История русской критики, Иванов Иван Иванович, Год: 1898

Время на прочтение: 37 минут(ы)

ИСТОРІЯ РУССКОЙ КРИТИКИ.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ.

I.

Девятнадцатый вкъ, возставая противъ критической, преимущественно отрицательной мысли предъидущей эпохи, усвоилъ ея самое существенное и дорогое наслдство — идею прогресса. Сенъ-симонисты, съ особенной страстью ополчившіеся противъ ‘вольтерьянскаго духа’ и созидавшіе зданіе новаго порядка и новой вры, во главу угла положили законъ прогрессивнаго развитія человчества и этимъ основнымъ принципомъ своей религіи и церкви пытались объяснить прошлое и логически вывести изъ него будущее міровой цивилизаціи. Они воспользовались обильными трудами просвтителей, шедшихъ въ борьбу противъ стараго государства и стараго общества также съ непоколебимой увренностью въ поступательномъ, ничмъ не отвратимомъ движеніи человческаго разума.
Не мало въ высшей степени тяжелыхъ испытаній и препятствій предстояло преодолть этой вр.
Исторія на всемъ своемъ пространств отнюдь не представляла идиллической картины. Это было прекрасно извстно людямъ XVIII вка. Не даромъ именно среди нихъ явились обожатели ‘естественнаго состоянія’, ожесточенные ненавистники цивилизаціи и даже ‘гражданскаго состоянія’. Мы встртимъ сколько угодно пессимистическихъ изліяній на счетъ судебъ человчества у философовъ и поэтовъ. Гиббонъ, одинъ изъ самыхъ яркихъ сыновъ своего времени, нарисуетъ удручающую перспективу историческаго прошлаго. Это ‘списокъ преступленій, безразсудствъ и бдствій человческаго рода’. Величайшіе герои на политической сцен весьма часто то же самое, что злоди въ частной жизни…
Другой писатель эпохи, одновременно поэтъ и одинъ изъ самыхъ раннихъ философовъ исторіи, романтически-вдохновенный и глубокоученый Гердеръ, передавалъ современникамъ результаты своихъ изслдованій въ самой грустной форм:
‘Земля — добыча насилія. Ея исторія — печальная картина охоты людей другъ за другомъ. Малйшая перемна въ рабскомъ состояніи человчества сопровождается кровью и слезами угнетенныхъ. Славнйшія имена принадлежатъ убійцамъ народовъ, деспотамъ, эгоистамъ’…
И вотъ, на глазахъ этихъ людей, даже при помощи ихъ самихъ, выросла идея, наложившая сильную и оригинальную печать на всю литературу и на личные характеры ея талантливйшихъ представителей.
Они не отступили предъ тьмой, окутывавшей прошлое человчества и таившей невдомое, можетъ быть, столь же зловщее будущее. Они отважно принялись изучать списокъ преступленій и безразсудствъ и прочитали въ немъ смыслъ, не скрывающій ни іоты правды и дйствительности и въ то же время исполненный надеждъ.
Да. заблужденій люди пережили неисчислимое множество, переживаютъ ихъ и до послднихъ дней. Но не въ заблужденіяхъ нашъ предлъ. Они не боле, какъ т покрывала, какія природа даетъ вновь возникающимъ растеніямъ. Съ теченіемъ времени покровы вянутъ и отпадаютъ, замняются новыми, пока стволъ не увнчается короной цвтовъ и плодовъ. Этотъ процессъ — точный символъ медленно, но неуклонно развивающейся истины.
Страсти, не мене заблужденій, властны надъ людьми. Он часто вызывали страшные кровавые перевороты, устремляли честолюбцевъ на разгромъ цлыхъ націй, и именно въ этой бур рождались и крпли новыя идеи, и человческій разумъ собиралъ для себя новую пищу. Страсти ‘мятежныя и опасныя становятся источникомъ движенія и, слдовательно, прогресса’. Все, что мняетъ сцену дйствія и положеніе дйствующихъ лицъ, расширяетъ кругъ идей. Столкновеніе добра и зла увеличиваетъ опытность и развиваетъ силы добрыхъ и утверждаетъ самое понятіе блага. Ни одна историческая перемна не совершается безъ пользы и человчество нердко собираетъ первые плоды разума и нравственной энергіи на пол вчерашней битвы {Turgot Sur les progr&egrave,s successifs de l’esprit humvin. Oeuvres. Parie. 1808, II.}.
Еще энергичне защищалъ цлесообразность заблужденій и страстей отнюдь не лирическій авторъ. Кантъ всякій шагъ культуры считалъ неразлучнымъ съ проявленіемъ особаго свойства человческой природы — Ungeselligkeit, неприспособленности отдльной личности къ условіямъ даннаго общества. Именно личная страсть, все равно какой угодно нравственной цнности, создаетъ антагонизмъ общества и отдльнаго человка. Изъ борьбы постепенно возникаетъ закономрный порядокъ — высшій и боле прогрессивный. А борьба, въ свою очередь, вызываетъ къ жизни таланты и совершенствуетъ ихъ среди опасностей и испытаній. Нтъ, слдовательно, ни одного бдствія безъ положительнаго вклада въ общій капиталъ цивилизаціи {Kant. Idee zu einer allgemeinen Geschichte in weltbrgerlicher Abricht. Werke. Leipzig. 1838, t. VII.}.
И это убжденіе оставалось не только отвлеченной идеей, а живйшимъ нравственнымъ чувствомъ дятелей просвщенія. Оно помогло кенигсбергскому отшельнику проникнуть въ смыслъ событій революціи и за грозными, часто отталкивающими, фактами разглядть культурное зерно, обильное безсмертными міровыми плодами. Даже больше. То же самое убжденіе спасло мужество Кондорсе въ минуту насильственной смерти и философъ закрылъ глаза, не переставая восторженной мыслью созерцать необозримо-величественную даль человческаго совершенствованія.
Такія настроенія не умираютъ вмст съ людьми и вра просвтителей перешла къ поколніямъ, готовымъ отречься отъ многихъ цлей отцовъ, но твердо сохранившимъ источникъ ихъ воинственныхъ критическихъ замысловъ и неисчерпаемаго идейнаго энтузіазма.
Борьба,— вотъ господствующій девизъ новйшей философіи исторіи. Не ложь, не гоненія на правду и истину опасны для прогресса’ а застой, отсутствіе умственной жизни, усыпленіе мысли. Это величайшее изъ всхъ золъ. ‘Дайте намъ, — восклицаетъ Бокль,— парадоксъ, дайте намъ заблужденіе, дайте все, что вамъ угодно, но только спасите насъ отъ застоя. Онъ холодный духъ рутины, окутывающій тьмой нашу природу. Онъ пятнаетъ людей подобно ржавчин, притупляетъ ихъ способности, заставляетъ увядать ихъ силы, длаетъ ихъ неспособными, даже убиваетъ у нихъ желаніе бороться за истину или просто опредлить предметъ своихъ дйствительныхъ врованій’ {Buckle. Mill on Liberty. Essays. Leipzig, 1867, 93—94.}.
Эта истина подтверждается ежедневнымъ опытомъ. Она точно опредляетъ смыслъ отдльныхъ историческихъ эпохъ и значеніе личностей. Оно должно быть измряемо не столько обиліемъ истинъ, доступныхъ данному человку, не столько широтой его ума и культурностью его воззрній, сколько способностью вызвать движеніе во имя истины и ради воззрній. Совершеннйшій и изящнйшій умъ можетъ остаться мертвымъ капиталомъ и тунеяднымъ эгоистическимъ явленіемъ, разъ онъ не выйдетъ на арену общихъ интересовъ и взаимныхъ столкновеній съ другими, мене совершенными духовными организаціями. Весь смыслъ человческихъ способностей въ жизнедятельности, а не во внутреннемъ отршенномъ совершенствованіи. Отсюда — немощное самоуслажденіе такъ называемыхъ избранныхъ аристократическихъ натуръ, ощущающихъ мучительную оторопь при одной мысли объ окрытой встрч съ противникомъ. Отсюда положительное преимущество не столь привилегированныхъ талантовъ и не столь тонкихъ мыслителей и эстетиковъ, но исполненныхъ практическаго мужества и не таящихъ отъ свта своей Ungeselligkeit.
Исторія знаетъ не одну эпоху, когда изящество и культурность общества достигали высшаго предла, когда цивилизація, казалось, истощала вс свои силы на отдлку просвщеннйшихъ любителей мысли и творчества, и это именно были времена застоя и ржавчины. За нимъ слдовало увяданіе культуры и то варварство, какое итальянскій философъ Вико ставилъ въ конц мертвенной эгоистической цивилизаціи. И вина лежала въ мертвенности, въ принципіальной апатіи, въ нравственной немощи людей, утратившихъ инстинктъ движенія и борьбы.
Приложите этотъ принципъ къ какому угодно явленію илі дятелю и вы получите безошибочную культурно-историческую оцнку. Факты и люди естественнымъ путемъ размстятся въ вашемъ приговор. Вамъ не потребуется прибгать къ тяжелому искусу, ежеминутно стоять на страж пристрастій и ошибокъ свидтелей прошлаго, считаться съ ихъ личными, часто невольными извращеніями чужихъ заслугъ и характеровъ.
Одного вопроса не можетъ ни скрыть, ни извратить какой угодно пристрастный свидтель. Напротивъ. Именно его пристрастіе сообщитъ особенно рзкую окраску спорному предмету,— температура гнвнаго или ненавистническаго чувства создастъ блестящее освщеніе самой цнной черты въ унижаемой личности: ея способности вызывать сильныя чувства у свидтелей ея дятельности.
Пусть эта дятельность будетъ управляться ложными принципами, но только принципами, пусть она граничитъ даже съ фанатизмомъ, но только во имя убжденіи, и за извстнымъ именемъ останется почетное мсто въ памяти потомства. Недаромъ, даже Платонъ, измышлявшій на склон лтъ всевозможныя кары за ‘ереси’, преклонился предъ искренностью заблужденій и не призналъ ихъ преступленіями. Истина, такая ясная и подлинная, какой требуетъ, напримръ, Солодинъ отъ Катона, вчно манящая, но врядъ ли достижимая цль для нашихъ силъ. Единственное неопровержимое назначеніе человчества — исканіе истины, и на этомъ неограниченномъ поприщ должно быть мсто всякому уму и всякому знанію. Терпимость — естественный необходимый результатъ основныхъ законовъ нашего нравственнаго міра, логическое слдствіе несовершенства нашихъ способностей, столь же логическое, какъ и принципъ открытой борьбы во имя того, что данному уму въ данную минуту представляется истиной)
Мы поэтому, въ своей исторіи не произносили и не будемъ произносить приговоровъ по статьямъ какого бы то ни было партійнаго уложенія, и еще мене могли допустить судъ надъ длами и дятелями прошлаго по современнымъ представленіямъ въ области общественныхъ идеаловъ. Мы лично могли сочувствовать усиліямъ какого-либо писателя въ одномъ опредленномъ — для насъ дорогомъ — направленіи, но это сочувствіе не помшало бы намъ оцнить прогрессивныя заслуги и его враговъ, т. е. его искренность и талантливость идейной борьбы, хотя бы даже за то, что намъ кажется заблужденіемъ. Мы ни на минуту не забывали, что и наша современная истина — со временемъ — можетъ оказаться заблужденіемъ и тогда бы исторію пришлось превратить въ нескончаемый рядъ уголовныхъ протоколовъ и взаимныхъ безпощадныхъ каръ одного поколнія другимъ.
Нтъ. Мы производимъ не слдствіе, стремимся не къ побдоносному сопоставленію нашихъ истинъ съ чужими ошибками, а желаемъ представить поучительнйшую школу независимаго развитія мысли и рыцарскаго труженичества во имя ея. Предъ нами нтъ ни героя, ни жертвъ, только ради большей или меньшей правильности воззрній и цлесообразности дйствій. Истинный героизмъ не въ способности усвоить боле жизненныя и, слдовательно, боле благодарныя для защиты идеи, и еще мене въ практическомъ успх, а въ способности вообще вровать и разсчитываться съ другими за свою вру.
Нердко, защитникъ отживающихъ идеаловъ можетъ предстать предъ нами съ гораздо боле свтлымъ ореоломъ, чмъ сторонники новизны, и наше сочувствіе будетъ завоевано совершенно другими достоинствами героя, чмъ самые передовые взгляды — нравственные и общественные. Недаромъ, Донъ Кихотъ одинъ изъ любимцевъ человчества, при всемъ ретроградств цлей и многихъ инстинктовъ ламанчскаго рыцаря.
И мы помнимъ, единственные невозбранно-законные всы, какими располагаетъ историческая емида, должны быть направлены не на умъ человка, какъ прогрессивнаго мыслителя, не на его сердце, какъ идеальнаго члена семьи и кружка друзей, не на его таланты дятеля, а на нчто высшее всего этого, на его личность, какъ нравственный типъ, на его натуру, какъ единичное проявленіе человческой природы вообще. И только при такихъ условіяхъ возможенъ достойный судъ, потому что онъ будетъ основанъ на единственно прочныхъ данныхъ, неизмнныхъ, по своему нравственному смыслу, во вс времена и во всякой сред: на глубин и сил чувства, одушевлявшаго вашего подсудимаго, и на безкорыстіи и мужеств, управлявшихъ его жизнью. Если вы найдете въ немъ цльность, послдовательность и искренность натуры, вы отведете ему мсто въ роскошнйшемъ пантеон человчества. Если нтъ, васъ не подкупятъ личныя обаятельныя качества Деместра, не ослпятъ звучныя римы Гейне, не закружитъ сказочное счастье Наполеона. Вы не послдуете за какими угодно совершенными авторитетами исторіи и эстетики, полными умиленія надъ семейной корреспонденціей автора С.-Петербургскихъ вечеровъ, восторгами надъ.’пснями’ автора парижскихъ писемъ. Вы не забудете гимновъ политики палачу и деспотизму ради нжныхъ словъ отца и шутовскихъ издвательствъ надъ нравственнымъ достоинствомъ человка и гражданина ради острыхъ каламбуровъ любовника.
Въ нашей исторіи до сихъ поръ мы встрчали только смутные и отрывочные намеки на подлинную исторически-безсмертную духовную силу. Предъ нами не прошло ни одной личности, одинаково искренней въ убжденіяхъ и отважной въ длахъ. Русская жизнь не дала русской литератур ни одного героя — не въ смысл талантливости и ума, а въ смысл цльной натуры, гармоническаго нравственнаго міра писателя-борца. Только въ конц вкового движенія русской литературы явился журналистъ съ несомннными задатками идейнаго борца. Не продолжительнымъ оказался его путь и далеко не выдержанными остались его дла. Полевой умеръ преждевременной авторской смертью и не донесъ до могилы лавровъ своей молодости.
Но эти лавры не были случайностью. Они неразрывно сплетались съ рдкими, но жизненными побгами такой же молодой энергіи среди раннихъ поколній и разрослись въ роскошный внецъ гражданской славы у преемниковъ.
Именно этому не всегда глубокому, но ни при какихъ условіяхъ не умиравшему живому теченію русская критика обязана своими успхами. Какъ бы подчасъ ни казались мелочны боевыя схватки русскихъ журналистовъ, какимъ бы кошмаромъ ихъ ни угнеталъ авторитетъ иноземныхъ учителей, сколько бы средостній ни воздвигала отечественная дйствительность между идеями и явленіями, писателемъ и публикой, мы все время не теряемъ изъ виду проблесковъ подлиннаго прогресса и русской мысли и русской жизни, потому что намъ не перестаютъ говорить объ убжденіяхъ и не отступаютъ предъ посильной борьбой за нихъ. Въ этихъ фактахъ заключалось все будущее русскаго культурнаго развитія и историкъ долженъ лелять ихъ, какъ лучи разсянной истины, какъ достоврнйшіе показатели жизнеспособности національнаго генія и національной гражданственности.

II.

Мы знаемъ, съ какой стремительностью Полевой спшилъ выступить на защиту полемики,— онъ, боле всхъ терпвшій отъ личныхъ навтовъ и литературной вражды почти всей современной журналистики! Въ этой защит сказался инстинктъ прирожденнаго публициста, и Полевой, можетъ быть, не сознавалъ всего значенія своихъ запальчивыхъ проповдей.
А между тмъ, он краснорчивое эхо приближавшейся, уже наступавшей грозы. Он предвщали не полемику, не единоборство ловкихъ ‘журнальныхъ сыщиковъ’ и дерзкихъ спекуляторовъ литературы, а цлую бурю неумолкаемаго идейнаго боя и за вчныя основы искусства, и за насущные вопросы повседневной дйствительности. На сцену готовился выступить боецъ неукротимой энергіи, весь одушевленный страстной, всепоглощающей врой въ свою истину, все слагающій — и талантъ, и умъ, всю свою природу и все свое личное счастье — предъ единымъ божествомъ — личнымъ убжденіемъ писателя и гражданина.
Ему, въ теченіе боле вка, предшествовали боязливые, будто разорванные голоса, также заявлявшіе объ убжденіяхъ и также требовавшіе борьбы. Мы ихъ. слышимъ всякій разъ, когда сквозь педантизмъ и рутину пробивался свтъ національной стихіи или оригинальнаго ума и таланта. Сумароковъ и Ломоносовъ говорятъ лирическія хвалы родному языку, Мерзляковъ въ лицо аристократическому офранцуженному обществу бросаетъ укоръ въ недостатк патріотизма и въ постыдномъ чужебсіи, Крыловъ издвается надъ просвщенными франтами, предпочитающими парикмахера философу. Это все вщія рчи, это все натурой воспринятыя убжденія и въ результат все это борьба, протестъ, т. е. движеніе и прогрессъ.
И въ какой тьм онъ осуществляется! Предъ нами будто lиcida intervalla, свтлые моменты среди сословныхъ предразсудковъ, цеховой нетерпимости, варварской надменности — доблестей, не чуждыхъ самой литератур и наук. Но духъ носится надъ хаосомъ, и, несомннно, изъ хаоса долженъ возникнуть стройный міръ въ процесс все той же борьбы, личнаго увлеченія, партійнаго азарта, часто ненависти и злобы. Но пусть разыгрываются какія угодно страсти, лишь бы не млла жизнь, он наврное вынесутъ на поверхность взбаломученнаго общественнаго моря смена подлинной силы.
Съ такимъ именно чувствомъ выступило новое философское поколніе на смну старикамъ, безпомощнымъ пловцамъ въ род Мерзлякова, изнывавшаго въ безъисходной борьб между личнымъ сочувствіемъ убжденію и свобод и стихійно-засасывающимъ болотомъ преданій и авторитетовъ. Теперь больше не будетъ сдлокъ человческой души со страхомъ іудейскимъ.
Теперь самъ учитель объявитъ молодежи: нтъ ни единаго мудреца, не подлежащаго ‘поврк общаго ума человческаго’, нтъ безусловнаго воплощеннаго разума, а только ‘боренье мыслей’, и оно единственный путь къ истин.
Великія слова и ихъ однихъ достаточно было бы для вчной памяти потомства о профессор Галич. Но учитель желалъ большаго. Онъ требовалъ борьбы за убжденія. Онъ находилъ, что ‘безъ убжденій жить нельзя’. Онъ, слдовательно, стремился среди юношества создать религію духа и истины и источникомъ счастья объявлялъ усвоеніе единаго вдохновляющаго философскаго принципа. Мысль сливалась съ чувствомъ и разумъ съ энтузіазмомъ. Воля дйствовать и жить по убжденіямъ вытекала изъ необходимости обладать ими.
И явился другой учитель, воплотившій въ своей личности эту гармонію идеи и паоса. Впослдствіи юные философы будутъ прямо объявлять ‘холоднаго человка’ — ‘подлецомъ’: онъ ‘не можетъ быть хорошимъ человкомъ’ {Слова Станкевича, H. В. Станкевичъ. Анненковъ. Воспоминанія и критическія очерки. Спб. 1881. III, 290.}. Это представленіе могло быть почерпнуто изъ лекцій Павлова, не прочитавшаго ни разу ‘ни одной холодной, ни одной сухой или скучной’ лекціи, не утратившаго ни на минуту ‘воодушевленія’ и сообщавшаго его слушателямъ.
Естественно, ученики пойдутъ еще дальше. ‘Мысль развивается въ борьб’,— девизъ молодыхъ шеллингіанцевъ, мысль — душа литературы, а литература — служба родин и народному просвщенію. Это вполн логическая цпь положеній, и какимъ восторгомъ звучатъ рчи начинающихъ писателей при одной мысли, что лтъ черезъ двадцать они, посл честной гражданской работы, соберутся вмст и взаимно отдадутъ отчетъ въ своихъ длахъ. А ‘въ свои свидтели каждый будетъ призывать просвщеніе Россіи. Какая минута!’ {Письмо И. В. Киревскаго къ И. А. Кошелеву. Сочиненія. I, 12—13.}.
И вы думаете, имъ нужна непремнно громкая слава, рукоплесканія многочисленной публики. Нтъ! У кого жизнь сливается съ убжденіемъ, тому путь къ осуществленію идей безразличенъ, усятъ ли его розы или покроютъ терніи. Послдніе, пожалуй, еще желательне: цль въ глазахъ энтузіаста возвысится до священнаго призванія именно благодаря препятствіямъ и испытаніямъ. А для утшенія ему достаточно увренности, что гд-то, въ неизвстной дали есть другъ-читатель, какой-нибудь бднякъ на четвертомъ этаж, ‘скромно одтый’ провинціалъ или даже мечтательная любительница поэзіи.
Да, вс эти цнители творчества и сочувственники философовъ и художниковъ безпрестанно проходятъ въ юномъ воображеніи нашихъ идеалистовъ, и если писателю приходится встртить свою мечту воплощенной — онъ счастливъ, его грудь переполняется отвагой на дальнйшій путь.
Одинъ изъ такихъ счастливцевъ такъ изображалъ своему другу свои первыя писательскія впечатлнія:
‘Если бы ты зналъ, какъ весело быть писателемъ! Я написалъ одну статью, говоря по совсти, довольно плохо, и если бы могъ, уничтожилъ бы ее теперь. Но, не смотря на то, эта одна плохая статья доставила мн минуты неоцненныя. Кром многаго другого скажу только одно. Есть въ Москв одна двушка, прекрасная, умная, любезная, которую я не знаю и которая меня отъ роду не видывала. Тутъ еще нтъ ничего особенно пріятнаго, но дло въ томъ, что у этой двушки есть альбомъ, куда она пишетъ все, что ей нравится, и, вообрази, подл стиховъ Пушкина, Жуковскаго и пр., списано больше половины моей статьи. Что она нашла въ ней такого трогательнаго, я не знаю, но, не смотря на то, это одно можетъ заставить писать, если бы даже въ самой работ и не заключалось лучшей награды’ {Киревскій. О. с. I, 16—17.}.
Такъ мало требовали молодые писатели отъ славы! Очевидно, именно въ ней самой заключалось утшеніе, стоявшее выше популярности и публичнаго шума. На него трудно было разсчитывать, когда приходилось создавать еще публику для новой литературы и вчерашнихъ читателей Бдной Лизы и Свтланы преобразовывать въ мыслителей. Писательство выходило борьбой въ силу историческаго порядка вещей, и въ этой борьб таилась несказанная притягательная сила для юныхъ дятелей.
Какая пропасть легла между ними и еще не сошедшими со сцены учителями и общепризнанными талантами! Карамзинъ, на верху славы, не желаетъ защищать дла всей своей жизни, сторонится отъ литературнаго спора, возникшаго по поводу его же произведеній, онъ соглашается уступить настоятельнымъ просьбамъ пріятеля, пишетъ полемическую статью, но, вмсто печати, бросаетъ ее въ огонь… Вотъ краснорчивйшій образчикъ умственной косности и эпикурейскаго литераторства! Я буду говорить умильныя и красныя рчи въ гостиной, чеканить поразительно художественныя фразы и измышлять неуловимо тонкія чувства въ своемъ кабинет, но да сохранятъ меня силы небесныя т публичнаго ратоборства за эти рчи и чувства! Я брезгливо отвернусь отъ улицы и литературнаго ‘толкучаго рынка’. Именно такъ на моемъ салонномъ нарчіи будетъ именовать сцена какой бы тони было журнальной публицистики,— и я не стану отвчать ‘ни на одну критику’, лишь бы не запачкать перчатокъ въ газетной пыли. Я буду ‘жаркимъ спорщикомъ въ своемъ кругу’, но что длается и говорится вн его, меня не можетъ ни волновать, ни даже интересовать {Сочувственная характеристика Карамзинскаго отношенія къ литературной полемик у кн. Вяземскаго, въ стать о Ревизор. Современникъ. 1836, II, стр. 289.}.
Съ такими мыслями старые русскіе писатели совершали свое величественное шествіе! Подъ стать Карамзину и другой, великій авторитетъ аристократической словесности, Жуковскій. Прекрасная душа романтика также не выносила борьбы и онъ готовъ былъ возсылать хвалу ‘жизнедавцу Зевесу’ во всякую минуту своего бытія. Кротость, равновсіе духа, ‘полнйшая тишина и покорность судьб’, во всемъ этомъ ‘высшая мудрость’ и, слдовательно, возможное человческое счастье.
Эти настроенія по существу не дятельны и не прогрессивны. Благо русской литературы, что она рядомъ съ ‘мирными пастырями’ создала писателей совершенно другого закала, и у Карамзинской школы и у романтизма нашлись борцы и защитники. Иначе рости бы невозбранно плевеламъ классицизма. Именно ршимость спуститься до ‘толкучаго рынка’ должна отвести въ исторіи даже и слабйшимъ литературнымъ талантамъ не мене почетное мсто, чмъ кроткимъ созерцательнымъ геніямъ.
Съ теченіемъ времени становятся все рже младенчески-невозмутимыя души въ жанр Жуковскаго и слащавые самодовольные эгоисты въ стил Карамзина. Все тсне ограничивается та священная вершина горы, откуда литераторы-собраты тусклыми, очами обозрвали бурное житейское море. Олимпъ смертныхъ постепенно вымираетъ и гибнетъ въ преданіяхъ старины, подобно художественному Олимпу Роговъ. Уже философы жаждутъ борьбы, для романтиковъ весь смыслъ въ движеніи, въ воинственныхъ вызовахъ прошлому и въ страстной защит будущаго. Философы будутъ вести свои безконечные споры сравнительно мирно и терпимо, какъ и подобаетъ ученикамъ германскаго ‘любомудрія’. Они немедленно намтятъ чрезвычайно возвышенныя цли, но именно благодаря отдаленности цлей отъ дйствительности, философы могутъ оберечь себя отъ излишней запальчивости. У кого стремленія граничатъ съ небомъ, тотъ можетъ, сравнительно, спокойно проходить мимо будничныхъ мелочей.
У него не будетъ недостатка въ энтузіазм, въ нравственной энергіи, въ глубокой искренней вр, но самыя свойства задачи неминуемо съузятъ кругъ его практическихъ дйствій. Только самыхъ избранныхъ можетъ захватить интересъ къ абсолюту и тожеству и только нарочито подготовленные умы могутъ принять участіе въ многотрудномъ путешествіи къ таинствамъ высшаго созерцанія.
Естественно, философы остаются гораздо боле принципіальными борцами, чмъ подлинными преобразователями дйствительности. Ими владетъ идея, борьбой развивать мысль, но они, по личнымъ организаціямъ и по намченнымъ идеаламъ, далеки отъ осуществленія этой идеи. Они благонамреннйшіе учители и неприспособленные длатели жизни. Они окажутъ незамнимыя услуги въ теоретическомъ ниспроверженіи идейнаго рабства и ученаго педантизма. Они нанесутъ первые и жесточайшіе удары профессорской эстетик и рядомъ съ университетской аудиторіей создадутъ свою свободную, оригинальную, просвтительную въ истинномъ смысл слова.
Но эта аудиторія также останется привилегированной обителью науки и мысли. У нея также будутъ свои жрецы и свои ‘оглашенные’. Это также общество врующихъ и посвященныхъ, отдленное отъ большинства смертныхъ грозными средостніями малодоступныхъ философскихъ истинъ и эстетическихъ идеаловъ. Здсь провозгласятъ великій принципъ: ‘мысль развивается въ борьб’, но показать наглядно этого развитія, оправдать принципъ всенародно, а не только на глазахъ ‘своего круга’, придется другимъ. Это будутъ мене философы и боле литераторы. Они поймутъ и литературу, какъ одну изъ отраслей жизненной, практически цлесообразной дятельности. Даровитйшій поэтъ молодого поколнія ршится назвать писаніе стиховъ ремесломъ, дающимъ ему средства къ существованію, критики на т же стихи посмотрятъ, какъ на службу обществу и примнятъ къ нимъ вс т же нравственные запросы, по какимъ оцниваются общественные дятели.
И вспомните, съ какой послдовательностью эти запросы становятся все опредленне и настойчиве!
Сначала мы слышимъ о безполезности поэта, способнаго ‘наслаждаться въ собственномъ своемъ мір’ и, слдовательно, уклоняться отъ цли всеобщаго совершенствованія’. Поэту рекомендуются живые интересы человчества, вниманіе къ общему уму и общему чувству. Это большой успхъ сравнительно съ созерцательной кротостью пастырей, но это слишкомъ неопредленная задача и крайне обширная программа. Точнаго, для всхъ яснаго руководящаго текста пока нтъ, потому что идея всеобщаго совершенствованія-понятіе всеобъемлющее, въ него можно вложить какое угодно практическое содержаніе и намтить какой угоди’ путь на ближайшее будущее.
Необходимо идею расчленить, приблизить ее къ ближайшимъ насущнымъ цлямъ современности и предложить формулу по силамъ всякаго, у кого только можетъ явиться желаніе выйти изъ ‘своего міра’.
И мы, дйствительно, слышимъ о гражданскомъ долг поэта. Мысль несравненно боле вразумительная, чмъ всемірное идеальное реформаторство. Поэтъ — гражданинъ своего отечества и сама дйствительность укажетъ ему его назначеніе, если онъ только отнесется къ ней съ искренней и всесторонней вдумчивостью. Очевидно, и принципъ борьбы принимаетъ другую форму. Борьба неизбжно усвоитъ популярный и яркій характеръ, потому что предметъ ея захватитъ всхъ просвщенныхъ людей времени, не только ученыхъ и философовъ, а всякаго, кто одаренъ способностью осмысливать хотя бы только свою личную жизнь. Литература на самомъ дл превращается въ одну изъ общественныхъ и даже политическихъ силъ: она разршаетъ вопросы сословныхъ отношеній, всеобщей равноправности предъ закономъ, затрогиваетъ авторитетъ пережитковъ старины и исключительныхъ преимуществъ.
Совершенно послдовательно въ литератур обнаружится сочувствіе тмъ или другимъ фактамъ и направленіямъ современной мысли и практики и, естественно, завязывается споръ между заинтересованными сторонами. Въ спор немедленно обнаружатся два общихъ теченія — консервативное и преобразовательное. И то же самое поколніе литераторовъ разовьетъ гражданскую идею до ея частныхъ, слдовательно, еще боле практическихъ выводовъ. Рядомъ съ Рылевымъ, искавшимъ въ писател вообще гражданина, явится гражданинъ-демократъ Бестужевъ-Марлинскій, защитникъ средняго сословія, его культурнаго прогресса и историческихъ заслугъ на всхъ поприщахъ ума и искусства.
Программа оказывается не только вполн установленной въ смысл общественной роли писателя, но она предписываетъ ему извстную партію, ставитъ ближайшую цль для его таланта. Рчь критика невольно становится энергичной, подчасъ задорной, потому что онъ ежеминутно представляетъ себ многочисленныхъ противниковъ своей идеи. Безстрастное и ‘краткое’ обсужденіе вопроса немыслимо, потому что за каждымъ словомъ скрывается фактъ живой дйствительности и каждый выводъ — убжденіе, не художественный плодъ отршеннаго мышленія, а результатъ непосредственныхъ историческихъ и жизненныхъ внушеній. Теперь писатель дйствуетъ думая, и намренъ, думая, вызывать дйствія въ дорогомъ для себя направленіи.
Съ этихъ поръ прогрессъ русской мысли и, слдовательно, жизни, обезпеченъ. Подготовительный путь законченъ. Принципъ борьбы ршенъ безповоротно. Спастись отъ нея будутъ въ состояніи только исключительныя организаціи — умственно-косныя и нравственно мертворожденныя. Борьба захватитъ впослдствіи даже ‘чистое искусство’ и именно среди самыхъ идиллическихъ питомцевъ музъ найдетъ азартнйшихъ бойцовъ — за что, догадаться не трудно. Культъ парнасской красоты, тоже, по неотразимому велнію времени, превратится въ партію, въ тенденцію и потребуетъ отъ своихъ служителей самыхъ прозаическихъ средствъ защиты и нападенія. ‘Толкучій рынокъ’ не только обезчеститъ эмпиреи, но именно здсь найдетъ не мало перловъ для своей, мене всего эстетической исторіи. Это — судьба сравнительно отдаленнаго будущаго, хотя неразрывно связанная съ народнымъ моментомъ воинствующей литературы.
Мы знаемъ его сильнйшаго выразителя. Полевой съ честью принялъ наслдство своихъ старшихъ современниковъ и его журналъ явился по преимуществу очагомъ борьбы. Въ этомъ факт незабвенное значеніе Телеграфа. Полевой завершилъ предисловіе къ исторіи русскаго прогресса, вписалъ послднюю страницу поразительной силы и краснорчиваго содержанія. Онъ цликомъ воспринялъ не только общіе интересы и гражданскій долгъ предшедственниковъ, онъ съ примрной отвагой всталъ на защиту именно прогрессивнаго направленія, онъ безъ колебаній понялъ, какимъ идеаламъ принадлежитъ будущее русскаго общества и неустанно ратовалъ за демократизмъ въ просвщеніи и въ общественномъ стро. Онъ первый дйствительно боролся и вызывалъ борьбу подъ страхомъ несомннныхъ многочисленныхъ опасностей. Он, наконецъ, сломили журналиста, подорвали его энергію и даже принизили его личность. Но лучшее прошлое осталось неизгладимымъ въ сознаніи современниковъ. и друзей, и враговъ. Оружіе павшаго изъ рукъ въ руки взялъ еще боле сильный боецъ и ‘старому забіяк’, такъ назывался Полевой, вскор пришлось привтствовать ‘вашего Орланда’. Мало этого. Ему выпало рдкое счастье, — въ самомъ начал новой борьбы, услышать отъ новаго героя, исполненнаго стремительной отваги и несокрушимой вры въ свои молодыя идеи, признаніе неразрывной нравственной связи между нимъ, юнымъ и начинающимъ, и имъ, утомленнымъ и отошедшимъ въ сторону.

III.

Весной 1835 года бывшій издатель Телеграфа получилъ слдующее письмо:
‘М. г. Николай Алексевичъ! Я принимаюсь за изданіе журнала не изъ корыстныхъ видовъ, не изъ дтскаго тщеславія, но вмст съ тмъ и не по сознанію въ своихъ силахъ и въ своемъ назначеніи, а изъ увренности, что теперь всякій можетъ сдлать что-нибудь, если иметъ хоть искру способности и добра… какъ бы то ни было, но мн было бы пріятно имть читателемъ того человка, который съ такимъ благороднымъ и безпримрнымъ самоотверженіемъ старался водрузить на родной земл хоругвь вка, который воспиталъ своимъ журналомъ нсколько юныхъ поколній и сдлался вчнымъ образцомъ журналиста… Да, мн пріятно и лестно думать, что вы будете иногда, въ рдкіе часы вашего досуга, перелистывать книгу, мною составленную, хотя, можетъ быть, для васъ это будетъ ни пріятно, ни лестно… Но ваше вниманіе ко всякому благородному порыву, ваше расположеніе и ласковость къ молодымъ людямъ, сколько-нибудь принимающимъ участіе въ длахъ книжнаго міра, ваша снисходительность къ способности силъ при честныхъ намреніяхъ, въ чемъ я имлъ удовольствіе увриться собственнымъ опытомъ, заставляютъ меня надяться, что вы не откажитесь принять моего приношенія’.
Прошелъ годъ посл прекращенія Телеграфа, Полевому, кром того, было запрещено вообще печатать свои статьи и самое имя его не допускалось въ періодической печати. Тмъ отрадне было получить подобное изъявленіе чувствъ отъ начинающаго автора, уже достаточно засвидтельствовавшаго независимость и смлость своихъ сужденій. Очевидно, устанавливалась тсная историческая и идейная связь между дятельностью Полевого и молодого критика. Связь тмъ боле важная, что имя критика было Блинскій и его дятельности предстояло наложить неизгладимую печать на все дальнйшее умственное движеніе русскаго общества.
Начало полагалось при самыхъ неблагопріятныхъ обстоятельствахъ. Вмст съ Телеграфомъ замолкъ единственный убжденный публицистическій голосъ. Сцена литературы и журналистики оказалась въ рукахъ уже не дуумвирата, какъ было во времена Телеграфа, а гораздо сильнйшаго союза — тріумвирата. Въ составъ его входили — т же Гречъ и Булгаринъ, вновь присоединился Сенковскій. Въ ихъ распоряженіи состояли два журнала — Сынъ Отечества, Библіотека для Чтенія и ежедневная газета Сверная Пчела. Тонъ давала Библіотека для Чтенія, владвшая пятью тысячами подписчиковъ и открывшаяся на капиталы и энергію перваго среди современныхъ издателей-книгопродавцевъ — Смирдина.
Современники съ особеннымъ усердіемъ разсказываютъ намъ о появленіи новаго журнала. Наступала будто новая эпоха, готовая подчиниться нкоему могучему, до тхъ поръ небывалому духу. Телеграфъ, при своемъ возникновеніи, не вызвалъ и малой доли сильныхъ чувствъ, сопровождавшихъ первыя книги Библіотеки. И очевидцы правы: волненія были вполн основательны, особенно у тхъ, кто сколько-нибудь дорожилъ достоинствомъ русской литературы.
Мы знаемъ о результатахъ двоедержанія Булгарина и Греча. Пушкинъ чрезвычайно метко опредлялъ положеніе: ‘Русская литература головою выдана Булгарину и Гречу’. Факты указываютъ, не только одна литература и публика. Если критическія статьи Греча внушали оторопь молодымъ -читателямъ, статьи Булгарина грозили всевозможными безпокойствами даже Пушкину, извстія Сверной Пчелы стояли подъ охраной власти. Это видно изъ злополучнаго эпизода съ Литературной Газетой.
Она позволила себ замтить, будто сообщенія булгаринской газеты ложны. Бенкендорфъ немедленно довелъ это происшествіе до свднія министра народнаго просвщенія, главы цензурнаго вдомства, и просилъ его поставить на видъ цензору, что свднія и статьи въ Сверную Пчелу сообщаются по ‘приказанію’ его, Бенкендорфа и, слдовательно, Литературная Газета совершила поступокъ ‘неприличный’, грозящій ослабленіемъ у публики доврія къ правительству и нарушеніемъ общественнаго спокойствія… {Барсуковъ. III, 235.}. Въ такую можно было попасть бездну зла только благодаря сомннію въ непогршимости репортернаго отдла въ изданіи Булгарина!
Когда съ друзьями или, какъ ихъ именовала пародія на поэму Пушкина, съ статьями разбойниками {Объ этой пародіи пишетъ Плетневъ въ письм къ Гроту: пародію читалъ Блинскій у Плетнева. Переписка Я. К. Грота съ П. А. Плетневымъ. Спб. 1896. II, 25.}, соединился профессоръ Сенковскій, иго превратилось въ невыносимый деспотизмъ, откровенный до циничности и вооруженный соблазнительнйшими приманками для публики. Вс, кто только былъ причастенъ къ литератур и стоялъ вн тріумвирата, почувствовалъ себя подъ гнетомъ невыносимой темной силы и въ первый разъ поэты и журналисты заволновались и затолковали объ освобожденіи. До тхъ поръ русской литератур не приходилось видть такого единодушія среди, лично и идейно враждебныхъ другъ другу людей, единодушія во имя общаго отвращенія къ систематическому растлнію читательскихъ мыслей и вкусовъ тремя союзными органами.
Прежде всего, впечатлнія двухъ первостепенныхъ современныхъ художниковъ. Именно булгаринская монополія давно уже возбуждала у Пушкина желаніе, пуститься въ публицистику и даже въ издательство. Еще до появленія Библіотеки для Чтенія онъ не могъ помириться съ мыслью о единовластномъ авторитет Сверной Пчелы въ политик, и не переставалъ носиться съ мечтой о политической газет {Письмо къ кн. Вявемскому отъ 2-го мая 1830 года. Сочиненія. VII, 223—224.}. Когда на сцену выступилъ Сенковскій и сразу стяжалъ успхъ, мечта о газет превратилась у Пушкина въ настойчивую страсть, пойти на встрчу Библіотек&#1123, журналомъ. Гоголь находилъ, что вс литераторы оказались ‘въ дуракахъ’, а литература ‘безъ голоса’ {Письмо къ Погодину. Письма. VI, 157.}. Такія мысли естественны у Пушкина и Гоголя, но даже сама цензура чувствовала ненормальность положенія и готова была съ полнымъ удовольствіемъ разршить изданіе новаго журнала, особенно въ Москв, для противодйствія петербургской монополіи {Барсуковъ. IV, 231.}.
Именно такія соображенія были высказаны по поводу ходатайства извстнаго намъ сослуживца профессора Павлова, шеллингіанца Андросова. Ему безъ всякихъ препятствій былъ разршенъ Московскій Наблюдатель и въ новой редакціи вновь сошлись знакомые намъ ученики германскаго любомудрія — Павловъ Киревскій, Одоевскій.
Журналъ явно былъ разсчитанъ на оппозицію петербургскому тріумвирату. Разршеніе состоялось въ конц 1835 года, одновременно Пушкинъ обратился къ Бенкендорфу съ просьбой дозволить ему издавать ежемсячный журналъ Современникъ. Съ слдующаго года журналъ появился. Такимъ образомъ, противъ Библіотеки сразу возстало два изданія, одинаково одушевленныя принципіальнымъ стремленіемъ — уничтожить врага.
Аттака въ сущности направлялась преимущественно противъ Сенковскаго. Спеціалистъ по восточнымъ языкамъ, докторъ философіи, онъ, по словамъ цензора Никитенко, былъ ‘весь сложенъ изъ страстей, которыя кипли и бушевали отъ малйшаго вншняго натиска’. Темпераментъ, очевидно, какъ нельзя боле приспособленный къ журнальному поприщу. Для кипучихъ страстей Сенковскій избралъ самую доступную и прямою цль — успхъ журнала какими бы то ни было путями и средствами. Началъ онъ съ приглашенія въ редакторы Греча, слдовательно, съ тснаго союза съ Сверной Пчелой, единственной распространенной глашательницы славы. Потомъ слдовалъ длиннйшій списокъ сотрудниковъ, заключавшій имена и Пушкина, и Гоголя, и Полевого, и Жуковскаго, и Киревскаго, и Одоевскаго, однимъ словомъ, всхъ современныхъ знаменитостей. Въ дйствительности, Гречъ игралъ роль почетнаго предсдателя, а большинство знаменитостей замышляло пойти грудью на новый журналъ. Душою и силой его явился единолично Сенковскій, покрывшій страницы Библіотеки разными псевдонимами: барона Брамбеуса, Тютюндиноглу, А. Блкина.
Таланты у профессора оказались самые разносторонніе. Онъ не желалъ знать себ равныхъ въ беллетристик, въ критик, въ ученыхъ изслдованіяхъ. Мало этого. Онъ не допускалъ, чтобы чужое произведеніе могло появиться въ его журнал безъ его исправленій. Онъ принялся передлывать, перечерчивать, отрзывать концы и придлывать другіе — все равно, къ повстямъ или статьямъ. Журналъ превратился въ единоличную исповдь всемогущаго владыки,— исповдь одноцвтную и однотонную, но въ высшей степени удобочитаемую, легкокрылую и легкомысленную.
Въ сущности, мысли были заране изгнаны изъ самой программы журнала и, конечно, немедленно предстояло утратить всякій авторитетъ философамъ, столь почитавшимся въ современной литератур. Шеллингъ, Гегель объявлены шарлатанами и сумасбродами, окончательно униженъ Велланскій. Это вполн совпадало съ политикой Булгарина. Сверная Пчела энергично поддерживала вылазки Сенковскаго и Булгаринъ напалъ на ‘новыя слова’ — абсолютъ, субъективъ и объективъ, и даже божился, что все это ‘галиматья’, совершенно неожиданно для самого себя давая врную оцнку объективамъ и субъективамъ собственнаго измышленія.
Но, спускаясь и въ боле доступныя области, Сенковскій не обнаруживалъ ни малйшихъ признаковъ мышленія. Вся критика барона состояла изъ издвательствъ и шутовскихъ выходокъ, разсчитанныхъ, дйствительно, на вкусъ ‘толкучаго рынка’ и до послдней степени неприхотливаго читателя.
Библіотека, напримръ, напечатала длинную статью противъ своихъ, противниковъ и вся полемическая соль ограничивалась остроумно-преднамреннымъ невдніемъ автора точныхъ названій Телескопа и Московскаго Наблюдателя. Тому и другому журналу дано множество чрезвычайно забавныхъ наименованій: Московскій Надзиратель, Соглядатай, Назидатель, Набиратель, Темноскопъ, Калейдоскопъ, Микроскопъ, Ораскопъ {Библ. для Чтенія. 1836, VII.}.
Въ другихъ случаяхъ, особенно критическихъ для остроумія критика, авторъ просто вставлялъ въ цитаты изъ чужихъ произведеній свои шуточки и пошлости и не боялся ршительно никакихъ уликъ. Барону ничего не стоило сегодня увнчать лаврами новооткрытаго генія, а завтра забросать его грязью и даже откровенно заявить публик, что все это — шутка и баронъ не желаетъ помнить своихъ мнній.
Даже Гречу довольно скоро пришлось испытать на своей особ крайности баронской фантазіи и издать по этому случаю особую брошюру {Литературныя поясненія. Спб. 1838 года. О нихъ замтка Блинскаго, Сочиненія. Москва. 1875, II, 444.}. Мене чмъ въ четыре года Сенковскій усплъ составить два противоположныхъ мннія о вопрос, казалось бы, вполн опредленномъ,— о грамотности и стил Греча. То слогъ Греча казался барону ‘пріятнымъ, свтлымъ’, и критикъ находилъ въ немъ ‘очаровательную простоту’ и ‘высокое краснорчіе’, то вдругъ тотъ же слогъ выходилъ устарлымъ и даже ‘дикимъ’.
Только въ нкоторыхъ случаяхъ Библіотека строго вела одну линію, именно когда вопросъ шелъ о дйствительныхъ, сильныхъ талантахъ. Тамъ она выходила изъ себя и когда угодно могла излить сколько угодно желчи и пошлаго острословія по адресу Пушкина или Гоголя. Авторъ Мертвыхъ душъ до конца не выходитъ изъ Поль-де-Коковъ, за то Булгаринъ царствуетъ на русскомъ Парнас. Эта игра велась такъ упорно и съ такой отвагой, что у современниковъ невольно являлось подозрніе, ужъ не впрямь ли въ русской критик хозяйничаетъ какой-нибудь ‘турокъ’, сбиваетъ съ толку простодушныхъ читателей и тмъ мститъ Россіи за униженіе своего отечества {Блинскій. II, 56.}. Серьезно трудно было поврить въ такое превращеніе, но невроятно наглая безпринципность и явная вражда ко всему истинно-талантливому требовали какого-либо объясненія. И между тмъ, весь секретъ заключался въ простйшихъ мотивахъ и вполн естественныхъ побужденіяхъ: съ одной стороны темная публика, съ другой — азартная ловля подписчика. И Библіотека безъ малйшихъ колебаній превращалась въ балаганъ и нчто даже худшее.
У барона имлся въ распоряженіи обширный репертуаръ спеціальныхъ соблазновъ. Онъ первый пустилъ въ оборотъ беллетристику рзко-наркотическаго аромата, первый принялся живописать многообразныя приключенія героинь будущей натуральной школы и, насколько допускала цензура, не стснялся откровенностями ни въ фактахъ, ни въ нравственныхъ выводахъ, ни въ стил. Ему принадлежать необыкновенно ‘вкусные’ эпитеты, въ род ‘теплое, роскошное, пуховое тльце двушекъ’, и еще круче приправленныя картины: ‘блая, жирная ножка мандаринши, на которой влюбленныя наскомыя утопаютъ въ небесномъ блаженств’. Баронъ, въ погон за пикантными соусами, доходилъ часто до подлиннаго декадентства, такъ что новйшіе исповдники школы свободно могутъ заимствовать со страницъ Библіотеки: ‘розовыя понятія’, ‘свтлыя чувства’ женщины и самую женщину ‘мягкую, хрустальную, благовонную’…
И такимъ оружіемъ Сенковскій билъ наповалъ провинціальнаго обывателя. Библіотека царствовала и могла управлять, потому что годъ за годомъ неустанно разсевала эаразу пошлости, безъидейХи, плутовства и цинизма по всмъ угламъ Россіи. По сущевыходилъ настоящій заговоръ противъ просвщенія и умственнаго развитія публики. Въ иномъ направленіи и съ большимъ упорствомъ не могли бы дйствовать злйшіе враги русскаго общества. И между тмъ, именно эта дятельность считалась вполн благонамренной и цлесообразной. Никакой опасности сверху тріумвиратъ не могъ ждать. Бенкендорфъ основательно входилъ въ издательскіе планы Булгарина и въ политику барона Брамбеуса: отъ такихъ просвтителей ничего ‘неприличнаго’ въ смысл шефа жандармовъ не могло произойти.
Но, мы уже знаемъ, время невозбранной эксплуатаціи какого бы то ни было литературнаго монополиста съ одной стороны и брезгливаго олимпійства — съ другой, миновало навсегда. Воздухъ, какимъ дышали лучшіе люди тридцатыхъ годовъ, былъ насыщенъ элементомъ протеста и борьбы, и именно тріумфы могущественнаго тріумвирата ополчили на него всхъ, кто только могъ отдать отчетъ въ нравственномъ и общественномъ смысл его подвиговъ.

IV.

Московскій Наблюдатель съ первыхъ же книжекъ можетъ быть признавъ за воплощенное отрицаніе Библіотеки, Его походъ открылся статьей Шевырева Словесность и торговля. Авторъ жестоко нападалъ вообще на продажность литературы, картинно изображалъ благоденствіе удачливыхъ и ловкихъ литераторовъ. Но вс стрлы морали и живописи направлены за Библіотеку и Пчелу, и журналъ прямо именовался ‘пукомъ ассигнацій, превращеннымъ въ статьи’.
Молодой ученый явно поддался полемическому пылу и хватилъ черезъ край, уличая русскихъ литераторовъ въ сибаритств и роскоши. Сенковскій и Булгаринъ, несомннно, блаженствовали, но это не давало публицисту права рисовать нкое Эльдорадо всей русской словесности и нападать на самый принципъ литературнаго заработка. По крайней мр, Шевыревъ не съумлъ отдлить нормальныхъ явленій отъ порочныхъ, завдомыхъ козлищъ отъ ихъ жертвъ, jt далъ поводъ другому воинствующему журналу подвергнуть критик промахи своего же соратника.
Цлесообразне могла выйти другая статья Наблюдателя — Брамбеусъ и юная словесность — отвтъ на одно изъ самохвальствъ Сенковскаго, провозгласившаго себя главой новой литературной школы и уничтожавшаго французскую литературу. Соль московской статьи заключалась именно въ этомъ уничтоженіи: баронъ усерднйше компилировалъ французскихъ беллетристовъ и ихъ же подвергалъ казни. Наблюдатель, на этотъ разъ въ добродушномъ тон, разоблачилъ проказы Брамбеуса и путемъ буквальныхъ сопоставленій находилъ сплошное воровство въ знаменитйшемъ произведеніи Большой выходъ у сатаны {Моск. Наблюд. 1835. II, 447 etc.}. Наконецъ, вскор появилась еще третья статья, самая энергическая и искусная изъ всхъ трехъ. Наблюдатель доходилъ здсь до паоса въ своемъ гнв на поруганіе литературы ‘новымъ Батыемъ’. Ссылаясь на излюбленные критическіе пріемы барона, журналъ спрашивалъ:
‘Читая все это легкомысленное пустословіе, котораго все честолюбіе заключается только въ томъ, чтобы сдернуть насильственную улыбку съ губъ празднаго читателя, позволительно ли молчать? Не долгъ ли всякаго честнаго человка возбуждать негодованіе къ этому зубоскальству, которое умерщвляетъ всякое врованіе въ науку, даетъ толп соблазнительный примръ осмивать ученіе, мысли, мннія прежде, чмъ она узнала ихъ, оправдываетъ наглое невжество въ собственныхъ его глазахъ тогда, когда должно было бы стыдить и позорить его при всякомъ случа? Не есть ли обязанность всякаго литератора, который еще не отдалъ пера своего на аренду, возставать явно и открыто противъ этихъ злоупотребленій, угрожающихъ ниспроверженіемъ всякаго уваженія къ литератур?’ {Моск. Набл. 1835, V. Критическое объясненіе, стр. 489.}.
Это были истинно гражданскія рчи, и имъ долго не суждено было утратить своего значенія. Наблюдатель умлъ подмтить изъяны своего врага и поднять вопросъ на высоту принципа. Проницательности требовалось не особенно много при вопіющихъ порокахъ Библіотеки, но очень много доброй воли и идейной силы, чтобы раскрыть общій смыслъ развивавшагося недуга и поставить точный діагнозъ его нравственному вліянію на общество.
На помощь Наблюдателю выступилъ Современникъ. Онъ также началъ съ аттаки на Библіотеку статьей Гоголя О движеніи журнальной литературы въ 1834 и 1835 году. Геніальный сатирикъ, какъ и слдовало ожидать, обнаружилъ блестящій публицистическій талантъ. До статей Блинскаго это единственная художественно-яркая характеристика литературныхъ явленій. Авторъ уметъ найти поразительно мткое слово, живой образъ, юмористическое сравненіе, и одной чертой запечатлть существенное содержаніе даннаго явленія.,
Гоголь стуетъ на небывалое ‘отсутствіе журнальной дятельности и живого современнаго движенія’, и приписываетъ вину безъидейности и безотчетности прежде всего первенствующаго журнала Библіотеки. Въ ней нтъ движущей, господствующей силы, нтъ опредленной цли, нтъ никакого вкуса, ея рецензіи — ‘не есть дло убжденія и чувства, а просто слдствіе расположенія духа и обстоятельствъ’, и ея сподвижница Пчела такая же ‘корзина, въ которую сбрасывалъ всякій все, что ему хотлось’.
Все это справедливо и остроумно и окончательный выводъ разбивалъ, казалось, на голову литературныхъ уродовъ, ‘литературное безвріе и литературное невжество’, ‘мелочное въ мысляхъ и мелочное щегольство’. Негодованіе Гоголя тмъ внушительне, что оно сопровождалось вполн опредленной положительной программой для всякаго настоящаго журнала и достойной критики.
Въ стать усиленно подчеркивается необходимость имть журналу одинъ опредленный тонъ, одно уполномоченное мнніе, а не быть складочнымъ мстомъ всхъ мнній и толковъ. Журналъ долженъ управляться ‘единою волею’, ясной единой цлью, продуманной и прочувствованной идеей. Критикъ долженъ считать свое дло важнымъ и приниматься за него съ благоговніемъ и предварительнымъ размышленіемъ, готовый отдать отчетъ въ каждомъ слов своемъ…
И это все справедливо и въ высшей степени благородно. Мы видли, и Наблюдатель не отставалъ отъ Современника по части идеальныхъ запросовъ литературы. Его главный критикъ Шевыревъ издалъ одновременно докторскую диссертацію и историческимъ путемъ старался опредлить законное направленіе современной критической мысли.
Эта книга, Теорія поэзіи въ историческомъ развитіи у древнихъ и новыхъ народовъ, послдній и самый совершенный плодъ ученой эстетики предъ эпохой Блинскаго. Нкоторыя идеи ея представляютъ для историка большой интересъ, он прежде всего показываютъ высшую точку, на которой стоялъ безспорно талантливйшій оффиціальный эстетикъ тридцатыхъ годовъ и, слдовательно, вообще университетская наука объ изящномъ, а потомъ разсужденія Шевырева косвенно опредляютъ степень оригинальности первыхъ статей Блинскаго. Мы встртимъ немало совпаденій въ ученыхъ понятіяхъ профессора и страстныхъ проповдяхъ молодого критика, но мы замтили также не мало отличій, даже контрастовъ. Простое сопоставленіе ршитъ вопросъ объ относительной прогрессивности воззрній обоихъ писателей. Ршеніе тмъ настоятельне, что Шевыревъ явится вскор одной изъ излюбленныхъ мишеней Блинскаго.
Когда вы читаете диссертацію Шевырева, предъ вами съ каждой страницей раскрывается великій прогрессъ университетской эстетики тридцатыхъ годовъ сравнительно съ неизглаголанными вщаніями Надеждина. Предъ вами нтъ и слда уродливой реторики, сдобренной искусственнымъ азартомъ на самомъ дл Совершенно нехудожественной натуры автора и ясными отголосками далеко еще не покинутаго цехового педантизма. Шевыревъ пишетъ вполн литературно, красиво и въ общемъ вполн вразумительно.
Во глав книги стоитъ въ высшей степени важный выводъ: ‘искусство было прежде теоріи’. Величайшіе поэты новаго міра ‘дйствовали безъ теоріи’. Даже больше. ‘Во Франціи теорія, слишкомъ рано явившаяся, только что стснила художественную дятельность и произвела вліяніе, вредное для словесности’.
Дальше подчеркивается замчательная идея Платона о критическомъ талант. Такъ какъ начало поэзіи — вдохновеніе, то и судить о поэтахъ ‘не однимъ искусствомъ, а тмъ же божественнымъ наитіемъ’. Проще, это значитъ: критикъ долженъ обладать художественнымъ чувствомъ, и, слдовательно, научиться критик такъ же невозможно, какъ и поэтическому творчеству.
Естественно, авторъ даетъ превосходное опредленіе классицизма классическаго вкуса,— опредленіе на основаніи тхъ же реторикъ: это просто чувство приличій — le sentiment des convenances, т. e. подражаніе этикету свтскаго общества {Теорія поэзіи. Москва. 1836, стр. 1, 34, 173, 370—378.}. Мысль эта не могла не быть извстной и раньше, но Шевыревъ первый выводилъ ее изъ первоисточниковъ и подкрплялъ подлинными фактами.
Наконецъ, заключительное обобщеніе автора кажется перломъ ума и учености сравнительно съ прежними эстетическими поученіями:
‘Греція представила намъ сначала вс образцы поэзіи, потомъ теорію, отсюда не ясно ли слдуетъ, что и въ наук знаніе образцовъ, исторія поэзіи, должна предшествовать ея теоріи, что настоящая теорія можетъ быть создана только вслдствіе историческаго изученія поэзіи, которому можемъ мы предпослать предчувствіе теоріи въ томъ же род, какъ мы нашли оное въ поэтическихъ миахъ Греціи. Какъ было на дл, такъ должно быть и въ наук’ {Ib., стр. 368.}.
Этимъ положеніемъ устранялись не только старыя піитики, но подрывался авторитетъ и новыхъ философскихъ эстетикъ. Признавая заслуги германской философіи предъ наукой объ изящномъ, Шевыревъ указываетъ на протестующее теченіе въ самой Германіи. Протестъ направленъ противъ новаго вида схоластики, философскихъ изысканій о началахъ творчества и о смысл прекраснаго. Въ самомъ отечеств Шеллинга и Гегеля нашлись критики отвлеченнаго фанатизма, и Шевыревъ присоединяется къ нимъ.
Одинъ изъ протестантовъ очень искусно изобличалъ пороки эстетическаго философствованія и его обличенія могли бы оказать большую услугу русскимъ послдователямъ германскаго любомудрія.
Критикъ находилъ, что Германія до сихъ поръ не иметъ хорошей эстетики. Существующія теоріи слишкомъ отвлеченны и не разсчитаны на основную силу поэзіи — воображеніе. Он обращаются исключительно къ разуму, питаютъ его правилами и началами, но не предлагаютъ никакого образа, никакого созерцанія красоты, нисколько не говорятъ фантазіи. Въ результат, можно прочесть цлые томы философскихъ поученій и не получить никакого представленія о прекрасномъ {Разсужденія Менцеля. Шевыревъ, стр. 309.}.
Поэты, конечно, еще энергичне должны были возставать противъ философской тьмы и деспотизма. Жанъ Поль Рихтеръ находилъ гораздо боле пользы и смысла въ журнальныхъ рецензіяхъ, чмъ въ хитроумныхъ философскихъ терминахъ и выводахъ. И русскій авторъ признаетъ, что поэтъ однимъ мткимъ замчаніемъ полне можетъ высказать намъ извстную эстетическую идею, чмъ иной систематическій эстетикъ при помощи философскихъ опредленій.
И въ Германіи метафизическое направленіе уступаетъ мсто историческому. Эстетика должна слдовать путями естественной исторіи, собирать факты изящнаго, быть всеобъемлющей памятью изящнаго, все равно, какъ естествознаніе — зеркало и память природы. ‘Всеобъемлющій опытъ и собираніе’ — таковы задачи новой эстетики.
Русскій авторъ не забывалъ указать на увлеченіе своихъ соотечественниковъ нмецкими умозрніями и желалъ, чтобы ‘эмпирическое изученіе искусства взяло верхъ надъ философскимъ’ {Ibid., стр. 363, 372.}.
Мы видимъ, ученый не только понялъ сущность искусства и художественной критики, но и сталъ впереди даровитйшихъ современныхъ эстетиковъ. Защитой исторической эстетики Шевыревъ опередилъ Блинскаго перваго періода его дятельности. Молодому критику предстояло еще долго и мучительно биться въ стяхъ философскихъ теорій и приносить самоотверженныя жертвы ‘терминамъ’ и ‘опредленіямъ’. Уже достаточно того факта, чтобы оцнить положительныя достоинства диссертаціи Шевырева. Не надо забывать, что ученый обладалъ и поэтическимъ талантомъ. Блинскій находилъ возможнымъ признавать и поощрять этотъ талантъ. Можно было многаго ждать отъ такой разносторонней даровитости и учености. И Пушкинъ поспшилъ привтствовать Шевырева, какъ историка поэзіи {Замтка объ Исторіи поэзіи Шевырева, въ 1835 году. Сочиненія, V, 285.}.
Слдовательно, противъ петербургскаго тріумвирата встали, повидимому, силы въ высшей степени серьезныя. Здсь было много знанія, искренней любви къ литератур, безусловно честныя цли и, что важне всего, принципіальная жажда борьбы. Какіе же получились результаты?
Мы должны оцнить ихъ съ особенной тщательностью: они именно та историчестая обстановка, въ какой появился Блинскій, и мы не поймемъ дйствительнаго значенія его первыхъ шаговъ, не отдавъ всей справедливости его старшимъ современникамъ и соперникамъ.

V.

Московскій Наблюдатель съ самаго начала заставилъ насторожиться петербургскихъ монополистовъ, но не прошло года, Сенковскій успокоился и продолжалъ обычныя презрительныя игривыя шуточки. Для противника и этого казалось достаточно. Его ждали, какъ торжества Москвы надъ Петербургомъ, а онъ вышелъ какимъ-то тщедушнымъ, вялымъ и, прежде всего, безличнымъ. Ему также не далась единая направляющая воля, яркій опредленный характеръ, онъ также превратился въ альманахъ, въ сборникъ статей, несомннно, боле литературныхъ, чмъ въ Библіотек, но столь же случайныхъ и подчасъ довольно страннаго содержанія. Примръ тотъ же Шевыревъ.
Въ его диссертаціи мы могли найти не мало весьма цнныхъ идей, но если бы мы и здсь задали вопросъ, какая же физіономія и какой характеръ у нашего эстетика, мы не могли бы найти точнаго отвта. Шевыревъ правильно понялъ историческое развитіе поэзій, составилъ врное заключеніе и о будущемъ художественной критики, но не усплъ установить руководящихъ мотивовъ въ области общественныхъ идей. Свдущій историкъ и благоразумный эстетикъ, Шевыревъ совершенно неуловимый или крайне пестрый публицистъ. У профессора нтъ продуманнаго символа общественной вры, онъ прекрасный изслдователь книгъ и теорій и весьма плохой наблюдатель и осмысливатель жизни и фактовъ.
Въ Теоріи поэзіи Шевыревъ не могъ не коснуться самаго безпокойнаго вопроса современной критики: объ отношеніи поэзіи къ дйствительности. И онъ написалъ такую фразу: должны же существовать отношенія между искусствомъ и общественною жизнью {О. с., стр. 372.}.
Но этимъ все и ограничилось. Какія отношенія и какъ они могутъ установиться — отвтовъ не послдовало. И мы даже можемъ сомнваться, сознавалъ ли критикъ всю важность своего заявленія.
Онъ, напримръ, восхищается Гораціемъ за то, что тотъ открылъ ‘нравственное назначеніе’ поэзіи, слилъ ‘обязанность гражданина’ съ обязанностью поэта, и ‘вка оправдали слова Горація’.
Кажется, достаточно сильно и точно. Но нсколько дальше дло принимаетъ другой оборотъ. Отдавъ дань восторга римской иде нравственной и гражданской цлесообразности искусства, Шевыревъ не считаетъ противорчіемъ съ такимъ же восторгомъ встртить и поэзію Гте. ‘Великій поэтъ Германіи поставилъ цль искусства въ немъ самомъ, отршивъ его отъ всхъ цлей вншнихъ’, говоритъ авторъ, явно сочувствуя новой постановк вопроса.
Та же исторія германской поэзіи вовлекаетъ Шевырева еще въ одно недоразумніе. Мы слышали отъ критика настойчивое отрицаніе благодтельнаго вліянія теоріи на искусство. Но, оказывается, Лессингъ именно критик, т. е. все-таки теоріи, обязанъ своими художественными произведеніями и русскій авторъ при знанія Лессинга сопровождаетъ такимъ замчаніемъ:
‘Не слышится въ этихъ словахъ Лессинга голосъ начинающагося искусства Германіи, въ которой Гте былъ питомцемъ критики?’… {Ib., стр. 97—100, 233—231, 240.}.
Слдовательно, бываютъ случаи, когда критика не только направляетъ искусство, но даже создаетъ его, по крайней мр вызываетъ къ дятельности? Вопросъ требовалъ тщательнаго обслдованія, во всякомъ случа, ученый не долженъ былъ допустить возможности рзко толковать его личныя воззрнія какъ разъ на самые существенные принципы критической практики.
Выводъ можетъ быть одинъ: эти принципы не ясны самому автору и онъ будетъ безпрестанно гршить противъ логики, лишь только отъ обсужденія чисто-литературныхъ задачъ перейдетъ къ общественнымъ.
Такъ это и произошло именно въ статьяхъ Наблюдателя.
Мы уже видли, какую близорукость и наивность обнаружилъ Шевыревъ въ катоновскомъ гоненіи на корыстолюбіе русской литературы. Ученый метнулъ стрлу выше цли и подорвалъ убдительность даже своихъ вполн основательныхъ замчаній. То же самое съ нимъ происходило едва ли не всякій разъ, лишь только онъ стремился свои общія идеи осуществлять на отдльныхъ фактахъ и именахъ литературы.
Онъ, напримръ, удостоилъ историческую драму Кукольника громадной статьи и попутно произнесъ удивительный панегирикъ Карамзину. Этотъ панегирикъ прекрасно характеризуетъ ахиллесову пяту Шевырева, какъ профессора и какъ журналиста. Онъ не пропускалъ случая блеснуть словесной музыкой часто въ ущербъ какой угодной иде и даже здравому смыслу.
Теперь онъ просить читателя представить знаменитаго исторіографа въ самомъ величественномъ положеніи, не имющемъ ничего общаго съ дйствительностію и главное, съ исторіографическимъ геніемъ Карамзина.
‘Представьте себ его въ двадцатипятилтнихъ креслахъ, свидтеляхъ его труда неутомимаго, одинъ, чуждый помощи, сильной рукой приподымаетъ онъ тяжелую завсу минувшаго, сшитую изъ ветхихъ хартій, и устремляетъ на великую эпоху Россіи глубокомысленныя очи, а другою рукою пишетъ съ нея живую картину. возвращая минувшее настоящему… и внезапно хладная коса смертная касается неутомимой руки писателя на самомъ широкомъ ея разбг… перо выпало изъ перстовъ, вслдъ затмъ свинцовая завса закрыла отъ насъ исторію Россіи — свинцовая, потому что, посл могучей руки Карамзина, никто до сихъ поръ не осмлился достойно поднять ее, хотя и были нкоторыя усилія… Славныя кресла Карамзина до сихъ поръ еще праздны, къ стыду нашей литературы»
Этотъ же паосъ ставилъ критика часто въ мене всего внушительное положеніе. Шевырева преслдовала мысль не только быть выспренне-краснорчивымъ, но и безподобно-изящнымъ. Онъ хотлъ увлекать и очаровывать, и, прежде всего, конечно, сердца нжныя и тонко-чувствующія. Отсюда — манія Шевырева играть роль дамскаго рыцаря, оказывать дамамъ медвжьи услуги, осыпая ихъ донкихотскими комплиментами и изображая сверхъестественныя доблести русской женщины. Нкоторыхъ читательницъ это могло трогать, но эффектъ достигался цной серьезнаго авторитета и положительнаго ума. Профессоръ выходилъ какимъ-то селадономъ и сладкопвцемъ, замирающимъ при одномъ звук — женщина.
Дальше шло еще хуже. Шевыревъ бралъ подъ свою защиту свтское общество и договаривался до рекомендаціи Гоголю — заняться высшими классами, какъ боле поучительнымъ явленіемъ русской жизни.
Въ этой рекомендаціи могла сказываться не одна смута критическихъ воззрній. Блинскій жестоко обнаруживалъ безсмыслицу такихъ вщаній профессора, какъ изображеніе кончины Карамзина {Сочиненія. II, 86 etc.}, другіе свидтели дополнили характеристику, пожалуй, еще боле существенными чертами.
У Шевырева не только не было прочныхъ общественныхъ взглядовъ, но и личнаго достоинства. ‘Мелочно-самолюбивый, искательный, наклонный къ почестямъ и готовый при случа подгадить’,— таковъ отзывъ современника {Воспоминанія А. И. Афанасьева, Русская Старина 1886, авг. Ср. Колюпановъ. I (2) стр. 132 etc.}. И, какъ бы онъ ни былъ рзокъ по форм, сущность его не противорчивъ публицистической пестрот личности профессора. Очевидно, при всхъ здравыхъ идеяхъ и свдніяхъ, отъ Шевырева мене всего можно было ожидать послдовательной и граждански-мужественной борьбы, и, слдовательно, и Московскій Наблюдатель не грозилъ никакими серьезными опасностями злокозненному тріумвирату.
Оставался Современникъ.

VI.

Пушкинъ и Гоголь усердно снабдили первую книгу Современника своими произведеніями, рядомъ красовались имена Жуковскаго и кн. Вяземскаго. Выходило цлое созвздіе. Но злой рокъ тяготлъ надъ его блескомъ и готовился ежеминутно превратить его въ падучія звзды, при энергической помощи первостепеннаго свтила — издателя Пушкина.
Поэтъ не нашелъ въ себ никакихъ издательскихъ талантовъ, и, кром того, въ союз съ кн. Вяземскимъ, внесъ въ журналъ нкій трупный запахъ. Да, какъ это ни странно, но Пушкинъ вредилъ Современнику не меньше своимъ писательскимъ участіемъ, чмъ издательскимъ безучастіемъ.
Мы знаемъ, какихъ догматовъ держался поэтъ, принимаясь за публицистику. Это догматы вынудили его на незаслуженно-жестокое отношеніе къ гибели Телеграфа и еще раньше подсказывали ему выходки, мене всего достойныя его личности и генія. Но догматы были дйствительно врой поэта и онъ съ обычной страстностью мечталъ сдлать ихъ общимъ достояніемъ. Онъ, столько натерпвшійся отъ ‘свта’, не разъ заклеймившій его пламенной рчью гнва и сірказма, онъ, владвшій всми силами свободнаго художника-реалиста, сталъ на защиту аристократизма противъ ‘отвратительной власти демократіи’. До какой степени поэтъ попадалъ впросакъ, онъ могъ бы понять изъ совершенно неожиданныхъ послдствій своихъ убжденій: ему приходилось даже Булгарина заносить въ списокъ революціонеровъ.
Современникъ немедленно отразилъ задушевныя мечты издателя, и этотъ фактъ легъ роковой чертой на его судьбу. Редакція, повидимому, заране отказалась вдумываться въ какія бы то ни было современныя явленія, разъ ей грезилась обида аристократическимъ традиціямъ. Она не поколебалась бросить камнемъ въ чернь и ремесленниковъ, разрушавшихъ прядильныя машины, въ то время, когда на Запад самой наукой было признано трагическое положеніе рабочаго класса именно благодаря распространенію машинъ. Политическая экономія, въ лиц даже послдователей ученія о свободной конкурренціи и невмшательств государства въ экономическія отношенія, снисходила до лирическаго краснорчія ради бдствій ‘черни’ и ‘ремесленниковъ’. Сисмонди, напримръ, писалъ настоящія элегіи и памфлеты о соціальномъ и нравственномъ положеніи рабочихъ и капиталистовъ. Именно онъ машины объявлялъ національнымъ бдствіемъ, не видя спасенія даже въ отдаленномъ будущемъ. И въ это время русскій журналъ, повидимому, готовъ присоединиться къ цлительному средству, изобртенному стихійной враждой владльцевъ машинъ противъ ‘лишняго’ ремесленника, средству Мальтуса! По крайней мр, иного выбора не представлялось разъ публицистъ становился безусловно въ нападательное положеніе по отношенію къ черни {О вражд къ просвщенію, замчаемой въ новйшей литератур. Современникъ. II, 206.}.
Въ той же стать Современникъ защищалъ неизвстно отъ какихъ внутреннихъ враговъ русское правительство и даже ядовито просилъ у кого-то извиненія за свои врноподданническія чувства. Соотвтственно подвергались поношенію критика ‘этотъ позоръ русской литературы’, ‘демократическій духъ’, переселившійся изъ Европы въ Россію и вызвавшій похвалы черни и нападки на высшее общество. Указывалось, конечно, что это общество ‘большею частью недоступно нашимъ сатирикамъ’.
Потомъ слдовала статья кн. Вяземскаго о Ревизор. Князь и теперь являлся ‘кулачнымъ бойцомъ’, писалъ чрезвычайно запальчиво, но тратилъ свой порохъ во славу все того же Джаггернаута’.
Онъ не нашелъ иного средства защитить Гоголя отъ разнаго сорта щепетильниковъ и лицемрныхъ брезгливцевъ, какъ сожалніемъ о незнакомств русскихъ писателей съ высшимъ кругомъ читателей, т. е. ‘образованнйшимъ’ — спшилъ прибавить князь. Дальше журналистика объявлялась ‘толкучимъ рынкомъ’, выхвалялось Карамзинское безучастіе къ журнальной полемик, и даже доходило дло до преклоненія предъ ‘аристократическими традиціями гостиныхъ вка Людовика XIV или Екатерины II’. Вотъ что значило возстать противъ ‘демократіи’, какъ черни! Безслдно исчезали вс задатки новой русской мысли, вс проблески прогрессивнаго движенія въ искусств и въ общественномъ самосознаніи, аристократическій журналъ грозилъ договориться до эстетической семибоярщины.
Во всякомъ случа образъ ‘человка въ сфер гостиной рожденнаго’, какъ недосягаемаго идеала сравнительно съ русскими литераторами, явно тшитъ воображеніе критика. Онъ подробно живописуетъ манеры кровнаго аристократа и побиваетъ ими журналистовъ, находившихъ въ язык гоголевской комедіи дурной тонъ.
Князь забывалъ, что это открытіе цликомъ лежало не на лакейств и не плебейскихъ претензіяхъ критиковъ, а именно на пережиткахъ литературныхъ аристократическихъ традицій гостиныхъ вка Людовика XIV.
У критика были, несомннно, добрыя намренія и цль его усилій длала честь его художественному чувству, но будто угнетаемый общимъ фальшивымъ настроеніемъ редакціи Современника, онъ пустился въ совершенно неподходящія размышленія и далъ богатую пищу сатирическому уму тхъ же литераторовъ. Неужели Ревизора нельзя было оправдать инымъ путемъ, помимо восхваленій салонныхъ господъ и даже эпохи Людовика XIV? Самъ Гоголь, вроятно, не выразилъ бы сочувствія подобному пріему, по крайней мр въ періодъ Ревизора.
Но Современникъ велъ свою линію, преисполненную противорчій и уклоненій. Журналъ обнаруживалъ тотъ самый порокъ, въ какомъ гоголевская статья укоряла другіе журналы — безотчетность. Въ третьемъ выпуск Современника помщена статья Вольтеръ, по поводу корреспонденціи философа. Письма касались спеціальнаго вопроса, одной торговой сдлки и отнюдь не могли дать достаточно матеріала для полной характеристики Вольтера.
Но авторъ статьи будто задался корыстной цлью на нсколькихъ страницахъ собрать вс доступныя ему укоризны по адресу Вольтера. Сдлать это было не трудно,— несравненно трудне понять факты, повидимому, настойчиво требующіе укоризнъ.
Мы много слышимъ о неумньи Вольтера охранять собственное достоинство, о его слабости къ милостямъ государей. Все это, можетъ быть, и справедливо, но авторъ билъ совершенно мимо цли, обвиняя самого Вольтера въ его же несчастіяхъ и въ равнодушіи къ нимъ его современниковъ. Вольтера посадили въ Бастилію, изгнали, не переставали преслдовать и все это не могло ‘привлечь на его особу состраданія и сочувствія!’ По истин изумительное теченіе мыслей и пониманіе историческихъ явленій! Не доставало только присоединить оправдательную рчь въ пользу тюремщиковъ и гонителей.
И опять вина не въ зломъ умысл журнала, а безтактности, безсознательности, въ недостатк развитого общественнаго смысла. Вольтера можно бы обвинить кое въ чемъ и посущественне, чмъ въ льстивыхъ письмахъ къ людямъ силы и власти, хотя бы, напримръ, въ его отношеніяхъ къ Руссо, но все это должно имть свою перспективу, занять надлежащее мсто въ личной біографіи писателя и въ общей исторіи времени, получить психологическое и культурное освщеніе. Если у редакціи Современника не было желанія или силъ выполнить подобную задачу, не представлялось необходимости сочинять памфлетъ на завдомую жертву темныхъ силъ фанатизма и варварства. Публицистъ, отдающій строгій отчетъ въ своихъ просвтительныхъ цляхъ, не допуститъ такого промаха. И Пушкинъ лично вполн стоялъ на высот призванія. Вдь съумлъ же онъ опредлить законное мсто въ исторіи русской литературы даже для Тредьяковскаго и понять сущность байроновской личности и поэзіи.
Естественно, отъ журнала невозможно было ожидать энергическаго и послдовательнаго воздйствія на общественное мнніе. У него былъ слишкомъ тщедушный публицистическій капиталъ, отзывавшійся притомъ временами Очакова и покоренія Крыма. Толковать о Людовик XIV и Екатерин II въ тон былыхъ сановныхъ менторовъ литературы, значило заране осуждать себя на роль выходцевъ съ того свта.
Вина падала на Пушкина далеко не всецло. Съ каждой книгой участіе поэта становилось мене замтнымъ. Но, несомннно, пушкинская политическая программа, если такъ можно назвать его романтическія чувства относительно ‘демокраціи’, сослужила свою службу и въ сильной степени способствовала омертвнію Современника. Онъ какъ начался, такъ и остался лишнимъ журналомъ, все равно, какъ бываютъ лишніе люди, можетъ бытъ, и очень благонамренные и симпатичные, но только не приспособленные къ живому участію въ поступательномъ движеніи жизни. Современнику предстояло испытать ту самую судьбу, какую Погодинъ описывалъ въ стать Прогулки по Москв {Современникъ, 1836, III, стр. 260.}.
У московскаго профессора редакція Современника просила сообщеній ‘о современномъ состояніи Москвы’. Погодинъ въ отвтъ далъ протокольный отчетъ о печальной участи старинныхъ барскихъ домовъ. Оказывалось, вс они утрачивали свое благородное назначеніе и превращались въ казенныя или коммерческія учрежденія. Духъ времени безпощадно сметалъ съ роскошныхъ хоромъ гербы и замнялъ ихъ вывсками присутствій, школъ, судовъ…
Внушительный урокъ, аристократамъ Современника! Они не поняли морали, и сами подписали себ смертный приговоръ. Кн. Вяземскій, порвавши съ Полевымъ изъ-за славы Карамзина, вставшій на защиту гостиныхъ, дошелъ впослдствіи до яростной вражды противъ современной литературы. И все къ принципу аристократизма и изящества и во имя отвращенія къ толкучему рынку. Это онъ въ стихахъ броситъ камнемъ въ ‘родоначальника литературной черни’, въ ‘какіе-то не въ домекъ сороковые года’ и сравнитъ ненавистное движеніе идей съ ‘потьмой’ и ‘плсенью болотъ’. Въ проз князь будетъ еще откровенне, коротко и ясно опредлитъ чернь: ‘Приверженецъ и поклонникъ Блинскаго въ глазахъ моихъ человкъ отптый, и просто сказать птый дуракъ’ {Литературная исповдь. Полное собраніе сочиненій. Спб. 1887, XI, 168.— Письмо къ Погодину. X, 266.}.
И эти рчи не должны казаться неожиданностью. Можно прекрасно чувствовать художественныя достоинства произведеній искусства, и не понимать ихъ идейнаго смысла, отмчать успхи творчества и не видть развитія общественной мысли. Кн. Вяземскій одобрялъ Ревизора и защищалъ неизящный стиль комедіи, но ему не по силамъ было проникнуть въ содержаніе пьесы и на основаніи образовъ и сценъ вывести логическія заключенія касательно живыхъ людей и современной дйствительности. Много литературнаго вкуса и никакого публицистическаго чутья: таковъ благородный ‘кулачный боецъ’ и таковъ весь Современникъ.
По смерти Пушкина журналъ не измнилъ своей окраски, сталъ только боле вялымъ и даже въ чисто-литературномъ отношеніи блднымъ и немощнымъ. Въ рукахъ профессора Плетнева Современникъ утратилъ всякую современность, и не только по какому-либо злополучному стеченію обстоятельствъ, а согласно намреніямъ самого издателя. Плетневъ будто желалъ воскресить времена Надеждина, воевавшаго противъ Пушкина, обнаруживалъ не мене ненавистническія чувства къ Лермонтову и не мене тупое непониманіе его таланта. И не одного только лермонтовскаго таланта. На проницательный взглядъ Плетнева и Блинскій не обладалъ никакимъ художественнымъ чувствомъ, ‘не носилъ въ душ сочувствія съ художническими истинами’, а былъ простымъ компиляторомъ чужихъ мыслей {Переписка. I, 163, 228, II, 66—7.}.
И первоисточникъ этихъ настроеній все та же аристократичность. Предъ нами брезгливый блоручка, во сн и на яву грезящій о ‘дйствительно благородной литературной школ’ и впадающій въ смертный ужасъ предъ ‘геніально-литературной мерзостью’, т. е. предъ всей вліятельной современной литературой вообще, и въ особенности предъ статьями Блинскаго.
Салонныя преданія сохраняются въ точности. Для Плетнева вступать въ полемику значитъ ‘пачкаться въ грязи’. Правда, журналъ сильно отстаетъ отъ текущихъ вопросовъ жизни, превращается въ альманахъ и въ сборникъ историческихъ матеріаловъ, на это указываютъ издателю его близкіе друзья, далеко превосходящіе ученостью его самого. Но пусть разрушится весь міръ, а Плетневъ не перестаетъ быть Плетневымъ. Это его сильнйшій аргументъ, и во имя столь убдительной логики онъ презираетъ подписчика. Онъ желаетъ уподобиться Revue des deux Mondes, этотъ журналъ можно читать и черезъ двадцать лтъ.
Такимъ долженъ быть и Современникъ. Правда, во французскомъ Обозрніи постоянно идутъ политическіе обзоры. Но это — бездлица. ‘Вдь о политик нельзя да и нечего писать у насъ’, и Современникъ можетъ быть совершенно не современнымъ и для него это врнйшій путь къ благородству и идеальной литературности {Ib. II, 197, 276—7, 284, 531, 835, 21, 295, 182.}.
И Плетневъ до конца выдерживаетъ свой характеръ, клеймя нестерпимымъ презрніемъ Блинскаго — какъ вожака партіи, Краевскаго — какъ издателя распространеннаго журнала и обзывая того и другого ‘скотинами’.
А между тмъ, Плетневъ не реакціонеръ и не мракобсъ, онъ только пережитокъ архивнаго порядка вещей, тщедушное дтище ‘традицій’, трагикомическій Донъ-Кихотъ прекрасной, но безнадежно отцвтшей дамы — словесности гостиныхъ. Естественно, Современникъ принципіальный врагъ идейнаго и культурнаго прогресса. Плетневъ не допускаетъ разногласія между отцами и дтьми. По его мннію, очаковскія времена безсмертны и онъ съ негодованіемъ выписываетъ слдующую фразу Грота: ‘Одно поколніе никогда не можетъ мыслить совершенно одинаково съ другимъ’. Это вопіющая ересь! Жизнь должна замереть на двадцатыхъ и тридцатыхъ годахъ, все, что послдуетъ дальше,— вроотступничество отъ ‘благородной литературной школы’.
Мы на примр Современника можемъ вполн точно оцнить нравственную силу и историческую важность не столько правильныхъ критическихъ сужденій, сколько энергіи мышленія, личной чуткости къ новымъ запросамъ жизни, неуклонной ршимости,— бороться за свой судъ и свои идеалы. Надежда культурнаго будущаго заключалась не въ одномъ тонко-развитомъ художественномъ чувств, а еще боле въ граждански-мужественной независимой мысли. Если ея не было, то и художественное чувство рисковало измельчать и извратиться, такъ именно и произошло съ писателями Современника, отрицавшими у Лермонтова умъ и талантъ.
Но этого мало. Разъ въ личности писателя не заключается дятельныхъ инстинктовъ во имя общественнаго прогресса и, слдовательно, онъ осужденъ на неизбжную смерть за-живо, другіе боле грубые и эгоистическіе инстинкты невольно толкнутъ его на мене всего почтенную и идейную самозащиту. Именно невольно Пушкинъ заговорилъ о якобинств Телеграфа, заговорилъ отнюдь не изъ сочувствія Уваровымъ и Бенкендорфамъ, а по самому естественному и простйшему стремленію къ самооправданію и самосохраненію. Полевой представлялъ демократическую идею, и этого было достаточно, чтобы вызвать вполн искреннее негодованіе у поэта-публициста. Наслдники Пушкина, запутавшись въ тхъ же стяхъ преданій, пойдутъ еще дальше.
Плетневъ, при всей своей брезгливости и аристократичности, не побрезгуетъ вести очень горячія бесды съ цензорами на счетъ ихъ снисходительности къ Блинскому и компаніи, т. е. къ Отечественнымъ Запискамъ. Мы слышимъ поразительное сообщеніе, будто цензура состоитъ на откупу Блинскаго и подобныхъ ему журналистовъ. ‘Отъ цензоровъ нельзя не бситься’, восклицаетъ основатель литературнаго благородства, очевидно, переходя въ тонъ своеобразнаго патриціанскаго благо якобинства и уже не различая нравственнаго достоинства средствъ для борьбы. Онъ прямо жалуется цензору на ненавистныхъ журналистовъ, указывая даже казусы преступленія и повторяя такимъ образомъ роль московскаго профессора, Надеждина, относительно Полевого {Ib. II, 177, 93, 494.}.
Въ письмахъ къ другу его усердіе простирается гораздо глубже, и мы не имемъ безусловно убдительныхъ данныхъ сомнваться, чтобы подобное усердіе не обнаруживалось и предъ лицомъ власти. Чувства профессора были слишкомъ возмущены и мучительно уязвлены какъ разъ для подобнаго предпріятія. Предъ нами поучительный документъ,— письмо Плетнева къ Гроту по по воду революціонныхъ движеній на Запад. Онъ въ немногихъ словахъ рисуетъ цлый типъ русскаго литературнаго дятеля, отнюдь не злонамреннаго и не фанатически-нестерпимаго, но только безусловно лишеннаго способности вдумываться въ процессъ окружающей дйствительности и длать логическіе выводы изъ наблюденій.
Плетневъ пишетъ:
‘Ты доискиваешься причины тхъ безумствъ, которыя нын потрясаютъ Европу, эти причины въ постепенности, съ какою безостановочно, по странному ослпленію, вс стремились въ ныншнемъ столтіи къ уничтоженію такъ называемаго авторитета во всемъ: въ религіи, въ политик, въ наукахъ и въ литератур. Дерзость возстала съ такимъ безстыдствомъ, что достоинству оставалось только отстраниться. Въ нашей литератур лично приступилъ къ этому Булгаринъ, испугавшійся посл самъ и теперь за то страждущій отъ послдователей. Но во всемъ блеск это ученіе развито Полевымъ, Сенковскимъ и Блинскимъ’ {Ib. II, 208.}.
И дальше слдуетъ патріархальная защита авторитета везд и при всякихъ обстоятельствахъ. Автору, конечно, приходится обмолвиться и умнымъ словомъ: онъ ратуетъ противъ маніи отрицанія, т. е. недуга, въ дйствительности существовавшаго только въ его воображеніи, насколько вопросъ шелъ о русской публицистик. Легко возражать противъ чудовищнаго самодльнаго призрака! Но еще удивительне смсь ихъ именъ, произведенная разстроеннымъ воображеніемъ писателя. Булгаринъ идетъ рядомъ съ Полевымъ, Сенковскій съ Блинскимъ… Пріемъ, стоящій на высот задушевныхъ бесдъ съ цензорами.
Очевидно, предъ нами нравственная агонія дятеля, отметаемаго современностью и мстящаго ей слпой неукротимой ненавистью. И нашъ выводъ не долженъ падать исключительно на одного Плетнева. Судьба Современника совершилась вполн послдовательно. Еще при Пушкин Блинскій удивлялся: ‘И это Современникъ? Что жъ тутъ современнаго? ‘Эти вопросы такъ и остались безъ отвта. Пушкинъ, несомннно, могъ бы озарить страницы журнала блескомъ своего творчества, но въ общественныхъ идеяхъ журнала, попрежнему, царствовала бы смута и нчто весьма близкое къ тьм, пока поэтъ признавалъ бы необходимымъ держаться своей благородной программы и допускать своихъ критиковъ-друзей говорить похвальныя рчи ‘традиціямъ’ вплоть до Людовика XIV.
Таковы были рыцари, вступавшіе въ ратоборство съ петербургскими диктаторами. Московскій Наблюдатель и Современникъ, одинаково преисполненные благихъ намреній, столь же одинаково отцвли, не успвши разцвсть. Бросивъ вызовъ врагу, ршившись, слдовательно, на борьбу, они не запаслись ни силами, ни оружіемъ. Чтобы разсчитывать на побду, необходимо владть настоящимъ по своему міросозерцанію и не очутиться врасплохъ предъ будущимъ по своимъ идеаламъ. Идейно надо быть гражданиномъ двухъ міровъ — дйствительнаго и того, какой долженствуетъ развиться изъ него въ силу историческаго процесса.
А между тмъ, оба журнала по своей природ явно принадлежали одному міру и притомъ — прошлому или отживающему свои дни. Отсталость сказывалась не во всемъ’, въ области искусства и Шевыревъ, и кн. Вяземскій могли подчасъ сказать дльное и поучительное слово. Но времена безраздльнаго царства одной чистой литературности съ каждымъ днемъ уходили вспять. Уже давно въ общественномъ сознаніи вращались такія понятія, какъ поэтъ — пророкъ, писатель — гражданинъ, и рка забвенія неминуемо готова была поглотить всякаго, кто не доросталъ сознательно до этихъ понятій и кто сторонился отъ новаго жизненнаго шумнаго пути литературы, какъ отъ толкучаго рынка.
Крпкія слова никогда не измняли хода человческихъ длъ и сильныя личныя чувства тогда только приносили настоящее осязательное утшеніе страстно-взволнованнымъ людямъ, когда за эти чувства стояла общая сила. Иначе, и слова, и чувства могутъ вызвать одно лишь комическое зрлище, напомнить ребенка, бьющаго рученкой по тому мсту, о какое онъ ушибся. Именно до этого незавиднаго положенія и дошелъ Плетневъ, въ теченіе многихъ лтъ извергавшій бранныя рчи на непобдимыхъ соперниковъ. И что особенно трагично для нашего героя, эти соперники собственно и не думали съ нимъ соперничать, кажется, даже и не помнили хорошо о существованіи его ‘школы’, а шли своимъ путемъ и неотразимой силой увлекали за собой публику и даже отчасти друзей обездоленнаго Современника.
И имъ принадлежало не только настоящее, но и самое отдаленное будущее: они жили и дйствовали съ твердой увренностью — ни на мгновеніе не очутиться позади жизни, а если возможно, именно своей дятельностью уравнять путь ея поступательнаго движенія. Въ такихъ людяхъ и самыя ошибки, даже продолжительныя и глубокія заблужденія — моменты прогресса: потому что все это — не благоговйно и безсознательно воспринятое завщаніе ‘старшихъ’, а личной борьбой добытое достояніе. А тамъ, гд искренне борятся за убжденія, гд ихъ не заимствуютъ, а завоевываютъ, тамъ не устанутъ совершенствовать ихъ, и недавнее заблужденіе ляжетъ въ основу новой истины.

Ив. Ивановъ.

(Продолженіе слдуетъ).

‘Міръ Божій’, No 1, 1898

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека