История русской критики, Иванов Иван Иванович, Год: 1897

Время на прочтение: 51 минут(ы)

ИСТОРІЯ РУССКОЙ КРИТИКИ.

(Продолженіе *).

*) См. ‘Міръ Божій’, No 2, февраль

XIX.

Пушкинъ окончательно установилъ пути художественной литературы. Гоголю, въ принципахъ, ничего не оставалось прибавить къ наслдству своего учителя. Пушкинъ до конца остался для него единственнымъ руководящимъ критикомъ, внушителемъ художественныхъ задачъ и ршающимъ цнителемъ ихъ выполненія. Гоголь, по его словамъ, всегда имлъ предъ глазами тотъ ли другой приговоръ поэта, старался мысленно отгадать его судъ надъ каждой написанной строкой и его одобреніе предпочиталъ какому угодно успху.
Гоголь, слдовательно, неразрывными нитями привязалъ всю свою дятельность къ пушкинскому генію. Это будетъ началомъ отнын неумирающихъ традицій.
Авторъ Мертвыхъ душъ, въ свою очередь, станетъ образцомъ для другихъ художниковъ и, подобно Пушкину, увлечетъ за собой и критику. Роли писателей, по смыслу и результатамъ, окажутся поразительно сходными.
Пушкинъ своей ‘романтической’ драмой и фламандскимъ искусствомъ нанесъ смертельный ударъ всмъ школамъ россійско-европейской словесности, на мсто хитростей литературнаго ремесла, утвердилъ права личнаго таланта, и заставилъ критику считаться не съ правильностью художественныхъ произведеній, а съ ихъ правдой.
То же самое назначеніе выполнилъ реализмъ Гоголя.
Соперникомъ поэта въ критик на этотъ разъ явилась сила несравненно боле зрлая и авторитетная, чмъ піитики классиковъ и прочихъ школяровъ. Искреннія философскія увлеченія русской молодежи пытались создать новый кодексъ литературнаго уложенія. Они всецло захватили первенствующаго современнаго критика, налегли тяжелымъ деспотическимъ гнетомъ на его умъ даровитйшаго публициста и душу прирожденаго художника.
Снова узы теорій грозили опутать и таланты, и жизнь, и безпощадно увчить вдохновеніе и свободу. Съ какими идеально-возвышенными намреніями присуждались къ смерти лучшія достоянія творчества, если не цликомъ, то въ своихъ нердко наиболе блестящихъ частностяхъ! Съ какой стремительностью обрушивались громы философскаго доктринерства не только на факты литературы, но и дйствительной жизни, если они не вкладывались въ непогршимыя отвлеченныя формулы!
Мы увидимъ дальше результаты этого новаго школьничества, отнюдь не послдняго въ исторіи нашего идейнаго развитія, и оцнимъ услуги, вновь оказанныя критической мысли творческимъ геніемъ. Мы прослдимъ постепенныя столкновенія философскаго идеализма тридцатыхъ и сороковыхъ годовъ съ литературнымъ направленіемъ Гоголя и опредлимъ смыслъ борьбы.
Въ общемъ онъ останется тотъ же, какимъ былъ при Грибодов и Пушкин: школа съ своимъ духомъ систематизаціи и властительскими притязаніями на искусство снова отступитъ предъ искусствомъ — по существу свободнымъ и сильнымъ только своей внутренней правдой и громаднымъ общественнымъ значеніемъ. Блинскій въ повстяхъ Гоголя почерпнетъ неизмримо боле цлесообразныя и прочныя свднія, чмъ въ гегельянств, и именно съ этими повстями въ рукахъ самъ же возстанетъ на абстрактный фанатизмъ своей молодости.
Въ слдующую эпоху повторится та же исторія, хотя и не въ столь рзкой опредленной форм.
Опять подъ вліяніемъ европейскихъ внушеній, не всегда точно понятыхъ и еще рже по достоинству оцненныхъ, начнется разрушеніе эстетики. Въ самое короткое время воинственный азартъ достигнетъ наивысшей температуры, эстетика будетъ отожествлена не только съ ‘чистымъ:’ поэтическимъ вдохновеніемъ, а вообще съ художественными явленіями, съ творческой даровитостью.
Запальчивость нападокъ не уступитъ смлости обобщенія, и самыя отчаянныя вылазки новыхъ теорій устремятся — и совершенно естественно — на сильнйшаго родоначальника русскаго искусства — на Пушкина.
И это произойдетъ во имя самыхъ, повидимому, жизненныхъ и реалистическихъ задачъ литературы!
Въ дйствительности, и здсь нападающими будетъ управлять школа, извстное апріорное воззрніе, почерпнутое въ ‘послднихъ словахъ’ мнимо-положительной исторической науки. Это она подскажетъ идею объ исключительномъ значеніи для человческой культуры опытныхъ знаній и о безплодности, даже чужеядности искусства. Она вооружитъ юныхъ рыцарей біологіи и химіи и придастъ внушительную научную окраску ихъ на самомъ дл совершенно ненаучному и исторически неосмысленному предпріятію.
Опять противъ доктринерства станетъ неистощимо-жизненное творчество. Оно и безъ открытой полемики изобличитъ всю призрачность и безцльность ‘разрушенія’, изобличитъ исконной своей способностью художественными образами и фактами будить общественное сознаніе и воспитывать въ смутной сред современниковъ идеалы гражданственности съ гораздо большимъ успхомъ, чмъ этого могли бы достигнуть вс естественныя науки вмст.
Первое мсто среди этихъ изобличителей займетъ, какъ и слдовало ожидать, преданнйшій ученикъ Пушкина. Тургеневу придется не разъ вступить въ открытое сраженіе съ ‘дтьми’, и, помимо многихъ второстепенныхъ и временныхъ счетовъ, судьба сраженія всякій разъ будетъ ршеніемъ того или иного будущаго литературы и критики.
Тургеневъ снова повторитъ ученіе Пушкина о процесс и смысл художественнаго творчества, придастъ этому ученію еще боле ясную и полную вншнюю форму, оправдывая его въ то же время собственными краснорчивйшими произведеніями.
Впослдствіи мы познакомимся съ подробностями этого когда-то столь шумнаго и до сихъ поръ еще не замолкшаго вопроса о тенденціи и о чистомъ художеств. Мы увидимъ, — въ сущности отвтъ не подлежалъ сомннію съ самаго начала. Борьба вызвана вовсе не заблужденіями художниковъ, а новымъ наплывомъ европейскихъ формулъ въ русскую критику. Тургеневъ и писатели равной съ нимъ силы по существу не могли быть эстетическими празднословами и неосмысленными служителями чистой красоты. Авторъ Отцовъ и дтей не нуждался въ напоминаніяхъ на счетъ значительнаго содержанія литературныхъ произведеній, гражданскаго долга писателей и вообще просвтительнаго и цивилизующаго назначенія искусства.
Вс эти вопросы ршались личнымъ геніемъ художника. Критик здсь нечего было длать, и своими антиэстетическими строеніями она могла только затормазить благотворное движеніе въ полномъ смысл идейной, хотя и художественной литературы, вызвать недоразумнія между писателемъ и малосознательными читателями.
Это дйствительно отчасти и произошло, но только отчасти, на время.
Художникъ опять остался побдителемъ. Волна самаго, повидимому, солиднаго европейскаго повтрія схлынула даже скоре, чмъ можно было ожидать. Она едва пережила своихъ творцовъ и до слдующихъ поколній долетлъ только невнятный гулъ еще недавво столь шумной битвы.
Въ наше время снова воскресаетъ старый спектакль. Но уже и пьеса и дйствующія лица не представляютъ ни малйшей опасности. Русскій символизмъ до сихъ поръ не встртилъ врага въ лиц первостепенной художественной силы, какъ это было при раннихъ европейскихъ нашествіяхъ на русскую литературу. Но, повидимому, новйшая школа, ея формула до такой степени тщедушна и даже противолитературна, такъ явно противорчить нагляднйшему историческому развитію искусства и особенно его современнымъ естественнымъ задачамъ, что доктрина умретъ сама собой, отъ внутренняго недуга. И, можетъ быть, этотъ исходъ будетъ началомъ излченія русской критической мысли отъ болзненной стремительности къ паролямъ и лозунгамъ западно-европейскаго происхожденія.
А между тмъ, цли и содержаніе русской критики вполн опредлены ея кратковременной, но необычайно богатой и краснорчивйшей исторіей.
Никакихъ школъ, никакихъ отвлеченно-формулированныхъ направленій, никакихъ ни чисто-эстетическихъ, ни научно общественныхъ системъ: совершенная свобода личнаго творчества и искреннее, любовно-вдумчивое отношеніе къ родной дйствительности.
Для таланта нтъ другихъ ограниченій, кром свойствъ самого этого таланта и голоса кругомъ развивающейся жизни.
Послднее въ высшей степени существенное условіе. Личную свободу художника можно понять въ самомъ превратномъ смысл, и декаденты эту свободу кладутъ во главу угла своего формально обязательнаго ‘безумія’.
Но абсолютной свободы нтъ ни для художника, ни вообще для смертнаго. Не проходитъ мгновенія, когда бы мы не чувствовали своей ничмъ неустранимой связи съ вншнимъ міромъ. Нельзя представить ни единой мысли, ни единаго мимолетнаго настроенія свободныхъ отъ всепроникающаго ‘духа земли’. Самые фантастическіе образы подсказаны дйствительностью — грубой и непосредственной. Самыя идеальныя построенія отвлеченнаго ума созданы изъ того же матеріала, только иначе размщеннаго и связаннаго.
И недаромъ легенды объ отшельникахъ и подвижникахъ съ такимъ постоянствомъ разсказываютъ объ ‘искушеніяхъ’… Нтъ, очевидно, спасенія отъ міра даже тамъ, гд, повидимому, ближе всего небо!
Въ этомъ закон весь смыслъ мірового процесса.
Если бы наша нравственная жизнь могла питаться исключительно своимъ содержаніемъ, немедленно исчезъ бы всякій интересъ существованія. Оно всецло основывается на способности воспріятія и возможности воздйствія. Насъ инстинктивно влечетъ жизнь, потому что мы также инстинктивно уврены въ своей, хотя бы и очень относительной, власти надъ ней. А всякая разумная и успшная власть мыслима только при тщательномъ изученіи предмета, подлежащаго ей. Въ результат, мы воспринимаемъ впечатлнія и часто страданія отъ вншняго міра съ тмъ, чтобы, въ свою очередь, его заставить воспринять наши идеи, его явленія, насколько возможно, подчинить нашей личности.
Отсюда логическій выводъ: чмъ совершенне и глубже воспріимчивость, чмъ, слдовательно, обширне область воспринимаемаго міра, тмъ достижиме возможность идейныхъ вліяній за дйствительность.
Само собой разумется, вліянія могутъ осуществляться только при участіи опредленно-направленной воли, но именно эта опредленность и обусловливается количествомъ и качествомъ изученныхъ явленій жизни.
Примните эти соображенія къ художественному таланту, и вы совершенно послдовательно получите точную мрку его идеальной и практической цнности.
Она прямо и непосредственно зависитъ не отъ какихъ бы то ни было нарочитыхъ усилій автора сказать публик непремнно что-нибудь значительное и поучительное, не отъ благороднйшихъ въ мір тенденцій, а отъ прирожденной воспріимчивости и чуткости творческаго духа.
Тургеневъ выразилъ эту истину по поводу частнаго случая, защищая свое собственное произведеніе. Онъ не формулировалъ никакой теоріи творчества — ни психологической, ни художественной, но простая искренняя исповдь художника важне всякихъ обобщеній и системъ.
Во время полемики, вызванной Отцами и дтьми, Тургеневу пришлось, между прочимъ, выслушать жестокія укоризны за тенденцію и рефлексію, т. е. за недостатокъ свободнаго творчества и чисто-поэтическаго вдохновенія.
Авторъ, въ общемъ, крайне добродушно и сдержанно отвчалъ своимъ критикамъ, но малйшій намекъ на тенденцію, очевидно, особенно болзненно отзывался на его писательской совсти.
Онъ готовъ признать какіе угодно недостатки въ своемъ роман, готовъ согласиться, что ему ‘мастерства не хватало’, но тендсиція.. Ничего не можетъ быть несообразне съ дйствительнымъ положеніемъ дла!.. Онъ просто не знаетъ, какъ и почему извстнымъ образомъ сгруппировались у него лица и вышли именно такими, столь неугодными критикамъ.
‘Я вс эти лица рисовалъ, какъ бы я рисовалъ грибы, листья, деревья, намозолили мн глаза, я и принялся чертить. А освобождаться отъ собственныхъ впечатлній потому только, что они похожи на тенденціи, было бы странно и смшно’.
Слдовательно,— впечатлнія, замтьте — только отраженія вншняго міра въ чувств и сознаніи наблюдателя могутъ походитъ уже на тенденціи… Таковъ вдь выводъ изъ словъ Тургенева, и онъ подтверждается ежедневнымъ опытомъ — не писателей и художниковъ, а самыхъ обыкновенныхъ смертныхъ.
Но когда же впечатлнія граничатъ съ тенденціей, т. е. сами по себ, независимо отъ преднамренной окраски и искусственнаго подбора, преисполнены нравственнаго и общественнаго смысла?
Очевидно, когда они производятся предметами и явленіями, занимающими первое или, по крайней мр, безусловно значительное мсто въ современной жизни. Въ иныхъ случаяхъ достаточно только назвать эти предметы, или описать самыми элементарными и даже небрежными чертами, чтобы рчь для весьма многихъ слушателей получила тенденціозный смыслъ и вызвала безпокойныя и мучительныя чувства.
Именно въ такомъ положеніи очутился Пушкинъ, когда вздумалъ отъ байронизма и романтическихъ эффектовъ перейти къ зауряднымъ ‘неинтереснымъ’ героямъ ‘свта’, потомъ къ ‘просто гражданину столичному’ и, наконецъ, къ мужику.
Это тоже выходило тенденціей. ‘Коллежскій регистраторъ’, допущенный въ область художественной литературы, производилъ на современныхъ изящныхъ читателей и оффиціальныхъ блюстителей словесности не мене дикое впечатлніе, чмъ нигилистъ Базаровъ на Фета.
И какъ было Пушкину отражать это впечатлніе?
Защищать права ‘фламандскаго сора’, доказывать человческое достоинство и извстное общественное значеніе ‘обыкновенныхъ малыхъ’ — не дло художника. Эта задача предстояла критик. Пушкинъ просто заявлялъ, что онъ чувствуетъ себя въ своемъ прав писать о томъ, къ чему его влечетъ личный творческій талантъ.
О тенденціи здсь, конечно, не можетъ быть и рчи, но впечатлнія дйствительно могли сойти за тенденціи въ глазахъ извстной публики.
Въ дйствительности тенденція оставалась именно на сторон этой публики. Она требовала, чтобы художникъ направлялъ свое вниманіе на предметы, не вызывающіе безпокойства въ мысляхъ и чувствахъ просвщеннаго читателя, тщательно сортировалъ свои впечатлнія и отказывался отъ нкоторыхъ совершенно.
Во имя чего?
Отвты могутъ быть очень разнообразные, но общій ихъ смыслъ насиліе надъ талантомъ писателя, властный контроль надъ его нравственнымъ міромъ и чисто инквизиціонное вмшательство даже въ его ощущенія и настроенія.
Ученые критики могли поставить предъ лицомъ поэта авторитетъ науки объ изящномъ, т. е. піитику, школу, свтскіе франты — сослаться на хорошій тонъ и утонченный вкусъ, чистымъ поэтамъ естественно напасть на умъ и рефлексію.
Вс эти идолы и выдвигались неоднократно, выдвигаются и теперь противъ художественнаго творчества, неизмримо мене тенденціознаго, чмъ наука, этикетъ и культъ красоты.
Тотъ же Тургеневъ очень остроумно направилъ обвиненіе въ тенденціи противъ чистйшаго изъ эстетиковъ Фета. И вполн справедливо, и фактически-основательно.
Фетъ съ необыкновеннымъ азартомъ нападалъ на умъ и разсудокъ, не хотлъ видть и слда ихъ въ произведеніяхъ искусства, т.-е. насильственно калчилъ и личность художника, и процессъ его творчества… Что можетъ быть тенденціозне? И съ Фетомъ могутъ успшно соперничать, именно по разсчитанной преднамренности писательства, современные мечтатели о сверхземномъ художеств. Имъ также приходится зорко слдить за своимъ умомъ, если онъ у нихъ имется, и не допускать его разстраивать гармонію звуковъ.
Очевидно, Пушкинъ — родоначальникъ ‘впечатлній, похожихъ на тенденціи’, и въ то же время разрушитель тенденцій въ искусств, какъ разъ съ момента вступленія на путь ‘тенденціозныхъ’ впечатлній. Всякая литературная школа, вооруженная теоріями и формулами, и есть самое грубое воплощеніе тенденцій. Протестъ противъ школы, ея хитростей и ремесленническихъ уставовъ — самый подлинный разрывъ съ тенденціей, начало свободы и правды творчества.
Это начало, мы видли, положено тремя великими поэтами, и одновременно навсегда опредлились пути новой критики, соотвтствующіе полному преобразованію искусства.
На развалинахъ европейскихъ школъ должна была выроста національная критическая мысль, столь же независимая и жизненно-содержательная, какъ и ставшее во глав ея художественное творчество.

XX.

Творчество стало во глав критики — это оригинальнйшая черта русской литературы, вдохновеніе поэтовъ предшествовало идеямъ эстетиковъ, впечатлнія явились первоисточниками тенденцій.
Подобное явленіе знала античная Греція. Такъ піитика Аристотеля возникла посл блестящаго развитія искусства и составилась изъ обобщеній уже готовыхъ фактовъ. Творчество эллинскихъ трагиковъ выросло на свобод и естественныхъ національныхъ силахъ. Никакой теоретикъ не вмшивался въ этотъ ростъ я, впослдствіи, вся заслуга Аристотеля состояла въ точномъ осмысливаніи дйствительности, а не въ стремленіи передлать ее путемъ отвлеченныхъ эстетическихъ предписаній. Скромная, но добросовстно выполненная задача и сохранила до сихъ поръ за критикой Аристотеля право на существованіе.
Трактаты позднйшихъ классиковъ, много толковавшіе объ Аристотел, на самомъ дл не имли съ нимъ ничего общаго,— прежде всего по своимъ цлямъ.
Они разсчитывали создать искусство и неограниченно управлять имъ. Они и достигли своего идеала, но столь же мертворожденнаго и скоропреходящаго. Ложноклассическая критика погибла даже раньше своего дтища, и погибла въ силу своего противоестественнаго положенія. Критика — спутникъ и сотрудникъ искусства, а не господинъ и самодовлющій указчикъ.
Этотъ принципъ достигъ осуществленія въ русской литератур съ паденіемъ школъ предъ національнымъ творчествомъ.
У критики немедленно исчезли мотивы и вопросы, до сихъ поръ переполнявшіе статьи журналистовъ и лекціи профессоровъ. Если она хотла сохранить старыя сокровища, ей оставалось пребывать въ области литературы, явно приговоренной къ смерти. О ‘правилахъ’ и ‘хорошемъ вкус’ можно было толковать только по поводу трагедій Сумарокова, окончательно заслоненныхъ новой комедіей, сентиментализмъ и романтическое направленіе приходилось пояснять повстями Карамзина и балладами Жуковскаго, совершенно разбитыхъ, въ общественномъ мнніи, произведеніями Лермонтова и Пушкина. Въ полномъ смысл мертвецамъ приходилось возиться съ трупами и староврамъ бороться съ непреодолимой властью талантовъ и ихъ славы.
Конечно, охотники даже до такихъ подвиговъ не могли перевестись въ нсколько лтъ. Но самый естественный врагъ всего осужденнаго жизнью — ничмъ неотвратимый процессъ вырожденія и вымиранія — шелъ своимъ чередомъ, и новая критика не замедлила стать рядомъ съ новымъ искусствомъ.
Какая же судьба ей предстояла?
Вопросъ отнюдь не ршался съ перваго же шага. Мы увидимъ сколько заблужденій, колебаній, сдлокъ съ мертвой стариной отмтили раннія движенія критики. Но основныя задачи ея опредлились очень скоро, въ силу фактической необходимости.
Если искусство разорвало съ отвлеченной эстетикой и обратилось къ. свобод и дйствительности, критик оставалось идти тмъ же путемъ, изъять изъ своего обихода вопросъ о правилахъ творчества и замяться оцнкой его смысла и содержанія. А мы знаемъ, въ чемъ заключалось это содержаніе: воспроизведеніе русской будничной жизни, вплоть до народнаго быта. Художественная литература брала на себя обязанность изучать только землю, и навсегда покинуть эфирныя высоты мечтательной красоты и идеальнаго величія. Поэтъ ршался рыться въ житейскомъ ‘сор’ и обыкновенными, часто даже совершенно невзрачными и отнюдь не героическими ‘малыми’ замнить эффектнйшихъ витязей. А для этой дли ему приходилось возможно ближе подойти къ самой неприглядной дйствительности, гд и помину нтъ о небесной красот, сказочномъ счасть, гд немощи и лишенія до послдней степени обездоливаютъ человка и уродуютъ его ‘божественный образъ’.
Перенесите изъ этого міра самыя спокойныя, непосредственныя впечатлнія, только искренне и честно перенесите въ свой разсказъ или на свою картину, и вы тотчасъ же у публики затронете чувства, у критика вызовете идеи,— совершенно невдомыя ни классическимъ, ни романтическимъ читателямъ и эстетикамъ.
О чемъ будетъ говорить критикъ по поводу вашего произведенія?
Раньше онъ могъ наполнить всю свою статью разсужденіями о стил, о законахъ искусства, потому что самъ авторъ полагалъ вс свои силы именно на эти основы своихъ писательскихъ правъ. Теперь вы тоже можете многое сказать о моемъ слог, о чисто-художественныхъ достоинствахъ и недостаткахъ моего произведенія, но помимо всего этого останется нчто, самое существенное — смыслъ моей работы.
И какой смыслъ!
Чтобы выяснить его, вы не можете ограничиться критикуемой книгой, вы должны знать многое помимо ея, отнюдь не мене автора, знать не книги также, а тотъ самый ‘фламандскій соръ’, откуда авторъ взялъ героевъ и факты для своего произведенія.
Вы, слдовательно, отъ книги неизбжно обращаетесь къ жизни и совершенно логически становитесь одновременно и критикомъ литературнаго явленія, и судьей надъ извстной дйствительностью. А это значитъ — изъ цнителя искусства вы превращаетесь въ публициста, т. е. моралиста, политика, соціолога.
И превращеніе произошло съ вами вовсе не потому, что вы взялись за критику нарочито съ публицистическими намреніями. Все равно, какъ художникъ не разсчитывалъ на тенденціозныя общественныя воздйствія, воспроизводя свои впечатлнія, такъ и его критикъ можетъ быть неповиненъ въ результат своихъ идей.
Впечатлнія художника походили на тенденціи въ силу самого своего источника, и идеи критика, безъ вмшательства его воли, могутъ приблизиться къ проповди опредленнаго смысла въ силу своего предмета. Здсь переходъ часто незамтенъ для самого писателя, все равно какъ впечатлнія привели Пушкина и Гоголя къ самымъ краснорчивымъ поучительнымъ результатамъ, безусловно независимо отъ какихъ бы то ни было публицистическихъ инстинктовъ того и другого поэта.
Давно извстна истина, жизнь — самый могущественный учитель, и она неуклонно выполняетъ это назначеніе и въ практическихъ опытахъ незамтныхъ людей, и въ произведеніяхъ геніальныхъ художниковъ и мыслителей. Въ этомъ факт великое значеніе литературнаго реализма. Онъ, въ силу своей сущности, чреватъ всевозможными нравственными результатами. Въ искусств онъ то же, что солнце въ природ.
Оно одинаково щедро изливаетъ свои лучи и на каменистую пустыню, и на благословеннйшій въ мір край. Оно совершаетъ свое дло стихійно, по безстрастному закону природы, но всюду, гд только есть малйшая возможность развиться живому организму, подъ его лучами возникаетъ процессъ зарожденія и разцвта.
Таково дйствіе и художественнаго произведенія, изображающаго правдивую подлинную жизнь.
Эту простую логику и неразрывное сцпленіе причинъ съ послдствіями трудно понять эстетикамъ и читателямъ старой искусственной, отъ начала до конца фантастической литературы. Чистые вымыслы воображенія — пустоцвты творчества, можетъ быть, очень красивые и ароматные, но безплодные и тунеядные.
До какой степени несоизмрима разница между идеальнымъ искусствомъ и реализмомъ, разница органическая, фатальная, понималъ даже писатель классической эпохи. Стоило ему подойти къ дйствительности и сравнить ее съ современной трагической школой, чтобы немедленно опредлилась могучая внутренняя сила жизненнаго вдохновенія.
‘Я думаю,— писалъ Мольеръ,— гораздо легче витать въ области высшихъ чувствъ, бросать въ стихахъ вызовъ счастью, осыпать обвиненіями судьбу, поносить боговъ, чмъ проникать въ смшныя стороны человческой природы и заинтересовывать публику несообразностями повседневной жизни. Когда вы изображаете героевъ, вы длаете это, какъ вамъ вздумается. Это совершенно произвольные образы, въ нихъ нечего искать какого-либо сходства съ какой бы то ни было дйствительностью. Вы слдуете только порывамъ вашего личнаго воображенія, которое часто естественность и правду приноситъ въ жертву чудесному. Но когда вы беретесь изображать дйствительныхъ людей, вы должны ихъ брать, какими они являются въ жизни. Необходимо, чтобы ваши созданія походили на дйствительность, и ваша работа утратитъ всякое значеніе, если въ ней не узнаютъ типовъ современниковъ’.
Очевидно, при такомъ процесс творчества неизбжно участіе ума и разсудка. Изображать восходъ солнца, цвты, трели соловья можно безъ этихъ благороднйшихъ силъ человческой природы. Но когда художественному воспроизведенію подлежитъ человкъ и общество, художникъ обязанъ, слдовательно, мыслить. А критику предстоитъ при первомъ же взгляд на трудъ художника прибгнуть къ, опредлить соотвтствіе литературныхъ образовъ дйствительнымъ явленіямъ. Опять — на сцен личный умъ и личный общественный и культурный кругозоръ.
Такимъ путемъ реализмъ искусства совершенно преобразовываетъ критику.
Это преобразованіе совершалось и совершается всегда и везд, но въ русской литератур оно приняло своеобразное направленіе, отличное отъ западно-европейскаго.
И мы знаемъ, почему.
На Запад реализмъ и даже натурализмъ сохранилъ существенныя преданія старой словесности, т. е. употребилъ вс усилія сложиться въ школу, въ эстетическую формулу. Русскій реализмъ, національно не связанный ни съ какими школьными преданіями, явился именно противошкольнымъ и внсистемнымъ художественнымъ фактомъ. Результаты въ критик очевидны.
Ей оставалось только судить о правдивости и реальности литературныхъ произведеній, т. е. сопоставлять жизнь и искусство. Даже въ простйшей форм эта задача непосредственно приводила критика къ разбору жизненныхъ явленій и оцнк уровня пониманія и анализа у художника. Только въ этихъ предлахъ и должна была вращаться критическая мысль русскаго эстетика.
Его французскій собратъ, взявшій въ руки, положимъ, драму или романъ изъ школы Гюго, иметъ предъ собой ршительное заявленіе основателя школы воспроизводить дйствительность съ фактической врностью — самымъ уродливымъ явленіямъ. Но это не все. Критикъ, помимо этихъ реальныхъ принциповъ, слышитъ изъ тхъ же устъ еще цлый эстетическій уставъ. Очевидно, его критика, разъ она хочетъ быть полной и соотвтствовать художественному факту, должна разбиться, по крайней мр, на дв струи: нравственно-общественную и школьно-теоретическую.
Ничего подобнаго у русскаго критика.
Его авторъ не признаетъ никакихъ хитростей, и было бы совершенно безцльно судить человка по законамъ ему невдомымъ. Но тотъ же авторъ заявляетъ притязанія на врное изображеніе жизни, и этимъ самымъ указываетъ цль критическаго анализа.
Естественно, анализъ выйдетъ не трактатомъ по эстет, а публицистической статьей.
Мы не должны понимать слово публицистика непремнно въ смысл какой-нибудь партійной, намренно-односторонней проповди. Публицистика можетъ быть и не быть такою проповдью, все равно, какъ и художникъ можетъ совершенно произвольно скомбинировать свои впечатлнія, внести своего рода школу въ свои наблюденія и свое творчество. Все это отнюдь не требуется, чтобы впечатлнія непремнно были поучительны и дйствительны въ практическомъ смысл, для этого достаточно самого предмета, вызывающаго впечатлнія.
Точно также и критику нтъ необходимости слпо исповдыватъ какой-либо нравственный и общественный символъ, чтобы его анализъ вышелъ значительнымъ по содержанію и просвтительнымъ по смыслу.
Опять предметъ анализа неминуемо превратитъ критика въ философа и учителя. Цнность философіи и высота учительства будутъ обусловлены способностью понимать предметъ, т.е. искренностью и культурностью личной мысли критика. Но вдь и достоинство реальнаго художественнаго произведенія зависятъ отъ глубины и той же искренности поэтическихъ впечатлній. Идеалъ и безусловная истина ни въ томъ, ни въ другомъ случа недостижимы, все равно, какъ они — вчно искомые предлы даже въ опытныхъ наукахъ. Высшая цль нравственныхъ усилій человчества — врный путь къ истин, и, несомннно, на такой путь одновременно вступили и русское искусство, свободное и реальное, и русская критика, идейная и публицистическая.

XXI.

Принято думать, будто произведенія русскихъ критиковъ переполнены всевозможными вопросами, только не художественными, потому что литературная критика, по разнымъ условіямъ, явилась для русскихъ писателей единственнымъ доступнымъ орудіемъ общественной мысли.
Это справедливо только отчасти и касается только вншней исторіи вопроса. Публицистическая сущность нашей критики создана историческимъ развитіемъ художественнаго творчества. Оно — первый и самый могущественный источникъ постепеннаго наплыва публицистики въ эстетику и, наконецъ, окончательнаго исчезновенія эстетики.
Оригинальное явленіе обнаружилось на первыхъ же порахъ, въ самый ранній періодъ критики. Въ сущности, вся ея исторія сводится, во-первыхъ, къ борьб публицистическихъ мотивовъ съ эстетическими теоріями, а потомъ къ преобразованію публицистическихъ темъ.
Непосредственно посл петровской реформы, съ возникновеніемъ свтской литературы, должна возникнуть критика. Работа ей во всхъ отношеніяхъ предстояла громадная.
Первый основной вопросъ, поглотившій мысли и таланты новыхъ писателей, заключался въ точномъ опредленіи какимъ слдовало пользоваться новой литератур. Вопросъ усложнялся до крайней степени именно условіями реформы.
Съ одной стороны трудно было разграничить языка такъ же просто, какъ установлены два алфавита, точне, даже не установлены, а намчены и далеко не сразу разграничены. Установленіе гражданской азбуки совершалось въ теченіе довольно продолжительнаго времени и Тредьяковскому пришлось перенести жестокія нравственныя муки и въ высшей степени запальчивую полемику изъ-за нкоторыхъ буквъ. Славянскій языкъ не могъ безъ самой упорной борьбы свтскую литературу предоставить исключительной власти русскаго.
Съ другой стороны та же реформа наводнила книжную литературу множествомъ иностранныхъ словъ.
Не имя ни времени, ни силъ создавать русскія выраженія для европейскихъ понятій, реформа завщала ближайшимъ поколніямъ настоящій словесный хаосъ.
Онъ представлялъ не только смсь различныхъ языковъ въ отдльныхъ словахъ, но подчинялъ иноземнымъ вліяніямъ самый характеръ родного языка, его слогъ и грамматическій строй.
У нарождающейся литературы, слдовательно, оказалось два врага — внутренній и вншній. Борьба съ ними наполняетъ первый періодъ русской критики.
Его можно назвать стилистическимъ.
Но какъ бы ни былъ настоятеленъ вопросъ о самомъ язык, самая ранняя критика не могла уклониться и отъ другихъ задачъ, господствовавшихъ одновременно въ европейской литератур. Широко прорубленное ‘окно’ одинаково давало доступъ и чужому искусству, и чужимъ идеямъ объ искусств.
Иноземнымъ военнымъ инструкторамъ, обучавшимъ русскую армію, соотвтствовали такіе же инструкторы молодой словесности. Очевидно, вопросъ о теоріи и школ неизбжно долженъ чередоваться съ поисками за литературнымъ языкомъ и слогомъ, и въ критик рядомъ съ стилистикой, развивалась схоластика.
Таково содержаніе перваго періода русской критики — стилистическо-схоластическое.
Но оно не единственное. Литературными и эстетическими темами не ограничились первые критики — Ломоносовъ, Тредьяковскій, Сумароковъ — и не могли ограничиться. Даже больше. Они представили образцы публицистики во всхъ ея формахъ, идейно-культурной и личной, прогрессивной, общественно-просвтительной и публицистики — партіи, памфлетовъ, даже ‘юридическихъ бумагъ’. Не вс три писателя одинаково повинны во всхъ этихъ грхахъ, но вопросъ не въ отдльныхъ именахъ, а въ общемъ направленіи критической литературы.
Высшая публицистика широкихъ общихъ идей вызывалась неизбжно той же самой причиной, какая стояла во глав новой словесности — подражательностью. Предъ русскими писателями единственный источникъ просвщенія — европейская наука и цивилизація. Этого факта они не могли отвергать, разъ желали продолжать дло великаго преобразователя. Но изъ того же источника возстали силы, грозившія поглотить все національно-русское, начиная съ платья и кончая языкомъ и мыслями. Многимъ и здсь можно было пожертвовать, но ни одному сколько-нибудь сознательному литературному дятелю не могло и на умъ придти создать изъ своей личности и дятельности безусловно подвластные удлы европейскихъ вліяній.
Отсюда одновременно съ усвоеніемъ европейскихъ знаній и обычаевъ — стремленіе отстоять національную стихію, прежде всего языкъ, исторію, нкоторые обычаи, а потомъ вообще національную индивидуальность, нравственную и умственную независимость.
Ясно, патріотическія чувства должны проникнуть во вс разсужденія критиковъ, даже если вопросъ шелъ объ- язык, истин. И Ломоносову принадлежитъ идея о блестящемъ будущемъ русскаго языка сравнительно даже съ самыми сильными и богатыми языками. ‘Бодростью и героическимъ звономъ’ русскій не уступаетъ, по мннію Ломоносова, ни греческому, ни латинскому, ни нмецкому. И если нтъ на немъ превосходныхъ литературныхъ образцовъ, виноватъ не языкъ, а неумлость и неопытность писателей.
‘Ежели чего точно изобразить не можемъ, не языку нашему, но недовольному своему въ немъ искусству приписывать долженствуемъ. Кто отчасти дале въ немъ углубляется, употребляя предводителемъ общее философское понятіе о человческомъ слов, тотъ увидитъ безмрно широкое поле или, лучше сказать, едва предлы имющее море’.
Легко представить, какъ съ подобными чувствами къ родному языку Ломоносовъ могъ встрчать рчь съ такими рченіями: дисперація, трактаментъ, штиль-штандъ, адгерентъ, пленипотенціаръ, преферативы.
Отдльнымъ словамъ соотвтствовали и цлыя произведенія, причемъ часто въ нсколькихъ строкахъ осуществлялось истинное столпотвореніе вавилонское изъ языковъ простонароднаго русскаго, польскаго, малоросійскаго и нсколькихъ иностранныхъ. Никакая самая важная тема не могла уберечь автора отъ подобнаго смшенія.
За пять лтъ до ломоносовской характеристики русскаго языка сравнительно съ античными вышла поэма необычайно торжественнаго содержанія. Называлась она Умозрительство душевное описанное стихами о переселеніи въ вчную жизнь превосходительной баронессы Маріи Яковлевны Строгоновой.
Здсь находятся такія, напримръ, строфы:
Трость, копье и гвозди, страстей инструменты,
Отъ чего трепетали свта элементы.
Или:
Первые жъ Господь взыде съ матерью своею
Пріять Маріи душу со свитою всею.
Или, наконецъ, такія сочетанія: ‘на небесномъ театр тріумфъ, отправляти’.
Посл этого понятны усилія Ломоносова опредлить слогъ литературной рчи,— вопросъ въ высшей степени идти по времени.
Ломоносовъ ясно сознавалъ самостоятельность русскаго слога, т. е. языка рядомъ съ церковно-славянскимъ. Но въ самомъ слов слогъ заключалось существенное ограниченіе самой роли русскаго Ломоносовъ положилъ основаніе многолтнему спору о совмстномъ существованіи въ свтской литератур двухъ языковъ, пріурочивъ ихъ къ содержанію произведеній.
Употребленіе русскаго языка ставилось въ зависимость отъ намреній писателя или свойствъ его таланта. Онъ могъ пользоваться этимъ языкомъ — для псни, комедіи, дружескаго письма, для ‘описанія обыкновенныхъ длъ’. Если же его мысль поднималась надъ будничной дйствительностью, ему рекомендовался ‘высокій слогъ’, т.-е. смсь русскаго языка съ церковно-славянскимъ. Такая идея естественна въ начал борьбы двухъ языковъ.
Не только Ломоносовъ, представитель академической критики, не могъ изречь окончательнаго приговора славянскому языку,— но долго спустя посл него писатели съ большими талантами и, несомннно, жизненными задачами не могли отршиться отъ той же идеи и слдовали наставленіямъ Ломоносова.
Фонвизинъ пишетъ русскимъ слогомъ вс сцены, гд дло идетъ объ ‘обыкновенныхъ длахъ’. Но лишь только Стародумъ принимается объяснять основы высшей нравственности, его рчь становится ‘высокимъ слогомъ’, т. е. смшеніемъ языковъ.
Ломоносовъ былъ слишкомъ талантливъ, чтобы практически ронять свою теорію дикимъ разноязычіемъ, въ род стиля только-что упомянутой поэмы. Мы будемъ имть случай познакомиться съ изумительнымъ искусствомъ пылкаго патріота владть простымъ русскимъ языкомъ, сообщать ему даже легкость и игривость.
Но и теоретически Ломоносовъ указалъ на такіе источники развитія чисто-русскаго слога, что заране опредлилъ будущій исходъ борьбы. Языкъ народный, по мннію Ломоносова, долженъ принести новому литературному языку обильные питательные соки. Опредляя въ народномъ язык три діалекта — московскій, сверный или поморскій, украинскій или малороссійскій — критикъ отдавалъ преимущество ‘отмнной красот’ перваго, но не исключалъ изъ литературы и двухъ другихъ.
Нтъ нужды повторять, что всми этими соображеніями руководило прежде всего страстное національное чувство. Если бы мы и не знали безсчисленныхъ сраженій Ломоносова съ нмецкими учеными по исключительно патріотическимъ мотивамъ, мы вполн опредленно могли бы прослдить господствующую нравственную струю ломоносовской критики — по его теоретическимъ разсужденіямъ. Ученый безпрестанно впадаетъ въ лирическій, будто въ любовный тонъ, говоря о язык, часто о мелкихъ подробностяхъ и свойствахъ родной рчи. Онъ первый русскій публицистъ на почв, повидимому, мене всего подходящей для публицистики — на почв грамматики и слога.
И именно здсь дятельность ранней русской критики безусловна плодотворна. Установленіе языка являлось дйствительной потребностью первой словесности и, слдовательно, знаменовало прогрессивную дятельность первыхъ критиковъ.
Совершенно иной смыслъ схоластической работы.
Мы видли, споры о теоріяхъ и формальныхъ правилахъ — одинъ изъ отрицательныхъ результатовъ европейскаго вліянія на русскую литературу. Они удаляли искусство отъ его истиннаго назначенія быть органомъ родной дйствительности, свободнымъ и національнымъ. Здсь значительно участіе и Ломоносова, вывезшаго изъ Германіи ложноклассическое ученіе нмецкаго теоретика — Готшеда. ‘Изученіе правилъ и подражаніе знатныхъ авторовъ’ — принципъ ломоносовской піитики.
Русскій ученый, самъ усердный поэтъ, унизилъ вдохновенный поэтическій талантъ, какъ врный послдователь классиковъ поэзію отожествилъ съ краснорчіемъ, Пиндара и Малерба признавалъ одинаково почтенными образцами для оды и вообще не отличалъ античнаго классицизма отъ французскаго.
Личная сильная натура увлекала Ломоносова въ сторону отъ чиннаго этикета авторитетовъ и онъ весьма часто поддавался искушеніямъ вольно-сатирической и просто эпиграмматической музы, сочинялъ Гимнъ бород и всегда былъ готовъ засыпать врага ядовитйшими строфами особаго сорта posie lg&egrave,re — откровенной, грубой, но неподдльно-остроумной и національно-юмористической…
Все это дйствительно будто невольная фронда прирожденнаго оригинальнаго таланта противъ ученаго педантизма. Въ общемъ она не поколебала разъ усвоенныхъ принциповъ.
О схоластической критик Сумарокова мы знаемъ: здсь онъ въ полномъ смысл ‘слабое дитя чужихъ уроковъ’, но въ стилистической области онъ такой же положительный и самостоятельный дятель, какъ и Ломоносовъ. Тредьяковскій, безпримрно осмянный авторъ Телемахиды, иметъ также полное право на почетное мсто въ публицистик о язык. До такой степени вопросъ былъ жизненнымъ и значительнымъ!

XXII.

Пушкинъ очень презрительно отзывался о Сумароков и старался возстановить литературную честь Тредьяковскаго. Это возстановленіе вполн основательно, но уничтоженіе Сумарокова, несомннно, пристрастно.
На великаго поэта, вроятно, оказали сильное вліяніе историческія свднія о личностяхъ и судьб двухъ старыхъ піитъ. Исторія Тредьяковскаго съ Волынскимъ, подробно дошедшая до потомства, одинъ изъ самыхъ возмутительныхъ эпизодовъ общественнаго варварства добраго стараго времени. Она, при какихъ угодно условіяхъ, могла вызвать сочувствіе къ пострадавшему писателю и покрыть собой вс нравственные недочеты въ личности Тредьяковскаго.
Сумароковъ, напротивъ, самъ могъ обидть кого угодно, открыто-печатно и устно — ставилъ себя и свой талантъ на недосягаемую высоту, не терплъ чужой популярности рядомъ съ своей славой, и Пушкинъ имлъ вс основанія обозвать его ‘завистливый гордецъ’… Въ результат онъ долженъ столько же потерять въ глазахъ позднйшаго судьи, сколько выигрывалъ у современниковъ своими притязаніями и удачливостью.
Но и у Сумарокова есть свои заслуги, и даже очень опредленныя.
Старая критика не знаетъ боле горячаго защитника русскаго языка и боле безпощаднаго врага русскихъ французовъ. Въ восторгахъ онъ доходитъ до полнаго староврія, очевидно, по своей стремительности, даже плохо отдавая себ отчетъ въ своемъ идеал.
Прекрасенъ нашъ языкъ единой стариной,
Но глупостью писцовъ онъ нын сталъ иной,
И ежели отъ ихъ онъ увъ не освободится,
Такъ скоро никуда онъ больше не годится.
Общественная сатира идетъ у Сумарокова рядомъ съ стилистической критикой. Въ Притч о подьяческой дочери говорится:
По благородному она всю рчь варила —
Новоманерными словами говорила…
Личный врагъ автора всякій, кто
Французскимъ языкомъ въ рчь русскую плыветъ.
Или:
Кто русско золото французской мдью мдитъ.
Ругаетъ свой языкъ и по-французски бредитъ.
Сумароковъ не забываетъ бросить камнемъ и въ родителей, не обучающихъ дтей родному языку.
Страсть къ чистот русской рчи доходитъ у Сумарокова до фанатизма. Онъ готовъ возставать вообще противъ введенія ‘чужихъ’ словъ въ русскій языкъ, напримръ, даже такихъ, какъ дама, принцъ, томъ, супъ, Слова, изобртенныя
Тредьяковскимъ и навсегда оставшіяся въ язык въ род обнародовать, преслдовать, предметъ, отвергаются Сумароковымъ просто изъ-за новизны.
Подобная прямолинейность, конечно, нецлесообразна, но въ высшей степени поучительна мучительнйшая забота соревнователя Расина и Вольтера объ отечественномъ язык. Въ зависимости отъ личнаго характера, у Сумарокова эта забота выразилась въ самыхъ публицистическихъ формахъ — сатиры и притчи.
Критика Тредьяковскаго обширне и оригинальне патріотическаго гнва Сумарокова. Она даже въ схоластической области сказала свое слово, очень неумлое и невразумительное по форм, но дльное и поучительное по смыслу.
У Тредьяковскаго, конечно, не могло быть достаточно ни смлости, ни художественнаго чувства, чтобы возстать противъ классической теоріи, но ему удалось высказать нсколько весьма любопытныхъ общихъ соображеній по эстетик. Они, вмст съ драматической личной исторіей Тредьяковскаго, должны были произвести впечатлніе на Пушкина.
Поэтъ счелъ нужнымъ вступиться за память автора Телемахиды предъ Лажечниковымъ, не пощадившимъ Тредьяковскаго въ роман Ледяной домъ. ‘Въ дл Волынскаго,— писалъ Пушкинъ,— играетъ онъ лицо мученика…’ ‘Вы оскорбляете человка, достойнаго во многихъ отношеніяхъ уваженія и благодарности нашей’. Естественно, Пушкинъ съ особенной готовностью заявилъ, что Тредьяковскій — ‘одинъ понимающій свое дло’.
И у поэта, помимо чувствительныхъ побужденій, были и совершенно положительныя основанія для такого отзыва.
Нельзя, конечно, искать у Тредьяковскаго безусловно ясныхъ представленій о процесс творчества и о смысл творческой работы. Классицизмъ и его держалъ въ такомъ же врномъ подданств, какъ и его боле даровитыхъ современниковъ. Но иногда сквозь запутанную и крайне неуклюжую рчь профессора элоквенціи мелькаютъ искры настоящей эстетической правды.
Напримръ, его понятіе о комедіи для своего времени — новость и образецъ критической проницательности. Если бы идею Тредьяковскаго примнить на практик, комическому таланту Сумарокова не осталось бы и минуты жизни.
Тредьяковскій пишетъ,
‘Осмхаемые каждаго вка нравы и худая сторона дйствій народныхъ есть самое внутреннее и составляющее комедію. Смшное есть самое существо комедіи. Впрочемъ, есть смшное въ словахъ и есть смшное въ вещахъ. Смшное искусство, кое желается на театр, долженствуетъ быть копіею съ онаго которое есть въ натур. И комедія будетъ ни къ чему годная, ежели въ ней не можно узнаться и не видно тхъ поступокъ, кои показываютъ люди, живущіе совокупно. Она всегда должна держаться натуры и не отходить отъ нея никогда’.
Положимъ, это разсужденіе сильно напоминаетъ извстныя намъ мольеровскія идеи о комедіи и могло, слдовательно, попасть на страницы Тредьяковскаго изъ пьесы Критика на школу женщинъ. До для русскаго писателя XVIII-го вка высшій идеалъ — разумный выборъ чужихъ мыслей и самостоятельное отношеніе къ ученіямъ разныхъ учителей. Сумароковъ, при всей своей запальчивости и притязательности, не переставать носиться съ авторитетомъ Вольтера, плохо понятымъ и не провреннымъ. У Тредьяковскаго нтъ этого безусловнаго рабства, по крайней мр, критической мысли предъ однимъ какимъ-либо иноземнымъ вдохновителемъ.
Предъ нами очень рдкій примръ. Тредьяковскій, разумется, не посягаетъ на поэтическіе таланты Буало и откровенно признаетъ себя неискуснымъ подражателемъ французскаго автора. Сравнивая оду Буало съ своей собственной, Тредьяковскій мирится на очень скромномъ успх, ‘довольно съ меня и того, что я нсколько возмогъ оной послдовать’.
Но столь почтительныя и робкія чувства къ учителю и образцу не помшали Тредьяковскому повторить идею Платона о ‘маніи, которая внушается поэтамъ музами’ и точно установить разницу между поэтическимъ вдохновеннымъ талантомъ и ремесленническимъ искусствомъ: ‘иное быть піитомъ, а иное стихи слагать’.
‘Манія’ врядъ ли заслужила бы одобреніе французскаго автора піитики, отожествлявшаго свободное вдохновеніе поэта съ безуміемъ — отнюдь не въ поэтическимъ смысл слова.
Но едва ли не самое сильное право Тредьяковскаго на пушкинскую защиту заключается въ стилистической критик.
Идея о тоническомъ стихосложеніи не исключительное достояніе Тредьяковскаго. Что же касается осуществленія теоріи, то нечего и разсуждать о правахъ на первенство Ломоносова и Тредьяковскаго. Достаточно одного примра. Въ 1734 году Тредьяковскій сочинилъ оду на взятіе Гданска. Здсь, между прочимъ, такое обращеніе къ лир,
Воспвай же лира пснь сладку
Анну то-есть благополучну
Къ вящщему всхъ враговъ упадку,
Къ нещастію въ вки тмъ скучну.
Всего пять лтъ спустя появилась первая ода Ломоносова. Она начиналась такими стихами:
Восторгъ внезапный умъ плнилъ,
Ведетъ на верхъ горы высокой,
Гд втръ въ лсахъ шумть забылъ,
Въ долин тишины глубокой…
Всмъ даже современникамъ было очевидно, на чьей сторон побда. Но теорія Тредьяковскаго отъ его практическихъ неудачъ не теряетъ значенія, и особенно — основанія этой теоріи.
Профессоръ самой ископаемой науки, примрнйшій кабинетный книгодъ съумлъ почувствовать красоту и силу народной поэзіи. Правда, это чувство, повидимому, не проникало слишкомъ глубоко и Тредьяковскій воспользовался только вншней стороной народнаго творчества. Но послушайте его отзывъ о ней, и не забудьте, въ какую эпоху восхвалялась поэзія простого народа:
‘Сладчайшее, пріятнйшее и правильнйшее разнообразныхъ ея стопъ, нежели иногда греческихъ и латинскихъ, паденіе подало мн непогршительное руководство къ введенію тоніческихъ ‘тонъ’.
Очевидно, не отъ недостатка добрыхъ намреній и правильныхъ идей зависла жалкая участь Тредьяковскаго и единственная въ исторіи смхотворная роль ученаго и поэта. По существу — Тредьяковскій ясно представлялъ значеніе прирожденнаго поэтическаго чувства, цнилъ по достоинству свободное художественное творчество, по форм — призналъ руководствомъ чисто-національную поэзію, т. е. дйствительно живой источникъ всего позднйшаго литературнаго развитія: вс данныя для прочной и успшной дятельности! Но у столь основательнаго теоретика и помину не было не только о ‘маніи’, т. е. творческомъ генія, а просто о литературныхъ способностяхъ. И въ силу исконнаго закона человческаго самолюбія, у Тредьяковскаго, кажется, даже пропадалъ и здравый смыслъ, когда ему приходилось судить свои собственныя піитическія созданія.
Напримръ, теоретически Тредьяковскій не переставалъ возставать противъ малйшей порчи русской рчи, противъ барбаризмовъ, солецизмовъ, противъ насилія надъ смысломъ во имя римы, требовалъ, ‘чтобы рима звенла безъ малйшаго поврежденія смыслу’. Во имя того же принципа и, что еще замчательне, во имя естественности Тредьяковскій высказывалъ въ полномъ смысл революціонное правило для нашего XVIII-го вка: ‘драматическому стихотворенію надлежитъ быть въ теченіи слова всеконечно сходственну съ естествомъ’. И на этомъ основаніи въ драм не должно быть римъ: предвосхищеніе пушкинской реформы!..
Но практически вс истины превращались въ поэзію, послужившую впослдствіи въ рукахъ Екатерины однимъ изъ наказаній для провинившихся придворныхъ. Судьба, дйствительно, трагическая: знать и не умть сдлать, понимать и не умть доказать!..
Мы до сихъ поръ разбирали положительные результаты ранней критики и оставались все время въ области идей и теорій. Но критика всмъ этимъ отнюдь не ограничилась. Публицистическій характеръ даже ея общихъ принциповъ, развернулся неудержимо рзко въ личной полемик. Она составляетъ неотъемлемую и во многихъ отношеніяхъ замчательную часть въ исторіи русской критической мысли. Именно она особенно ярко отразила общественное положеніе литературы и ея идейную силу. Это настоящая война, съ полной откровенностью обнаружившая таланты и характеры полководцевъ.

XXIII.

Изъ всхъ литературныхъ произведеній Ломоносова для современныхъ читателей едва ли не самое поучительное одно изъ его писемъ къ Шувалову. Одъ Ломоносова въ настоящее время никто не станетъ читать для эстетическаго удовольствія, въ критическихъ трактатахъ также нельзя искать непосредственной практической пользы.
Совершенно иное значеніе письма. Въ нсколькихъ десяткахъ строкъ трудно представить боле краснорчивую жанровую картину изъ исторіи литературы и вообще нравовъ и просвщенія извстной эпохи, и при этомъ бросить въ высшей степени яркій свтъ на самихъ героевъ.
Мы позволимъ ‘об напомнить этотъ удивительный документъ читателямъ.
Письмо вызвано происшествіемъ, достаточно яснымъ изъ разсказа Ломоносова.
‘Никто въ жизни меня больше не изобидилъ,— писалъ онъ Шувалову,— какъ ваше высокопревосходительство. Призвали меня сегодня къ себ — я думалъ, можетъ быть, какое-нибудь обрадованіе будетъ по моимъ справедливымъ прошеніямъ. Вы меня отозвали и тмъ поманили. Вдругъ слышу: Помирись съ Сумароковымъ! то-есть сдлай смхъ и позоръ, свяжись съ такимъ человкомъ, отъ коего вс бгаютъ, и вы сами нерады. Свяжись съ тмъ человкомъ, который ничего другаго не говоритъ, какъ только всхъ бранитъ, себя хвалитъ и бдное свое римачество выше всего человческаго знанія ставитъ, Тауберта и Миллера для того только бранитъ, что не печатаютъ его сочиненій, а не ради общей пользы. Я забываю вс его озлобленія, и мшать не хочу никоимъ образомъ, и Богъ мн не далъ злобнаго сердца. Только дружиться и обходиться съ нимъ никоимъ образомъ не могу… Не хотя васъ оскорбить отказомъ при многихъ кавалерахъ, показалъ я вамъ послушаніе, только васъ увряю, что въ послдній разъ и ежели не смотря на мое усердіе будете гнваться, я полагаюсь на помощь Всевышняго, который мн былъ въ жизни защитникъ, и никогда не оставилъ, когда я пролилъ передъ нимъ слезы моей справедливости. Ваше высокопревосходительство, имя нын случай служить отечеству вспомоществованіемъ въ наукахъ, можете лучшія дла производить, нежели меня мирить съ Сумароковымъ… Буде онъ человкъ знающій, искусной, пускай длаетъ пользу отечеству, я по моему малому таланту также готовъ стараться. А съ такимъ человкомъ обхожденія имть не могу и не хочу, который вс прочія знанія позорилъ, которыхъ и духу не смыслитъ! И сіе есть истинное мое мнніе, кое безъ всякія страсти нын вамъ предлагаю. Не токмо у стола знатныхъ господъ, или у какихъ земныхъ владтелей, дуракомъ быть не хочу, по ниже у самого Господа Бога, который мн далъ смыслъ, пока разв выниметъ’.
Таковы личныя отношенія между двумя первенствующими писателями эпохи и таково ихъ положеніе предъ знатными господами Ломоносовъ не могъ не поступиться своимъ достоинствомъ, но и въ немъ, очевидно, заговорила кровь сердца: слишкомъ опредленный смыслъ имла сцена, устроенная Шуваловымъ!
Сводить литераторовъ для мира или для ссоры — это такое рдкостное удовольствіе, не уступающее драк шутовъ! Потха не утратитъ привлекательности для благородныхъ меценатовъ и много лтъ спустя посл Ломоносова и Сумарокова. Еще Державинъ, самъ пвецъ Фелиды, будетъ разсказывать, какъ фаворитъ Зубовъ для веселаго зрлища старался натравливать на него Елагина и тотъ въ глаза издвался надъ его одами, находя ихъ грубыми и безсмысленными.
И эти сцены отнюдь не исключительное изобртеніе русской жизни: он перешли къ намъ изъ Европы одновременно съ искусствомъ Расина.
Верховный законодатель европейской и русской литературы могъ служить образцомъ по части увеселенія земныхъ владтелей. Буало, подобно нашему Фонвизину, умлъ превосходно изображать въ смхотворномъ вид своихъ знакомыхъ. Этотъ талантъ создалъ ему популярность въ аристократическихъ салонахъ и однажды Буало удостоился позабавить Людовика XIV. Король потребовалъ, чтобы и Мольеръ, здсь же присутствовавшій, былъ изображенъ ловкимъ артистомъ.
Правда, Буало скоро устыдился своего искусства и бросилъ его, во поучителенъ запросъ на подобныя способности и готовность писателей удовлетворять ему.
Очевидно, французская дйствительность безпрестанно могла давать Мольеру мотивы для его сценъ съ педантами. Трисотены и Вадіусы — живыя фигуры, он даже и исторически соотвтствуютъ подлиннымъ личностямъ. На каждомъ шагу въ преціозномъ салон можно было натолкнуться на оригинальную полемику. Вдь вся судьба піиты зависла отъ благосклонности знатнаго господина и вопросъ о побд надъ соперникомъ становился вопросомъ жизни и смерти!
Знатные господа не пренебрегали вмшиваться въ личные счеты литераторовъ и весьма часто разжигали ихъ съ величайшимъ усердіемъ. Извстно, напримръ, генеральное сраженіе, устроенное салонными дамами между Расиномъ и Прадононъ.
Расинъ имлъ несчастье не угодить герцогу Неверу и герцогин Бульонской и они ршили натравить на него довольно бездарнаго римоплета, въ литературномъ отношеніи безсильнаго, но за него стоялъ ‘свтъ’! Посл перваго представленія расиновской ‘Федры’ Прадону поручили написать трагедію на ту же тему. Приказаніе исполнено, пьеса принята на сцену, требуется обезпечить успхъ. Это длается очень просто, скупаются билеты на шесть первыхъ представленій, и прадоновская ‘Федра’ торжествуетъ. Нкая знатная дама сочиняетъ даже сонетъ противъ Расина…
На поэта, истиннаго сына меценатской эпохи, приключеніе производитъ потрясающее впечатлніе: онъ ршается лучше совсмъ не писать для театра, чмъ вести борьбу съ коалиціей литераторовъ и герцоговъ.
Въ другой разъ роль герцоговъ и герцогинь играетъ самъ Людовикъ XIV. Громадный успхъ Школы женщинъ вызываетъ зависть сатириковъ и драматурговъ. Одинъ изъ нихъ сочиняетъ памфлетъ, и король поручаетъ Мольеру отвчать на нападеніе въ соотвтствующемъ тон.
Этотъ порядокъ не прекращается вплоть до конца XVIII вка.
Именно этому вку приписываютъ искреннія увлеченія ‘свта’ философіей и либеральной литературой. Именно эта эпоха славится просвщенными салонами и, будто бы, необычайно цивилизованными хозяйками. Слава въ дйствительности страдаетъ большими изъянами: и на солнц дамскаго просвщенія и аристократическаго либерализма очень много безусловно темныхъ пятенъ.
Писателямъ очень часто говорили комплименты, ихъ портретами и бюстами украшали туалетные столики, брошюрами и книгами наполняли кабинеты и гостиныя, но вс эти Дидро, Даламберы, Вольтеры неизмнно оставались артистами, а ихъ дятельность — интереснымъ спектаклемъ. Такъ именно и называли благородные читатели шумъ, поднимаемый Вольтеромъ и Энциклопедіей.
Но вдь во всякомъ спектакл главный интересъ въ сценичности, въ комизм, въ живомъ ход дйствія. Вольтеръ и его товарищи, конечно, неизмримо талантливе Буало и Расина, но тмъ забавне устроить схватку между философами и другими бойкими литераторами!
И схватка устраивается не одна, а цлый рядъ вплоть до самой революціи.
Во глав застрльщиковъ идутъ все т же знатные господа и даже не совсмъ знатные, по происхожденію, по крайней мр, но по свой меценатской роли въ современной литератур. Г-жа Дюдеффанъ, напримръ, по отзывамъ современниковъ, едва ли не самая интересная и оригинальная салонная любительница философіи, остроумнйшая спорщица съ самими энциклопедистами, усерднйшая корреспондентка Вольтера…
Все это — культура, но дальше начинается барство. Переписка съ Вольтеромъ не мшаетъ дам оказывать вниманіе жесточайшему литературному и личному врагу фернейскаго патріарха — Фрерону, читать его журналъ Литературный годъ и даже восхищаться его выходками противъ Вольтера… И въ результат всего этого та же г-жа Дюдеффанъ сообщаетъ Вольтеру о небывалыхъ козняхъ энциклопедистовъ противъ него…
Разв это не традиціонная роль праздныхъ меценатовъ въ сред литераторовъ,— несомннно интереснйшаго класса развлекателей.
Но г-жа Дюдеффанъ сравнительно невинное явленіе.
Тотъ же Даламберъ, сообщающій продлки этой дамы, пишетъ Вольтеру: ‘Версаль кишитъ Палиссо мужскаго и женскаго люла’.
Палиссо — одинъ изъ главнйшихъ враговъ энциклопедистовъ, авторъ многочисленныхъ сатиръ на философію и философовъ. И вотъ онъ-то находитъ при двор покровителей и даже сотрудниковъ.
Завдомый другъ и покровитель Вольтера, министръ Шуазаль подзадориваетъ сатирическій талантъ Палиссо, проводитъ его пьесы на сцену, организуетъ даже клику и вообще играетъ роль одновременно и подстрекателя, и забавляющагося барина.
Такое же покровительство находитъ у Шуазбля и Фреронъ.
Вольтеру становится трудно считаться съ этими фактами: вдь Шуазбль открыто состоитъ съ нимъ въ прекрасныхъ отношеніяхъ! Чмъ объяснить двоедушіе министра?
Любопытно, какая мысль приходитъ на умъ остроумнйшему и находчивйшему писателю. Шуазбль слишкомъ большой баринъ — trop grand seigneur, а большіе господа на дла частныхъ лицъ смотрятъ, какъ на ‘грызню собакъ’.
Чувствовалъ ли Вольтеръ весь горькій смыслъ своего объясненія или ему ничего не оставалось, какъ рзко охарактеризовать вковой фактъ, скрпя сердце опредлить культурную сущность барскихъ литературныхъ интересовъ?
Но многимъ знатнымъ господамъ мало казалось подстрекательства, они не гнушались принимать непосредственное участіе въ самой ‘грызн’. Одинъ изъ плодовъ салонной сатирической фантазіи увковченъ исторіей: сцена въ комедіи Палиссо — Философы.
Сцена любопытна не только для французской литературы, во и вообще для всякой — извстнаго періода, и особенно для русской. Сцена показываетъ, къ какимъ пріемамъ прибгали знатные критики и на какой, слдовательно, путь толкали литературную полемику.
Происходитъ бесда между философомъ и его слугой. Философъ проповдуетъ полное презрніе къ законамъ. Слуга спрашиваетъ:
— Слдовательно, все дозволено?
— За исключеніемъ дйствій, вредныхъ вамъ и вашимъ друзьямъ… Все дло въ томъ, чтобы быть счастливымъ, а какимъ путемъ — это все равно.
Слуга, наслушавшись подобныхъ правилъ, собирается обобрать своего господина. На гнвный окрикъ философа онъ отвчаетъ:
— Личный интересъ — это скрытый принципъ, вдохновляющій насъ и управляющій всми существами.
— Какъ, измнникъ, обокрасть меня!— восклицаетъ господинъ.
— Нтъ,— оправдывается его ученикъ.— Я пользуюсь своимъ правомъ. Всякая собственность — общее достояніе.
Вся эта бесда, имвшая въ виду уличить энциклопедистскую партію въ самыхъ низменныхъ покушеніяхъ на личную и общественную нравственность, была внушена автору одной изъ литературныхъ дамъ, принцессой Робеккъ.
Тлетворнйшимъ фактомъ во всхъ этихъ исторіяхъ оказалось поощреніе со стороны сильныхъ особъ — сатиры на личности. Вообще цензура въ теченіе всего XVIII вка крайне строга, большею частью безпощадна ко всмъ критическимъ поползновеніямъ литературы. Но она немедленно становится на сторону критики, если она превращается въ пасквиль на кого либо изъ новыхъ писателей.
Нравственное вліяніе такой политики на публику и писателей вполн очевидно. Она гораздо больше унижала и часто опошливала литературу, чмъ какіе угодно рабскіе инстинкты каждаго литератора отдльно.

XXIII.

Въ то время, когда русской критик приходилось переживать самый трудный младенческій періодъ, когда она боле всего нуждалась въ добрыхъ внушеніяхъ и руководствахъ, во французской литератур совершались самыя непоучительныя зрлища.
Возьмемъ нсколько сообщеній современниковъ. Вс они относятся къ началу шестидесятыхъ годовъ, т. е. ко времени, когда западные отголоски становились у насъ особенно громкими и обильными.
‘Въ настоящее время,— пишетъ одинъ очевидецъ, — Парижъ занятъ исключительно литературными распрями. Достаточно обладать заслугами въ наук и искусствахъ, чтобы стать добычей самой ядовитой сатиры. Личности, наиболе уважаемыя по талантамъ и безупречной жизни, оказываются первыми жертвами этой ненависти’ {Favart. Mmoires. I, 37.}.
Съ этого времени, прибавляетъ другой свидтель, сатиры на личности входятъ въ моду съ поразительной быстротой {Grimm. Correspondance littraire. IV, 276.}.
Фактъ вызываетъ глубокое сожалніе у всхъ, кому дорога честь французской литературы.
Они обращаются съ упреками къ писателямъ, истощающимъ силы въ междоусобной войн, между тмъ какъ даже въ Кита люди науки единодушно служатъ родин. Слышатся жалобы на цензуру и правительство, допускающихъ позорить гражданъ на сцен Корнелей {Coyer. Oeuvres. Londres 1765, I, 90—1. Grimm. Ib. IV, 240.}.
Но соображенія о Корнеляхъ, очевидно, направлялись не по адресу. Пьесы Палиссо приходилось давать въ театр при усиленно! страж полиціи, публика часто производила настоящіе скандалы, подвергалась арестамъ, и литература такимъ путемъ все больше извращалась и унижалась совершенно нелитературными героями и подвигами. Такъ продолжалось въ теченіе всего философскаго вка.
Мы должны помнить, кто былъ ближайшей публикой писателей этой эпохи и на сколько писатель и его трудъ зависли отъ публики. Мы не должны также упускать изъ виду громадной силы правительственныхъ и цензурныхъ воздйствій на литературные нравы — именно въ то время, когда умственная дятельность мене всего могла похвалиться нравственной независимостью и достоинствомъ общественнаго положенія. Мы поймемъ тогда смыслъ изложенныхъ явленій и съумемъ безпристрастно оцнить презрнныя, часто позорныя страницы литературной исторіи во Франціи и у насъ.
Писателю требовалось великое напряженіе самосознанія, чтобы спокойно и достойно оцнить свое писательское дло. Эта оцнка дается только при самыхъ благопріятныхъ условіяхъ, когда личное самолюбіе и человческая личность не подвергаются униженіямъ ежечасно, при малйшемъ проявленіи чисто-авторскихъ притязаній.
Извстенъ психологическій законъ: чмъ больше человка несправедливо, насильственно оскорбляютъ, тмъ онъ мучительне усиливается при всякомъ случа приподнять себя, набавить цны именно тому, что мене всего цнится.
Великая истина заключена въ гоголевскихъ Запискахъ сумасшедшаго: именно одинъ изъ ничтожнйшихъ пасынковъ общества долженъ заболть маніей величія. Обиды, переполнившія его душу болью и горечью, разршаются страшнымъ взрывомъ — въ противоположную сторону. Это — безуміе, но въ жизни безпрестанно совершается тотъ же актъ только не въ такихъ рзкихъ формахъ. Забитые и истерзанные люди такъ часто отводятъ душу въ иллюзіяхъ, для нихъ неизмримо боле цнныхъ, чмъ дйствительность,— въ вчномъ повтореніи ролей горе-богатыря и рыцаря на часъ!
На подобное положеніе осуждены и писатели варварскаго меценатскаго вка.
Психологія ихъ прекрасно выясняется изъ одного эпизода съ самымъ жалкимъ героемъ жестокихъ временъ, съ Тредьяковскимъ. Эпизодъ разсказанъ имъ самимъ, и здсь поучительна всякая подробность.
Академикъ Миллеръ, издатель журнала Ежемсячныя сочиненія, отказался напечатать нкоторыя произведенія Тредьяковскаго въ академическомъ изданіи. Обида — вопіющая! Вдь Тредьяковскій такой же членъ академіи, какъ и Миллеръ,
Обиженный обратился за объясненіями.
‘По какой бы онъ власти’, говоритъ Тредьяковскій, ‘и по чьему повелнію лишаетъ меня моего законнаго права тмъ, что моихъ пьесъ не принимаетъ отъ меня въ книшки, и аппробованныхъ не печатаетъ? Но онъ мн на то съ презрніемъ, какъ будто должнымъ уже и заслуженнымъ, отвтствовалъ при всемъ же собраніи, что не долженъ мн ничего сказать, сколько бъ я его ни спрашивалъ. Гд жъ то узаконено, чтобъ члену секретарь не долженъ былъ ничего сказывать? Трудно бъ терпть и великодушному человку, бывшему на моемъ мст. Однако я извн замолчалъ, а внутри раздирался на части’ {И. Пекарскій. Редакторъ, сотрудники и цензура въ русскомъ журнал 1755—1764 годовъ. Приложеніе въ. XII-му тому ‘Записокъ Имп. академіи наукъ. Спб. 1867’.}.
Всего нсколько наивныхъ строкъ, и весь авторъ XVIII-го вка цликомъ! Необходимость молчать, личная приниженность и безъисходныя муки самолюбія… Легко представить, съ какой стремительностью воспользуется этотъ человкъ случаемъ, когда, наконецъ, можно не только ‘внутри’ раздираться на части! А такіе случаи возможны съ такими же оффиціально-безправными людьми, какъ самъ оскорбленный, т. е. съ братьями-писателями. Здсь уже не будетъ ни удержу, ни пощады, тмъ боле, что и на другой сторон окажется столько же накопленный желчи и мучительно-сдавленнаго самолюбія.
Отсюда, прежде всего, чисто болзненное, будто гипнотически внушенное самохвальство. Тредьяковскій и Сумароковъ отнюдь люди не глупые, а между тмъ стоитъ имъ начать говорить о своихъ заслугахъ и талантахъ, и невольно припоминается Поприщинъ.
Извстна гордость Тредьяковскаго Телемахидой, но еще оригинальне его общая оцнка своихъ поэтическихъ способностей. Онъ ‘безъ вертопрашнаго тщеславія’ заявлялъ, что ‘въ пріискиваніи римъ пріобрлъ навыкъ, не грызя ногтей и безъ пораженія ладонью чела’.
И это говорилось о такихъ, напримръ, граціозныхъ стансахъ:
Плюнь на скуку
Морску суку
Держись черней и знай штуку!
Или о такомъ лиризм:
О лто, ты лто гориче
Мухами обильно паче:
Только тмъ ты, лто, не любовно,
Что не грыбовно…
Но вдь это тотъ самый авторъ, который нещадно и публично былъ избитъ и рукопашно, и палками и молилъ власть о своемъ ‘безчестьи и увчьи!..’ Надо же было дать исходъ наболвшей человческой душ!
Сумароковъ не только не отставалъ отъ Тредьяковскаго, а явилъ даже, пожалуй, единственный въ своемъ род примръ маніи величія при полномъ, повидимому, здравомъ разсудк и твердой памяти.
Мы уже слышали отъ Ломоносова, чего стоило послушать Сумарокова на счетъ его ‘римачества’. Печатныя изліянія писателя переполнены тмъ же нестерпимымъ иміамомъ собственному генію, и, разумется, пламя на этомъ алтар разгоралось тмъ ярче, чмъ энергичне вншнія посягательства на талантъ и славу драматурга.
‘Мн хвалу сплететъ Европа и потомки’, безъ всякаго смущенія возглашалъ творецъ Дмитрія Самозванца въ отвтъ на неблагодарность публики и оскорбленія властей. Если Россія не желала оказывать почета своему геніальному гражданину, о въ во всеуслышаніе заявитъ: ‘я Россіи сдлалъ честь своими сочиненіями’. Если правительство допускаетъ великаго писателя терпть нужду, онъ именно по этому поводу поставитъ свое перо превыше всхъ матеріальныхъ наградъ.
Теперь представьте хотя бы даже легкую стычку между подобными самолюбіями, сведите на арен Тредьяковскихъ, Сумароковыхъ и даже Ломоносовыхъ, какое зрлище представится вамъ?
Ломоносовъ прямо просилъ ‘у Господа’, чтобы ему ‘не знаться съ Сумароковымъ’, и все изъ-за пререканій, что выше и значительне: ‘знанья’ или ‘римачество’, т. е. дятельность драматурга или перваго русскаго ученаго! И какого! Ломоносовъ могъ разсказать о себ совершенно легендарную исторію, представить всмъ завистникамъ и врагамъ подлинное свое подвижничество ради науки и мысли!
Онъ не могъ не гордиться своими дйствительными заслугами и совершенно послдовательно не цнить въ себ русской исключительно даровитой натуры.
Естественно, всякое посягательство со стороны соотечественника на ‘знанія’, а иностранца на русское имя поднимали всю кровь въ сердц Ломоносова, и тогда горе и Сумарокову, и нмцамъ-академикамъ!..
И предъ нами развертывается рядъ изумительныхъ сценъ. На первый взглядъ он могутъ произвести впечатлніе крайне жалкое и унизительное для памяти нашихъ первыхъ критиковъ. И впечатлніе будетъ законно. Но только мы должны помнить, что отнюдь не боле достойныя сцены разыгрывались и среди нашихъ учителей въ неизмримо боле культурномъ обществ, чмъ Волынскіе и Зубовы.
Мольеръ откровенно вывелъ аббата Котэна въ Ученыхъ женщинахъ и достигъ чрезвычайнаго эффекта на публику и свою жертву. Тотъ же Мольеръ въ Версальскомъ экспромит назвалъ по имени своего литературнаго врага, Бурсо — ‘автора безъ репутаціи’, т. е. полное ничтожество.
А Буало?
Прежде всего, онъ не выполнилъ своего публичнаго общанія, безусловно обязательнаго для всякаго писателя и безъ торжественныхъ заявленій,— не привлекать своихъ критиковъ къ иному суду, кром ‘трибунала музъ’. Относительно того же Бурсо онъ не вытерплъ: ходатайствовалъ предъ королемъ запретить представленіе сатирической комедіи своего врага на сцен.
Наконецъ, Вольтеръ.
Здсь грховъ сколько угодно. Возьмемъ самый эффектный, стяжавшій въ свое время европейскую извстность.
‘Патріархъ’, выведенный изъ терпнія нападками Фрерона, написалъ комедію Шотландка. Одному изъ героевъ предназначена самая позорная роль: это — продажный критикъ, политическій доносчикъ, круглая бездарность, вообще, по отзыву героини пьесы: ‘самый безстыдный и самый подлый плутъ во всхъ трехъ королевствахъ. Наши собаки кусаютъ по инстинкту отваги, а онъ по инстинкту низости’ {‘L’Ecossaise’, Acte II, 1.}.
И этотъ герой носилъ имя Frlon — Оса, вмсто подлиннаго Frron!
Цензуру смутила такая откровенность и она потребовала измнить имя. Вольтеръ поставилъ Wasp англійское слово, означающее также оса: слдовательно, замны въ сущности не произошло.
И комедія появилась на сцен!..
Легко представить впечатлнія парижанъ. Очевидецъ пишетъ:
‘Ни одно произведеніе Вольтера не было принято съ такимъ восторгомъ. Каждому слову апплодировали и ногами, и руками, въ особенности всему, что относилось къ Фрерону… Г-жа Фреронъ, занявшая мсто въ первомъ ряду амфитеатра, чтобы своей красивой фигурой поощрять сторонниковъ мужа, едва не упала въ обморокъ. Одинъ мой знакомый, сидвшій рядомъ съ ней, сказалъ: ‘Не безпокойтесь, сударыня, личность Вэспа нисколько не похожа на вашего мужа. М-r Фреронъ не клеветникъ, и не доносчикъ’. ‘Ахъ,— воскликнула она наивно, — что ни говорите, а его всегда признаютъ’…
Самъ Вольтеръ былъ пораженъ успхомъ пьесы, и жаллъ, что онъ не поработалъ надъ ней еще тщательне.
Въ какомъ направленіи произошла бы эта работа, показываетъ Avertissement — Предувдомленіе, написанное авторомъ къ изданію своего произведенія.
Здсь разсказывалось объ успх комедіи. Фреронъ назывался прямо по имени F.— вмст съ своимъ журналомъ ‘L’Anne littraire’ и приводилось письмо какого-то лорда, убждавшее автора подвергнуть общественному суду всхъ ‘подлыхъ гонителей литературы’ и ‘клеветниковъ добродтели’, тайно интригующихъ противъ философовъ.
Вольтеръ не пощадилъ даже супруги Фрерона. Она, будто бы, посл перваго представленія Шотландки поцловала автора (онъ былъ запачканъ — barbouill — двумя поцлуями) и поблагодарила за сатиру на ея мужа.
Раздраженіе Вольтера не ослабвало до глубокой старости. Во время болзни онъ писалъ, что согласенъ идти въ чистилище, если только Фрерона пошлютъ въ адъ.
Такова одна изъ многихъ траги-комедій литературной французской исторіи XVIII-го вка!
Среди истинныхъ почитателей Вольтера нашлось, конечно, не мало противниковъ подобной полемики. Они сожалли, что Вольтеръ унизился до пасквиля на недостойнаго врага {Grimm. IV, 276.}. Но патріархъ, очевидно, держался другого взгляда и, несомннно, своимъ авторитетомъ и успхомъ помогалъ рости полемик, оскорбительной для литературы.
Насъ посл этого не изумятъ отечественныя чернильныя битвы. Несомннно, по форм он должны быть нердко грубе французскихъ образцовъ, но сущность одна и таже. И тамъ, и здсь писатели, въ силу извстныхъ культурныхъ условій, независимо отъ личныхъ самолюбій и воинственнаго азарта, окунаются въ бездну мелочей, путаются въ личныхъ счетахъ и по временамъ дйствительно изображаютъ битву шутовъ и педантовъ.

XXIV.

Мы видли, какъ споры о язык и грамматик могли приводить нашихъ раннихъ критиковъ къ вопросамъ о національности и даже народности. Это — высшая публицистика, templa serena — ясныя небеса нашей ранней критики.
Но т же Самые споры неминуемо должны коснуться и другихъ мотивовъ, не столь широкихъ и возвышенныхъ. На новой нив слишкомъ много дла, и каждый длатель могъ претендовать на первенство и благодтельность именно своей обработки. Бри особенной психологіи критиковъ здсь почти не существовало разницы между крупнымъ и мелкимъ фактомъ, между филологической идеей и даже знакомъ препинанія. Все одинаково могло вызвать самый страстный бой.
И такой бой шелъ непрерывно между Сумароковымъ и Тредьяковскимъ.
Мы приведемъ нсколько образчиковъ во всей ихъ неприкосновенности: они безъ нашихъ поясненій введутъ читателя въ сущность дла.
Прежде всего о знакахъ препинанія,— пишетъ Сумароковъ. Сначала онъ разгромилъ ударенія — силы, потомъ продолжаетъ:
‘Мало сего педантства еще, такъ выдумали они то есть невжи, почитающіе невжество свое полезнымъ умствованіемъ, ставити новомодныя или паче новоскаредныя палочки: наприм. во-рт, на-воду и проч. Такая мерзость, таковыя палочки отлично были угодны г. Тредьяковскому’!
При такой страстности по поводу черточекъ, естественно не мене сильный гнвъ загорался изъ за буквъ,— напримръ изъ за буквы з, ее Тредьяковскій извергалъ и вводилъ с, а Сумароковъ защищалъ, изъ-за окончаній множественнаго числа, изъ-за ой и ій… Противники не пренебрегали описками и опечатками, напримръ, Тредьяковскій напалъ на Сумарокова за безграмотность изъ-за ‘двухъ типографическихъ небрежностей’, написалъ полстраницы критики на неврно набранный стихъ — хотя вмсто хоть, и Сумароковъ принужденъ былъ даже ‘показывать многимъ трагедію вчерн’ для доказательства, что ‘въ черномъ поправлено или скребено’ не было. Въ другой разъ тотъ же Тредьяковскій ‘въ прежестокую вступилъ ярость, длаетъ протчія восклицанія и протчія неистовствы’ — все потому, что не врно поставлена запятая.
Но, кажется, самую жаркую распрю вызвала буква и.
Тредьяковскій упорно отстаивалъ и во множественномъ числ всюду въ именахъ существительныхъ и прилагательныхъ.
Сумароковъ не удовольствовался прозаическимъ опроверженіемъ нелпой, по его мннію, идеи и написалъ стихотворную сатиру съ такимъ заключеніемъ:
На что же Трессотинъ намъ тянешь и некстати?
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Россійски языка небесна красота
Не будетъ никогда попрана отъ скота!
И бредъ твой выплюнувъ, поврь — тебя заставитъ:
Скончать твой скверный визгъ, стонаніе совы…
Трессотинъ, замняющій Тредьяковскаго, пріобрлъ необыкновенную популярность въ современной литературной полемик посл того, какъ Сумароковъ осмялъ Тредьяковскаго въ комедіи Трессотиніусъ. Герой споритъ о начертаніи буквы твердо, писать ли ее ‘объ одной ног’, или ‘о трехъ ногахъ’. При всей каррикатурности комизма, онъ вполн соотвтствовалъ дйствительности. Тредьяковскій постоянно прибгалъ къ самымъ неожиданнымъ филологическимъ соображеніямъ и сравненіямъ: напримръ, изгонялись изъ азбуки за то, что ‘не статны собою’.
Тредьяковскій ни за что не соглашался уступить и и отвчать въ соотвтствующемъ тон.
Его отповдь въ начал именуетъ противника ‘дуракомъ’ и ‘вертопрахомъ негоднымъ’, его разсужденія — ‘ямщичей вздоръ или мужицкой бредъ’, и выставляется на видъ существенный фактъ: ‘святыхъ онъ книгъ отнюдь, какъ видно, не читаетъ’… Но постепенно отвтъ переходитъ въ крайне раздраженный тонъ, и авторъ совершенно забываетъ всякія филологическія и свтскія тонкости:
Ты жъ ядовитый змій, или какъ любишь — змй,
Когда меня яpвить престанешь ты злодй!
Престаyь, прошу, престань,— къ теб я не касаюсь,
Злонравіемъ твоимъ, какъ демонскимъ, гнушаюсь.
Теб ль, Парнасска грязь, морали не-творецъ,
Учить людей писать? ты истинно глупецъ.
Поврь мн, крокодилъ, поврь, клянусь я Богомъ!—
Что знаніе твое все въ род есть убогомъ.
Ее штука стихъ слагать, да и того ты пустъ,
Безплоденъ ты во всемъ, хоть и шумишь какъ кустъ… *).
*) Образцы литературной полемики прошлаго столтія.Библіографическія записки 1869, No 17.
Дальше врагу напоминалось о смерти, о Бог и о правд, не давалось пощады и вншности Сумарокова. Въ другой эпиграмм Тредьяковскій съумлъ въ двухъ строкахъ изобразить вншнія и нравственныя черты своего критика:
Кто рыжъ, плшивъ, мигунъ, заика и картавъ
Не можетъ быти въ томъ никакъ хорошій нравъ!
Это изображеніе совпадаетъ съ портретомъ Сумарокова у Ломоносова:
Картавилъ и соплъ, качался и мигалъ.
Любопытно, Тредьяковскій оказывался несравненно боле искуснымъ стихотворцемъ въ личной брани, чмъ въ торжественныхъ жанрахъ — въ поэм и од. Надо думать, въ первомъ случа тема гораздо глубже захватывала піиту, и онъ здсь былъ безусловно искрененъ и въ полномъ смысл одержимъ маніей, т. е. вдохновеніемъ.
Искренность и сила полемическихъ волненій у Тредьяковскаго подтверждается удивительнйшимъ документомъ, какой только возможенъ въ литератур. Если даже предположить извстную преднамренность, разсчитанную приподнятость рчи, и тогда останутся единственные въ своемъ род факты писательской психологіи прошлаго вка.
Продолжая свои жалобы на отказъ Миллера печатать его произведенія въ Ежемсячныхъ сочиненіяхъ, Тредьяковскій пишетъ:
‘Посл сего, ненавидимый въ лицо, презираемый въ словахъ, уничтожаемый въ длахъ, охуждаемый въ искусств, прободаемый сатіріческими рогами, изображаемый чудовищемъ, еще во нравахъ (что сего безсовстне?) оглашаемый, все жъ то или позлоб, или по ухищренію, или по чаянію отъ того пользы, или наконецъ по собственной потребности, чтобъ употребляющаго меня праведно, и съ твердымъ основаніемъ и въ окончаніи прилагательныхъ множественныхъ мужескихъ цлыхъ, всемрно низвергнутъ въ пропасть безславія, всеконечно уже изнемогъ я въ силахъ къ бодрствованію’ {Пекарcкій. О. cit.}.
Но въ такое положеніе приходилось попадать каждому изъ трехъ соперниковъ. Мы знаемъ ‘литеральныя войны’ при самыхъ разнообразныхъ комбинаціяхъ воюющихъ сихъ: Сумароковъ и Тредьяковскій противъ Ломоносова, Ломоносовъ и Тредьяковскій противъ Сумарокова, и самый грозный союзъ Сумарокова и Ломоносова на Тредьяковскаго. Намъ неизвстно, по какимъ поводамъ заключаюсь эти союзы, и неожиданне всего единеніе Сумарокова съ Тредьяковскимъ посл драматической сатиры и такого, напримръ, повидимому, окончательнаго приговора творцу ‘Телемахиды’:
‘Что до склада сего автора касается, такъ это и критики недостойно, ибо всхъ читателей слуху онъ противенъ толико, что подобнаго писателя, никогда ни въ какомъ народ отъ начала мира не бывало: а онъ еще и профессоръ краснорчія! Вс его и стихотворныя сочиненія, и прозаическія, и переводы таковы, такъ оставимъ ево, ибо нтъ моего терпнія смотрть въ его сочиненія’.
Эти сочиненія всегда были одинаковыми, но они не мшали воинственному драматургу подавать руку ‘Трессотиніусу’ и ‘Штивеліусу’ для общей атаки на искуснйшаго одописца. Даже самого Ломоносова изумлялъ этотъ союзъ, и онъ написалъ сатиру Злобное примиреніе, называя враговъ Аколастомъ и Сотиномъ, а себя Пробинымъ:
Съ Сотиномъ что на вздоръ? Аколастъ примирился,
Конечно третій членъ къ нимъ лшій прилпился,
Дабы три фуріи втснившись на Парнасъ,
Закрыли крикомъ музъ Россійскихъ чистый глазъ…
Дальше излагались прежнія взаимныя отношенія союзниковъ, и сатира заканчивалась въ чисто-ломоносовскомъ стил гнва и страсти:
Кто быть желаетъ нмъ, и слышать наглыхъ вракъ,
Межъ самохвалами съ умомъ прослыть дуракъ,
Сдружись съ сей парочкой *).
*) Любопытные документы изъ портфелей Миллера. Москвитянинъ, январь 1854, стр. 2—3.
Но самую типичную полемику, несомннно, пришлось выдержать Сумарокову отъ союза Ломоносова съ Тредьяковскимъ.
И поводъ полемики прямо заслуживаетъ безсмертія: до такой степени онъ краснорчиво характеризуетъ литературные нравы и самихъ писателей XVIII вка!
Вся исторія загорлась изъ-за нсколькихъ хвалебныхъ стиховъ второстепеннаго литератора Елагина по адресу Сумарокова. Въ сатир На петиметра и кокетокъ Сумароковъ чествовался, какъ ‘наперсникъ Боаловъ’, ‘россійскій нашъ Расинъ’, и даже ‘защитникъ истины’ и ‘благій учитель’… Это значило забыть о слав и талантахъ всхъ знаменитыхъ современниковъ, и они должны были немедленно напомнить о себ.
Ломоносовъ безпощадно высмялъ и въ стихахъ, и въ проз автора сатиры и его ‘благого учителя’, а Тредьяковскій прямо выбранилъ Сумарокова:
Въ комъ глупость безъ конца, въ комъ самый мракъ живетъ…
Такъ легко литература переходила въ личныя оскорбленія, критика въ пасквиль и откровеннйшее поношеніе!
Недаромъ на современномъ язык самыя понятія — критикъ и критика означаютъ все, что угодно, только не ‘трибуналъ музъ’.
Въ Покоящемся Трудолюбц — журнал Новикова — авторъ статьи Путешествіе на Парнассъ такъ изображаетъ критиковъ: ‘Видъ ихъ былъ угрюмый и свирпый, глаза сверкали, какъ молнія, а языкомъ они никого не щадили’.
Въ журнал Смсь еще вразумительне опредляется критика: разсказывается о пріятел, который ‘покритиковалъ другого доброю великороссійскою пощечиною’ и ‘сія критика весь балъ кончила’. Издатель, съ своей стороны, объяснялъ читателямъ: ‘присылаемыя ко мн критическія письма часто соединяли въ себ и злословіе, и осмяніе’.
Наши авторы отнюдь не скрывали истины, хотя сами боле всхъ были повинны въ грхахъ критики.
Ломоносовъ, съ особенной надменностью бичевавшій своихъ соперниковъ, говорилъ: ‘опасно быть въ т времена писателемъ, когда больше критиковъ, чмъ сочинителей, больше ругательствъ, чмъ доказательствъ’.
Даже Тредьяковскій, не знавшій удержу своей ругательной маніи, жаловался: ‘критика наша по большей части безъ узды туда скачетъ, куда ее влечетъ устремленіе’.
И тмъ краснорчиве безпрестанное личное повиновеніе автора ‘устремленію’!
Писатель XVIII вка могъ основательно въ теоріи понимать и литературный вкусъ, и литературныя приличія, но у него самого не хватало нравственной уравновшенности, истиннаго достоинства писателя и ничто извн не могло внушить ему этихъ добродтелей. Выходило такое же противорчіе въ критик, какое было въ искусств. Поэтъ могъ отлично оцнивать тлетворность подражательности, издваться надъ ‘новоманерными словами’ и всякой другой галломаніей, но у него не хватало творческой силы и мужества возстать вообще противъ ‘чужихъ уроковъ’, національное чувство изъ области словаря и грамматики распространить на искусство и художественныя идеи.
Въ результат — Сумароковъ могъ сочинять сколько угодно притчей на Иванушекъ и подьяческихъ дочерей, онъ все-таки изнывалъ отъ честолюбія ‘явить россамъ театръ расиновъ. Въ критик онъ иронически отзывался о ‘новомодномъ критическомъ дух’, т.-е. гд ‘много бумаги да брани’, и здсь же усиливался превзойти своего противника непремнно бранью.
Тредьяковскій впадалъ въ еще горшія противорчія. Онъ глубоко негодовалъ, когда его оглашали въ нравахъ, но именно онъ и представилъ самый ранній и яркій образецъ подобныхъ оглашателей. Даже гораздо хуже. Тредьяковскому по преимуществу наша юная критика обязана юридическимъ элементомъ.
Мы не можемъ миновать и этого предмета въ нашей исторія это, несомннно, самая историческая черта старой ‘униженной! оскорбленной’ литературы.
И здсь русскіе критики не могли похвалиться оригинальностью: какъ въ личныхъ педантскихъ счетахъ, такъ и въ юридическихъ документахъ они могли взять не мало поучительныхъ уроковъ все у той же французской словесности, отчасти даже у своихъ почетнйшихъ авторитетовъ.

XXV.

Мы видли, съ какимъ усердіемъ французская власть стараго порядка поощряла враговъ новыхъ идей. Естественно, изъ этого поощренія вытекалъ и вполн опредленный способъ войны съ энциклопедистами. Его на первыхъ же порахъ въ совершенномъ блеск осуществилъ привилегированнйшій застрльщикъ оффиціозной критики — Палиссо.
Палиссо, конечно, ничего не стоило составить списокъ преступленій философовъ — безъ различія направленій, талантовъ, литературной дятельности. На первомъ мст значились: безбожіе, матеріализмъ, проповдь свободы.
Отнюдь не вс философы и даже не большинство повинны въ этихъ смертныхъ грхахъ: достаточно вспомнить, какъ горячо возставалъ Вольтеръ противъ матеріализма, какъ вмст съ Даламберомъ онъ отозвался объ ‘ужасной книг’ Гольбаха, о Руссо нечего и говорить: для него безбожіе звучало прямо личнымъ оскорбленіемъ.
Но Палиссо требовалось заклеймить страшное слово — философы, и оно покрыло собой вс оттнки и даже контрасты.
Можно представить, сколько понадобилось лжи, передержекъ, фальшивыхъ цитатъ и явнаго шарлатанства! И Палиссо на все это идетъ.
Уничтожая Энциклопедію, какъ источникъ повальной нравственной заразы, пасквилянтъ цитируетъ слова изъ статьи Даламбера, какихъ тамъ нтъ, выписываетъ статью Gouvernement — Правительство и вставляетъ фразу собственнаго измышленія: ‘неравенство состояній — варварское право’, ссылается на книги автора, совершенно посторонняго Энциклопедіи, и его идеи объявляетъ достояніемъ энциклопедистовъ.
Современникъ, наблюдавшій за этой полемикой, замчаетъ: ‘Палиссо недостаетъ только храбрости на большія преступленія, чтобы сдлаться знаменитостью въ лтописяхъ Гревской площади. Когда вы видите, какъ человкъ извлекаетъ цитаты изъ сочиненій другого съ цлью возбудить ненависть къ нему, говорите смло: ‘это — мошенникъ’ — вы не ошибетесь’ {Grimm. IV, 275.}.
Такъ судитъ о продлкахъ Палиссо самый скромный и сдержанный сторонникъ энциклопедистовъ. Но какъ поступать съ подобнымъ противникомъ его жертвамъ? Доказать, что онъ мошенничаетъ — не трудно, но вдь это важно только для публики, для общественнаго мннія. Оно и безъ доказательствъ стояло на сторон философовъ. Несравненно важне оградить Энциклопедію отъ другой силы — правительственной. Она всемогуща, а между тмъ Палиссо могъ толкнуть ее на совершенно незаслуженную кару по адресу оболганныхъ писателей.
Вольтеръ, не въ примръ прочимъ философамъ, оболганный Палиссо, первый указалъ практическій результатъ его предпріятій: ‘Ваше сообщеніе,— писалъ ‘патріархъ’,— можетъ попасть въ руки принца, министра, чиновника, занятаго важными длами, въ руки самой королевы, еще боле занятой судьбою бдныхъ и, по своему положенію, имющей мало досуга. Прочтутъ одно ваше предисловіе размромъ въ какой-нибудь листъ, не найдутъ времени справиться и сравнить ваши выдержки съ громадными произведеніями, которымъ вы навязываете эти отвратительныя теоріи, не сообразятъ, что авторъ теорій Ламеттри, поврятъ, что предметъ вашихъ нападокъ энциклопедистъ, и невинные могутъ пострадать вмсто преступника, теперь уже и не существующаго’.
Въ заключеніе Вольтеръ совтовалъ Палиссо опровергнуть свои навты, заявить публик, что онъ былъ введенъ въ заблужденіе…
Легко совтовать, но если Палиссо не сбгіасенъ послдовать совту, что именно и оказалось и должно было оказаться въ дйствительности — какъ же тогда поступить?
Единственный путь — просвтить принцевъ и чаровниковъ на счетъ истиннаго смысла памфлета, т. е. обратиться прямо, но адресу самихъ читателей. Иного выхода нтъ.
Разъ отъ принцевъ и чиновниковъ зависло съ необычайно! легкостью и простотой пріемовъ наказать преступниковъ, даже и мнимыхъ, писатель попадалъ въ отчаянное положеніе — или ждать кары съ святою покорностью праведника, или прибгнуть къ оффиціальному документу, къ просьб и разъясненію.
Одинъ изъ защитниковъ энциклопедистовъ оправдывалъ рзкость своихъ нападокъ ссылкой на злобу и козни ‘разнузданнйшихъ нахаловъ’, явно поощряемыхъ людьми власти и силы. Если у Палиссо терпима клевета и доносъ, ‘рзкія краски’ не должны изумлять публику у его жертвъ и противниковъ.
То же самое соображеніе примнимо и къ нашему вопросу.
Разъ власть вмшалась въ литературныя дрязги и поставила себя судьей писательскихъ распрей, энциклопедистамъ неминуемо придется искать защиты тамъ, гд ихъ клеветники находятъ покровительство.
Это до такой степени ясно, что буквально эти соображенія невольно вырвались у одного, совсмъ теперь забытаго писателя маркиза Хименеса дйствительно ничмъ не замчательнаго, но на ряду съ Вольтеромъ попавшаго въ журналъ Фрерона.
Писатель жаловался на журналиста — не публик, какъ подобало бы писателю, а начальнику полиціи и откровенно указывалъ, что шагъ этотъ у него вынужденъ высокооффиціознымъ положеніемъ Фрерона.
Къ такому же оружію прибгали и энциклопедисты, Вольтеръ и Даламберъ. Правда, Дидро является исключеніемъ и, конечно, для славы первыхъ двухъ философовъ имъ было бы выгодне также остаться исключеніями. Но если мы, при всхъ смягчающихъ обстоятельствахъ, имемъ основаніе осудить личную запальчивость Вольтера, его часто открыто-памфлетическую публицистику, — его литературныя сношенія съ властями заслуживаютъ большей снисходительности.
Намъ, собственно, и незачмъ взвшивать вины на всахъ емиды, мы только должны опредлить внутреннюю связь историческихъ явленій, до сихъ поръ вызывающихъ нареканія на память идейныхъ воителей прошлаго.
И эти нареканія въ иныхъ случаяхъ неизбжны, если отдльные факты вырывать изъ общаго культурнаго теченія.
Разъ писателямъ вообще приходилось предъ властью искать защиты противъ литературныхъ враговъ, естественно не всегда, въ жару полемики, въ припадк оскорбленнаго самолюбія, удавалось соблюсти мру и не переходить предловъ необходимаго и законнаго.
Если, положимъ, Вольтеръ усплъ оборонить себя или своихъ друзей отъ ‘подлаго доноса’ Палиссо, какъ онъ выражается,— въ другомъ случа онъ, при своей горячности и щекотливости по части авторскаго достоинства, можетъ обратиться къ цензур или къ министру съ жалобой уже не на доносъ, а просто на личную обиду.
А чувствительность къ ней у Вольтера должна быть развита больше, чмъ у другихъ писателей эпохи, именно онъ въ самыхъ жестокихъ формахъ вытерплъ жестокіе нравы своего вка. До тридцати двухъ-лтняго возраста Вольтеръ успваетъ два раза посидть въ Бастиліи, два раза быть изгнаннымъ, два раза побитымъ палками…
И все это для вящшаго униженія его, какъ писателя!.. Очевидно, въ теченіе всей жизни вопросъ о писательскомъ достоинств, о правахъ — таланта и умственной дятельности для него останется своего рода нервнымъ недугомъ, и онъ не взвидитъ свта всякій разъ, когда продажный писака дерзнетъ покуситься на его — трудомъ и геніемъ — пріобртенную славу.
Въ сходномъ положеніи и Даламберъ, незаконный сынъ, подкидышъ, бднякъ, на взглядъ ‘хорошаго общества’ — canaille misrable. Вс его общественныя права, все его человческое достоинство въ его талантахъ и его литературномъ имени. Это — единственная его собственность, и, разумется, онъ будетъ стоять за нее, какъ истый собственникъ.
Въ результат, Вольтеръ не довольствуется страшными литературными экзекуціями надъ Дефонтеномъ — соратникомъ Фрерона, онъ примется взывать на него къ властямъ, потребуетъ суда надъ нимъ за его пасквиль… Большаго успха ‘патріархъ’ не будетъ имть, жалобы направлялись не по адресу, но достаточно факта: Вольтеръ, съ извстной точки зрнія, хотя бы съ фрероновской — доносчикъ.
То же самое съ Даламберомъ.
Фреронъ помстилъ въ своемъ журнал статью противъ Энциклопедіи въ дух Палиссо, т. е. нафабриковалъ фальшивыхъ цитатъ. Даламберъ требовалъ правосудія… Это, конечно, не доносъ, но все-таки и не литература.
Для насъ не мене поучительно и поведеніе французской академіи. Оно также найдетъ соревнователей въ нашемъ отечеств.
Съ высоты педантическаго величія ‘безсмертные’ взирали за писателей и критиковъ, какъ на нкій жалкій, хотя и крайне безпокойный муравейникъ. Ученые въ расшитыхъ кафтанахъ и на казенномъ содержаніи считали долгомъ своего служебнаго достоинства презирать мене удачливыхъ литературныхъ тружениковъ и зорко оберегали цеховую честь своихъ сочленовъ.
Устраивая по временамъ демонстраціи противъ новой философіи, академія не пренебрегала и ршительными дипломатическими шагами для искорененія своевольнаго духа въ журналахъ. Она въ теченіе всего вка съ такимъ успхомъ практикуетъ эту дятельность, что впослдствіи въ генеральные штаты явятся даже депутаты съ инструкціями избирателей — или измнить порядокъ выборовъ въ академію, или совсмъ уничтожить ее.
Вотъ какая галлерея примровъ и образцовъ представлялась нашимъ европействовавшимъ писателямъ!
Мене всего она могла воспитать у русскихъ критиковъ чисто-литературные нравы. Напротивъ, ихъ вліяніе, неизбжное и неотразимое, могло только выразиться въ столь же грубыхъ и уродливыхъ формахъ, въ какія театръ расиновъ переродился у Сумарокова.
Главный принципъ — прибжище писателей, во взаимныхъ несогласіяхъ — у трибунала власти, а не музъ. Это фактъ французской философіи XVIIІ-го вка. Во что же ему суждено превратиться въ сред отнюдь не философовъ, въ сред, лишенной столь могущественнаго и непрестанно возраставшаго общественнаго мннія, какимъ жили и весьма многое дерзали французскіе просвтители.
Вольтера били палками, но въ результат онъ въ своей личности воплотилъ республику ума и таланта и въ граждане этой республики добивались чести попасть первые внценосцы современной Европы.
А Тредьяковскій?
Ему вдь тоже нанесли безчестье, но только оно такъ и осталось съ нимъ на всю жизнь. Ему предоставлено сколько угодно внутри раздираться на части, а извн… въ Париж и Фернэ не могли и представить такого положенія.
Сообразно съ нимъ неминуемо преобразовались и литераторскія сношенія съ властью.

XXVI.

Ломоносовъ гнвался на Сумарокова за то, что драматургъ бранилъ Тауберта и Миллера изъ-за личной вражды, а ‘не ради общей пользы’. Слдовательно, бранить разршалось, только съ выборомъ причинъ, и Ломоносовъ не пропускалъ случая дать волю своему сердцу во имя патріотическихъ чувствъ.
Этотъ, повидимому, совершенно благородный мотивъ проявлялся у великаго ученаго весьма своеобразно, и его защита славы русскаго народа нердко весьма походила на самый настоящій цензорскій судъ съ пристрастіемъ и длала немного чести терпимости русскаго академика.
Ломоносовъ безпрестанно разстраивался отъ Ежемсячныхъ сочиненій Миллера, недостаточно, по его мннію, патріотическихъ и часто даже оскорбительныхъ для русскаго имени. Критикъ свои соображенія представлялъ на усмотрніе президента академіи наукъ, лицу, имвшему право воздйствовать на труды академиковъ въ какомъ угодно смысл.
Вотъ образецъ ломоносовской полунаучной, полуоффиціальной критики, по адресу Миллера, неутомимо работавшаго надъ источниками русской исторіи:
‘Не токмо въ Ежемсячныхъ, но и въ другихъ своихъ сочиненіяхъ всваетъ по обычаю своему занозливыя рчи. Напримръ, описывая чувашу, не могъ пройти, чтобы изъ чистоты въ домахъ не предпочесть россійскимъ жителямъ. Онъ больше всего высматриваетъ пятна на одежд россійскаго тла, проходя многія истинныя ея украшенія. Ясное и весьма досадительное доказательство сего моего примчанія, что Миллеръ пишетъ и печатаетъ на нмецкомъ язык смутныя времена Годунова и Разстригины, самую мрачную часть россійской исторіи, изъ чего иностранные народы худыя будутъ выводить слдствія о нашей слав. Или нтъ другихъ извстій и длъ россійскихъ, гд бы по послдней мр и добро съ худомъ въ равновсіи видть можно было?’
Неизвстно, этимъ ли путемъ, или инымъ, высшее правительство также обратило вниманіе на Опытъ новйшей исторіи о Россіи Миллера, и ученому былъ объявленъ ‘жестокій выговоръ съ приказаніемъ, чтобъ впредь такія су мннія отъ меня напечатаны не были’,— разсказываетъ самъ Миллеръ {Пекарскій. О. cit., стр. 52—3.}.
Приключеніе страшно перепугало историка, онъ поспшилъ оправдаться ссылкой на свое смиреніе и полную готовность подчиниться указаніямъ власти, весь свой трудъ поручилъ усмотрнію конференцъ-секретаря. Письмо заключалось краснорчивйшимъ заявленіемъ въ устахъ нмецкаго ученаго при русской академіи XVIII-то вка.
‘А впрочемъ вашего высокородія проницательному разсужденію вс свои сочиненія охотно я подвергаю и покорнйше прошу, чтобъ вы соизволили принять на себя трудъ прочесть мои историческія пьесы прежде напечатанія, тогда я надеженъ буду о всеобщей аппробаціи оныхъ, а я во всемъ буду слдовать вашимъ наставленіямъ’.
Изъ письма къ другому лицу узнаемъ, что нкій человкъ, всегда желавшій погибели историка, добился прекращенія его русской исторіи.
Мы отдаемъ полную справедливость несомннно искреннйшему и благороднйшему національному чувству Ломоносова и даже готовы допустить, что оно подвергалось сильному искушенію среди товарищей-иностранцевъ, на зар русской науки и сколько-нибудь самостоятельной культурной мысли, во никакія оговорки не могутъ безусловно оправдать только что разсказанной исторіи съ Миллеромъ. Ломоносовъ, въ порыв патріотизма, не отступалъ предъ запретомъ цлыхъ историческихъ эпохъ для ученыхъ изслдованій и по самымъ ничтожнымъ поводамъ открывалъ въ книгахъ иностранцевъ ‘занозливыя рчи’. Все это отнюдь не могло ободрить трудолюбивйшихъ изслдователей, въ род того же Миллера, и добросовстности и научности ихъ трудовъ грозила несравненно сильнйшая опасность отъ разныхъ ‘аппробацій’ и вполн естественнаго страха даже предъ конференцъ-секретарями, чмъ отъ того или другого отношенія къ быту чувашей и русскихъ.
Неудивительно, что иной разъ въ жалобахъ Ломоносова трудно разграничить патріотизмъ отъ чисто-личнаго чувства, все равно, какъ у Вольтера, философскій азартъ незамтно переходилъ въ писательское самолюбіе.
Напримръ, въ журнал Сумарокова Трудолюбивая пчела появилась статья Тредьяковскаго о мозаик. Предметомъ очень интересовался Ломоносовъ и считалъ его однимъ изъ своихъ кровныхъ дтищъ. Тредьяковскій, въ сущности, и не наносилъ оскорбленія этому чувству, но для Ломоносова достаточно просто неодобрительнаго отзыва о мозаичномъ искусств и онъ жаловался Шувалову:
‘Въ Трудолюбивой такъ-называемой Пчел напечатано о мозаик весьма презрительно. Сочинитель того Тр. совокупилъ свое грубое незнаніе съ подлою злостью, чтобы моему раченію сдлать помшательство. Здсь видть можно цлый комплотъ: Тр. сочинилъ, Сумароковъ принялъ въ Пчелу, Т(аубертъ)… далъ напечатать безъ моего увдомленія въ той команд, гд я присутствую’…
Слдовательно, даже авторъ Телемахиды могъ погршить по части любви къ отечеству! Ломоносовъ прямо говорилъ, что его ругательства вредятъ ‘длу, для отечества славному’.
А между тмъ, Ломоносовъ за весь восемнадцатый вкъ единственный литераторъ и ученый — преисполненный истиннаго сознанія личнаго достоинства, благородно гордый своими заслугами, независимый и мужественный!..
Какіе же примры въ жанр конфиденціальной критики могли представить другіе, напримръ, тотъ же Тредьяковскій!
Прежде всего самому Ломоносову пришлось испытать горчайшіе плоды нелитературной полемики.
Дло возникло по поводу знаменитаго Гимна бород, несомннно самаго блестящаго образчика старой легкой поэзіи. Нкоторыя строфы гимна и до сихъ поръ неутратили своей остроумной мткости и даже литературнаго изящества.
Для Тредьяковскаго шутка оказалась настоящей находкой. Онъ немедленно сталъ на страж благочестія и благонравія. Ломоносовъ смялся надъ староврческимъ культомъ бороды, профессоръ элоквенціи повернулъ вопросъ иначе, и за подписью Христофора Зубницкаго выпустилъ нсколько документовъ, письма къ неизвстному лицу, къ автору Гимна и, наконецъ, пародію Передтая борода, или гимнъ пьяной голов.
Въ письм въ неизвстному заявлялось:
‘Уповаю довольно извстно вамъ, какимъ удаленнымъ отъ всякія чести и совсти образомъ авторъ непотребнаго Гимна бород явилъ безбожное свое намреніе и желаніе, чтобъ обругать христіанское ученіе и таинства вры нашей къ немалому однихъ соблазну и развращенію, а другихъ сожалнію и ревности. Хотя, правда, къ отвращенію таковыхъ продерзостей наилучшее бъ средство быть могло, чтобъ въ примръ другихъ удостоить сего ругателя публичнымъ наказаніемъ, однако пока то сдлается, нехудо безбожныя его мннія и разглашенія отражать другими способами’ {Библіогр. Записки, No 15.}.
Эти способы не противорчатъ и первому проекту. Въ письм, къ Ломоносову Тредьяковскій пускаетъ въ ходъ богатйшій словарь ругательствъ: ‘безбожный сумасбродъ’, ‘пьяница’, ‘онъ столько подлъ духомъ, столько высокомренъ мыслями, столько хвастливъ на рчахъ, что нтъ такой низкости, которой бы не предпринялъ ради своего малйшаго интереса, напримръ для чарки вина, однако я ошибся, это его наибольшій интересъ’.
На этомъ ‘интерес’, дйствительно весьма не чуждомъ Ломоносову, построенъ Гиммъ пьяной голов. И замчательно, нкоторые стихи этого Гимна въ стилистическомъ отношеніи едва ли не самые литературные, написанные нашимъ піитой.
Напримръ, такія дв самыхъ энергичныхъ строфы:
Съ хмлю безобразенъ тломъ
И всегда въ ум незрломъ,
Ты преподло былъ рожденъ,
Хоть чинами и почтенъ,
Но безмрное піянство,
Бшенство обманъ и чванство
Всхъ когда лишать чиновъ,
Будешь пьяный рыболовъ.

——

Голова о прехмльная,
Голова ты препустая,
Дурости, безчинства мать,
Нечестивыхъ мнній кладъ,
Корень изысканій ложныхъ,
О забрало длъ безбожныхъ,
Чмъ могу тебя почтить,
Чмъ заслуги заплатить? *)
*) ‘Библ. зап.’ Ib., стр. 570.
Ничмъ инымъ, договаривался авторъ, какъ сожженіемъ ‘въ струбахъ’.
Такое усердіе, въ свою очередь, не могло остаться безъ награды и даже Сумароковъ откликнулся въ пользу Ломоносова. Самъ авторъ гимна написалъ уничтожающій отвтъ Безбожникъ и ханжа, подметныхъ писемъ враль!..
Тредьяковскій отвчалъ сатирой обоимъ противникамъ: относительно Ломоносова главную роль играла опять ‘винная бочка’.
Относительно Сумарокова могъ оказаться боле дйствительнымъ тотъ же путь доноса. Его Тредьяковскій испробовалъ еще раньше войны изъ-за ломоносовской сатиры, года за полтора до гимна. Очевидно, это — длая организованная атака на благонадежность соперниковъ.
На Сумарокова было подано уже прямо оффиціальное ‘доношеніе’ въ синодъ. Смыслъ доношенія ясенъ изъ нсколькихъ строкъ, въ своемъ род удивительно типичныхъ.
‘Читая октябрьскую книжку Ежемсячныхъ сочиненій сего 1755 года, нашелъ я, именованный — въ ней оды духовныя, сочиненныя г. полковникомъ Александромъ Петровымъ сыномъ Сумароковымъ, между которыми и оду, надписанную изъ псалма 106: а въ ней увидлъ, что она съ осмыя строфы по первую на десять включительно говоритъ отъ себя, а не изъ псаломника о безконечности вселенныя и дйствительномъ множеств міровъ, а не о возможномъ по всемогуществу Божію. И понеже Ежемсячныя книжки обращаются многихъ читателей руками, изъ которыхъ иные могутъ и въ соблазнъ притти, того ради по ревности и вр моей истинному слову Божію, въ Священномъ Писаніи вщающему, о такой помянутыя оды лжи на Псаломника покорнйше донося извщаю’ {Пекарскій, lb., стр. 42.}.
Синодъ не давалъ хода доношенію въ теченіе года, но, наконецъ, все таки запросилъ отъ академической канцеляріи свдній объ имени автора и переводчика иностраннаго сочиненія О величеств Божіи размышленія. Оно также было напечатано въ журнал Миллера. Синодъ немедленно требовалъ оригиналъ. Въ доклад, представленномъ императриц Елизавет, ученіе о безчисленныхъ мірахъ объявлялось крайне опаснымъ: оно ‘многимъ неутвержденнымъ душамъ причину къ натурализму и безбожію подаетъ’. Синодъ просилъ у императрицы запретить во всей Россіи писать и печатать о множеств міровъ, конфисковать Ежемсячныя сочиненія и переводъ князя Кантемира книги Фонтенелля о множеств міровъ.
Докладъ остался безъ послдствій, и, несомннно, такой результатъ долженъ былъ особенно огорчить профессора и литератора Тредьяковскаго.
Легко представить, каково жить и рости критической мысли при такихъ условіяхъ!
Похвалы и порицанія одинаково волновали страсти и доводили до личной перебранки. Современная литература выработала даже принципіальное оправданіе подобной критики.
Смшивая критику съ сатирой, даже отожествляя ихъ, Трутень доказывалъ:
‘Я утверждаю, что критика, писанная на лицо, но такъ, чтобы не всмъ была открыта, больше можетъ исправить порочнаго… Всякая критика, писанная на лицо, по прошествіи нсколькихъ лтъ, обращается въ критику на общій порокъ’.
Это отчасти справедливо относительно сатиры и комедіи: портреты, списанные художникомъ, превращаются въ типы. Но никогда собственно критика, т. е. литературная полемика въ дух писателей XVIIІ-го вка, не могла утратить своего исключительно личнаго нелитературнаго характера.
Требовалось безусловное преобразованіе критическихъ пріемовъ, это могло совершиться только при полномъ измненіи общественваго положенія писателей и ихъ дятельности.
До тхъ поръ безсильны были вс старанія самыхъ благо- намренныхъ писателей ввести культурные обычаи на россійскомъ Парнасс.
И даже эти старанія характеризуютъ безпомощность критиковъ и крайнюю наивность ихъ задачи.

XXVII.

Мы видли, сколько пришлось вытерпть оффиціальныхъ и неоффиціальныхъ притсненій редактору перваго русскаго научно-литературнаго журнала. Ежемсячныя сочиненія издавались академикомъ, при академіи. Миллеръ былъ одинъ изъ первостепенныхъ ученыхъ своего времени, оказалъ незабвенныя услуги русской исторической наук, до изданія журнала имлъ за собой редакторскій опытъ: въ теченіе двухъ лтъ онъ завдывалъ С.-Петербургскими Вдомостями.
Вдомости при редакторств Миллера пользовались крупнымъ успхомъ, и этотъ успхъ внушилъ Миллеру и другимъ академикамъ, въ томъ числ Ломоносову, мысль завести особое періодическое изданіе при академіи.
Собственно Миллеру принадлежала удачная идея — издавать при ‘Вдомостяхъ особое прибавленіе подъ заглавіемъ — Историческія, генеалогическія и географическія примчаній. Они и создали въ публик успхъ академическому органу, и указали путъ, какимъ надо вести новое изданіе.
Въ конц 1754 года академія обсудила планъ ученаго періодическаго журнала (de ephemeride quadam erudita), и для насъ въ высшей степени любопытно одно постановленіе ученаго собранія: исключить изъ журнала статьи богословскія и вообще вс, касающіяся до вры, а равнымъ образомъ статьи критическія или такія, которыми могъ бы кто-нибудь оскорбиться: exilent, гласилъ параграфъ, quoque omnia scripta critica vel quae aliquo modofamam alicujus laedere aut contra aliquem scripta videri posiant.
Изъ такого сопоставленія критики съ личнымъ оскорбленіемъ очевидны и популярнйшія свойства современной критики, я стараніе академиковъ избжать во что бы то ни стало недостойныхъ ‘литеральныхъ войнъ’.
И дйствительно, въ Предувдомленіи, т. е. въ программ журнала Миллеръ заявлялъ публик:
‘Для сохраненія благопристойности и для отвращенія всякихъ противныхъ слдствій вноситься не будутъ сюда никакіе явные споры, или чувствительныя возраженія на сочиненія другихъ, ниже иное что съ обидою написанное противъ кого бы то ни было’.
Редактору пришлось многое вытерпть, чтобы остаться врнымъ этой программ. Съ такими сотрудниками, какъ Сумароковъ и Тредьяковскій, трудно было уберечься отъ ‘чувствительныхъ возраженій’, и Миллеръ находился въ непрестанной войн съ своими коллегами.
Но редакторъ оставался твердъ, а не печаталъ даже вообще критическихъ статей. И отдла соотвтствующаго не существовало вовсе. За первыя восемь лтъ изданія въ журнал появилась всего одна критическая статья, переводъ извстнаго намъ французскаго отзыва о трагедіи Сумарокова Синавъ и Труворъ — безусловно хвалебнаго.
Въ 1763 году Ежемсячныя сочиненія перемнили названіе, прибавлено было ‘и Извстія о ученыхъ длахъ’. Это означало особый библіографическій отдлъ для иностранныхъ и русскихъ книгъ.
Но и теперь критики все-таки не оказывалось. Авторы рецензій придерживались однообразнаго метода: излагали содержаніе книгъ и рекомендовали ихъ русскимъ читателямъ. Разбора и оцнки не допускалось. Конечно, и книги для отзыва брались непремнно съ положительными достоинствами — на взглядъ редактора.
Но въ статьяхъ по философіи, очень многочисленныхъ въ журнал Миллера, встрчались часто общія идеи по эстетик и даже по литератур въ практическомъ смысл.
Мннія журнала о существенномъ современномъ вопрос — о русскомъ язык — не уступали патріотическимъ восторгамъ Ломоносова. Въ стать московскаго профессора философіи Поповскаго, ученика и друга Ломоносова, обсуждались надежды Россіи на успхи въ философіи.
Ее отъ грековъ заимствовали римляне, ‘не можемъ ли и мы,— спрашиваетъ авторъ,— ожидать подобнаго успха въ философіи, какой получили римляне?.. Что касается до изобилія россійскаго языка, въ томъ передъ нами римляне похвалиться не могутъ. Нтъ такой мысли, кою бы по-россійски изъяснить было невозможно. Что жъ до особливыхъ надлежащихъ по философіи словъ, называемыхъ терминами, въ тхъ намъ нечего сомнваться. Римляне, по своей сил, слова греческія, у коихъ взяли философію, переводили по-римски, а какихъ не могли, т просто оставляли. По примру ихъ такъ и мы учинить можемъ’ {Объ Ежемсячныхъ сочиненіяхъ — статьи Очерки русской журналистики, преимущественно старой. Современникъ 1851, томы XXV—XXVI. Пекарскій. Редакторъ, сотрудники и цензура.}.
Прекрасно также журналъ понималъ смыслъ поэтическаго творчества. Мысль не оригинальная даже въ эпоху Тредьяковскаго, во здсь она выражена ясно и распространена сравнительно съ понятіемъ о маніи у автора ‘Телемахиды’.
‘Чтобъ быть совершеннымъ стихотворцемъ, надобно обо всхъ наукахъ имть довольное понятіе и во многихъ совершенное знаніе и искусство… Правила одни стихотворца не длаютъ, но мысль его рождается, какъ отъ глубокой эрудиціи, такъ и отъ присовокупленія къ ней высокаго духа и огня природнаго стихотворчества’.
Журналъ даже ршается предложить русской публик мысль, совершенно несовмстимую съ современнымъ значеніемъ писателя.
‘Въ бездлицахъ я стихотворца не вижу, въ обществ гражданина видть его хочу, перстомъ измняющаго людскіе пороки’.
Мы можемъ, слдовательно, судить объ основательности и здравомысліи общихъ литературныхъ идей Ежемсячныхъ сочиненій.
Но все это чисто теоретическія разсужденія. Журналъ не касался явленій русской литературы и, слдовательно, никакого дйствительнаго вліянія на искусство и критику имть не могъ. А не касался мы видли по какой причин: само слово критика звучало жупеломъ въ ушахъ всхъ, кто не ршался или былъ не въ состояніи пускать въ ходъ ‘занозливыя рчи’.
Помимо такого сорта рчей ничего и не оставалось. Самый бойкій полемистъ эпохи — Сумароковъ,— оказывается совершенно безпомощнымъ, лишь только отъ полемики хочетъ перейти къ литературнымъ сужденіямъ объ отдльныхъ произведеніяхъ.
Пока можно изводить противника изъ-за паки и, сей и оный, ый и ой, сумароковъ въ извстномъ смысл даже интересенъ. Но стоитъ ему начать эстетическій разборъ, и немедленно весь азартъ разршается такими приговорами о стихахъ и цлыхъ произведеніяхъ: ‘преславно’, ‘скаредный’, ‘преизящно’, ‘подло и гнусно’. Иногда критикъ съ умилительной наивностью обнаруживаетъ свою немощь. Напримръ, объ одномъ явленіи трагедіи Вольтера Меропа (III, 4) говорится: ‘чего оно достойно — я чувствую, но словами изобразити не могу’.
И Сумароковъ вовсе не исключительный примръ неумлости и безсилія. Съ драматургомъ сошелся гораздо боле дльный и даровитый человкъ — знаменитый публицистъ и ревнитель просвщенія ХУIII вка, одинъ изъ крайне немногочисленныхъ разумныхъ воспитанниковъ европейской культуры своей эпохи и въ то же время рдкостнйшій примръ — на русской почв — умственной энергіи, практической талантливости и благороднйшихъ стремленій.
Этотъ удивительный и разносторонній дятель вздувалъ внести свою лепту и въ исторію русской литературы, составилъ Опытъ историческаго словаря о русскихъ писателяхъ… Можно подумать,— статьи здсь писалъ не Новиковъ, а Сумароковъ, вдругъ ко всмъ чрезвычайно подобрвшій, забывшій вс ссоры и пререканія и вздумавшій всхъ простить и все забыть.
Словарь переполненъ панегириками или снисходительными отзывами о самыхъ мелкихъ дятеляхъ и фактахъ русской литературы. Въ предисловіи авторъ общалъ только ‘великую умренность’, а на самомъ дл почти вс статьи превратилъ въ сплошную хвалу писателямъ. Обычныя выраженія о произведеніяхъ: ‘довольно хороши’, ‘весьма изрядны’, ‘слогъ чистъ, важенъ, плодовитъ и пріятенъ’, или ‘слогъ чистъ и текущъ’.
Восторгъ предъ Сумароковымъ уживается съ такимъ отзывомъ о Тредьяковскомъ: ‘первый открылъ въ Россіи путь къ словеснымъ наукамъ, а паче къ стихотворству’.
Эта елейность новиковскаго произведенія претила даже современникамъ, во всякомъ случа боле юному поколнію читателей. Предъ нами одно изъ интереснйшихъ изданій начала XIX вка — Разсужденіе о Дельфин, роман г-жи Сталь-Голстейнъ, переводъ съ французскаго. Книжка издана въ 1808 году, но предисловіе къ ней касается всей критики ранней эпохи. Между прочимъ, отзывъ о Словар Новикова сопровождается чрезвычайно мткими замчаніями общаго характера: съ ними мы еще встртимся.
Самый словарь уничтожается безусловно: ‘во всю мою жизнь не читывалъ я смшне сей книги’, говоритъ авторъ и выписываетъ рядъ дйствительно забавныхъ, ничего не говорящихъ отзывовъ Новикова. Авторъ хотлъ бы основательнаго разбора достоинства и недостатковъ поэтическихъ произведеній. Онъ видитъ большой вредъ въ ‘таковомъ снисхожденіи’: оно ‘послужитъ только къ большей порч множества молодыхъ людей’: не удерживаемые критикой, юноши бросаются въ литературу вмсто боле полезныхъ занятій!..
Авторъ совершенно правъ относительно частныхъ сужденій Новикова, но въ Словар встрчается нсколько достойныхъ вниманія общихъ замчаній: они знаменуютъ нчто новое сравнительно съ классической схоластикой.
Новиковъ по поводу нкоторыхъ пьесъ говоритъ о врномъ изображеніи русскихъ нравовъ, выдержанности характеровъ, естественности дйствія.
Самое существенное здсь — замчаніе о нравахъ. Это — отголоски національнаго принципа критики,— отголоски очень смутные и неустойчивые, но они — непримиримое противорчіе прославленію сумароковскаго таланта.
Новиковъ, повидимому, не чувствовалъ диссонанса въ хвалебныхъ гимнахъ своей критики, или не хотлъ настаивать на общихъ истинахъ въ ущербъ личностямъ. Онъ такъ старался избжать злословія и осмянія, этихъ краеугольныхъ камней современныхъ критическихъ упражненій!
Но именно тмъ и любопытны и краснорчивы будто невольныя обмолвки автора въ пользу принциповъ, губительнйшихъ для всего зданія европейско-россійской словесности! Очевидно, были настоятельныя вншнія побужденія не нанести обиды и другой сил, не имвшей ничего общаго съ литературой Сумарокова и Тредьяковскаго.
Въ дйствительности эти побужденія являлись такими настоятельными и особенно для ревностнйшаго поборника русскаго народнаго просвщенія, что трудно и оцнить по достоинству ‘великую умренность’ Новикова въ литературной критик.
Въ то самое время, когда возникалъ его Словарь, въ русской печати шла ожесточенная война. Участіе въ ней принималъ Новиковъ и вообще вся современная журналистика.
Для васъ теперь и стычки, и генеральныя сраженія этой борьбы просто литературныя преданія, имена героевъ звучатъ какими-то школьными, ископаемыми звуками. А между тмъ, на сцен русской критики впервые разыгрывалась настоящая драма великаго идейнаго и психологическаго интереса. Противъ толпы старовровъ и просто враговъ стоялъ одинъ человкъ. Въ шестидесятыхъ годахъ русскаго восемнадцатаго вка онъ сумлъ вокругъ своей личности сосредоточить столько сильныхъ чувствъ собратьевъ-писателей, что намъ невольно вспоминаются другіе русскіе шестидесятые годы.
Конечно, не надо забывать перспективы! Но, вроятно, было же что-то исключительное и въ смломъ борц, и въ его предпріятіи, если до насъ дошли самыя злобныя изображенія его вншней и внутренней природы, если его дятельность и личность подсказали журнальнымъ противникамъ особенное, на рдкость выразительное слово Стозмй…
Даромъ такая привилегія не дается, да еще преподнесенная съ такимъ стремительнымъ единодушіемъ!..

Ив. Ивановъ.

(Продолженіе слдуетъ).

‘Міръ Божій’, No 3, 1897

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека