Минор Осип Соломонович, Чернов Виктор Михайлович, Год: 1948

Время на прочтение: 16 минут(ы)
Чернов В. M. В партии социалистов-революционеров: Воспоминания о восьми лидерах
СПб.: ‘Дмитрий Буланин’, 2007.

МИНОР ОСИП СОЛОМОНОВИЧ
(1861—1932)

0x01 graphic

Михаил Гоц, как мы видели, по происхождению своему принадлежал к кругам промышленно-коммерческой аристократии еврейства. Ближайший его друг, Осип Соломонович Минор, принадлежал тоже к кругам еврейской аристократии, но совершенно другого рода — аристократии интеллектуальной, что тогда означало прежде всего синагогальной.
В самом деле, отец его, Соломон (Залкинд) Минор, родом из Виленщины, не знал в жизни иного назначения, кроме изучения, толкования и внедрения в умы своих соотечественников глубин иудаизма. Он был, однако, далек от консервативного догматизма и традиционализма. Все его личные связи тянулись к течению ‘маскилим’, то есть друзей нового просвещения.
Родившись в 1826 году, он уже 12 лет от роду поставил редкий рекорд самостоятельных упражнений в штудировании и толковании диалектических загадок Талмуда. Ему удалось поступить в новооткрытое виленское раввинское училище, бывшее любимым детищем ‘маскилим’. Окончил он его в составе первого же выпуска, и окончил так, что был оставлен при нем на кафедре Талмуда. Через шесть лет минской общине удается устроить переход его на ту же кафедру в Минск.
Одаренный чрезвычайно живым умственным темпераментом, Минор-отец успевает с успехом поработать в совершенно новой тогда области: над документами по истории еврейства Западного края. В то же время он проявляет себя и блестящим синагогальным проповедником и на русском языке. В 1869 году он удостаивается приглашения в раввины со стороны самой значительной и важной из еврейских общин — московской. Когда я просматривал вышедшие последовательно, один за другим (1875, 1877, 1889 гг.) три выпуска его речей, я живо чувствовал, как захватывающе должен был в свое время действовать его ораторский темперамент, соединенный с богатой образностью речи и стремительностью его диалектики. Все эти речи принадлежат к той счастливой и блестящей полосе его московской жизни и деятельности, которая протекала под генерал-губернаторством князя Долгорукова — сторонника принципов строгой административной закономерности по отношению к иудаизму и еврейству.
Но этот личный успех Минора имел и свою изнанку. Быть синагогальным оратором в столице значило, конечно, по необходимости откликаться и на все торжественные события в жизни особ, принадлежащих к царской фамилии. С этою щекотливою обязанностью Минор умел справляться с большим тактом. Далекий от льстивости и низкопоклонства, он умел соблюдать чувство достоинства, опирающееся на веру в правоту своего дела, он искал для еврейства не жалости и милосердия, но признания исторических заслуг иудаизма перед человечеством и соответственного к нему уважения. Основным же образцом для своей тактики он избрал заветную, с его точки зрения, историческую традицию еврейства, в силу которой оно даже в худшие времена египетского пленения не прибегало ни к сопротивлению властям, ни к восстаниям, ни к объединению с внешними врагами Египта, но свою неизменную лояльность к фараонам соблюдало до конца.
Лев Толстой, как раз в это время занятый своею проповедью ‘непротивления злу насилием’, разглядел в проповеди Минора элементы родства со своим собственным учением и охотно избрал его в руководители по изучению как древнееврейского языка, так и учения Талмуда.
Но на беду Минора-отца, ему пришлось пережить и проверку своего ‘еврейского толстовства’ на практике, на собственном жизненном опыте. В начале 90-х годов прежняя, сравнительно умеренная царская политика по отношению к евреям претерпела сильный крен направо, к религиозной и расовой нетерпимости. В Москве это сказалось особенно после замены на посту главы ‘первопрестольной’ прежнего сторонника ‘правомерных’ приемов управления князя Долгорукова отъявленным антисемитом, ‘дядей царевым’ великим князем Сергеем Александровичем.
Новая эра в Москве была открыта внезапным массовым выдворением из Москвы около 20 тысяч евреев-ремесленников. После этой ‘чистки’ в кругах сплотившейся вокруг великого князя антисемитской камарильи приобрел популярность лозунг, что ‘в православной Москве нет и не может быть места еврейской синагоге’.
Началась и травля раввина. Так, Минору издевательски было объявлено, что в записи еврейских рождений и других актов гражданского состояния он не имеет права пользоваться библейским классическим начертанием еврейских имен вместо ‘популярных’, то есть вульгарно-уличных кличек: Мошка, Ицка, Пешка и т. п. Но особенно сложные подкопы и подсиживания были пущены в ход против синагоги, для которой стараниями Минора было возведено собственное здание. Хотя оно строилось по утвержденным губернским правлением чертежам, после окончания постройки вдруг было замечено ‘соблазнительное’ сходство между древнегреческим стилем синагогальной архитектуры, с куполом и щитом Давида, и христианскими храмами. Купол было поведено снести, но и после этого губернское правление не было удовлетворено и требовало все новых и новых перестроек. Тем временем кончился срок контракта по прежнему, наемному помещению для синагоги: экстренно приходилось просить приема у обер-полицмейстера Власовского ради разрешения перенести в новое здание, все еще перестраиваемое, свитки Торы. Власовский устное разрешение нехотя дал, но после имел бесстыдство от него отпереться, и перенесение Торы оказалось поступком самовольным. Старая синагога была закрыта, а новая под знаком вопроса. Минор пытался добыть разрешение перенести исполнение некоторых треб хотя бы в частную молельню С. С. Полякова, на это последовал категорический отказ под тем предлогом, что разрешение на ее открытие в свое время было дано под условием сохранения за ней строго приватного, чисто семейного характера. Минор пытался получить право занять синагогальный дом хотя бы какими-нибудь благотворительными учреждениями, но натыкался или на отказ, или на разрешение, но под условием нового приспособления здания к специальным особенностям данного учреждения, то есть к новым бесконечным перестройкам, никогда не удовлетворявшим растущей требовательности губернского правления…
Общину, раввина и синагогу явно задались целью ‘доехать не мытьем, так катаньем’. Дело дошло до того, что в ответ на проект поместить в нововыстроенном здании давно существующую московскую еврейскую ремесленную школу новый министр народного просвещения, печальной памяти Боголепов, потребовал предварительного предъявления документов, доказывающих законность существования самой этой школы, на том основании, что даже самая маленькая торговая лавочка должна иметь торговый патент. В этом заколдованном кругу община возбудила ходатайства о перезалоге здания, о дополнительной залоговой сумме и о продаже части здания. По всем этим пунктам она получила беспощадный отказ. Наконец наскучив этой мелочной и придирчивой системой саботажа, власти решили покончить дело одним ударом: было объявлено, что в Москве еврейская синагога за ненадобностью упраздняется. Община, приняв во внимание безнадежность создавшегося положения, решила подчиниться судьбе и отказалась выступать даже в самой невинной форме за сохранение синагоги. Тогда Минор-отец дрожащим от волнения голосом, но бесстрашно заявил: ‘Хотя бы и все отступились, я один этой старческой рукой подпишу это пугающее многих прошение’. И подписал. Ответ на это был таков, какого не ждали даже и самые мрачные пессимисты. Он состоял в ‘Высочайшем’ повелении: ‘Московского раввина Минора отрешить от должности и выслать из Москвы в черту оседлости с воспрещением навсегда жить в местах вне этой черты…’.
Соломон Минор имел двух сыновей. Старший, Лазарь, родившийся в 1855 году в Вильно, унаследовал исследовательские склонности и дарования отца, младший, Осип, — его горячие общественные человеколюбивые склонности, исключавшие всякое примирение с неправдой и несправедливостью.
Старший, кончив с золотой медалью четвертый курс медицинского факультета, вопреки обычаю, при университете оставлен не был, и даже баллотировка его в 1909 году в экстраординарные профессора кончилась, в угоду антисемитским проискам, объявлением баллотировки недействительной. Один из ближайший учеников Шарко, работавший у ряда выдающихся западноевропейских ученых, автор более 130 научных работ, создатель европейского журнала ‘Die Ergebnisse der Neurologie’ и один из редакторов русского ‘Журнала невропатологии и психиатрии’ должен был довольствоваться положением приват-доцента по нервным болезням в Московском университете и преподавателем на Высших женских курсах…
Младший его несколько годами, родившийся в знаменательный год освобождения крестьян (1861 г.) Осип Минор избрал себе другую долю. Ни в еврейско-национальном разночтении толстовства, ни в нейтрализме чистого неврологического исследования его мятежная душа не нашла себе успокоения. Он пошел дорогою народовольчества. Последовательно продолжая идти по этому направлению, вступил в партию социалистов-революционеров и этой партии был верным до конца.
О. С. Минор вышел на политическую арену поистине в фатальные годы. Только что на глазах взволнованной страны и изумленного внешнего мира произошел небывалый в летописях истории поединок грозного и таинственного Исполнительного Комитета партии ‘Народной воли’ с самодержавием. Исполнительный Комитет приговорил к смерти царя Александра II, начавшего свое царствие так называемой ‘эпохой великих реформ’, но не затруднившегося изменить духу этой первой поры своей жизни и удариться в самую черную и разнузданную реакцию, как только оказалось, что продолжение прежнего курса неизбежно связано с умалением прерогатив короны. И никакие силы не могли спасти приговоренного от его участи. Одно покушение следовало за другим, пока бомба Гриневицкого не положила конец существованию владыки ста миллионов подданных. ‘Народная воля’ достигла апогея своей мощи. Но ‘азефовщина’ тех дней — небезызвестная ‘дегаевщина’ — раковой опухолью вгнездилась в организм партии и быстро вела его к смерти. Подобно мощному валу, со страшною силою ударившему о гранитный мол самодержавия, но отраженному его массивом и разбившемуся на каскад обессиленных струй и брызг, разбилась, раздробилась, разлетелась вдребезги ‘Народная воля’. Все попытки восстановить центральное руководство и наладить работу на местах были тщетными. Провал следовал за провалом.
В октябре 1883 года в Москве происходили массовые аресты учащейся молодежи. Охранкою был ликвидирован и тот кружок молодых народовольцев, в котором состояли Михаил Гоц и Осип Минор. У последнего было найдено несколько экземпляров нелегальных газет, а у одного из его товарищей — немного шрифта и части самодельного печатного станка. Никаких существенных данных о принадлежности к серьезным революционным делам не оказалось, что неудивительно: речь шла о зеленой молодежи, которая только-только ‘входила в движение’. После двух месяцев тюрьмы, в феврале 1884 года, О. С. Минор был выпущен под ‘особый надзор полиции’ впредь до окончания дела. В октябре дело окончилось. Для Минора оно кончилось высылкой под гласный надзор полиции в Тулу.
Тула была крупным рабочим центром и славилась не только знаменитыми самоварами, но и своими оружейными и патронными заводами. Само собою разумеется, что ссылка в такой город могла только означать дальнейшее вовлечение Минора в поток революционного движения. Молодой Минор участвует в организации рабочих кружков культурно-просветительского характера и скоро открывает, что для роли учителя сам он еще недостаточно учился. Результатом является поступление в Ярославский юридический лицей.
В Ярославле Минор сразу же попадает в тесную, сплоченную среду студентов-народовольцев, ведущих пропаганду на местных заводах и среди офицеров местного гарнизона. И естественный результат не заставляет себя долго ждать: июль 1885 года застает его уже в Ярославской губернской тюрьме. На этот раз ему приходится выдержать два с половиною года предварительного заключения. Времена наступали жестокие. ‘Народная воля’ была окончательно разбита, и торжествующая реакция могла вымещать свои прежние страхи на побежденных. ‘Из нашего кружка, — рассказывал Осип Соломонович, — попало в руки жандармов пятнадцать человек, из них почти половина была вычеркнута из жизни. Один пытался сброситься с лестницы, а потом уморил себя голодом, другие шестеро сошли с ума. Подумайте только! Да, сухая гильотина и тогда умела-таки работать. И как меня судьба спасла — сам толком не знаю… Стоял ‘у последней черты’. Инстинкт надоумил: потребовал, чтобы меня поместили с кем-нибудь вдвоем, иначе, говорю, с ума могу сойти. К счастью, согласились. Только это меня и спасло. И все-таки, попав в Бутырки, в общую камеру, я почувствовал себя так дико, что отвечал невпопад, а то и вовсе молчал — суток трое промолчал, произведя на товарищей впечатление, что у меня в голове ‘не все дома’. И только уж потом понемногу отошел, опамятовался…’
Горячий, темпераментный, увлекающийся и жизнерадостный юноша, едва прикоснувшийся губами к чаше жизни, испробовал жестокость и когтистость ее тяжелых лап. Он сразу ‘посерьезнел’, и между бровями его пролегла ранняя страдальческая складка. Его портрет из Бутырской тюрьмы в мае 1888 года, перед отправкой в ссылку, рисует нам высокого, худощавого, несколько узкоплечего брюнета, выглядевшего старше своих лет, с высоким лбом, гладкой, откинутой назад прической, в очках, притемняющих задумчивые, грустные глаза, с пышными черными бородой и усами, с общим видом скорее приват-доцента, чем революционера и человека действия. И какие же, в сущности, действия могли быть поставлены ему в счет? Прокурор Муравьев, в ответ на вопросы отца Минора о сыне, ответил коротко: ‘Десять лет ссылки в Средне-Колымск — за вредное влияние на молодежь’…
Революционер, видавший на своем веку виды, знавший, что такое борьба, в тюрьме бывает обычно спокоен и сдержан. Но молодежь, которая только мечтала о борьбе, только рвалась к ней в мыслях, неизбежно именно тюрьму-то и пробует дерзновенно превратить в свою первую арену борьбы и, очертя голову, хватается за всякий повод к конфликту. Минор и его товарищи не могли не явиться живой иллюстрацией этой истины. До них докатились слухи, что с шедшими в ссылку в предыдущих партиях обращались грубо, что были случаи избиения и всяческих издевательств. И как только им было объявлено, что в Сибирь они пойдут не все вместе, а разделенные на партии — буря разразилась. Вся сила, весь порыв неудовлетворенной в жизни и приглушенной в заключении жажды активности, жажды борьбы были вложены в бурный и безоглядный протест, в попытку во что бы ни стало добиться отмены этого распоряжения. Как ни странно, но протест возымел действие: власти, переждав месяца три, отправили всех в Сибирь без разделения на партии.
Моральная сила, оказалось, может пересилить силу физическую. Беззащитная молодежь победила своих победителей. Но это была роковая по своим последствиям победа. Она переисполнила юных ссыльных такой верой в себя, таким моральным зарядом молодой непримиримости и несгибаемого упорства, которая потом, в сибирской глуши, где каждая мелкая полицейская сошка чувствует себя маленьким самодержцем, где административное самодурство является высшим законом, должна была неминуемо кончиться для них жесточайшей трагедией.
Еще в Томске, где после побега с пути одной из заключенных их всех заперли на замок в камеру и оставили без еды, без питья и даже без традиционной ‘параши’, они вызвали страшный переполох среди начальства, высадив двери камеры самодельным тараном. Сошло: неслыханность такого поведения вызвала растерянность власти и заставила ее пойти на уступки. Но это было в последний раз. Чем дальше углублялась эта партия в Сибирь, тем угрюмее, тем злее становился конвой, тем чаще щелкали затворы ружей и курки револьверов, — а пройти пешком до Иркутска надо было две с половиною тысячи верст.
Измученные люди сумели еще после этого выдержать три тысячи верст путешествия на телегах по ужасающим подобиям дорог во время осенней распутицы вплоть до Якутска. Тут надеялись перезимовать, чтобы весной осилить новый трехтысячный путь — от Якутска до Средне-Колымска, по местам бездорожным и почти безлюдным.
И вдруг — известие, что всех будут гнать туда зимой, несмотря на отсутствие теплой одежды! Да ведь это верная смерть для ослабленных, часто уже серьезно больных людей! Но если смерть, то пусть уж будет не безмолвная, а смерть на открытом, героическом протесте! И коллективный протест начался. Люди поклялись сопротивляться, чего бы это ни стоило — поклялись, уже зная, что губернатор Осташкин и полицмейстер Олесов рассвирепели от одной вести о дерзкой попытке противоречить их распоряжениям, что местной команде розданы боевые патроны и что солдат усиленно потчуют двойными порциями водки. Так произошел знаменитый якутский расстрел. А затем жертв расстрела, избитых, раненых, судили. Кроме тех, кто успел умереть от ран…
И всех приговорили к смертной казни через повешение. Но в отношении всех осужденных, кроме трех, которым вменялся в вину непосредственный вооруженный отпор действиям военной силы, суд ходатайствовал о смягчении их участи — для одних до четырехлетней, для других до двадцатилетней, для третьих до пожизненной каторги.
О. С. Минор попал в ‘пожизненные’…
Приговор и его выполнение — повешение трех, причем тяжело раненного Коган-Бернштейна принесли вешать на носилках, — давил тяжелым грузом на психику уже измученных всем пережитым людей. Одну из женщин наутро вынули из петли.
А там — отправка в Вилюйск. В очерке своих воспоминаний О. С. Минор характеризует ее условия одним ужасающим в своем немом красноречии фактом. ‘У одной из заключенных, А. Н. Шехтер, — рассказывает Осип Соломонович, — в Якутской тюрьме родился ребенок. Тщетно мать просила об отсрочке до более теплого времени своей отправки в Вилюйск. Ее отправили с грудным двухмесячным ребенком на руках в таких условиях, что до приезда на первую же станцию ребенок у нее на руках замерз’. И — такова сдержанность повествователя — только близкие Минору люди знали, что Шехтер — девичья фамилия его жены, могли догадаться, что в рассказе о замерзшей девочке речь шла о первой дочери самого О. С. Минора…
Казалось, все эти люди были обречены. Их ждала сначала знаменитая Вилюйская тюрьма, которая когда-то, в 1863 году, была построена для Н. Г. Чернышевского, а после освобождения его и заброшенных туда же двух польских повстанцев пустовала. Потом их перевели в ‘образцовую’ Акатуйскую тюрьму в Забайкалье, где задавались целью совершенно смешать политических с уголовными и заставить первых равняться по последним. Каторжный труд в шахте под режимом знаменитого в тюремных летописях ‘Шестиглазого’, описан в ‘Мире отверженных’ Мельшиным-Якубовичем, с которым вместе пришлось отбывать каторгу Минору.
Тут и должен был кончить Минор свои дни. Но приговоры царских судов нередко кассировались высшею инстанцией — историей. Так случилось и на сей раз. За границей история ‘якутской бойни’ не переставала волновать общественное мнение, в английском парламенте правительству был даже сделан запрос о зверствах в русских тюрьмах. И вот начались жертвам ‘якутской бойни’ послабления. Даже бессрочным при коронации Николая II был дан срок в 20 лет, с переходом через первые 8 лет в вольную команду, а еще через 6 лет — на поселение. Особое положение ‘политических’ также было признано. Еще через несколько лет весь процесс ‘якутян’ был пересмотрен и 20 лет каторги заменены 10 годами ссылки.
Так в августе 1898 года Минор, как и другие ‘вечные каторжане’, смог опять пересечь Уральский хребет, отделяющий Сибирь от России. Всем им предстояло прожить четыре года под надзором полиции, без права въезда в столицы.
Пунктом, где О. С. Минору пришлось отбывать гласный надзор, было Вильно. Приезд туда О. С. Минора был для города событием. Как остановившиеся часы, пружина которых опять заведена, начинают двигать своими стрелками как раз с того места, на котором остановились, так и О. С. Минор с почти юношескою горячностью искал общения с местными ‘живыми силами’: с интеллигенцией, с учащимися, с рабочими. Все наблюдавшие его в то время единогласно отмечают, как тянуло его к молодежи и до какой степени молодежь тянулась к нему.
О. С. Минор уже заканчивал четвертый десяток лет своей жизни, но живость и экспансивность он сохранил чисто юношескую. Все роднило с ним молодежь: не только его замечательная, подкупающая внимательность к любому прибегавшему к нему юноше, не только неисчерпаемая доброта, не только подкупающая простота обращения, но еще и какое-то сходство в умонастроении, далеком от всякого догматического успокоения, какой-то молодой незаконченности и брожении его мнений. О. С. Минор вместе с молодежью чего-то искал, что-то внезапно открывал, с жаром неофита увлекался, перехватывал через край, возвращался назад, страдал от противоречий, от несведнность концов с концами, возмущенно отрекался сегодня от того, во что едва не уверовал вчера, шумел, волновался, ликовал или отчаивался, но прежде всего жил, жил и жил всеми нервами, всеми фибрами своего существа…
Полиция между тем глядела в оба. Беспокойный и неугомонный темперамент О. С. Минора не давал ей спать. Первое появление О. С. Минора в Вильно надолго не затянулось. Всего какой-то год начальство терпело его здесь.
Доканчивать срок своего гласного надзора ему пришлось в глухом провинциальном Слуцке.
Но вот срок надзора кончился. Минор попадает в Кишинев. Опять начинается ‘живая жизнь’, по образцу Вильно, и опять настораживаются полицейские ищейки. Но Минор уже не ждет нового вмешательства их в свою судьбу. Заметив, что почва под ногами становится горячей, он переправляется через границу.
В Кишиневе до него уже доходили вести о новых революционных формациях с обновленной идеологией, переработанной программой и приспособленной к изменившимся условиям тактикой. Минор не считал себя человеком, призванным самостоятельно вырешить и для себя, и для других все эти вопросы — жизнь, бросавшая его то в тюрьмы, то в ссылки, помешала ему приобрести необходимую для этого теоретическую подготовку, да и по натуре своей он менее всего подходил на идеолога-систематизатора. И он чувствовал потребность побывать там, в одном из заграничных эмигрантских центров, где вокруг печатных органов естественно создаются настоящие интеллектуальные лаборатории, в которых вырабатываются новые идейно-теоретические сплавы. К тому же он знал, что в наиболее родственной ему по духу ‘эсеровской’ духовной лаборатории самое активное участие принимает его сверстник и ближайший товарищ по воле, тюрьме и ссылке — Михаил Рафаилович Гоц.
В конце 1902 года Осип Соломонович Минор приехал в Берлин. Свидание с Гоцем, знакомство с Гершуни и Азефом. Летом 1903 года он переехал в Женеву, где сразу попал на съезд Аграрно-социалистической лиги и на учредительное совещание заграничной организации партии социалистов-революционеров. Он вошел в обе организации и с головой ушел в работу. Его душевный склад и темперамент боевого популяризатора и пропагандиста определяет и его место в организации: главное редакторство в боевом организационном органе ‘Народное дело’. {‘Народное дело’ — популярное издание партии социалистов-революционеров. Выходило в 1902—1904 гг., первый номер вышел в форме газеты, последующие номера выходили в виде сборников.} Но кроме того он непосредственно участвует и в административно-организационной работе, входя сначала по назначению, а потом по избранию в состав Заграничного комитета партии. Однако помимо этого официального места О. С. Минора в организации быстро определяется и другое.
Его дом становится естественным центром идейной и политической жизни всей тянущейся в сторону партии заграничной учащейся молодежи. Сюда тянутся, как говорится, ‘зайти на огонек’, погреться физически и морально. На столе всегда самовар, а нередко и что-нибудь посущественней. Хозяин вечно с кем-нибудь возится: одному надо помочь найти работу, другому — квартиру, третьему — просто помочь найти самого себя. ‘Наша молодежь с Осипом Соломоновичем во главе’ — эта шутливая фраза вошла тогда в пословицу.
Массивная, апостольская фигура Минора и маленькая, слабая фигурка его жены, Анастасии Наумовны, производили впечатление и по внешним, и по внутренним качествам впечатление одновременно и необыкновенного контраста, и такой же гармонии. Он — горячий и порывистый, не знающий порой меры, легко выходящий из равновесия и начинающий бушевать, она — кроткая, тихая, уравновешенно-спокойная, вся светящаяся ровным теплым светом неисчерпаемой доброты. Трудно было поверить, что на долю этой старающейся остаться незамеченной хрупкой женщины выпало столько испытаний, что хватило бы на добрый десяток сгибающихся под их бременем. Все, впрочем, знали, что под напускной суровой внешностью и густыми нависшими бровями Осипа Соломоновича прятался товарищески участливый взгляд, а густые усы и борода ветхозаветного пророка плохо скрывали улыбку радушия. Е. Е. Лазарев метко говорил про чету Миноров: ‘Всюду в окружающей среде установилось такое мнение, что, когда Осип Соломонович кричит и ругается, — это хороший признак, потому что с людьми, которых он не уважает, он предпочитает меньше говорить и объясняться с ними избегает’. Вот почему и молодежь, в чем-нибудь провинившись, не сетовала на то, что Осип Соломонович внезапно из заботливейшего опекуна превращался в громовержца, во-первых, это было ненадолго, ибо тучи быстро развеивались и опять ласкало синее небо, а во-вторых, громы его были не громами сверху вниз взирающего олимпийца, а разрядом недовольства старшего брата.
У О. С. Минора была особая бессознательная педагогическая система — оказывать юным, еще не сложившимся натурам авансом неограниченный моральный кредит, система, заставлявшая лучших юношей и девушек чувствовать обязанность оправдать его и добиваться максимума напряжения своих духовных сил. Что же касается до злоупотреблявших этим кредитом, то им не помогала никакая система.
Тем не менее случавшиеся разногласия с молодежью тяжелее всех нас отражались на Миноре. Молодежи скопилось за границей немало, а в Женеве особенно много. Вскоре из нес выделился кружок, человек в 20 — 25, преимущественно рабочих из Западного края, особенно из Белостока, совершенно эмансипировавшихся от всякого влияния Осипа Соломоновича и постепенно совсем отдалившихся от него. Кружок скоро приобрел и своих лидеров. Это были: Евгений Лозинский (Устинов), претендовавший впоследствии на то, что он совершенно независимо от Махайского изобрел теорию непримиримого классового антагонизма рабочих с интеллигенцией как монопольной обладательницей ‘умственного капитала’, семинарист Троицкий, впоследствии ставший, под псевдонимом Таг-ина, {Псевдоним А. Г. Троицкого.} одним из литературных лидеров ‘максимализма’, и ученик земледельческого училища М. И. Соколов, прославившийся через несколько лет, под кличкою ‘Медведь’, участием в Московском восстании и организацией знаменитого взрыва Столыпинской дачи на Аптекарском острове. Группа эта, посвященная Лозинским в теорию расцветавшего тогда во Франции ‘анархо-синдикализма’, увлекалась ‘максималистской’ перспективой захвата в момент революции всех фабрик и заводов для передачи их в руки рабочих, а лучшим средством приблизить революцию считала ‘экспроприации’ и экономический (аграрный и фабричный) террор.
Часть этой молодежи группировалась вокруг ‘бабушки’ (Е. К. Брешко-Брешковской). Она тогда не особенно задумывалась над конкретными формами, в которых эта горячая молодежь представляла себе выявление революционной энергии. Ей нравилась ее бурнопламенность, ей улыбалась идея поехать в Россию во главе двух-трех десятков юных сподвижников, которые жаждут рассыпаться по деревням и фабрикам, чтобы ‘подымать народ’. Что касается до методов борьбы, то чего заранее о них гадать и спорить, их подскажет сама жизнь, говорила она. Но вот ‘бабушке’ пришлось уехать на кампанию пропаганды в Америку, а без нес эта молодежь, что называется, окончательно отбилась от рук и закусила удила. В женевской группе у нее оказалось большинство в несколько голосов, и она его реализовала, проведя резолюцию в духе своих лозунгов, эта резолюция была тотчас же отпечатана отдельным листком и почта понесла ее во все края России.
Согласно этой резолюции, ‘на обязанности боевых дружин в деревне должны лежать организация и осуществление на местах аграрного и политического террора, в целях устрашения и дезорганизации всех непосредственных представителей и агентов современных господствующих классов’. Резолюция требовала, чтобы партия решила: 1) ‘немедленно, сейчас же приступить к организации с этой целью возможно большего числа боевых дружин’ и 2) ‘заполнить всю деревенскую Русь листками и прокламациями, призывающими сами крестьянские массы к повсеместной организации таких дружин’. И т. д., и т. д.
‘Мы хотим, чтобы движение приняло такую форму, как в Ирландии, — говорил Лозинский. — Но мы не надеемся здесь исключительно на силы партии… Мы думаем, что нельзя все возлагать на нас. Поднять деревню своими агитаторами мы не можем физически, единственное, что мы можем, — это оказать идейное влияние на борьбу крестьянства…’ ‘Мы можем только наводнить деревню листовками, брошюрами об экономической борьбе и об аграрном терроре’. ‘Партия не может регламентировать работу крестьянских организаций. Контроль здесь невозможен и вреден’.
Как сейчас помню, как разволновался из-за этого О. С Минор. Иные из нас не разделяли его тревог. Очень печально, конечно, говорили ‘флегматики’, что впервые в нашей среде произошло что-то вроде деления на ‘отцов’ и ‘детей’, что вся аргументация более опытных и теоретически более подготовленных людей отскакивала как от стенки горох от специфической ‘настроенности’ компактной группы партийного молодняка.
И все же нечего воспринимать это слишком трагически. Если даже они сохранят свой заряд до возвращения в Россию, так ведь на местах они столкнутся с людьми, вооруженными известным опытом, которые их одернут… Но Минор только еще пуще волновался: ‘Этот толстокожий оптимизм надо бросить. На местах они чаще всего найдут пустое место после очередного разгрома, полтора человека с печатью комитета, и обработают их или отодвинут в сторону и сами завладеют печатью и наделают таких дел, что потом не будешь знать куда деваться.
А во-вторых, их резолюция опережает их приезд, ее уже везде читают, — она ведь без именных подписей, это просто резолюция женевской группы партии, а в России все знают, что в Женеве и Гоц, и Волховской, и Шишко, и Чернов, — и вот увидите, еще примут это за наше общее мнение, авторитет имен заставит смолкнуть сомнения, и кто будет в этом виноват, если не мы? Нет, этого так оставить нельзя, нам надо составить контрреволюцию и так же широко ее повсюду распространить и всеми нашими подписями снабдить, чтобы никаких недоразумений и быть не могло. Вы там как хотите, а я не желаю, чтобы обо мне думали, будто я на старости лет в ‘красном петухе’ обрел разрешение всех задач революции. Если вы так тяжелы на подъем, так я один составлю особое мнение и подпишу его и буду рассылать — чтобы не чувствовать на своей совести потакательства такому вот революционному упростительству и вспышкопускательству!’.
Осип Соломонович растолкал-таки всех, вплоть до самых хладнокровных, заставил меня засесть и составить обстоятельный проект резолюции, заставил нас собраться и обсудить подробно ее редакцию — и вот, благодаря ему, появился документ, имеющий существенное значение для будущего историка партии — ‘резолюция о работе в деревне и об аграрном терроре’ за 16 подписями. Тут были подписи и наших ‘стариков’ — Волховского, Бохановской, Добровольской, Минора и его жены (Шишко и Гоца по болезни не было в Женеве, Лазарев жил в Кларанс), и ‘середняков’ — кроме меня и моей жены дали свои имена Билит, позднее раненный при взрыве нашей лаборатории, Севастьянова, погибшая позднее в России на террористическом акте, и другие.
А еще через некоторое время, когда наши аграрники-максималисты разъехались по России и выпустили прокламацию с призывом ‘бей помещиков, бей кулаков, бей становых, бей исправников, урядников, бей их всех крепче!’, Осип Соломонович предъявил этот документ всем, приговаривая: ‘Ну, что, далеко мы уехали бы с нашей терпимостью и хладнокровием? Как вы это назовете? Революционеров нашим именем воспитывают в народе или просто красных погромщиков?’. И приходилось сознаться, что в настороженности Минора оказалось больше политического разума, чем в ур
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека