Наивная и сантиментальная поэзия, Шиллер Фридрих, Год: 1805

Время на прочтение: 63 минут(ы)

Наивная и сантиментальная поэзія.

(Изъ Шиллера.)

Статья первая.

Въ жизни бываютъ минуты, когда мы особенно любимъ и уважаемъ природу, разсматривая ее въ растеніяхъ, минералахъ, животныхъ, живописныхъ мстоположеніяхъ, а человческую природу въ дтяхъ, въ сельскихъ нравахъ и нравахъ первобытнаго міра — и любимъ совсмъ не потому, что это услаждаетъ наши чувства, или удовлетворяетъ нашъ вкусъ или разумъ, но единственно потому, что это природа. Всякій, сколько-нибудь утонченный и не совсмъ безчувственный человкъ, испытываетъ это или на прогулк за городомъ, или живя въ деревн, или наконецъ, созерцая памятники былыхъ временъ, однимъ словомъ, когда среди искусственныхъ отношеній и ситуацій, внезапно поражаетъ его видъ простой природы. Этотъ-то интересъ, возвышающійся нердко до нужды, и бываетъ такъ часто причиною страстной охоты до цвтовъ, животныхъ, безъискусственныхъ садовъ, прогулокъ, деревни и ея жителей, до многихъ произведеній отдаленной древности и пр., и пр., предполагая, впрочемъ, что сюда не вмшиваются ни притворство, ни другіе случайные интересы. Такой родъ участія къ природ возможенъ только при двухъ условіяхъ. Во-первыхъ, необходимо, чтобы предметъ, внушающій намъ его, былъ или самъ природой, или чтобъ мы принимали его за природу, во-вторыхъ, чтобъ онъ (въ обширнйшемъ смысл этого слова) былъ наивенъ, т.-е., чтобы природа была въ контраст съ искусствомъ и затмвала его, потому-что тогда только природа становится наивною.
Природа, съ этой точки зрнія, есть нечто иное, какъ самостоятельное состояніе вещей, существованіе по собственнымъ непремннымъ законамъ.
И такое пониманіе природы необходимо, иначе мы не ощутимъ никакого интереса къ ея явленіямъ. Еслибъ поддльному цвтку ухитрились дать лоскъ природы до совершеннаго обмана, еслибъ подражаніе наивному въ нравахъ, довели до высшей иллюзіи, то и тогда одно открытіе, что это только подражаніе, совершенно уничтожило бы то чувство, о которомъ мы говоримъ теперь. Отсюда ясно слдуетъ, что этотъ родъ участія къ природ отнюдь не эстетическій, но моральный: потому-что онъ выходитъ изъ идеи, а не рождается непосредственно изъ созерцанія, ему мало и даже совсмъ нтъ дла до красоты формъ. И въ-самомъ-дл, что за прелесть такая въ какомъ-нибудь пустомъ цвтк, ручь, въ камн обросшемъ мохомъ, въ щебетаніи птицъ, въ жужжаніи пчелъ и т. п.? Кто далъ имъ такое притязаніе на любовь нашу? Стало-быть не предметы любимъ мы въ нихъ, но идею, которую они представляютъ. Мы любимъ въ нихъ мирную жизнь, спокойное дйствіе изъ самихъ себя, бытіе по непреложнымъ законамъ, внутреннюю необходимость, вчное согласіе.
Но ихъ совершенство не есть ихъ заслуга, потому-что оно не есть дло ихъ выбора, и тайна наслажденія ими состоитъ именно въ томъ, что, не пристыжая насъ, они служатъ намъ образцами. Какъ постоянное проявленіе высшей силы, окружаютъ они насъ, но боле услаждая, чмъ ослпляя. Въ ихъ характер есть именно то, чего недостаетъ нашему для своего полнаго развитія, мы отличаемся отъ нихъ именно тмъ, чего недостаетъ имъ самимъ, чтобъ стать божественными. Мы свободны, они необходимы, мы измняемся — они непремнны. И тогда только, когда то и другое совокупится въ одно — когда воля свободно станетъ повиноваться закону необходимости, а разумъ, при всякой перемн фантазіи, удержитъ права свои, тогда только проявится идеалъ. Итакъ мы вчно видимъ въ нихъ только то, что для насъ неуловимо, но къ чему намъ заповдано стремиться, и къ чему мы, хотя и никогда того не достигнемъ, все-таки при безконечныхъ успхахъ, надемся приблизиться. Мы замчаемъ въ себ преимущество, котораго у нихъ нтъ, и которому они вообще никогда не будутъ причастны, какъ нчто неразумное, если только не пойдутъ нашимъ путемъ, какъ на-примръ дтство. Вотъ потому-то они и доставляютъ намъ сладчайшее изъ наслажденій — наслажденіе нашею человчностію, какъ идеею, хоть вмст съ тмъ и смиряютъ насъ, напоминая объ ограниченности человка.
Такъ-какъ интересъ къ природ основывается весь на иде, то онъ можетъ проявиться только въ такихъ характерахъ, которые воспріимчивы для идей, т.-е. въ моральныхъ. Большая часть людей только притворяются, и владычество въ наше время этого сантиментальнаго вкуса, который особенно выражается въ появленіи извстныхъ сочиненій, чувствительныхъ путешествій, въ устройств садовъ, въ прогулкахъ и другихъ тому подобныхъ забавахъ, вовсе еще не служитъ доказательствомъ подобнаго образа ощущеній. Изъ этого слдуетъ только, что природа и на самаго нечувствительнаго иметъ вліяніе, потому-что для-того достаточно свойственной всмъ людямъ склонности къ нравственному, и потому-что вс мы безъ различія, при всемъ огромномъ удаленіи нашемъ отъ простоты и истины природы, невольно приближаемся къ ней въ иде. Особенно-сильно и всего чаще выражается это сочувствіе природ, по поводу такихъ предметовъ, которые стоятъ въ тсной связи съ нами и заставляютъ насъ невольно оглянуться на насъ самихъ и на неприроду въ насъ, какъ на-примръ дти или народы въ дтств. Жестоко ошибаются т, которые предполагаютъ, что только представленіе безпомощности такъ сильно трогаетъ насъ иногда при обхожденіи съ дтьми. Это можетъ случиться разв только съ тми, которые предъ слабостію имютъ обыкновеніе чувствовать свое собственное превосходство. Но чувство, о которомъ говорю я (оно проявляется только въ особенномъ моральномъ состояніи духа, и его не должно смшивать съ тмъ, которое возбуждается въ насъ рзвыми играми дтей), то чувство скоре унижаетъ самолюбіе, чмъ льститъ ему, а если и есть здсь преимущество, то ужь конечно не на нашей сторон. Не оттого мы бываемъ растроганы, что съ высоты своей силы и совершенства смотримъ на ребенка, но оттого, что мы изъ опредленности нашего состоянія, которое нераздльно съ достигнутымъ уже нами назначеніемъ, смотримъ на безпредльную возможность (Bestimmbarkeit) въ ребенк и на его чистую невинность, оттого, что въ эти минуты наше чувство такъ замтно смшано съ какою-то тоскою, что нельзя ошибиться въ ея причин. Въ ребенк видимъ мы зачатки (Anlage) и назначеніе, въ самихъ же себ исполненіе, и послднему всегда безконечно-далеко до первыхъ. Оттого-то для насъ ребенокъ есть воплощеніе идеала, хотя еще и неисполненнаго, но заданнаго, и потому насъ трогаетъ въ немъ совсмъ не представленіе его немощи или ограниченности, но, напротивъ-того, представленіе его чистой и свободной силы, его возможностей, его безконечности. Потому для человка нравственнаго, для человка съ сердцемъ, ребенокъ всегда будетъ священнымъ предметомъ, т.-е. такимъ предметомъ, который величіемъ идеи уничтожаетъ всякое величіе факта, и который, если и теряетъ что-нибудь въ сужденіяхъ разсудка (Verstand) за-то съ лихвой выигрываетъ въ сужденіяхъ разума (Vernuft).
Прямо изъ этого противорчія между разумомъ и разсудкомъ, истекаетъ совершенно особенное, смшенное чувство, длающее наивнымъ нашъ образъ мыслей. Оно соединяетъ дтскую простоту съ ребяческой, посредствомъ которой открываетъ разсудку нечаянные промахи и возбуждаетъ ту улыбку, которою мы высказываемъ свое (теоретическое) превосходство. Но лишь-только мы имемъ поводъ думать, что ребяческая простота есть вмст и дтская, что, слдственно, причина промаха заключается не в слабоуміи, не въ немощности, но въ высшей (практической) сил, въ сердц полномъ невинности и правды, въ сердц презрвшемъ, изъ внутренняго величія, помощь искусства — тогда прежнее торжество разсудка проходитъ, и насмшка надъ простоватостью перерождается въ удивленіе простот. Мы невольно начинаемъ уважать предметъ, надъ которымъ прежде смялись, и, бросивъ взглядъ на самихъ себя, сожалемъ, что не похожи на него. Такимъ-образомъ происходитъ совершенно-особенное чувство, въ которомъ сплавливаются и веселая насмшка, и высокое уваженіе и, наконецъ, тихая грусть. Для всего наивнаго необходимо, чтобъ природа побждала искусство — случается ли это противъ чаянія и воли предмета, или съ полнымъ его сознаніемъ. Въ первомъ случа это наивность внезапности (der Ueberraschung) и забавляетъ насъ, во второмъ, наивность мышленія и трогаетъ.
При наивномъ внезапности, предметъ долженъ быть морально способенъ къ отреченію отъ природы, при наивномъ мышленія, напротивъ, только мы должны воображать его (предметъ) физически способнымъ къ тому, иначе онъ не подйствуетъ на насъ наивно. Поступки и рчи дтей только тогда кажутся намъ чисто наивными, когда мы вспомнимъ объ ихъ немощи къ искусству и вообще, когда видимъ въ нихъ только одинъ контрастъ природы съ искусственностію. Наивное есть дтственность тамъ, гд мы её боле не ожидаемъ, и потому-то, въ строжайшемъ смысл, и не можетъ быть приписано дйствительному дтству.
Но въ обоихъ случаяхъ, при наивномъ внезапности, какъ и при наивномъ мышленія, природа всегда должна побждать искусство.
Только посредствомъ этого послдняго опредленія понятіе о наивномъ становится полнымъ. Аффектація (вычурность) есть также природа, между-тмъ-какъ правила приличія уже нчто искусственное, не взирая на то, побда аффектаціи надъ приличіемъ совсмъ не составляетъ наивнаго. Напротивъ-того, если та же самая аффектація побждаетъ манерность, ложное приличіе, притворство, то мы прямо говоримъ, что это наивно [Дитя шаловливо, когда, по желанію, легкомыслію, рзвости, противится предписаніямъ хорошаго воспитанія, но оно наивно, когда вслдствіе природы погршаетъ противъ манерности, противъ принужденныхъ позицій своего танцмейстера и т. п. Ту же самую наивность, только въ совершенно-другомъ, несвойственномъ значеніи, находимъ мы при переход отъ человка къ неразумной природ. Никто не найдетъ наивнымъ того явленія, если въ запустломъ саду все заростаетъ дикою травою, но каждый, безъ-сомннія, согласится, что есть что-то наивное въ томъ, если ростъ выбгающихъ втвей уничтожаетъ вс усилія ножницъ въ какомъ-нибудь французскомъ саду. Точно также совсмъ не наивно, если ученая лошадь по природной неповоротливости худо исполняетъ заученное, но также нельзя и отказать ей въ наивномъ, если она позабываетъ науку вслдствіе врожденныхъ привычекъ.]. Стало-быть необходимо, чтобъ природа торжествовала надъ искусствомъ не въ-слдствіе своей слпой силы, какъ динамическая величина, но какъ моральная, посредствомъ своихъ формъ, однимъ словомъ: не по нужд, но по внутренней необходимости. Не недостаточность, но заблужденіе искусства должно давать преимущество природ, потому-что заблужденіе есть недостатокъ, а все, что вытекаетъ изъ недостатка, не можетъ внушать уваженія. Правда, при наивномъ внезапности природа бросается въ глаза всегда отъ перевса аффектаціи, и отъ недостатка обдуманности, однако этотъ недостатокъ и тотъ перевсъ вовсе еще не составляютъ наивности, но даютъ только случай природ невозбранно слдовать ея моральному устройству, т.-е. закону согласія (Uebereinstimmung).
Наивность внезапности можетъ встртиться только въ человк и только въ такомъ человк, который не есть уже чистая, невинная природа. Такая наивность предполагаетъ волю, несогласную съ образомъ дйствія природы. Такой человкъ, опомнившись, испугается самого себя, напротивъ-того, человкъ, наивный по своему мышленію, станетъ самъ дивиться, отчего вс разахались. И такъ-какъ въ послднемъ случа мы видимъ не личный и моральный характеръ, но только свободный отъ аффектаціи естественный характеръ, то мы и не цнимъ высоко его наивности: нашъ смхъ становится тогда заслуженною насмшкой, тмъ боле, что она не удерживается никакимъ личнымъ уваженіемъ. А такъ-какъ въ этомъ также видна и откровенность природы, пробившаяся сквозь слой хитрости, лукавства, то въ насъ вмст съ злобною радостью соединяется и высокое довольство — поймать человка на слов: потому-что природа въ контраст съ искусственностью, и истина въ контраст съ обманомъ всегда возбуждаютъ уваженіе. Стало-быть при наивномъ внезапности мы въ-самомъ-дл морально наслаждаемся, хотя и не моральнымъ характеромъ.
При наивномъ внезапности мы всегда уважаемъ только природу, потому-что должны уважать истину, напротивъ-того, при наивномъ мышленія мы уважаемъ человка, и, слдовательно, наслаждаемся не только моральнымъ удовольствіемъ, но и самымъ моральнымъ предметомъ. Въ томъ и другомъ случа природа всегда права, потому-что говоритъ истину, но въ послднемъ случа не одна природа права, но и сама особа заслуживаетъ нкоторой чести.
Мы приписываемъ человку наивный образъ мыслей, если онъ въ своихъ сужденіяхъ о вещахъ проглядываетъ ихъ искусственныя и изъисканныя отношенія и придерживается одной простой природ. Отъ него мы требуемъ всего, о чемъ только можно разсуждать въ границахъ здравой природы, и прощаемъ ему разв то только, что предполагаетъ удаленіе отъ природы, въ образ ли мыслей или въ ощущеніи.
Если отецъ разскажетъ дитяти, что вотъ тотъ-то, на-примръ, умираетъ отъ бдности, и дитя отнесетъ бдняку отцовскій кошелекъ, то поступокъ его наивенъ, потому-что въ ребенк дйствовала здоровая природа, а въ мір, въ которомъ бы владычествовала здоровая природа, этотъ актъ былъ бы весьма-натураленъ. Ребенокъ видлъ только нужду, и ближайшее средство отвратить ее.
Если человкъ, не знающій свта, но впрочемъ умный, повряетъ свои тайны другому, который обманывая его, уметъ вмст съ тмъ искусно притворяться, и своею откровенностью самъ даетъ ему средства вредить себ, то мы находимъ это наивнымъ. Онъ смшонъ въ глазахъ нашихъ, но вмст съ тмъ мы не можемъ не уважать его, потому-что его довріе проистекаетъ изъ прямоты его собственнаго мышленія. По-крайней-мр онъ наивенъ при послднемъ ограниченіи.
Вотъ почему наивность мышленія никогда не можетъ быть достояніемъ испорченныхъ людей, но только дтей и людей, дтски мыслящихъ. Такіе люди дйствуютъ и мыслятъ наивно часто посреди искусственныхъ отношеній большаго свта, они забываютъ, по своей собственной прекрасной человчности, что имютъ дло съ испорченнымъ свтомъ, и даже въ дипломатической сфер поступаютъ съ тою непринужденностью и невинностью, какая встрчается разв только въ пастушескомъ мір.
Впрочемъ не совсмъ-легко врно отличить ребяческую невинность отъ дтской, есть поступки, стоящіе на самой крайней линіи между обими, такъ-что мы иногда сомнваемся: смяться ли намъ надъ простоватостью, или удивляться благородной простот. Очень-замчательный примръ такого рода находимъ мы въ исторіи папы Адріана VI, описанной г. Шрёкомъ съ свойственною ему основательностью и прагматическою истиною. Этотъ папа, родомъ изъ Нидерландовъ, правилъ престоломъ Петра, въ критическую минуту для іерархіи, когда ожесточенная партія безъ всякой пощады разоблачала разныя дйствія папъ, а противная партія изо всей мочи старалась прикрывать ихъ. Что было длать въ подобныхъ обстоятельствахъ истинно-наивному характеру, объ этомъ нИчего и спрашивать, но другое дло, какъ такая наивность мышленія могла согласоваться съ ролею папы? Впрочемъ предшественники и послдователи Адріана мало об этомъ заботились. Однообразно слдовали они разъ принятой римской систем. Но у Адріана точно былъ прямой характеръ и вся невинность его прежняго состоянія. Изъ тсной сферы ученаго достигъ онъ до самаго возвышеннаго поста, и даже на высот своего новаго достоинства не измнилъ простот своего характера. Злоупотребленія задвали его за-живое, и онъ былъ слишкомъ-честенъ, чтобы публично скрывать то, въ чемъ онъ внутренно сознавался. Сообразно своему образу мыслей, онъ въ инструкціяхъ, данныхъ своимъ легатамъ въ Германіи, сдлалъ нсколько признаній, еще неслыханныхъ ни отъ одного папы и совершенно противныхъ правиламъ римскаго двора. ‘Мы хорошо знаемъ — стояло въ нихъ между прочимъ — что болзненное состояніе главы переходитъ къ членамъ, папы — къ прелатамъ. Мы вс сошли съ прямаго пути, и давно уже не находилось ни одного между нами, кто бы сдлалъ что-нибудь путное.’ Опять гд-то въ другомъ мст повелваетъ онъ легату передать отъ своего имени, ‘что онъ, Адріанъ, не долженъ быть порицаемъ за то, что до него творили другіе папы, и что многія ихъ дйствія, ему всегда ненравились и т. д.’ Легко представить себ, какъ подобная наивность папы была принята римскимъ духовенствомъ: еще слава Богу, что его обвинили только въ томъ, будто онъ продалъ себя еретикамъ. Однакожь этотъ въ полной мр неблагоразумный поступокъ папы могъ бы быть достойнымъ всего нашего уваженія и удивленія, если бъ только намъ можно было увриться, что онъ въ-самомъ-дл былъ наивнымъ, т.-е., что онъ вышелъ прямо изъ врожденной справедливости его характера безъ всякаго соображенія о могущихъ произойдти оттого слдствіяхъ, и что онъ и въ другой разъ повторился бы, еслибъ Адріанъ и увидлъ, наконецъ, сдланный промахъ во всей его обширности. Но мы имемъ нкоторыя причины полагать, что папа считалъ подобныя признанія политическими и даже надялся своею уступчивостью достичь чего-то важнаго. Онъ воображалъ, что какъ честный человкъ, онъ нетолько обязанъ сдлать это, но и отвчать за поступокъ свой, какъ папа, между-тмъ онъ учинилъ ошибку, и въ совершенно противоположныхъ обстоятельствахъ послдовалъ правиламъ, которыя можетъ-быть и годились бы для обыкновеннаго порядка длъ. Это, конечно, измняетъ наше сужденіе, и хотя мы не можемъ не уважать честности его сердца, изъ котораго вышелъ тотъ поступокъ, однако наше уваженіе значительно уменьшается при мысли, что въ этомъ случа природа въ искусств, а сердце въ голов имли слишкомъ-слабыхъ противниковъ.
Наивнымъ долженъ быть всякій истинный геній, если онъ только истинный. Одна наивность уже способна сдлать его геніемъ, и если онъ геній въ интеллектуальномъ и эстетическомъ значеніи, то не можетъ не быть имъ и въ моральномъ. Незнакомый съ костылями немощи, руководимый одною природой, его ангеломъ-хранителемъ, онъ спокойно и твердо шествуетъ черезъ вс западни ложнаго вкуса, въ которыхъ не-геній непремнно путается, если только при помощи ума не избжитъ ихъ заране. Только генію дано вн извстнаго быть все-еще какъ-будто дома и расширить природу, не выходя изъ нея. Правда, послднее (т.-е. выходъ изъ природы) часто бываетъ и съ величайшими геніями, но только потому, что и у нихъ есть свои фантастическія минуты, когда оставляетъ ихъ хранительница-природа, и они или увлекаются силою примра, или сбиваетъ ихъ съ толка испорченный вкусъ времени.
Геній долженъ ршать самыя запутанныя задачи съ незатйливою простотою и легкостью: коломбово яйцо подходитъ подъ вс геніальныя ршенія. Только тмъ и познается геній, что онъ съ чрезвычайною простотою торжествуетъ надъ запутаннымъ искусствомъ. Онъ дйствуетъ какъ вспадетъ ему на умъ или, лучше сказать, какъ внушитъ ему его здоровая природа.
Тотъ же дтскій характеръ, напечатлваемый геніемъ на всхъ его произведеніяхъ, выказываетъ онъ и въ своей частной жизни, въ своихъ привычкахъ. Онъ цломудренъ, потому-что природа неиспорченная всегда цломудренна. Онъ уменъ, потому-что природа умна, но не хитеръ, потому-что только искусство хитро. Онъ вренъ своему характеру и склонностямъ, но не столько потому, что иметъ правила, сколько потому, что природа, при всемъ своемъ колебаніи, всегда устанавливается на старомъ мст, всегда возвращается къ прежнимъ нуждамъ. Онъ скроменъ, даже застнчивъ, потому-что геній для самаго-себя всегда остается тайной, но онъ робетъ не оттого, что не знаетъ опасностей пути, по которому шествуетъ. Мы мало знаемъ о частной жизни великихъ геніевъ, но и малое, дошедшее до насъ, на-примръ, о Софокл, Архимед, Иппократ и изъ новйшихъ временъ объ Аріост, Данте и Тассо, о Рафаэл, Альбрехт Дюрер, Сервантес, Шекспир, Фильдинг, Стерн и другихъ, подтверждаетъ нашу мысль.
Всего странне, можетъ-быть, покажется то, что даже великіе государственные люди и полководцы, сдлавшись великими по своему генію, выказываютъ тотъ же самый наивный характеръ. Упомяну изъ древнихъ только объ Эпаминонд и Юлі Цезар, изъ новйшихъ о Генрих IV, корол французскомъ, Густав-Адольф шведскомъ и о цар Петр-Великомъ. Герцогъ Мальборо, Тюреннь, Вандомъ вс выказываютъ тотъ же характеръ. Женщинамъ природа указала въ наивномъ характер все ихъ совершенство. Женское кокетство ни за чмъ такъ не гонится, какъ за искусствомъ казаться наивнымъ, одно это уже служитъ тому доказательствомъ, еслибъ даже и не было другихъ, что вся сила женщинъ основана на этомъ кокетств. Но такъ-какъ господствующія правила женскаго воспитанія въ вчномъ разлад съ этимъ характеромъ, то женщин въ моральномъ отношеніи такъ же трудно, какъ мужчин въ интеллектуальномъ, при всхъ выгодахъ хорошаго воспитанія, не утратить чего-нибудь отъ этого прекраснаго подарка природы, и женщина, соединяющая съ изящными манерами большаго свта наивный характеръ, точно такъ же достойна высокаго уваженія, какъ и ученый, соединяющій всю строгость школы съ геніальною независимостію мышленія.
Изъ наивнаго мышленія необходимо вытекаетъ и наивное выраженіе какъ словъ, такъ и движеній, и это есть одинъ изъ важнйшихъ атрибутовъ граціи. Съ наивною прелестію, геній выражаетъ свои возвышеннйшія и глубочайшія мысли: это глаголы изъ устъ дитяти. Если школьный разумъ, вчно боящійся заблужденія, распредляетъ свои слова и понятія по грамматик и логик, вчно сухъ, жостокъ, чтобъ только не быть неточнымъ, многословенъ, чтобъ только не сказать лишняго, скоре отнимаетъ силу и остроту у мысли, чтобъ только не показаться непредусмотрительнымъ, то геній однимъ счастливымъ ударомъ кисти придаетъ своей мысли навки опредленный, твердый и, сверхъ-того, совершенно вольный очеркъ. Если у перваго признаки бываютъ всегда не мтки и чужды означаемому, то у втораго, будто изъ внутренней необходимости, прорывается какъ-будто звукъ изъ мысли, и составляетъ такое цлое съ нею, что духъ, даже и подъ тлесною оболочкою, кажется намъ обнаженнымъ. Такой родъ выраженія, гд признакъ совершенно исчезаетъ въ означенномъ, гд языкъ, выражая мысль, оставляетъ ее обнаженною, тогда-какъ во всякомъ случа она непремнно была бы скрыта — такой родъ выраженія въ письменности преимущественно называется геніальнымъ и глубокомысленнымъ (geistreich).
Свободно и естественно, словно геній въ своихъ созданіяхъ, выражается невинность сердца въ живомъ обхожденіи. Извстно, что въ общественной жизни люди точно такъ же отклонились отъ простоты и строгой истины выраженія, какъ и отъ простоты нравовъ. Не будучи лукавымъ, часто говоришь то, чего вовсе не думаешь, часто говоришь обиняками вещи, которыя могли бы огорчить одно только больное самолюбіе, оскорбить одну только испорченную фантазію. Незнаніе условныхъ правилъ, соединенное съ натуральною откровенностью, презирающею всякую кривизну и все похожее на коварство (не грубость, которая убгаетъ этихъ правилъ оттого, что они ей въ тягость), производитъ наивность въ обращеніи. Эта наивность состоитъ въ томъ, что, недолго думая, называетъ настоящими именами вещи, которыхъ или совсмъ нельзя назвать, или только какъ-нибудь весьма-искусственно, обиняками. Такъ, на-примръ, выражаются дти. Правда, они возбуждаютъ смхъ контрастомъ съ нравами, однако вс и всегда соглашаются, что они правы.
Хотя наивность мышленія по-настоящему можетъ быть приписана только человку, какъ существу подчиненному природ не совсмъ слпо, а до такой только степени, чтобъ чистая природа изъ него еще дйствовала, однако, по своенравію поэтизирующаго воображенія, мы часто переносимъ эту наивность отъ разумнаго къ неразумному. Такъ зачастую мы приписываемъ наивный характеръ животному, мстоположенію, зданію, даже всей природ, какъ контрасту произвола и фантастическихъ понятій человка. Но для этого всегда необходимо, безвольному мысленно придавать волю и стараться, чтобъ она была строго направлена къ закону необходимости. Недовольство, проистекающее отъ дурнаго употребленія нашей собственной моральной свободы и отъ потери въ нашемъ быт нравственной гармоніи, часто бываетъ причиною подобнаго настройства души, и мы обращаемся тогда къ неразумному, поставляемъ ему въ заслугу спокойное положеніе и даже завидуемъ ему въ этомъ, какъ-будто въ его власти не быть тмъ, чмъ оно есть. Въ такія минуты намъ какъ-будто къ-лицу считать преимущество нашего разума за зло, и живо сознавая несовершенство дйствительной жизни, не воздавать справедливости нашему устройству и назначенію.
Въ природ мы видимъ тогда только счастливую сестру, оставшуюся въ отеческомъ дом, изъ котораго, гордые своею свободой, мы бурно выбжали на чужбину. Едва взглянули мы на вс передряги цивилизаціи, какъ уже съ тоскливымъ желаніемъ хотимъ назадъ, и изъ далекой области искусства уже слышимъ трогательный зовъ матери. Когда мы были простыми дтьми природы, мы были совершенно-счастливы, стали свободными, и потеряли то и другое. Отсюда проистекаетъ двоякая и совсмъ различная тоска по природ, тоска по ея блаженству, тоска по ея совершенству. Объ утрат перваго сожалетъ только чувственный человкъ, объ утрат втораго тоскуетъ только моральный.
Итакъ, допроси себя, другъ природы, лность ли твоя тоскуетъ по ея поко, или оскорбленная нравственность по ея гармоніи? Допроси себя, когда теб омерзетъ искусство, и злоупотребленія общества станутъ гнать тебя на лоно безжизненной природы, допроси себя, пороки ли и безпорядки ненавидишь ты въ немъ? Ты съ радостью бросишься тогда въ объятія природы, и наградою будетъ для тебя радость. Да, теб позволено тогда поставить спокойное наслажденіе дальною цлью, но только наслажденіе, долженствующее быть наградой твоего достоинства. Итакъ прочь жалобы на трудности жизни, покорись имъ самоотверженіемъ (resignation), уважай ихъ какъ естественныя условія жизни, оплакивай зло, но однми только слезами. Заботься лучше о томъ, какъ бы среди этихъ золъ самому дйствовать чисто, среди капризныхъ перемнъ — постоянно, середи анархіи — законно. Та природа, въ которой ты завидуешь неразумному, не стоитъ тоски твоей. Она позади тебя, она должна вчно оставаться за тобою. Покинутый лстницей, державшей тебя, теб остается только съ сознаніемъ и волею ухватиться за законъ, или безвозвратно пасть въ бездонную пропасть.
Но если ты ужь утшился о потерянномъ счастіи въ природ, пусть ея совершенство послужитъ образцомъ для твоего сердца. Когда ты выйдешь изъ своего искусственнаго круга, и она возстанетъ предъ тобою въ своемъ великомъ поко, въ своей наивной красот, въ своей дтской невинности и простот, тогда остановись передъ этимъ образомъ и предайся вполн этому чувству: оно достойно твоей прекрасной человчности. Не думай боле м&#1123,няться съ нею, но прійми её въ себя и стремись соединить ея безконечное преимущество съ своею безконечною прерогативностью, и произвести изъ нихъ божественное. Да окружитъ она тебя, подобно прекрасной идиліи, въ которой ты, среди заблужденій искусства, всегда снова найдешь самого себя, въ которой соберешься ты съ мужествомъ и съ новою увренностью для дальнйшаго скитанія, и въ своемъ сердц снова возжешь пламя идеала, тАкъ легко погасающаго въ буряхъ жизни.
Если вспомнить о прекрасной природ, окружавшей древнихъ Грековъ, если подумать, какъ согласно уживался этотъ народъ, подъ своимъ счастливымъ небомъ съ прекрасною природой, какъ несравненно ближе къ простой природ были его образъ воззрнія, его чувства, его нравы, и какъ отпечатллась вся природа на его поэзіи, то покажется страннымъ, что въ этой поэзіи мы находимъ такъ мало слдовъ того сантиментальнаго интереса, съ какимъ мы, новйшіе, такъ жадно бросаемся на сцены и характеры природы. Правда, Грекъ въ высшей степени точенъ, вренъ, обстоятеленъ въ описаніи природы, но въ этомъ описаніи не замтно ни большаго жара, ни большаго сердечнаго участія, чмъ, на-примръ, въ описаніи одежды, щита, доспховъ, домашней утвари, или другаго какого механическаго продукта. Въ своей любви къ объекту, онъ кажется не длаетъ никакого различія между-тмъ, что само-собою существуетъ и тмъ, что производится искусствомъ и человческою волею. Природа боле интересуетъ его любознательность, чмъ моральное чувство, онъ не привязывается къ ней съ тою искренностью, чувствительностью, сладкою грустью, какъ мы, новйшіе. Олицетворяя, обожая её въ частныхъ явленіяхъ, и представляя ея дйствія, какъ дянія свободныхъ существъ, онъ уничтожаетъ въ ней спокойную необходимость, посредствомъ которой она для насъ такъ привлекательна. Его нетерпливая фантазія заставляетъ его перескакивать черезъ нее къ драм человческой жизни. Только характеры, дянія, судьбы и нравы удовлетворяютъ его, и если мы, въ извстныхъ моральныхъ настройствахъ души желали бы иногда отдать преимущество свободы нашей воли, предающей насъ такимъ раздорамъ съ самими-собою, такимъ безпокойствамъ и заблужденіямъ, за неразборчивую, но спокойную необходимость неразумнаго, то фантазія Грека, совершенно напротивъ, заботится какъ бы зачать человческую природу въ бездушномъ мір и тамъ, гд царствуетъ слпая необходимость, упрочить вліяніе вол.
Между-тмъ, какъ природа начала мало-по-малу исчезать изъ человческой жизни, какъ опытность (Erfahrung) и какъ (дйствующій и ощущающій) субъектъ, мы видимъ, какъ она восходитъ въ мір поэзіи какъ идея, какъ предметъ. Нація, наиболе отклонившаяся отъ природы, наиболе разсуждавшая объ этомъ, первая и въ самой сильной степени была поражена феноменомъ наивнаго и дала ему имя. Сколько я знаю, этой націей были Французы, хотя пониманіе наивнаго и участіе къ нему безъ-сомннія, были гораздо-старе и вели свое лтосчисленіе отъ самаго начала моральной и эстетической испорченности. Такая перемна въ образ ощущенія, уже чрезвычайно бросается въ глаза въ Эврипид, если сравнить его, съ его предшественниками и особенно съ Эсхиломъ, хотя Эврипидъ и былъ любимцемъ своего времени. Такой же переворотъ замчаемъ и въ древнихъ историкахъ. Горацій, поэтъ цивилизованнаго и испорченнаго вка, воспваетъ сладкое блаженство своего Тибура, и его можно считать за настоящаго основателя этой сантиментальной поэзіи, въ которой онъ до-сихъ-поръ не нашелъ побдителя. Въ Проперці, Виргиліи и другихъ находились слды тхъ же ощущеній, у Овидія, уже мене, но за-то ему недостаетъ полноты сердца. Во время своей ссылки, въ Томахъ, онъ горько тосковалъ по блаженств, котораго некуда было двать Горацію въ Тибур.
Поэты всегда, уже по своей иде, хранители природы. Гд они не могутъ боле быть ими, гд они испытываютъ на себ разрушительное вліяніе искусственности, и даже принуждены бываютъ съ нею бороться, тамъ они или сами становятся природой, или ищутъ утраченную природу. Отсюда проистекаютъ два, совершенно различные, образа стихотворства, которыми наполняется и измряется вся область поэзіи. Вс поэты, если они только поэты, бываютъ, смотря по тому къ какому времени принадлежатъ они, или какія случайныя обстоятельства имютъ вліяніе на всеобщее ихъ развитіе и на ихъ преходящее расположеніе духа, — бываютъ или наивные, или сантиментальные.
Поэтъ наивнаго и сильнаго духомъ юношескаго міра, также какъ и поэтъ, который въ вк искусственной цивилизаціи ближе всего подходитъ къ этому міру, строгъ и цломудренъ, какъ двственная Діана среди лсовъ ея, недоврчиво бжитъ онъ отъ сердца, что его ищетъ, отъ желанія, что хочетъ охватить его. Сухая истина, съ какою онъ обработываетъ предметъ свой, кажется нердко безчувственностью. Объектъ преобладаетъ имъ совершенно, его сердце не лежитъ, какъ низкій металлъ подъ первымъ слоемъ, но, какъ золото, требуетъ, чтобъ глубже до него дорывались.
Такъ, на-примръ, Гомеръ у древнихъ и Шекспиръ у новйшихъ — дв природы совершенно разныя, раздленныя неизмримымъ различіемъ вковъ своихъ, но именно въ этой характеристической черт совершенно тождественныя. Когда я, будучи въ самомъ раннемъ возраст, узналъ Шекспира, меня возмутила его холодность, нечувствительность, позволявшая ему шутить среди самаго высокаго паsоса, мшать эффекту самыхъ поразительныхъ сценъ въ ‘Гамлет’, ‘Корол Лир’, въ ‘Макбет’ и т. д. появленіемъ какого-нибудь шута, задерживавшая его тамъ, гд быстро летли впередъ мои ощущенія, и хладнокровно уносившая впередъ, гд моему сердцу хотлось помедлить. Новйшіе поэты пріучили меня отъискивать прежде всего стихотворца въ произведеніи, встрчаться съ его сердцемъ, вмст съ нимъ отражаться въ его предмет, однимъ словомъ, созерцать объектъ въ субъект. Мн было невыносимо, что поэтъ нигд не давался мн въ руки, нигд не хотлъ отвчать мн. Много лтъ пользовался онъ всмъ моимъ уваженіемъ и былъ предметомъ моего изученія, прежде нежели я могъ полюбить его личность. Я не дошелъ еще тогда до пониманія природы изъ первыхъ рукъ. Я могъ сносить ея образъ, только отраженный разсудкомъ и подправленный правиломъ, а сантиментальные стихотворцы Французовъ и нмцевъ, съ 1750 года почти до самаго 1780, ни на шагъ не удалялись отъ этого. Впрочемъ, я не стыжусь этого ребяческаго сужденія, тмъ-боле что сама престарлая критика произнесла такой же приговоръ, и до-того была наивна, что хотла навязать его цлому свту.
То же самое случилось со мною и при изученіи Гомера, котораго я узналъ уже нсколько поздне. Мн пришло теперь на память замчательное мсто изъ шестой книги ‘Иліады’, гд Главкъ съ Діомедомъ встрчаются въ битв, и узнавъ, что они другъ у друга бывали въ гостяхъ, мняются подарками. Съ этой трогательною картиною соблюденія законовъ гостепріимства даже и на войн, можетъ идти въ параллель описаніе рыцарскаго благородства въ Аріост, гд два рыцаря и соперники — Ферро и Ринальдъ, одинъ христіанинъ, другой Сарацынъ, мирятся посл страшной битвы другъ съ другомъ, и, покрытые ранами, оба садятся на одного коня, чтобъ настичь похищенную Анжелику. Какъ ни различны между собою, эти два примра, они производятъ почти одинакое дйствіе на наше сердце, потому-что оба живописуютъ прекрасную побду обычаевъ надъ страстями и трогаютъ насъ наивностью чувствъ. Но какъ различно берутся поэты за описаніе подобнаго поступка! Аріостъ, гражданинъ позднйшаго и отъ простоты нравовъ уже отклонившагося вка, при разсказ этого происшествія, не можетъ скрыть ни своего удивленія, ни растроганности. Разность его современныхъ нравовъ отъ прежнихъ побораетъ его. Онъ вдругъ бросаетъ предметъ и является въ собственномъ лиц. Извстенъ прекрасный стансъ, которому особенно удивлялись.
О доблесть древнихъ рыцарскихъ вковъ!
Соперники различныхъ връ и мнній,
Еще въ крови отъ шрамовъ и рубцовъ,
Страдавшіе отъ боли и мученій,
Скакали вмст, ночью, вдоль лсовъ,
Безъ злобныхъ думъ, безъ черныхъ подозрній!
Подъ ними конь и рвался и дрожалъ
Докол ихъ къ распутью не примчалъ.
Неистовый Роландъ. Пснь первая. Стансъ 32.
Послушаемъ теперь древняго Гомера. Лишь-только Діомедъ узнаётъ изъ разсказа Главка, своего противника, что онъ съ давнихъ временъ гость въ его род, какъ тутъ же вонзаетъ копье въ землю, заводитъ съ нимъ дружескую бесду и уговаривается съ нимъ избгать другъ друга въ битв. Но послушаемъ самаго Гомера:
Храбрый! отнын теб я средь Аргоса гость и пріятель,
Ты же мн въ Ликіи, если прійду я къ народамъ ликійскимъ.
Съ копьями жь нашими будемъ съ тобой и въ толпахъ расходиться.
Множество здсь для меня и Троянъ и союзниковъ славныхъ,
Буду разить кого Богъ приведетъ и кого я постигну.
Множество здсь для тебя Аргивянъ — поражай кого можешь.
Главкъ! обмняемся нашимъ оружьемъ, пусть и другіе
Знаютъ, что дружбою мы со временъ праотцовскихъ гордимся,
Такъ говорили они, и, съ своихъ колесницъ соскочивши,
За руки оба взялись и на дружбу взаимно клялися.
Едва ли новйшій поэтъ (по-крайней-мр поэтъ въ моральномъ значеніи слова) удержался бы до-сихъ-поръ, и не высказалъ своего восторга на счетъ этого поступка. И мы тмъ скоре простили бы ему это, что и наше сердце тоже останавливается въ чтеніи, и охотно удаляется отъ объекта, чтобъ заглянуть въ самаго себя. Но ничего подобнаго нтъ и слда у Гомера, онъ разсказываетъ объ этомъ, какъ о самой обыкновенной вещи, и продолжаетъ со своей сухою правдивостью, какъ-будто у него самаго нтъ сердца въ груди:
Въ оное время у Главка разсудокъ восхитилъ Кроніонъ:
Онъ Діомеду-герою доспхъ золотой свой на мдный,
Во сто цнимый тельцовъ, обмнялъ на стоющій девять.
Иліада, переводъ Гндича. Пснь VI. Стран. 177.
Поэты такого наивнаго рода ужь боле не на своемъ мст въ искусственномъ вк. Они даже едва возможны въ немъ, разв если они совсмъ убгутъ отъ своего вка, и какъ-нибудь при помощи благосклонной судьбы укроются отъ его вліянія. Изъ самаго общества они уже не могутъ развиться, но вн его они являются иногда, боле какъ пришлецы, которымъ дивятся. Какими бы ни были они благодтельными явленіями для художника, который изучаетъ, и для истиннаго знатока, который уметъ цнить ихъ, имъ мало счастливится вообще а въ ихъ вк въ-особенности. Мы только хотимъ, чтобы музы насъ баюкали и качали. Критики, хранители вкуса, ненавидятъ ихъ, и готовы, пожалуй, совсмъ искоренить ихъ. Даже самъ Гомеръ одолженъ только своему вковому авторитету, что эти хранители вкуса оставляютъ его въ поко, правда, имъ часто круто приходится утверждать свои правила вопреки его примра, и его великость вопреки своихъ правилъ.
Поэтъ, сказалъ я, есть или сама природа, или будетъ искать ее. Черезъ одно онъ становится наивнымъ, черезъ другое сантиментальнымъ поэтомъ.
Поэтическій духъ безсмертенъ и не можетъ погибнуть въ человчеств, онъ не можетъ погибнуть иначе, какъ вмст съ нимъ, и съ любовью человчества къ нему. Потому-что если человкъ и удалится черезъ свободу своей фантазіи и разума отъ простоты, истины и необходимости природы, то ему нетолько всегда открытъ путь къ ней, но его еще безпрерывно влечетъ назадъ къ ней мощное и неискоренимое моральное побужденіе, и съ этимъ то самымъ побужденіемъ связана наитснйшимъ родствомъ поэтическая способность. Слдовательно, она не утрачивается вмст съ естественною простотою, но только дйствуетъ по другому направленію.
Даже и тутъ природа есть единственное пламя, которымъ питается духъ поэзіи, изъ этого пламени почерпаетъ онъ всю свою силу, съ нимъ однимъ говоритъ онъ въ искусственномъ, углубившемся въ цивилизацію человк. Всякій другой образъ дйствія чуждъ поэтическому духу: оттого, скажу мимоходомъ, вс такъ называемыя остроумныя произведенія совсмъ несправедливо называются поэтическими, хотя мы, сбитые съ толка авторитетомъ французской литературы, и смшали ихъ съ поэтическими. Природа, повторяю, и теперь еще, среди искусственнаго состоянія цивилизаціи, одна только даетъ силу поэтическому духу, только теперь онъ совсмъ въ другихъ отношеніяхъ съ нею.
Пока человкъ еще чистая, разумется, не грубая природа, онъ дйствуетъ, какъ нераздльное, чувственное единство, какъ гармоническое цлое. Чувства и разумъ, имчивая и самостоятельная способность, еще не успли раздлиться въ своихъ отправленіяхъ, но скоре противорчатъ другъ другу. Его ощущенія не безобразная игра случая, его мысли не пустая игра воображенія, изъ закона необходимости вытекаютъ одни, изъ дйствительности другія. Но когда человкъ входитъ въ состояніе цивилизаціи, и искусство налагаетъ на него свою руку, тогда уничтожается въ немъ та чувственная гармонія и онъ можетъ только выражаться, какъ моральное единство, т.-е. какъ стремящійся къ единству. Гармонія ощущенія съ мыслительностью, существовавшая прежде дйствительно, существуетъ теперь только идеально, она уже боле не въ немъ, но вн его, какъ мысль, которая должна еще осуществиться, а не какъ фактъ его жизни. Если приспособить идею поэзіи, которая въ-сущности заключается въ томъ только, чтобъ дать человчеству въ высшей степени его возможное выраженіе, къ обоимъ тмъ состояніямъ, то выйдетъ, что въ состояніи естественной простоты, когда человкъ еще дйствуетъ всми своими силами, какъ гармоническое единство, когда цлое его природы совершенно выражается въ дйствительности, тогда возможно-полное подражаніе дйствительности должно составлять всю силу поэта. Напротивъ-того, въ состояніи цивилизаціи, гд гармонія человческой натуры заключается только въ иде, силу поэта составляетъ возведеніе дйствительности до идеала, или, что одно и то же, представленіе идеала. Вотъ два единственно возможные образа, въ которыхъ можетъ выражаться поэтическій геній. Они, какъ видимъ, совершенно различны другъ отъ друга, но есть еще высшее понятіе, совокупляющее въ себ ихъ обоихъ, и совсмъ не должно казаться страннымъ, если это понятіе есть не что иное, какъ самая идея человчества.
Здсь не мсто развивать эту мысль, освтить которую можетъ только уже самое выполненіе. Но тотъ, кто не по однимъ случайнымъ формамъ, а по духу способенъ сравнивать древнихъ поэтовъ съ новыми, легко убдится въ ея справедливости. Древніе поэты трогаютъ насъ природою, чувственною справедливостью, живымъ настоящимъ, новые — только идеями.
Путь, по которому идутъ новйшіе поэты, есть впрочемъ тотъ же самый, на какой вообще слдовало бы войдти человку, какъ въ частностяхъ, такъ и въ цломъ. Природа соединяетъ его съ самимъ собою, искусство раздляетъ и разобщаетъ, посредствомъ идеала онъ возвращается къ единству. Но такъ-какъ идеалъ есть нчто безконечное, чего ему никогда не достигнуть, то цивилизованный человкъ въ своемъ род никогда не можетъ сдлаться совершеннымъ, чего всегда достигаетъ въ своемъ род естественный человкъ. Потому онъ былъ бы долженъ безконечно уступить послднему въ совершенств, если только смотрть на отношеніе, въ какомъ оба они находятся къ ихъ роду и максимуму. Но если, напротивъ, сравнимъ самые роды, то увидимъ, что цль, къ которой человкъ стремится черезъ цивилизацію, безконечно предпочтительне той, которой онъ достигаетъ черезъ природу. Одинъ становится достойнымъ черезъ абсолютное достиженіе конечной величины, другой черезъ приближеніе къ безконечной. Но такъ-какъ послдняя только иметъ степени, то относительное достоинство человка среди цивилизаціи, взятое вообще, никогда не можетъ быть опредлительно, хотя, разсматриваемое частно, необходимо уступитъ достоинству человка, въ которомъ дйствуетъ природа во всемъ своемъ совершенств. Но такъ-какъ послднюю цль не иначе можно достигнуть, какъ преуспяніемъ, а какъ человкъ не иначе можетъ преуспвать, какъ цивилизуясь, слдовательно переходя въ первый разрядъ, то нХчего и спрашивать, кому изъ двухъ принадлежитъ предпочтеніе относительно послдней цли.
Все сказанное мною о двухъ различныхъ формахъ человчества, можно приложить и къ соотвтствующимъ имъ поэтическимъ формамъ.
Вслдствіе этого, древніе и новые, наивные и сантиментальные — поэты или совсмъ не должны быть сравниваемы между собою, или только подъ однимъ общимъ, высшимъ понятіемъ (а такое дйствительно существуетъ). Въ-самомъ-дл, стоитъ только извлечь родовое понятіе поэзіи изъ древнихъ поэтовъ, и ничего нтъ легче, но также и тривіальне, какъ унижать передъ ними новйшихъ. Если поэзія состоитъ въ томъ только, что во вс времена однообразно дйствовало на простую природу, то новйшихъ поэтовъ слдовало бы непризнавать за поэтовъ въ ихъ самыхъ оригинальныхъ, самыхъ возвышенныхъ красотахъ за то только, что они въ нихъ говорятъ питомцу искусства и не имютъ никакого дла съ простою природой. Кто не развитъ еще до такой степени, чтобъ черезъ дйствительность перешагнуть въ царство идей, для того богатйшее содержаніе будетъ казаться пустымъ, и высочайшій поэтическій полетъ — натяжкой. Не одному умному человку не прійдетъ на мысль сравнивать какое-нибудь мсто въ Гомер, гд онъ великъ, съ подобнымъ мстомъ у какого-нибудь изъ новйшихъ поэтовъ, и, право, смшно слышать, какъ Мильтона, или Клопштока честятъ именемъ новыхъ Гомеровъ. Точно также невыдержать сравненія какому нибудь изъ древнихъ поэтовъ, и всего мене Гомеру, съ новйшими поэтами въ томъ, что составляетъ ихъ характеристическую черту. Древніе поэты, если позволено такъ выразиться, мощны искусствомъ ограниченія, новйшіе — искусствомъ безконечнаго.
Вотъ потому-то самому, что сила древняго художника (все что здсь говорится о поэт, можетъ съ нкоторыми ограниченіями, быть сказано и о всякомъ изящномъ художник) состоитъ въ ограниченіи, ясно то высокое преимущество древности въ образовательныхъ искусствахъ передъ новйшимъ временемъ, и вообще то неравенство достоинствъ поэзіи и образовательнаго искусства новаго времени съ древними. Произведеніе для глазъ бываетъ совершенно только въ ограниченіи, произведеніе для воображенія, напротивъ, только въ безграничности. Оттого въ пластическихъ искусствахъ новйшимъ художникамъ мало помогаетъ ихъ превосходство относительно идей, они принуждены опредлять въ пространств образъ своего воображенія самымъ наиточнйшимъ образомъ, и, слдственно, войдти въ соперничество съ древними художниками въ качеств, въ которомъ послдніе имютъ неоспоримое преимущество. Другое дло въ поэтическихъ произведеніяхъ. Правда, древній поэтъ и тутъ, пожалуй, побждаетъ простотою формъ, и тмъ, что можно представить чувственно, и, такъ-сказать, осязаемо, но новйшій далеко оставитъ его за собою въ богатств содержанія, въ томъ, чего нельзя представить и выразить образно, однимъ словомъ, въ томъ, что въ произведеніяхъ искусства называется духомъ.
Такъ-какъ наивный поэтъ слдуетъ только простой природ и ощущенію и ограничивается только подражаніемъ дйствительности, то и иметъ къ своему предмету только одно отношеніе и, слдовательно, для него не существуетъ никакого выбора въ исполненіи. Различное впечатлніе наивныхъ произведеній основывается (если исключимъ все касающееся до содержанія, и будемъ разсматривать это впечатлніе со стороны одного только поэтическаго выполненія), основывается, говорю я, только на различной степени одного и того же образа ощущенія. Даже различіе во вншнихъ формахъ не въ-состояніи произвести никакой перемны въ качеств эстетическаго впечатлнія. Лирическая ли форма или эпическая, драматическая, или описательная передъ нами, мы растроганы только слабе или сильне, но (если только не беремъ въ соображеніе содержанія) никогда различнымъ образомъ. Чувство наше остается постоянно однимъ и тмъ же, изъ одного и того же элемента, такъ-что мы не можемъ длать въ немъ никакихъ различій. Даже разность языковъ и вка ничего здсь не измняетъ, потому-что въ этомъ-то чистомъ единств происхожденія и эффекта наивной поэзіи и состоитъ весь ея характеръ.
У сантиментальнаго поэта уже совершенно-иначе. Онъ отражаетъ впечатлніе, производимое на него предметами, и на этомъ отраженіи основывается то, что онъ самъ растроганъ и заставляетъ насъ быть растроганными. Предметъ у него весь подчиненъ иде и на этомъ подчиненіи покоится вся его поэтическая сила. Потому сантиментальный поэтъ иметъ всегда дло съ двумя несогласными представленіями и ощущеніями — съ дйствительностью, какъ границей и съ своею идеею, какъ съ безконечнымъ, и смшанное чувство, которое онъ возбуждаетъ, всегда носитъ на себ отпечатокъ этого двойственнаго источника.
Стало-быть сюда входитъ множественность принциповъ и все дло состоитъ въ томъ, который изъ двухъ перевситъ въ ощущеніи и представленіи поэта, такимъ-образомъ различіе въ исполненіи, уже становится возможнымъ. Отсюда проистекаетъ вопросъ, остановится ли онъ боле на дйствительности, или на идеал, представитъ ли онъ дйствительность какъ предметъ отвращенія, или идеалъ, какъ предметъ своей симпатіи. Такимъ-образомъ его представленіе будетъ или сатирическое, или (въ обширнйшемъ значеніи слова, которое объяснимъ въ-послдствіи) элегическое: одного изъ этихъ двухъ родовъ ощущенія непремнно держится каждый сантиментальный поэтъ.
Поэтъ бываетъ сатирическимъ, когда своимъ предметомъ онъ избираетъ удаленіе отъ природы и разладъ дйствительности съ идеаломъ (то и другое дйствуетъ одинаково на душу). Онъ выполняетъ это или серьёзно и съ эффектомъ, или шутливо и съ веселостью, смотря по тому, блуждаетъ ли онъ въ области воли, или въ области разсудка. Въ первомъ случа происходитъ карающая, или патетическая, во второмъ шутливая сатира.
Въ строгомъ смысл и тонъ кары и тонъ забавы чуждъ цли поэта. Первый слишкомъ-важенъ для игры, чмъ всегда должна быть поэзія, второй слишкомъ пустъ для серьёзности, которая должна быть основаніемъ всякой поэтической игры. Моральныя противорчія по-необходимости интересуютъ наше сердце, и потому отнимаютъ свободу духа, изъ поэтической трогательности долженъ быть изгнанъ всякій собственный интересъ, т.-е. всякое отношеніе къ нужд. Противорчія разсудка, напротивъ, оставляютъ сердце равнодушнымъ, хотя поэтъ и иметъ здсъ дло съ высочайшею потребностью сердца, съ природою и идеаломъ. И потому для поэта представляется здсь не маловажная задача: во-первыхъ, не оскорбить въ патетической сатир поэтической формы, состоящей въ свобод игры, во-вторыхъ въ шутливой, не выпустить изъ вида поэтическаго содержанія, которое всегда должно заключаться въ безконечномъ. Эта задача можетъ быть ршена только однимъ способомъ. Карающая сатира достигаетъ поэтической свободы, переходя въ возвышенное, шутливая сатира получаетъ поэтическое содержаніе, обработывая предметъ свой съ изящностью.
Дйствительность въ сатир въ вид недостатковъ противополагается идеалу, какъ высшей реальности. Впрочемъ, поэту совсмъ ненужно высказывать этого недостатка, довольно того, если онъ съуметъ пробудить мысль о немъ въ душ нашей, и это выйдетъ у него, иначе онъ не будетъ поэтически дйствовать. Дйствительность въ такомъ случа будетъ необходимымъ предметомъ отвращенія, но, что здсь всего важне, это отвращеніе непремнно должно истекать изъ противупоставленнаго идеала. Отвращеніе иметъ часто чувственный источникъ, а пожалуй основывается и на нужд. Намъ часто кажется, что мы ощущаемъ моральное негодованіе на свтъ, потому только, что насъ порою ожесточаетъ разладъ нашихъ склонностей со свтомъ. Вотъ на этомъ-то матеріальномъ интерес и вертится обыкновенный сатирикъ, и такъ-какъ ему удается этимъ путемъ привести насъ въ эффектъ, то онъ ужь и воображаетъ, что наше сердце въ его власти и что онъ великъ въ паsос. Но паsосъ изъ подобнаго источника недостоинъ поэзіи, потому-что она должна трогать насъ однми идеями и только посредствомъ разума отъискивать путь къ нашему сердцу. Этотъ нечистый, матеріальный паsосъ всегда обнаруживается въ перевс страданія, въ мучительномъ напряженіи духа, тогда какъ истинный поэтическій паsосъ узнаётся по перевсу самодятельности и по свобод духа, которая также состоитъ въ эффект. Въ-самомъ-дл, если трогательность вытекаетъ изъ противопоставленнаго дйствительности идеала, то въ величіи этого идеала исчезаетъ всякое тяжелое чувство, и возвышенность идеи, которой мы исполнены, возвышаетъ насъ надъ границами извданнаго міра. При представленіи испорченной дйствительности, все зависитъ отъ того, чтобы необходимое было грунтомъ, на которомъ поэтъ, или разскащикъ наноситъ дйствительность и чтобъ онъ умлъ настроивать насъ къ идеямъ. Когда мы возвышенно настроены, то еще ничего, если предметъ далеко ниже насъ. Историкъ Тацитъ, описывая глубокій упадокъ Римлянъ въ первомъ вк, является намъ высокимъ умомъ, взирающимъ съ высоты своей на низкое и пошлое, и мы тогда въ-самомъ-дл поэтически настроены, потому-что только высота, на которой онъ самъ стоитъ, и на которую онъ умлъ возвести насъ, длаетъ предметъ его низкимъ.
Итакъ патетическая сатира истекаетъ только изъ души, живо проникнутой идеаломъ. Только закоренлое стремленіе къ гармоніи можетъ и должно производить то глубокое чувство моральныхъ противорчій, то пламенное негодованіе къ моральной испорченности, которое становится вдохновеніемъ въ Ювенал, Свифт, Руссо, Галлер и другихъ. Эти самые поэты создавали бы и должны были бы такъ же удачно творить и въ трогательномъ, нжномъ род, еслибъ случайныя причины съ раннихъ лтъ не дали ихъ духу опредленнаго направленія, такъ и было отчасти. Вс они или жили въ растлнномъ вк, передъ глазами ихъ совершались отвратительныя сцены моральной испорченности, а собственныя испытанія отравили горечью сердца ихъ. Самый философскій духъ, отдляющій съ неумолимою строгостью видимость отъ сущности, и проникающій въ глубины вещей, склоняетъ душу къ той жесткости и чернот красокъ, съ какими Руссо, Галлеръ и другіе живописуютъ дйствительность.
Впрочемъ, вс эти вншнія и случайныя вліянія, дйствующія всегда стснительнымъ образомъ, разв только опредлятъ ходъ вдохновенія, но никогда не дадутъ ему содержанія: оно должно быть всегда однимъ и тмъ же, должно, очищенное отъ всякой вншней нужды, вытекать изъ пламеннаго стремленія къ идеалу, который есть единственное истинное призваніе къ сатирической и вообще сантиментальной поэзіи.
Если патетическая сатира зараждается въ возвышенною душою, то насмшливая удается только прекрасному сердцу. Между-тмъ-какъ одна уже въ-слдствіе своего серьёзнаго содержанія застрахована отъ всякой мелочности, другая, обработывающая предметъ вн всякой морали, непремнно впадетъ въ эту мелочность, и потеряетъ всю поэтическую силу, если исполненіе въ ней не облагородитъ содержанія, и субъектъ поэта не замнитъ его объекта. Только прекрасному сердцу дано, независимо отъ представляемаго предмета, отпечатлвать на каждомъ выраженіи полный образъ самаго себя. Возвышенный характеръ проявляется только въ одиначныхъ побдахъ надъ упрямою чувственностью и то только въ моментъ вдохновенія и во время минутнаго напряженія, въ прекрасныхъ душахъ напротивъ, идеалъ дйствуетъ какъ природа, однообразно, и потому можетъ проявляться и въ-состояніи покоя. Глубокое море величественне въ бурю, свтлый потокъ прекрасне въ своемъ мирномъ теченіи.
Сколько разъ принимались спорить о томъ, трагедія ли или комедія иметъ преимущество. Если этимъ только спрашиваютъ, которая изъ нихъ занимается важнйшимъ предметомъ, то безъ всякаго сомннія первенство останется за трагедіею, но если хотятъ знать, которая изъ нихъ требуетъ важнйшаго субъекта, то приговоръ скоре будетъ въ пользу комедіи. Въ трагедіи много происходитъ уже отъ самаго содержанія, въ комедіи же ничего не происходитъ отъ содержанія, но все отъ поэта. А такъ-какъ въ сужденіяхъ о вкус, матерія никогда не принимается въ разсмотрніе, то эстетическое достоинство этихъ обоихъ родовъ искусства будетъ естественно, въ обратномъ содержаніи ихъ матеріальной важности. Трагическаго поэта выноситъ его объектъ, напротивъ-того, комическій долженъ, посредствомъ своего субъекта, удерживать объектъ свой на эстетической высот. Одинъ долженъ увлекаться, что совсмъ не трудно, другой, оставаться врнымъ самому себ, слдовательно, долженъ быть, и быть какъ дома, тамъ, куда другой достигаетъ только напряженіемъ. Вотъ этимъ-то именно прекрасный характеръ и отличается отъ возвышеннаго. Первый полонъ величія: онъ непринужденно и безъ труда вытекаетъ изъ его природы, онъ самъ, по своему значенію, есть нчто безконечное на каждой точк своего пути, второй можетъ напряженіемъ возвыситься до любаго величія. Одинъ свободенъ только по временамъ и съ усиліемъ, другой легко и постоянно.
Производить и питать въ насъ эту свободу души есть прекрасная задача комедіи, между-тмъ какъ трагедіи дано эстетическимъ путемъ возстановлять свободу духа, насильно уничтоженную аффектомъ. И потому свобода духа должна быть искусственнымъ образомъ уничтожена, чтобъ въ возстановленіи ея трагедія могла проявить свою поэтическую силу. Въ комедіи, напротивъ, должно стараться, чтобъ свобода духа оставалась неприкосновенною. Вотъ почему трагическій поэтъ обработываетъ содержаніе свое всегда практически, комическій, напротивъ, всегда теоретически, даже еслибъ изъ каприза первый (какъ Лессингъ въ своемъ ‘Наsан’) принялся за теоретическую матерію, а второй за практическую. Не міръ, изъ котораго почерпается предметъ, но форумъ, предъ который предстаетъ съ нимъ поэтъ, длаетъ его трагическимъ или комическимъ. Трагикъ долженъ остерегаться спокойныхъ размышленій и всегда интересовать сердце, комикъ долженъ остерегаться паsоса и занимать разсудокъ. Потому первый являетъ свое искусство постояннымъ возбужденіемъ, второй постояннымъ усмиреніемъ страсти, и это искусство, естественнымъ образомъ, тмъ выше у обоихъ, чмъ предметъ отвлеченне у одного, и патетичне у другаго. Итакъ, если трагедія выходитъ изъ боле важнаго источника, то, съ другой стороны, должно признаться, что комедія стремится къ боле-важной цли, и если только достигнетъ ея, вс трагедіи сдлаются лишними и невозможными. Ея цль тождественна съ высочайшей цлью, къ какой только стремится человкъ — быть свободнымъ отъ страстей, вчно ясно, вчно спокойно смотрть вокругъ себя и въ себя, и боле смяться надъ странностями, нежели негодовать на злость и плакать отъ злости.
Какъ въ дйствительной жизни, такъ и въ поэтическихъ представленіяхъ, часто случается смшивать легкое чувство, пріятный талантъ, веселое добросердечіе съ красотою души, и такъ-какъ пошлый вкусъ никогда не восходитъ выше пріятнаго, то такимъ миленькимъ умамъ очень-легко завладть тою славою, которую такъ трудно заслужить. Есть, однакожь, врное, необманчивое средство, помощью котораго можно отличить легкость натуры въ человк отъ легкости идеала, такъ же какъ доброту темперамента отъ истинной нравственности характера, и это средство бросается въ глаза, когда миленькій умъ и прекрасная душа пріймутся за какой-нибудь трудный и великій объектъ. Въ этомъ случа миленькій умъ непремнно вдается въ плоскость, а доброта темперамента въ матеріальность, истинно-прекрасная душа, напротивъ, наврное перейдетъ въ возвышенное.
Пока Луціанъ смется только надъ странностями, какъ, на-примръ, въ ‘Желаніяхъ’, въ ‘Лапиsахъ’, въ ‘Юпитер-Трагед’ и др., онъ остается насмшникомъ и забавляетъ насъ своимъ веселымъ юморомъ, но изъ него выходитъ совсмъ другой человкъ во многихъ мстахъ ‘Нигрина’, ‘Тимона’, ‘Александра’, гд его сатира поражаетъ также и моральную испорченность. ‘Несчастный’, такъ начинаетъ онъ въ ‘Нигрин’ отвратительную картину тогдашняго Рима, ‘зачмъ покинулъ ты свтъ солнца, Грецію, и т. д.’ При такихъ картинахъ должна уже проявляться высокая серьёзность чувства и служить основою всякой поэтической игры. Даже въ злобныхъ шуткахъ, въ какихъ, какъ Луціанъ, такъ и Аристофанъ глумятся надъ Сократомъ, проглядываетъ серьёзный разумъ, мстящій софисту за истину и защищающій идеалъ, котораго только онъ не всегда высказываетъ. Луціанъ въ своемъ ‘Діоген’ и ‘Демонакс’ ясно показалъ, какимъ долженъ быть подобный характеръ, между новйшими поэтами — какую великую и прекрасную душу выражаетъ Сервантесъ въ своемъ ‘Донъ-Кихот’! Что за прекрасный идеалъ былъ въ душ поэта, создавшаго ‘Тома Джонса и Софью’! Какъ можетъ насмшникъ Іорикъ, такъ сильно, такъ возвышенно потрясать нашу душу? Въ Виланд я тоже узнаю эту серьёзность чувства: грація его сердца облагороживаетъ самую своенравную оригинальность, даже на ритм его псни она напечатлваетъ свой образъ, и у него никогда нтъ недостатка въ сил полета, чтобы, когда понадобится, и насъ вознести съ собою на недосягаемую высоту.
Того уже нельзя сказать о вольтеровской сатир. Правда, и у него истина и простота природы иногда трогаютъ насъ поэтически, нтъ нужды, достигаетъ ли онъ этой простоты въ наивномъ род, какъ на-примръ, часто въ своемъ ‘IngИnu’, или только ищетъ ихъ и мститъ за нихъ, какъ на-примръ, въ своемъ ‘Кандид’. Но въ другихъ случаяхъ онъ хотя и забавляетъ насъ, какъ остроумный человкъ, однакожь никогда не трогаетъ, какъ поэтъ. Его насмшка везд нуждается въ серьёзной основ, а это-то и заставляетъ подозрвать его поэтическое призваніе. Мы всегда встрчаемся только съ его разсудкомъ, рдко съ чувствомъ. Подъ веселой оболочкой мы не видимъ у него никакого идеала, въ его вчной рзвости — почти ничего совершенно-сильнаго и крпкаго. Его удивительное разнообразіе во вншнихъ формахъ вовсе не ручается за полноту души его, напротивъ, скоре доказываетъ противное: потому-что изъ всхъ этихъ формъ онъ не нашелъ ни одной, гд бы могъ выливать свое сердце. Право, можно думать, что только бдность въ сердц указала ему на призваніе къ сатир. Иначе на своемъ обширномъ пути онъ непремнно гд-нибудь, да вышелъ бы изъ этой дурной колеи. Но мы видимъ, что при всемъ разнообразіи матеріи вншнихъ формъ, его внутренняя форма всегда вертится на скудномъ и вчно одномъ и томъ же, и несмотря на груду своихъ томовъ, онъ все-таки не исчерпалъ собою всего круга человчества, по которому съ наслажденіемъ пробгаешь въ сатирикахъ, о которыхъ мы выше упомянули.

Наивная и сантиментальная поэзія.
(Изъ Шиллера.)
Статья вторая и послдняя.

Если поэтъ противополагаетъ природу искусству, а идеалъ дйствительности такимъ-образомъ, что представленіе природы и идеала становится владычествующимъ, а интересъ къ нимъ главнымъ ощущеніемъ, то такого поэта я называю элегическимъ. Этотъ родъ, такъ же какъ и сатира, иметъ два подраздленія. Природа и идеалъ могутъ быть разсматриваемы или какъ предметы тоски, если одна представлена утраченною, а другой недостижимымъ, или, какъ предметы радости, въ томъ смысл, что они дйствительны. Изъ перваго происходитъ элегія въ тснйшемъ, изъ другаго идилія въ обширнйшемъ значеніи.
Какъ негодованіе въ патетической и насмшка въ забавной сатир, такъ и печаль въ элегіи должны вытекать изъ вдохновенія, пробужденнаго идеаломъ. Только черезъ это достигаетъ элегія поэтическаго достоинства, всякой другой источникъ ниже поэзіи. Элегическій поэтъ ищетъ природу, но въ красот, а не въ одной ея пріятности, въ ея гармоніи съ идеями, а не въ одной снисходительности ея къ нуждамъ. Тоска по потеряннымъ радостямъ, по золотому вку, исчезнувшему изъ міра, по улетвшему счастью юности, любви и т. д., тогда только становится предметомъ для элегіи, когда эти состоянія чувственнаго міра можно, вмст съ тмъ, представить и предметами моральной гармоніи. И потому, кАкъ ни трогательны жалобныя псни Овидія, которыя онъ поетъ въ Эвксин, мст своего изгнанія, сколько поэзіи ни заключается въ ихъ частностяхъ — въ цломъ они, по-моему, не могутъ быть признаны за поэтическое произведеніе. Въ его гор слишкомъ-мало энергіи, слишкомъ-мало души и благородства. Не вдохновеніе, нужда испустила эти жалобные крики, въ нихъ слышна, если и не простая, обыкновенная душа, то все-таки обыкновенное настройство благородной души, павшей подъ игомъ рока. Правда, если вспомнимъ, что онъ оплакиваетъ Римъ, и Римъ временъ Августа, то сыну нги мы прощаемъ скорбь его, но даже и великолпный Римъ со всми его блаженствами, необлагороженный воображеніемъ, есть только конечная величина, и потому недостойный объектъ для поэтическаго искусства, которое, будучи выше всякой вещественности, иметъ право тосковать только по безконечномъ.
Итакъ, содержаніемъ поэтической жалобы долженъ быть не вншній, но всегда внутренній идеальный предметъ, даже оплакивая какую-нибудь дйствительную потерю, она должна сперва пересоздать ее въ идеальную. Собственно въ этомъ-то претвореніи ограниченнаго въ безконечное и состоитъ поэтическая обработка. Вотъ почему вншняя матерія сама-по-себ всегда вещь посторонняя: поэзія никогда не можетъ употребить ее тАкъ, какъ она есть. Только черезъ то, что поэзія изъ нея длаетъ, получаетъ она поэтическое достоинство. Элегическій поэтъ ищетъ природу, но только, какъ идею, въ томъ совершенств, въ какомъ она никогда не существовала, хоть и оплакиваетъ ее, какъ-будто нчто существовавшее и теперь потерянное. Когда Оссіанъ разсказываетъ намъ о дняхъ уже не существующихъ, о герояхъ, уже исчезнувшихъ, то его поэтическая мочь уже давно преобразила т образы воспоминанія въ идеалы, тхъ героевъ въ боговъ. Дйствительно, претерпнныя потери возвышаются до идеи всеобщаго разрушенія, и растроганный бардъ, преслдуемый образомъ всесущихъ руинъ, взлетаетъ къ самому небу, чтобъ тамъ въ пути солнца отъискать символъ нетлнности.
Перехожу къ новйшимъ поэтамъ въ элегическомъ род. Руссо, какъ поэтъ, вдохновленъ однимъ стремленіемъ или искать природу, или мстить за нее искусству. Смотря по тому, останавливается ли его чувство на природ или на искусств, мы видимъ его то элегически растроганнымъ, то вдохновеннымъ ювеналовой сатирой, то, какъ на-примръ въ Юліи, увлеченнымъ въ область идиліи. Его поэзія иметъ неоспоримое поэтическое содержаніе, потому-что обработываетъ идеалъ, онъ только не уметъ употреблять его поэтическимъ образомъ. Правда, его серьёзный характеръ никогда не понижается до смлости, но вмст-съ-тмъ и не даетъ ему вознестись до поэтической игры. Подъ вліяніемъ то страсти, то абстракціи, онъ рдко, или почти никогда не доводитъ этой игры до эстетическаго развитія, которое поэтъ всегда долженъ противопоставлять своей матеріи, всегда сообщать своему читателю. То болзненная чувствительность властвуетъ надъ нимъ и доводитъ до натяжки его чувство, то ужь сила мышленія налагаетъ путы на его воображеніе и строгостью понятія уничтожаетъ грацію картины. Этотъ писатель обладаетъ въ необыкновенно-высшей степени обоими качествами, стройное перемнное дйствіе и соединеніе которыхъ собственно и составляютъ поэта, недостаетъ только, чтобъ они выражались въ соединеніи другъ съ другомъ, чтобъ его самодятельность боле вмшивалась въ его ощущеніе, а имчивость въ его мышленіе. Оттого въ представленныхъ имъ идеалахъ человчества, слишкомъ-много взяты въ соображеніе его границы и слишкомъ-мало его способность, вообще въ нихъ видно боле нужды въ физическомъ поко, нежели въ моральной гармоніи. Его страстная чувствительность виною, что онъ, чтобъ только избавиться отъ раздоровъ въ человчеств, скоре отодвигаетъ его назадъ къ однообразію первобытнаго состоянія, нежели беретъ на себя трудъ привести т раздоры къ окончанію въ духовной гармоніи совершенно-исполненнаго образованія, что онъ скоре вовсе недаетъ начать искусству, нежели соглашается подождать его полнаго развитія, однимъ словомъ, онъ унижаетъ цль и низводитъ съ высоты идеалъ, чтобъ только скоре его достигнуть [Тутъ слдуетъ критическій взглядъ на поэзію нмецкихъ элегистовъ — Галлера, Клейста, Клопштока — который мы опускаемъ, какъ интересный только для того времени, въ которое написана статья эта.].
Мы видли, какъ сантиментальный поэтическій духъ обработываетъ матерію. Полюбопытствуемъ теперь узнать, какъ наивный поэтическій духъ принимается за сантиментальную матерію. Эта задача кажется намъ совершенно-новою и заключающею въ себ ту особенность, что въ наивномъ мір не было такой матеріи, а въ новйшемъ, можетъ-быть, не будетъ такого поэта. Невзирая на то, геній ршилъ и эту задачу и удивительно счастливымъ образомъ. Характеръ, который съ пламеннымъ чувствомъ поклоняется идеалу и бжитъ вещественности, чтобы добыть безбытное, безконечное, который, все, что онъ въ самомъ-себ безпрестанно разрушаетъ, безпрестанно ищетъ вн себя, для котораго его сны только вещественны, его познанія только служатъ предломъ, который, наконецъ, въ жизни своей видитъ одну только границу, и ту, какъ ни неприкосновенна она, переступаетъ, чтобъ проникнуть къ истинной реальности — такой характеръ, такая опасная крайность сантиментальнаго характера стала матеріей поэта, въ которомъ природа дйствуетъ врне и чище, нежели во всякомъ другомъ, и который изо всхъ новйшихъ поэтовъ, быть-можетъ, наимене удаленъ отъ чувственной истины вещей.
Интересно видть, съ какимъ счастливымъ инстинктомъ соединилось въ Вертер все, что даетъ пищу сантиментальному характеру: мечтательная, несчастная любовь, чувство къ природ, созерцательный духъ, наконецъ, чтобъ ничего не позабыть, мрачный, безобразный, туманный оссіановскій міръ. Сообразивъ же, кАкъ мало дйствительность гармонируетъ съ нимъ, даже какъ вражески она противопоставлена ему, и какъ извн все соединяется, чтобъ вытснить назадъ въ его идеальный міръ, вообразивъ все это, невидимъ ршительно никакой возможности спастись такому характеру изъ подобнаго круга. Въ трагедіи Тассо, того же поэта, видимъ снова ту же противоположность, хотя и въ разныхъ характерахъ, такъ же въ его новомъ роман, какъ и въ прежнемъ, поэтическій духъ противопоставленъ здравому, простому смыслу, идеалъ дйствительности, субъективный образъ представленія объективному, но какъ различно! Даже въ Фауст опять находимъ ту же противоположность, правда, уже очень-огрубленную и матеріализированную, какъ того требовала сущность матеріи, стоило бы труда попытаться, психологически развить этотъ характеръ, проведенный въ четырехъ такихъ различныхъ родахъ.
Выше было замчено, что одинъ легкій и веселый нравъ, неоснованный на внутренней полнот идей, еще не показываетъ никакого призванія къ шутливой сатир, какъ щедро иногда и ни осыпаютъ его подобными приговорами, такъ же мало призванія къ элегической поэзіи находится и въ простой, нжной мягкости нрава и меланхоліи. Чтобъ быть дйствительно поэтическими талантами, такимъ людямъ недостаетъ энергическаго начала для оживленія матеріи и воспроизведенія чего-нибудь истинно-прекраснаго. Произведенія такого нжнаго рода насъ могутъ только, такъ-сказать, разнжить, не услаждая сердца, не занимая души, они только льстятъ нашей чувствительности. Продолжительная склонность къ такому роду ощущенія, должна, наконецъ, необходимо разслабить характеръ и погрузить его въ то пассивное состояніе, изъ котораго не выходитъ никакой реальности ни для вншней, ни для внутренней жизни. И потому было очень-хорошо, что приторную чувствительность и плаксивую манерность, которыя начали-было, лтъ восемнадцать тому назадъ, господствовать въ Германіи черезъ лжетолкованіе и обезьянство нкоторыхъ превосходныхъ созданій — стали преслдовать неумолимыми насмшками, хотя снисхожденіе, оказываемое ничуть не лучшимъ, почти такимъ же элегическимъ, карикатурамъ, такой же бездушной сатир и безобразному юмору, ясно доказываетъ, что причины гоненія на нихъ не были совершенно справедливыми. На всахъ истиннаго вкуса все это ничего не значитъ, потому-что тутъ недостаетъ эстетическаго содержанія, которое заключается только въ тсномъ соединеніи духа съ матеріей и въ соединенномъ отношеніи продукта къ способности чувствъ и идей.
Насмхались надъ Зигвартомъ и удивляются путешествію въ полуденную Францію, конечно, оба произведенія имютъ большое притязаніе на извстную степень уваженія и очень-малое на безусловную похвалу. Истинное, хоть и натянутое, чувство, замчательно въ первомъ роман, легкій юморъ и веселый, тонкій умъ во второмъ, но сколько одному недостаетъ въ здравомъ смысл, столько другому въ эстетическомъ достоинств. Первый, сличенный съ дйствительностью, становится немного смшнымъ, второй лицомъ къ лицу съ идеаломъ почти презрительнымъ. А такъ-какъ истинно прекрасное, съ одной стороны должно согласоваться съ природою, съ другой — съ идеаломъ, то ни тотъ ни другой не могутъ имть никакого притязанія на имя прекрасныхъ произведеній. Невзирая на это, очень-естественно и понятно, и я даже узналъ это по собственному опыту, что романъ Тюмеля можетъ быть прочтенъ съ большимъ наслажденіемъ. Такъ-какъ онъ оскорбляетъ только требованія, проистекающія изъ идеала, и о которыхъ, слдовательно, большая часть читателей и не подумаетъ, а лучшая не бываетъ расположена къ такимъ соображеніямъ во время чтенія романовъ, и такъ-какъ вс другія требованія духа и тла выполнены довольно замчательнымъ образомъ, то онъ долженъ быть, и непремнно будетъ, любимою книгою нашего и всхъ временъ, въ которыхъ эстетическія произведенія будутъ писаться для того только, чтобъ нравиться, и читаться для одного удовольствія.
Но разв въ литератур поэзіи нтъ классическихъ произведеній, которыя такимъ же образомъ, по-видимому, оскорбляютъ высокую чистоту идеала и матеріальностью своего содержанія очень и очень удаляются отъ духовности, требуемой отъ всякаго эстетическаго произведенія? Разв то, что можетъ позволить себ поэтъ, цломудренный питомецъ музы, не можетъ быть позволено романисту, который только вполовину братъ его, и къ-тому же такъ сильно связанъ съ землею? Я тмъ мене могу уклониться отъ этого вопроса, что есть мастерскія произведенія, какъ въ элегическомъ, такъ и въ сатирическомъ род, которыя, по-видимому, ищутъ совсмъ иной природы, чмъ о какой говорится въ стать этой, представляютъ ее и защищаютъ, по-видимому, не столько отъ дурныхъ, сколько отъ добрыхъ нравовъ. Отсюда выходитъ, что эти поэтическія произведенія должны быть или осуждены, или постановленный нами принципъ элегической поэзіи принятъ въ слишкомъ произвольномъ смысл.
Рчь зашла о томъ, можно ли осуждать прозаическаго разскащика за то, что можетъ быть позволено поэту? Отвтъ заключается въ самомъ отвт: что позволено поэту, то ничего не доказываетъ въ пользу того, кто не есть поэтъ. Въ самомъ понятіи о поэт, и только въ немъ одномъ заключена причина той независимости, которая превращается въ презрительную вольность, какъ-скоро она не вытекаетъ изъ высочайшаго и благороднйшаго начала, единственно составляющаго поэта.
Итакъ, существуетъ масштабъ, какому съ увренностью можемъ подвергать каждаго поэта, въ чемъ-либо погршающаго противъ приличія и представленія природы. Его произведеніе пошло, низко, совершенно никуда не годно, какъ-скоро оно холодно, какъ-скоро оно пусто, потому-что это показываетъ, что оно произошло изъ пошлой цли и изъ пошлой потребности, и что оно безсовстно разсчитываетъ на наши похоти. Напротивъ-того, оно прекрасно, какъ-скоро оно наивно возвышенно и соединяетъ духъ съ сердцемъ.
Если мн возразятъ, что многіе изъ французскихъ повстей въ этомъ род, и удачнйшихъ ихъ подражаній въ Германіи покажутся не съ очень-выгодной стороны лицомъ-къ-лицу съ этимъ масштабомъ, что это отчасти можетъ даже случиться со многими произведеніями одного изъ нашихъ увлекательнйшихъ и остроумнйшихъ поэтовъ, то мн нечего отвчать на это. Приговоръ этотъ совсмъ не новъ, притомъ же я излагаю здсь только причины приговора, который ужь давно изрекло на счетъ этого предмета, каждое сколько-нибудь утонченное чувство. Но этотъ же самый принципъ, который въ-отношеніи къ нкоторымъ сочиненіямъ, можетъ-быть, кажется слишкомъ строгимъ, въ-отношеніи къ другимъ можетъ показаться за-то ужь слишкомъ-слабымъ.
Признаюсь откровенно, т же самыя причины, по которымъ я нахожу отнюдь не извинительными соблазнительныя картины римскаго и нмецкаго Овидія, Кребильйона, ВольтИра, Мармонтеля (который еще называетъ себя моральнымъ писателемъ), Ланкло и многихъ другихъ, т же самыя причины мирятъ меня съ эллегіями римскаго и нмецкаго Проперція, потому-что первыя только остроумны, вялы и соблазнительны, вторыя, напротивъ — наивны, исполнены поэзіи и человчны.

Идилія.

Я скажу теперь только нсколько словъ объ этомъ третьемъ род сантиментальной поэзіи, такъ-какъ подробнйшее развитіе, въ которомъ онъ въ-особенности нуждается, я намренъ отложить до другаго времени [Еще разъ я долженъ напомнить, что сатира, элегія и идилія, представленныя здсь какъ три единственно-возможные рода сантиментальной поэзіи, не имютъ ршительно ничего общаго съ тремя особенными родами стихотвореній, извстныхъ подъ этими именами, кром Рбраза ощущенія, который свойственъ какъ тмъ, такъ и другимъ. Потому если кто спроситъ меня, къ которому изъ трехъ родовъ отношу я эпопею, романъ, драму, тотъ меня ршительно не понялъ. Понятіе объ этихъ послднихъ, какъ о видовыхъ произведеніяхъ, или совсмъ неопредленно, или же опредляется, но только не однимъ образомъ ощущенія, всего чаще бываетъ, что они могутъ быть выполнены боле, нежели однимъ образомъ ощущенія, стало-быть многими изложенными мною родами поэзіи.].
Поэтическое представленіе невиннаго и счастливаго человчества есть общая идея идиліи. Такъ-какъ эта невинность и это счастіе не согласуются съ искусственными отношеніями большихъ городовъ и съ извстною степенью цивилизаціи и утонченности, то поэты и переселили мсто дйствія идиліи изъ суматохи гражданской жизни въ простое пастушеское состояніе и указали ей мсто въ дтскомъ возраст человчества до начала цивилизаціи. Конечно, это только случайныя опредленія, и мы ихъ разсматриваемъ не какъ цль идиліи, но только какъ самое естественное средство къ ней. Самая же цль состоитъ въ представленіи человка въ состояніи невинности, т.-е. въ состояніи гармоніи и мира съ самимъ-собою, и съ окружающею его дйствительностью.
Но такое состояніе можетъ быть и посл успховъ цивилизаціи, оно можетъ осуществиться, потому-что цивилизація, если она только везд будетъ имть благое направленіе, предполагаетъ это состояніе своею цлью. Уже одна идея этого состоянія и вра въ возможность его осуществленія могутъ помирить человка со всмъ зломъ, которому онъ подверженъ на пути цивилизаціи. Въ-самомъ-дл, еслибъ такая мысль была одною химерою, жалобы тхъ, которые негодуютъ на общество большихъ городовъ и выдаютъ оставленное естественное состояніе за настоящую цль человка, были бы совершенно справедливы. Стало-быть человку, среди цивилизаціи, чрезвычайно-важно получить чувственное подтвержденіе о возможности исполненія этой идеи въ чувственномъ мір, и о возможномъ осуществленіи того состоянія. Но такъ-какъ опытъ, вмсто-того, чтобъ укоренять эту вру, скоре постоянно ее опровергаетъ, то и здсь такъ же, какъ во многихъ другихъ случаяхъ, поэзія приходитъ на помощь разсудку, чтобъ возвести эту идею до созерцанія и осуществить ее въ отдльномъ, частномъ случа.
Хотя въ невинномъ состояніи пастушескаго міра воображеніе, чтобъ создать художественное представленіе, должно бы было тоже дйствовать творчески, но все-таки ршеніе задачи тутъ несравненно было бы и проще и легче, чмъ въ состояніи цивилизаціи. Невзирая на то, однакожь, и въ ней встртилось нсколько частныхъ чертъ, которыя воображенію стоило только выбрать и соединить въ одно цлое. Подъ счастливымъ небомъ, среди простыхъ отношеній первобытнаго міра, при ограниченномъ знаніи, природа легко удовлетворяется, а человкъ тогда только дичаетъ, когда терзаетъ его нужда. У всхъ народовъ, имющихъ исторію, есть и свое состояніе невинности, свой золотой вкъ, даже всякій отдльный человкъ не лишенъ своего золотаго вка, о которомъ онъ вспоминаетъ съ большимъ или меньшимъ вдохновеніемъ, смотря потому, боле или мене поэзіи въ его природ. Стало-быть самый опытъ даетъ уже довольно чертъ для изображенія картины пастушеской идиліи. Оттого-то она и остается прекраснымъ, возвышеннымъ стремленіемъ, и поэтическая сила, представляя ее, точно движется идеаломъ. Въ-самомъ-дл, для человка, отклонившагося разъ отъ естественной простоты, и вдавшагося въ опасный путь своего разума, чрезвычайно-важно снова взглянуть на законодательство природы во всей чистот его, и посредствомъ этого врнаго зеркала снова очиститься отъ порчи искусства. Но здсь встрчается одно обстоятельство, очень уменьшающее эстетическое достоинство подобныхъ стихотвореній. Изображая состояніе до цивилизаціи, они исключаютъ, вмст съ вредомъ, также и вс ея выгоды, и по сущности своей находятся въ необходимомъ раздор съ нею. И такъ они теоретически заставляютъ насъ отступать, между-тмъ, какъ практически ведутъ впередъ и облагороживаютъ насъ. Они, по несчастію, ставятъ цль, къ которой бы должны были вести насъ на встрчу, позади насъ, и потому внушаютъ намъ только грустное чувство потери, а не радостное чувство надежды. Выполняя свою цль только черезъ уничтоженіе всякаго искусства и черезъ упрощеніе человческой природы, они наиболе говорятъ сердцу и слишкомъ-мало духу, и потому ихъ однообразный кругъ слишкомъ-скоро исчерпывается. И потому, мы тогда только можемъ любить и стремиться къ нимъ, когда нуждаемся въ поко. Они доставляютъ только излеченіе больной душ, не пищу здоровой, они не въ-состояніи оживить, но только утолить насъ. Этого недостатка, заключающагося въ самомъ существ пастушеской идиліи, не могло поправить все искусство поэтовъ. Правда, у этой отрасли поэзіи нтъ недостатка въ восторженныхъ любителяхъ, и есть довольно читателей, которые, пожалуй, готовы предпочесть какого-нибудь Аминта или Даsна величайшимъ мастерскимъ произведеніямъ драматической, или эпической музы, но подобные читатели судятъ о произведеніяхъ искусства не столько по вкусу, сколько по индивидуальной нужд, и, слдовательно, приговоръ ихъ не стоитъ никакого изслдованія. Конечно, читатель съ умомъ и чувствомъ не будетъ вовсе отрицать достоинства у подобныхъ стихотвореній, но будетъ рже увлекаться ими и раньше ими пресытится. За-то въ моментъ нужды оно тмъ сильне дйствуетъ, но дло въ томъ, что истинно-прекрасное никогда не станетъ дожидаться такого момента и скоре само породитъ его.
То, что я здсь порицаю въ пастушеской идиліи, относится, впрочемъ, только до сантиментальной: потому-что въ наивной идиліи никогда не встртится недостатка въ содержаніи, тмъ боле, что оно заключается въ самой уже форм ея. Дйствительно, всякая поэзія должна имть безконечное содержаніе, потому-что черезъ это она только и поэзія. Это требованіе она выполняетъ двоякимъ образомъ. Она можетъ быть безконечною по форм, если представляетъ предметъ со всми его границами, и индивидуализируетъ его, она можетъ быть безконечною по содержанію, если отстраняетъ отъ предмета вс его границы, или идеализируетъ его, стало-быть она можетъ быть безконечною, или чрезъ абсолютное представленіе, или черезъ представленіе абсолюта. Первымъ путемъ идетъ наивный, вторымъ сантиментальный поэтъ. Итакъ, первый достигнетъ своего назначенія, если будетъ неизмнно держаться природы, которая всегда постоянно ограничена, т.-е. по форм безконечна. Второму, напротивъ, природа только мшаетъ своимъ постояннымъ ограниченіемъ, потому-что онъ долженъ вложить въ предметъ абсолютное содержаніе. Слдовательно, сантиментальный поэтъ жестоко ошибется въ разсчет, если станетъ занимать предметы свои у наивнаго поэта, потому-что сами-по-себ, они совершенно ничего не значатъ и только черезъ выполненіе становятся поэтическими. Черезъ это онъ только, вопреки своей сущности, поставитъ для себя одинакія границы съ первымъ, не имя, впрочемъ, средствъ, ни выполнить совершенно ограниченіе, ни бороться съ наивнымъ поэтомъ въ абсолютной опредлительности представленія. Напротивъ, въ самомъ предмет онъ и долженъ удалиться отъ наивнаго поэта, потому-что если наивный поэтъ далеко оставляетъ его позади относительно формы, то сантиментальный можетъ догнать его только относительно предмета.
Приложивъ все сказанное къ пастушеской идиліи сантиментальныхъ поэтовъ, ясно видимъ, почему эти стихотворенія, при всхъ усиліяхъ генія и искусства, не удовлетворяютъ совершенно, ни души, ни сердца. Въ нихъ выполненъ идеалъ и вмст съ тмъ оставленъ тсный, бдный пастушескій міръ, когда бы должно было избрать или для идеала другой міръ, или для пастушескаго міра другое представленіе. Они именно на столько идеальны, на сколько представленіе теряетъ оттого въ индивидуальной истин, и вмст-съ-тмъ ужь такъ индивидуальны, что отъ этого страждетъ идеальное содержаніе. Геснеровскій пастушокъ, напримръ, не можетъ услаждать насъ, ни какъ природа, ни какъ врное подражаніе ей, потому-что для этого онъ ужь слишкомъ-идеаленъ, ни какъ идеалъ по безконечности идеи, потому-что для этого онъ ужь слишкомъ-ничтоженъ. Изъ этого слдуетъ, что онъ до извстной степени понравится всмъ классамъ читателей безъ исключенія, потому-что стремится соединить наивное съ сантиментальнымъ, и, слдовательно, удовлетворяетъ нкоторымъ образомъ двумъ противоположнымъ требованіямъ, ожидаемымъ отъ всякаго стихотворенія. Но такъ-какъ изъ старанія соединить ихъ обоихъ, поэтъ не доводитъ ни того, ни другаго до совершенной полноты, т.-е. не становится самъ ни природой, ни идеаломъ, то потому и не можетъ выдержать приговора строгаго вкуса, который въ эстетическихъ вещахъ не допускаетъ ничего половиннаго. Странно, что эта половинность простирается даже и на языкъ Геснера, нершительный, колеблющійся между поэзіей и прозой, какъ-будто поэтъ боится въ связанной рчи ужь слишкомъ отойдти отъ дйствительной природы, а не въ связанной потерять поэтическую силу. Мильтонъ уже гораздо-боле удовлетворяетъ насъ въ удивительномъ, чудесномъ представленіи первой человческой четы и состояніи невинности въ земномъ раю. Эта самая лучшая изъ всхъ извстныхъ мн идилій въ сантиментальномъ род. Здсь природа благородна, духовна, вмст поверхностна и глубока, высшее содержаніе человчества облечено въ прелестнйшую форму.
Итакъ, въ идиліи, какъ и во всхъ поэтическихъ родахъ, должно разъ навсегда сдлать выборъ между индивидуальностью и идеаломъ: потому-что стремиться къ удовлетворенію разомъ обоихъ требованій, значитъ (какъ-скоро имешь цлью совершенство), врне всего погршить противъ ихъ обоихъ. Если поэтъ нашего времени чувствуетъ въ себ довольно эллинскаго духа, чтобъ, невзирая на все упрямство матеріи, бороться съ Грекомъ на его собственномъ пол, то-есть на пол наивной поэзіи, то пусть онъ предается ей исключительно, пусть отстранитъ отъ себя всякое требованіе сантиментальнаго вкуса нашего времени. Правда, онъ едва-ли достигнетъ образца своего: между оригиналомъ и самою счастливйшею копіею останется всегда значительная дистанція, но за-то на пути этомъ онъ можетъ быть увренъ, что создастъ нчто чисто-поэтическое. Но, если, напротивъ-того, имъ завладетъ сантиментально-поэтическое стремленіе къ идеалу, то да преслдуетъ онъ его ужь до послднихъ границъ, до полнйшей чистоты, и не останавливается до-тхъ-поръ, пока не достигнетъ наибольшаго результата, не обращая вниманія на то, поспваетъ ли за нимъ дйствительность. Да отвергнетъ онъ недостойную уловку поунизить идеалъ, чтобъ пригнать его подъ мрку человческой нужды и исключить духъ, чтобъ только скоре польстить сердцу. Да ведетъ онъ насъ не назадъ къ нашему дтству, чтобъ заставить насъ цною драгоцннйшихъ пріобртеній ума купить себ покой, да ведетъ онъ насъ впередъ къ нашему совершеннолтію, чтобъ дать почувствовать намъ высшую гармонію. Да поставитъ онъ себ цлью идиліи — выдержать ту пастушескую невинность и въ субъектахъ цивилизаціи со всми условіями мыслительности, самого утонченнаго искусства, самой высшей общественной утонченности, да ведетъ онъ однимъ словомъ въ элизіумъ человка, не могущаго боле возвратиться въ аркадію.
Понятіе такой идиліи есть понятіе совершенно-оконченной борьбы, какъ въ отдльномъ человк, такъ и въ обществ — понятіе нравственнаго соединенія благородныхъ склонностей съ закономъ природы, доведенной до высшаго нравственнаго достоинства, короче, оно есть ни что иное, какъ идеалъ красоты, приложенный къ дйствительной жизни. Стало-быть характеръ такой идиліи состоитъ въ совершенномъ уничтоженіи всякаго контраста между дйствительностью и идеаломъ, подавшаго поводъ къ сатирической и элегической поэзіи, и вмст съ этимъ въ прекращеніи всякой борьбы въ ощущеніи. Слдовательно, владычествующимъ впечатлніемъ этого рода поэзіи, долженъ быть покой, но покой свершенія, не лни: покой, проистекающій отъ равновсія, не отъ застоя силъ, отъ полноты, не отъ запустнія — покой, сопровождаемый чувствомъ безконечной способности. Но за-то, по причин отстраненія всякой борьбы, въ идиліи несравненно-трудне, нежели въ двухъ предъидущихъ родахъ поэзіи, произвести то движеніе, безъ котораго невозможно поэтическое дйствіе. Въ идиліи должно существовать и величайшее единство, но ничего незаимствуя отъ разнообразія, и духъ долженъ быть удовлетворенъ, но не переставая оттого стремиться. Вотъ въ этихъ вопросахъ и состоитъ собственно теорія идиліи.
Что же касается до отношенія сантиментальной поэзіи къ наивной, а ихъ обихъ къ поэтическому идеалу, то можно остановиться на слдующемъ:
Для наивнаго поэта природа дйствуетъ всегда какъ нераздльное единство, во всякій моментъ бываетъ самостоятельнымъ, полнымъ цлымъ и представляетъ человчество, сообразно его полному содержанію въ дйствительности. Сантиментальному поэту природа даровала силу, или скоре запечатлла въ немъ живое побужденіе изъ себя-самого возстановить единство, уничтоженное въ немъ абстракціей, въ самомъ-себ усовершенствовать человчество и переходить изъ ограниченнаго состоянія въ безконечное. Общая же задача обоихъ состоитъ въ томъ, чтобъ дать человческой природ ея полнйшее выраженіе: безъ этого они не могутъ и называться поэтами. Но наивный поэтъ иметъ всегда преимущество передъ сантиментальнымъ въ чувственной реальности въ представленіи какъ дйствительный фактъ того, чего другой стремится только достигнуть. Читая наивныхъ поэтовъ, невольно испытываешь на себ справедливость этого положенія, если только мало-мальски наблюдаешь за собою при чтеніи. Чувствуешь тогда, что вс силы твоего человчества дятельны, что ни въ чемъ не нуждаешься, становишься въ самомъ-себ какимъ-то цлымъ, не различая ничего въ своемъ чувств, радуешься вмст съ этимъ своей духовной дятельности, своей чувственной жизни. Въ совсмъ другое настройство погружаетъ насъ сантиментальный поэтъ. Тутъ ощущаешь одно живое влеченіе возбудить въ себ гармонію, которую наивный поэтъ дйствительно заставляетъ чувствовать, стремишься сдлать изъ себя цлое, довести въ себ человчество до совершеннаго выраженія. Оттого при чтеніи сантиментальныхъ поэтовъ, духъ въ движеніи, напряженъ, колеблется между борющимися чувствами, тогда-какъ подъ вліяніемъ наивныхъ онъ покоенъ, развязенъ, согласенъ самъ-съ-собою и совершенно удовлетворенъ.
Но если, съ одной стороны, наивный поэтъ иметъ преимущество предъ сантиментальнымъ въ реальности и въ томъ, что доводитъ до дйствительнаго существованія то, къ чему послдній возбуждаетъ только живое влеченіе: то сантиментальный за-то иметъ большую выгоду передъ первымъ въ томъ, что въ-состояніи дать этому влеченію большій предметъ, какого никогда не исполнялъ и никогда не исполнитъ наивный поэтъ. Всякая дйствительность, какъ извстно, уступаетъ далеко идеалу, потому-что все существующее иметъ свои границы, а мысль безгранична и это ограниченіе, которому подвержено все чувственное, вредитъ даже и наивному поэту, между-тмъ, какъ безусловность мыслительности приходится на руку сантиментальному. Правда, наивный поэтъ въ совершенств исполняетъ свою задачу, но самая его задача есть уже нчто ограниченное, сантиментальный, хотя невыполняетъ своей совершенно, но за-то и задача его есть нчто безконечное. И это тоже можно прочувствовать и прослдить на дл. Отъ наивнаго поэта съ легкостью и охотой обращаешься къ живому настоящему, сантиментальный поэтъ всегда, хоть на нсколько минутъ, да разстроитъ насъ для дйствительной жизни, потому-что духъ нашъ отъ безконечности идеи улетаетъ за предлы своей естественной сферы, такъ-что дйствительность его уже боле не удовлетворяетъ. Мы охотне погружаемся черезъ созерцаніе въ самихъ-себя, гд въ мір идей находимъ пищу для возбужденнаго влеченія, чмъ изъ самихъ-себя устремляемся за чувственными предметами. Сантиментальная поэзія есть порожденіе затворничества и тишины, къ которымъ и манитъ насъ, напротивъ-того, наивная — есть дитя жизни, и потому возвращаетъ насъ къ жизни.
Я назвалъ наивную поэзію благосклонностью природы, чтобъ напомнить, что рефлекція не иметъ въ ней никакого участія. Она — счастливый ударъ, ненуждающійся ни въ какой поправк, когда удастся, но и неспособный къ ней, когда минуетъ цль свою. Для наивнаго генія все заключается въ ощущеніи: тутъ вся его сила, вс его предлы. Слдовательно, если онъ съ самаго начала не чувствовалъ поэтически, т.-е. совершенно-человчески, то ему уже не прикрыть этого никакимъ искусствомъ. Критика можетъ показать ему только этотъ недостатокъ, но не въ-состояніи замнить его никакою красотою. Наивный геній долженъ все производить изъ своей природы. Онъ тогда только выполнитъ свою идею, когда въ немъ будетъ дйствовать природа по одной внутренней необходимости. Правда, даже и неудавшееся произведеніе наивнаго генія, произведеніе полнаго произвола, есть все-таки природа, но дло въ томъ, что потребность минуты, и внутренняя необходимость цлаго суть вещи совершенно различныя. Разсматриваемая, какъ цлое, природа самостоятельна и безконечна, напротивъ-того, во всякомъ отдльномъ своемъ отправленіи немощна и ограниченна. То же самое можно сказать и о природ поэта. Самый счастливйшій моментъ, въ какомъ онъ только можетъ находиться, зависитъ отъ предъидущаго: и потому ему можно только приписать условную необходимость. Отсюда проистекаетъ задача для всякаго поэта — уравнять отдльное состояніе съ человческимъ цлымъ, т.-е. абсолютно и необходимо основать его на самомъ-себ. Стало-быть изъ момента вдохновенія долженъ быть отстраненъ всякій слдъ временной нужды и самый предметъ, какъ бы ни былъ онъ ограниченъ, не долженъ ограничивать поэта. Понятно, что это тогда только возможно, когда поэтъ займется предметомъ съ совершенною полнотой способности, и когда онъ ужь навыкнетъ все обнимать всмъ своимъ человчествомъ. Этого навыка онъ можетъ достигнуть только посредствомъ міра, въ которомъ живетъ, и къ которому непосредственно прикасается. Итакъ наивный геній всегда въ зависимости отъ опыта, котораго не знаетъ сантиментальный. Этотъ, какъ извстно, начинаетъ свои операціи только тогда, когда уже тотъ кончаетъ ихъ: сила его состоитъ въ пополненіи недостаточнаго предмета изъ самого себя. Наивный поэтическій геній нуждается въ помощи извн, тогда-какъ сантиментальный питается и очищается изъ самого себя, наивный поэтъ долженъ видть вокругъ себя богатообразную природу, поэтическій міръ, наивное человчество, потому-что уже въ ощущеніи чувствъ онъ совершаетъ свое произведеніе. Но если ему не будетъ этой помощи извн, если онъ окруженъ одною бездушною матеріей, то могутъ произойдти два обстоятельства: или онъ выйдетъ изъ своего вида (art), когда въ немъ перевситъ родъ (gattung), и станетъ сантиментальнымъ, чтобъ только остаться поэтомъ, или если побда останется за видомъ, онъ выйдетъ изъ своего рода и станетъ пошлою природою, чтобъ только быть природой. Первое случилось съ знаменитыми сантиментальными поэтами древняго римскаго міра и новйшаго времени. Родившись въ другомъ вк, перенесенные подъ другое небо, они, поражающіе теперь идеями, очаровали бы насъ индивидуальною истиною и наивною красотою. Отъ втораго едва-ли защититъ себя поэтъ, который среди свта не можетъ отстать отъ природы.
То-есть отъ дйствительной природы: потому-что съ нею не должно смшивать истинной природы, составляющей сущность наивной поэзіи. Дйствительная природа находится везд, но истинная природа чрезвычайно-рдко: потому-что для нея нужна внутренняя необходимость существованія. Дйствительная природа есть всякій пошлый взрывъ страсти, онъ можетъ быть, пожалуй, и истинной природой, но истинной человческой никогда: потому-что истинная человческая природа требуетъ участія самостоятельной способности во всякомъ движеніи, выраженіе котораго должно быть всякій разъ достоинство. Дйствительная человческая природа можетъ низойдти до моральнаго распутства, но истинная человческая природа ужь вроятно никогда имъ не будетъ, потому-что она можетъ быть только благородна. Нельзя вообразить себ, до какого безвкусія въ критик и выполненіи довело это смшеніе дйствительной природы съ истинною человческою природою, какія тривіальности позволяются въ поэзіи, даже хвалятся, потому-что они, къ-сожалнію, дйствительная природа, какъ радуются, смотря на карикатуры, отъ которыхъ въ дйствительномъ мір хоть бжать такъ въ тужь минуту, но которыя въ поэтическомъ заботливо сохраняются и копируются съ жизни. Конечно, поэтъ иметъ право подражать дурной природ, и въ сатир этого даже требуетъ самое понятіе сатиры, но въ такомъ случа его собственная прекрасная природа должна рисовать предметъ и пошлая матерія не вправ низводить подражателя до своей грязи. Если онъ самъ (по-крайней-мр въ ту минуту, когда описываетъ), если онъ самъ истинная человческая природа, то нтъ нужды до того, что онъ намъ описываетъ, только отъ него мы и можемъ снести врную картину дйствительности. Горе намъ, читателямъ, если только рожа будетъ выглядывать изъ-за-рожи, если бичь сатиры попадетъ въ руку того, кому природа отказала въ истинномъ талант, если люди, лишенные всего что только называется поэтическимъ духомъ, обладающіе только обезьянскимъ талантомъ пошлаго подражанія, отвратительно употребляютъ его во вредъ нашего вкуса!
Но даже и для истинно-наивнаго поэта, сказалъ я, можетъ быть опасна пошлая природа: потому-что прекрасная гармонія ощущенія съ мыслью, составляющая его характеръ, есть только идея, которой въ дйствительности нельзя совершенно достигнуть: мы видимъ, что даже и въ счастливйшихъ геніяхъ этого рода имчивость и самодятельность всегда хоть на сколько-нибудь перевшиваютъ ощущеніе. Но имчивость всегда боле, или мене зависитъ отъ вншняго впечатлнія и разв только постоянная дятельность производящей способности, которой нельзя требовать отъ человческой природы, могла бы помшать матеріи употреблять слпое насиліе надъ имчивостью. Но всякій разъ, какъ это случается, поэтическое чувство становится чмъ-то пошлымъ.
Ни одинъ наивный геній, съ Гомера до Бодмера, не избжалъ совершенно этого подводнаго камня, онъ всего опасне для тхъ, которые должны бороться извн съ пошлою природою, или которые, по недостатку въ навык, сами внутренно одичали. Первое обстоятельство бываетъ причиною, что даже образованные писатели не всегда освобождаются отъ плоскостей, а второе помшало уже многимъ прекраснымъ талантамъ, овладть мстомъ, на которое звала ихъ природа. Комическій поэтъ, котораго геній большею частію питается дйствительною жизнію, чаще всего подверженъ плоскостямъ, что мы и видимъ изъ примра Аристофана, Плавта и почти всхъ позднйшихъ писателей, шедшихъ по ихъ слдамъ. До какихъ низостей низводитъ насъ иногда возвышенный Шекспиръ, какими тривіальностями мучаютъ насъ Лопе-де-Вега, Мольеръ, Реньаръ, Гольдони, въ какую тину погружаетъ насъ иногда Гольбергъ? Шлегель, одинъ изъ нашихъ остроумнйшихъ поэтовъ, отъ котораго нисколько не зависло, что онъ не изъ первыхъ въ этомъ род, Геллертъ истинно наивный поэтъ, Рабенеръ, самый Лессингъ, если только мн позволено будетъ назвать его, Лессингъ, просвщенный питомецъ критики и такой бдительный судія самого-себя — какъ вс они, боле, или мене терпятъ отъ бездушнаго характера той сферы, которую они взяли предметомъ своей сатиры! Изъ самыхъ новйшихъ писателей этого рода я не назову никого, потому-что не могу сдлать никакого исключенія.
Мало-того, что наивный поэтъ находится въ опасности отъ слишкомъ тснаго сближенія съ пошлою дйствительностью — онъ еще ободряетъ самою легкостью, съ какою выражается и самымъ сближеніемъ съ дйствительностью — ободряетъ, говорю я, пошлаго подражателя испытать себя на поэтическомъ поприщ. Сантиментальная поэзія, сколько ни опасна она съ другой стороны, что я и докажу впослдствіи, держитъ по-крайней-мр этотъ народъ въ благородномъ разстояніи, потому-что не всякій способенъ возвышаться до идей, между-тмъ, какъ наивная поэзія всегда подаетъ какую-то надежду, какъ-будто одно ощущеніе, одинъ юморъ, одно подражаніе дйствительной природ есть уже признакъ поэтическаго таланта. Ничто такъ не отвратительно, какъ если плоскій характеръ вздумаетъ любезничать, быть наивнымъ — онъ, который бы долженъ былъ спрятаться за вс покровы искусства, чтобъ только скрыть свою пошлость. Вотъ откуда взялись вс эти безпощадныя плоскости, которыя нмцы позволяютъ себ пть подъ названіемъ наивныхъ и шутливыхъ псенъ, и которыми имютъ обыкновеніе увеселятъ себя за сытными обдами. Подъ пропускнымъ видомъ веселости и чувства терпится вся эта гиль — но веселости и чувства, которыя должны бы быть навсегда изгнаны. Музы на Плейс образуютъ на этихъ пиршествахъ совершенно особенный, жалкій хоръ, которому въ томъ же жалкомъ тон отвчаютъ Камены на Лейк и Эльб. На одну доску съ этой безтолковой чепухой, можно поставить и произведенія нашихъ трагическихъ сценъ, произведенія, которыя вмсто-того чтобъ подражать истинной природ, гонятся только за бездушнымъ выраженіемъ дйствительной природы, такъ-что выходя изъ всхъ этихъ слезливыхъ зрлищь, мы какъ-будто выходимъ изъ какого-нибудь госпиталя, или только-что прочли исторію человческихъ болзней Зальцмана. Еще въ худшемъ состояніи находится у насъ сатирическая поэзія и въ-особенности комическій романъ, которые уже по своему значенію такъ близко касаются обыкновенной жизни и потому, какъ всякій пограничный постъ, должны бы быть только въ врныхъ и опытныхъ рукахъ. Право, немного призванія въ томъ, кто, желая стать живописцемъ своего времени, становится только его карикатурой, а такъ-какъ совсмъ нетрудно скопировать между своими знакомыми какой-нибудь веселый характеръ, хоть изъ этого и выйдетъ какая-нибудь толстая чучела, и грубымъ перомъ малевать по бумаг харю за харей, то случается, что иногда и заклятыхъ враговъ всякаго поэтическаго успха щекочетъ желаніе — попробовать себя на этомъ поприщ, и драгоцннымъ произведеньицемъ повеселить кружокъ дорогихъ пріятелей. Конечно, тонко настроенное чувство никогда не подвергнется опасности смшать выродки пошлой природы съ остроумными плодами наивнаго генія, но въ томъ-то и дло, что часто недостаетъ этого тонко-настроеннаго чувства и большею частію мы стремимся только удовлетворить нужд, нисколько не заботясь о дух. Вотъ такъ-то ложно-перетолкованная, хотя сама-по-себ и справедливая мысль, что за чтеніемъ остроумныхъ произведеній отдыхаешь, сама оправдываетъ это снисхожденіе, если только, впрочемъ, можетъ быть снисхожденіе тамъ, гд нтъ и предчувствія чего-нибудь высшаго и читатель съ авторомъ остаются совершенно довольны другъ другомъ. Пошлая природа, утомившись, отдыхаетъ только въ пустот, и даже высокій умъ, если онъ только поддержанъ равномрнымъ образованіемъ ощущенія, отдыхаетъ отъ длъ своихъ въ бездушномъ чувственномъ наслажденіи.
Если поэтическій геній долженъ съ свободною самодятельностью возноситься за вс случайные предлы, неразлучные со всякимъ опредленнымъ состояніемъ, для уловленія человческой природы въ ея абсолютной способности, то, съ другой стороны, онъ недолженъ выходить изъ необходимыхъ границъ, заключающихся въ самомъ понятіи человческой природы: потому-что его сфера и цль есть абсолютное, но только внутри человчества. Мы уже видли, что наивный геній, не подвергаясь опасности переступить за эту сферу, можетъ только не совершенно выполнить ее, когда у него вншняя необходимость или случайная нужда минуты заступитъ мсто внутренней необходимости. Сантиментальный геній, напротивъ, подверженъ опасности, устранить вс предлы человческой природы, даже совсмъ её уничтожить, и не только стать выше всякой опредленной и ограниченной дятельности, или идеализировать, но выйдти даже изъ границъ всякой возможности, или фантазировать (schwДrmen). Этотъ недостатокъ — натянутость, точно такъ же заключается въ частномъ свойств его манеры, какъ и противоположный ему — вялость, въ особенномъ образ дйствія наивнаго генія. Наивный геній даетъ природ безграничную свободу дйствовать, а такъ-какъ природа въ ея частныхъ, временныхъ выраженіяхъ всегда бдна и зависима, то наивное чувство не всегда бываетъ довольно воодушевлено (exaltirt), чтобъ противостоять случайнымъ опредленіямъ минуты. Сантиментальный геній, напротивъ, оставляетъ дйствительность, чтобъ вознестись до идей, и съ свободною самодятельностью управлять своею матеріей, но такъ-какъ разумъ, по своему закону, всегда стремится къ безконечному, то сантиментальный геній не всегда остается довольно трезвымъ, чтобъ непрерывно и однообразно держаться условій, заключающихся въ понятіи человческой природы, и которыхъ разумъ, даже и среди самыхъ сильныхъ актовъ своихъ, всегда долженъ держаться. Этого онъ можетъ достичь посредствомъ равномрной степени имчивости, которая въ сантиментальномъ геніи столько же пересиливается сантиментальностью, сколько въ наивномъ она сама пересиливаетъ самодятельность. И потому, если иногда не достаетъ души произведеніямъ наивнаго генія, то въ порожденіяхъ сантиментальнаго часто тщетно доискиваешься предмета. Итакъ и тотъ и другой впадаютъ, хотя совсмъ противоположнымъ образомъ, въ пустоту: потому-что предметъ безъ духа, и игра духа безъ предмета, въ эстетическомъ сужденіи ничего не значатъ.
Вс поэты, которые слишкомъ-односторонно почерпаютъ свою матерію изъ міра мысли, и боле по внутреннему обилію идей, чмъ отъ прилива ощущеній, увлекаются поэтическими образами, подвержены боле или мене этой опасности. Разумъ, среди своихъ созданій, слишкомъ-мало соображается съ границами чувственнаго міра, и мысль летитъ такъ быстро, что опыту трудно поспвать за нею. Но если эта мысль зашла ужь такъ далеко, что ей не можетъ боле соотвтствовать извстная опытность (ибо до этой границы можетъ и должно доходить идеально-прекрасное), и что она вообще опровергаетъ условія всей возможной опытности, и, слдовательно, чтобъ понять такую мысль, должно совсмъ оставить человческую природу, то это уже не поэтическая, но натянутая мысль — предположивъ, впрочемъ, что она выдается за поэтическую, иначе довольно уже того, когда она не противорчитъ себ. Но если сверхъ-того она еще противорчитъ себ, то это уже боле не натянутость, но безсмысліе, ибо то, что вообще не существуетъ, не можетъ и переступить своего предла. Если же она, т.-е., мысль, совсмъ не выдается за предметъ для воображенія, то она перестаетъ быть натянутою: потому-что простая мыслительность безгранична, а у чего нтъ границъ, тому и переступать нечего. Стало-быть натянутымъ можетъ быть только то названо, что оскорбляетъ, если не логическую, то чувственную истину и вмст съ тмъ иметъ на нее притязаніе. Потому, если поэтъ нападетъ на несчастную мысль взять предметомъ своихъ описаній чисто сверхчеловческія природы, то онъ разв тмъ только спасется отъ натянутости, что отступится отъ поэтическаго и на-чисто откажется отъ исполненія своего предмета помощію воображенія. Потому-что, въ противномъ случа, онъ или перенесетъ границы воображенія на предметъ и изъ абсолютнаго объекта сдлаетъ нчто ограниченное, человческое (какъ напр. были и должны быть вс греческіе боги), или самъ предметъ отниметъ границы у воображенія, т.-е., уничтожитъ ихъ, а въ этомъ-то и состоитъ натянутость.
Не должно также смшивать натянутаго ощущенія съ натянутостью въ представленіи, мы говоримъ здсь только о первомъ. Объектъ ощущенія можетъ быть неестественъ, но само ощущеніе есть природа и оттого должно говорить ея языкомъ. Итакъ, если натянутость ощущенія можетъ вытекать изъ теплоты сердца и истинно поэтической склонности, то натянутость въ представленіи всегда свидтельствуетъ о холодномъ сердц и очень часто о поэтической способности. Стало-быть этотъ недостатокъ не столько страшенъ для сантиментальнаго поэтическаго генія, сколько для его непрошенаго подражателя, который поэтому и не брезгаетъ плоскимъ, бездушнымъ и даже иногда и низкимъ. Натянутое ощущеніе не совсмъ лишено истины, и, какъ дйствительное ощущеніе, иметъ даже необходимо-дйствительный предметъ. Оно даже допускаетъ (такъ-какъ такое ощущеніе есть все-таки природа) простое выраженіе, и выходя изъ сердца доходитъ прямо до сердца. Только его предметъ не почерпнутъ изъ природы, но односторонно и искусственно порожденъ умомъ, и потому иметъ одну только логическую реальность и ощущеніе не есть уже чисто-человческое. Не ложь было чувство Элоизы къ Абельяру, Петрарки къ Лаур, Сен-Прё къ Юліи, Вертера къ Лот, Агатона, Фанія, Перегрина Протея (я говорю о виландовомъ) къ своимъ идеаламъ: ощущеніе въ нихъ истинно, только предметъ поддльный и лежитъ вн человческой природы. Еслибъ ихъ чувство держалось только чувственной истины предметовъ, то оно не могло бы взять такого мощнаго полета, а одна произвольная игра фантазіи безъ внутренняго содержанія никогда не была бы въ-состояніи трогать сердце, потому-что сердце трогается только разумомъ. Слдовательно, подобная натянутость заслуживаетъ замчанія, но отнюдь не презрнія и кто будетъ насмхаться надъ нею, пусть сперва изслдуетъ, не отъ холодности ли сердца онъ уменъ такъ, не отъ недостатка ли въ ум такъ разсудителенъ. Поэтому натянутая деликатность и щекотливость вжливости и чести, характеризующія рыцарскіе и въ-особенности испанскіе романы, точно такъ же какъ утонченная и до вычурности доведенная деликатность во французскихъ и англійскихъ чувствительныхъ романахъ (перваго разбора), не только субъективно справедливы, но даже и не пусты въ объективномъ отношеніи: это настоящія ощущенія, имющія моральный источникъ и только потому заслуживающія порицанія, что переступаютъ границы человческой истины. И точно, кАкъ могли бы они безъ моральной реальности возбуждать къ себ сочувствіе, какъ то было и есть на самомъ дл. Поэтъ не можетъ иначе отдлаться отъ своей природы, какъ укрываясь подъ законодательство разума, только для одного идеала можетъ онъ оставлять дйствительность. Путь отъ опыта къ идеалу великъ и между ними лежитъ еще фантазія съ своимъ безузднымъ произволомъ. И потому всегда бываетъ, что человкъ вообще и поэтъ въ-особенности, выходя изъ-подъ ига чувствъ, по свобод своего разсудка, а не вслдствіе требованій разума, т.-е. оставляя природу изъ одной только свободы, блуждаютъ безъ всякаго закона и вмст съ тмъ сами предаютъ себя въ добычу безумной мечтательности.
Опытъ показываетъ намъ, что не въ одной только поэзіи довольно примровъ подобнаго заблужденія, но что даже цлые народы, такъ же какъ и отдльные люди, освободившись отъ врнаго напутствованія природы, могутъ находиться точно въ такихъ же обстоятельствахъ. Между-тмъ-какъ истинное сантиментальное поэтическое влеченіе, чтобъ возвыситься до идеала, выходитъ за границы дйствительной природы, ложное переступаетъ вообще вс границы и считаетъ дтскую игру воображенія за поэтическое вдохновеніе. Хотя съ истиннымъ поэтическимъ геніемъ, который ради одной идеи оставляетъ дйствительность, этого никогда не бываетъ, разв только въ рдкихъ моментахъ, когда онъ совсмъ ужь заблудился, однако онъ за-то по своей природ можетъ увлечься натянутымъ образомъ ощущенія, онъ можетъ своимъ примромъ соблазнить другихъ къ безумной мечтательности, потому-что читатели съ дятельною фантазіей и слабымъ умомъ, высматриваютъ у него только вольности, которыя онъ позволяетъ себ вопреки дйствительной природы, не имя способовъ слдовать за нимъ до его высшей, внутренней необходимости. Однимъ словомъ, съ сантиментальнымъ геніемъ можетъ случиться то же самое, что и съ наивнымъ, какъ мы уже выше видли, потому-что наивный геній, производя все изъ своей собственной природы, вводитъ въ соблазнъ своего пошлаго подражателя, всегда надющагося найдти въ своей ничмъ не худшую путеводительницу. И потому за мастерскими произведеніями наивнаго рода тянется обыкновенно цлая свита самыхъ плоскихъ, самыхъ грязныхъ оттисковъ пошлой природы, и за лучшими сантиментальными созданіями цлая пропасть самыхъ фантастическихъ продуктовъ — мы видимъ это въ любой литератур каждаго народа.
Въ поэзіи, какъ въ искусств, есть два основныя правила, которыя сами-по-себ совершенно справедливы, но въ томъ значеніи какъ обыкновенно принимаются, непремнно другъ друга уничтожаютъ. О первомъ, которое можетъ быть выражено въ слдующихъ словахъ: поэзія должна служить отдохновеніемъ и забавой, мы уже упоминали и тогда же замтили, что оно не мало благопріятствуетъ пустот и плоскости въ поэтическихъ представленіяхъ. Что касается до втораго: что она служитъ къ моральному облагороживанію человка, то подъ его покровомъ представляется богатое поприще всякой натянутости. И потому я считаю нелишнимъ нсколько ближе вглядться въ эти два принципа, которые такъ часто у всхъ на язык и которые иногда такъ ложно перетолковываются, такъ неловко примняются.
Отдохновеніемъ называется переходъ изъ насильственнаго состоянія къ такому, которое намъ естественно. Итакъ, все зависитъ оттого, въ чемъ мы полагаемъ наше естественное состояніе, и что подразумваемъ подъ насильственнымъ. Если первое мы будемъ искать въ одной несвязной игр физическихъ силъ и въ освобожденіи отъ всякой принужденности, то, стало-быть, всякая дятельность разума, сопротивляющагося чувственности, есть насиліе, а покой духа, соединенный съ чувственнымъ движеніемъ, будетъ идеаломъ отдохновенія. Но если напротивъ-того, мы полагаемъ естественное состояніе въ безграничной способности ко всякому человческому выраженію, и въ возможности съ одинаковою свободою располагать всми нашими силами, то всякое раздробленіе, всякое раздленіе этихъ силъ будетъ насильственнымъ состояніемъ, и идеалъ отдохновенія есть возстановленіе цлаго нашей природы посл одностороннихъ усилій. Итакъ первый идеалъ вытекаетъ изъ нужды чувственной природы, второй изъ самостоятельности человческой. Нетрудно разршить теоретически, который изъ этихъ двухъ родовъ отдохновенія можетъ и должна допускать поэзія, потому-что врно никто не захочетъ показать вида, что ставитъ идеалъ человчества ниже идеала животности. Невзирая на то, требованія отъ поэтическихъ произведеній въ дйствительной жизни истекаютъ большею частью изъ чувственнаго идеала, который, если не опредляетъ степени уваженія къ этимъ произведеніямъ, то по-крайней-мр очень и очень часто иметъ вліяніе на нашу склонность къ нимъ и даже на особенное предпочтеніе къ нкоторымъ изъ нихъ, которыя такимъ-образомъ и становятся нашими любимыми произведеніями. Бодрствованіе духа для большей части людей есть или напряженная и утомительная работа, или разслабляющее наслажденіе. Въ первом случа, какъ мы уже знаемъ, чувственность гораздо-сильне и неотвязчиве стремится къ успокоенію духа, къ прекращенію дятельности, чмъ нравственная сила къ гармоніи и къ абсолютной свобод дятельности, потому-что прежде всего должна быть удовлетворена природа, а потомъ уже требованія духа. Во второмъ случа парализируются самыя моральныя побужденія, изъ которыхъ должны бы были выходить эти требованія. И потому для пониманія истинно-прекраснаго, ничего не можетъ быть вредне этихъ двухъ настройствъ души, такъ обыкновенныхъ въ людяхъ, и становится ясно, почему только немногіе имютъ правильное сужденіе объ эстетическихъ вещахъ. Красота есть порожденіе гармоніи духа съ чувственностью, она иметъ дло вдругъ со всми способностями человка, а потому можетъ быть понимаема и достойно оцнена только подъ условіемъ полнйшаго и свободнйшаго употребленія всхъ силъ его. Для этого нужно и тонкое чувство, и открытое сердце, и свжій, сильный духъ — для этого нужно сосредоточить всю свою природу, что никогда не можетъ быть у тхъ людей, которые раздлены въ себ абстрактными мыслями, которые увязли въ мелочахъ и уже ослаблены напряженнымъ вниманіемъ. Такіе люди ощущаютъ влеченіе къ чувственной матеріи, только не для того, чтобъ продолжать игру мыслительныхъ силъ, но чтобъ прекратить ее. Они хотятъ быть свободными, но только отъ бремени, которое утомляетъ ихъ лность, не отъ границъ, которыя сдерживали ихъ дятельность.
Можно ли посл этого удивляться счастію всего посредственнаго, всего пустаго въ эстетическихъ произведеніяхъ и мести слабыхъ умовъ ко всему энергическому и прекрасному? Они надятся отдохнуть за ними, но отдохнуть сообразно своей нужд и понятію, и съ досадою видятъ, что тутъ-то и нужно имъ выказать все выраженіе силы, которой у нихъ не бывало и въ лучшія ихъ минуты. Посредственность напротивъ-того, ничего не требуетъ и принимаетъ ихъ какъ они есть, потому-что какъ бы мало силы они ни принесли съ собою, имъ все-таки понадобится гораздо-мене, чтобъ исчерпать всю премудрость ихъ писателя. За нимъ они вдругъ избавляются отъ бремени мышленія, и распряжонная природа въ сладкомъ наслажденіи ничтожествомъ можетъ на вол нжиться на мягкомъ ковр плоскости. Такъ у насъ, наприм. въ Германіи, въ храм Таліи и Мельпомены царствуетъ возлюбленная богиня, принимаетъ въ свое лоно и тупоумнаго ученаго, и утомленнаго дльца и убаюкиваетъ духъ въ магнетическій сонъ, разогрвая закоченлыя чувства, и въ сладкихъ движеніяхъ закачивая воображеніе.
Но почему бы намъ не сдлать снисхожденія къ обыкновеннымъ умамъ, когда то же самое довольно-часто встрчается и съ рдкими, не совсмъ обыкновенными умами? Роспускъ, требуемый природой посл каждаго продолжительнаго напряженія (и для подобныхъ минутъ обыкновенно предписываютъ наслажденіе прекрасными произведеніями), такъ мало благопріятствуетъ эстетической сил сужденія, что между собственно занятымъ классомъ только очень немногіе въ-состояніи судить о вещахъ вкуса съ увренностью и, что очень здсь важно, съ однообразіемъ. Ничего нтъ обыкновенне того, что ученые въ преніяхъ съ образованными свтскими людьми о красот, длаютъ пресмшные промахи, и что въ особенности судьи искусства по ремеслу становятся посмшищами въ глазахъ всхъ истинныхъ знатоковъ. Ихъ запущенное чувство, то напряженное, то грубое, большею частію ведетъ ихъ ложнымъ путемъ, и если они и нахватали верхушекъ для защиты ремесла своего въ теоріи, то изъ этого мы можемъ составить только техническое (т.-е. касающееся до цли сочиненія) сужденіе, но отнюдь не эстетическое, которое должно всегда обнимать цлое, и гд, слдовательно, ршаетъ одно ощущеніе. Ужь пусть бы они лучше добровольно отреклись отъ послдняго и остановились только на первомъ, и тогда они могли бы сдлать довольно пользы, такъ-какъ поэтъ въ моментъ вдохновенія и чувствительный читатель во время чтенія очень легко пренебрегаютъ частностями. Но что всего смшне и досадне, такъ это то, что эти грубыя натуры, которыя при всхъ мучительныхъ усиліяхъ, едва доводятъ себя до образованія какой-нибудь отдльной способности, выдаютъ свою немощную личность за отголосокъ общаго мннія и въ пот лица своего — судятъ о прекрасномъ.
Итакъ, понятію объ отдохновеніи, которое доставляетъ поэзія, даютъ, какъ мы уже видли, слишкомъ тсныя границы, потому-что слишкомъ-односторонно приписываютъ его только одному требованію чувственности. Напротивъ-того, понятію объ облагороживаніи, на которое долженъ мтить поэтъ, дается ужь слишкомъ-обширное значеніе, потому-что слишкомъ-односторонно опредляютъ его по одной только иде.
Облагороживаніе по своей иде всегда переходитъ въ безконечное, потому-что разумъ въ своихъ требованіяхъ не держится необходимыхъ границъ чувственнаго міра и останавливается только при абсолютно-совершенномъ.
Ничто, что только иметъ еще сколько-нибудь высшую степень, не удовлетворяетъ его, передъ его строгимъ судомъ ничто не извиняется конечною нуждой природы, никакихъ другихъ границъ не признаетъ онъ, кром границъ мысли, а мы знаемъ, что она взлетаетъ за вс предлы времени и пространства. Слдовательно, поэтъ не иметъ права поставить себ цлью подобный идеалъ облагороживанія, предписываемый чистымъ законодательствомъ разума, точно такъ же, какъ и тотъ низкій идеалъ отдохновенія, льстящій одной чувственности, потому-что хотя онъ и долженъ освобождать воображеніе отъ всхъ случайныхъ границъ, однако не уничтожая общихъ понятій и не касаясь необходимыхъ ихъ границъ. Все, что ни позволитъ онъ себ за этими линіями, есть натянутость, а къ ней-то слишкомъ-легко и сманиваетъ его ложно-перетолкованное понятіе объ облагороживаніи. Хуже всего то, что онъ самъ не можетъ возвыситься до истиннаго идеала человческаго облагороживанія, чтобы хотя на нсколько шаговъ, да не выйдти изъ черты этого же самаго идеала. Въ-самомъ-дл, чтобъ достичь его, онъ долженъ оставить дйствительность, потому-что, какъ и всякій идеалъ, онъ можетъ почерпнуть его только изъ внутренняго и моральнаго источника. Не въ свт его окружающемъ, не въ шум заботливой жизни, но только въ собственномъ своемъ сердц находитъ онъ его, и только въ тиши уединеннаго созерцанія обртаетъ онъ свое сердце. Но это удаленіе отъ жизни скроетъ отъ глазъ его не одни только случайныя, но очень часто необходимые и неприкосновенные предлы человчества, и за поисками одной только чистой формы, онъ приходитъ въ опасность потерять все содержаніе. Разумъ будетъ работать слишкомъ-отдльно отъ опыта, и то, что созерцательный духъ найдетъ на спокойномъ пути мысли, дйствующій человкъ на трудномъ пути жизни не будетъ въ-состояніи привести въ исполненіе. Такимъ-образомъ то, что могло бы образовать мудреца, образуетъ только мечтателей-фантазёровъ, и преимущество перваго состоитъ, можетъ-быть, мене въ томъ, что онъ не остался имъ.
Такъ-какъ нельзя положиться на дловыхъ людей въ дл опредленія понятія объ отдохновеніи, а на созерцательныхъ въ дл опредленія понятія объ облагороживаніи, если только нужно, чтобъ первое понятіе не было слишкомъ-физическое, и недостойное поэзіи, второе же слишкомъ-сверхъестественное и отличительное для поэзіи — и такъ-какъ эти оба понятія, какъ показываетъ намъ опытъ, управляютъ всеобщимъ сужденіемъ о поэзіи и о поэтическихъ произведеніяхъ, то, чтобъ изложить ихъ, мы должны поискать такой классъ людей, который, не работая былъ бы дятеленъ, могъ бы идеализировать, не впадая въ мечтанія, который, однимъ-словомъ, соединялъ бы въ себ вс реальности жизни съ наивозможно-малыми предлами ея и уносился потокомъ обстоятельствъ, не длаясь оттого ихъ добычей. Только такой классъ въ-состояніи сохранить прекрасное цлое человческой природы, которое минутно разрушается отъ всякой работы и на долгое время отъ труженической жизни, только такой классъ можетъ выдавать свое пониманіе за законъ во всемъ чисто-человческомъ. Существуетъ ли такой классъ, или лучше, если онъ и точно существуетъ въ этихъ вншнихъ отношеніяхъ, то соотвтствуетъ ли онъ этому понятію такъ же и внутренно — это ужь другой вопросъ, до котораго здсь мн нтъ никакого дла. Если онъ ему не соотвтствуетъ, то пусть жалуется только на самого-себя, такъ-какъ противоположный дловой классъ иметъ по-крайней-мр то удовлетвореніе, что смотритъ на себя, какъ на жертву своего призванія. Въ этомъ класс (который я, впрочемъ, выставляю здсь какъ идею, и отнюдь не имю намренія признать его фактомъ) наивный характеръ тАкъ соединился бы съ сантиментальнымъ, что оба они предостерегали бы другъ друга отъ крайностей, и между-тмъ первый предохранялъ бы духъ отъ натянутости, второй спасалъ бы его отъ вялости. Потому-что, наконецъ, мы должны же признаться, что ни наивный, ни сантиментальный характеръ, разсматриваемые порознь, не вычерпываютъ совершенно идеала прекраснаго человчества, который можетъ только выйдти изъ ихъ взаимнаго тснаго соединенія.
Правда, какъ скоро эти два характера возвышаются до поэзіи, какъ мы до-сихъ-поръ ихъ и разсматривали, то различіе ихъ ослабваетъ и самая противоположность ихъ становится тмъ мене чувствительною, чмъ выше степень ихъ поэтической восторженности: потому-что поэтическое настройство есть самостоятельное цлое, въ которомъ исчезаютъ вс различія и недостатки. Но потому-то именно, что эти оба рода ощущенія могутъ слиться другъ съ другомъ только въ понятіи поэзіи, ихъ обоюдное различіе и нужды становятся значительне по-мр-того, какъ они разоблачаются отъ поэтическаго характера, что мы и видимъ во вседневной жизни. Чмъ ниже къ ней они сходятъ, тмъ боле теряютъ они отъ своего родоваго характера, сближающаго ихъ другъ съ другомъ, пока не останется наконецъ въ ихъ каррикатурахъ одинъ только частный характеръ, противополагающій ихъ другъ другу.
Эта мысль наводитъ меня на весьма-значительный психологическій антагонизмъ между людьми: антагонизмъ, который, оттого что онъ радикаленъ и основанъ на внутреннемъ образ характера, производитъ гораздо-вреднйшее раздленіе между людьми, чмъ когда-либо производило случайное столкновеніе интересовъ, антагонизмъ, который у художника и поэта отнимаетъ всякую надежду нравиться всмъ и всхъ трогать, въ чемъ вся ихъ задача, антагонизмъ, который поставляетъ въ невозможность философа всхъ убждать, что, впрочемъ, нераздльно съ понятіемъ философіи, антагонизмъ, который, наконецъ, никогда не позволитъ человку въ практической жизни быть хвалиму всми вообще — однимъ-словомъ, антагонизмъ, который причиной, что ни одно произведеніе ума, ни одно дйствіе сердца не могутъ добиться ршительнаго одобренія у одного класса, чтобъ этимъ самымъ не навлечь на себя осужденій отъ другаго. Этотъ антагонизмъ, безъ-сомннія, ведетъ свое начало вмст съ цивилизаціей, и едва-ли когда-нибудь рушится, и то разв въ отдльныхъ, рдкихъ субъектахъ, которые, къ-счастію, всегда бывали и всегда будутъ, но хотя его свойство состоитъ въ томъ, что онъ силится разрушить всякую попытку къ своему отстраненію (такъ-какъ ни одинъ классъ не захочетъ признать несправедливость на своей и истину на чужой сторон), однако уже и то будетъ выигрышемъ, если мы станемъ преслдовать это важное раздленіе до его послдняго источника и приведемъ черезъ то самое начало этого антагонизма въ простйшую формулу.
Истиннаго понятія объ этомъ антагонизм скоре всего можно достичь, если отстранимъ, какъ я уже сейчасъ замтилъ, какъ отъ наивнаго, такъ и отъ сантиментальнаго характера все поэтическое. Тогда отъ перваго останется только въ-отношеніи къ теоріи — здравый наблюдательный духъ и сильная привязанность къ однообразному свидтельству чувствъ, въ-отношеніи къ практики — самоотрицательная покорность необходимости природы, стало-быть, покорность тому, что есть и должно быть. Отъ сантиментальнаго же характера останется только въ теоретическомъ отношеніи безпокойный спекулятивный духъ, стремящійся ко всему безусловному во всхъ разумніяхъ, въ практическомъ моральный ригоризмъ, опирающійся на все безусловное въ дйствіяхъ воли. Кто причисляетъ себя къ первому классу, можетъ назваться реалистомъ, кто ко второму — идеалистомъ, только при этихъ названіяхъ не должно вспоминать ни добраго, ни дурнаго мннія, соединеннаго съ ними въ метафизик.
Такъ-какъ реалистъ опредляется необходимостью природы, а идеалистъ необходимостью разума, то между обоими находится то же отношеніе, какъ между дйствіями природы и дяніями разума. Мы знаемъ, что природа хотя и безконечная величина въ цломъ, во всякомъ отдльномъ дйствіи является зависимою и немощною и только въ полномъ круг своихъ явленій выражаетъ самостоятельный, великій характеръ. Все индивидуальное только оттого въ ней находится, что есть нчто постороннее, ничто въ ней не вытекаетъ изъ самого себя, все только изъ предшествовавшаго момента, чтобъ соединиться съ послдующимъ. Но это взаимообразное отношеніе явленій и упрочиваетъ бытіе каждаго посредствомъ бытія другаго и отъ зависимости ихъ дйствій нераздльны ихъ прочность и необходимость. Ничего нтъ свободнаго въ природ, но за-то ничего нтъ и произвольнаго въ ней.
Точно также проявляется и реалистъ, какъ въ своемъ знаніи, такъ и въ длахъ своихъ. На все, что условно существуетъ, простирается кругъ его знаній и дйствій, но никогда не доводитъ онъ ихъ выше принятыхъ познаній, и потому правила, которыя онъ составляетъ изъ отдльныхъ опытовъ, взятыя во всей ихъ строгости, годятся только на одинъ разъ, ему стоитъ только расширить правило извстной минуты до всеобщаго закона, и онъ непремнно впадетъ въ заблужденіе.
Потому, если реалистъ захочетъ въ своемъ знаніи достичь чего-нибудь безусловнаго, то онъ долженъ попытаться въ этомъ на томъ же самомъ пути, на которомъ природа становится безконечною, т.-е. на пути цлаго и въ полномъ круг опытовъ. Но такъ-какъ сумма опытовъ никогда не можетъ быть совершенно закончена, то сравнительная всеобщность есть наибольшая величина, какой достигаетъ реалистъ въ своемъ знаніи. На возврат подобныхъ случаевъ созидаетъ онъ свою прозорливость, и потому справедливо разсуждаетъ обо всемъ, что въ порядк вещей, но во всхъ случаяхъ, представляющихся только въ первый разъ, его мудрость обращается вспять.
Все, что говорено было о знаніи реалиста, можно сказать и о его (моральномъ) дйствіи. Въ его характер есть моральность, только она не находится, сообразно своему чистому понятію, въ одномъ какомъ-либо изъ его отдльныхъ поступковъ, но въ цлой сумм его жизни. Во всякомъ особенномъ случа онъ опредляется вншними причинами, вншними цлями, только эти причины не случайныя, эти цли не минутныя, но субъективно вытекаютъ изъ цлаго природы и объективно къ нему относятся. Стало-быть побужденія его воли, въ строгомъ смысл, ни довольно-свободны, ни довольно-моральны, потому-что вытекаютъ изъ чего-то другаго, чмъ изъ простой воли, и имютъ предметомъ нчто другое, чмъ простой законъ, совсмъ тмъ они отнюдь не слпыя, матеріальныя побужденія, потому-что это нчто другое есть абсолютное цлое его природы. Такъ простой человческій разсудокъ, главнйшая часть реалиста, постоянно является и въ мысляхъ его и въ обхожденіи. Изъ отдльнаго случая почерпаетъ онъ правило для своего сужденія и изъ внутренняго ощущенія для своихъ дяній, но счастливымъ инстинктомъ уметъ онъ отстранять отъ обоихъ все минутное и случайное. Руководимый этой методой, въ цломъ онъ едва-ли упрекнетъ себя въ какомъ-нибудь значительномъ проступк, но за-то ни въ какомъ особенномъ случа не можетъ онъ имть притязаній на величіе и достоинство. Эти добродтели бываютъ только заслугою самостоятельности, что едва-ли найдется въ его отдльныхъ поступкахъ.
Совсмъ противное находимъ мы у идеалиста, который изъ себя самаго и изъ одного разума черпаетъ свои разумнія и причины. Если природа въ своихъ отдльныхъ дйствіяхъ является всегда зависимою и ограниченною, то разумъ напечатлваетъ характеръ самостоятельности и полноты на каждый изъ своихъ отдльныхъ поступковъ. Изъ себя почерпываетъ онъ все, и все примняетъ къ самому себ. Что чрезъ него происходитъ, ради его происходитъ, абсолютною величиной бываетъ всякое имъ созданное понятіе, всякое имъ опредленное ршеніе. Такъ же точно проявляется и идеалистъ, если только справедливо носитъ это имя, какъ въ знаніи, такъ и въ длахъ своихъ. Недовольный познаніями, годящимися только для опредленныхъ предположеній, онъ стремится проникнуть до истинъ, которыя ничего боле не предполагаютъ и служатъ предположеніями всего другаго. Его удовлетворяетъ одна философическая прозорливость, превращающая все условное знаніе въ безусловное и укрпляющая всю опытность на необходимомъ въ человческомъ дух, вещи, которымъ реалистъ подчиняетъ свое мышленіе, подчиняетъ онъ самому себ, своей способности мышленія. И на это онъ иметъ полное право, потому-что не будь законы человческаго духа вмст и всемірными законами, сдлайся самъ разумъ, наконецъ, подвластнымъ опытности, никакая опытность не была бы возможною.
Но онъ можетъ достичь до абсолютной истины, и все-таки немного подвинуться впередъ въ своихъ познаніяхъ. Потому-что хотя все подлежитъ необходимымъ и всеобщимъ законамъ, однако все отдльно управляется случайными и особенными правилами, а въ природ все отдльно. Стало-быть съ своимъ философскимъ знаніемъ онъ можетъ господствовать только надъ цлымъ, но для особенныхъ случаевъ, для практики онъ немного выигрываетъ, даже приводя все къ высшимъ причинамъ, по которымъ все становится возможнымъ, онъ легко выпускаетъ изъ вида ближайшія причины, по которымъ все становится дйствительнымъ. Устремляя взоры свои только на всеобщее, которое уравниваетъ самые различные случаи, онъ очень-легко пренебрегаетъ особенными признаками, чмъ они другъ отъ друга отличаются. Правда, онъ очень-многое обнимаетъ своимъ знаніемъ, но потому-то можетъ-быть и очень-малымъ пользуется, и, выигрывая въ умозрніи, часто теряетъ въ прозорливости. Оттого-то и случается, что если спекулятивный умъ презираетъ обыкновенный за его ограниченность, то обыкновенный разумъ насмхается надъ спекулятивнымъ за его пустоту, потому-что познанія, выигрывая въ объем, всегда теряютъ въ опредленномъ содержаніи.
При моральномъ изслдованіи находимъ мы въ идеалист чистйшую моральность въ частностяхъ его характера, но гораздо-мене моральнаго однообразія въ цломъ. Такъ-какъ онъ потому только называется идеалистомъ, что изъ чистаго разума почерпаетъ причины своихъ опредленій, и такъ-какъ разумъ во всхъ своихъ выраженіяхъ является абсолютнымъ, то уже его отдльные поступки, какъ-скоро они вообще моральны, носятъ на себ весь характеръ моральной самодятельности. Если реалистъ въ своихъ моральныхъ поступкахъ спокойно и однообразно подвергается физической необходимости, то идеалисту необходимо взять полетъ, необходимо въ тотъ же мигъ привести свою природу въ восторженное состояніе. Не будучи подъ вліяніемъ вдохновенія, онъ не въ-состояніи сдлать ничего замчательнаго, но за-то тмъ боле, когда онъ воодушевленъ. Его поступки явятъ тогда характеръ возвышенности и величія, которыхъ напрасно будешь искать въ дйствіяхъ реалиста. Къ-сожалнію, дйствительная жизнь совсмъ неспособна возбуждать въ немъ это вдохновеніе и еще мене однообразно его поддерживать. Съ абсолютно-великимъ, изъ котораго онъ все выводитъ, абсолютно-мелкое отдльнаго случая, къ которому онъ долженъ приложить свой выводъ, составляетъ слишкомъ-разительный контрастъ.
Такъ-какъ его воля по иде всегда направлена къ цлому, то по содержанію онъ ужь какъ-то неспособенъ принаравливать ее къ частности, а между-тмъ случай представляетъ ему только незначительные поступки для произведенія его моральнаго образа мыслей. Такимъ-образомъ нердко случается, что занятый безграничнымъ идеаломъ, онъ выпускаетъ изъ вида ограниченный случай приложенія и исполненный наибольшаго, пренебрегаетъ наименьшимъ.
Итакъ, о реалист должно судить по всей полнот его жизни, что же касается до идеалиста, то въ сужденіи о немъ должно придерживаться его частныхъ выраженій. Оттого обыкновенное сужденіе, такъ охотно судящее по отдльнымъ случаямъ, равнодушно умолчитъ о реалист, потому-что отдльные акты его жизни представляютъ такъ мало матеріи къ похвал, за идеалиста, напротивъ-того, это сужденіе раздлится.
Невозможно, чтобъ при такомъ огромномъ различіи въ принципахъ, оба эти характера не были другъ другу противоположны въ своихъ сужденіяхъ, и согласуясь даже въ объектахъ и результатахъ, не различествовали въ причинахъ. Реалистъ спрашиваетъ на что годится дло, и оцниваетъ вещи сообразно тому, чего он стоятъ, идеалистъ спрашиваетъ: хорошо ли дло? и оцниваетъ вещи, смотря по тому, чего он достойны. Во всемъ, что иметъ цнность и цль въ самомъ себ (исключая впрочемъ цлое) реалистъ мало знаетъ толка и не дорожитъ тмъ, въ длахъ вкуса будетъ онъ искать удовольствія, въ длахъ нравственности благосостоянія, хотя и не считаетъ этого условіемъ нравственнаго дянія. Все, что любитъ, онъ будетъ стараться осчастливить, идеалистъ — облагородить.
Независимость состоянія есть высочайшая цль для перваго, независимость отъ состоянія для втораго, и это характеристическое различіе видно въ ихъ обоюдномъ мышленіи и дйствіи. Оттого реалистъ выражаетъ всегда свою благосклонность тмъ, что даетъ, идеалистъ же тмъ, что принимаетъ, въ жертвахъ своего великодушія выказываетъ каждый изъ нихъ, что онъ выше всего цнитъ. Идеалистъ готовъ выкупить недостатки своей системы своею личностью и своимъ временнымъ состояніемъ, и ни во что не ставитъ этой жертвы, реалистъ выкупаетъ недостатки своей системы своимъ личнымъ достоинствомъ, и никогда не узнаётъ объ этой жертв. Его система вертится около всего, что ему извстно, и въ чемъ онъ ощущаетъ нужду — что ему за дло до благъ, о которыхъ онъ не иметъ даже предчувствія? Съ него довольно, если онъ чмъ-нибудь обладаетъ, если есть на земл для него теплый уголокъ и довольство живетъ въ его сердц. Судьба идеалиста гораздо-бдне. Мало-того, что онъ часто бываетъ въ разлад съ счастіемъ, ибо пропускаетъ случай воспользоваться моментомъ, онъ въ разлад также и съ самимъ собою, ни его знанія, ни дла не удовлетворяютъ его. Онъ требуетъ отъ себя безконечнаго, а все, что ни длаетъ — выходитъ ограниченно. Отъ этой строгости, съ которою онъ разсматриваетъ самого себя, онъ не отрекается и въ обхожденіи съ другими. Правда, онъ великодушенъ, потому-что глазъ-на-глазъ съ другими онъ мене вспоминаетъ о своей личности, но чаще онъ нетерпимъ, потому-что также легко не замчаетъ личности въ другихъ. Реалистъ, напротивъ, мене великодушенъ, но онъ за-то терпиме, потому-что судитъ о вещахъ боле въ ихъ границахъ. Онъ проститъ пожалуй, пошлому, даже низкому образу мыслей и дйствію, но только не произвольному, не эксцентрическому, идеалистъ, напротивъ, заклятый врагъ всего мелочнаго и плоскаго и легко мирится съ бизарнымъ, если только въ нихъ проявляется большая способность.
Если въ какой-нибудь систем что-нибудь выпущено, и въ этомъ выпущенномъ встрчается крайняя и неизбжная нужда въ природ, то въ замнъ системы природу можно удовлетворить только инконсеквенціей. Такою инконсеквенціей погршаютъ здсь об партіи, и она доказываетъ, если до-сихъ-поръ могли сомнваться въ этомъ — вмст и односторонность обихъ системъ и богатое содержаніе человческой природы. Идеалистъ, само-собою, разумется, долженъ необходимо выйдти изъ своей системы, какъ-скоро задумаетъ произвести опредленное дйствіе, потому-что все опредленное бытіе подчинено временнымъ условіямъ и слдуетъ эмпирическимъ законамъ. Что касается до реалиста, то еще сомнительно, въ-состояніи ли онъ удовлетворить внутри своей системы всмъ необходимымъ требованіямъ человчества. Спросите у реалиста: зачмъ онъ поступаетъ справедливо и терпитъ необходимое, и онъ вамъ отвтитъ совершенно въ дух своей системы: потому-что такъ велитъ природа, потому-что такъ быть должно. Но такой отвтъ совсмъ еще не удовлетворяетъ вопросу, ибо рчь совсмъ не о томъ, что велитъ природа, но чего хочетъ человкъ, потому-что онъ можетъ и не хотть того, что быть должно? Слдовательно, его можно опять спросить: зачмъ же ты хочешь того, что быть должно? Почему твоя воля подчиняется этой необходимости природы, когда бы она могла (хотя и безъ пользы) противостать ей? Ты не можешь отвчать: оттого, что другіе дти природы подчиняются ей, ибо у тебя у самого есть воля, ты даже чувствуешь, что твоя подчиненность должна быть добровольною. Откуда же взялъ ты идею о необходимости природы? Ужь, вроятно, не изъ опытности, которая показываетъ теб только отдльныя дйствія природы, но не природу (какъ цлое) и только отдльные факты дйствительности, но отнюдь не необходимость. Стало-быть ты выйдешь изъ природы и опредлишь себя идеалистически, какъ-скоро только захочешь морально дйствовать.
Прозорливому и безпристрастному читателю, посл всего сказаннаго (въ истин котораго даже и тотъ признается, кто несогласенъ въ результат) мн кажется ужь нечего доказывать, что идеалъ человческой природы раздленъ между ними обоими, но ни одинъ изъ нихъ совершенно не достигнутъ. Опытъ и разумъ имютъ оба свои собственныя смена справедливости, и ни одинъ изъ нихъ не можетъ сдлать набгъ на область другаго, не навлекши худыхъ послдствій или для внутренняго, или для вншняго состоянія человка. Одинъ только опытъ можетъ научить насъ, что существуетъ подъ извстными условіями, что слдуетъ изъ опредленныхъ положеній, что должно быть сдлано для опредленныхъ цлей? Если мы возьмемся помощію одного только разума созидать вн извстнаго порядка вещей, то мы будемъ пересыпать изъ пустаго въ порожнее и результатомъ будетъ нуль: ибо все бытіе подлежитъ условіямъ. Если же пріймемъ какой-нибудь случайный фактъ, за мру для ршенія того, что заключено уже въ понятіи нашего собственнаго бытія, то мы сами становимся пустою игрушкою случая.

——————————————-

Источник текста: журнал ‘Отечественные записки’, статья 1 — 1850, т. 68, No1-2, с. 93-114, 1850, т. 69, No3-4, с. 5380.
Исходник здесь: http://philolog.petrsu.ru/mdost/texts/translit/naivaja/cont/cont.htm
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека