы наук рациональных, — математики и чистой физики, — что на них ориентируется ныне спор о рациональном и иррациональном. Все это — справедливые сомнения, но можно ли их решать так номинально и словесно, как это делает С. Н. Булгаков? Взять просто и поставить наряду с учениями ‘чистой логики’ противоположные им учения ‘прагматистов’. И признать, что истина — и там и здесь, причем не в синтезе, а в механическом сочетании обоих противоположных суждений. В истории философии такой путь решения проблем называется эклектизмом. Вот с подобным-то эклектическим взглядом на науку С. Н. Булгаков приступает к вопросу о ценности и значении наук социальных.
За последнее время в европейской философии и в европейской науке особенно резко стоит проблема образования социально-научных и исторических понятий. Общий смысл постановки такой проблемы заключается в том, что богатое развитие социальных и исторических знаний обнаружило ряд трудно поддающихся описанию особенностей, отличающих природу истин физических от природы истин исторических и социальных. Человеческая мысль бьется над тем, чтобы выявить эти особенности, — с тем большим рвением, что здесь обнаруживается какое-то новое отношение между логическим и эмпирическим, между рациональным и иррациональным.
Кажется, что ошибки всего предшествующего рационализма будут вскрыты, коль скоро будет развязан этот сложный и запутанный узел. И чрезвычайно досадно, что С. Н. Булгаков, подходя вплотную к этой мысли — ведь она-то и составляет, как было отмечено, основную идею ‘Философии хозяйства’, — едва ли много дает для ее решения. Мы видели уже, что для С. Н. Булгакова наука есть царство ‘теней’. ‘Всякая наука по-своему стилизует действительность, и все научные понятия суть продукты такой преднамеренной и сознательной стилизации, причем прообразом научности здесь, действительно, является математическая стилизация действительности, с превращением ее в мир геометрических тел и математических величин’ (249). ‘Математика уродует действительность, сочиняя нигде не существующие в чистом виде линии и фигуры, превращая мир в геометрические тела’ (257). Но совершенно подобным же образом должна стилизовать и коверкать действительность наука социальная. ‘И для политикоэконома или социолога нет оснований не следовать здесь приему математика, типичному вообще для науки’ (257). ‘Даже чем уродливее, тем лучше: уж на что математика уродует действительность…’ (ibid.). ‘Нельзя возражать принципиально против этого метода абстракции и изоляции, как такового. Пусть политическая экономия сочиняет несуществующих людей, не имеющих позвоночника, как негодует Рёскин9‘ (256). В этом смысле правомерна ‘даже фикция экономического человека, выработанного политической экономией’ (257).
Исходя из этих определений, можно подумать, что философия хозяйства считает нужным стереть все то, что было нащупано и выявлено социально-философской мыслью Новейшего времени. Она исходит из утверждения принципиальной тождественности путей и средств наук естественных и наук социально-исторических. Она приходит даже к реабилитации ‘классической’ политической экономии. Однако мы были бы не правы, если бы сочли С. Н. Булгакова последовательным сторонником этих воззрений.
Социальные законы, как говорится на с. 272 книги, ‘имеют совершенно иную логическую природу, нежели, например, законы механики или математического естествознания’. Но что же это за особая природа? И как ее можно допустить, если социальные законы суть продукты такой же стилизации, такой же порчи действительности, какая практикуется в математическом естествознании? Здесь опять прямое противоречие, и его нельзя решать теми ничего не объясняющими оговорками, к которым прибегает автор {По мнению С. Н. Булгакова, законы наук социальных имеют совершенно иную логическую природу, нежели, например, законы механики, оттого что первые ‘улавливают общую закономерность для данной ‘совокупности’ лишь в следствиях, а не в производящих (?) причинах’. Надо признаться, это совершенно непонятное объяснение.}. Снова выставляются два совершенно противоположных воззрения, синтез которых достигается чисто номинальным и словесным путем. Но в результате получается полная философская разруха, и нигде это разрушение науки не проводится ярче, чем в главах, посвященных обоснованию науки социальной.
Станем на ту, преобладающую у С. Н. Булгакова точку зрения, согласно которой утверждается сходство и даже тождественность характера ‘абстракций’ естественнонаучных с абстракциями, применяемыми в социальных науках.
Ведь каких бы гносеологических воззрений мы не придерживались, все же остается фактом, что характер математических ‘абстракций’ существенно отличается от характера ‘абстракций’, применяемых в политической экономии, вроде, например, ‘экономического человека’. Мы можем придерживаться взгляда, что существует n-е количество пространств с n-м количеством измерений, но все же в пределах нашего трехмерного, эвклидовского пространства никто серьезно не будет сомневаться в правильности и реальности истины, что прямая есть кратчайшее расстояние между двумя точками. Можно ли подобным образом не сомневаться в фикции ‘экономического человека’? Мы хотим сказать, что ‘абстракции’ математические обладают каким-то чудесным свойством самоочевидности и реальности, которым не обладают ‘абстракции’ политической экономии. И точка зрения С. Н. Булгакова нам этой разницы не объясняет, между тем это чрезвычайно существенно для судьбы социально-экономической науки. При наличности признака самоочевидности, свойственного истинам математическим, нет ничего опасного, что математика есть продукт ‘стилизации’ действительности. Самоочевидно, что такая ‘стилизация’ необходима, ибо иначе мы и мыслить не можем. Но вот как же оправдать ‘стилизацию’ в политической экономии, абстрактные истины которой никакой очевидностью не обладают? С. Н. Булгаков чувствует эту опасность и хочет от нее защититься. ‘Но если социальная наука, — говорит он, — держится на фикции… то и самое существование ее становится проблематическим’. Ответить на этот вопрос, по мнению автора, можно, лишь обращаясь к понятию полезности: основанием ‘стилизаций’, которыми пользуется социальная наука, является практическая пригодность этих ‘стилизаций’. Но мы видели уже, что полезность и практическая пригодность не могут оправдать науку. Нигде разрушающий характер прагматизма автора не проявляется более резко, чем в этих воззрениях на социальную науку, и нигде он столь очевидно не приводит автора к непримиримым противоречиям. Социальная наука, по мнению С. Н. Булгакова, возможна потому, что ее фикции ‘выдерживают практические испытания’, оказываются ‘техничными’. А так как ‘техника’ социальной науки есть ‘политика’, то и последние основы социальной науки коренятся в политике. ‘Социальная политика есть нерв социальной науки, она владеет ключами от всех ее зданий’ (266). Можно спросить, не есть ли это возвращение к тому ‘субъективному методу в социологии’, невозможность которого была выяснена в марксистском периоде философского развития автора? И действительно, сближение имеет место, хотя автор и старается отграничить свою точку зрения от социологов-субъективистов. В русской ‘субъективной социологии’, по мнению автора, ‘было правильное чувство, что известный субъективизм — не познание, но воля — имеет влияние при построении социального идеала. Однако она ошибочно относила этот субъективизм к научному исследованию, т. е. как раз туда, откуда он должен быть изгоняем, если только мы не хотим обесценить научной работы’ (267). Но разве сам автор не относит ‘субъективизма’ ‘к научному исследованию’, утверждая, что социальная политика есть ‘нерв’ социальной науки, что она ‘владеет ключами от всего здания социальной науки’, что ценность социальной науки основывается на политической полезности и пригодности ее истин и т. д.? Раз в социальной политике, по признанию самого автора, играет роль не только ‘познание’, но и ‘воля’, то этот ‘субъективный’ элемент не может не перейти и в социальную науку, всецело руководимую политическим интересом. Что, разумеется, научная работа при таких условиях совершенно ‘обесценится’, — об этом свидетельствует нам ‘Философия хозяйства’. С. Н. Булгаков, характеризуя социальную политику, совершенно справедливо указывает на связь ее с тем историческим периодом в развитии человечества, который мы теперь переживаем. Социальная политика есть продукт постепенно растущего обобществления жизни, продукт ее механизации и социализации, результат угасания индивидуальных чувств любви и привязанности. В теперешнем обществе ‘теплота личных отношений вытесняется общественно-утилитарным рационализмом непосредственного чувства — пресловутою ‘принципиальностью’, так что успехи социализма и рост общественной солидарности отнюдь не сопровождаются необходимо увеличением любви и даже симпатии и уменьшением вражды между людьми’ (286). Понятно, поэтому, что в изображении Вл. Соловьева завершителем того общественного настроения, которое характеризуется оскудением непосредственности и ростом утилитарного рационализма, оказывается Антихрист (268)! Так вот каков фундамент, ‘нерв’ и главный ‘ключ’ социальной науки! Она полезна той временной стадии в развитии человечества, существенные черты которой характеризуются лучше всего ее близостью к Антихристу…
С. Н. Булгаков в своей ‘Философии хозяйства’ не только не обосновал социальной науки, но разрушил ее. Тот растерзанный противоречиями эклектизм, на котором стоит автор, не может быть сколько-нибудь твердым фундаментом и для философии, и для науки вообще, и для социально-экономической науки в частности.

* * *

Книга С. Н. Булгакова является опытом построения цельного философского миросозерцания, а потому содержит в себе значительное количество других научных, методологических и философских проблем. В нашу задачу не входит разбирать их все, мы хотели коснуться только основ. И дефекты, обнаруженные в основах, не могут не отразиться и на всех выводах. Более детальная критика могла бы обнаружить, что эклектизм проникает все выводы разбираемой книги, им насквозь пропитана вся ‘Философия хозяйства’. В качестве счастливого исключения можно указать только на самостоятельно стоящую главу об экономическом материализме. Задача автора здесь чисто критическая, однако под критикой разумеется не одностороннее отвержение, к которому автор так склонен был при оценке западной философии, но живое усвоение учения путем проникновения в его проблемы и путем органического преодоления их. ‘Экономический материализм нужно преодолеть, а преодолеть его можно только положительным путем, признать его правду, понимая его мотивы, но отклоняя при этом его ограниченность и извращения’ (295). Мы думаем, что названная глава выгодно отличается от других именно вследствие наличности этого глубокого историко-критического настроения. Ведь то, что С. Н. Булгаков говорит об экономическом материализме, по праву нужно отнести и ко всей западной философии. ‘Очень легко критиковать так называемый экономический материализм, обнаруживая все его невыработанности, незаконности, уродливую однобокость. Он имеет слишком много незащищенных открытых для критики сторон’. Но таков не только экономический материализм — таково и кантианство, и фихтианство, и гегельянство, и позитивизм, и прагматизм, и т. д. Однако истинный философ не относится к ним ‘ни с пренебрежением, ни с брезгливостью’. Мы опасаемся, что по отношению к большинству западно-философских систем С. Н. Булгаков не поступал как истинный философ. Решив, что истина лежит за их пределами, заклеймив их на этом основании разными нелестными эпитетами, С. Н. Булгаков потерял по отношению к ним чувство логики. С одной стороны, как мы видели, он принужден был воспринять их же основные понятия. Попытка построить на их отрицании свой новый философский Рим едва ли удалась. Вместо Рима С. Н. Булгаков принужден бродить по храмам и кумирам нового и старого света, поклоняться и ‘китайскому дракону критицизма’, и американскому богу праксиса. Но с другой стороны, усвоение этих понятий западной философии необходимо оказалось чрезвычайно внешним. Они стоят пред С. Н. Булгаковым не как живые силы, обнаруживающие живую, имманентную им логику развития, но как расплывчатые призраки, чуждые определенных границ и постоянных очертаний. Отсюда эклектизм ‘Философии хозяйства’, этот наиболее яркий выразитель отсутствия чувства логики. С. Н. Булгаков слеп к восприятию имманентной диалектики философских систем Запада, поэтому так легко соединяет он учение о Софии с трансцендентальным методом, а этот последний — с прагматизмом, с интуитивизмом, с мистицизмом и т. д.
Мы говорили уже о том свежем философском настроении, которым проникнута книга С. Н. Булгакова. Почему же настроение это так и осталось настроением, не привело ни к какому положительному философскому синтезу? Мы думаем, что главной причиной тому был философский национализм С. Н. Булгакова, под влиянием которого логика западной философии была сведена им к нулю. С. Н. Булгаков впал в крайность, противоположную современному западно-философскому эпигонству: в последнем ученики учеников и эпигоны эпигонов за мелкими спорами школ теряют чувство философской перспективы, в первом национальные философы, стараясь освободиться от всякой связи с Западом, и ослепляются широтой предстоящего им горизонта, и заболевают своеобразным логическим дальтонизмом.
Таково мое глубокое убеждение, вынесенное из чтения этой книги. Чувствуя проникающее ее настроение, видишь в авторе истинного друга философии и горячо подаешь ему руку, но в друге этом невольно мелькает враждебный философии облик, коль скоро начинаешь присматриваться к тому, как хочет философствовать автор и какими путями старается разрешить поставленные им интересные и глубокие проблемы.

КОММЕНТАРИИ

Впервые: Вопросы философии и психологии. 1912. Кн. 115. С. 704— 735. Печатается по первой публикации.
Алексеев Николай Николаевич (1879—1964) — русский философ, правовед, один из идеологов евразийства. Попытался применить феноменологический метод в философии права. Ученик П. И. Новогородцева, преподавал в Московском университете (1912—1917 гг.), в Праге и Берлине (1922—1931 гг.), затем в Сорбонне, Белграде (с 1940 г.). С 1950 г. в Женеве.
1 Прагматизм (от греч. pragma, родительный падеж pragmatos — дело, действие) — философское учение, трактующее философию как общий метод решения проблем, которые встают перед людьми в различных жизненных ситуациях. Объекты познания, с точки зрения прагматизма, формируются познавательными усилиями в ходе решения практических задач, мышление — средство для приспособления организма к среде с целью успешного действия, понятия и теории — инструменты, орудия, истина толкуется в прагматизме как практическая полезность. Возник в 70-х гг. XIX в. в США, основные идеи высказал Ч. Пирс, доктрину разрабатывали У. Джемс, Дж. Дьюи, Ф. К. С. Шиллер, Дж. Г. Мид.
2 Происхождение обязывает! (лат.).
3 Родительный падеж дополнения… родительный падеж подлежащего (лат.). В латинском языке есть две основных функции родительного падежа, которые невозможно различить вне контекста. Например, выражение страх врагов может означать и страх, испытываемый по отношению к врагам (genetivus objectivus), и страх, испытываемый врагами (genetivus subjectivus).
4 природа творящая, природа сотворенная (лат.).
5 Панзоизм — концепция всеобщей одушевленности природы, всех вещей.
6 Т. е. признается познанием ‘теней’ и ‘подобий’ вместо познания оригиналов, прообразов вещей.
7 Бытие, ничто, становление (нем.) — исходная триада логических понятий Гегеля, с которой начинается процесс саморазвития Абсолютного Духа.
8 (суждение) без смысла (лат.).
9 Рёскин (Раскин, Ruskin) Джон (1819—1900) — английский писатель, теоретик искусства. Романтический протест Рёскина против современного общества обусловил его призыв к возрождению средневековых форм организации художественного творчества и ремесел. Идеолог прерафаэлитов. Произведения Рёскина о проблемах культуры (‘Сезам и Лилии’, 1865, ‘Королева эфира’, 1869) отличаются изысканностью слога.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека