‘Пишу вам, молодой друг мой, чтобы предупредить вас заблаговременно и не дать захватить вас врасплох. Дело в том, что вчера у меня был Лопарев — вы его, конечно, знаете? Во всяком случае не могли не слыхать о нем — и просил рекомендовать ему художника. Он приобрел здесь под Киевом Душтаны, богатейшее имение, бывшее графов Млынарских. Местечко мне знакомо, а в доме я бывал когда-то. Он великолепен. Лопарев отделывает его заново и желает реставрировать стенную живопись. Я указал ему на вас. Примите к сведению, что купчина прижимает и норовит на грош пятаков купить. Поэтому объявите цену и стойте твердо. Начнете торговаться — проиграете. Я бы вам посоветовал назначить три тысячи. Я не взял бы за эту работу и пятнадцати, но ведь я уже потрудился на своем веку и теперь, на старости лет, мне простительно и покапризничать. Для вас же, только начинающего карьеру, эти деньги пригодятся. Три тысячи на земле не валяются. Меньше не берите. Жму вашу руку.
А. Крутицын.
P. S. Еще одно замечание. У Лопарева есть дочь, говорят, писаная красавица, единственная наследница всего отцовского состояния, да после матери, московской купчихи, урожденной Халюзиной, ей осталось около миллиона. Смекаете?’
На конверте: ‘Его высокородию Андрею Николаевичу Владыкину, Житомирская улица, дом Крамченко’.
Владыкин прочел письмо несколько раз и задумался. Смуглые щеки его порозовели, и красивое, цыганское лицо его с пухлыми пунцовыми губами, с маленькой темной бородкой клином, чернобровое, черноглазое, под шапкой кудрявых черных волос, выразило радость и удовольствие. На несколько игривый постскриптум своего старого профессора он не обратил внимания. Его занимала исключительно деловая сторона. Возможность заработать три тысячи улыбалась ему. Он уже давно мечтал о большой работе, которая доставила бы ему крупный заработок.
Вечная погоня за грошами становилась ему ненавистна, и он начинал уставать. Нужда угнетала его.
Владыкину было двадцать шесть лет. Кончив академию, он года три жил в Петербурге, работая изо всех сил и мечтая завоевать известность. У него был несомненный талант, может быть, слишком непосредственное, но тем более яркое дарование. Обдумать идею, обработать ее в голове и подыскать ей подходящее выражение ему часто не удавалось, угадать ее и инстинктивно напасть на ее воплощение — ему случалось, и тогда картины его производили впечатление.
Враги говорили про него, что он просто глуп, друзья видели в нем истинный талант, поэта живописи.
Публика его едва знала, хотя некоторые из его полотен и были замечены на выставках.
Молодой художник скоро понял, что слава нелегко дается. Иногда ему казалось, что еще труднее даются деньги. Охотников смотреть на картины и восхищаться ими много, покупать — мало. Да и чем руководствуются люди, покупая картину? Бог их знает! Впечатлением, собственным вкусом, конечно, но, кажется, чаще всего дешевизной. Достаточно яркая, с ‘настроением’, с ‘далью’, с удачным световым эффектом и недорогая картинка в сто, двести, даже триста рублей всегда найдет покупателя. Но чуть картина подороже — кончено! Перед нею останавливаются, ею восхищаются, про нее кричат газеты — а она все-таки остается на шее у художника. Настоящих целителей мало, и они обыкновенно небогатые люди и не приобретатели. А среди денежных людей редко встречаются понимающие в искусстве. Иное дело — крупное произведение, большое, мастерски написанное полотно, одухотворенное мыслью, согретое творческим жаром. В свое время оно всегда щедро вознаградит художника. Место таким произведениям найдется в музеях, в картинных галереях, в частных хранилищах. Но о такой картине Владыкин не смел пока и мечтать. Такая картина требует затраты всех сил и способностей художника, а главное — затраты средств, возможности сосредоточиться только на одном, не разбрасываться, не развлекаться мелкими работами. Для Владыкина это была роскошь. Он был беден и должен был работать для денег. Побившись года три в Петербурге, он решился переехать в Киев. От серой, невеселой петербургской природы его тянуло на юг, где краски живы и ярки, солнце ласкает и греет и на все кладет горячие тоны, а небо, голубое и безоблачное днем, ночью темно, как черная бархатная пелена, и горит огнями звезд.
В Киеве он надеялся лучше устроить свои дела. Там у него были родственники. Туда же незадолго перед тем переселился его бывший профессор Крутицын. На его протекцию он сильно рассчитывал.
И он не ошибся. Крутицын очень помог ему на первых порах. В Киеве Владыкину жилось легче, чем в Петербурге. Он давал уроки рисования в учебных заведениях и в домах, время от времени писал портреты. Но в общем, его заработок не превышал ста рублей в месяц. Зато все почти время его было занято, и он часто говорил про себя, что не принадлежит себе. В иные минуты ему становилась противна и серенькая обстановка, среди которой он жил, и самый труд, вынужденный и неинтересный, недостойный настоящего таланта, и вся жизнь, скучная, пошлая, однообразная. Письмо Крутицына застало его именно в одну из таких минут. Оно, как золотой солнечный луч, внезапно заглянувший в темный подвал, в один момент рассеяло его мрачное настроение. В голове его зароились планы, предположения. Надежды теснили грудь.
Он вскочил и в волнении заходил по комнате.
Она была невелика, но светлая и чистенькая. Два окна ее глядели на обширный пустырь, поросший низкой травой, с одиноко растущей, прижавшейся к плетню яблоней, белые лепестки которой густо усыпали внизу землю.
Эта яблоня, во множестве экземпляров, вся в цвету, изображена была художником на полотне. На одном наброске под нею сидела девушка в розовом платье с белым, низко вырезанным кружевным воротником, из которого выступала стройная девичья шея. Голова девушки была закинута назад и прислонена к стволу яблони. Сквозь листву и сучья солнце золотым дождем падало на белокурые, слегка вьющиеся на лбу и за ушами волосы, небрежно распущенные но спине и по плечам. Мягкий, благородный овал лица, тонкие, изящные черты, залитые нежным румянцем щеки, яркие, пухлые, по-детски полураскрытые губы с белеющим из-за них рядом ровных, точно выточенных из слоновой кости, мелких зубов, правильный с горбинкой нос, — все было исполнено неизъяснимой прелести. От этого юного и грациозного облика веяло чем-то наивным, несложившимся, детским, и только в глубоких, темных, осененных пушистыми ресницами глазах, широко раскрытых и устремленных вверх, читалась серьезная, недетская мысль.
В общем эскиз производил впечатление недоконченного. Да он и действительно не был закопчен. Руки, например, были едва намечены, платье только подмалевано, ноги и совсем не были написаны. Зато голова и лицо были сделаны с любовью, что называется, выписаны. С такою же тщательностью был выписан и кружевной воротник, обличавший в художнике способность к той гонкой, детальной отделке, которая придает картине такой артистически-щегольской отпечаток.
Взгляд Владыкина случайно упал на этот набросок. На одно мгновение он оторвался от своих размышлений и перенесся в недавнее прошлое. Какая-то тихая, мечтательная и ласковая волна вдруг подхватила его. Он сидел у окна, смотрел на пустырь, на яблоню, и думал.
Ничто не мешало ему. В доме стояла тишина, точно все вымерло. Уличный шум едва доносился в комнату. С ближайшей колокольни несся звон, призывавший к обедне. Солнце сверху заглядывало в окна, заливало ослепительным светом весь пустырь, а яблоня так и сияла в его лучах.
И пустырь, и яблоня, и горячее солнце были тут и тогда. Только все это, кажется, было еще лучше, еще ярче. Это произошло в самом начале мая, недели три тому назад, когда яблоня еще не растеряла своих пышных бело-розовых цветов: она была такая нарядная, как невеста под венцом, из-за цветов не видать было листьев.
‘То было раннею весной’, припомнились ему слова поэта. Припомнились ему также Саша в розовом платье, которое так необыкновенно идет к ней, счастливая и прелестная, ее веселый смех, их встречи, нежные признания, и первый робкий поцелуй, полученный им, и первое трепетное ‘люблю’, сказанное ею. Тогда-то он и ‘зарисовал’ Сашу. Вышло очень удачно.
Теперь они жених и невеста: их свадьба должна состояться летом.
Владыкин сделал нетерпеливое движение, как бы желая отогнать от себя праздные мысли, и опять взял в руки письмо Крутицына.
Да, деньги теперь были бы как нельзя более кстати. Вот только свадьбу, пожалуй, придется отложить до осени. Но это не беда, а вот будет плохо, как все эти расчеты на Лопарева и его три тысячи так и останутся только расчетами. Странный человек Крутицын! Не пишет ничего положительного, не говорит даже, когда хотел быть Лопарев, может быть сегодня-завтра, а может быть через неделю.
‘И где я приму этого туза? Неужели в этой конуре?’ — воскликнул про себя Владыкин и оглядел недовольным взглядом комнату.
В ней было тесно: всюду, где только было свободное местечко, приткнуты были этюды и рисунки, на диване, на креслах, на стульях валялись листы бристоля, кусочки холста, рисовальные принадлежности.
Но одной стене сплошь были прикреплены кнопками картинки всевозможных размеров и самого разнообразного содержания. Артистический беспорядок только отчасти маскировал бедность обстановки.
Владыкин скользнул по ней взглядом и нахмурился.
— Приму его в гостиной, если приедет! — решил он, и отворил дверь в комнату рядом.
Там было светло и уютно. Мебель была тоже бедная, старенькая, но множество цветущих растений и всюду расставленные вазы с букетами живых цветов скрашивали комнату и придавали ей праздничный вид. По стенам развешаны были фотографии, над диваном, в широкой золотой раме, висел портрет, изображавший добродушного старика в военном мундире. На окне громко заливалась в клетке канарейка.
Старый зеленый попугай, спавший на жердочке, подвернув под крыло голову, при входе Владыкина, встрепенулся и громко выкрикнул:
— Bon-jour, maНtresse!
— Разбудили вы моего попочку, Андрей Николаевич! — с мягким упреком в голосе произнесла немолодая, сохранившая еще остатки былой красоты женщина, сидевшая у окна в большом кожаном кресле с высокой спинкой.
Перед ней был раскрыт рабочий столик. Заговорив с Владыкиным, она положила работу на колени и подняла на него большие и ясные глаза.
— Извините, Анна Сергеевна! Я хотел поговорить с вами.
И Владыкин рассказал о письме Крутицына.
— Это какой же Лопарев? — живо заинтересовалась Анна Сергеевна. — Должно быть, Ардалион Никитич?
— Не знаю, как его зовут. Что вы скажете об этом? Ведь придется ехать в имение и провести там несколько месяцев.
— Что ж, поезжайте. Нечего и раздумывать. Саше говорили?
— Когда же было? Я еще и не видал ее сегодня. Как быть теперь со свадьбой? Я думал отложить до осени.
— Разумеется! Да и лучше: за лето можно все приданое справить как следует, не торопясь. Вы когда же увидитесь с Лопаревым?
— И сам не знаю. Крутицын пишет — на днях. В случае он приедет, я приму его здесь, Анна Сергеевна.
— А то где же? Что за церемонии, Андрей Николаевич, ведь вы свой человек в доме.
В передней послышался звонок.
— Это верно Саша, — предположила Анна Сергеевна.
Но в эту минуту густой мужской голос медленно произнес:
— Не здесь ли живет господин Владыкин?
— К вам, Андрей Николаевич. Я ухожу, — шепнула Анна Сергеевна и, торопливо собрав свое шитье, вышла в соседнюю комнату.
Гость, между тем, уже стоял в дверях.
Это был высокий и грузный человек, совершенно седой, с большой окладистой бородой и густыми, несмотря на почтенный возраст, коротко остриженными волосами на круглой голове.
Умное, мужиковатое лицо его не лишено было своеобразной красоты, но жесткий взгляд серых с желтизной глаз был неприятен.
Одет он был в широкое, хорошо сшитое платье. В петличке его черного сюртука виднелась красная орденская ленточка.
— Я — Владыкин, — сказал художник. — Чем могу служить?
— Моя фамилия Лопарев, — ответил вошедший и подал Владыкину руку, на указательном пальце которой сверкал и переливался чудовищный солитер. — Алексей Иванович Крутицын хотел предупредить вас насчет моего визита.
— Да, он говорил, — сказал Владыкин. — Прошу присесть.
Лопарев тяжело опустился в кресло, отер с лица пот и искоса оглядел комнату.
— Так вот, любезнейший… позвольте узнать имя, отчество?
— Андрей Николаевич, — вставил Владыкин.
— Любезнейший Андрей Николаевич, — садясь на прежнее место в гостиной, заговорил Лопарев, — я и решил обратиться к нашему содействию. Вам Алексей Иванович, конечно, уже говорил, что именно от вас требуется.
— Алексей Иванович сказал мне, что вы желаете реставрировать стенную живопись, — сказал Владыкин, торопясь кончить.
Лопарев усмехнулся.
— To есть, это не я желаю-с, — возразил он, — а моя дочка, Александра Ардалионовна. Это ее-с фантазия. Прошу это помнить. Я бы, правду вам сказать, на этакий вздор и денег не стал тратить. Какой смысл: в глуши, в деревне такую роскошь заводить? Положим, там, до нас стены эти самые расписали, так и оставить их так. Картинку хорошенькую купить — другое дело: во-первых — недорого, во-вторых — никакой возни, и куда ее ни приткни, всюду красиво, у места. А это — так, блажь, барская затея! Ни к чему она!
— Алексей Иванович сказал мне также, — уже с оттенком досады перебил Лопарева Владыкин, — что он за эту работу не взял бы и пятнадцати тысяч.
— Хе-хе-хе! — засмеялся Лопарев. — Шутник он, Алексей Иванович! Право, шутник!.. Пятнадцать тысяч. Да угодно вам знать, сколько я за все имение дал-с, как говорится, со всеми потрохами?.. Тридцать пять тысяч-с! Так ведь там земли сколько! С аукциона-с купил… с оценочной-с суммы пошло. Пять раз к торгам приступали, затем, что покупатель я один, и больше никого-с. Да и я не стал бы покупать. Опять это моя Александра Ардалионовна пожелала.
Тут Лопарев тяжело перевел дух и сразу озадачил Владыкина вопросом:
— А вы сколько бы взяли-с за эту работку-с?
— Я дома вашего не видал, — сказал Владыкин решительным тоном, — но Алексей Иванович видел его и на основании того, что я от него слышал, я возьму за свой труд три тысячи.
— Ну, слава Тебе, Господи! — точно обрадовался Лопарев. — А то вы меня пятнадцатью-то тысячами напугали, я думал десять запросите.
— Я запрашивать не собирался и вообще нахожу это себя недостойным, — резко ответил Владыкин.
— Кто себе враг-с? Мне хочется подешевле дать, вам хочется подороже взять — дело понятное. Только у меня уж на этот предмет смета сделана, и сумма определена. Угодно вам две тысячи?
— Нет, не угодно, — отрезал Владыкин, — я не торгуюсь.
— Ну, пятьсот рубликов скиньте. Так уж и будем считать две с половиной тысячи. Помилуйте! Где вы тут такие деньги заработаете? Ведь наш город — не столица.
— Меньше трех тысяч не возьму, — решительно сказал Владыкин, — и уверен, что работы хватит на целое лето.
— Быть по-вашему. Хорошо будет, так и прибавить не жаль.
Владыкин промолчал.
Лопарев поднялся.
— Вы, Андрей Николаевич, не беспокойтесь, — сказал он, — мы с вами поладим. Сегодня же и день легкий: вторник. Завтра, милости прошу ко мне откушать. Я вам и задаточек вручу. Кстати наше знакомство шампанским спрыснем. Согласны?
— С удовольствием.
— А в Душтанах вам будет хорошо. Место живописное, художнику — раздолье. Дом барский, выбирайте любые комнаты и живите, как хозяин. Там теперь никого нет. Дочка моя хотела с июня там поселиться, да это еще не скоро: улита едет, когда-то будет. За границей изволит жуировать. Да и приедет, так там, слава Богу, не тесно. Ну, до свидания. Жду вас завтра.
Последние слова Лопарев говорил уже в передней.
Проводив его, Владыкин вернулся в гостиную. Заглянув в окно на улицу, он увидел коляску Лопарева, которую уносила пара вороных рысаков.
Ему вдруг стало легко и весело.
— Андрей, мамочка сказала мне, что ты уезжаешь. Правда это?
Он с живостью обернулся к вошедшей. Это была очень молодая девушка, лет восемнадцати, не более, тоненькая и стройная. Белокурые слегка вьющиеся волосы своенравными прядями падали на плечи и спину и обрамляли юное личико. Ветка белой акации украшала их. Другую ветку она держала в руке. Голубая ленточка у ворота и такая же лента пошире, завязанная вокруг талии пышным бантом с длинными концами и петлями, скрашивала ее простенькое серое холстинковое платье.
— Ах, Саша! — радостно вырвалось у Владыкина. — А я именно о тебе думал в эту минуту.
— Что же ты думал?
— Да вот только и думал: хорошо бы, если б она тут была. А ты и пришла.
— Но ты не ответил на мой вопрос, Андрей. Ты едешь?
— Кажется, да, Саша, хотя еще это не решено. Я очень рад, Саша.
— Противный! Уезжает и радуется. Мамочка говорит, что свадьбу надо отложить до осени.
— Ах, я радуюсь не тому, что уезжаю. Я радуюсь тому, что у нас будет много денег. Осенью мы обвенчаемся и поедем за границу. Тебе хочется поехать за границу?
— Ужасно! Ах, милый Андрей! Ты такой умный и талантливый. Но я умру без тебя от скуки.
— Дурочка! Я буду приезжать. И наконец, мы будем переписываться. Мы ведь никогда не писали друг другу писем.
— Чудесная мысль! Это будет превесело! А все-таки было бы лучше, если б ты не покидал нас.
— Э, лето пройдет так быстро, что мы не успеем оглянуться. Зато мы с тобой разбогатеем. Это очень хорошо устроилось, Саша! Ты не можешь себе представить, до чего я доволен.
И Владыкин принялся развивать свои планы. Они поедут в Италию, посетят Рим, Флоренцию. Прекрасные, вечные создания великих художников просветят его ум, разовьют его вкус, окрылят фантазию. Тогда он сам засядет за большую, ‘идейную’ картину и будет писать ее с любовью, со страстью, со всем жаром, на какой он только способен.
Саша слушала его, затаив дыхание. Большие, темные глаза ее под золотистыми ресницами светились восторгом.
— Какие вы мечтатели, дети! — сказала Анна Сергеевна, давно уж из комнаты рядом прислушивавшаяся к их разговору.
Они и не слыхали, как она подошла к ним.
— Что значить молодость! — продолжала она, беря дочь за талию. — Молодость — само счастье. Ей нужно так немного, для того, чтобы жизнь казалась полной и прекрасной. И вы, Андрей Николаевич, такой же фантазер, как она! Я не думала, что вы такой поэт.
— Чем же поэт? — возразил Владыкин. — Я, кажется, говорил о самых достижимых вещах.
Анна Сергеевна улыбнулась.
— Хороши достижимые вещи! Пойдемте-ка лучше завтракать. А о заграничных путешествиях пока погодите мечтать. Велики ли деньги три тысячи?
Владыкин ничего не сказал. Но лицо его омрачилось, и ему стало досадно на Анну Сергеевну за то, что она так безжалостно спугнула их радужные мечты.
II
День погасал. Розовые полосы заката понемногу заволакивались серой дымкой тумана и становились все бледнее. Из сада повеяло прохладой. От разомлевших от дневного зноя акаций и роз, густо разросшихся в цветнике перед домом, лился опьяняющий, приторно сладкий аромат. Еще минута, другая, — и небо потемнеет, замерцают звезды, и тихая, теплая южная ночь окутает своим черным покрывалом окрестность. Где-то в кустах негромко и томно чирикнула пичужка, и тотчас смолкла: должно быть, улеглась на покой. Заслышав ее, встрепенулся соловей, цокнул раз, два, три и вдруг залился порывистым, страстным рокотом. А кругом все становилось темнее и темнее, и вот уже и бледный месяц вдруг вырисовался молочно-белым серпом, и одна за другою стали вспыхивать звезды.
Владыкин стоял на террасе, смотрел в сад и наслаждался отдыхом после рабочего дня. Он устал, но уходить ему не хотелось, и он с странным напряжением прислушивался к соловьиной песне.
Со времени его приезда в Душтаны прошло недели полторы. За это время он научился ценить уединение и наслаждаться одиночеством. В город его не тянуло, хотя в первые дни он немного скучал, а иногда ему страстно хотелось увидеть Сашу. Но понемногу все ощущения его потеряли свою остроту, и он с головой ушел в работу. За этот короткий срок, помимо обязательных занятий, он каждую свободную минуту посвящал живописи. Уходя гулять, он всегда брал с собой ящик с красками и спешил зарисовать каждый вид, каждую мелкую подробность, произведшую на него впечатление. Никогда раньше он не служил искусству с таким жаром и не чувствовал такого подъема духа. Порой ему казалось, что силы его настолько окрепли, что он может приняться за настоящее большое произведение и довести его до конца.
Он выбрал себе две отдельные, заброшенные и скудно меблированные комнаты, хотя управляющий и предлагал ему другие, гораздо лучшие. Но его пленило то обстоятельство, что одна из них была наполовину стеклянная. В ней он устроил свою мастерскую, для себя.
День его проходил однообразно, но это однообразие его не утомляло: он даже не замечал его. Он вставал рано, часов в пять, шел купаться, возвратясь — пил чай, который наливала ему древняя беззубая старуха ключница, вынянчившая самого Лопарева. Она да управляющий, тоже старик, бывший приказчик, переведенный сюда из города на покой, были его единственными собеседниками. Прислуживал ему мальчик казачок, с которым он иногда ходил удить рыбу. Обед подавали в два часа. Тотчас же после обеда он пил чай. В семь часов накрывали ужин, и скоро потом он уходил спать.
Работа быстро подвигалась вперед. Ему хотелось непременно кончить ее не позднее половины августа. До сих пор ничто не нарушало его жизни в Душтанах, ничто не мешало ему.
Но сегодняшний день — он чувствовал это — должен был перевернуть многие из его планов. И теперь он волновался и тревожно спрашивал себя, почему ему так не по себе, и в сотый раз повторял, что, в сущности, ничего не случилось, что это глупо, и что от него зависит, чтобы все осталось по-прежнему. Но он тут же сознавался себе, что этого не может быть и не будет.
Весь сегодняшний день в мельчайших подробностях припомнился ему, и, припоминая его, он несколько раз упрекнул себя в малодушии, в отсутствии достоинства.
Утром, часов в одиннадцать, в Душтаны прикатила на обывательских лошадях молодая, франтоватая, в высшей степени развязная особа. Она оказалась горничной Александры Ардалионовны. Владыкин, может быть, и не обратил бы на нее внимания, но шум ее крахмальных юбок, постукивание высокими каблуками ботинок и громкий, самоуверенный разговор слышались по всему огромному дому. Кроме того, с ее приездом поднялась в доме суматоха: принялись чистить, убирать, мести, выносили мебель в сад и на двор и снова вносили, снимали паутину, сдергивали чехлы, обивали тиком крыльцо, бесцеремонно ходили с вещами и без вещей через ту большую залу, в которой были устроены подмостки для Владыкина и где он работал.
Выведенный из себя, он наконец ушел наверх в мастерскую. Но и туда доносились суетня, шум, крики и топание тяжелых, неизвестно откуда явившихся вдруг во множестве мужиков.
Вся эта возня совершалась под непосредственным наблюдением Катерины Тимофеевны — так величали все горничную — и означала она, что Александра Ардалионовна едет в имение и к пяти часам должна быть. С обедом опоздали и подали все перестоявшееся и пережаренное, хотя в людской тоже появилось новое лицо — повар в белой куртке и колпаке, молодой, но уже солидный и толстый немец, который командовал стряпухой Лукерьей, и та подобострастно выслушивала его приказания. Повар этот прибыл из города вместе с горничной.
Наконец в доме понемногу водворилась тишина, все было более или менее приведено в порядок. Двор перед подъездом был усыпан песком, мужики так же мгновенно исчезли, как явились, вычищенная мебель чинно стояла по углам, хотя вид ее для неопытного глаза остался все тот же, и она не стала новее и красивее, — и только время от времени слышалась самоуверенная речь Катерины Тимофеевны, сопровождаемая шуршанием юбок и постукиванием каблуков.
Наконец, часов около пяти, к дому подкатила тройка сытых и крепких гнедых лошадей, и из коляски, отказавшись от услуг выбежавших ее встречать управляющего, ключницы, горничной и казачка, выскочила и быстро взбежала на ступеньки молодая, невысокого роста, сухощавая брюнетка в легком сером ватерпруфе и в маленькой соломенной шляпе с синим вуалем. Владыкин видел ее из окна и едва разглядел ее. Она показалась ему живой и бойкой, и он подумал, что в ней нет ничего внушительного, ничего такого, что, почему-то ему казалось, должно было быть присуще дочери Лопарева.
Воспользовавшись тем, что его никто не тревожил и о нем по-видимому забыли, Владыкин продолжал работать, желая наверстать потерянное время. Он сидел наверху на подмостках и водил кистью по стене, когда вдруг слух его был поражен ненавистным ему стуком каблуков, и жеманный женский голос произнес:
— Вы будете Андрей Николаевич?
— Я… — ответил Владыкин. — Что вам угодно?
— Александра Ардалионовна просят вас пожаловать кушать — сейчас подают.
Владыкин поторопился кончить, переоделся и сошел в столовую.
В этой большой столовой до этого дня никто не обедал, она была уставлена тяжелой старинной мебелью красного дерева.
Когда Владыкин вошел, суп был уже на столе. Почти в то же время вошла в комнату и Александра Ардалионовна.
— Андрей Николаевич? — вопросительно произнесла она. — Здравствуйте, очень рада… — И она крепко пожала ему руку своей маленькой, сухой и сильной рукой.
Владыкин сел. Катя, прислуживавшая у стола, передала ему тарелку: он рассеянно принялся за свой суп, и исподтишка стал разглядывать сидевшую напротив хозяйку. Лицо ее показалось ему приятным, только уж чересчур смелым и энергичным.
‘К женщине не идет’, — решил он про себя.
Волосы ее были коротко острижены, и она похожа была на мальчика. Густые черные брови резко выдавались на матовом лице, и, вместе с характерным тонким носом с горбинкой и твердо сжатыми губами, придавали ей несколько жесткое выражение. Взгляд ее глаз чрезвычайно напомнил Владыкину ее отца, только у нее глаза были большие, красивые и черные, а у него серые. Он заметил также, что у нее прекрасные белые и крепкие зубы.
Костюм ее показался ему оригинальным. На ней была короткая серая, из легкой шерстяной материи, юбка, сверху была надета похожая на мужской пиджак, чечунчовая, расстегнутая на груди, кофточка, из-под нее виден был пластрон батистовой рубашки, воротничок которой был завязан бледно-голубым галстучком. Рубашка стянута была в талии широким поясом, у карманчика которого болталась массивная золотая цепочка, когда она посмотрела на часы, то Владыкин с удивлением заметил, что часы эти — большие мужские серебряные, открытые. Ее манера есть и пить тоже показалась ему странной. По крайней мере, ни Саша, ни Анна Сергеевна, ни одна из тех женщин, которых он когда-либо встречал, не имели этой манеры. Она ела много и с видимым аппетитом, приправляя кушанья по-своему и советуя и Владыкину тоже приправлять их, и отпуская постоянно короткие замечания в сторону Кати.
— Катя, вы скажете повару, что соус этот делают острее. Вино он взял не то, в другой раз, скажите, чтобы он брал номер пятнадцатый, а не двадцать третий.
И тут же она обращалась к Владыкину:
— Андрей Николаевич, вы не пьете. Катя, налей Андрею Николаевичу. Вино это все-таки недурно. Попробуйте.
И говоря это, она поднимала свою рюмку на свет и видимо любовалась игрой красной жидкости, отсвечивавшей оранжевым в граненом хрустале.
Обед был прекрасный, из пяти блюд, такой, какого ни разу не подавали здесь Владыкину. До сих пор он довольствовался очень простыми, сытными и тяжелыми блюдами, которыми угощала его ключница.
Он подумал об этом, и Александра Ардалионовна точно угадала его мысли.
— Бьюсь об заклад, — воскликнула она, и при этом стукнула кулаком по столу, что тоже удивило Владыкина, — что вас здесь кормили отвратительно. Анфиса Пахомовна прелестная ключница, но она слишком богобоязненна, а богобоязненные люди не умеют есть. Поэтому я и привезла из-за границы повара немца. По убеждениям, он социал-демократ, — и, заметив улыбку на лице Владыкина, она с живостью продолжала, — пожалуйста не думайте, что это шутка. Он действительно социал-демократ. Я с ним много говорила о политике, прежде чем решилась взять его в Душтаны. У него есть недостаток: он готовит несколько пресно. Но его можно будет исправить.
В конце обеда подали мороженое, черный кофе в крошечных чашках и ликер. Александра Ардалионовна ела с наслаждением мороженое, потом пила кофе с ликером, отпивая его маленькими и долгими глотками, и все время угощала Владыкина.
— Вы физиономист, Андрей Николаевич? — спросила она.
— Право не знаю, — сказал он.
— Вы должны им быть. Художник должен быть наблюдателен. Я не художник, но очень наблюдательна: по вашему виду я заключаю о вашем характере.
— Вот как, — сказал Владыкин. — Что же вы думаете о моем характере?
— Pardon, я не так выразилась. Собственно говоря, на мой взгляд у вас нет никакого характера, значит, и думать о нем я не могу. Вы очень добры и мягки, — быстро продолжала она, заметив, что Владыкин хочет возражать, — и я утверждаю, что вы без характера.
— Но позвольте, — сказал Владыкин, — вы так мало меня знаете. Из чего же вы это заключаете?
— Когда я хочу решить, что за человек передо мной, — продолжала Александра Ардалионовна, — я первым долгом спрашиваю себя, как он ест. Если он ест вот так, как вы: вяло, неохотно…
— Помилуйте, — вставил Владыкин, — я ем очень много.
— Очень много, это верно, — тотчас согласилась она, — даже ужасно много. У вас большой аппетит, подчеркивая слово ‘большой’, с насмешливой ноткой в голосе проговорила она, — но это ничего не значит, вы все-таки есть не умеете. Но вы перебили меня. Итак, я продолжаю. Когда я вижу человека, который ест, вот так, как вы, вяло, неохотно, не зная хорошенько, какой инструмент ему в данный момент употребить: ножик или вилку, когда он относится без всякой критики к тому, что ему подают, режет большие куски, отпивает большими глотками, говорит с полным ртом, заедает черным хлебом сардины и после красного вина жует корку черного хлеба, хотя на столе стоит прекрасный старый швейцарский сыр, — я говорю про этого человека: этот человек — швах.
— Что значить — швах? — улыбнувшись, спросил Владыкин.
— Только то и значит, швах — значит плох, плох в известном смысле, в смысле характера.
Она весело расхохоталась. Владыкину тоже вдруг стало весело, и он рассмеялся.
‘Уж не выпила ли она лишнее?’ — мелькнуло вдруг у него.
Черные глаза Александры Ардалионовны насмешливо прищурились, и она проговорила:
— Слушая меня, вы, конечно, удивляетесь, чего доброго, думаете, что я, может быть, немножко больше выпила, чем это нужно. Но уверяю вас, вы ошибаетесь. Могу вас уверить, что выпила я ничуть не больше, чем сколько можно и нужно.
— Помилуйте, как я смею… — возразил Владыкин.
— Ничего, — улыбнулась Александра Ардалионовна, — отчего же вам этого и не подумать? Но я не навеселе, и, когда мы с вами познакомимся ближе, вы увидите, что я говорю всегда одинаково, и будь перед нами просто простокваша с черным хлебом — согласитесь, что уж трудно придумать кушанье невиннее — и тогда я говорила бы так же. Но мы отступили от предмета нашего разговора.
— Да, — сказал Владыкин, — и я рад, если вы вернетесь к нему. Теперь я знаю, что я ем так, как едят бесхарактерные люди. Мне бы очень хотелось знать, как едят люди с характером?
— Да вот так, как я, — ответила Александра Ардалионовна, — они любят все хорошо распробовать, их не проведешь, у них сильные, крепкие зубы, они едят энергично, мелко разжевывают пищу, легко управляются с ножом и вилкой, критически относятся к тому, что им подано, и ни на какие компромиссы не идут, как бы много сахару ни положили им в кушанье. Катя, убирайте со стола! — резко оборвала она, и, отодвинув стул, так быстро отошла к окну, что Владыкин заторопился за нею, чтобы поблагодарить.
— Прошу не благодарить, — сказала она и тут же прибавила: — Андрей Николаевич, вы свободны располагать своим временем, как вам угодно.
Владыкину хотелось уйти, но вместо того, чтобы воспользоваться ее словами и откланяться, он проговорил:
— В настоящее время я свободен.
Александра Ардалионовна вскинула на него глаза и, прищурившись, сказала:
— В таком случае, мы может быть пройдемся. Вы были в парке?
— Я бываю там почти каждый день, — сказал Владыкин. — Он запущен, но живописен. Местами там глушь страшная. У меня много этюдов с видами парка.
— Это хорошо, — похвалила Александра Ардалионовна. — Так пойдемте в парк, а этюды я посмотрю завтра утром.
— Прошу вас, — только нашелся ответить Владыкин и прибавил: — Я схожу за шляпой.
— Зачем вам шляпа, идите так, — нетерпеливо сказала Александра Ардалионовна, но тотчас же сообразила: — Впрочем, комары. Ну, идите за шляпой.
Владыкин почти побежал. Вернувшись, он уже не нашел ее в столовой, Катя убирала со стола и, увидав его, сказала:
— Барышня уж ушли. Они приказали вам сказать, что пойдут по направлению к парку.
Владыкину показалось, что горничная подсмеивается над ним.
‘По направлению’, — повторил он про себя, и отправился догонять Александру Ардалионовну.
В аллее, которая начиналась сейчас же перед террасой, ее уже не было видно.
‘В какую сторону она пошла?’ — задал он себе вопрос.
Но в это время из сада донеслось пение. Сильный и звучный контральто пел:
Я здесь, Инезилья, стою под окном…
Владыкин отправился на голос.
— А, вот и вы, — вставила Александра Ардалионовна и затем продолжала свое пение.
— Что же вы не поете? — обернулась она к Владыкину.
— Да я не пою, — ответил он.
— To есть, как это не поете? Пойте.
— Какой я певец? У меня нет голоса, — отнекивался Владыкин.
— Ну… — начала она и вдруг оборвала.
И рассмеявшись, она сказала ему:
— Представьте, чуть не сказала: ‘черт с вами’ — вот ведь привычка! Это вас не шокирует?
— Не беспокойтесь, — сказал Владыкин.
— Да я и не беспокоюсь. Но у меня, знаете ли, слабость к крепким словечкам. Моя итальянка терпеть этого во мне не может. Да, кстати, вы не бойтесь, что я уж вас так и запрягу в свои кавалеры. У меня есть dame de compagnie. Весьма почтенная личность.
— Итальянка? — спросил Владыкин.
— Да, итальянка. Почему вас это удивляет? У меня страсть к языкам. Я говорю по-французски — как француженка, по-английски — как англичанка, по-немецки — как немка, а по-русски — как русская купчиха, — добавила она. — Ну, показывайте ваши живоносные места.
— А вот здесь сейчас, направо, — сказал Владыкин, — тут есть прелестная полянка, только не знаю, какова она теперь. Она очень хороша, когда на ней солнце.
— Ничего, посмотрим ее без солнца, — сказала Александра Ардалионовна.
Они вышли на полянку.
— Что ж вы тут рисовали? — спросила она.
— Да вот эту полянку, это дерево, этот пень.
— Да, пень, — сказала она и вдруг неудержимо расхохоталась. — Перепрыгните через пень, — предложила она.
— Да зачем же? — с недоумением спросил Владыкин.
— Что за вопрос? Просто перепрыгните.
Пень был не высок, и ему было бы не трудно через него перепрыгнуть. Но он вдруг ужасно испугался показаться в ее глазах смешным и решительно отказался.
— Пора домой, — сказала Александра Ардалионовна и так быстро пошла, что он едва поспевал за нею.
— Вы не бегаете? — спросила она.
— Нет, — сказал Владыкин.
— Напрасно, а я отлично бегаю. Когда я жила в Лондоне, так я была членом клуба дам бегунов. Среди нас были такие, которые короткие дистанции делали наравне с призовыми лошадьми.
— Неужели? — удивлялся Владыкин.
— Ну, да. Вы все-таки какой-нибудь спорт любите?
— Никакого, — сказал Владыкин.
— Может быть, хоть стреляете?
— У меня в жизни никогда в руках не было огнестрельного оружия, — признался Владыкин.
— Какой вы, — проговорила она, — я муху на муху в двадцати шагах сажаю, в туза без промаху.
— Какая же вам от этого польза? — с улыбкой осведомился Владыкин.
— Как какая? Мало ли что может случиться? Какая-нибудь опасность — не беспокойтесь, не промахнусь.
— Разве вы убили бы человека? — спросил Владыкин.
— Если бы этот человек грозил убить меня, то, конечно, я предпочла бы убить его, вместо себя.
— Вы храбры, — сказал Владыкин, — но ведь не всегда имеешь при себе оружие.
— Я всегда имею при себе револьвер.
И с этими словами она быстро вынула из кармана маленький, отделанный в перламутр, похожий на игрушку, револьвер.
— Вы не смотрите, что он игрушечный, — сказала она, — он действует отлично. Я никогда с ним не расстаюсь.
Они подошли к дому. Владыкин чувствовал себя возбужденным, разговор его с Александрой Ардалионовной странно волновал его. Когда она сказала: ‘до свидания’, он вздохнул с облегчением. Она опять пожала ему руку крепко, по-мужски, так что он чуть не вскрикнул, и пошла в свою комнату. Он уже собирался уходить к себе, когда она вдруг вернулась и резко и торопливо спросила:
— Вы ездите верхом?
— Нет, — сказал Владыкин.
На лице ее выразилось нетерпение и досада.
— Завтра же начинайте учиться, — сказала она. — Это не трудно, и вы скоро выучитесь.
Владыкин не нашелся, что ответить. Идти к себе он не захотел и остался на террасе. Смутное раздражение поднималось со дна его души, и неотступно, насмешливо улыбаясь, смотрело ему прямо в глаза задорное, мальчишеское лицо.
‘Она мне не нравится’, — решил он.
Образ Саши, кроткий и женственный, выплыл как из тумана, но Владыкин не мог остановиться на нем. Александра Ардалионовна точно очаровала его. Он стоял и думал о ней, хотя не хотел о ней думать, и назло себе, до мельчайших подробностей припоминал каждое ее слово, каждое ее движение, манеры, костюм.
‘Странная женщина’, — заключил он.
III
Со времени приезда Александры Ардалионовны все в доме изменилось. Владыкин, чувствовавший себя прежде здесь хозяином, теперь был точно на положении гостя. Работал он усердно — внизу над стенной живописью. Но мастерская наверху давно была заброшена. Все свободное время он посвящал Александре Ардалионовне. Для нее он выучился ездить верхом, и они совершали длинные прогулки. Иногда они катались на лодке или устраивали partie de plaisir в лес с завтраком и чаем, в таких случаях брали с собой итальянку, сухую и пожилую синьору Мадерни, и ключницу. Как-то раз Владыкин собрался в город. Накануне Саша прислала письмо и просила его приехать. Но Александра Ардалионовна его не пустила. Узнав, что он собирается в город, она сказала:
— Сегодня? В такую жару? Это ни с чем не сообразно.
— Но у меня там дело, — попробовал возразить Владыкин.
— Все равно, дела подождут. Да и какие у вас могут быть дела? Нет, нет, пожалуйста не воображайте. Вы мне расстроите целый день. Я решила сегодня отправиться к мельнице на рыбную ловлю.
— Но ведь вы сами говорите, что жара, — сказал Владыкин.
— Мы поедем после обеда и пробудем там до позднего вечера. Пожалуйста не возражайте. Там будет прелесть, как хорошо. Вообразите только себе: темная ночь, зажженные на берегу костры и сидящие у огня люди, освещенные красноватым отблеском пламени, вдали шум мельницы, окутанная мраком окрестность… В качестве художника, вы не можете не оцепить такой прелести.
И она усмехнулась, по своей привычке, прикусив немного верхнюю губу.
Владыкин остался. Вечером они действительно ездили на рыбную ловлю, вернулись поздно ночью, ужинали, а после ужина Александра Ардалионовна стала петь, и вечер затянулся чуть ли не до рассвета.
На другой день утром, когда Владыкин только что принялся за работу, в залу стремительно вошла Александра Ардалионовна.
— Вы уже встали, — вскричала она, — какое прилежание! А я воображала, что только я могу встать так рано, несмотря на то, что легла так поздно. Пожалуйста, бросьте эту вашу пачкотню. Вы мне нужны.
Владыкин с неприятным чувством слез вниз с своих подмостков и подошел к ней.
— Что вам угодно? — спросил он, желая и тоном своим, и видом показать, что намерен быть серьезным.
Но Александра Ардалионовна только расхохоталась ему прямо в лицо.
— Боже мой, какая у вас хмурая физиономия! Я сейчас узнала, что наверху у вас устроена мастерская. Пойдемте туда, я посмотрю, что у вас там такое.
— Там ничего нет, — сказал Владыкин. — Ничего интересного по крайней мере.
— Все равно, я хочу видеть. Пойдемте, пойдемте!
И она потянула его за рукав.
Владыкин неохотно положил палитру и повел ее наверх.
Александра Ардалионовна пришла в восхищение.
— Представьте, я и не знала, что здесь есть такая прекрасная комната.
И она стала подходить к каждому этюду, к каждой картинке, рассматривала ее, брала в руки, прищуривалась, и вдруг объявила:
— Знаете ли, у меня явилась блестящая мысль. Извольте написать с меня портрет. Я уверена, вам удастся. Все мои портреты чрезвычайно неудачны, но что-то подсказывает мне, что именно вы сумеете меня написать. Слышите, Андрей Николаевич?
— Хорошо, — ответил Владыкин.
— Какой тон! Я ведь совсем не шучу. Пожалуйста не воображайте, что я прошу вас написать портрет из любезности. Назначьте цену.
— Сочтемся как-нибудь, — сказал Владыкин.
— Извините, это не ответ. Позвольте вам заметить, что все эти китайские церемонии и деликатности — вещь совершенно лишняя и не остроумная, а с людьми, которые умеют говорить прямо, и непригодная. Много-то я вам не собираюсь заплатить, потому что уж не Бог знает какая вы знаменитость, — она опять насмешливо усмехнулась, — но вот сегодня убедилась, что ведь у вас действительно есть что-то такое, — une apparence de talent. Вот, например, эта картинка.