История русской критики, Иванов Иван Иванович, Год: 1897

Время на прочтение: 29 минут(ы)

ИСТОРІЯ РУССКОЙ КРИТИКИ.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ.

(Продолженіе *).

*) См. ‘Міръ Божій’, No 10, октябрь.

XXXVIII.

Киревскій очень трезво цнилъ русскую литературу, даже отрицалъ ея сущестованіе и приводилъ этотъ печальный фактъ въ связь съ другимъ: ‘у насъ еще нтъ полнаго отраженія жизни народа’. Что же есть?— ‘Надежда и мысль о великомъ назначеніи нашего отечества’.
Но это назначеніе неразрывно связано съ европейской цивилизаціей и безъ нея немыслимо и неосуществимо.
Критикъ пользуется западной мыслью о періодической смн европейскихъ народовъ, какъ представителей просвщенія человческаго, и Доходитъ до убжденія, что такая роль рано или поздно выпадетъ русскимъ. Западъ подготовилъ нашу образованность, онъ — ея колыбель, и когда европейскіе народы закончатъ кругъ своего умственнаго развитія, начнетъ Россія.
Авторъ договаривается до идеи, напоминающей извстную намъ похоронную псню Надеждина,— но только напоминающей. У Киревскаго пока на первомъ план не патріотическое идолопоклонство, а философія исторіи съ сильнымъ вмшательствомъ національнаго чувства.
Каждый изъ европейскихъ народовъ, по мннію Киревскаго, ‘совершилъ свое назначеніе’, т. е. закончилъ самобытное развитіе и изжилъ ‘отдльную жизнь’. Вс частныя государства поглощены цлой Европой.
Но въ этомъ цломъ нтъ стройнаго, органическаго тла, нтъ средоточія и потому, что нтъ господствующаго народа политически и умственно. А между тмъ это господство — законъ исторіи: ‘всегда одно государство было, такъ сказать, столицею другихъ, было сердцемъ, изъ котораго выходитъ и куда возвращается вся кровь, вс жизненныя силы просвщенныхъ народовъ’.
И автору, разумется, не трудно различныя историческія эпохи свести къ преобладанію различныхъ народовъ. Въ настоящее время на вершин европейскаго просвщенія Англія и Германія. Но ихъ власть недолговчна, ихъ внутренняя жизнь закончила кругъ живого развитія и совершенствованія, и вся Европа цпенетъ и превращается въ болото, ‘гд цвтутъ одн незабудки, да изрдка блеститъ холодный блуждающій огонекъ’ {Сочин. 1,45}.
Выраженія очень смлыя, но, снова повторяемъ, это отнюдь не приговоръ надъ европейской культурой. Напротивъ, она должна быть безусловно и сознательно усвоена Россіей ради историческаго будущаго. Киревскій неистощимъ на критику русской самобытности, независимой отъ европейскаго просвщенія.
Грибодовская комедія даетъ ему благодарный мотивъ въ этомъ направленіи. Онъ недоволенъ Чацкимъ за его слишкомъ ршительныя нападки на русскую подражательность. Она смшна, но не сама по себ, а по своей неловкости и непослдовательности. Подражать слдуетъ вполн, вовсе не опасаясь за цлость русскаго національнаго характера.
‘Наша религія, наши историческія воспоминанія, наше географическое положеніе, вся совокупность нашего быта столь отличны отъ остальной Европы, что намъ физически невозможно сдлаться ни французами, ни англичанами, ни нмцами’.
Вра Киревскаго въ устойчивость русской стихіи безгранична и онъ готовъ даже помириться съ уродствомъ отечественнаго чужебсія, лишь бы дать большій просторъ европеизму на русской почв.
‘До сихъ поръ,— говоритъ онъ,— національность наша была національность необразованная, грубая, китайски неподвижная. Просвтить ее, возвысить, дать ей жизнь и силу развитія можетъ только вліяніе чужеземное. И какъ до сихъ поръ все просвщеніе наше заимствовано извн, такъ только извн можемъ мы заимствовать его и теперь, и до тхъ поръ, покуда поровняемся съ остальною Европою. Тамъ, гд обще-европейское совпадется съ нашею особенностью, тамъ родится просвщеніе истинно-русское, образованно-національное, твердое, живое, глубокое и богатое благодтельными послдствіями. Вотъ отчего наша любовь къ иностранному можетъ иногда казаться смшною, но никогда не должна возбуждать негодованія, ибо боле или мене, посредственно или непосредственно, она всегда ведетъ за собою просвщеніе и успхъ, и въ самыхъ заблужденіяхъ своихъ не столько вредна, сколько полезна’ {Ib. I, 109.}.
Авторъ самъ подалъ примръ желательнаго для него совпаденія общеевропейскаго съ національнымъ, и не онъ одинъ, а вс русскіе шеллингіанцы. Идея поперемннаго культурнаго главенства народовъ — открытіе германской философіи, и очень нехитрое: оно должно было устранить галломанскій періодъ и провозгласить диктатуру германизма. Шеллингъ указывалъ на признаки этой диктатуры: общеевропейское увлеченіе германской философіей. У русскихъ публицистовъ не было своихъ Шеллинговъ, не было вообще самостоятельныхъ философскихъ и научныхъ системъ, но зато много вя’ры и надежды. Киревскій откровенно указалъ именно на эти опоры русскаго національнаго самосознанія.
Указаніе по существу мало убдительное: все достоврное и реальное принадлежало будущему, насколько вопросъ касался Россіи. Но вра оказалась великой и вполн дйствительной силой. Она вызвала дла, была оправдана вполн сознательной работой своихъ исповдниковъ.
У молодежи тридцатыхъ годовъ дв идеи — о всемірномъ предназначеніи Россіи и о личномъ просвтительномъ призваніи ея юныхъ сыновъ — слились въ одинъ символъ и сообщили ихъ литературной дятельности своеобразный идеалистическій характеръ оставшійся въ исторіи русскаго просвщенія неотъемлемымъ достояніемъ философской эпохи. Несомннно, разъ первенствующую роль играла вра, т. е. чувство, идея легко переходила въ экстазъ и утрачивала разумную сдержанность и даже логичность.
Киревскій съ теченіемъ времени додумался до открытаго и безпримснаго славянофильства. Задатки заключались еще въ раннихъ произведеніяхъ: стоило только мысль о болотномъ оцпенніи Европы оттнить контрастомъ русской жизненности и свжести. Это уже было сдлано Надеждинымъ въ начал тридцатыхъ годовъ, длалось и неучеными публицистами, изъ породы Глинки, авторами съ вщими сердцами.
Очень эффектное, напримръ, сопоставленіе тлетворнаго европеизма съ неистощимыми богатствами русской натуры, выходило въ статьяхъ Свиньина, дятельнаго сотрудника Сына Отечества, издателя Отечественныхъ Записокъ съ 1820 года.
Свиньинъ недоволенъ былъ скромностью русскихъ ‘къ достоинству своему’, и вознамрился познакомить ихъ съ національными героями. Журналъ неустанно прославлялъ русскихъ самоучекъ поэтовъ. Одновременно печатались и цнные матеріалы для русской исторіи, но собственно не ради науки, а во имя все той же славы и ‘народной гордости’: ‘добрые ремесленники и смышленые мужички’ въ глазахъ издателя стояли выше всякаго просвщенія, особенно европейскаго.
Не миновали такой ‘любви къ отечеству’ и просвщенные шеллингіанцы.
‘Западъ гибнетъ’, провозгласилъ Одоевскій въ тхъ же Русскихъ ночахъ, гд Шеллинга именовалъ Колумбомъ ХІХ-го вка. На запад все одряхлло и все опровергнуто: вра, наука, искусство. Дло цивилизаціи долженъ взять народъ ‘юный, свжій, непричастный преступленіямъ стараго міра’, и, конечно, это русскій народъ. ‘Девятнадцатый вкъ принадлежитъ Россіи!’… {Сочин. I, 314.}.
Опять вра и надежда, по существу т самыя настроенія, какія нашихъ авторовъ въ области эстетики приводили къ тайнамъ символизма. Культурные идеалы переживаютъ у нихъ такое же превращеніе, и посл справедливой просвщенной оцнки европейскаго прогресса перерождаются въ романтическое народничество, философъ исторіи становится пророкомъ-ясновидцемъ.
Киревскій испыталъ жестокое разочарованіе въ литературной дятельности. Его страстно-любимое дтище, журналъ Европеецъ на третьемъ нумеръ былъ запрещенъ за статью самого издателя Девятнадцатый вкъ. Подверглась оффиціальному порицанію и статья о Гор отъ ума. Усмотрна была политика, выраженія Киревскаго просвщеніе, дятельность разума гр. Бенкендорфомъ переведены какъ свобода и революція, открыты и конституціонныя вожделнія мирнаго шеллингіанца.,
Журналъ погибъ и Киревскій замолчалъ, подавленный и разочарованный. Благонамреннйшіе современные люди — въ род Никитенко, Погодина, возмущались карой и не видли въ стать ничего преступнаго. Правда, Погодинъ не одобрялъ статьи за ея европейскія сочувствія. Онъ былъ убждена, что ‘Россія особливый міръ’, и что ‘всей Европы надежда должна быть на Россію’, а Киревскій вздумалъ мрить ее на европейскій аршинъ! {Сочиненія Киревскаго. I, стр. 80, ср. Барсуковъ, IV, 8—9.}.
Но и Погодину не могли придти въ голову проникновенія Бенкендорфа, а Никитенко воскликнулъ: ‘Тьфу! Да что же мы, наконецъ, будемъ длать на Руси? Пить и буянить? И тяжко, и стыдно, и грустно!’
Максимовичъ, близко стоявшій къ Киревскому, свидтельствуетъ объ его глубокомъ огорченіи: столь горячо лелянныя надежды на литературную дятельность рушились и вмст съ ними въ корн подорвано страстное желаніе — служить родин.
Киревскій замолчалъ на долго, на цлыхъ двнадцать лтъ. Явилось нсколько небольшихъ статеекъ безъ имени, и за это время міросозерцаніе безвременно подшибленнаго журналиста круто мнялось и выразилось, наконецъ, въ знаменитомъ письм къ гр. Комаровскому, въ начал 1852 года. Оно носить названіе, О характер просвщенія Европы и его отношеніи къ просвщенію Россіи, напечатано въ московскомъ сборник Ивана Аксакова.
Другія времена и другія псни! У Киревскаго совсмъ испарился европеецъ я остался славянофилъ чистйшей крови. Письмо относится къ позднйшей эпох и намъ не представляется необходимости разбирать его подробно. Достаточно въ общихъ чертахъ указать на перемну въ авторскихъ взглядахъ.
Теперь и рчи нтъ о европейскомъ просвщеніи, какъ неизбжной основ русскаго. Западъ и Россія противоставляются другъ другу, какъ два совершенно различныхъ культурныхъ міра, и все сопоставленіе идетъ къ вящей слав Россіи.
Европа заимствовала религію и цивилизацію у Рима, односторонне-разсудочнаго, холодно-логическаго, не знавшаго полноты и цльности умозрнія, всесторонняго развитія нравственной жизни. Въ результат — на запад вся культура и бытъ сложились разудочно, искусственно, безъ всепроникающей внутренней связи и гармоніи, безъ разумнаго и духовнаго единства: государство изъ насилій завоеванія, законодательство изъ логическихъ разсужденій юрисконсультовъ и собраній и вншнихъ воздйствій на массу.
Россія получила религію и образованность отъ Византіи и къ ней перешла глубокая, нравственно-свободная мудрость древнихъ отцовъ церкви, ищущая внутренней цльности разума, а не вншней связи логическихъ понятій. Восточный созерцатель это — безмятежность внутренней цльности духа, глубина самосознанія, западный схоластикъ — безпокойный діалектикъ, ‘всегда суетливый, когда не театральный’.
Раньше нкоторыя мысли Киревскаго о спасительной сил европеизма и о варварств русской старины и самобытности напоминали философическія письма Чаадаева, теперь все наоборотъ.
Авторъ въ прошломъ русской исторіи открываетъ блестящія картины цивилизаціи, затмевающія европейское просвщеніе: богатйшія библіотеки у нкоторыхъ русскихъ князей XII и XIII вковъ, изумительная образованность монаховъ и тхъ же князей: они занимались такими ‘глубокомысленными писаніями’ отцовъ церкви, какія ‘даже въ настоящее время едва ли каждому нмецкому профессору любомудрія придутся по силамъ мудрости’.
Въ столь же идеальномъ свт рисуется автору и древнерусская семья и вообще вся нравственная личность и даже вншнее поведеніе русскаго человка. Увлеченіе доходитъ до идеализаціи, совершенно неожиданной посл извстныхъ намъ юношескихъ заявленій Киревскаго о необходимости общее мнніе возвышать до уровня ума людей просвщенныхъ.
Теперь выхваляется именно личное самоотреченіе русскаго характера. Русскій человкъ никогда не стремился ‘выставить свою самородную особенность’, у него единственное желаніе ‘быть правильнымъ выраженіемъ основного духа общества’.
Отсюда недалеко до прославленія вообще пассивныхъ добродтелей, даже страданія и примиренія съ какими бы то ни было вншними условіями общественной жизни.
И Киревскій, дйствительно, прибавляетъ такую параллель:
‘Западный человкъ искалъ развитіемъ вншнихъ средствъ облегчить тяжесть внутреннихъ недостатковъ. Русскій человкъ стремился внутреннимъ возвышеніемъ надъ вншними потребностями избгнуть тяжести вншнихъ нуждъ’. О русскій человкъ, по мннію Киревскаго, даже не понялъ бы, въ старину, политической экономіи, такъ идеально было его міросозерцаніе!
Не смотря на неуклюжесть и туманность выраженій, смыслъ ясенъ: у русскаго человка, подъ покровомъ ‘внутренняго возвышенія’, изумительная приспособляемость къ обстоятельствамъ и неистощимое терпніе.
И вотъ къ этимъ-то основамъ просвщенія Киревскій призывалъ своихъ читателей! Онъ, конечно, не мечталъ о возстановленіи старины во всей ея неприкосновенности, но, въ то же время, ‘въ прежней жизни отечества’, ‘въ самобытныхъ началахъ’ указывалъ единственный источникъ науки. Какъ собственно указанныя выше начала могутъ развить науку и зачмъ вообще ее развивать, если еще писанія XV вка превосходили мудростью современныхъ философовъ и если древній русскій человкъ достигалъ идеала ‘внутренней цльности самосознанія’, ‘внутренней справедливости’ въ законахъ, ‘единодушной совокупности’ въ сословныхъ отношеніяхъ и ‘твердости семейныхъ и общественныхъ связей?’ {Сочиненія, II, стр. 229 etc.}
Что-нибудь изъ двухъ: или русскій человкъ не такое ужъ совершенство, какъ онъ рисуется автору, или никакая новая образованность не иметъ ни цли, ни смысла. Эта дилемма до конца не исчезнетъ изъ славянофильской философіи, и именно она будетъ внутреннимъ разъдающимъ недугомъ всей системы, какъ бы искренни и благородны ни были ея защитники.
Но въ тридцатыхъ годахъ дилеммы еще не существовало, по крайней мр, для молодыхъ шеллингіанцевъ. Вс они приблизительно въ дух Киревскаго ршали вопросъ объ отношеніе европейскаго просвщенія къ русскому и, твердо стоя на почв національности, часто даже впадая въ патріотическій лиризмъ, они не забывали своихъ учителей и ни на минуту не сомнвались въ великой сил западной цивилизаціи и въ ея благодяніяхъ русской литератур и русскому народу.
Эта идея нашла полное осуществленіе въ критик и въ учено-литературной дятельности молодежи. Философія и народность уживались рядомъ и пролагали пути истинно идейному и національному искусству.

XXXIX.

Мы видли, журналъ Павлова ставилъ въ неразрывную связь изслдованіе народнаго творчества и проникновеніе въ литературу реализма. Молодые дятели съ точностью принялись выполнять эту вполн логическую программу.
Братъ Киревскаго, Петръ Васильевичъ, первый изъ современныхъ поклонниковъ русской старины, началъ собирать народныя псни, внесъ въ это дло необыкновенное чутье народнаго духа, величайшее усердіе и представилъ, такимъ образомъ, наглядныя иллюстраціи для художественной критики новаго направленія.
Достойнымъ соревнователемъ Киревскаго явился Максимовичъ, авторъ извстной намъ статьи о Полтав.
Максимовичъ, спеціалистъ по ботаник, но слушатель Павлова и Давыдова, рано пристрастился къ философіи и словесности, философіи давалъ полный просторъ въ своихъ ботаническихъ разсужденіяхъ, а словесность разрабатывалъ въ журналахъ. Малороссъ по происхожденію, онъ естественно современныя національныя увлеченія перенесъ на малорусскую поэзію и издалъ три сборника украинскихъ псенъ.
Первый сборникъ вышелъ въ 1827 году и предисловіе къ нему одинъ изъ краснорчивйшихъ образцовъ критики двадцатыхъ годовъ въ ея основныхъ принципахъ. Тонъ статьи показываетъ, что принципы эти еще новость, и тмъ важне было одновременное появленіе и теоріи, и примровъ, превосходно пояснявшихъ теорію.
‘Наступило, кажется, то время,— писалъ издатель псенъ,— когда познаютъ истинную цну народности, начинаетъ уже сбываться желаніе: да создастся поэзія истинно-русская! Лучшіе наши поэты уже не въ основу и образецъ своихъ твореній поставляютъ произведенія иноплеменныхъ, но только средствомъ къ полнйшему развитію самобытной поэзіи, которая зачалась на родимой почв, долго была заглушаема пересадками иностранными и только изрдка сквозь нихъ пробивалась’.
Максимовичъ лично обладалъ поэтическимъ талантомъ и художественнымъ чувствомъ. Его сборникъ имлъ не только научное значеніе, онъ настоящій художественный памятникъ, одинаково цнный и для поэта, и для историка. Пушкинъ и Гоголь восторженно привтствовали трудъ Максимовича, и этотъ фактъ краснорчиве всхъ статей засвидтельствовалъ врность направленія, принятаго молодыми критиками. Для старыхъ шеллингіанцевъ такое единеніе оказалось недостижимой задачей, здсь же мы заране ждемъ возможно тщательной и разумной оцнки современныхъ поэтическихъ талантовъ, въ томъ числ Пушкина.
Максимовичъ уже доказалъ это, его товарищи и раньше, и позже его статьи шли тмъ же путемъ, искренне стремясь философскій идеализмъ сблизить съ дйствительностью, преклоненіе предъ европейской культурой съ основами русской національности. Если цль оказалась не вполн достигнутой, причина отнюдь не въ недостатк доброй воли и еще мене — въ ошибочномъ пониманіи задачи.
Въ кружк Раича съ самаго начала не умирала мысль о журнал. Членовъ кружка связывала совмстная служба при Московскомъ архив иностранныхъ длъ. Вс упомянутые нами писатели братья Киревскіе, кн. Одоевскій, Веневитиновъ — ‘архивные юноши’. Столь тсныя отношенія естественно внушали мысль объ общей литературной работ.
Вопросъ обсуждался долго и внимательно. Участіе принимали и Полевой, будущій издатель Телеграфа, и кн. Вяземскій, главнйшій его сотрудникъ въ начал изданія. Въ проектахъ, конечно, не оказалось недостатка, но въ обществ немедленно выяснилось два теченія, въ высшей степени для насъ любопытныхъ.
Соображенія Полевого на счетъ журнала не встртили одобренія ‘архивныхъ юношей’, философовъ и аристократовъ. Къ Полевому, очевидно, примкнулъ и кн. Вяземскій’. Оба остались при особомъ мнніи, а другой проектъ былъ представленъ Веневитиновымъ въ форм статьи Нсколько мыслей въ планъ журнала.
Это было моментомъ разъединенія среди русскихъ критиковъ. Оно основывалось не на рзкой разниц общественныхъ и литературныхъ взглядовъ: вс одинаково признавали романтизмъ, философію, вообще германское вліяніе. Были, конечно, степени въ увлеченіяхъ, но принципы для всхъ оставались признанными и прочными.
Вопросъ заключался въ практическомъ приложеніи этихъ принциповъ.
Здсь ‘архивные юноши’ оказывались будто людьми другой планеты сравнительно съ Полевымъ, типичнымъ журнальнымъ бойцомъ, и даже сравнительно съ кн. Вяземскимъ.
Мы знаемъ, какія цли, по мннію Полевого долженъ былъ преслдовать русскій публицистъ: это неограниченная популяризація фактовъ и идей, неустанная забота о новизн и занимательности матеріала, въ общемъ самоотверженное служеніе публик, хотя и вполн культурное и просвтительное. А разъ публика занимаетъ такое мсто въ предпріятіи журналиста, онъ естественно превращается въ ловца сочувствій, т. е. въ литературнаго борца, въ полемизатора съ соперниками и противниками. Гд же собственно предлъ борьб и до какой температуры долженъ достигать полемическій азартъ — вопросы несущественные и зависятъ исключительно отъ обстоятельствъ. Заране можно предположить, предлы будутъ очень широки и температура высока, разъ журналистъ во что бы то ни стало добивается общественнаго интереса къ своему длу.
Приблизительно такихъ же мыслей держался и кн. Вяземскій.
Боле тридцати лтъ спустя онъ сочинилъ Литературную Исповдь и вполн откровенно опредлялъ духъ своей былой журнальной дятельности:
Когда я молодъ былъ и кровь кипла въ жилахъ,
Я тотъ же кипятокъ любилъ искать въ чернилахъ.
Журнальныхъ схватокъ пылъ, тревогъ журнальныхъ шумъ
Какъ хмелемъ подстрекалъ заносчивый мой умъ.
Въ журнальный циркъ не разъ, задорный литераторъ
На драку выходилъ, какъ древній гладіаторъ.
Онъ былъ ‘бойцомъ кулачнымъ’, и это не преувеличено.
Именно кн. Вяземскій первый поднялъ полемику изъ-за романтизма по поводу Бахчисарайскаго фонтана, безпощадно преслдуя ‘классиковъ’, т. е. Встникъ Европы, не скупился на эпиграммы, а впослдствіи и на очень сильныя личныя выходки противъ ненавистныхъ литераторовъ. Впослдствіи среди враговъ Блинскаго мы встртимъ кн. Вяземскаго во всемъ пылу гнва и страсти, и не одного Блинскаго, а вообще
‘Какихъ-то — не въ домекъ — сороковыхъ годовъ’.
Вообще другъ Пушкина не отставалъ отъ великаго поэта въ неутомимой энергіи бросить стрлу по адресу литературнаго противника, и на этотъ счетъ даже припоминалъ старинныхъ бояръ, своихъ предковъ, страшныхъ охотниковъ до кулачныхъ свалокъ.
Естественно, Вяземскій одинъ изъ первыхъ поддержалъ Полевого.
Но другая партія совершенно иначе понимала свой аристократизмъ и съ негодованіемъ отвернулась бы отъ картины ‘боярина-богатыря’, съ такимъ вкусомъ нарисованной въ Исповди Вяземскаго. Ея идеалъ проникнутъ спокойно-философскимъ созерцаніемъ и невозмутимо-культурной терпимостью, идеалъ высшаго изящнаго просвщенія, глубокой идейности и чисто-рыцарственнаго служенія одной истин съ твердымъ разсчетомъ стяжать друзей и читателей во имя только этой истины.
Мы знакомы съ лирически-мечтательной, отчасти мистической личностью кн. Одоевскаго. Вененитиновъ не такъ былъ склоненъ къ тайнамъ и символамъ, напротивъ, онъ стремился къ ясности w полной опредленности мысли. Но вся натура располагала его къ тому же жанру мирнаго аристократически-свободнаго философствованія, какимъ жилъ и Одоевскій. Недаромъ, его первое юношеское увлеченіе Гёте и первая страсть — поэзія — въ высшей степени вдумчивая, полная философскихъ отголосковъ, но прекраснодушная и по существу идиллическая.
Въ посланіи къ одному изъ друзей Веневитиновъ говорилъ:
Оставь, о, другъ мой, ропотъ твой,
Смири преступныя волненья:
Не ищетъ вчуж утшенья
Душа богатая собой.
Не врь, чтобъ люди разгоняли
Сердецъ возвышенныхъ печали.
Печали молодого поэта, конечно, не безнадежныя мечтанія празднаго ума и эпикурействующаго сердца, столь часто украшающія банальность мысли и мелкоту чувства не соотвтствующими звуками и красками. У Веневитинова рано и быстро развиваются задатки настоящаго мыслителя. У него стихотворчество только одно изъ самыхъ незначительныхъ проявленій изумительно богатой духовной жизни и онъ самъ произнесетъ безжалостный приговоръ надъ притязательными ‘сынами Аполлона’:
‘Многочисленность стихотворцевъ’, по мннію Веневитинова, ‘во всякомъ народ есть врнйшій признакъ его легкомыслія’. Истинный поэтъ непремнно философъ, глубокій мыслитель, ‘внецъ просвщенія’. Онъ творецъ не подъ вліяніемъ ‘перваго чувства’: оно ‘только порождаетъ мысль, которая развивается въ борьб’, и мысли снова надо обратиться въ чувство, чтобы явиться поэзіей. Иначе — она выродится въ простой механизмъ, станетъ ‘орудіемъ безсилія’. Человкъ не можетъ дать себ яснаго отчета [въ своихъ чувствахъ и, естественно, избгаетъ точнаго языка разсудка, т. е. прозы, освобождаетъ себя — подъ предлогомъ чувства — отъ обязанности мыслить и, поддаваясь безотчетному наслажденію, отвлекается отъ высокой цли совершенствованія.
Это — прекрасная характеристика чистыхъ художниковъ римъ и сладкихъ звуковъ. Именно такъ долженъ былъ говорить поэтъфилософъ, такъ думали и его сверстники. ‘Поэту необходимы знанія’, твердилъ Одоевскій, ‘поэту необходимы убжденія, потому что для читателей вовсе не безразлично, какъ поэтъ относится къ тмъ или другимъ явленіямъ міра физическаго и нравственнаго’ {Русскія ночи. Соч. I, 172.}.
Вс эти идеи, конечно, не представляютъ ничего неожиданнаго: вс он свободно могли возникнуть на почв шеллингіанской идеализаціи поэта. Ничего нтъ поразительнаго и въ разсужденіи Одоевскаго о ‘поэтическомъ магизм’, т. е. о способности поэтовъ предвосхищать историческія изысканія ученыхъ и проницать тайны прошлаго независимо отъ разработки источниковъ {Ib., стр. 387.}.
Достигнуть подобнаго успха, конечно, не могутъ простые стихотворцы съ безотчетными чувствами и мимолетными настроеніями, и мы поймемъ, почему молодые шеллингіанцы поспшатъ объявить Пушкина поэтомъ-философомъ. Это означало — выдлить его изъ сонма всхъ современныхъ сладкопвцевъ и ремесленниковъ {Киревскій. Въ ст. Нчто о характер поэзіи Пушкина.}.
Веневитиновъ до конца своей краткой жизни останется настоящимъ подвижникомъ мысли и, скончавшись двадцати двухъ лтъ, оставитъ русской критик почетное и богатое наслдство.
Но этимъ вопросъ не ршался. Смыслъ всякаго богатства заключается не въ количеств, а въ оборот, въ практической широкой производительности богатства. Выполнялось ли это условіе дятельностью Веневитинова и его друзей?
Вс они съ глубокой убжденностью работали надъ личнымъ умственнымъ развитіемъ, вс горли истинно-гражданскимъ желаніемъ — сдлать участниками своихъ сокровищъ и русское общество, даже народъ. Насколько же удалось имъ осуществить свою столь трудную и высокую задачу?
Въ сущности, отвтъ въ общихъ чертахъ мы предвосхитили даже отрывочной характеристикой даровитйшихъ русскихъ философовъ. Факты только полне объяснятъ намъ уже извстное и окончательно установятъ значеніе философской молодежи въ исторіи нашего общественнаго просвщенія. Мы отъ начала до конца пребудемъ въ области необыкновенно развитой мысли, искренняго энтузіазма, и въ то же время насъ неотступно будутъ преслдовать ‘сердецъ возвышенныхъ печали’.

XL.

Планъ, представленный Веневитиновымъ, ясно опредлялъ литературное направленіе будущаго журнала. Авторъ совершенно доканчивалъ съ французскимъ вліяніемъ въ обществ любомудрія, т. е. германской философіи, — это былъ вопросъ ршенный. Но устранить французскія правила не значитъ отдаться полному произволу, а именно это, по мннію Веневитинова, и произошло въ русской литератур.
Посл освобожденія отъ классицизма явилась всеобщая страсть къ стихотворству и совершенное пренебреженіе къ умственной работ, къ систематической подготовк основы для новой литературы.
Такую подготовку можетъ создать только философія, какъ наука. Она вызоветъ самостоятельную дятельность русской мысли и упрочитъ ея самобытное развитіе. Философія разовьетъ въ русскомъ обществ и народ самопознаніе, т. е. способность отдавать себ отчетъ въ своемъ прошломъ и въ ‘своемъ предназначеніи’,— и въ результат русскіе люди направятъ свои нравственныя усилія къ цлямъ дйствительно-національнымъ, исторически и разумно-необходимымъ.
Ясно, начала философіи должны стать доступными русской публик, и въ этомъ заключается цль журнала.
Тожественныя идеи исповдывалъ я Одоевскій. Параллельно съ нападками Веневитинова на безотчетное стихотворство, онъ въ Встник Европы нападалъ на пустоту, безсмысліе и невжество такъ называемаго просвщеннаго русскаго общества, большого свта. Очевидно, апостолы любомудрія совершенно ясно поняли, гд таятся жесточайшіе враги серьезной умственной работы и идейной литературы.
Результатомъ всхъ этихъ разсужденій и явился альманахъ Мнемозина.
Цль журнала заключалась въ борьб съ французской легковсной философіей, съ заграничными бездлками. Издатели хотли обратить вниманіе русскаго общества на истинную философію, ‘распространить нсколько новыхъ мыслей, блеснувшихъ въ Германіи’.
Такъ объясняли издатели свое предпріятіе уже въ то время, когда оно отживало свои дни, — по программа дйствительно выполнялась неуклонно. Правда, выполнять пришлось очень недолго: вышло всего четыре книги и все изданіе продолжалось годъ съ небольшимъ.
Успха оно не имло: у Мнемозины оказалось всего 157 подписчиковъ, какъ разъ изъ того самаго большого свта, какой громилъ кн. Одоевскій. Объ общественномъ вліяніи не могло быть и рчи. И между тмъ, его слдовало бы желать по всмъ даннымъ.
Издатели заручились сотрудничествомъ первостепенныхъ литературныхъ силъ: Пушкинъ, Грибодовъ стояли во глав поэзіи, кн. Вяземскій и молодой другъ Пушкина — Кюхельбекеръ* должны были украсить критическій отдлъ, Павловъ и Одоевскій завдывали философіей.
Что могъ проповдывать альманахъ по части философіи мы знаемъ: важнйшимъ произведеніемъ здсь были статьи кн. Одоевскаго — Афоризмы изъ различныхъ писателей, по части современнаго германскаго любомудрія. Любопытне критика, здсь пальма первенства принадлежитъ стать Кюхельбекера О направленіи нашей поэзіи, особенно лирической въ послднее десятилтіе.
Еще до изданія Мнемозины Кюхельбекеръ пріобрлъ извстность въ качеств критика, и кн. Одоевскій счелъ необходимымъ заручиться его сотрудничествомъ.
Товарищъ Пушкина по лицею, сынъ нмецкой семьи, Кюхельбекеръ еще въ школ числился страстнымъ поклонникомъ литературы, преимущественно германской и романтической. Ему не требовалось философскихъ изысканій, чтобы вознегодовать на классицизмъ и своими художественными сочувствіями совпасть съ шеллингіанцами.
Кюхельбекеръ дйствительно и не причастенъ любомудрію. Онъ принадлежитъ къ чистымъ романтикамъ, романтикамъ по инстинктивнымъ влеченіямъ и поэтическому складу натуры, какимъ былъ и современный ему критикъ и романистъ Бестужевъ-Марлинскій. Мы упоминали объ этой нефилософской пород молодежи двадцатыхъ годовъ, она, независимо отъ философіи и даже дятельне самихъ философовъ, защищала новое искусство и являлась будто переходнымъ звеномъ отъ критиковъ къ художникамъ, отъ отвлеченной мысля къ творчеству, отъ теоріи къ практик.
Немедленно по выход изъ лицея Кюхельбекеръ напалъ на французскій классицизмъ во имя ‘германическаго духа’, по его мннію, ‘ближайшаго къ нашему національному духу’, и развнчивалъ русскихъ классиковъ, ссылаясь, между прочимъ, на критику Мерзлякова о Херасков.
Дв статьи такого содержанія были напечатаны въ 1817 году, въ петербургской французской газет Conservateur impartial, издававшейся при министерств иностранныхъ длъ {Ср. Колюпановъ. II, 24.}.
Съ тхъ поръ взгляды Кюхельбекера на ‘германическій духъ’ измнились. Его статья въ Мнемозин основана на самобытныхъ принципахъ. Съ ними вполн быть согласенъ Пушкинъ и это обстоятельство, вроятно, и вызвало приглашеніе Кюхельбекера въ Мнемозину.
Перемна въ воззрніяхъ Кюхельбекера такъ же, вроятно, произошла подъ вліяніемъ Пушкина. Теперь онъ ратовалъ противъ ‘наносныхъ нмецкихъ цпей’ и вообще противъ всякихъ иноземныхъ, и могъ вполн заслужить ваименованіе перваго славянофила, какое дали ему впослдствіи {Русск. Стар. 1875, XIII, 337. В. К. Кюхельбекеръ. сообщ. Ю. Косова и М. Кюхельбекера.}.
Кюхельбекеръ, какъ поэтъ, впадаетъ въ еще боле восторженный лиризмъ, чмъ произошло впослдствіи съ Киревскимъ.
‘Да создастся,— восклицаетъ онъ,— для славы Россіи поэзія истинно-русская, да будетъ святая Русь не только въ гражданскомъ, но и въ нравственномъ мір первою державою во вселенной! Вра праотцевъ, нравы отечественные, лтописи, псни и сказанія народныя — лучшіе, чистйшіе, важнйшіе источники для нашей словесности’.
Великія надежды авторъ возлагаетъ на Пушкина, какъ представителя новой національной литературы. Кюхельбекеръ очень проницательно раскрываетъ ненародное содержаніе поэзіи Жуковскаго, разъясняетъ психологію литературнаго подражателя, всегда лишеннаго силы, свободы и вдохновенія, ‘необходимыхъ трехъ условій всякой поэзіи’. Выводъ точный и ясный: ‘всего лучше имть поэзію народную’ {Мнемозина. М. 1824, часть II.}.
Одновременно Кюхельбекеръ напечаталъ въ Мнемозин пылкое стихотвореніе — Проклятіе. ‘Гнусному оскорбителю’ поэта сулились всевозможныя кары, а поэтъ превозносился какъ исключительное, божественное явленіе на земл…
Альманаху нельзя было отказать ни въ критической талантливости, ни въ литературности, ни еще мене — въ серьезности содержанія. Но вс эти достоинства оказались втун.
Нкоторые тонкіе цнители и отзывчивые юноши съ любовью читали статьи сборника и особенно сочиненія Одоевскаго: объ этомъ свидтельствуетъ Блинскій, но для большой публики такая умственная пища была слишкомъ тонкой, а философія въ форм афоризмовъ — прямо утомительной.
Мнемозина явилась слишкомъ аристократичной и учеаой для своихъ современниковъ — и не только читателей, но и для журналистовъ. Мы впослдствіи познакомимся съ пріемами журнальной полемики въ двадцатыхъ и тридцатыхъ годахъ: исторія Московскаго Телеграфа дастъ намъ изобильный матеріалъ, а такія фигуры, какъ Булгаринъ и Сенковскій, освободятъ насъ отъ всякихъ разъясненій. Ки. Одоевскому и его сотрудникамъ уже пришлось бороться съ подобными героями, и легко представить, борьба оказалась не по силамъ.
Полевой и кн. Вяземскій — люди другого типа: они превосходно справлялись съ журнальной тлёй и Булгаринымъ, въ жуткія минуты приходилось прибгать къ другимъ своимъ талантамъ — не литературнымъ. Мнемозин пришлось сложить оружіе, и не столько потому, что для нея страшенъ былъ Булгаринъ, сколько по несоотвтствію ея тона и содержанія вкусамъ и умственному уровню публики. Та же исторія произойдетъ и съ Московскимъ Встникомъ, дтищемъ той же передовой философской и литературной молодежи.
Блинскій очень мтко объяснилъ его кончину и его слова цликомъ можно примнить къ Мнемозин и вообще ко всмъ литературнымъ предпріятіямъ благородныхъ любомудровъ.
‘Московскій Встникъ,— говоритъ Блинскій,— имлъ большія достоинства, много ума, много таланта, много пылкости, но мало, чрезвычайно мало смтливости и догадливости и потому самъ былъ причиною своей преждевременной кончины. Въ эпоху жизни, въ эпоху борьбы и столкновенія мыслей и мнній, онъ вздумалъ наблюдать духъ какой-то умренности и отчужденія отъ рзкости въ сужденіяхъ’.
Одоевскій, приблизительно, въ томъ же смысл объяснялъ неудачу и своего альманаха. Онъ несравненно рзче, чмъ Блинскій, изображаетъ ‘жизнь’ и ‘борьбу’. Это понятно, Блинскій самъ жилъ и лично боролся, на него явленія той и другой области не могли производить эстетически-удручающаго впечатлнія. А кн. Одоевскій именно какъ эстетикъ судитъ о бурной сцен дйствительности.
‘Я и мои товарищи,— пишетъ онъ,— были въ совершенномъ заблужденіи. Мы воображали себя на тонкихъ философскихъ диспутахъ портика или академіи, или по крайней мр въ гостиной, въ самомъ же дл мы были въ райк: вокругъ пахнетъ саломъ и дегтемъ, говорятъ о цнахъ на севрюгу, бранятся, поглаживаютъ нечистую бороду и засучиваютъ рукава, а мы выдумываемъ вжливыя насмшки, остроумные намеки, діалектическія тонкости, ищемъ въ Гомер или Виргиліи самую жестокую эпиграмму противъ враговъ нашихъ, боимся расшевелить ихъ деликатность’.
Пораженіе неизбжное, и оно имло для кн. Одоевскаго т же послдствія, какія гибель Европейца для Киревскаго. Въ теченіе нсколькихъ лтъ Одоевскій молчалъ и занялся службой.
Такова судьба даровитйшихъ шеллингіанцевъ. Они дурно справляются съ превратностями литературнаго поприща и еще неудачне ведутъ себя какъ просвтители публики. Они не понимаютъ и не знаютъ своихъ читателей. Они слишкомъ аристократичны, не по убжденіямъ и еще мене сословнымъ предразсудкамъ, а по пріемамъ дятельности. Они — господа, говорящіе толп умныя рчи съ балкона и способные придти въ ужасъ при одной мысли спуститься на улицу и сойтись лицомъ къ лицу съ своими слушателями.
Естественно, слушатели остаются совершенно равнодушными и къ рчамъ, и къ самимъ ораторамъ. Судьба жестокая, несправедливая, но законная и неотразимая!
Посл Мнемозины дятельность товарищей и единомышленниковъ Одоевскаго не прекратилась немедленно. Они нашли пріютъ въ другихъ журналахъ, хотя ихъ скоро поразилъ страшный ударъ: смерть вырвала изъ ихъ среды едва ли не самую блестящую надежду русской философской критики двадцатыхъ годовъ.

XLI.

Веневитиновъ, кром Плана, усплъ написать еще нсколько статей — незначительныхъ по размрамъ, но въ высшей степени содержательныхъ. Отголоски ихъ будутъ встрчаться намъ вплоть до самаго зрлаго періода критики Блинскаго.
Мы знаемъ негодованіе Веневитинова на поэтическій произволъ новой литературы, на понятіе о романтизм, какъ о полномъ отсутствіи какихъ бы то ни было руководящихъ идей для поэтическаго творчества.
Это понятіе составилось вполн естественно: романтизмъ устранялъ классическую школу, т.-е. системы, формулы, правила, очевидно, онъ самъ — полная неограниченная свобода, капризная игра фантазіи и всевозможныя прихоти поэтической личности. Подтвержденіе этой теоріи не трудно было найти и въ западномъ романтизм: бурные германскіе геніи могли служить безукоризненными образцами натиска въ какомъ угодно нелогическомъ направленіи. Страстная протестующая поэзія Байрона не противорчила тому же представленію. Надеждинъ имлъ основаніе напасть на лжеромантизмъ, на разнузданность нарочито своевольнаго воображенія и преднамренныя оскорбленія здравому смыслу и осмысленной красот.
Надеждинъ могъ бы сослаться даже на теорію, не только на практику современныхъ романтиковъ, напримръ, на проиведеніе Ореста Сомова О романтической поэзіи. Здсь романтизмъ опредлялся какъ ‘прихоть своенравной поэзіи, которая отметаетъ все обыкновенное, требуя новаго и небывалаго’.
Но московскій профессоръ не представлялъ ясно цли своихъ нападеній, а главное, не имлъ для собственнаго обихода точнаго представленія о романтизм и могъ громить однимъ ударомъ и уродливыя упражненія бездарныхъ фантазеровъ, и Пушкина вмст съ Вайрономъ.
А между тмъ настоятельно было освободить новую литературу отъ упрековъ въ безпринципности, указать и на новомъ пути принципы, по достоинству отнюдь не уступающіе старымъ правиламъ.
Эту цль и имлъ въ виду Веневитиновъ.
Защищая необходимость научнаго философскаго просвщенія, онъ требовалъ отъ литературы ‘боле думать, нежели производитъ’. Молодой критикъ отвергалъ самодовлющее искусство, и общественное значеніе поэта опредлилъ въ такихъ выраженіяхъ, какія Блинскій повторилъ только въ послдніе годы своей дятельности.
‘Для общества, — писалъ Веневитиновъ,— безполезенъ поэтъ, который наслаждается въ собственномъ своемъ мір, котораго мысль вн себя ничего не ищетъ и, слдовательно, уклоняется отъ цли всеобщаго совершенствованія’.
Полемизируя съ Полевымъ изъ-за Евгенія Онгина, Веневитиновъ настаивалъ на ‘исторической точк зрнія въ искусств’, и на ‘одной основной мысли’ критическихъ воззрній. Исторія научитъ насъ, что романтическая поэзія вовсе не заключается только ‘въ неопредленномъ состояніи сердца’, и что ‘поэты не летаютъ безъ цли и какъ будто единственно на зло піитикамъ’. Въ самой поэзіи имются свои постоянныя правила, каковыя имъ должна открыть философія и исторія.
И на этомъ основаніи Веневитиновъ требовалъ отъ поэтовъ ‘философіи времени’, т.-е. умственнаго развитія, стоящаго на уровн эпохи, отъ критиковъ — руководящихъ идей, отъ профессоровъ, врод Мерзлякова, — признанія ‘постепенности существеннаго развитія искусства’.
Насъ часто поражаетъ буквальное совпаденіе идей Веневитинова и Блинскаго, и уже этотъ фактъ свидтельствуетъ, по какому пути направилась бы критика молодого автора.
Напримръ, въ стать объ Евгеніи Онгин Веневитиновъ признаетъ единственно разумный способъ цнить явленія словесности — ‘степенью философіи времени, а въ частяхъ по отношенію мыслей каждаго писателя къ современнымъ понятіямъ о философіи’. И съ этой точки зрнія, прибавляетъ Веневитиновъ, и ‘Аристотель не потеряетъ правъ своихъ на глубокомысліе’.
Блинскій въ 1842 году писалъ:
‘Искусство подчинено какъ и все живое и абсолютное процессу историческаго развитія… Искусство нашего времени есть выраженіе, осуществленіе въ изящныхъ образахъ современнаго сознанія, современной думы о значеніи и цли жизни, о нуждахъ человчества, о вчныхъ истинахъ бытія.
Веневитиновъ въ разгаръ ожесточеннйшихъ нападокъ Встника Европы на Руслана и Людмилу, на основаніи этой поэмы предсказывалъ національное значеніе пушкинской поэзіи и народность опредлилъ такъ, какъ ее впослдствіи объяснялъ Гоголь и вмст съ нимъ Блинскій въ статьяхъ о Пушкин.
‘Народность отражается не въ картинахъ, принадлежащихъ какой-либо особенной стран, но въ самыхъ чувствахъ поэта, напитаннаго духомъ одного народа и живущаго, такъ сказать, въ развитіи, успхахъ и отдльности его характера’.
Правда, понятіе духа народа весьма неопредленно, и мы увидимъ, самого Веневитинова оно не навело на врное представленіе о пушкинскомъ роман. Пришлось другому критику того же направленія, исправить недоразумніе. Мы видли, нчто подобное произошло и съ Надеждинымъ, четыре года спустя опредлявшимъ народность словами Веневитинова. Ему также мелькомъ брошенная фраза о народности не помшала уничтожить Евгенія Онгина. Но, помимо частной ошибки, Веневитиновъ совершенно иначе понялъ самый талантъ Пушкина и его будущее развитіе, чмъ ученый сотрудникъ Встника Европы.
Именно о стать по поводу первой главы Евгенія Онгина Пушкинъ отозвался, что только ее одну прочелъ съ любовью и вниманіемъ: ‘все остальное или брань, или переслащенная дичь’.
Поэтъ простеръ свое вниманіе дальше благосклонныхъ заявленій. Онъ читалъ у Веневитинова Бориса Годунова. Когда потомъ сцена Пимена съ Григоріемъ была напечатана въ Jfocxoeскомъ Встник, Веневитиновъ привтствовалъ ее статьей, написанной для Journal de St.-Ptersbourg — Analyse June sc&egrave,ne dtache de la tragdie de М. Pouchkin. Статья появилась въ печати только въ полномъ собраніи сочиненій Веневитинова, но содержаніе ея не могло остаться тайной и мы указывали на странный поворотъ во мнніяхъ Надеждина о Пушкин именно при появленіи Бориса Годунова. Мы не въ состояніи установить фактической связи между критикой Веневитинова и покаяніемъ профессора, но не должны упускать изъ виду и хронологическаго отношенія фактовъ.
Веневитиновъ въ трагедіи видлъ освобожденіе Пушкина отъ байроническихъ вліяній, ршался даже признать ‘поэтическое воспитаніе’ поэта ‘законченнымъ’. ‘Независимость его таланта — врная порука его зрлости и его муза, являвшаяся только въ очаровательномъ образ грацій, принимаетъ двойной характеръ Мельпомены и Кліо’.
Несомннно, дальнйшее освобожденіе Пушкина и русской литературы отъ западнаго романтизма, ея переходъ къ національному реальному искусству также встртилъ бы сочувствіе критика.
Но смерть прервала вс надежды, и идеи Веневитинова,— исторической, философской и общественной критики — должны были ждать полнаго своего воплощенія въ лиц Блинскаго. А пока, непосредственно посл кончины Веневитинова раздались вопли Никодима Надоумки…
Смерть Веневитинова глубоко поразила не только его ближайшихъ друзей. Едва ли не перваго критика оплакивали поэты.
Дельвигъ и Пушкинъ видли въ немъ чуткаго, художественно-одареннаго цнителя искуства.
Самъ поэтъ и въ тоже время мыслитель, Веневитиновъ стремился слить въ идеальной гармоніи творчество и идею. Любопытно его доказательства философскаго содержанія гомеровскихъ поэмъ. Оно заключается въ ясномъ и простомъ отраженіи природы. Слдовательно, всякое правдивое и реальное творчество въ то же время глубоко-идейно, стоитъ на уровн философскаго мышленія. Веневитиновъ не усплъ облить всхъ выводовъ изъ своихъ общихъ положеній, не могъ даже выяснить съ должной полнотой и самыя положенія, но, несомннно, въ его ум бродили начала плодотворнйшей художественно-идейной критики.
Это чувствовалось даже тми, кто врядъ ли могъ понимать всю точность философски-развитой натуры Веневитинова. Погодинъ, не находившій въ самомъ себ искреннихъ созвучій съ современнымъ философскимъ движеніемъ, фигура московскаго склада и славянофильской окраски, много лтъ спустя посл смерти молодого критика трогательно вспоминалъ объ его нравственной красот.
‘Дмитрій Веневитиновъ былъ любимцемъ, сокровищемъ всего нашего кружка. Вс мы любили его горячо. Точно такъ предшедствовавшее поколніе, поколніе Жуковскаго, относилось къ Андрею Тургеневу, а слдующее, забредшее на другую дорогу, къ Николаю Станкевичу. Въ Карамзинскомъ кружк это мсто занималъ Петровъ. И вс четыре поколнія лишились безвременно своихъ представителей, какъ будто принося искупительныя жертвы. Двадцать пять лтъ собирались мы остальные въ этотъ роковой день 15 марта въ Симоновъ монастырь, служили панихиду, и потомъ обдали вмст, оставляя одинъ приборъ для отбывшаго друга’ {Барсуковъ, II, 92—3.}.
Веневитиновъ очень скоро былъ оцненъ и въ литератур. Это понятно. Посл него оставалось немало его единомышленниковъ, по крайней мр, въ основныхъ принципахъ новой критики. Веневитинова оцнили именно въ томъ смысл, какъ онъ этого самъ желалъ бы. Въ немъ признали поэта-философа, писателя, общавшаго съ великимъ блескомъ оправдать единодушные разсчеты молодежи на просвтительную службу отечеству.
Критикъ, давшій такую характеристику таланту и уму Веневитинова, нкоторое время оставался дйствующимъ лицомъ на литературной сцен, и въ отзыв о покойномъ поэт излагалъ точную программу своей собственной критической дятельности.
Въ Обозрніи русской словесности за 1829 годъ Киревскій указывалъ на Веневитинова, какъ на самаго даровитаго поэта — послдователя германской мысли и литературы. Онъ ‘созданъ былъ дйствовать сильно на просвщеніе своего отечества, быть украшеніемъ его поэзіи и, можетъ быть, создателемъ его философіи’.
Это назначеніе видно изъ поэзіи Веневитинова. Предъ нами философъ, проникнутый откровеніемъ своего вка, поэтъ глубокій и самобытный, такъ какъ у него чувство освщено мыслью и каждая мысль согрта сердцемъ, ‘мечта не украшается искусствомъ, но сама собою родится прекрасная’. Такое творчество, ничто иное, какъ свободное развитіе собственной души поэта, не ума разукрашенное пренамренно и навязанное извн. Это ‘созвучіе и сердца’, отсюда содержательность и глубина веневитиновскихъ стиховъ: философія ему еще боле сродна, чмъ поэзія.
Видть въ подобныхъ качествахъ идеальное достоинство поэта, значить сознательно и безповоротно въ основу литературной критики полагать свободное вдохновеніе поэта и нравственное богатство его личности. Очевидно, теоріи сами собой становятся непримнимыми, и идейность обусловливаетъ цнность творчества.
Этими понятіями и руководился Киревскій въ своей, къ великому ущербу русской критики, непродолжительной критической дятельности.

XLII.

Первая статья Киревскаго, за подписью цифръ 9. 11, напечатана въ Московскомъ Встник. Журналъ явился отчасти взамнъ погибшей Мнемозины, по крайней мр, въ составъ сотрудниковъ и новаго журнала входили представители философской молодежи, Веневитиновъ, Киревскій. Пушкинъ и здсь стоялъ на первомъ план среди поэтовъ, даже больше, горячо интересовался вообще судьбой журнала.
Встникъ возникъ въ результат союза Погодина и Пушкина. Въ этомъ заключалась его новая отличительная черта отъ прежняго органа передовой литературы, хотя оба журнала были дтищами одного и того же кружка. Но во глав Мнемозины сталъ философъ и мечтатель, Одоевскій, редакторомъ Встника былъ выбранъ Погодинъ, а Пушкинъ смотрлъ на журналъ, какъ на свой личный органъ, долженствующій притомъ одолть Телеграфъ Полевого.
Эти факты въ высшей степени важны и могли бы быть богаты послдствіями, если бы у сотрудниковъ Погодина оказалось больше энергіи и практическихъ талантовъ.
Погодинъ не имлъ никакихъ нравственныхъ касательствъ къ философіи. Именовать ее галиматьей, подобно Каченовскому, онъ, конечно, не имлъ духу при повальномъ увлеченіи ‘сока умной молодежи’, германскимъ любомудріемъ, но это любомудріе совершенно не входило въ его самобытную душу. Сочувствіе равнодушію къ высокимъ матеріямъ онъ могъ усмотрть и въ краснорчивомъ замчаніи Пушкина: ‘за вами смотрть надо’.
Замчаніе высказано по поводу намренія Погодина ‘ошеломить’ альманахъ Сверные цвты ‘чмъ-нибудь капитальнымъ’. Великій поэтъ не считалъ такихъ подвиговъ доблестными и въ журнальномъ дл цлесообразными. Можно думать даже, Пушкинъ успхи поэзіи, особенно близкой его сердцу, ставилъ вн зависимости отъ философіи, смотрлъ на вопросъ совершенно практически. Если у поэта нтъ дарованія, не помогутъ ни философія, ни гражданственность! {Критическія замтки. По поводу VII главы Евг. Онгина. Сочин. VII, 130.}
Пушкинъ, конечно, имлъ вс основанія ршать въ такомъ простйшемъ смысл въ высшей степени сложный вопросъ. Его самого дйствительно одинъ талантъ провелъ между всевозможными подводными камнями современной словесности, въ открытое море свободнаго творчества.
Поэтъ, руководясь внушеніями своей исключительной природы, отдалъ только мимолетную дань романтизму и даже байронизму, соблазнительнйшему изъ всхъ искушеній, и съумлъ оцнить по достоинству и властителей своего юношескаго вдохновенія, и твердо стать на своемъ собственномъ пути.
Но совершенно иная судьба могла быть у другихъ, слабйшихъ, не столько по таланту, сколько по личности, по неспособности даже и большими силами пользоваться по своей программ, независимо отъ мнній большинства и даже вопреки имъ.
Пушкинъ считалъ своимъ правомъ идти наперекоръ вкусамъ публики, отчасти имъ же самимъ воспитаннымъ. И дйствительно шелъ, даже заране предвидя непониманіе и вражду, могъ искренно удивляться сочувствію нкоторыхъ избранныхъ Борису Годунову и самоотверженно смяться надъ Кавказскимъ плнникомъ, популярнйшимъ произведеніемъ его музы среди читателей.
Многіе ли способны на такую роль?
И вотъ здсь же развитіе философіи и гражданственности являлось незамнимымъ подспорьемъ для поэта, сколько-нибудь перероставшаго умственный и художественный уровень поклонниковъ классицизма и обожателей романтической школы въ дух Жуковскаго.
Пушкинъ на примр Веневитинова могъ оцнить эту истину, и не одного только Веневитинова.
Другой критикъ вызвалъ у поэта еще боле сочувственный отзывъ, и какъ разъ за статью, встртившую залпъ насмшекъ въ современной журналистик. Очевидно, философія могла быть соперницей поэзіи и именно такимъ представлялось ея назначеніе любомудрамъ шеллингіанскаго толка.
Первая статья Киревскаго Нчто о характер поэзіи Пушкина еще ршительне разсужденій Веневитинова знаменовала этотъ союзъ: недаромъ нсколько позже авторъ съ такой настойчивостью подчеркивалъ у самого Веневитинова органическую связь идеи и чувства.
Это первая статья, посвященная оцнк вообще таланта Пушкина. Только въ 1828 году и отъ писателя молодой философской школы поэтъ дождался вдумчиваго и дйствительно литературнаго суда надъ своими произведеніями.
Авторъ длитъ на три періода дятельность Пушкина, повторяя отчасти мысль Веневитинова, именно считая Бориса Годунова однимъ изъ знаменій поэзіи русско-пушкинской, т. е. безусловно самостоятельной, національной.
Но только однимъ изъ знаменій. Здсь существенное преимущество идеи Киревскаго надъ критикой Веневитинова.
Киревскій съ самаго начала убжденъ въ глубокой оргинальности пушкинскаго таланта, не исчезающей даже предъ могучимъ вліяніемъ Байрона, и не обнаруживающей своей силы разв только въ первый періодъ — итальянско-французскій.
Критикъ понимаетъ достоинства Руслана и Людмилы, чисто поэтическія, художественныя. Пушкинъ пока — исключительно поэтъ, ‘передающій чисто и врно внушенія своей фантазіи’.
Во второмъ байроническомъ період онъ является поэтомъ философомъ. Во глав произведеній этого направленія стоитъ Кавказскій плнникъ. Изъ всхъ поэмъ, по мннію Киревскаго, она мене всего удовлетворяетъ требованіямъ искусства, но ‘богаче всхъ силою и глубокостью чувства’.
Поэтъ становится мыслителемъ и, слдовательно,— боле оригинальнымъ, чмъ просто поэтъ-художникъ. Онъ въ самой поэзіи стремится выразить ‘сомннія своего разума’, т. е. процессъ своей мысли, а это естественно сообщаетъ предметамъ ‘общія краски особеннаго воззрнія’. Въ результат — близость поэзіи къ дйствительности: Кавказскій плнникъ и Онгинъ — люди нашего времени съ ихъ пустотою и прозою.
Сходныхъ чертъ съ произведеніями Байрона можно найти не мало, но сходство обусловлено вовсе не механической случайной подражательностью русскаго поэта, а именно особыми достоинствами лиры Байрона, какъ ‘голоса своего вка’. Эта жгучая современность байронической поэзіи и захватила Пушкина.
Ясно,— при такихъ условіяхъ подчиненія русскій поэтъ могъ сохранить особенности своего таланта, свое природное направленіе. И все это дйствительно сохранилось.
Веневитиновъ былъ не согласенъ съ критиками, обвинявшими Пушкина почти въ плагіатахъ,— но онъ не развилъ своей мысли, не показалъ пушкинской стихіи даже въ байроническихъ отголоскахъ, и можно думать онъ представлялъ ее весьма неясно — до Бориса Годунова.
По крайней мр, Евгеній Онгинъ — въ первой глав — лишенъ, по мннію Веневитинова народности. Критикъ даже возражалъ Полевому въ этомъ смысл, нарочито опровергая статью Телеграфа о пушкинскомъ роман. Полевой, ршительно не признававшій серьезнаго значенія за новымъ произведеніемъ Пушкина, видлъ много ‘своего’, ‘родного’ въ легкомысленномъ саргіссіо. Веневитиновъ отвчалъ, что не слдуетъ ‘приписывать Пушкину лишнее’ и не видлъ въ роман ничего народнаго, кром именъ петербургскихъ улицъ и ресторацій.
Киревскій понялъ національность самого характера Онгина. Правда, предъ Киревскимъ было пять главъ романа, Веневитиновъ говорилъ только объ одной, но московское чайльдъгарольдство вполн выяснялось съ самаго начала. На этомъ настаивалъ и самъ авторъ, отвергая сходство своего героя съ другимъ байроновскимъ лицомъ — Донъ-Жуаномъ. На этотъ счетъ пришлось опровергать Марлинскаго, критика — не философа, но тмъ не мене предубжденнаго противъ безусловной оригинальности Пушкина. Киревскій поставилъ вопросъ на настоящую почву, и въ психологіи пушкинскаго творчества, въ его манер изображать дйствительность — указалъ свидтельство независимаго національнаго дарованія.
Борисъ Годуновъ вызываетъ у Киревскаго восторгъ — врностью исторіи и народному складу характеровъ. Критикъ ждетъ отъ трагедіи ‘чего-то великаго’ и считаетъ Пушкина ‘рожденнымъ для драматическаго рода’.
Для насъ важна послдовательность, усмотрнная критикомъ въ постепенномъ рост самобытности и народности пушкинскаго таланта. Бориса Годунова признавалъ и Надеждинъ, — но для него трагедія явилась сюрпризомъ и должна была произвести катастрофу во взглядахъ критика. Даже Веневитиновъ не умлъ провести связующей нити чрезъ вс произведенія Пушкина. Киревскій имлъ въ виду именно эту задачу. Въ первой стать она не выполнена съ необходимыми поясненіями и частными примрами, но важно, что авторъ созналъ ее и не упускалъ изъ виду и въ дальнйшихъ своихъ статьяхъ. Это было зарожденіемъ критики психологической и исторической. Въ иде она не новость: ея требовалъ Веневитиновъ. Но осуществлять практически пришлось Киревскому.
Въ слдующей стать Обозрніе русской словесности за 1829 годъ — критикъ попытался представить общую историческую картину русской литературы.

XLIII.

Киревскій во глав новйшаго умственнаго развитія ставитъ современную господствующую философію. Онъ не называетъ имени Шеллинга, но вполн точно опредляетъ основы его системы и искусно приводитъ ихъ въ связь съ научнымъ и нравственнымъ направленіемъ ХІХ-го вка.
Оно можетъ быть выражено двумя словами — уваженіе къ дйствительности. Это уваженіе политиковъ заставило обратиться къ исторіи и въ ней искать уроковъ для настоящаго и будущаго. Поэзія также приблизилась къ фактамъ и къ жизни, философія сосредоточила свои силы на изученіи развитія природы и человка.
Киревскій считаетъ это стремленіе высшей ступенью европейскаго просвщенія. Философія Шеллинга утвердила гармоническое міровоззрніе, объемлющее духъ и бытіе, идеи и дйствительность. Авторъ довольно искусственно — въ цляхъ стройности своего представленія — изображаетъ раннія ступени умственнаго прогресса. Они характеризуются французскимъ и нмецкимъ вліяніемъ. Одно пренебрегало ‘лучшей стороной нашего бытія — стороной идеальной и мечтательной’, другое — полная противоположность: ‘идеальность, чистота и глубокость чувства’, стремленіе къ темному, равнодушіе ко всему обыкновенному, ко всему, ‘что не душа, что не любовь’.
Одно вліяніе было воспринято Карамзинымъ, другое — Жуковскимъ.
Можно многое возразить противъ этихъ разсужденій. Прежде всего автору, очевидно, новйшая германская философія представляется результатомъ примиренія французскаго и стараго германскаго міросозерцанія. А между тмъ, ни самъ авторъ, ни кто другой не могъ бы открыть отраженій французскаго матеріализма XVIII-го вка въ шеллингіанств, и мы видли, Шеллингъ дошелъ до признанія права дйствительности какъ разъ подъ вліяніемъ научныхъ фактовъ и историческихъ событій, не имвшихъ ничего общаго съ дореволюціоннымъ просвщеніемъ. Это признаніе явилось въ полномъ смысл симптомомъ новаго столтія, пореволюціонной эпохи. И сбивчивость мысли Киревскаго тмъ любопытне, что онъ указываетъ на исключительно-высокое положеніе исторіи среди современныхъ наукъ: ‘направленіе историческое обнимаетъ все’. А этотъ фактъ мене всего можно привязать къ тому направленію, какое авторъ называетъ ‘французско-Карамзинскимъ’. Потомъ, неизвстно, какимъ образомъ Карамзина можно пріурочивать къ ‘жизни дйствительной’: напротивъ, боле фантастической ‘словесности’ съ притязаніями на ‘идеальность, чистоту и глубокость чувствъ’ — наша литература не знаетъ. Очевидно, авторъ не позаботился ни для читателей, ни даже для себя самого разъяснить свою философію исторіи русской литературы. Но существеннымъ фактомъ остается признаніе исторической и культурной неудовлетворительности Карамзинской и романтической школь?.. Отсюда логически вытекалъ принципъ національнаго реализма.
Именно на основаніи этого принципа Полтава признается лучшей поэмой Пушкина: она — историческая въ истинномъ смысл слова, она посвящена не мечтательности, а существенности, т. е. не порывамъ воображенія, а дйствительности. Критикъ находить и нкоторые недостатки, т. е. противорчія мстишь — положительной, жизненной правд, напримръ, романическая чувствительность Мазепы, когда онъ узнаетъ хуторъ Кочубея. ‘Эта сцена изъ Корнеля, вплетенная въ трагедію Шекспира’.
Уже такое сравненіе показываетъ, чего критикъ искалъ у Пушкина и какъ высоко ставилъ его талантъ. По его мннію, словесность русская еще не доросла до направленія Пушкина, и поэма не могла имть видимаго вліянія на литературу.
Это совершенно врный взглядъ, подтвержденный исторіей. Естественно, Пушкинъ привтствовалъ статью Киревскаго, называлъ ее ‘краснорчивой и полной мыслей’. Но ему пришлось считаться съ злополучнйшимъ выраженіемъ, въ недобрую минуту слетвшимъ съ пера критика.
Фраза сдлала настоящую карьеру и долгое время не сходила со страницъ журналовъ, не согласныхъ со взглядами Киревскаго или вообще считавшихъ лишними всякіе взгляды, особенно философскіе.
Характеризуя одного изъ подражателей-поэтовъ, барона Дельвига, Киревскій пустился въ фигуральныя словоизвитія и нарисовалъ такую картину:
‘Его муза была въ Греціи, она воспиталась подъ теплымъ небомъ Аттики, она наслушалась тамъ простыхъ и полныхъ, естественныхъ, свтлыхъ и правильныхъ звуковъ лиры греческой, во ея нжная краса не вынесла бы холода мрачнаго Свера, если бы поэтъ не прикрылъ ее нашею народною одеждою, если бы на ея классическія формы не набросилъ душегрйку новйшаго унынія: и не къ лицу ли гречанк нашъ сверный нарядъ?’
Эта ‘душегрйка’ съ восторгомъ была встрчена современною печатью, и журналы немедленно воспользовались дешевой потхой. Но не одобрили душегрйки и такіе читатели, какъ Жуковскій и Пушкинъ. Совершенно основательно можно было опасаться за судьбу самыхъ здравыхъ критическихъ идей среди большой публики изъ-за подобной игры стиля.
Но мы уже могли не разъ замтить даже по краткимъ образцамъ, что критики-философы далеко не отличались мастерствомъ формы. Одоевскій, повидимому, безпрестанно ощущалъ сердечную тоску по выспренности и загадочности философическаго діалекта, Веневитиновъ, стремившійся къ идеальной ясности, не достигъ ея въ своихъ статьяхъ, а Киревскій вдавался въ аллегорію и лирическія фигуры сомнительнаго достоинства. Мы вспомнимъ вс эти изъяны философской критики, когда сопоставимъ съ ней произведенія мене ретивыхъ любомудровъ и боле искусныхъ публицистовъ,— врод Полевого. Проблы произведутъ на насъ тмъ боле прискорбное впечатлніе, что бойкой публицистик недоставало, въ свою очередь, многихъ положительныхъ качествъ философской критики, и только совмстная и едино душная работа представителей одного въ сущности критическаго направленія, но разныхъ типовъ, могла бы спасти русскую критику отъ безплодныхъ метаній въ разныя стороны и утвердить ее на прочномъ пути послдовательнаго развитія.
Эти метанія очень энергично осуждены тмъ же Киревскимъ, въ его послдней большой стать о современной литератур — Обозрніе русской словесности за 1831 годъ.
Киревскій стуетъ на отсутствіе опредленныхъ идей въ русской критик: это еще было горемъ Веневитинова. И нашъ авторъ указываетъ тотъ же источникъ смуты: у русскихъ критиковъ нтъ самобытности вкуса, вс они поддаются тмъ или другимъ иноземнымъ внушеніямъ. Они не успли воспитаться на образцахъ отечественныхъ, и появленіе талантливыхъ произведеній застаетъ ихъ врасплохъ.
Замчаніе въ высшей степени умстное!
Привычка XVIII вка сравнивать русскихъ писателей непремнно съ иностранными классиками и именовать ихъ ‘россійскій Вольтеръ’, ‘нашъ Лафонтенъ’ и даже ‘россійская Сафо’ долго не вывтривалось ни подъ какими новыми вліяніями. Мста французскихъ классиковъ заняли англійскіе и нмецкіе, и мы увидимъ, что на язык Полевого означало: ‘гуморъ Шекспировъ’, ‘исполинскія остроты Гюго’, ‘многостороннія творенія Гёте’… Ни боле, ни мене, какъ ршительные приговоры Пушкину и Гоголю.
А между тмъ Полевой считалъ себя и былъ въ дйствительности однимъ изъ самыхъ оригинальныхъ и независимыхъ критиковъ своего времени.
Великаго труда стоило русскимъ людямъ дойти до самой, повидимому, простой мысли: разъ русскіе — особая національность, имютъ свою исторію и создали свои нравы и свое міросозерцаніе, естественно среди нихъ появиться и особымъ писателямъ, не похожимъ ни на Гёте, ни на Гюго и сильнымъ своими силами и красивымъ своими чертами.
Первая половина этого разсужденія была легко усвоена подъ многообразными воздйствіями фактовъ и идей, но вторая давалась крайне медленно. И нетолько критикамъ, имвшимъ личные и литературные счеты, напримръ, съ Пушкинымъ, но даже друзьямъ поэта и далеко не послднимъ величинамъ въ художественной литератур и въ критик.
Будто оправдывалась старая истина, что русскіе особенно неохотно признаютъ отечественные таланты и въ культурномъ отношеніи такъ мало развиты и такъ мало терпимы и вдумчивы, что скоре согласятся не понять и осудить, чмъ радушно и любовно приглядться къ новому лицу и привтствовать его истинныя достоинства. Во всякомъ случа, Киревскому удалось напасть на самый болзненный недугъ русской критики и пояснить свой діагнозъ чрезвычайно удачнымъ примромъ.
Появился Борисъ Годуновъ, и посмотрите, что произошло среди русскихъ Аристарховъ!
‘Иной критикъ, помня Лагарпа, хвалить особенно т сцены, которыя боле напоминаютъ трагедію французскую, и порицаетъ т, которымъ не видитъ примра у французскихъ классиковъ. Другой, въ честь Шлегеля, требуетъ отъ Пушкина сходства съ Шекспиромъ, и упрекаетъ за все, чмъ поэтъ нашъ отличается отъ англійскаго трагика, и восхищается только тмъ, что находить между обоими общаго… И эта привычка смотрть на русскую литературу сквозь чужіе очки иностранныхъ системъ до того ослпила нашихъ критиковъ, что они въ трагедіи Пушкина нетолько не замтили, въ чемъ состоять ея главныя красоты и недостатки, но даже не поняли, въ чемъ состоитъ ея содержаніе’.
Киревскій приглашалъ читателей взглянуть на трагедію ‘глазами не предубжденными.системою’, ‘отказаться отъ многихъ школьныхъ и ученыхъ предразсудковъ’, вообще судить Пушкина, какъ поэта независимаго, оригинальнаго, не обязаннаго непремнно находиться въ врноподданств у теорій и у образцовъ.
Это разсужденіе ничто иное, какъ признаніе свободы художника, какъ о ней заявилъ Грибодовъ, и повтореніе истины, высказанной Пушкинымъ по поводу грибодовской комедіи: ‘Драматическаго писателя должно судить по законамъ, имъ самимъ надъ собой признаннымъ’.
Пушкинъ написалъ эти слова одновременно съ заявленіемъ Грибодова, т. е. лтъ на шесть раньше Киревскаго. Такъ медленно идеи критики совпадали съ инстинктами художниковъ! Но совпаденіе все таки происходило, и именно у молодыхъ шеллингіанцевъ, ярко подчеркивая всю жизненность и глубину ихъ литературно-философскихъ стремленій.
Кром того, и смлость стремленій. Киревскій, сравнивъ разъ поэму Пушкина съ шекспировскими, теперь длаетъ еще боле отважный шагъ: ршается Бориса Годунова сопоставить съ Прометеемъ Эсхила. Это классическое общеобожаемое произведеніе также не трагедія, а стихотвореніе, въ ‘ней еще мене ощутительной связи между сценами’, и въ ней также ‘развивается воплощеніе мысли’.
Выводъ давно намъ извстный: ‘въ Годунов Пушкинъ выше своей публики’, какъ онъ былъ выше и въ Полтав. Не стояли въ уровень съ нимъ и отечественные Лагарпы и Шлегели. При такихъ условіяхъ настоятельной и по истин спасительной являлась дятельность критиковъ, умвшихъ отршаться и отъ классическихъ и романтическихъ предразсудковъ, смотрть глазами безъ очковъ и судить русскихъ поэтовъ безъ справокъ съ какими бы то ни было авторитетами.
Но будто злой рокъ тяготлъ надъ молодыми критикампфи лософами. Одинъ за другимъ они быстро сходили со сцены и оставаясь въ цвт силъ, очищали поприще ‘сорокамъ вазовскимъ’, по выраженію Пушкина. Вмст съ Мнемозиной ушелъ въ святилище отршенной мысли Одоевскій, съ Европейцемъ замолчалъ Киревскій, почти одновременно постигла безвременная кончина и Московскій Встникъ. Нива русской критики окончательно поросла бы плевелами, если бы нкоторое, правда, непродолжительное время не оставался на страж литературы и литературной публицистики журналъ Полевого ‘Московскій Телеграфъ.

Ив. Ивановъ.

(Окончаніе слдуетъ).

‘Міръ Божій’, No 11, 1897

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека