История русской критики, Иванов Иван Иванович, Год: 1897

Время на прочтение: 51 минут(ы)

ИСТОРІЯ РУССКОЙ КРИТИКИ.

(Продолженіе *).

*) См. ‘Міръ Божій’, No 1, январь.

IX.

При самомъ поверхностномъ взгляд на исторію русской литературы бросается въ глаза въ высшей степени оригинальный фактъ. Вся исторія съ XVIII-го вка до нашего времени рзко длится на два періода, будто на дв главы совершенно разнаго характера и содержанія. Одну можно бы назвать россійско-европейская словесность, другую — русская литература. Одна — развитіе западныхъ: литературныхъ школъ на русской почв, другая — вся сплошь занята національной школой, до такой степени своеобразной и независимой, что рядомъ съ ней неизбжно исчезаютъ всякія соображенія о вншнихъ вліяніяхъ и руководствахъ.
Ровно въ теченіе столтія — отъ петровской реформы до двадцатыхъ годовъ слдующаго вка — наши писатели говорили на русскомъ язык по-французски или по-нмецки, все равно, какъ французскіе классики полагали своей гордостью на французскомъ язык писать по-гречески и по латыни. Это означало родное слово вкладывать въ чужія формы и заставлять служить темамъ и мотивамъ, не имющимъ ничего общаго съ народной жизнью и будничной современной дйствительностью. Такое оранжерейное искусство перекочевало по всмъ странамъ Европы, но нигд оно не имло такой любопытной и неожиданной судьбы, какъ у насъ.
Всюду оно встрчало необыкновенно сильнымъ отпоромъ появленіе новыхъ художественныхъ направленій, вступало съ ними въ шумный бой, и то исчезало со сцены, то снова разцвтало, хотя бы и блднымъ цвтомъ. Такъ, напримръ, было во Франціи. Классицизмъ, разбитый было мщанской драмой и сентиментализмомъ, воскресъ при первой имперіи и разсчитывалъ заполонить литературу при реставраціи. Ничего подобнаго нтъ въ нашихъ лтописяхъ. Не только классицизмъ, но вс другія, даже боле жизненныя школы, завяли и умерли какъ-то внезапно, будто отъ дуновенія какого-то смертельнаго для нихъ втра. Стоило появиться Грибодову, классицизмъ оказался навсегда похороненнымъ, явился Пушкинъ — вс счеты покончены съ романтизмомъ, началъ писать Гоголь — быстро и навсегда установился русскій національный реализмъ, ни по происхожденію, ни по художественнымъ задачамъ не прикосновенный къ европейскому направленію.
Въ результат, основныя эстетическія ученія западныхъ литературъ остались для нашего искусства чисто вншними фактами, будто случайно набжавшими волнами. Столтнее существованіе не закрпило за ними никакихъ правъ на историческую прочность и даже не создало въ нихъ силъ для сколько-нибудь замтной борьбы. Достаточно одного произведенія, единоличнаго протеста даровитаго поэта, чтобы цлая школа мгновенно распалась, перешла въ область преданій или, самое большее, стала предметомъ педантическаго культа архивныхъ аристарховъ.
Чмъ объясняется такое совершенно исключительное явленіе во всей европейской литературной исторіи?
Вопросъ непосредственно приводитъ насъ къ общей оцнк такъ-называемыхъ западныхъ вліяній на литературное развитіе русскаго общества.
Самый пышный разцвтъ этихъ вліяній падаетъ на екатерининскую эпоху. На Запад въ это время происходила ожесточенная борьба классицизма съ новыми художественными и общественными идеями. На смну салонной аристократической публики шло третье сословіе и требовало боле реальнаго и свободнаго искусства. Удары старымъ теоріямъ наносились со всхъ сторонъ,— въ философіи, въ политик, въ эстетик, и на столько успшно, что къ сторонникамъ новшествъ постепенно приставали убжденнйшіе классики, въ род Вольтера, и, скрпя сердце, принимались писать чувствительныя драмы и мщанскія трагедіи.
Борьба не могла ограничиться Франціей, быстро перешла границы и вызвала талантливйшаго критика даже въ самой скромной и спокойной литератур — въ нмецкой. Лессингъ превратился въ усерднаго ученика Дидро и сталъ во глав блестящаго періода германскаго творчества. Именно въ этотъ моментъ и нашиг авторы съ особеннымъ усердіемъ стали учиться у Вольтера и энциклопедистовъ. Въ первомъ ряду учениковъ числилась сама императрица.
Но посмотрите, въ чемъ заключалось это ученье и какіе плоды выросли на русской почв отъ западныхъ смянъ?
Въ то время, когда во Франціи искусство Расина подвергается сплошному осмянію, даже Вольтеръ поднимаетъ руку на классическія трагедіи и издвается надъ шаблонностью и пустотой ихъ содержанія, у насъ именно классицизмъ въ самой уродливой форм находить преданнйшихъ послдователей. Какимъ-то чудомъ русскіе писатели минуютъ дйствительно современныя теченія западной литературы, и сосредоточиваютъ вс свои сочувствія на отжившихъ формахъ и развнчанныхъ идеяхъ. Ни Дидро, ни Мерсье, ни Бомарше, ни Лессингъ не удостоиваются чести попасть въ число нашихъ учителей, мсто это занимаютъ Буало и другіе, еще боле ископаемые охранители классическаго Парнасса. Даже Гриммъ, оффиціальный корреспондентъ Екатерины, авторитетнйшій собиратель литературныхъ новостей и призванный судья, не производитъ на русскихъ читателей никакого впечатлнія ядовитйшими замчаніями о ‘нелпой любви’ расиновскихъ трагедій. Освободительное движеніе проходитъ мимо нашихъ соотечественниковъ и они ухитряются наложить на себя оковы ниспровергнутаго педантизма какъ разъ въ самую живую и свободную эпоху западнаго искусства.
И вспомните, какими курьезами, по истин достопамятными противорчіями и странностями сопровождается первое сколько-нибудь значительное вліяніе европейской литературы на русскую!
Во глав отечественнаго классицизма стоитъ Сумароковъ.
Самъ по себ это отнюдь не жалкій, забитый стихокропатель, въ род Тредьяковскаго. Напротивъ, у него есть и характеръ, и чувство личнаго достоинства, и ‘любленіе къ стихотворству’, для своего времени довольно безкорыстное, даже похожее на сознаніе писательскаго значенія. Сумароковъ не способенъ, подобно автору Телемахиды, взять безчестье за кровную обиду и состоятъ на роли шута у знатнаго мецената. Онъ даже не прочь вступить въ пререканія съ московскимъ градоначальникомъ за независимость своей музы, открыто заявить, что не домогается его милостей и на поприщ поэзіи ставитъ себя выше вельможи…
Для екатерининской эпохи это своего рода гражданскій подвигъ, тмъ боле, что раздражительный драматургъ у самой государыни вызвалъ заявленіе видть лучше представленіе страстей въ его драмахъ, чмъ въ его письмахъ… Такой черты нтъ въ біографіи ни Расина, ни Корнеля.
Но именно жесточайшая буря поднята была Сумароковымъ какъ разъ во славу Расина — противъ новйшей литературной школы, въ лиц Бомарше. Сумароковъ не вынесъ представленія мщанской драмы Евгенія, и вздумалъ искать защиты у самого престола. Противниками россійскаго Вольтера оказывалась не только московская администрація, но вся публика старой столицы. Это — фактъ достопамятный. Впослдствіи мы оцпимъ его историческій смыслъ.
Сумароковъ незадолго до своего московскаго пораженія обратился съ посланіемъ къ ‘фернейскому патріарху’, по его мннію, надежнйшему столпу классицизма. Вольтеръ находился въ усерднйшей переписк съ Екатериной, обмнивался съ ней самыми отважными комплиментами, часто ничмъ не уступавшими образцовому придворному тону, и письмомъ Сумарокова воспользовался для лишнихъ царедворческихъ изліяній по адресу своей высокой поклонницы.
Естественно, въ Фернэ нашлось полное сочувствіе восторгамъ Сумарокова предъ Расиномъ, раздалось энергичнйшее негодованіе на новую драму, на мщанскія имена ея героевъ. Драматурги объявлялись бездарными аферистами, оставившими писать трагедіи по неспособности, и ихъ произведеніямъ давалось остроумное прозвище ‘незаконнорожденныхъ пьесъ‘ — ces pi&egrave,ces btardes…
Легко представить восторгъ Сумарокова. Самъ всеобщій учитель царей и вельможъ считалъ честью соглашаться ‘во всемъ’ съ русскимъ писателемъ!.. Естественно посл такого по истин королевскаго посвященія, Сумароковъ уже безповоротно вообразилъ себя Юпитеромъ россійскаго литературнаго Олимпа и совершенно потерялъ мру въ самохвальств и авторской гордости.
А между тмъ, и письмо Вольтера, и чувства его ученика выходили сплошнымъ обморачиваніемъ и недоразумніемъ. Весь эпизодъ изумительно краснорчивъ и поучителенъ вообще для точнаго представленія о томъ, какъ и чему наши литераторы учились у Европы.
Сумароковъ безукоризненно зналъ французскій языкъ,— Вольтеръ и въ этомъ отношеніи не преминулъ ему сказать очень эффектную любезность,— но никакія силы, очевидно, не могли внушить соревнователю Расина понимать какъ слдуетъ французскія книги, отнюдь не головоломныя, а т же вольтеровскія пьесы.
Правда, опредлить точно эстетическую теорію Вольтера не особенно легко: здсь постоянно прирожденный классикъ борется съ современникомъ Дидро и Бомарше, т. е. писателей, стяжавшихъ славу не трагедіей, а драмой. Но, во всякомъ случа, не подлежитъ ни малйшему сомннію лицемріе Вольтера, когда онъ Расина именуетъ превосходнйшимъ писателемъ и возмущается мщанствомъ новыхъ пьесъ.
Письмо къ Сумарокову написано въ феврал 1769 года, но еще въ пятидесятыхъ годахъ Вольтеръ настоятельно доказывалъ необходимость сліянія трагическаго съ комическимъ, сцены ‘трогательныя до слезъ’ признавались особенно цнными и умстными, такъ какъ и сама жизнь переполнена контрастами. Вольтеръ не желалъ только сплошной слезливости и требовалъ смха рядомъ съ чувствами. Это и значило защищать новый жанръ, тмъ боле, что тотъ же Вольтеръ одобрялъ драму Дидро.
Мало этого. Въ томъ же году, когда Сумароковъ получилъ письмо изъ Фернэ, авторъ письма въ предисловіи къ трагедіи Гебры высказывалъ слдующія истины, повидимому, не оставлявшія камня на камн въ классическомъ святилищ:
‘Чтобы легче внушить людямъ доблести, необходимыя для всякаго общества, авторъ выбралъ героевъ изъ низшаго класса. Онъ не побоялся вывести на сцену садовника, молодую двушку, помогающую своему отцу въ сельскихъ работахъ, офицеровъ, изъ которыхъ одинъ командуетъ небольшой пограничной крпостью, другой служитъ подъ его командой, наконецъ, въ числ дйствующихъ лицъ простой солдатъ. Такіе герои, стоящіе ближе другихъ къ природ, говорящіе простымъ языкомъ, произведутъ боле сильное впечатлніе и скоре достигнутъ цли, чмъ влюбленные принцы и мучимыя страстью принцессы. Достаточно театры гремли трагическими приключеніями, возможными только среди монарховъ и совершенно безполезными для остальныхъ людей’!
Вотъ до какихъ выводовъ договаривался восторженный почитатель Расина и его искусства ‘изображать любовь трагически’, какъ выражалось фернейское посланіе!
И Вольтеръ практически слдовалъ своимъ новымъ убжденіямъ уже потому, что только они и могли спасти его славу драматурга у публики восемнадцатаго вка.
Ничего этого не знаетъ русскій классикъ и до конца своей дятельности изнываетъ мучительнымъ желаніемъ ‘явить Россіи театръ Расиновъ’.
И просвщенные современники отдаютъ должное этой мук. Для нихъ авторъ Хорева, Семиры и прочихъ умилительныхъ и столь же утомительныхъ школьныхъ упражненій на реторическія темы — ‘наперсникъ Буаловъ, россійскій нашъ Расинъ!..’ И самъ этотъ наперсникъ не знаетъ, какимъ аршиномъ и измрить свои заслуги предъ отечествомъ, и выраженіе Ломоносова о немъ ‘бдное свое римачество выше всего человческаго знанія ставитъ’, нисколько не преувеличиваетъ дйствительности.
И все это происходило у насъ именно въ то самое время, когда Вольтеръ велъ такую поучительную бесду съ Мармонтелемъ.
Начинающій писатель явился къ патріарху за совтомъ на счетъ своихъ первыхъ литературныхъ шаговъ. Вольтеръ указалъ ему на театръ, какъ на самый врный путь къ слав. Мармоитель откровенно объяснилъ свое полное незнаніе жизни, незнакомство съ обществомъ, неумнье создавать характеры.
— Ну, такъ сочиняйте трагедію,— былъ отвтъ.
Юноша послдовалъ совту, и оказался не хуже другихъ.
Однимъ словомъ, жанръ Расина отживалъ свои дни и утрачивалъ послдній кредитъ, и будто отъ смертной агоніи на родин искалъ спасенія въ стран скиовъ. Никакіе современные уроки не могли увлечь первенствующаго писателя дйствительно новыми художественными задачами. Онъ фатально, будто потерявъ глаза и смыслъ, устремлялся въ дебри стараго педантизма и угощалъ своихъ современниковъ давно испортившимися продуктами классической кухни. Даже пребываніе въ Петербург главы новой драмы, Дидро, не образумило ‘наперсниковъ Буаловыхъ’, и они, въ глухот и слпот къ литературному прогрессу, остаются до конца достойными соревнователями своихъ соотечественвиковъ-крпостниковъ, пожалуй, еще лучше Сумарокова владвшихъ французскимъ діалектомъ, но не французскими идеями.
Именно идеями. Не было бы особенной бды, если бы Сумароковъ проглядлъ форму литературы, и вообще если бы наши писатели совсмъ миновали слезливую и мщанскую драму, какъ жанръ.
Но вопросъ получалъ совершенно другое значеніе въ связи съ удержаніемъ новой формы.

X.

Вольтеръ, мы видли, въ трагедіи счелъ необходимымъ дать мсто простому солдату, въ другихъ пьесахъ онъ выводить крестьянъ и крестьянокъ: это логическое слдствіе измны Расину. Драма — демократическое явленіе, точне буржуазное, но изъ нея не исключался и народъ въ тснйшемъ смысл. Она въ литератур то же самое, чмъ впослдствіи явились принципы 1789 года въ политик. И заимствовать форму драмы, значило сбросить съ себя обязанность писать о привилегированныхъ и только ради нихъ приблизиться къ національной дйствительной жизни и, насколько доступно литературному таланту и слову, открыть пути общественному развитію, идеямъ личной и народной свободы.
Можно подумать, мы слишкомъ многаго требуемъ отъ русскаго ученика французскихъ писателей XVIII вка. Нисколько. Предъ ними прошли годы, когда опаснйшая изъ названныхъ нами идей, народная свобода, могла получить доступъ въ ихъ произведенія. Положимъ, эти годы промелькнули будто предразсвтный сонъ и притомъ не общая утра даже въ отдаленномъ будущемъ, все-таки съ подлинными питомцами европейскихъ вліяній немыслимы были бы такія, напримръ, сцены.
Авторъ Наказа въ либерализм устремляется даже дальше тхъ писателей, чьи книги переписываетъ, вопреки Монтескье безусловно возмущается пытками и религіозными преслдованіями и достигаетъ поразительнаго эффекта: сочиненіе государыни и правительницы громадной, на европейскій взглядъ, совершенно варварской страны осуждается на сожженіе во Франціи… И что же? Дровъ въ этотъ костеръ могли бы подложить самые усердные поклонники Вольтера, и одинъ изъ первыхъ — его корреспондентъ.
Сумароковъ ршительно возсталъ въ защиту крпостного права, и не по какимъ-либо политическимъ соображеніямъ, это было бы еще извинительно для екатерининскаго подданнаго. Нтъ. Въ отзыв Сумарокова на мечтательныя идеи императрицы читаемъ: ‘Нашъ низкій народъ никакихъ благородныхъ чувствій не иметъ’.
И дальше слдовало доказательство еще боле ‘національное’. Освободить крестьянъ невозможно, иначе пришлось бы угождать слугамъ. Да и не нужна никакая свобода: среди помщиковъ и крестьянъ царствуетъ любовь и миръ.
Когда это говорилось, у Екатерины еще не усплъ остыть, извн по крайней мр, философскій азартъ, и она на рчи Сумарокова отвтила убійственной критикой:
‘Изображеніе въ поэт работаетъ, а связи въ мысляхъ понять ему тяжело’.
Очень зло и мтко, но не на всегда. Скоро придетъ время, и сама Екатерина будетъ разсуждать о крпостныхъ порядкахъ буквально по ‘изображенію’ своего поэта. Все-таки ея замчаніе не теряетъ своего значенія вообще для характеристики сумароковскаго и вообще русскаго европеизма.
Сумароковъ и его соотечественники умли даже у свободнйшихъ мыслителей прошлаго вка извлекать непремнно тневую сторону, предразсудки — личные или національные и пропускать самую сущность авторскаго міросозерцанія. Напримръ, Сумароковъ очень точно вычиталъ у Вольтера — Шекспира непросвщеннаго, но совершенно проглядлъ прогрессивныя идеи своего учителя во всхъ направленіяхъ, даже въ художественной литератур, съ непоколебимой гордостью водворялъ на русской сцен расиновъ геній, конечно, до послдней степени поблекшій и измельчавшій, съ легкимъ сердцемъ изрекалъ смертный нравственный приговоръ цлому народу даже при полномъ оффиціальномъ поощреніи совершенно другихъ воззрній!
Писатель, слдовательно, мнящій себя россійскимъ Вольтеромъ въ литератур, въ дйствительности двственный россійскій крпостникъ и на истинно-европейскій взглядъ XVIIІ-го вка всесовершеннйшій скиъ и варваръ. Послдствія этого недоразумнія не ограничатся общими идеями. Писатель, защищающій рабство и отрицающій у громаднаго большинства своихъ соотечественниковъ человческій образъ, самъ лично получитъ возмездіе сторицей за свою же проповдь.
Онъ осуждаетъ себя на такое же рабство предъ всякой вншней силой. Онъ лишаетъ себя единственнаго условія, при какомъ осуществимо достоинство писателя, вообще умственнаго работника, не стремится создать для себя публику вн сословій и привилегій. Онъ остается лицомъ къ лицу съ знатнымъ меценатствомъ и приговариваетъ себя къ участи паразита, вмсто высокаго назначенія народнаго просвтителя.
Именно къ этой цли стремилась французская литература, современная Сумарокову, именно Вольтеръ напрягалъ вс усилія, пускался даже въ торговыя и финансовыя предпріятія, лишь бы обезпечить свою независимость какъ писателя и аристократическое меценатство съ неизбжнымъ писательскимъ паразитствомъ замнить популярностью и широко-общественнымъ вліяніемъ ума и таланта.
Вольтеръ достигъ своего идеала. Въ Россіи, конечно, успхъ представлялъ несоизмримыя трудности, но для насъ важно не практическое осуществленіе идеи, а сама идея. Ея-то и не разглядла наша ‘классическая’ литература, и, соревнуя Расину на сцен, наши драматурги считали для себя вполн удовлетворительнымъ и общественную роль поэтовъ Людовика XIV. Даже больше. Все равно, какъ въ поэзіи Сумароковъ, при всхъ стараніяхъ, не могъ достигнуть стихотворческаго искусства своего образца, такъ и въ дйствительности роль русскаго классика оказывалась тмъ ниже, чмъ русское крпостническое барство первобытне и притязательне аристократизма французскихъ маркизовъ.
Таковъ смыслъ и культурные плоды ранняго воздйствія Европы на русское общество. Выводы совершенно ясны. Прежде всего это воздйствіе, исторически и нравственно — реакція, сравнительно съ самой наглядной европейской современностью. Въ результат, оно вмсто того, чтобы полагать первую существеннйшую основу всякаго прогресса — сближать классы и сословія, по крайней мр, въ области идеала,— создастъ новую пропасть между европейски-просвщеннымъ господиномъ и безнадежно-дикимъ рабомъ. Въ области литературы европейская школа на русской почв безусловно отрицательное явленіе. Классицизмъ, и теоріей, и практикой, явился первымъ средостніемъ между искусствомъ и національной жизнью, между писателями и народомъ. Дятельность русскихъ классиковъ только въ одномъ отношеніи положительна и для развитія литературы значительна: выработкой языка. Дальше мы подробне объяснимъ этотъ вопросъ. Теперь для насъ достаточно общихъ заключеній, устанавливающихъ границы русскаго ранняго европеизма.
Оц по истин самобытны. Изъ указаннаго нами правила можно отыскать и исключенія. Несомннно, Радищевъ и Новиковъ лучше понимали Европу XVIII-го вка, чмъ Сумароковъ и Фонвизинъ. Но мы пока говоримъ собственно о литературныхъ, художественныхъ вліяніяхъ, а не политическихъ и философскихъ. Предъ нами — эстетическія школы, а не идейные символы и общественныя системы. И вотъ, вмшательство-то этихъ школъ въ исторію русской литературы — отрицательный моментъ въ развитіи національнаго творчества. Сама по себ западная литературная школа не вноситъ ни въ сознаніе общества, ни въ дятельность писателя ничего прогрессивнаго и просвтительнаго. Напротивъ. Она играетъ ту же роль, что и всякое нашествіе, иноземное завоеваніе: запруживаетъ источники оригинальнаго роста національныхъ силъ.
Если даже на родин французскій классицизмъ занялъ положеніе, враждебное и презрительное къ народу, ивой судьбы онъ не могъ имть и въ другой сред. Онъ, кром того, доказалъ, что усвоеніе литературной формы отнюдь не является неизбжнымъ условіемъ совершенствованія содержанія и цлей искусства. Чисто-эстетическій прогрессъ не сообщаетъ литератур ни боле благороднаго нравственнаго смысла, ни боле жизненной общественной силы. Ради этихъ результатовъ требуется другая почва — сближеніе литературы не съ какой бы то ни было теоріей, а съ дйствительностью, не съ иноземной школой, а съ родной жизнью.
Только съ этого момента начинается литература, какъ историческая и культурная сила. Только отъ этой черты можно считать періоды ея дйствительнаго развитія. Вся предшествующая эпоха то же самое, что обученіе простому искусству говорить и понимать чужой говоръ. Усвоиваются отдльныя слова, грамматическія правила, извстная красота рчи, но отсюда еще очень далеко до всесторонняго мышленія на извстномъ язык. Для русскихъ писателей этотъ путь оказался не особенно длиннымъ. Но посл классицизма предстояло господство еще другихъ школъ, боле совершенныхъ въ художественномъ и идейномъ смысл. Именно это совершенство и подтвердить нашъ взглядъ на русскій литературный европеизмъ.

XI.

Чувствительное и мщанское направленіе съ теченіемъ времени, конечно, должно было смнить классицизмъ и на русскомъ Парнас. Это произошло уже въ то время, когда революція подводила практическіе итоги просвтительной литератур. Мщане со сцены перешли въ представительное собраніе и съ изумительной быстротой на первыхъ порахъ осуществили самыя смлыя мечтанія поэтовъ третьяго сословія.
Привилегіи исчезли, родовитое дворянство само отказалось отъ вковыхъ сословныхъ преимуществъ, и національное собраніе повторило съ точностью и эффектомъ рчи и подчасъ даже сценическую игру героевъ изъ мщанской драмы.
Въ самый разгаръ этихъ событій французскую столицу постилъ глава русскаго сентиментализма и талантливйшій пвецъ поселянъ и простыхъ горожанокъ.
Это былъ двадцатитрехлтній юноша, превосходно образованный, владвшій главнйшими европейскими языками, начитанный въ ихъ литературахъ и, вдобавокъ, впечатлительный, умный и очень даровитый.
Онъ отправился заграницу и для услады чувствительнаго сердца, и для утхи любознательному уму. Онъ, повидимому, совершенно культуренъ и никоимъ образомъ не обозвалъ бы знаменитйшихъ французскихъ энциклопедистовъ бульварными шарлатанами, презрнными стяжателями и эгоистами, ни разу, вроятно, не почувствовалъ желанія перестрлять ‘почтальоновъ скотовъ’, и не пришелъ бы въ смертный ужасъ, увидвъ въ театр солдата рядомъ съ начальствомъ.
Нтъ. Все это, перечувствованное и пересказанное авторомъ Недоросля, недоступно будущему историку Бдной Лизы. Онъ коротко и ясно заявитъ своимъ соотечественникамъ: ‘Пусть Виргиліи прославляютъ Августовъ, пусть краснорчивые льстецы хвалятъ великодушіе знатныхъ, я хочу хвалить Флора Салина, простого поселянина!..’ И дйствительно восхвалить.
Пока онъ умиляется предъ ‘счастливыми швейцарами’, погружается въ сладкую меланхолію у памятника Руссо, и убжденъ въ очень красивой и трогательной истин: ‘Цвты грацій украшаютъ всякое состояніе’. Это очевидно изъ блаженнйшаго состоянія ‘просвщеннаго земледльца’, когда онъ сидитъ ‘на мягкой зелени съ нжной своей подругою’ и не хочетъ завидовать счастью даже е роскошнйшаго сатрапа’.
Сцена, дйствительно, очень поэтическая, тмъ боле, что просвщенный поселянинъ предполагается отдыхающимъ посл ‘трудовъ и работы’, слдовательно, настоящій образованный крестьянинъ, чуть не за сохой читающій Письма русскаго путешественника.
И вотъ такой-то восторженный поэтъ очутился лицомъ къ лицу съ самыми громкими трибунами ‘поселянъ’, т.-е. французскаго народа. Одно изъ писемъ помчено: Парижъ, 18 мая 1789 года. т. е. написано въ первые дни посл открытія генеральныхъ штатовъ. Путешественникъ надолго остался въ Париж и имлъ полную возможность воспринять и оцнить какія угодно впечатлнія и въ какомъ угодно количеств.
Что же получилось въ результат?
Мечтатель, способный приходить въ восторгъ отъ швейцарской свободы, впадать въ глубокомысліе по поводу Женевскаго философа, въ Париж оказывается Іереміей революціи. Вс его сочувствія — по ту сторону, т. е. къ старой французской монархіи. При ней ‘все блаженствовало’,— таково убжденіе чувствительнаго русскаго странника. Онъ ухитряется отыскать какого-то аббата изъ очень распространенной породы салонныхъ паразитовъ и разгуливаетъ съ нимъ по парижскимъ улицамъ, оплакивая минувшее ‘благоденствіе’.
Опять очень любопытное явленіе. Именно эти аббаты, не имвшіе ничего общаго ни съ церковью, ни съ духовными обязанностями, патентованные сплетники аристократическихъ гостиныхъ и при счастливыхъ обстоятельствахъ — ‘друзья дома’, еще при Людовик XV вызывали глубочайшее отвращеніе у современниковъ. Напримръ, одинъ изъ министровъ, маркизъ Даржансонъ, отнюдь не атеистъ и не радикалъ, въ своихъ запискахъ писалъ даже особую главу подъ такимъ названіемъ: ‘О скандал. Уничтожить (teindre) смшную породу свтскихъ людей, именуемыхъ аббатами…’
И просвщенный россіянинъ, полъ-вка спустя, не находитъ въ Париж ничего боле поучительнаго, чмъ бесда съ подобнымъ обломкомъ навсегда похороненнаго прошлаго. Онъ съ упоеніемъ слушаетъ росказни аббата о салонахъ, насмшки надъ энциклопедистами, а рчи Мирабо считаетъ пустой болтовней и не видитъ въ нихъ ничего, кром грубой сварливой запальчивости.
Зачмъ французы перестали думать ‘о памятникахъ любви и нжности!’ — вотъ самое настоящее сердечное горе русскаго наблюдателя. Зачмъ исчезли ‘цвты’ изящныхъ обществъ и пало ‘священное дерево’ подъ ударами ‘дерзкихъ’ — такова политика нашего философа. А житейская мудрость еще проще. ‘Я не зналъ въ Париж ничего, кром удовольствій’, признается авторъ, и дальше единственное въ своемъ род изліяніе чувствъ:
‘Я оставилъ тебя, любезный Парижъ, оставилъ съ сожалніемъ и благодарностью! Среди шумныхъ явленій твоихъ жилъ я спокойно и весело, какъ безпечный гражданинъ вселенной, смотрлъ на твои волненія съ чистою душою, какъ мирный пастырь смотритъ съ горы на бурное море…’
И вы напрасно стали бы искать боле или мене цнныхъ и просто фактическихъ свдній о необыкновенной эпох и исключительныхъ людяхъ. Ничего меланхолическій, скромно-эпикурействующій пастырь не видалъ и не понялъ. Надъ его головой могли гремть какіе угодно громы, подъ ногами колебаться земля,— онъ ни на одну минуту не прервалъ бы своихъ воздыханій о любви, о нжности, о граціяхъ, о цвтахъ. Имло ли посл этого смыслъ учиться иностраннымъ языкамъ, читать французскихъ писателей и нмецкихъ философовъ, если въ Париж 89 года можно было не знать ничего, кром удовольствій, а въ Германіи Лессинга и Канта считать ‘истиннымъ философомъ того, кто со всми можетъ ужиться въ мир?’
Ршительно не вышло бы никакого изъяна ни для удовольствій, ни для уживчивости, если бы ни Руссо, ни Гте не были извстны даже по именамъ будущему россійскому исторіографу. Онъ научился единственному искусству у заграничныхъ учителей, и то какъ и для чего научился! Онъ уметъ безъ конца растекаться въ чувствительномъ лиризм, поминутно обращаться къ сердцу, природ, человческому счастью и прочимъ, не мене опредленнымъ и трогательнымъ предметамъ, впослдствіи онъ, воспоетъ Лизу, непремнно бдную во всхъ смыслахъ слова. Все это несомннные отголоски чувствительности и народности новой французской литературы.
Но опять, будто по волшебству, исчезъ ея живой духъ, и Флоръ Силинъ ни единой чертой не напоминаетъ буржуазныхъ и демократическихъ героевъ западной драмы. Онъ, скоре, пейзанъ г-жи Помпадуръ, на красныхъ каблучкахъ, въ разноцвтныхъ лентахъ и съ вчной любовной псенкой на устахъ…
Опять про русскаго писателя можно съ полнымъ правомъ повторить рчь Екатерины: ‘изображеніе въ поэт работаетъ, а связи въ мысляхъ понять ему тяжело’.
Именно въ мысляхъ. Потому что, кто же, съ нкоторой связью въ мысляхъ, изъ всей революціонной бури могъ извлечь опереточнаго аббата и при самомъ поверхностномъ знакомств съ французской исторіей, додуматься до идеи о всеобщемъ благоденствіи подъ властью Бурбоновъ! Кто, наконецъ, могъ проглядть великій культурный смыслъ философской и литературной борьбы въ Германіи, и какую угодно истину предпочесть молчалинской добродтели!..
Очевидно, требовалась незаурядная власть воображенія надъ самымъ, повидимому, убдительнымъ краснорчіемъ жизни и логики.
И что посл этого означали потоки слезъ, пролитыхъ русскимъ авторомъ и его читательницами надъ прудомъ Симонова монастыря! Какой смыслъ могла имть смхотворная идиллія о просвщенномъ поселянин и доброй поселянк!.. Ничего, кром все той же лжи, какую вносилъ въ литературу и классицизмъ, того же рокового пренебреженія къ правд и дйствительности. Все равно, какъ высокопросвщеннный классическій піита именно въ своемъ ‘просвщеніи’ и своей школ черпалъ лишнія основанія отрицать у ‘нашего народа’ благородныя чувствія, точно также пвецъ сельскихъ нжностей считалъ свой гражданскій долгъ вполн уплаченнымъ посл сентиментальныхъ воркованій о невиданныхъ міромъ земледльцахъ и ихъ подругахъ. Непосредственно отъ бумаги, залитой реторическими слезами, можно было вполн свободно и съ сознаніемъ собственнаго достоинства перейти къ крпостнической практик, т. е. просто къ торговл и мн непросвщенными поселянами и не столь нжными поселянками. Такой именно путь и совершалъ нашъ путешественникъ.
Это даже не противорчитъ вообще психологическимъ законамъ. Литературныя упражненія, эстетическія волненія и книжное краснорчіе отнюдь не влекутъ къ реальнымъ послдствіямъ въ жизни, если только не та же жизнь подсказала мотивы и идеи краснорчія. Напротивъ, работа надъ бумагой длаетъ человка постепенно почти совершенно равнодушнымъ къ человческой кож, и онъ перестаетъ различать свои впечатлнія отъ своихъ поступковъ, игру своей фантазіи отъ дйствительности. Вс предметы преобразовываются и даже мняютъ свои подлинныя имена. Мужикъ замняется мужичкомъ, деревня — сельскимъ раемъ, помщикъ — добрымъ бариномъ, бдствія однихъ и роскошь другихъ переводятся очень изящнымъ стилемъ — скромный хлбъ труженика и избытокъ богачей.
Все какъ слдуетъ, и чувствительный поэтъ, только что воспвшій Флора Силина, азартно будетъ защищать народное рабство, потому что, вдь, то поселянинъ, а эти — просто мужики. Сказка никогда не сойдется съ былью, но именно поэтому и доставитъ не мало утхъ просвщеннымъ любителямъ цвтовъ и грацій.
Но исторія сентиментализма въ Россіи представила и еще другія, не мене любопытныя явленія.
Съ классицизма нечего было спрашивать дятельной мысли: онъ по самой сущности — литература застоя и ‘благоденствія’. Не то чувствительная школа. На Запад она по происхожденію и по смыслу — протестъ. У самыхъ скромныхъ французскихъ чувствительныхъ драматурговъ, въ род Лашоссэ — одного изъ родоначальниковъ новой драмы — уже обнаруживается ея основная задача.
Сначала вопросъ идетъ о правахъ чувства. Они выше сословныхъ предразсудковъ и случайностей фортуны. Они сами по себ источникъ счастья и основа человческаго достоинства. Даже если примнить эту истину только къ любви и браку, старая семья — вся разсчетъ и предразсудокъ — неминуемо рушится и, слдовательно, пробивается первая брешь въ вковое зданіе привилегій и родовыхъ преимуществъ.
Но, вполн послдовательно, права чувства можно распространить и дальше, на какую угодно область общественныхъ явленій. Гд несправедливость, гд существуютъ униженные и оскорбленные, тамъ и поприще для чувства и для чувствительной литературы. И французскіе драматурги, а за ними Лессингъ и Шиллеръ, быстро перенесли на сцену ршительно вс современные вопросы политики, церкви, сословныхъ отношеній. У нмцевъ не вс эти мотивы развились съ одинаковой полнотой, но у французовъ XVIII-го вка сцена превратилась въ настоящую парламентскую трибуну, и партеръ въ теченіе десятилтій игралъ роль самаго отзывчиваго и добросовстнаго митинга {См. нашу книгу: Политическая роль французского театра въ связи съ философіей XVIII-го вка.}.
Для насъ собственно важенъ общій выводъ: чувство въ европейской литератур явилось необыкновенно живой нравственной и общественной силой и именно этимъ своимъ достоинствомъ стяжало новой литератур громадную популярность.
При старой французской монархіи всюду было сколько угодно жертвъ, и католическая церковь соперничала съ государствомъ и дворянствомъ въ умноженіи ихъ числа и отягощеніи ихъ участи. Естественно, художественная литература, независимо отъ какихъ бы то ни было философскихъ воздйствій, неминуемо распространила свою власть на всю исторію и на все настоящее Франціи, просто потому, что была воодушевлена гуманностью, состраданіемъ и справедливостью. Она хотла быть только нравственной, и немедленно стала политической, и именно драм и сцен философы обязаны распространеніемъ своихъ идей среди низшихъ классовъ публики.
Въ какой же роли является чувство у насъ?
Въ совершенно неузнаваемой. Оно будто измнило свою природу, утратило нервы и кровь и лишилось всякой человческой чуткости. Съ нимъ совершилось то же самое превращеніе, какое испыталъ библейскій богатырь, побывавъ въ рукахъ языческой блудницы: онъ утратилъ силу и достоинство и сталъ презрнной игрушкой въ нечистыхъ рукахъ.
Въ самомъ дл, разв не игра мирно-пастырское созерцаніе величайшаго историческаго переворота и разв не чудовищная метаморфоза европейскихъ идей въ слдующемъ ученіи русскаго философа?
Всякое общество священно уже потому, что существуетъ. ‘Самое несовершеннйшее’ должно вызывать у насъ изумленіе своей ‘чудесной гармоніей’. ‘Вкъ златой’ возможенъ всюду, при всевозможныхъ условіяхъ, такъ какъ для счастья необходима только добродтель. Высшая мудрость — полнйшая тишина и покорность судьб. Пусть все идетъ на свт по закону инерціи: человкъ обязанъ не покидать своего поста — мирнаго пастыря, смотрящаго съ горы на бурное море, или еще лучше, находчиваго сибарита, умющаго вырывать цвты удовольствія изъ самой пасти Сциллы и Харибды.
И вы не думайте, будто это говоритъ юношеская неопытность, молодое, неосмысленное, хотя, можетъ быть, и доброе сердце. Нтъ. Вс эти идеи и картины лягутъ въ основу окончательной исторической философіи Карамзина и будутъ вдохновлять его на всхъ поприщахъ ученаго, поэта, публициста.
Движеніе XVIII вка, повидимому, столь ему близкое и извстное лично, получитъ краткую и энергическую оцнку: вс эти философы и политики ‘скучали и жаловались отъ скуки’. Не боле. Чего же хлопотать намъ о разныхъ ‘либералистахъ’ и идеологахъ: у насъ все тихо и мирно, больше ничего не требуется и мы должны ‘благодарить небо за цлость крова нашего’.
И чувствительный рыцарь ‘Бдной Лизы’ и Флора Силина не остановится ни предъ какими средствами отстоять свои ‘святыни’, т. е. крпостничество и бюрократію во всей ихъ патріархальной неприкосновенности. Онъ двинетъ вс рессурсы своего краснорчія и отнюдь не сентиментальныхъ передержекъ противъ Сперанскаго, относительно Александра I повторитъ исторію Сумарокова съ Екатериной, т. е. заявитъ себя непримиримымъ врагомъ реформаторскихъ мечтаній молодого государя и благородныхъ совтовъ его ближайшихъ друзей. Бывшій поклонникъ ‘счастливыхъ швейцаровъ’ начнетъ теперь издваться надъ республиками и конституціями, хотя бы это были даже Англія и Америка, Бонапарта возвеличитъ въ ущербъ Вашингтону и свои чувствительные навыки пуститъ въ ходъ уже не затмъ, чтобы воспть ‘просвщеннаго земледльца’, а изобразить россійскаго дворянина во образ отца и патріарха.
Таковъ русскій представитель той самой литературной школы, какая во Франціи олицетворялась Дидро и Мерсье, въ Германіи зажгла гражданскимъ огнемъ юношеское сердце Шиллера и драмами поэта подняла всю молодежь до тхъ поръ будто еолитически-заснуншей страны.
Разъясненія излишни: слишкомъ краснорчивы факты! Они показываютъ, какъ мало внутренняго, нравственнаго прогресса въ смн европейскихъ школъ на сцен русской литературы. Мы дальше оцнимъ заслуги Карамзина предъ русскимъ языкомъ — заслуги очень почтенныя, но мы теперь же должны запомнить, что собственно литературное направленіе здсь не при чемъ. Классики также не мало поработали для русскаго слога, но то исторія грамматики и стилистики, а не литературы.
Въ литературномъ смысл сентиментализмъ остался такимъ же отрицательнымъ явленіемъ въ нашемъ отечеств, какъ и классицизмъ, еще даже въ сильнйшей степени.
Классицизмъ рзко и открыто, по уставу своего ордена, отвращалъ негодующіе или презрительные взоры отъ національной дйствительности и являлъ жестокосердіе и аристократизмъ убжденій въ силу своей художественной (сущности, какъ привилегированной литературы. Это — искренній и честный врагъ правды, жизни и народа.
Не то сентиментализмъ.
Въ его репертуар явились разные Силины и Лизы, поселяне и поселянки, зазвучали томные восторги предъ ‘бдностью’ и ‘безвстностью’, подчасъ даже предъ швейцарами-республиканцами… Можно подумать, дло повернуло противъ ‘Августовъ’ и ‘знатныхъ’ на пользу ‘всякаго состоянія’ и даже ‘земледльца’…
Ничуть не бывало, въ результат одна феерическая декорація и праздная игра писательскаго ‘изображенія’, въ сущности обманъ и лицемріе. Да, иначе нельзя оцнить нравственныя качества Карамзинскаго художества, и не надо пространныхъ доказательствъ, чтобы подобное литературное явленіе признать боле тлетворнымъ и порочнымъ, чмъ первобытно-откровенный классицизмъ.
Сентиментализмъ россійскихъ повстей и драмъ сослужить крайне печальную службу общественной нравственности нашихъ предковъ.
Онъ оказался для нихъ такимъ же удобнымъ, спасительнымъ средствомъ, какимъ искони вковъ обряды и разное ханжество являются у людей, въ дйствительности неврующихъ и жестокихъ.
Поплакать надъ чувствительной пьесой, пережить легкую нервную встряску надъ ‘трогательной’ книгой — то же самое, что для ханжи выполнить извстный обиходъ ‘святаго человка’. И любопытно, что какъ разъ строжайшее выполненіе вншнихъ предписаній религіи закаляетъ сердце лицемра и ожесточаетъ его природу. Даже въ русской комедіи прошлаго вка извстенъ типъ богомольной барыни, безпощадной именно во время молитвы, жестокой съ своими слугами непосредственно посл набожныхъ и будто бы проникновенныхъ настроеній.
То же самое съ театральной и книжной чувствительностью. Всплакнувъ надъ Бдной Лизой, ивой ‘отецъ и патріархъ’ считалъ свой долгъ человколюбію сполна уплаченнымъ и могъ, пожалуй, даже приналечь на патріархальныя экзекуціи надъ подданными за то, что эти подданные такъ мало походили на героевъ сентиментальнаго автора и, слдовательно, не заслуживали ‘цвтовъ грацій’, т. c пощады своему человческому званію.
Въ результат, нравственное вліяніе сентиментализма отнюдь не можетъ считаться благодтельнымъ въ нашей литератур и въ нашемъ обществ. Онъ по существу продолжалъ дло классицизма, т. е. еще больше углублялъ пропасть между литературнымъ словомъ и культурнымъ прогрессомъ, чисто-художественными увлеченіями и долгомъ писателя предъ своимъ народомъ. Постепенно создавался особый классъ эстетиковъ, риторовъ, маскарадныхъ лицедевъ на мотивы манерной граціи и слезливаго празднословія, и отчужденность между народомъ и тонко-просвщенными господами росли съ каждымъ новымъ шагомъ европеизма на русской почв.
Въ крпостной практик это явленіе отразилось разцвтомъ особаго класса аристократовъ, изъ лакейской среды, бурмистровъ, управляющихъ, вообще посредниковъ между бариномъ-европейцемъ и дикаремъ-мужикомъ. Потому что баринъ сталъ слишкомъ изященъ и цивилизованъ, чтобы лично имть дло съ своими ‘вассалами’, и француская образованность русскихъ и ‘феодаловъ’ возымла совершенно для Европы неожиданныя послдствія: отягчила гнетъ, лежавшій на закрпощенной масс, и еще глубже унизила народъ предъ первымъ единственно-просвщеннымъ сословіемъ.
Мы, конечно, не намрены подобные результаты приписывать именно европейскимъ вліяніямъ: мы говоримъ о преобразованіи этихъ вліяній въ русской сред, точне — о вырожденіи европейской культуры въ высшемъ русскомъ обществ. Снова повторяемъ, вырожденіе не безусловно, бывали и настоящіе, прямые ученики европейской цивилизаціи. Но предъ нами литература и ея даровитйшіе, по крайней мр, самые видные дятели. И они-то оказываются достойными соотечественниками тургеневскаго энциклопедиста и англомана, не выносившаго даже одного вида мужика. Очевидно, русская европействующая литература сама по себ не заключала никакихъ смянъ просвщенія и гуманности, оставалась однимъ изъ украшеній барскаго комфорта и еще ярче оттняла помщичью теплицу отъ мужицкой избы, привиллегированное тунеядство и эгоизмъ отъ крестьянскаго труда и неисчислимыхъ жертвъ.
Сентиментализмъ смнился третьей и послдней школой — романтической. Плоды ея въ нашемъ климат еще оригинальне: это одна изъ самыхъ своеобразныхъ комедій вообще въ исторіи человчества.

XII.

Мы видли, чмъ романтизмъ былъ на Запад, — ожесточенной войной противъ старыхъ преданій аристократической литературы. Но этого мало. Романтизмъ не ограничился искусствомъ, его юношеская страсть борьбы захватила вопросы исторіи, какъ науки, идеалы отдльной личности, какъ члена общества. Вс эти задачи неразрывно связаны и вытекали изъ общаго неукротимаго стремленія къ свобод и оригинальности въ творчеств и въ жизни.
Мы знаемъ, эту свободу скоро подчинили законамъ, заключили въ теорію и формулу, но самая идея не могла остаться совершенно безплодной. Посл классиковъ, пустословившихъ по гречески хотя и на родномъ язык, романтизмъ потребовалъ національности въ искусств, на мсто античныхъ героевъ и ископаемой исторіи выдвинулъ на сцену прошлое новыхъ европейскихъ народовъ, не отступая предъ самыми первобытными его источниками, предъ средними вками. Новые поэты хотли быть дйствительно національными и народными. Современныя событія какъ нельзя боле благопріятствовали этому желанію. Наполеоновскія войны подняли глубочайшіе слои національнаго бытія всхъ народовъ, призвали на сцену исторіи именно націи и народнымъ силамъ отдали ршеніе грандіозной борьбы всей Европы съ французскимъ цезаремъ.
Въ результат совершенно долженъ былъ измниться характеръ поэзіи и исторіи. Ученые принялись изучать народную старину, собирать народныя псни, сказанія, въ своихъ работахъ центръ тяжести перенесли на раскрытіе вковой народной жизни и выясненіе роли массъ въ великихъ событіяхъ прошлаго. Часта наука и поэзія здсь шли рука объ руку, вдохновляя другъ друга, снабжая взаимно идеями и матеріаломъ. Напримръ, изъ самаго ранняго французскаго романтизма извстенъ любопытнйшій фактъ воздйствія поэта на ученаго.
Поэтъ — Шатобріанъ, ученый — Огюстэнъ Тьерри. Историкъ впослдствіи разсказывалъ, какъ онъ ршилъ свое призваніе.
Ему было всего пятнадцать лтъ. Онъ учился въ школ и, хуже всего зналъ исторію по крайне плохимъ и бездарнымъ учебникамъ. Однажды вечеромъ, уединившись въ школьной зал, Огюстэнъ читалъ поэму Шатобріана Мученики. Здсь, по обычаю автора, до чрезвычайности много треска и блеска и неисчерпаемое море пустозвонной мнимо-религіозной реторики. Но рядомъ встрчались картины, свидтельствовавшія о несомннной чуткости романтическаго поэта къ средневковой народной старин.
Между прочимъ, описывались франки. Для юнаго читателя этотъ таинственный народъ былъ извстенъ только по имени ничего отчетливаго ни въ нравахъ, ни въ національномъ характер завоевателей Галліи учебники не сообщали. И вдругъ, поэма рисуетъ дикій, но величественный и грозный строй неукротимыхъ воиновъ, покрытыхъ звриными шкурами, лсомъ копій и съ громовой бранной псней на устахъ. Псня приводилась здсь же дословно…
Тьерри не выдержалъ впечатлнія, вскочилъ съ мста и, ходя изъ угла въ уголъ, принялся повторять громкимъ, восторженнымъ голосомъ военный гимнъ варваровъ.
Красота и своеобразная сила картины съ этихъ поръ навсегда завоевали будущій великій талантъ ученаго и писателя. О уже достаточно этой заслуги, чтобы обезсмертить романтизмъ и въ поблекшихъ для насъ искони фальшивыхъ лаврахъ Шатобріана оставить хотя бы одинъ зеленющій цвтокъ.
До послднихъ дней западными историками не забыты романтическія національныя увлеченія и ихъ великое значеніе для новой науки. Въ увлеченіяхъ часто обнаруживалось не мало уродливаго смшного и жалкаго. Иные фанатики мечтали о самомъ подлинномъ воскрешеніи старыхъ бардовъ и давно погребенной дйствительности. Но хористы неизбжны при всякомъ зрлищ, и чмъ оно грандіозне, тмъ ихъ больше. Они не помшали первымъ нмецкимъ романтикамъ, въ род Шиллера, стать первыми трибунами народа, его свободы и достоинства, и новйшимъ нмецкимъ историкамъ именно съ этой эпохой связывать освобожденіе своей науки изъ тьмы филологическихъ кабинетовъ и дипломатическихъ канцелярій для широкаго поприща общенаціональнаго просвщенія и блага.
Впослдствіи французскій романтизмъ XIX вка остался вренъ своимъ началамъ и Гюго требовалъ безусловно національныхъ, мстныхъ и историческихъ красокъ въ драм. Результаты не соотвтствовали энергіи принципа, и мы знаемъ почему, но смыслъ романтической школы съ того самаго момента, когда впервые было произнесено и опредлено г-жей Сталь самое слово романтизмъ и до послднихъ его отголосковъ въ нашемъ столтіи оставался неизмнвынъ: l‘esprit de la liberte, по выраженію той же писательницы, т.-е. самобытность, оригинальность, національная и личная борьба противъ всего нивеллирующаго банальнаго и безличнаго.
Въ нравственномъ мір отдльнаго человка романтическая стихія выразилась въ высшей степени любопытнымъ мотивомъ — разочарованіемъ. До сихъ поръ не написана ни культурная, ни психологическая исторія этого явленія, а между тмъ врядъ ли еще какимъ нравственнымъ фактомъ такъ краснорчиво характеризуется новое время, какъ разочарованіемъ.
Съ самаго начала и особенно съ теченіемъ времени къ этому настроенію новаго человка пристало неисчислимое множество всевозможной мелочи и пошлости. Въ обществ ршительно всхъ европейскихъ народовъ протекали цлыя десятилтія, сплошь заполоненныя разочарованными и равнодушными. Трудно и вообразить, сколько литературныхъ произведеній всевозможныхъ жанровъ посвящено этой изумительной эпидеміи, не поддававшейся, повидимому, никакому цлебному средству, даже самому врному и сильному — смху. И до сихъ поръ кое-гд, въ укромномъ и затхломъ захолусть все еще поблескиваетъ старая мишура и смущаетъ простодушные взоры.
Въ чемъ же тайна такого единственнаго успха?
Отвтъ очень простой. Разочарованіе — это вдь неудовлетворенность, вообще недовольство окружающей жизнью, критика на нее, хотя бы молчаливая, страданія за ея уродства и презрнность, хотя бы и никому невдомыя и непонятныя. А кто недоволенъ и критикуетъ, тотъ, предполагается, стоитъ предмета критики, и разочарованіе, слдовательно, ничто иное, какъ тоска по идеалу, жажда чего-то исключительно благороднаго и сильнаго. Разочарованный — своего рода искупительная жертва пошлаго и бездушнаго міра.
И это справедливо.
Возьмите разочарованіе въ жизни и поэзіи его подлинныхъ, искреннихъ исповдниковъ, вы непремнно откроете именно эти страданія избранной натуры, ея органическій протестъ во имя личной свободы и человческаго достоинства противъ общественной косности и стадности.
Совершеннйшее воплощеніе разочарованія — байронизмъ. Этого и слдовало ожидать. Самая яркая протестующая личность должна была явиться на почв исконной политической свободы и нравственной независимости. Байронъ — великобританецъ до послдняго нерва своего вчно-возмущеннаго организма, хотя именно на немъ съ небывалой послдовательностью оправдалась истина: никто не бываетъ пророкомъ въ своемъ отечеств.
О Байрон точне будетъ сказать не въ отечеств, а въ родномъ обществ, т.-е. въ англійской аристократіи. Она никогда не поступалась и не поступится ни своими правами, ни своимъ достоинствомъ, но поведетъ борьбу съ соблюденіемъ традицій и прецедентовъ. Это капитальный фактъ всей англійской политической и общественной исторіи, и его-то нарушилъ Байронъ съ безпримрной отвагой и запальчивостью.
Трудно было наслднику ‘бшенаго Джэка’ и цлаго ряда другихъ, не боле смиренныхъ предковъ, дйствовать ‘въ границахъ’ и съ соблюденіемъ всхъ обрядностей самой сложной въ мір британской внутренней политики. Но это не значило, будто мятежный лордъ порвалъ вс національныя связи въ своей революціонной дятельности. Напротивъ. Онъ остался лордомъ со всми его даже предразсудками и со всмъ традиціоннымъ комизмомъ.
Онъ, подобно какому-нибудь самому заурядному, всю жизнь безмолвному наслдственному законодателю, кичится своей знатностью весьма часто заставляетъ насъ подозрвать, ужъ не защищаетъ ли онъ личную независимость во имя своей власти. Онъ изнываетъ по слав Наполеона и носится съ не особенно зрлой идеей, что его имя и бонапартовское оказываются съ тожественными иниціалами. Это стоитъ гордости Шатобріана, когда тому довелось имть квартиру въ той самой мстности, гд когда-то обиталъ Бонапартъ.
Все это жалкая суета суетъ, тмъ боле мелкая, чмъ серьезне сущность байронизма.
А она — полная противоположность бонапартовской слав.
Байронъ единственный въ первой четверти нашего вка врный преемникъ просвтительныхъ идей. Онъ подлинный ученикъ Руссо, но не фанатическій. Съ Женевскимъ философомъ у него общаго только дйствительно положительные и разумные идеалы человчества: благородная, независимая личность, преисполненная ненависти ко всякому лицемрію и стаднымъ инстинктамъ, личность, жертвующая счастьемъ своему достоинству.
Въ этомъ мотив настоящій культурный смыслъ байроновской поэзіи. Предъ нами разочарованіе не во имя отрицанія, а извстнаго идеала, правда, не вполн опредленнаго въ подробностяхъ, но яснаго и увлекающаго въ цломъ.
Недаромъ наши поэты, Пушкинъ и Лермонтовъ, нашли въ поэзіи и даже личности Байрона нравственную опору для себя въ некультурной, заносчивой сред такъ называемаго ‘свта’. Пушкинъ въ біографіи англійскаго поэта почерпнулъ не малое ободреніе для своей поэтической дятельности, непонятной и даже унизительной въ глазахъ окружающаго общества. И это нравственное вліяніе байронизма на лучшихъ русскихъ людей неизмримо важне и глубже, чмъ литературное, до сихъ поръ совершенно незаслуженно занимающее столько мста въ русскихъ представленіяхъ о творчеств Пушкина и особенно Лермонтова.
Таковы основныя стихіи западнаго романтизма. Вс названные нами поэты и множество другихъ быстро стяжали обширную извстность среди нашихъ писателей и даже читателей. Мы увидимъ, романтизмъ сильно занималъ русскую критику и одно время волновалъ журналистовъ сильне, чмъ вс политическіе вопросы. Что же вышло въ результат этой популярности и этихъ волненій?

XIII.

При одномъ звук романтизмъ всмъ на память непремнно приходитъ прежде всего имя Жуковскаго. Онъ единогласно признанъ даровитйшимъ, даже единственнымъ идеальнымъ романтикомъ и у современниковъ, и у потомства. Онъ ‘родился романтикомъ’ — говоритъ о немъ Пушкинъ. И это справедливо, но всякія прирожденныя наклонности требуютъ пищи и поощренія, для души Жуковскаго все это нашлось въ нмецкой поэзіи. Онъ питомецъ нмецкаго романтизма по преимуществу, т. е. творчества Шиллера и германскихъ бардовъ эпохи Наполеона.
Мы знаемъ, ихъ вдохновеніе неудержимо, часто слпо стремилось воскресить вковую національную старину своей родины, они именно мнили себя новйшими наслдниками средневковыхъ бардовъ и рыцарей и свой историческій патріотизмъ часто доводили до театральной тевтономаніи.
Но старина блистала не одной національностью и народностью. Въ глубин столтій, не отличавшихся умственнымъ свтомъ, жило много темныхъ преданій и неразгаданныхъ, запутанныхъ происшествій. Темнота здсь означала буквально темноту мысли, неразгаданность создавалась легковріемъ и наивнымъ воображеніемъ…
Но разв для восторженныхъ чтителей старины во имя ея ‘священныхъ сдинъ’ и національной страсти, допустимы такія прозаическія объясненія? Нтъ, темнота — это таинственность, неразгаданность, выспренняя недоступность, нчто, превышающее силы обыкновеннаго человческаго разсудка и требующее романтической фантазіи и спеціальнаго чувства.
Въ результат одновременно съ положительнымъ и жизненнымъ ядромъ романтизмъ пріобрлъ также свой хвостъ — изъ ‘туманности’ и ‘неопредленности’ основныхъ недостатковъ романтизма, по мннію Гте.
Теперь послдователямъ романтиковъ предстояло или ограничиться точно національными и историческими задачами, т. е. ясной, оригинальной поэзіей или дать волю мечтамъ и снамъ я погрузиться въ міръ призраковъ и чудесъ.
Жуковскій выбралъ послдній путь.
Національность въ его поэзіи ограничилась весьма сомнительными созданіями въ род Свтланы, Людмилы, если и русскихъ, то съ крпкой примсью космополитическаго ‘вчно женственнаго’ элемента. Герои нашею романтика гораздо ближе походятъ на просвщенныхъ земледльцевъ и нжныхъ подругъ Карамзина, чмъ на подлинныхъ русскихъ людей. Въ сущности, Жуковскій поэтъ карамзинскаго сентиментализма, только съ примсью разной международной чертовщины.
Вотъ въ ней-то и выразился русскій романтизмъ, какъ плодъ нмецкихъ вліяній. Жуковскій могъ вполн серьезно разсказывать о привидніяхъ, будто лично ему знакомыхъ, и мы не знаемъ до какихъ предловъ могла доходить любимая идея поэта: ‘мы, не должны смущаться сердцемъ… мы должны вритъ, вритъ и вритъ’. Такъ подчеркиваетъ самъ Жуковскій, очевидно особенно настаивая на поко и вр.
Да, поко, это всеобъемлющая черта въ характер нашего романтика. На Запад именно романтики поднимали особенно много шуму подчасъ ради даже самого шума, это они по преимуществу бурные геніи, герои ‘стремленія и натиска’… А у насъ о романтическомъ поэт Гоголь могъ написать такія строки:
‘Благоговйная задумчивость, которая проносится сквозь вс его картины, истекаетъ изъ того грющаго, теплаго свта, который наводитъ необыкновенное успокоеніе на читателя. Становишься тише во всхъ своихъ порывахъ и какою-то тайною замыкаются твои собственныя уста’.
Замчательно, сентиментализмъ изъ дятельной общественной силы превратился у насъ въ идиллическое усладительное лганье, романтизмъ изъ школы реформы и борьбы сталъ меланхолическимъ сибаритскимъ созерцаніемъ. Духъ жизни и энергіи, будто по какому-то роковому закону отлеталъ отъ европейскихъ литературныхъ ученій, и русскіе ученики умли заимствовать въ большинств случаевъ отстой каждаго движенія, а не его цвтъ и силу. Они часто предпочитали становиться подъ знамя второстепенныхъ иноземныхъ учителей, даже не различая звздъ разныхъ величинъ и не проникая въ смыслъ дятельности самихъ вождей.
Сумароковъ, Карамзинъ, Жуковскій — по содержанію, а первые два и по форм своихъ произведеній, несомннно, стояли ближе къ Мармонтелямъ, Жанлисамъ, Тикамъ, чмъ къ Вольтерамъ, Дидро, Шиллерамъ. Пушкинъ такъ оцнивалъ русскій классицизмъ:
‘Французская обмельчавшая словесность envahit tout. Знаменитые писатели не имютъ ни одного послдователя въ Россіи, но бездарные писаки — грибы, выросшіе у корней дубовъ’…
Это не во всемъ объем примнимо къ русско-нмецкому романтизму, и притомъ Жуковскій не мечталъ быть оригинальнымъ поэтомъ, славу свою ограничивалъ усвоеніемъ русской литератур чужихъ произведеній. Но тамъ, гд сказывались его личныя наклонности къ творчеству, отъ западнаго романтизма оставались лишь, по выраженію Гоголя, ‘страсть и вкусъ къ призракамъ и привидніямъ нмецкихъ балладъ’.
И что особенно любопытно, національныя стремленія романтизма на русской почв дали совершенно неожиданные плоды. Жуковскій силенъ и знаменитъ именно способностью перелагать красоту и духъ иноземнаго творчества на русскій языкъ, т. е. проникаться мотивами чужого вдохновенія. Жуковскій часто превосходитъ переводимыхъ поэтовъ изяществомъ и поэтичностью языка, но муза остается все-таки зарубежной богиней и нашъ даровитйшій романтикъ — только переводчикъ.
О другихъ идеяхъ романтизма нечего и говорить. Он цликомъ покрываются изреченіями идиллическаго героя, грека Эсхила:
Все небо намъ дало, мой другъ, съ бытіемъ:
Все въ жизни къ великому средству —
И горесть, и радость — все къ цли одной.
Хвала жизнедавцу — Зевесу!
Что это значитъ, подробне объяснено въ швейцарскомъ письм, путемъ такъ-называемой ‘горной философіи’.
Философъ созерцаетъ страну, гд когда-то совершались великіе физическіе перевороты, и преходитъ почти къ Карамзинскому идеалу: сидть спокойно на гор и глубокомысленно взирать за волнующееся внизу море… Мы говоримъ почти, потому что личная природа Жуковскаго гораздо гуманне и благородне, чмъ сердце и умъ сентиментальнаго ритора, и онъ готовъ признать извстныя права за прогрессомъ. Но только пусть они осуществляются сами собой, а человкъ долженъ неутомимо работать и благодушно пользоваться жизнью ‘на своемъ мст, въ своемъ круг’… Поврьте, убждаетъ нашъ оптимистъ, при какихъ угодно условіяхъ всякому можно быть справедливымъ, а ‘въ этомъ его человческая свобода’. Очевидно, это карамзинская добродтель, совершенно будто бы довлющая для человческаго счастья и всевозможныхъ идеаловъ.
У Жуковскаго въ теченіи всей жизни не поднималась рука на защиту крпостного права, какъ его мыслилъ авторъ Бдной Лизы, напротивъ, трудно отыскать среди современниковъ боле искренне-сердечнаго и дйствительно хорошаго человка, чмъ нашъ романтикъ. Но съ высоты ‘горной философіи’ онъ судить объ европейской исторіи и жизни совершенно въ дух своего лицедйствующаго современника. Для него событія сорокъ восьмого года не боле, какъ буйство черни, хотя онъ лично можетъ наблюдать германское движеніе, и послдній выводъ его буквально московитскій, патріотическій въ смысл Исторіи государства Россійскаго.
А между тмъ, еще въ 1822 году, подъ вліяніемъ пребыванія въ Европ, Жуковскій освобождаетъ своихъ крпостныхъ крестьянъ, въ то же время ведетъ войну съ цензурой за слдующіе стихи Шиллера:
Der Mensch ist frei geschaffen, ist frei,
Und wre er in Ketten geboren —
‘человкъ созданъ свободнымъ, и свободенъ, даже если бы родился въ цпяхъ’. Цензура не пропускаетъ этихъ строкъ, и поэтъ не печатаетъ всего перевода.
И смыслъ шиллеровскихъ словъ — подлинный романтизмъ въ области общественныхъ вопросовъ. Сорокъ восьмой годъ также одна изъ страницъ романтической исторіи, при всхъ его увлеченіяхъ и крайностяхъ. Можно было не признавать его во всхъ подробностяхъ, но зачеркивать однимъ взмахомъ пера — значило краснорчивйшую дйствительность Германіи приносить въ жертву призракамъ и туманамъ ея юродствовавшихъ бардовъ.
Легко представить, что должно было произойти въ русскомъ обществ съ другимъ романтическимъ мотивомъ-разочарованіемъ. Нравственная сущность его даже не коснулась русскаго сознанія, но за то съ необыкновенной переимчивостью и поэты, и ихъ публика усвоили хвостъ байронизма, т. е. все каррикатурное, лубочно-эффектное и эгоистическое. И вполн естественно.
Высшее общество объявило ‘якобинцемъ’ Жуковскаго за только что приведенные стихи Шиллера, какъ же оно посл этого могло понять байронизмъ?
На помощь пришелъ самъ же Байронъ съ его аристократическими причудами, съ маскарадными мистификаціями, съ головокружительными любовными приключеніями, и со всевозможнымъ психопатизмомъ его героинь — то искреннихъ въ своемъ ‘безуміи’, то еще чаще позировавшихъ въ интригующей роли жертвъ знаменитаго и ‘фатальнаго’ человка.
Всей этой пустяковиной и фокусничествомъ отнюдь не исчерпывался байронизмъ, но русскимъ ли недорослямъ было отдлять грязь отъ золота? Что ярче бросалось въ глаза, и особенно что являлось доступне и не налагало никакихъ умственныхъ усилій и нравственныхъ обязательствъ, то и хваталось обими руками.
Въ результат литература и общество принялись щеголять въ новой форм лжи и лицемрія, ничмъ не уступавшей праздному чувствительному нытью ранней школы. Жуковскій очень остроумно выразился о стихахъ одного изъ самыхъ бойкихъ русскихъ романтиковъ — Языков: его поэзія — ‘восторгъ, никуда не обращенный’.
То же самое можно сказать и о противоположныхъ настроеніяхъ: тоска, ни на чемъ не основанная и ни къ чему не стремящаяся.
Москвичъ такъ же удобно щеголялъ въ Гарольдовомъ плащ, какъ и во французскомъ кафтан. Даже еще удобне. Мрачный, меланхолическій видъ, ‘змящаяся’, многозначительно ‘горькая улыбка окончательно освобождали его отъ всякой практической дятельности, крон уловленія женскихъ сердецъ. Вдь онъ презираетъ окружающій ніръ и людей, чего же ему длать здсь? Достаточно, если онъ будетъ удостоивать ‘людское стадо’ созерцанія своей особы!
И съ какимъ усердіемъ русская литература въ теченіе десятилтій живописуетъ блдныхъ поручиковъ разныхъ, преимущественно декоративныхъ войскъ! Сколько тратятся изобртательности, чтобы выдумать фамилію возможно боле зловщую въ род Тамарина, Анчарова! Сколько надо изворотливости описать все ту же трафаретную фигуру ‘интересными’ красками и заставлять ‘говорить молчаніе’, такъ какъ герою вообще не полагается разговорчивости, а только въ торжественныхъ случаяхъ ‘открывать душу’.
А сколько изведено стиховъ и римъ на слова тоска, отчаяніе, презрніе! И до послднихъ дней все еще россійскіе юнцы время отъ времени бряцаютъ по ржавымъ струнамъ и разсчитываютъ собрать публику на пошлый, давно заигранный фарсъ.
Но въ извстной сред понятіе о пошлости совсмъ другое, и тамъ, гд театральныя слезы раньше сходили за истинное чувство, гусарское разочарованіе являлось несомнннымъ героизмомъ, исключительностью натуры. Героизмъ ршительно никого не безпокоилъ. Два стиха Шиллера, сравнительно съ сотней Тамариныхъ и Грушницкихъ, цлая революція, ‘страшный либерализмъ’, по мннію ‘свта’. И этихъ стиховъ не терпятъ, не допускаютъ всего десятка словъ, но превосходно уживаются съ самыми ‘фатальными’ гарольдами.
Очевидно, и въ романтизм среди русскаго общества разыгралась только новая комедія на старую тему — лицемрія, безсилія и неразумія. Русскіе читатели западныхъ поэтовъ умли совершенно обезвредить и облагонамрить самыхъ, повидимому, неукротимыхъ романтиковъ. Нужна была по истин на рдкость затхлая и мертвая атмосфера, чтобы байронизмъ низвести до уровня перваго встрчнаго недоросля! Но требовался также и не совсмъ обычный строй души, чтобы изъ цлой литературной школы извлечь какъ разъ ея отрицательныя стороны я даже, на мст талантливйшаго и серьезнйшаго поэта, того же Жуковскаго, весь романтизмъ свести къ идиллическимъ классикамъ и разной ‘чертовщин’.
‘Онъ святой, хотя родился романтикомъ’, выражался Пушкинъ о пвц Свтланы. Это хотя достойно вниманія. Его можно приставить ко всякому русскому поэту, пересаживавшему иноземные цвты въ свое отечество. Сумароковъ — крпостникъ, хотя считалъ себя ученикомъ Вольтера, Фонвизинъ — типичный московскій баринъ и россійскій дворянинъ, хотя преслдовалъ злонравіе и создалъ мудраго и любвеобильнаго Стародума, Карамзинъ-сладкопвецъ — благонадежнйшій рыцарь ‘старой’ Россіи, пожалуй, даже Московіи…
Мы называемъ только генераловъ нашей западнической литературы, о рядовыхъ нечего и говорить, насколько они зависли отъ того или другого литературнаго направленія. Вс неизбжна попадали въ общее теченіе вмст съ самой публикой. Она была не мене писателей ‘просвщенная, но не могла допустить и мысли, чтобы просвщеніе нанесло какую-нибудь поруху чину, званію и состоянію человка голубой крови и блой кости. О русскихъ меценатахъ даже съ гораздо большимъ основаніемъ можно повторить рчь, сказанную Вольтеромъ по поводу философскихъ увлеченій знатныхъ господъ европейцевъ.
Эти господа, принимая у себя литераторовъ и болтая съ ними о разныхъ опасныхъ вещахъ, по словамъ Вольтера вообще отнюдь не противника благородныхъ покровителей, такъ думали про себя:
‘У насъ сто тысячъ экю ренты, и, кром того, почести. Мы не желаемъ всего этого лишиться ради нашего удовольствія. Мы раздляемъ ваши взгляды, но мы заставимъ васъ сжечь при первомъ же случа, чтобъ научить васъ, какъ высказывать свои мннія’.
И подобная угроза въ устахъ русскихъ философовъ являлась еще мене шуточной, чмъ во Франціи. Радищевъ и Новиковъ доказали, что значило въ самый разгаръ западническихъ вліяній на русскую литературу и аристократическое общество не умть высказывать своихъ мнній.
Державинъ, напримръ, умлъ.
Онъ отлично зналъ, какую собственно роль играетъ поэзія въ глазахъ современной публики: не боле, какъ роль лимонада, напитка очень пріятнаго и даже сладостнаго въ лтнюю жару. Но кто же станетъ ради этого оказывать особый почетъ или просто цнятъ производителей прохладительныхъ напитковъ!
Они нисколько не важне и не почтенне, чмъ всякій другой поставщикъ житейскаго комфорта: поваръ, обойщикъ, даже просто лакей.
И Тредьяковскій можетъ быть вполн свободно побитъ, Сумароковъ — спеціально натравленъ на другого писателя, Фонвизинъ съ удовольствіемъ будетъ потшать петербургскіе салоны шутовскимъ изображеніемъ своихъ собратьевъ — литераторовъ.
И вдругъ такіе-то господа посмютъ обезпокоить ‘законныя права’ своихъ читателей и поощритеіей! Вышло бы нчто совершенно противоестественное, ‘революціонерное’, какъ выражались просвщенные бригадиры и чувствительныя совтницы.
Въ результат, вс литературныя школы у васъ оказывались просто школьничанемъ, потому что надъ ними тяготла одна неизмримо боле существенная и вліятельная школа,— школа современной общественной жизни. Чего стоили какой-нибудь сентиментализмъ или романтизмъ, когда баринъ писалъ и баринъ же читалъ? Баринъ не въ смысл происхожденія, а строго-опредленной психологіи. И ко всмъ періодамъ нашей школьной литературы одинаково примнимо мткое сужденіе Гоголя о начал ХІX-го вка:
‘Поверхностная эпоха не могла дать богатаго содержанія нашей поэзіи: одно общесвтское стало ея предметомъ, и она сдлалась сама похожею на умнаго и ловкаго свтскаго человка, когда онъ сидитъ въ гостиной и ведетъ разговоръ совсмъ не затмъ, чтобы повдать душевную исповдь свою или подвинуть другихъ на какое-нибудь важное дло, но затмъ, чтобы просто повести разговоръ и пощеголять умньемъ вести его обо всхъ предметахъ’.
Это необыкновенно проницательно и врно: ‘не затмъ, чтобы повдать душевную исповдь‘ и не для какихъ-либо жизненныхъ цлей, а просто ради нервнаго возбужденія, ради разговорнаго процесса.
‘Я воспою Флора Силина’, ‘я разсю въ монологахъ своихъ трагедій множество нравоучительныхъ истинъ и меня за это похвалитъ даже французскій журналъ’ {Въ парижскомъ ‘Journal tranger‘, въ 1755 году помщена сочувственная статья о ‘Синев и Трувор, переведенной на французскій языкъ кн. Долгоруковымъ. Трагедія восхвалялась особенно за нравственныя сентенціи.}, ‘я изображу съ негодованіемъ жестокую помщицу’, ‘я воспою русскаго молодца и русскую красавицу’, но все это ‘не ведетъ къ послдствіямъ’.
Въ салон примутъ вс эти шалости пера и произойдетъ точь-въ-точь сцена изъ гоголевской повсти.
Свтская барыня въ мастерской художника замчаетъ этюдъ мужика, приходитъ въ экстазъ и взываетъ къ дочери:
— Ахъ, мужичокъ! Lise, Lise! мужичокъ въ русской рубашк! смотри! мужичокъ!..
Совершенно такъ же она закричитъ, отыскавши въ лсу грибъ, въ модномъ журнал — интересную прическу, въ веселой газет — новый рецептъ притираній…
Очевидно, русской литератур никогда бы не стать ни литературой, ни русской, если бы она осталась на пути европейскихъ школъ и отечественнаго аристократизма. Предстояла настоятельная необходимость порвать и со школами, и съ обществомъ: это одинъ и тотъ же актъ прогресса и онъ въ дйствительности совершился одновременно, въ жизни и дятельности однихъ и тхъ же людей.

XIV.

Сорокъ лтъ тому назадъ, въ нашей литератур поднялъ много шуму вопросъ о поколніяхъ, Отцы и дти надолго, можно сказать, до послднихъ дней, стали на очередь дня и заняли первое мсто въ высшей публицистик. Два даровитйшихъ писателя отозвались на злобу цлымъ рядомъ произведеній, одно изъ нихъ навсегда дало кличку самому явленію, въ другомъ авторъ, Писемскій, обобщалъ его въ слдующихъ яркихъ, но правдивыхъ словахъ:
‘Ни одна, вроятно, страна не представляетъ такого разнообразнаго столкновенія въ одной и той же общественной сред, какъ Россія. Не говоря ужъ объ общественныхъ сборищахъ, какъ, напримръ, театральная публика или общественныя собранія, на одномъ и томъ же бал, составленномъ изъ извстнаго кружка, въ одной и той же гостиной, въ одной и той же, наконецъ, семь, вы постоянно можете встртить двухъ-трехъ человкъ, которые имютъ только нкоторую разницу въ лтахъ и уже, говоря между собою, не понимаютъ другъ друга’.
Эта картина стала чисто-русскимъ жанромъ, но она не особенно древняго происхожденія. Семейная и общественная гармонія царствовала у насъ нерушимо въ теченіе долгихъ вковъ, и только въ ныншнемъ столтіи, приблизительно, въ конц первой четверти, на сцен появились отцы и дти, съ трудомъ понимающіе другъ друга.
Фактъ вполн опредленно отмченъ современникомъ и пріуроченъ къ эпох отечественной войны. Русскимъ войскамъ впервые пришлось свести близкое знакомство съ Европой не по книгамъ только, а по личнымъ продолжительнымъ наблюденіямъ. Раньше вся Европа для русскаго человка начиналась и кончалась въ Париж. Это своего рода Мекка для тонко просвщенныхъ подданныхъ Екатерины, и въ то же время патентованное царство всевозможныхъ удовольствій. Именно они-то и заставляли даже ‘семипудовыхъ’ скиовъ совершать довольно сложное путешествіе. Но за то цль достигалась всегда и всенепремнно. Мы ‘вдли, Карамзинъ съумлъ взять съ Парижа обычную дань даже во время революціи.
Теперь, по слдамъ Наполеона, отправилось въ Европу не мало людей совершенно другого сорта. Ихъ, еще молодыхъ и сильныхъ, не успло растлить отечественное воспитаніе на рабскихъ хлбахъ. Общеевропейская смута сблизила съ Россіей нсколькихъ иностранцевъ иной породы, чмъ Вральманы и Гильоме, изъ Германіи — Штейна, изъ Франціи — Сталь и множество простыхъ офицеровъ наполеоновской арміи изъ третьяго сословія, не имвшихъ ничего общаго съ авантюристами и космополитическими паразитами.
Любопытно было прислушаться къ впечатлніямъ этихъ людей, не имвшихъ основаній ни ненавидть Россію, какъ націю, ни льстить ей. Впечатлнія у всхъ оказались почти тожественны.
Плнные французы смялись надъ русскими, не умвшими ни говорить, ни писать на родномъ язык. Штейнъ подражательность иностранцамъ считалъ одной изъ тлетворнйшихъ язвъ русской жизни, а г-жа Сталь, довольно неожиданно для петербургскихъ и московскихъ европейцевъ, не находила, повидимому, словъ достойно изобразить пустоту, малообразованность и низкій умственный уровень высшаго русскаго общества. Вковая погоня за тонкимъ просвщеніемъ, екатерининскій либерализмъ привели къ самому удивительному результату, г-жа Сталь убждена, что въ атмосфер русскихъ салоновъ ‘нельзя ничему научиться, нельзя развивать своихъ способностей, и люди здсь не пріобртаютъ никакой охоты ни къ умственному труду, ни къ практической дятельности’.
Отъ взоровъ иностранцевъ не скрылся основной недугъ наглаго отечества — крпостное рабство, и Штейнъ находилъ неизбжнымъ освобожденіе крестьянъ съ земельнымъ надломъ. Вообще, въ эпоху народнаго возбужденія по всмъ странамъ Европы и у насъ послышались рчи, на повалъ бившія чувствительное прекраснодушіе московскихъ патріотовъ и петербургскихъ лицемровъ.
И нашлись слушатели для этихъ рчей.
Это не были особенно знатные господа: т, напротивъ, и теперь остались врны себ, Бонапарта отожествили съ революціей, а революцію вообще со всякой дятельной общественной мыслью. Здравый смыслъ пріютился у людей, мене чиновныхъ и взысканныхъ фортуной, чмъ фамусовскій Максимъ Петровичъ,— у своего рода разночинцевъ среди знати.
Впослдствіи изъ ихъ среды выйдутъ геніальные писатели. Они своей карьерой, нердко даже трагической участью дока жуть свою оторванность отъ ‘столбового’ дворянства, хотя вс они будутъ носить благородныя фамиліи, даже боле благородныя, чмъ князья Тугоуховскіе, полковники Скалозубы, семьи Хлестовыхъ и Фамусовыхъ. Только благородство на этотъ разъ осуществится не въ ловкомъ прислуживаніи на родин и не въ увеселительныхъ поздкахъ за иноземнымъ просвщеніемъ, а въ уничтоженіи ветхаго человка во имя независимой мысли и дятельнаго гуманнаго чувства.
Эти опасные мотивы ворвались въ вихрь салонныхъ сплетенъ и пошлостей какъ-то сразу, будто новое нашествіе.
Современникъ разсказываетъ:
‘Я видлъ лицъ, возвращающихся въ Петербургъ посл отсутствія въ теченіе нсколькихъ лтъ и выражавшихъ величайшее изумленіе при вид перемны, происшедшей въ разговор и поступкахъ столичной молодежи. Казалось, она пробудилась для новой жизни и вдохновлялась всмъ, что было благороднаго, чистаго въ нравственной и политической атмосфер. Гвардейскіе офицеры въ особенности привлекали вниманіе свободой и смлостью, ч съ которой они высказывали свои мннія, весьма мало заботясь,— говорили они въ общественномъ мст, или въ салон, были слушателями — сторонники или противники ихъ ученій’ {La Russie et les Russes, par N. Tourgueneff. Bruxelles, 1847, I, 66.}.
Эти ученія заключались въ первомъ пробужденіи національнаго сознанія и народническаго чувства. До сихъ поръ русскіе дворяне чувствовали себя русской націей только, если можно такъ выразиться, по иностранному вдомству. Они гордились побдами надъ турками и прочими народами, обширными завоеваніями, знаменитыми полководцами, но по вопросамъ внутренней политики это было сословіе, а не нація. И французскій дипломатъ при Екатерин даже и мысли не могъ допустить, чтобы въ нашемъ отечеств когда-либо образовалась цльная единая нація, какъ государственное тло.
Оффиціальный исторіографъ и публицистъ подтверждалъ эту мысль, освящая вковыя пропасти между русскими классами и сословіями.
Но борьба съ Наполеономъ силою вещей оказалась не сословной, а національной, и въ Россіи даже боле, чмъ на Запад. Крпостному мужику требовалось, несомннно, больше нравственныхъ усилій возстать на иноземнаго врага, чмъ нмецкому бюргеру, и недаромъ г-жа Сталь была поражена именно движеніемъ русскаго народа.
Нашлись и соотечественники, способные воспринять великій историческій смыслъ эпохи, и гвардейскіе офицеры, столь смущавшіе ‘очаковскихъ’ старичковъ, были первыми русскими по чувству, по духу, по идеаламъ и даже по языку. Восклицаніе Чацкаго — ‘умный, добрый нашъ народъ’ не имло ничего общаго съ небылицами о просвщенномъ земледльц и его нжной подруг. Тамъ свтскій праздный разговоръ, здсь ‘душевная исповдь’, настоящее личное чувство. Тамъ самодовольство чистаго господина, самолюбованіе чувствительной ханжи, здсь искренняя страстная любовь къ родин и жгучая тоска объ ея несовершенствахъ.
Сравните Карамзинское патріотическое самохвальство, эту изумительную, по истин варварскую мысль, будто ‘Европа годъ отъ году насъ боле уважаетъ’, съ фактами сплошныхъ или злобныхъ, или презрительныхъ чувствъ иностранцевъ къ русскимъ, вы оцните всю громадность шага, сдланнаго молодежью посл наполеоновскихъ войнъ.
‘Европа уважаетъ’… и это въ то время, когда искренніе доброжелатели Россіи, въ род Сталь и Штейна, находили доброе слово какъ разъ о предмет, невдомомъ гордому патріоту Московіи и совершенно не входившемъ въ разсчеты европейскихъ критиковъ нашего отечества.
Народъ,— вотъ слово, котораго одного было бы достаточно для увковченія перваго русскаго молодого поколнія, оставившаго пути своихъ отцовъ.
Всякое уклоненіе съ торной дороги ведетъ къ жертвамъ, и жертвы приносились. Он, на современный взглядъ, можетъ быть не особенно героичны, но для всей дореформенной эпохи он — истинные гражданскіе подвиги.
Вспомните, еще товарищъ Лермонтова объяснялъ военную карьеру поэта крайне низменнымъ общественнымъ положеніемъ гражданскихъ чиновниковъ. Для нихъ иного названія и не существовало, кром ‘подъячіе’. Пренебречь военнымъ мундиромъ значило бросить въ лицо современному ‘свту’ жестокій вызовъ и собрать надъ своей головой бурю насмшекъ, презрнія и даже ненависти. Могло быть и хуже. Дворянинъ, съ минуты появленія на свтъ предназначенный для выпушекъ и петличекъ, становится политически неблагонадежнымъ, разъ онъ пренебрегаетъ скалозубовской философіей.
И такіе смльчаки являются.
Одинъ поступаетъ на службу въ уголовную палату, другой — въ надворный судъ, третій узжаетъ въ деревню, читаетъ книги и даже берется учить грамот крестьянъ, а кто остается въ столицахъ, тотъ не пропускаетъ случая поднять на смхъ психопатическихъ барышень, поклонницъ военной формы, и, что ужасне всего, самихъ героевъ!
Очевидно, отцы не понимаютъ своихъ дтей и это взаимное отчужденіе гораздо глубже и напряженне, чмъ впослдствіи междоусобица старенькихъ романтиковъ съ молодыми позитивистами. Здсь приходилось разрывать гораздо боле многочисленныя и крпкія связи съ прошлымъ, на каждомъ шагу подвергать риску свое личное счастье въ тснйшемъ смысл. Вдь еще не народилась новая двушка, Маріанны принадлежали отдаленному будущему, и надворный судья одновременно подвергался обвиненію со стороны отцовъ въ неблагонадежности и даже якобинств, а у дочерей встрчалъ или недоумніе, или просто отвращеніе.
А это многаго стоило. Общественный протестъ безпрестанно превращался въ біографическую драму для непокорнаго сына, усложнялъ и безъ того не легкую задачу благороднаго поколнія.
Разрывъ не имлъ бы серьезныхъ послдствій, если бы ограничился единичными запальчивыми представленіями въ салонахъ, исключительнымъ подвижничествомъ избранныхъ людей — на служб или въ деревн. Великій смыслъ явленія быстро выяснился и упрочился въ полномъ преобразованіи литературы.

XV.

Новой молодежи, отметавшей сословныя и свтскія преданія общества, естественно было совершенно измнить старыя отношенія къ ‘искусствамъ творческимъ, прекраснымъ’.
Уже эти слова въ устахъ Чацкаго звучатъ знаменательнымъ чувствомъ — все равно, какъ и его рчь о народ. Такъ не будетъ выражаться читатель, поглощающій страницы стиховъ, будто прохладительный напитокъ, на досуг, между другими, боле существенными развлеченіями. Очевидно и здсь исчезаетъ старое эпикурейское бездушіе, свтскій формализмъ, и литература становится словомъ живымъ, насущнымъ хлбомъ дйствительно просвщенной мысли.
Но вдь это еще боле странное новшество, чмъ чиновничья служба I И главное, боле опасное, потому что книгу могутъ прочесть многіе и заразиться тмъ же недугомъ уваженія къ умственному труду и писательскому таланту.
Въ результат, эпоха протестующихъ надворныхъ судей увидла едва ли не самый жестокій и продолжительный расколъ между исконной публикой, аристократическимъ обществомъ и литературой. Не только расколъ, а непримиримую, воинственную ненависть, не заглохшую въ теченіе десятилтій.
Раньше писатель жилъ въ самомъ глубокомъ и трогательномъ мир съ высшимъ ‘свтомъ’. Его здсь не особенно уважали, но именно поэтому онъ и велъ себя тише воды, ниже травы. Готовясь писать какое-нибудь новое твореніе, онъ всякій разъ или открыто, или безмолвно обращался къ своей публик съ умильнымъ запросомъ: чего изволите?..
И немедленно появлялась или трагедія на тему ‘громъ побды раздавайся’, или жанровая картинка съ мужичкомъ…
Вдругъ такой порядокъ радикально измнился. Прежде писательство доставляло одно наслажденіе, во всякомъ случа, никто не думалъ тснить ни Карамзина, ни Жуковскаго только за то, что они занимаются литературой, напротивъ, даже поощряли и часто одобряли. Теперь ничего подобнаго.
Прочтите біографіи Грибодова, Пушкина, Лермонтова — трехъ поэтовъ, создавшихъ новую литературу, вы будете поражены однимъ и тмъ же фактомъ. Вс они будто прирожденные враги окружающаго общества, для двухъ изъ нихъ война начинается въ ндрахъ семьи, для всхъ троихъ идетъ всю жизнь на свтскомъ поприщ и заканчивается трагической развязкой.
Грибодову приходится совершить своего рода мытарство изъ за литературныхъ влеченій. Семья требуетъ карьеры, службы и даже прислуживанья, будущій авторъ Горя отъ ума весь поглощенъ мечтами о писательств, т. е. о совершенно презрнномъ занятіи, въ глазахъ матери. Междоусобица достигаетъ такихъ предловъ, что поэтъ ршается завидовать пріятелю: у того нтъ матери, которой онъ долженъ казаться неосновательнымъ! Даже больше. Грибодовъ приходитъ къ убжденію, что ‘истиннымъ художникомъ можетъ быть только человкъ безродный’.
Ярче трудно выразить разладъ отцовъ и дтей на зар вашей національной литературы.
Подобная исторія съ Пушкинымъ, пожалуй, даже еще боле оскорбительная. Ему приходится отвоевывать свое достоинство поэта, званіе литератора предъ начальствомъ, предъ товарищами по служб. О семь нечего и говорить: здсь просто не признаютъ даже умственнаго развитія будущаго геніальнаго поэта и не интересуются ни нравственной, ни даже вншней его жизнью.
И послушайте, какъ осмливается говорить Пушкинъ о сбояхъ литературныхъ занятіяхъ въ письм къ начальнику. Мы рядомъ слышимъ отголоски стараго, но далеко не отжившаго общественнаго взгляда на литературу, и возникновеніе новаго, въ полномъ смысл революціоннаго.
‘Ради Бога, не думайте, чтобъ я смотрлъ на стихотворство съ дтскимъ тщеславіемъ римача или какъ на отдохновеніе чувствительнаго человка. Оно просто мое ремесло, отрасль честной промышленности, доставляющая мн пропитаніе и домашнюю независимость’.
Тотъ, кому было адресовано письмо, сослуживцы поэта и его свтскіе пріятели ничего подобнаго не могли представить.
И не только они.
Пройдетъ вся славная дятельность поэта, онъ погибнетъ кровавой смертью, и все-таКи о немъ нельзя будетъ говорить въ печати. Появится одно краткое извстіе, но и за него редакторъ получитъ жестокій выговоръ… Стоитъ ли говорить о человк, не бывшемъ ни генераломъ, ни министромъ? ‘Писать стихи не значитъ еще проходить великое поприще’…
Это будетъ сказано по поводу литератора, покровительствуемаго верховной властью, поэта, съ громадной популярностью во всей страх, камеръ-юнкера и аристократа!
Чего же ждать другимъ, мене блестящимъ и сильнымъ!
Естественно, начало новой литературы своего рода драматическая хроника и не по обыкновенной вполн понятной причин, не по цензурнымъ строгостямъ, а по общественному варварству, стихійной вражд ‘свта’ къ нравственно-отвтственному, идейно-осмысленному слову.
Цензура сравнительно капля горечи въ испытаніяхъ, претерпнныхъ нашими поэтами отъ окружавшаго ихъ общества. Но даже и эта капля въ сильнйшей степени общественнаго происхожденія. Яростнйшими врагами грибодовской комедіи явились московскіе тузы и сплетницы, первыми гонителями Лермонтова за стихотвореніе на смерть Пушкина и первыми виновниками его изгнанія были именно ‘надменные потомки’, исторія знаетъ ихъ даже по именамъ. Наконецъ, не цензура приковала Грибодова къ карьер ненавистными цпями съ послднимъ звеномъ — насильственыой смерти, не цензура отравила семейное счастье Пушкина, а у Лермонтова о цензур рдко даже упоминается, но за то ни у одного поэта въ мір нельзя найти столь обидныхъ и безпощадныхъ издвательствъ надъ ‘свтомъ’…
Да, величайшимъ врагомъ русской національной литературы оказалась публика, точне, новой литератур пришлось создавать и новую публику. Подобно Чацкому, бгущему изъ фамусовскаго салона, писателямъ также необходимо было окончательно выйти изъ старой тетины и кликнуть кличъ къ другимъ читателямъ и зрителямъ, къ иному міру, гд вковое?сибаритство, жеманная игра въ бутафорскій героизмъ и дтскую маниловщину не опустошили еще душъ и сердецъ, гд можно было говорить искреннимъ, роднымъ языкомъ о родныхъ людяхъ и длахъ.
Этотъ міръ пока представлялся еще очень тснымъ, немноголюднымъ, но ему суждено рости и шириться со дня на день! Стоило только великимъ національнымъ талантамъ обратиться къ націи и среди нея неминуемо должны послышаться отвтные, сочувственные, вскор восторженные отголоски.
И когда у русскаго писателя образовалась, наконецъ, публика, вопросъ объ его человческомъ достоинств и независимости ршился окончательно. Изъ наемника и забавника господъ, онъ сталъ учителемъ и вождемъ друзей. Не всегда осуществлялась и даже могла осуществиться эта дружба, но по временамъ чувство нравственнаго единенія литературы и публики будетъ сказываться такъ ярко, такъ вдохновенно, что одинъ подобный моментъ, по культурному и общественному значенію, стоитъ всхъ почестей и поощреній меценатскаго царства.
Мы видимъ, сколько исключительно трудныхъ задачъ предстояло преобразователямъ литературы. Можно сказать, нигд и никогда писатель не находился лицомъ къ лицу съ такой тучей темныхъ силъ. Нигд ему одновременно не приходилось сять и обрабатывать почву для посва.
На Запад задолго до борьбы мщанскихъ драматурговъ съ классицизмомъ существовала вполн готовая публика, съ нетерпніемъ ждавшая увидть себя на сцен и въ роман. Писателя только ршились промнять однихъ поклонниковъ на другихъ.
То же самое и съ романтизмомъ.
Гюго изъ монархиста и бонапартиста превратился въ либерала подъ самымъ повелительнымъ давленіемъ современныхъ политическихъ событій, и принялся сочинять законы литературнаго либерализма, настоятельно поощряемый многочисленными сочувственниками.
Ничего подобнаго у насъ въ первой четверти вка.
Писатель обращался будто въ пространство съ новыми идеями и новымъ творчествомъ. Въ личную жизнь, со всхъ сто) онъ неслись къ нему почти исключительно неодобренія и насмшки. Сочувствующая публика, если она и существовала, не принадлежала къ сред поэта и только въ рдкихъ случаяхъ, напримръ, на первомъ представленіи грибодовской комедіи, можно было различить новаго читателя. Впослдствіи его Гоголь изобразилъ въ лиц ‘очень скромно одтаго человка’…
И этотъ читатель отличался скромностью не только по платью, но и по способу и возможности высказывать свои мннія. Господа comme il faut, чиновники разныхъ лтъ и ранговъ, даже ‘неизвстно какіе люди’ могли кричать несравненно громче и внушительне, потому что за нихъ стояла привычка, патентованная критика въ лиц ученыхъ эстетиковъ и бойкихъ журналистовъ. Писателю самому предстояло и творить, и оправдывать свои творенія.
Задача въ высшей степени рискованная. Вс авторитеты на сторон школъ, піитикъ и вообще теорій. За отважнаго нововводителя только здравый смыслъ и художественная талантливость. Противъ него буквально вками выработанныя правила вкуса, точныя формулы, оправданныя общепризнанными образцовыми произведеніями непогршимой французской словесности. За него — свобода и простота творчества, національность его содержанія.
Но вдь давно извстно, простота дается людямъ несравненно трудне, чмъ самая хитрая искусственность, везд и въ жизни, и въ искусств. А національность,— это совершенно новый міръ, нчто дикое для патріотовъ съ ‘народной гордостью’ въ Карамзинскомъ стил и для мдаденчествующихъ мечтателей ‘святого’ романтизма. Національность,— подлинная русская дйствительность, освщенная русскимъ народнымъ юморомъ и разумомъ… Разв все это снилось даже въ самыхъ романтическихъ видніяхъ пвцамъ подмосковныхъ Клариссъ?
Борьба являлась неизбжной, и счастье русскаго искусства, что во глав нападающихъ стали сильнйшіе таланты не только нашей, а вообще всей новой европейской литературы.

XVI.

Поэты родятся — это старая истина, ее слдуетъ дополнить: родятся и критики, потому что создавать художественныя произведенія и цнить ихъ — таланты родственные, одинаково не внушаемые учебниками и диссертаціями.
Это правило, хотя и не во всей полнот, понималъ еще Жуковскій. Въ стать О критик онъ очень краснорчиво изображалъ и оправдывалъ критиковъ, какъ художниковъ-психологовъ, какъ людей чуткихъ и къ ‘дйствіямъ страстей и тайнамъ характеровъ’, и къ красотамъ природы.
Нашъ романтикъ только не закончилъ своего изображенія, не дерзнулъ окончательно установить права чуткости, личной художественной свободы поэта и критика. Онъ все еще толкуетъ о ‘правилахъ образованнаго вкуса’, восхищается лагарповской теоріей драматическаго искусства, хотя и обмолвливается очень знаменательной мыслью.
‘Онъ, т. е. истинный критикъ, знаетъ вс правила искусства, знакомъ съ превосходнйшими образцами изящнаго, но въ сужденіяхъ своихъ не подчиняется рабски ни образцамъ, ни правиламъ, въ душ его существуетъ собственный идеалъ совершенства’…
Распространите это замчаніе на всю литературу, все равно, классическую и посредственную, предоставьте художественно одаренной натур выбирать свои пути и стремиться къ своему совершенству, вы немедленно поставите искусство въ исключительную зависимость отъ творческаго таланта, жизненности и значительности его созданій. Вы покончите съ правилами и теоріями, и поставите судьями правду и свободу.
Не Жуковскому, лишенному оригинальнаго поэтическаго генія, было вступить на эту дорогу, хотя его статья возникла очень рано, въ 1809 году, среди полнаго торжества чувствительности и наканун романтизма. Этотъ фактъ въ высшей степени любопытенъ. Онъ показываетъ, какъ непрочно было у насъ господство европейскихъ школъ. Въ стать Жуковскаго будто борется заря новаго дня съ тнями ночи, правила искусства съ личнымъ художественнымъ инстинктомъ… Представьте, этотъ инстинктъ воплотится въ сильной, цльной поэтической личности, сильной настолько, чтобы увлечь за собой публику, и по своей цльности неспособной на сдлки:— правиламъ конецъ!
Такъ и произошло сначала благодаря одной комедіи Грибодова.
Прежде всего замчательны юношескія наклонности будущаго грознаго врага классицизма. Какъ истый сынъ своего поколнія, Грибодовъ еще школьникомъ обнаруживаетъ любопытнйшія національныя влеченія. Онъ составляетъ программу научныхъ занятій, и на первомъ план этихъ Desiderata стоитъ изученіе русской исторіи по источникамъ, по лтописямъ, запискамъ Герберштейна. Дальше слдуетъ даже филологія, грамматическія занятія русскимъ языкомъ. Первые литературные опыты — сатиры и эпиграммы…
Это опять достойно вниманія. Вс три основателя русской національной литературы начнутъ и должны будутъ начать крайне запальчивыми насмшками надъ окружающей средой. Эпиграммы, а не лирическіе гимны, столь обычные у юныхъ поэтовъ, отмтятъ первое пробужденіе творчества у Грибодова, Пушкина и Лермонтова. Они, конечно, не единственные напвы юношеской музы, но уже самое появленіе ихъ внушительно. Они вызывались не столько прирожденными сатирическими вкусами поэтовъ, сколько обиліемъ лжи, всевозможныхъ уродствъ на каждомъ шагу въ современномъ свтскомъ обществ.
Фактъ, отлично понятый Гоголемъ. Геніальный поэтъ говоритъ рядомъ о комедіяхъ Фонвизина и Грибодова и иметъ въ виду только ихъ возникновеніе, не касается ни авторскихъ настроеній, ни практическаго значенія сатиры того и другого автора. Мы знаемъ, какая громадная разница между смхомъ Фонвизина и Грибодова и изъ какихъ совершенно несходныхъ общихъ идеаловъ исходило негодованіе у екатерининскаго комика и у человка первой четверти ХІX-го вка.
Но основа, создавшая об комедіи, дйствительно одинакова.
‘Наши комики,— говоритъ Гоголь, — двинулись общественною причиною, а не собственною, возстали не противъ одного лица, но противъ цлаго множества злоупотребленій, противъ уклоненія всего общества отъ прямой дороги. Общество сдлали они какъ бы собственнымъ своимъ тломъ, огнемъ негодованія лирическаго зажглась безпощадная сила ихъ насмшки. Это — продолженіе той же брани свта со тьмою, внесенной въ Россію Петромъ, которая всякаго благороднаго русскаго длаетъ уже невольно ратникомъ свта. Об комедіи ничуть не созданія художественныя и не принадлежатъ фантазіи сочинителя. Нужно было много накопиться сору и дрязгъ внутри земли нашей, чтобы явились он почти сами собою, въ вид какого-то грознаго очищенія’.
Столь же непосредственное, стихійно-необходимое очищеніе произошло и въ самомъ искусств, въ силу не надуманной тенденціи, а личнаго невольнаго отвращенія къ фальши и рабству литературы. Все равно, какъ дйствительность вызвала сатиру только въ силу благородства новыхъ наблюдателей жизни, такъ старое искусство подверглось нападенію въ силу поэтической природы молодыхъ писателей.
И Грибодовъ одновременно съ эпиграммами общественнаго содержанія предпринимаетъ пародію Дмитрій на классическую трагедію Озерова. Это первая стычка нарождающейся національной критики съ европейскими школами. Генеральное сраженіе — Горе отъ ума.
Трудно сказать, въ какомъ отношеніи грибодовская комедія вызвала больше протестовъ — или какъ сатира на общество, или какъ оскорбленіе правилъ.
Противъ сатиры возмущались ея жертвы Фамусовы, Хлестовы: этого и слдовало ожидать и поэтъ не имлъ права ни изумляться, и и особенно огорчаться. Онъ вполн откровенно списывалъ своихъ героевъ съ реальныхъ лицъ. Но врядъ ли онъ йогъ отнестись съ такимъ же настроеніемъ къ литературной критик, притомъ исходившей отъ его ближайшихъ друзей.
Одинъ изъ нихъ, Катенинъ, усердный почитатель французскаго классицизма, затянулъ обычную псню на счетъ правилъ и авторитетовъ, укорялъ автора за то, что въ его пьес ‘дарованія больше, нежели искусства’. Въ боле точномъ перевод это означало: боле жизни, чмъ теоріи, правды, чмъ искусственности.
Отвтъ Грибодова по истин заслуживаетъ безсмертія. Съ него слдуетъ считать начало русской національной критики. Поэтъ явился предшественникомъ всхъ позднйшихъ литературныхъ идей, не исключая Блинскаго и публицистовъ шестидесятыхъ годовъ.
‘Дарованія боле, нежели искусства’ — самая лестная похвала, которую ты могъ мн сказать, — отвчалъ Грибодовъ классику,— ‘не знаю, стою ли ея? Искусство въ томъ только и состоитъ, чтобъ поддлываться подъ дарованіе, въ комъ боле вытверженнаго, пріобртеннаго потомъ и мученьемъ искусства угождать теоретикамъ, т. е. длать глупости, въ комъ, говорю я, боле способности удовлетворять школьнымъ требованіямъ, условіямъ, привычкамъ, бабушкинымъ преданіямъ, нежели собственной творческой силы, тотъ, если художникъ, разбей свою палитру и кисть, рзецъ или перо свое брось за окошко. Знаю, что всякое ремесло иметъ свои хитрости, но чмъ ихъ мене, тмъ скоре дло, и не лучше ли вовсе безъ хитростей? Nugae difficiles. Я какъ живу, такъ я пишу: свободно и свободно’.
Это заявленіе, до конца осуществленное на практик, должно быть поставлено во глав нашей литературы… И оцните всю разницу подобнаго авторскаго ршенія съ поведеніемъ французскихъ самыхъ отважныхъ поэтовъ!
Тамъ непремнно поднималась рчь о новыхъ правилахъ въ замну старыхъ. Писатель, одновременно съ своимъ оригинальнымъ творчествомъ, стремился образовать школу и написать для нея законы. Если онъ и говорилъ о свобод, разумлъ не личную творческую свободу художника, а свободу отъ чужого подданничества и подчиненность новому глав школы, chef de l’cole, и новому регламенту искусства.
Совершенно обратное у насъ.
Первый, дйствительно, сильный и оригинальный поэтъ своей силой пользуется для провозглашенія принципа свободы, безъ всякихъ оговорокъ, напротивъ, онъ желалъ бы безусловно устранить хитрости и глупости, именно все то, безъ чего, по воззрніямъ школьнаго искусства, немыслимо настоящее искусство.
Это ршительный разрывъ съ иноземными литературными вліяніями и онъ съ каждымъ годомъ будетъ становиться ярче и безповоротне. Преемники Грибодова по освобожденію русской литературы отъ европейскаго школьнаго ига быстро дойдутъ до глубочайшей основы національнаго творчества, откроютъ поэзію въ народныхъ сказкахъ и псняхъ.
Откуда придетъ это вдохновеніе?
Вопросъ — исключительный по своему интересу во всей литературной европейской исторіи.
Пушкинъ съ дтства поглощаетъ французскія книги, окруженъ французскими учителями, обиходный языкъ — французскій и будущій поэтъ старается даже сочинять по французски… Но здсь же рядомъ приснопамятная няня Родіоновна. Ей поэтъ писалъ такія, напримръ, обращенія:
Подруга дней моихъ суровыхъ,
Голубка дряхлая моя!..
За что?.. Не за одно любящее сердце, а за науку также, самую неожиданную въ старомъ барскомъ дом, за народныя сказки и были, за истинно художественное наслажденіе, подчинявшее себ умъ и душу будущаго великаго поэта.
Дальше, его достойный наслдникъ, юноша страстной, неукротимой натуры, повидимому, самой природой созданный для эффекта, ослпительнаго трагизма, оглушительнаго краснорчія иноземнаго, особенно французскаго романтизма. И онъ дйствительно увлечется поэтомъ бурныхъ желаній и воинственнаго гнва.
Но опять, будто нкіимъ внушеніемъ, пвецъ Демона поднимается на защиту русскихъ сказокъ, даже не зная ихъ съ такой основательностью, какъ Пушкинъ.
Съ тринадцати лтъ онъ принимается переписывать произведенія русскихъ поэтовъ, два года спустя онъ жалетъ, что не слыхалъ въ дтств русскихъ народныхъ сказокъ: ‘въ нихъ,— думаетъ Лермонтовъ,— врно больше поэзіи, чмъ во всей французской словесности’.
А вотъ письмо, написанное Лермонтовымъ изъ Москвы по поводу шекспировскаго Гамлета. Автору въ это время шестнадцать лтъ и онъ защищаетъ и автора, и пьесу противъ любительницы французскаго театра.
‘Начну съ того, что имете переводы не съ Шекспира, а переводъ перековерканной пьесы Дюсиса, который, чтобы удовлетворить приторному вкусу французовъ, не умющихъ обнять высокое, и глупымъ ихъ правиламъ, перемнилъ родъ трагедіи и выпустилъ множество характеристическихъ сценъ: эти переводы, къ сожалнію, играются у насъ на театр’.
Мы оцнимъ впослдствіи весь практическій смыслъ впечатлній Пушкина и Лермонтова, когда познакомимся съ отчаянными усиліями университетскихъ профессоровъ литературы во что бы то ни стало поддержать въ сердцахъ своихъ слушателей пламя классицизма и культа французскаго художественнаго генія.
Но трудно было даже съ самымъ блестящимъ учительскимъ краснорчіемъ бороться противъ непреодолимой власти генія, питаемаго могучими соками національности.
Грибодовская комедія совершила безпримрное завоеваніе публики: задолго до представленія на сцен и до появленія въ печати, по Россіи, говорятъ, разошлось до сорока тысячъ списковъ пьесы и на первомъ представленіи, по словамъ очевидца, не было зрителя, не знавшаго комедіи наизусть…
Что могла сдлать какая угодно школа противъ подобныхъ фактовъ? А между тмъ, на помощь Грибодову возставала новая, еще боле грозная творческая сила. Ей предстояло нанести послдній ударъ россійско-европейскимъ направленіямъ и обезпечить будущее русскому искусству.

XVII.

Можетъ быть, ни на одномъ русскомъ писател не отразилось до такой степени хаотическое состояніе исторіи нашей литературы, какъ на Пушкин. Поэту давно воздвигнутъ всероссійскій памятникъ, а между тмъ образъ его до сихъ поръ является соотечественикамъ въ какомъ-то смутномъ, едва проницаемомъ туман.
До послднихъ дней еще возможенъ судъ надъ авторомъ Евгенія Онгина, какъ надъ чистымъ художникомъ въ новйшемъ смысл, какъ надъ брезгливымъ аристократически-гордымъ жрецомъ ‘святого искусства’, и до сегодня извстная отповдь толп, вырвавшаяся у поэта въ одну изъ столь многочисленныхъ минутъ его праведнаго негодованія, ставится во главу его изображенія, какъ писателя и какъ человка своего времени.
Даже образованность и широкое умственное развитіе поэта до послдняго времени оставались сомнительными вопросами въ біографіи Пушкина. А между тмъ, даже если и усомниться въ точности и правдивости сообщеній современниковъ, напримръ, записокъ Смирновой, восторженныхъ воспоминаній Гоголя, достаточно совершенно подлинныхъ произведеній самого поэта, для вполн опредленной оцнки его — не поэтическаго генія: онъ вн сомнній, а критическаго ума и изумительной культурности всей его природы.
Было бы въ высшей степени любопытной психологической задачей написать подробную исторію литературнаго развитія Пушкина. Врядъ ли можно назвать еще другого поэта въ какой бы то ни было литератур, прошедшаго такой быстрый и въ то же время содержательный путь критической мысли. Ея постепенный ростъ у Пушкина, пожалуй, даже поразительне его творческихъ успховъ.
Сначала это не боле, какъ очень талантливый школьникъ, виртуозъ римъ, повидимому, безнадежно легкомысленный, ‘французъ’, по прозвищу товарищей. Онъ не внушаетъ доврія даже ближайшимъ и благосклоннйшимъ своимъ знакомымъ. По крайней мр, члены современныхъ тайныхъ обществъ не посвящаютъ его въ свои собранія: онъ не надеженъ, недостаточно серьезенъ для такого дла!
Поэта постигаетъ изгнаніе за вольные стихи, но и оно не создаетъ ему особенно почетной репутаціи. Тмъ боле, что и жизнь, и поэзія Пушкина на юг не давали никакого основанія уважать въ немъ дйствительно-страдающаго писателя и гражданина. Блестящія произведенія слдуютъ одно за другимъ, кружатъ головы читателямъ и читательницамъ, но никому и на умъ не приходитъ, какой душевный процессъ совершается съ авторомъ Руслана, Плнника, Алеко и другихъ эффектнйшихъ романтическихъ созданій.
А между тмъ, въ самый разгаръ славы, поэтъ ршается на истинно-героическій, самоотверженный шагъ: онъ идетъ прямымъ путемъ къ разрыву съ публикой, упоенной его поэмами. Онъ въ теченіе четырехъ лтъ переростаетъ просвщеннйшихъ читателей, своихъ личныхъ друзей и еще вчерашнихъ учителей, у него слагается своя критика и теорія словесности, совершенно не допустимая на взглядъ современныхъ любителей и знатоковъ литературы.
Революція начинается съ Байрона.
Пушкинъ такъ много обязанъ англійскому поэту! Вдь вс его герои демонической складки и ихъ героини — прямые потомки байроновской музы. А Кавказскій пл, напримръ, можетъ считаться даже весьма точнымъ подражаніемъ Корсару. Самъ авторъ это признаетъ: вдь онъ ‘съ ума сходитъ’ отъ Байрона!..
Года два спустя по выход въ свтъ этого самаго Плнника Пушкину приходится высказать свое общее мнніе о Байрон по поводу его смерти. Онъ не согласенъ съ чувствами кн. Вяземскаго, оплакивающаго безвременную, по его мннію, кончину ‘властителя думъ’ русской молодежи.
‘Теб грустно по Байрон,— пишетъ Пушкинъ,— а я такъ радъ его смерти, какъ высокому предмету для поэзіи… Геній Байрона блднлъ съ его молодостью… Постепенности въ немъ не было. Онъ вдругъ созрлъ и возмужалъ, проплъ и замолчалъ, и первые звуки его уже ему не возвратились’.
Эта идея своевременной смерти Байрона была высказана и Гте, четырьмя годами позже, въ бесдахъ съ Эккерманомъ. Ни о какомъ заимствованіи русскаго поэта не можетъ быть, конечно, и рчи.
Любопытны и дальнйшія совпаденія литературныхъ сужденій молодого Пушкина съ нкоторыми идеями старца Гте. Геніальное художественное чувство, очевидно, не знаетъ возрастовъ.
Одновременно съ байронизмомъ, Пушкина очень занимаетъ вопросъ вообще о романтической школ. Поэтъ усиливается объяснить себ сущность русскаго романтизма, безпрестанно касается этой темы въ письмахъ къ друзьямъ, даже въ роман Евгеній Онгинъ и, повидимому, никакъ не можетъ придти въ удовлетворительному отвту.
Но теоретическій отвтъ и невозможенъ былъ. Жуковскій считался представителемъ романтической школы, но Пушкинъ отлично понималъ, что отъ ‘святости’ и ‘чертовщины’ пвца Свтланы одинаково далеко до подлиннаго романтизма. О поэзіи Ленскаго дается, между прочимъ, такой отзывъ:
Такъ онъ писалъ темно и вяло,—
(Что романтизмомъ мы зовемъ,
Хоть романтизма тутъ ни мало
Не вижу я,— да что вамъ въ томъ)?
О стихахъ Жуковскаго нельзя сказать, но темнота и особенно сентиментальность претили Пушкину не мене вялости. Въ отзыв о Жуковскомъ онъ настаиваетъ преимущественно на его ‘образцовомъ переводномъ слог’. Буквально то же самое повторитъ впослдствіи и Гоголь.
Очевидно, Пушкинъ не способенъ помириться съ ‘святымъ’ романтизмомъ русской литературы. Но онъ вскор поканчиваетъ и съ демоническимъ направленіемъ. Уже въ 1825 году его собственныя поэмы ему ‘надоли’. ‘Русланъ — молокососъ, Плнникъ — зеленъ’. Онъ будто инстинктивно нападаетъ на настоящую романтическую струю.
Развнчивая поэмы, онъ прибавляетъ: ‘я написалъ трагедію и ею очень доволенъ, но страшно въ свтъ выдать: робкій вкусъ нашъ не стерпитъ истиннаго романтизма’.
Рчь шла о Борис Годунов и означала прежде всего совершенное уничтоженіе французской классической теоріи. Это само собой разумлось, хотя Пушкинъ не преминулъ набросать не мало замтокъ нарочито противъ старой школы. Гораздо важне дальнйшіе выводы.
Авторъ сосредоточилъ все свое вниманіе на историческомъ дух эпохи и національныхъ чертахъ героевъ и событій. Онъ изучаетъ лтописи, сочиненіе Карамзина, добивается житія какого-нибудь юродиваго, вообще работаетъ скоре какъ изслдователь, чмъ вдохновенный поэтъ.
И это называется романтизмомъ! Наименованіе слишкомъ лестное и не всегда заслуженное даже для европейской школы.
Пушкинъ всми силами избгалъ эффектовъ, приподнятаго драматизма, искусственно-подчеркнутыхъ характеровъ… Разв все это входило въ обычную практику даже талантливйшихъ романтиковъ? Кто изъ нихъ ршался исторической правд и будничной простот принести въ жертву сценичность и показную яркость трагедіи? Кто съ талантомъ автора Цыганъ и Бахчисарайскаго фонтана ршился бы подчинить полетъ своего воображенія первобытному повствованію темнаго лтописца?
Очевидно, если это и былъ романтизмъ, то весьма своеобразный, не похожій ни на романтизмъ Шиллера, ни на ‘либеральную’ школу Гюго, ни на байронизмъ Ламартина, и мене всего на поэзію самого Байрона. Ближе всего русскій поэтъ сталъ къ Шекспиру.
Трагедіи Байрона рзко осуждены за монотонность, лаконическую аффектацію, вообще за неестественность. Пушкинъ смется надъ романтическими злодями, даже фразу ‘дайте мн пить’ произносящими по злодйски, ставитъ въ примръ Шекспира: онъ предоставляетъ герою говорить какъ ему угодно, сообразно съ его драматическимъ характеромъ.
Но Пушкинъ видлъ въ Шекспир только принципіальнаго учителя, а не руководителя во всхъ частностяхъ творчества. Шекспиръ вренъ природ и исторіи: это общее правило, и Шекспиру будетъ вренъ не тотъ, кто подражаетъ его отдльнымъ произведеніямъ, а кто вообще стремится воспроизводить правду и исторію.
Въ Англіи прошлое — свое англійское, ничмъ не похожее на русское, и русскій послдователь Шекспира долженъ возсоздавать въ искусств русскую дйствительность. А эта дйствительность сама по себ лишена всякаго романтизма, въ ней нельзя найти ни лицъ, ни событій, переполняющихъ драматизмомъ и сильными эффектами шекспировскую сцену. Въ русской исторіи нтъ ни Ричардовъ, ни Норфольковъ, ни Маргаритъ. Здсь все неизмримо скромне, заурядне, проще. Слдовательно, и русская романтическая трагедія выйдетъ по существу вовсе не романтической даже въ шекспировскомъ смысл. Это будетъ скоре реальная историческая хроника въ прямой зависимости отъ предмета, избраннаго поэтомъ. И такимъ путемъ романтизмъ исчезаетъ съ русской сцены, разъ признаны основы національности и жизненности.
Пушкинъ, слдовательно, толкуя о романтизм, увлекаясь Шекспиромъ, стоялъ на пути къ самому настоящему реализму, къ той самой литератур, какую онъ первый привтствовалъ въ произведеніяхъ Гоголя.

XVIII.

Пушкинъ слишкомъ хорошо зналъ современныхъ цнителей искусства, чтобы не предвидть участи своихъ критическихъ выводовъ. Онъ ‘размышлялъ о трагедіи’, создавая Годунова, но не написалъ къ ней предисловія: ‘Я бы произвелъ скандалъ’ — je ferais du scandal,— писалъ Пушкинъ своему другу Раевскому.
И поэтъ объяснялъ почему. ‘Это жанръ, можетъ быть, мене всего призванный’. И дальше онъ пускался въ ядовитйшія насмшки надъ классицизмомъ, писалъ, въ сущности, предисловіе къ своей трагедіи.
И Пушкинъ долженъ былъ написать его въ какой бы то ни было форм.
Ему предстояло безпрестанно защищать ‘вою трагедію и свой романъ отъ друзей, о критикахъ нечего и говорить.
Стоило Пушкину отбросить романтическіе уборы, и со всхъ сторонъ послышались сожалнія о паденіи таланта. ‘Свтильникъ души поэта угасъ’, говорили самые благосклонные читатели. Гоголь много лтъ спустя писалъ по поводу Мертвыхъ дуихь: ‘Мн бы скоре простили, если бы я выставилъ картинныхъ изверговъ, но пошлости не простили мн’… Въ сильнйшей степени эту участь испытывалъ Пушкинъ, быстро переходя къ реальному національному искусству.
Евгеній Онгинъ повторилъ исторію Горе отъ ума съ единственной разницей: тамъ смущались классики, здсь романтики.
Раевскій, одинъ изъ первыхъ посвятившій Пушкина въ чары демонизма, не узнавалъ блестящаго пвца кавказской природы въ скромною бытописател. Ему хотлось романтизма въ общепринятомъ смысл, и не входила въ душу простая русская жизнь и совершенно не героическій отечественный герой: такъ же смотрлъ на романъ и другой, не мене просвщенный пріятель автора, Бестужевъ.
Онъ предъявлялъ самыя выспреннія требованія къ поэзіи, Пушкинъ доказывалъ ея права и на ‘легкое и веселое’, ‘картина свтской жмени также входитъ въ область поэзіи’.
Все это трудно понять самимъ свтскимъ людямъ, еще трудне оказалось для профессоровъ и журналистовъ.
Мы впослдствіи ближе познакомимся съ критическими взглядами двухъ даровитйшихъ представителей науки и публицистики въ эпоху появленія новой пушкинской поэзіи — Надеждина и Полевого. Исходные принципы критиковъ различны, но они сошлись въ своихъ приговорахъ надъ романомъ Пушкина. Для того и для другого Евгеній Онгинъ оказывался пустяковиннымъ бумагомараніемъ, carpiccio, нигилизмомъ, ‘поэтической бездлкой’, самое большое — ‘блестящей игрушкой’! А профессоръ даже все творчество Пушкина называлъ только ‘пародіей’.
А между тмъ, Надеждинъ отнюдь не былъ педантомъ, а Полевой — случайнымъ ремесленникомъ: оба стояли въ первомъ ряду современныхъ эстетиковъ и вообще писателей. Легко представить, сколько поэту пришлось испортить крови ради рецензентовъ и критиковъ! Вся его надежда могла основываться исключительно на публик въ возможно широкомъ смысл, на торжеств правды и таланта въ общественномъ мнніи.
И вотъ къ этой-то публик поэтъ обратился съ своей теоріей словесности, сообразно съ цлями изложилъ ее стихами и вставилъ въ самый романъ.
Прежде всего еще въ третьей глав остроумно изображены сентиментализмъ и романтизмъ, часто сливавшіеся въ одну смхотворную пародію на дйствительность.
Свой слогъ на важный ладъ настроя,
Бывало пламенный творецъ
Являлъ вамъ своего героя,
Какъ совершенства образецъ.
Онъ одарялъ предметъ любимый,
Всегда неправедно гонимый,—
Душой чувствительной, умомъ
И привлекательнымъ лицомъ.
Питая жаръ чистйшей страсти,
Всегда восторженный герой
Готовъ былъ жертвовать собой,
И при конц послдней части
Всегда наказанъ былъ порокъ,
Добру достойный былъ внокъ.
Вы видите, эти стихи — прямые предшественники знаменитой гоголевской насмшки надъ пристрастіемъ писателей къ ‘добродтельному человку’. Такъ писалъ Пушкинъ, приблизительно, въ 1824 году, т. е. въ періодъ своего охлажденія къ байронизму.
Но вдь Гоголь — признанный живописатель пошлости, самыхъ мелкихъ и непоэтическихъ явленій. Всмъ извстно его сопоставленіе двухъ поэтовъ — лирика и сатирика, писателя, минующаго скучные характеры и печальную дйствительность, ни разу не измнявшаго возвышеннаго строя своей лиры, вообще витающаго вдали отъ бренваго земного праха, и писателя, выставляющаго тину житейскихъ мелочей и повседневные характеры.
Давно принято въ этомъ сопоставленіи видть Пушкина и самого Гоголя. Это заблужденіе, и прежде всего несправедливость со стороны Гоголя.
Стоило ему прочесть пятую главу Онгина и Родословную моего героя, чтобы отказаться видть пропасть между своимъ учителемъ и самимъ собой, именно какъ изобразителемъ ‘пошлости’.
Вотъ любопытнйшее послдовательное развитіе реальной теоріи искусства въ пушкинскихъ стихахъ.
Сначала идетъ вопросъ только о національности и будничности мотивовъ и героевъ:
Быть можетъ, волею небесъ
Я перестану быть поэтомъ,
Въ меня вселится новый бсъ,
И Фебовы презрвъ угрозы,
Унижусь до смиренной прозы.
Тогда романъ на старый ладъ
Займетъ веселый мой закатъ.
Не муки тайныя злодйства
Я грозно въ немъ изображу.
Но просто всмъ перескажу
Преданья русскаго семейства,
Любви плнительные сны,
Да нравы нашей старины.
Поэту самому будто странны такіе вкусы у него, байрониста и романтика — и онъ юмористически сравниваетъ себя!— прежде и теперь.
Порой дождливою намекни
Я завернулъ на скотный дворъ…
Тьфу! прозаическія бредни,
Фламандской школы пестрый соръ!
Таковъ ли былъ я, разцвтая!
Скажи, фонтанъ Бахчисарая!
Такія ль мысли мн на умъ
Навелъ твой безконечный шумъ,
Когда безмолвно предъ тобою Зарему я изображалъ…
Теперь далеко до Заремы, до Гиреевъ и прочихъ сновъ юности. На смну имъ явятся не только не романтическія фигуры, а даже не допустимыя въ простомъ свтскомъ обществ. Мы видли, поэтъ защищалъ свтскую жизнь, какъ предметъ поэзіи, теперь онъ устремляется гораздо глубже въ ‘фламандскій соръ’ требуетъ мста среди литературныхъ героевъ ‘коллежскому регистратору’, ‘станціонному смотрителю’ и даже пьяному мужику.
О коллежскомъ регистратор рчь ведется совершенно въ гоголевскомъ дух: ‘малый онъ обыкновенный’, не Донжуанъ, не Демонъ, даже не цыганъ,
А просто гражданинъ столичный,
Какихъ встрчаемъ всюду тьму,
Ни по лицу, ни по уму
Отъ нашей братьи не отличный…
О, наконецъ, полнйшее заушеніе всякимъ чинамъ въ искусств и всевозможному шуму и блеску всякихъ эстетическихъ измовъ.
Иныя нужны мн картины,
Люблю песчаный косогоръ,
Передъ избушкой дв рябины,
Калитку, сломанный заборъ…
Теперь мила мн балалайка,
Да пьяный топотъ трепака
Передъ порогомъ кабака.
Ной идеалъ теперь хозяйка,
Да щей горшокъ, да самъ большой…
Теорія шла къ быстрому осуществленію на практик. Вс прозаическіе романы Пушкина — искусство фламандской школы, и со временемъ изъ подъ пера геніальнаго лирика, можетъ быть, явились бы первые образцы народнической литературы. Пушкинъ, весь одушевленный національными инстинктами и горячимъ стремленіемъ къ жизни и простот, сошелъ съ поприща русской литературы истиннымъ творцомъ ея національнаго великаго будущаго.
О помните, творцомъ-художникомъ вопреки современной наук и критик. Одинъ только всевластный талантъ былъ одновременно учителемъ и соратникомъ поэта. Это — въ полномъ смысл вдохновеніе геніальной натуры, органическое влеченіе къ творческой свобод и къ вчнымъ идеаламъ искусства.
Пушкинъ высказывалъ въ высшей степени серьезную мысль, будто иронически оправдывая себя за выборъ ‘ничтожнаго’ героя.
‘Вы правы,— говорилъ онъ рыцарямъ школъ, — но и я совсмъ не виноватъ’, и, предоставляя читателямъ воскликнуть или ‘экой вздоръ’ или ‘браво’, онъ, поэтъ, своего пути не измнитъ: онъ убжденъ въ своемъ прав.
И мы увидимъ, на какой высот должно было стоять это убжденіе, чтобы и себя оборонять отъ оглушительныхъ воплей ‘экой вздоръ’, и ободрять другихъ, столь же одинокихъ на своей писательской дорог. Мы впослдствіи оцнимъ всю важность пушкинскаго вліянія на Гоголя, разберемъ, что означало привтствіе геніальнаго прославленнаго поэта для начинающаго невдомаго литератора. Мы поймемъ также, почему Тургеневъ и Писемскій, столь, повидимому, несходные люди талантами и личностями, одинаково признавали Пушкина своимъ учителемъ и открытіе ему памятника — своимъ торжествомъ…
А теперь намъ остается сдлать общіе выводы изъ нашего обзора историческихъ судебъ русской литературы до вступленія ея на путь прогрессивнаго національнаго движенія.
Эти выводы, при всей своей значительности, подсказываются простой логикой фактовъ, въ сущности даже самими чистыми фактами.

Ив. Ивановъ.

(Продолженіе слдуетъ).

‘Міръ Божій’, No 2, 1897

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека