Гершуни Григорий Андреевич, Чернов Виктор Михайлович, Год: 1948

Время на прочтение: 17 минут(ы)
Чернов В. M. В партии социалистов-революционеров: Воспоминания о восьми лидерах
СПб.: ‘Дмитрий Буланин’, 2007.

ГЕРШУНИ ГРИГОРИЙ АНДРЕЕВИЧ
(1870—1908)

0x01 graphic

Григорий Андреевич Гершуни ворвался в мою заграничную жизнь внезапно, подобно тому, как падают с неба на нашу землю блуждающие метеориты.
Ничто, казалось, не предвещало его появления. Не слыхал я дотоле и его имени. Впрочем, у нас тогда было священной традицией: встречаясь с человеком по революционным делам, об имени его не спрашивать, а случайно узнав, постараться как можно скорее выкинуть его из памяти. И в самой России имя его было, в сущности, известно лишь очень небольшому кругу будущих руководителей ПСР.
Прежде всего на него натолкнулась Е. К. Брешковская. Она без устали разъезжала тогда по России ‘людей поглядеть и себя показать’, как со смешком любила выражаться она. Она ‘искала человека’. А найдя, немедленно присоединяла к незримому воинству будущей партии социалистов-революционеров.
Брешковская впоследствии рассказывала нам, как, поездив по Западному краю, она наткнулась на мирного культурного деятеля — умного и осторожного провизора и бактериолога Гершуни. ‘Светлая голова’, — отметила она для себя. Скоро узнала, что ‘светлую голову’, как полагается, арестовали и увезли в Москву. Ею заинтересовался Зубатов, любивший лично ‘поработать’ над выходцами из ‘подпольной России’ более высокого уровня.
Брешковской не раз приходилось наталкиваться на следы какого-то недавно появившегося и, подобно ей, мелькавшего то там, то тут революционера под кличкой ‘Дмитрий’. Его уже знали пока еще редкие по тем временам массовые митинги. Случалось, что он внезапно как из-под земли вырастал там, где атмосфера переполнялась электричеством стачечного брожения, о нем говорили как об ораторе, оставляющем незабываемое по силе впечатление. Случайно ‘бабушка’ с ним однажды встретилась. Вездесущий и неуловимый нелегальный организатор ‘Дмитрий’, бурный оратор массовых митингов и, наконец, мирный культуртрегер, провизор в Минске Григорий Гершуни слились в одно лицо.
К нам, за границу, ‘бабушка’ еще не заглядывала. С ней уже завязал связь транспортер заграничного Союза Мендель Розенбаум, и она однажды направила его в г. Минск к бактериологу Григорию Гершуни. ‘Вот кого попробуй привлечь к эсеровству, — сказала она, — дело будет’.
Розенбаум съездил в Минск, но первая попытка не дала результатов, осторожный Гершуни держался выжидательно и даже имени его мы от Розенбаума еще не слышали.
Гершуни производил неотразимое впечатление с первого раза, и притом на людей совершенно различных и друг на друга не похожих. В одну из своих заграничных поездок Гершуни возвращался домой через Румынию.
Там, в Бухаресте, вместе с тем же Розенбаумом, поздно засиделся у местного статистика и экономиста Арборе, когда-то одного из друзей и сподвижников Бакунина. Старик — в русском социалистическом движении более известный под именем Ралли — был очень оживлен и много рассказывал. Гершуни, как казалось Розенбауму, был молчалив. Но когда Гершуни распростился и ушел, знавший толк в людях Арборе-Ралли наклонился к Розенбауму и с необыкновенной живостью спросил: ‘Кто это?’ — ‘А что?’ — ‘Орел!’
Несколько позже, в апреле 1902 года, один из наших крупных партийных работников Степан Слетов взялся экстренно съездить в Россию. Туда была спешно отправлена первомайская литература, но из-за какой-то очередной организационной неувязки она застряла где-то уже по ту сторону границы. Слетов должен был все наладить и пустить литературу в ход, но нашел так много организационной неурядицы, что справлялся с нею долго и не без труда, мыкаясь между границей, Киевом и Воронежем. Наконец кончил свое дело и вернулся назад. За это время его трижды встречал в пути и под конец опять догнал и перегнал Гершуни. Описывая потом свои приключения в этюде ‘Туда и обратно’, Слетов писал: ‘Он проехал границу и в два дня наладил пути для транспорта. Потом мне рассказывали, как мужик-контрабандист после разговора с ним не называл его иначе, как ‘орел’. И, действительно, это был ‘орел».
Анархист старых времен, простой галицийский мужик и сравнительно молодой эсер-великоросс из Тамбова, точно сговорившись, в один голос определили Гершуни единым словом.
Помню, я куда-то выезжал из Берна на день-другой. Житловский уже некоторое время был в отъезде. Его материальные дела внезапно сильно поправились: он стал участником ‘Академического издательства по социальным наукам’, затеянного одним из его личных друзей Эдельгеймом, учеником швейцарского профессора Штейна. Сильно задержавшийся по делам этого издательства в Берлине, Житловский направил в Берн никому из нас не известного человека с рекомендательным письмом, а в нем, между прочим, сообщал, что приезжий является представителем наших единомышленников в России и нуждается в адресе Менделя Розенбаума, тогда сидевшего у галицийской границы транспортером Союза.
Вернувшись в Берн, я на другой день зашел на квартиру Житловского узнать, нет ли от него вестей. Жену Житловского я нашел в тревоге. К ней явился из Берлина с рекомендательной запиской от мужа совершенно не известный ей господин, требующий адрес Менделя Розенбаума. Адрес этот у австро-русской границы был отправной точкой единственной тонкой нити, связывавшей заграничный Союз социалистов-революционеров с Россией по транспорту литературы. И она решила адреса не давать, а лучше вызвать самого Розенбаума в Берн. Воспользовавшись моим приездом, она просила меня пойти познакомиться и лично присмотреться к приезжему, который остановился у члена одной из русских эсеровских организаций.
— Я вам советую, Виктор Михайлович, пока присмотреться к приезжему, — сказала мне Вера Севсрьяновна. — Вы, кажется, знакомы с товарищем Чепиком. Мало? Ну, ничего, он-то вас хорошо знает. Пока ‘незнакомец’ расположился у него. Мне, знаете, что-то не верится: неужели мы в России все-таки кому-то нужны? — заключила она с обычной своей грустной улыбкой.
Я не заставил себя долго ждать и через четверть часа был у Чепика, где застал и его, и ‘незнакомца’, так сказать, на месте ‘преступления’: при помощи нагревания они проявляли в пришедшем из России обычном письме ‘настоящий’ текст криптографического послания. Тут же лежало несколько паспортных книжек, расшитых и частично уже химически ‘вымытых’ для заполнения новым текстом. Словом, обычная ‘кухня’ конспиративной техники…
Приезжий произвел на меня очень своеобразное впечатление. Как-то особенно откинутый назад, покатый купол выпуклого лба, волевые очертания рта, гладко выбритого подбородка, быстрота движений, скупость на слова, при замечательном умении слушать и заставить разговориться своего собеседника. Немногие его реплики в разговоре обличали такт и редкое умение направлять ход беседы.
Рекомендательной карточки, привезенной им от Житловского, для меня было вполне достаточно, да и помимо нее уж не знаю, что именно преисполняло меня неизъяснимым доверием к новому знакомцу. Что-то мне шептало: ‘Да, поистине, вот это человек!’. Он тем временем круто переменил разговор: ‘Ну, теперь моя очередь рассказывать, ваша — спрашивать…’.
А рассказать ему было что. Когда я уезжал за границу (в начале 1899 года), с революцией в России было еще тихо. Социал-демократия, правда, уже набиралась сил, то там, то здесь возникали, по петербургскому образцу, местные союзы борьбы за освобождение рабочего класса, в 1897 году уже был организован еврейский Бунд, в следующем, 1898 году произошла первая попытка создания центральной всероссийской социал-демократической организации на I съезде в Минске, но от этой попытки остался лишь ‘манифест’, принадлежавший перу П. Б. Струве, большинство членов съезда было арестовано тотчас по его окончании. Что касается социалистов-революционеров, то мне была известна лишь киевская группа, к которой примыкали кружки по узкой цепочке южных городов, кончая Воронежем, да саратовская группа (А. Аргунова), вскоре почти целиком перебравшаяся в Москву (так называемый Северный союз социалистов-революционеров).
Приезжий рассказал мне, что южная социал-революционная группировка, успешно разрастаясь, имела уже свой первый съезд и даже приняла название партии социалистов-революционеров, а московская, ставшая Северным союзом, основала печатный журнал ‘Революционная Россия’, с участием видных столичных литераторов В. Мякотина и А. Пешехонова. Правда, третий номер журнала, вместе с нелегальной типографией в г. Томске, провалился, но дубликат предназначенных для него рукописей — здесь, в его распоряжении. Номер должен быть, быстроты ради, выпущен за границей, но уже в качестве формально признанного центрального органа объединенной ПСР, ибо наш гость привез с собой договор о полном слиянии Северного союза и южной партии воедино. ‘Мы в России свое дело сделали, очередь теперь за вами, заграничниками. Все здешние организации — и ‘Группа старых народовольцев’, и Союз социалистов-революционеров, и Аграрно-социалистичсская лига, и лондонский Фонд вольной русской прессы, и группа ‘Накануне’, и группа ‘Вестника русской революции’ — должны слиться в единую заграничную организацию партии, собрать свой съезд, выбрать свой общий комитет и стать органом или зарубежным представительством общерусского Центрального Комитета’. И он мне ребром поставил вопрос: сочувствую ли я такому направлению дела, и можно ли в нем на меня всецело и без оговорок рассчитывать?
Я без всяких колебаний ответил: ‘Не я один, а все, кого я знаю из серьезных людей в эмиграции, могут только с величайшим энтузиазмом принять привезенные вами вести. Во всех давно уже теплилась вера в близость нового всероссийского общественного подъема и нового революционного прилива: его слишком долго и нетерпеливо ждали, и, может быть, иные уже устают ждать, а потому подлинное его пришествие, быть может, кое-кого даже застанет врасплох. Им будет мало ваших уверений, им будут нужны факты и доказательства. Есть ли они у вас?’. Приезжий странно усмехнулся: ‘Откуда мне их взять? Это уж придет из России. Пока буду просить о краткосрочном кредите…’.
И, немного помолчав, возобновил разговор: ‘Ноя привез кое-какие новости, которые будут радостны лично для вас. На долю двух ваших серий в ‘Русском богатстве’ — о философских корнях русского социологического субъективизма и о различиях индустриально-капиталистической и аграрно-трудовой эволюции — выпал необычайный успех. Ничто молодежью не читается с таким увлечением, как они, ничто не возбуждает столько страстных споров со скептиками. Наша молодежь вдохновляется ими в защите своих позиций против ортодоксально-марксистского — а я еще охотнее сказал бы: вульгарно-марксистского — натиска. Вот вернусь, все наши будут меня расспрашивать: каковы ваши дальнейшие литературные замыслы?.. Да и жизненные тоже’.
Я стал рассказывать…
Приезжий слушал очень внимательно, спрашивал о подробностях… И вдруг оказалось, что и без меня обо мне все знает…
— Как? Откуда? — недоуменно спросил я.
— Да просто по долгу службы, — улыбнулся он.
Оказалось, что в Саратове, ‘столице Поволжья’, он собрал много сведений обо всех моих деревенских похождениях, в кругах Михайловского и Кривенко — о моих спорах с марксистами и связях с кругами молодых народовольцев и старых народоправцев, в юго-западном крае он уже видел первые брошюры Аграрно-социалистической лиги и знает, какой резонанс они нашли среди крестьян и работающей в деревне интеллигенции. Но мои планы о возвращении в близком будущем в Россию он раскритиковал жесточайшим образом. ‘От вас ждут, — сказал он, — работ по выяснению партийных перспектив, партийной программы, стратегии и тактики. Для этого отмеренного вами за границей только годичного срока уж никак не хватит. Я должен побывать еще в других заграничных центрах эмиграции, выяснить состав наличных работников, а при следующих свиданиях представить всем проект использования наличных сил, как было бы важнее всего для партии. Подумайте об этом как следует и припасите ваш окончательный ответ. А Россия от вас не уйдет, только надо, чтобы в ней произошли серьезные сдвиги, после которых партия сама вызовет вас…’
Оспаривать его доводы было нелегко. С тем большим нетерпением я ждал приезда Житловского и Розенбаума, которые могли дать мне всю нужную информацию о приезжем. Но я чувствовал: в моей жизни пришел решающий момент.
Тем временем приехал из Берлина Житловский. Вера Северьяновна с обычной нервной тревожностью приступила к мужу — что за человека прислал он к нам и почему доверился ему настолько, что вознамерился вручить ему адрес единственного, Менделем организованного ультраконспиративного пограничного пункта Союза? Откуда взялся этот незнакомец, кто он такой, кем заверена его политическая доброкачественность? Если он действительно прислан нашими, то снабжен ли он паролем Союза?
Житловский должен был сознаться, что пароля приезжий не знал…
— Ну, вот, у тебя всегда так, — журила его жена. — Как будто на бумаге все условлено, как у людей: и шифры, и пароли, и явки, а на деле… Кто же тебя свел с этим незнакомцем? И скажи, по крайней мере, как его зовут?
— Зовут? Дмитрием…
— Что значит — Дмитрием? А дальше?
— Дальше? Как бишь это… Ну, да, Гарин. Я еще его спросил, не родственник ли он беллетриста Гарина — помнишь, ‘Детство Темы’ в ‘Русском богатстве’? — Отвечает, что нет. — Так однофамилец? — Да, отвечает, однофамилец — временный.
— И это — все? Ах, Хаим, Хаим… Ты и до гроба останешься ребенком?
— Подожди, дай закончить. Свел меня с ним как с значительной фигурой революционного мира никто иной, как старый народоволец Ефим Левит, помнишь его? Человек редкого морального авторитета, строжайший ригорист. Его отзывам о людях я привык вверяться, зажмуря глаза… Ты, Вера, сама знаешь…
— Ну, и как же он тебе его характеризовал?
— Никак. Знаешь его манеру? Просто вызвал по телефону: ‘Приходите, говорит, ко мне сегодня обедать’. — Где там, отвечаю. Некогда, дела… — А он: ‘Это хорошо, когда у человека есть дела, а вы все-таки дела забросьте и приходите, все равно пойдете же куда-нибудь обедать, у нас будет нынче гефюлте фиш — знаете, как моя жена это блюдо готовит!’. Я было опять отнекиваюсь, ссылаюсь на срочную работу, а он: ‘Что вы такой непонятливый? Ну, скажу — встретитесь с одним очень интересным лицом, приезжим из России’. Я — ни да, ни нет. В ответ слышу тоном чуть ли не приказа: ‘Это важно, поняли? Бросьте все работы и приходите к обеду. Жалеть не будете’. И в сердцах повесил трубку.
Ну, думаю, делать нечего. Бьет на какой-то сюрприз. Хорошо, посмотрим. И подлинно, жалеть не пришлось. Познакомился с приезжим. Он мне показался по своей корректно-европейской внешности не русским, а скорее каким-нибудь балтийцем: не то эстонец, не то литовец. Стал было расспрашивать его о России. Отвечает сжато, коротко. И через несколько минут перевернул роли — вышло, что это он у меня берет исчерпывающее интервью обо всех наших делах. Понял, что иначе нельзя — за обедом были гости. Что ж, моя-то жизнь как эмигранта у всех на виду, скрывать по существу мне нечего. О наших делах рассказывал в самых скромных тонах, не скрывая, что удельный вес наш в эмиграции очень невелик. Вдруг Левит меня изумил, обычно он любит над нами подшучивать, а тут заговорил таким значительным тоном. ‘Да, — говорит, — Союз их, конечно, еще слаб, но все ж их дела далеко не так плохи, как их сейчас разрисовал Хаим. Их шансы, их виды на будущее очень хороши’.
Тем временем гости один за другим разошлись. Тогда Левит говорит: ‘А теперь и я ухожу, оставляю вас вдвоем: воркуйте, голубки’. Остались мы вдвоем, и тут-то вот новый знакомый меня огорошил: ‘Ну, а теперь могу сказать, что никакой я не Гарин, а можете меня просто называть — товарищ Дмитрий. И перейдем к делу: где Мендель?’. Я прямо опешил… Тут только понял, почему Левит взял такой со мной повелительный тон… Я было полез в портфель, ищу адрес Менделя, нет адреса — забыл его дома…
— И это — все? — снова всплеснула руками Вера Севсрьяновна.
— Да ничуть не все, а только начинается. Вечером к Левиту, кроме Дмитрия, явились еще двое — Мария Селюк из Северного союза, да еще вернувшийся из России наш дармштадтский товарищ, тот самый, которого ты так недолюбливала… Ну да, товарищ Евгений…
— Неужели опять Азеф?
— Ну да, Азеф. И начали мы заседать: три делегата из России да я. Там, оказывается, произошло всеобщее объединение. А так как все они в нашем Союзе видели свой естественный центр, то и явились к нам… Теперь все пойдет по-новому. ‘Революционная Россия’ будет переведена за границу, она признана центральным органом партии, потому что мы теперь — не что-нибудь, а партия!
— А как будет с ее редакцией, у этой партии?
— Что за вопрос? Редакцию, Вера, назначит, конечно, наш Союз. Как-то раз, еще в Берлине, товарищ Дмитрий даже спросил, вижу ли я за границей какого-нибудь человека, который был бы годен исполнять обязанности редактора. Я ответил, что об этом беспокоиться нечего, редактор-то у нас есть наготове. Спрашивает: ‘Кто такой?’. — Вот, отвечаю, приедете к нам в Берн, познакомитесь и сами увидите… Я это тебя, Виктор, подразумевал…
— Почему меня? Если дело переходит в руки Союза, так его лидер — ты… Я в Союзе новобранец, без году неделя.
— Я не могу. Дела нашего ‘Академического издательства’ засосут меня, как трясина… Этого дела упускать из своих рук нельзя. Золотое дело!
Дня через два приехал с австрийско-русской границы Мендель Розенбаум. Встретился он с ‘Дмитрием’ (так звали нашего приезжего), обнялись и расцеловались, как старые друзья. Пошли разговоры о ‘бабушке’, о киевлянах, саратовцах, воронежцах, о какой-то ‘Рабочей партии политического освобождения России’… И когда гость удалился, Розенбаум рассеял все тревожные сомнения Веры Житловской.
Тут в первый раз прозвучали для нас слова: Григорий Гершуни. Житловский дивился: вот уж не думал, что он еврей! Мендель рассказал, как ‘Дмитрия’ впервые открыла в Минске ‘бабушка’. А может быть, правильнее будет сказать, что он ее открыл. Она нередко бывала в том же доме, этажом выше, у его брата, врача. Ее все знали.
И однажды ‘Дмитрий’ зазвал ее к себе. У него только что был жаркий спор в небольшом кругу близких людей о больном вопросе: какой же способ борьбы выведет народное движение на путь победы? Вспомнили и ‘Народную волю’. Один из споривших заявил: он не может даже себе представить, чтобы хоть кто-нибудь, живший в те бурные, страшные времена, мог допустить возможность их скорого повторения. Вот хотя бы гостившая сейчас в Минске такая знаменитая революционерка, как Брешковская. Не может быть, чтобы теперь она не отшатнулась с трепетом, если бы ее спросили: не пойти ли опять, по примеру Желябовых и Гриневицких, с револьвером или бомбой убивать и умирать? Спор еще не замолк, когда Гершуни услышал знакомые шаги на лестнице. Он приоткрыл дверь и выглянул: как раз она! Через минуту он уже привел ее в свою квартиру и, бесконечно извиняясь, рассказал о предмете спора. Можно ли ее спросить: что она чувствует, когда перед ней задаются вопросом, быть или не быть повторению народовольческой трагедии. ‘Бабушка’ не уклонилась от ответа. Печальным, но ровным и твердым голосом отвечала: ‘И мы в свое время мучились тем же вопросом и говорили евангельскими словами: ‘Да минует нас чаша сия…’. Вот и ныне приходится выстрадать ответ. Опять идем мы к срыву в бездну, опять мы вглядываемся в нее, и бездна вглядывается в нас. Это значит, что опять террор становится неизбежным…’. После этого Гершуни встретился с ‘бабушкой’ еще раз. То была, опять же в его квартире, встреча Нового года и вместе нового XX века. У всех было приподнятое настроение… А прощаясь и покидая Минск, ‘бабушка’ отозвала его в сторону и сказала: ‘С такими да еще рвущимися наружу мыслями в голове чего ты ждешь? Чтобы тебя изъяли из жизни и замучили в Петропавловке или на каторжных рудниках? Надо менять место, надо менять паспорт, надо нырнуть в подполье. И не очень медлить!..’.
— Вот почему, — рассказывал Розенбаум, — ‘бабушка’ к нему меня и отправила. Вы удивляетесь, что Дмитрий явился к вам без пароля. И я просил тогда пароля у ‘бабушки’, а она паролей не любила. ‘Пароль, — говорила, — все равно, что стертая монета. Как знать, в скольких и в чьих руках он побывал? Кто знает, не успел ли он превратиться в средство введения в обман? Нет, Мендель, ты поезжай в Минск, явись в приемные часы к доктору по ушным и горловым. Он мне как-то рассказал, что в лаборатории его есть служащий, по-простому говоря — лакей. Отличный, усердный, да одна беда: когда подвыпьет, затевает скандалы с женой и бьет ее. Вот ты это ему и напомни в знак того, что ты подлинно послан ‘бабушкой’ и что нужен тебе его брат, бактериолог, для передачи поручения. Это будет тебе вернее всякого пароля’.
С ‘бабушкой’, знаете, не поспоришь… Но все обошлось хорошо. Врач дал знать брату-бактериологу. Я побывал у него… Он уже успел познакомиться с литературой нашего Союза. ‘Должно быть, — заметил он с улыбкой, — там у вас полно кабинетных людей: недаром особенно любят подчеркивать роль идеологического фактора. Слов нет, это большая сила, но только сила, действие которой ограничивается узкой средой, а нам надо стать силой в массах. И самые активные действия — я имею в виду террор — не дают всего эффекта, если они не поддержаны массовым движением. Отстаивая агитацию в крестьянстве, вы правы. Это тоже масса, но масса, распыленная на огромном пространстве, а нам в первую очередь нужны до зарезу компактные массы, которые налицо в городах, в рабочих кварталах’. Кроме того сказал, что мы сами ослабляем свое дело, называясь союзом. Пора выступить открыто в качестве партии. Когда же я поднял вопрос о его вступлении в наш Союз, он вынул из тайника, прилаженного к печке, небольшую красненькую книжечку, издание Рабочей партии политического освобождения России. ‘Вот посмотрите, совершенно уверен, что раньше или позже мы объединимся, но персонально, не посоветовавшись с товарищами, вступить к вам не могу’…
Считая, таким образом, свою миссию неудавшейся, — заключил Мендель, — я в Берн ничего об этом и не писал, мало ли было у меня такого рода демаршей, самых многообещающих, а кончавшихся все той же ходячей в коммерческой среде присказкой: ‘Торговали кирпичом, да остались не при чем, торговали — веселились, подсчитали — прослезились’.
С приездом Менделя швейцарский отдел Союза был в полном сборе. Нам оставалось приступить к окончательному сговору. Но тут впервые обнаружилось, что имеются две совершенно различные исходные точки зрения на самую сущность вопроса. Житловский все еще представлял себе дело так, что продолжаем минские переговоры Менделя: зовем ‘бабушку’, Дмитрия и связанных с ним людей примкнуть к Союзу, вполне подписавшись под его программой и обосновывающей ее идеологией. Дмитрий осторожно уклонился от спора на этой почве. ‘Кто к кому примыкает и кому принадлежит право революционного первородства — вопрос праздный, — говорил он. — Он не так поставлен. Теперь налицо — новое обстоятельство. В России состоялось объединение если не абсолютно всех, то во всяком случае главных ‘эсеровски мыслящих’ элементов. Идет усиленная работа но завершению этого объединения. Когда оно произойдет, тогда и пойдет речь о выработке формальной общепартийной программы. Теперь русские товарищи ждут, что такая же объединительная работа будет проведена за границей. Они готовы ценить большие заслуги эмигрантских групп по разработке дорогой им идеологии. Но доселе эмигранты в этом смысле действовали, как вольные казаки. Им нужно объединиться и организоваться. Кому в этом деле выпадет главная, первенствующая роль? Тому, кто безогляднее и тактичнее других продвинет вперед дело объединения, а вовсе не тому, кого ‘признает’ или ‘назначит’ какой-то русский центр. Он взять на себя этого просто не может по чрезвычайной слабости его связи с заграницей’.
Житловский извинился за проявленный им ‘фракционный патриотизм’, но объяснил, что хотя он лично вовсе им не страдает, но его обязанность — защищать права, интересы и точку зрения всего заграничного Союза, который считал себя как бы единым целым с русским Северным союзом. И если этот последний теперь стал частью партии, то тем самым вошел вместе с ним в последнюю и заграничный Союз, и логика требует, чтобы через него отныне и совершалась вся дальнейшая заграничная объединительная работа.
Дмитрий впервые высказался против и взял на этот раз категорически твердый тон.
— Северный, или московский, союз не имеет в партии более никакого обособленного существования, а значит и своего заграничного представительства. Де-юре он просто растворился в партии, как и все прочие русские объединения, а де-факто, к сожалению, он просто разгромлен почти без остатка. Сливаясь воедино, все равны. То же должно произойти и с заграничными группировками. Должна быть общая заграничная конференция, которая выберет из своей среды Заграничный комитет: за ним русская партия охотно признает право на общее представительство за границей. Но ни за кем более.
Житловский снова попробовал возражать, что заграничный Союз вовсе не считал себя зарубежным ответвлением лишь московского Союза, его связи дальше и шире, после переговоров Розенбаума с ‘бабушкой’ он считал и ее таким же членом Союза. Розенбаум, призванный быть свидетелем, признал формальную правоту своего друга, но внес поправку: с тех пор много изменилось, когда-то он убеждал ‘бабушку’ войти в Союз, а теперь, может быть, ему пришлось бы говорить с нею о вхождении Союза в партию. Еще категоричнее высказалась ‘товарищ Вера’, требуя от мужа, чтобы он отбросил в сторону искусственный формализм всех своих рассуждений. Заграничный Союз, на ее взгляд, давно зашел в тупик и влачит эфемерное существование. И у нес с сердца сваливается камень, когда она видит, что найден выход из тупика.
Когда очередь высказываться дошла до меня, то я отмстил, что в Союзе я недавно, пока еще никого, кроме швейцарских его членов, не знаю, могу говорить лишь по существу, а вовсе не с точки зрения его формальных прав по отношению к русскому объединению. Надеюсь, что предложение Дмитрия по существу всех устраивает.
Дмитрий откликнулся шуткой, что меньше всего хотел бы внести междоусобную распрю в семейный очаг товарища Хаима и товарища Веры. Он понимает, что товарищеские чувства заставляют первого опасаться попасть не в тон иногородних товарищей, но, когда он будет в Париже, то попросит Хаима направить к нему других товарищей по Союзу для объяснений и надеется с ними столковаться.
Житловскому оставалось лишь ‘сделать довольную мину при плохой игре’. Все как будто кончилось гладко, но впервые почудилось, что в скрытой форме назревает какой-то разлад…
Так и оказалось. Дмитрий захотел объясниться со мной наедине. Он поблагодарил меня за ‘примиряющее’ вмешательство в спор. Сознался, что его положение было не из легких. Но признать монополию Союза на собирание ‘эсеровской земли’ за границей он все равно не мог бы, даже если бы грозил полный разрыв. И не только потому, что русский Союз совершенно разгромлен, а тем самым монопольное представительство через него за границей висело бы в воздухе и лишено было бы тени авторитетности. А еще и потому, что лидер Северного союза (я лично его хорошо знал по Саратову, то был А. А. Аргунов, впоследствии один из пяти членов Центрального Комитета по выбору нашего первого, учредительного, Иматрского съезда), видясь с Дмитрием незадолго до своего провала, самым категоричным образом предостерегал его против отказа ради заграничного Союза от полной свободы рук. Прав был Аргунов или нет, но он высказывал крайнее недовольство здешним Союзом. ‘Это — говоруны, щедрые на обещания, но выполнить их никогда не имеющие, — говорил он. — Единственный человек, от кого для нашего дела был прок, — это Мендель Розенбаум. Он устраивал транспорт — все время перебрасывал нам литературу, сам ездил и переводил людей с той стороны границы на эту и обратно, по нашей просьбе пытался наладить заграничный журнальчик для широкой массы — ‘Русский рабочий’. Правда, этот журнальчик выходил слишком редко и лишен был всякого блеска, но то была вина не его, а его товарищей-литераторов’.
— Вот почему, — продолжал Гершуни, — при первой же встрече с Хаимом я начал с вопроса, где Мендель. Вы понимаете, не мог же я Хаима огорошить сразу аргуновским отречением от Союза. Да он мне этого и не поручал, а просто напутствовал директивой — действовать помимо Союза.
Я был вполне согласен с тем, что самолюбие основателей Союза надо было щадить, а шероховатости первых объяснений — сгладить. Этому и были посвящены предпрощальные свидания наши с приезжим.
Он много рассказывал нам о том, что пришлось пережить ему лично. Рассказывал о знакомстве с ‘бабушкой’, о своем аресте, о переходе на нелегальное положение. Рассказывал о том, как, согласно указанию ‘бабушки’, отправился он для установления тесной связи с партией разыскивать ее старого друга Леонида Буланова. То был видный член молодой группы ‘чернопередельцев’, отколовшихся в начале 80-х годов от своих лидеров — Плеханова, Аксельрода и Стефановича, чтобы примкнуть к ‘Народной воле’. Рассказывал, как, по указанию Буланова, он разыскал ‘бабушку’ в Перми, на учительском съезде, где участники снялись группой, в центре которой посадили ‘бабушку’ рядом с Н. К. Михайловским, а сбоку должен был присесть и он, заслонив черты своего лица нахлобученной широкополой шляпой. Рассказывал о том, как на его долю выпала обязанность ‘мирить’ северных эсеров с южными, как было принципиально принято введение в программу действий партии террористической борьбы с оговоркой, что момент приступа к этой последней пока остается открытым. Рассказал о временном соглашении, по которому функции Центрального Комитета пока возложены на центральную Саратовскую группу, в которой состоят и ‘бабушка’, и Буланов, и до десятка других высоко квалифицированных товарищей, а в качестве разъездного организатора присоединен недавно и он, Дмитрий. Все его рассказы дышали незыблемой верой в успех и разворачивали грандиозные, захватывающие перспективы.
Лишь на один момент в наши разговоры вкрался было резкий диссонанс. Житловский упомянул, что один из участников их берлинского совещания, инженер Евгений Азеф, отправился из Берлина прямо в Париж, заручившись от него, Житловского, рекомендацией, адресованной Илье Рубановичу. В знак безмолвного протеста Вера Ссвсрьяновна только всплеснула руками, бросив укоризненный взор на мужа. Тот ответил ей, что этот человек был в Берлине в качестве равноправного с Дмитрием делегата для окончательного оформления договора о слиянии в единую ПСР и послать его к Рубановичу было его прямой обязанностью.
Помню: при своем первом приезде за границу Гершуни привез нам большой материал о первых проявлениях в Западном крае так называемого ‘зубатовского’ движения. Он составил в ‘Революционной России’ (No 4 и 5) ряд очерков ‘Рабочее движение и жандармская политика’, им впоследствии дополнявшихся все новыми иллюстрациями из разных мест России (No б, 16, 20 и т. д.). Зубатовскую политику он считал крупной, но азартной картой пошатнувшегося самодержавия и немало поработал словом и пером над тем, чтобы эта карта была бита.
В марте 1903 года мы праздновали большой успех. Менделю Розенбауму была вверена ответственная задача: он должен был вывезти за границу ‘бабушку’ — Е. К. Брешковскую, у которой уже почва горела под ногами, и справился с этой задачей очень удачно. От нес мы получили новые вести о том, как она ввела в эсеровский ‘центр’, чьей резиденцией был Саратов, нового члена — ‘Дмитрия’. Именно по указаниям из Саратова он, перейдя на нелегальное положение, разыскал ее на учительском съезде в Перми.
— Вот видите, ‘бабушка’, — сказал он ей там при первой встрече, — вы когда-то еще в Минске советовали мне скорей перейти на нелегальное положение и замести за собою все минские следы. Предостережения ваши оказались вещими. Хоть с опозданием, я-таки ‘перешел’, или, вернее, меня перевел на нелегальные рельсы — Зубатов. Дал знак по телеграфу: забрать и препроводить. И препроводили.
И вот я в Москве. Вызван им в охранное отделение, с позволения сказать, прямо на парадную аудиенцию. Вхожу. Сажает напротив себя да как начнет сверлить глазищами! Ну, думаю, дело серьезное, пошла гонка по прямой — надо держать хвост пистолетом! Смекаю, как же себя с ним вести. Изобразить смущение? Не то, еще обидится. Надо подпустить некую дозу робости, но
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека