Круглый сирота и без гроша в кармане, я бродил по улицам Мадрида в самом мрачном расположении духа. Наконец, мне пришла в голову счастливая мысль сделать о себе публикацию в одной из газет, и через три дня я получил место у актрисы Королевского театра Пепиты Гонзалес. Это было в конце 1805 года, а то, о чем я хочу рассказать, произошло в 1807 году, когда мне было семнадцать лет.
Мои обязанности в доме Пепиты Гонзалес были настолько сложны и разнообразны, что я скоро узнал многие закулисные стороны жизни. Я должен был исполнять следующее.
Помогать известному придворному парикмахеру делать прическу моей госпоже.
Ходить на улицу Десенганьо за жемчужной пудрой, эликсиром, помадой султанши и за порошками Марешаль, которые делал неподражаемо один из преемников провизора самой Марии-Антуанетты.
Ходить на улицу де-ла-Рейна, No 12, в мастерскую одного художника, и раскрашивать костюмы, потому что в то время театральные костюмы еще разрисовывались красками согласно моде, что было и экономно, и красиво.
Носить по вечерам остатки обеда старому бедному драматургу, автору бездарных драм, комедий и водевилей.
Чистить порошком корону и скипетр, необходимые моей госпоже для ее главной роли в пьесе ‘Московский самозванец’.
Помогать ей учить роли и отвечать репликами на ее монологи.
Нанимать карету, когда она ехала в театр.
В Театре де ла Крус освистать ту или иную пьесу, не нравившуюся моей госпоже.
Прогуливаться с рассеянным видом по площади Санта-Ана и в то же время слушать, что говорят посетители других театров об актерах Королевского.
Сопровождать ее в театр и держать в руках ее скипетр и корону.
Каждый день ходить к актеру Исидоро Маиквесу, чтобы спросить у него, какой костюм надеть для той или иной роли, а в сущности для того, чтобы пронюхать, кто у него бывает.
Играть роли пажа или слуги, подающего письмо или стакан воды.
Впрочем, если бы я стал перечислять все мои обязанности, то для этого потребовалось бы несколько страниц. Перейду лучше к описанию несравненной Пепиты Гонзалес.
Это была очень грациозная и изящная молодая девушка с необыкновенно выразительными черными глазами. Мне особенно запомнились эти ясные, красивые глаза и умение одеваться. Все сидело на этой грациозной фигуре как-то иначе, чем на других.
Публика была в восторге и от ее декламации, и от переливов голоса, и от манеры держать себя. Когда она гуляла по улице, ее поклонники восхищались ею. Когда она показывалась в окне кареты, все шептали единогласно: ‘Вот едет самая грациозная женщина Испании!’ Эти уличные овации очень радовали ее, или лучше сказать нас, потому что слуги всегда разделяют успехи своих господ.
Мне казалось, что она обладает пылким и нежным темпераментом. Но она была настолько сдержанна, что многие считали ее холодной. Она была очень добра и по возможности старалась помогать нуждающимся. Каждую субботу к нам приходили бедные, и одной из моих обязанностей было наделять их мелкой монетой. Жила она со своей старой восьмидесятилетней бабушкой, донной Домингвитой, и кроме меня держала еще служанку.
Не знаю, как взглянул бы я на нее теперь, но тогда она казалась мне превосходной актрисой. В то время у нее не было соперниц, так как наши знаменитости сошли со сцены именно тогда, когда ее талант был в полном блеске. А из мужского персонала единственной звездой, также не имевшей соперников, был Исидоро Маиквес.
Не могу сказать, чтоб я был особенно высокого мнения относительно ее образования. Она мало интересовалась литературой и, по всей вероятности, не изучала знаменитых драматургов, хоть и преклонялась перед Кальдероном и Лопе де Вега.
Я должен прибавить, что в то время театры были вовсе не похожи на теперешние. В галерее и райке мужские места были отделены от женских перегородкой. Если теперь можно шепотом поделиться своими впечатлениями с соседом, то тогда, наоборот, мужчине надо было почти кричать, чтобы его услышала женщина. Поэтому в театре, во время представлений даже, стоял такой шум и гам, что трудно было расслышать слова актеров.
Если глядеть на залу сверху, то она имела крайне жалкий вид. Керосиновые фонари едва мерцают, Аполлон, изображенный на потолке, с лирой в руках, кажется, вот-вот сейчас с горя разобьет ее. А когда зажигали большую люстру, висевшую посреди залы, то это событие в райке всегда встречалось шумными овациями и веселыми криками. Ложи были до такой степени малы, что в них помещалось с большим трудом определенное число лиц, а так как дамы вешали на балюстраду свои мантильи и шали, то ряды лож были похожи на прилавки магазинов маскарадного платья. В креслах мужчины сидели в шляпах, и долго этот обычай не мог искорениться, несмотря на то, что на дверях были надписи: ‘Посетители лож и партера, все без исключения, обязаны сидеть без шляп и фуражек, но по желанию могут оставлять при себе плащи’.
II
Но прежде чем переходить к событиям осени 1807 года, оставившим в памяти мадридцев воспоминание о знаменитом заговоре в Эскуриале, я не могу не сказать несколько слов об одной девушке, овладевшей моим сердцем и имевшей большое влияние на всю мою жизнь.
Все театральные и домашние костюмы Пепиты Гонзалес заказывались на улице Каньисарес у одной всеми уважаемой, еще не старой портнихи. В лице доньи Хуаны (так звали эту симпатичную женщину) и в манере держать себя было много достоинства и даже благородства. У нее была дочь, Инезилья, усердно помогавшая матери в работе.
Кроме прелестного лица, Инезилья обладала и недюжинным умом. Она судила обо всем удивительно ясно и здраво. В жизни моей я не встречал девушки, равной ей по уму. Говорила она всегда спокойно, и я не мог не соглашаться с нею, хотя она нередко противоречила мне. Она всегда действовала успокоительно на мою пылкую натуру. Я вообще увлекался, метался из стороны в сторону, был рассеян, она же, наоборот, рассудительна и сдержанна.
Как только я узнал Инезилью, я полюбил ее, но как-то странно, меня неудержимо влекло к ней, но это влечение было идеальное, возвышенное, одно из тех, которые овладевают лучшей частью нашего существа. Я считал ее первой женщиной в мире, но в то же время находил возможным любить других. Я считал ее недоступной земным страстям, несмотря на то, что она была простая портниха.
Третьим членом этой семьи был патер Челестино Сантос дель Мальвар, брат покойного мужа доньи Хуаны и, следовательно, дядя Инезильи. Этот добродушный и доверчивый патер был самым несчастным человеком, так как не имел прихода. Он превосходно знал богослужение и латинский язык, но вечно сидел без места. Он писал воспоминания о министре двора Карла IV, князе Годое, с которым провел свое детство в одном городе.
Когда Годой вступил в управление министерством, он обещал ему приход, но с тех пор прошло уже четырнадцать лет, а Челестино дель Мальвар все ожидал исполнения обещания. Каждый раз, когда его спрашивали об этом, он отвечал:
— На будущей неделе я получу назначение, мне сказал это секретарь министерства.
Таким образом прошло четырнадцать лет, а будущая неделя все не наступала.
Каждый раз, как моя госпожа посылала меня сюда, я засиживался часами в этой милой семье. Донья Хуана с дочерью вечно сидели за шитьем, а патер Челестино играл на флейте, или писал латинские стихи, или составлял свои интереснейшие, по его мнению, воспоминания.
Наши разговоры всегда были оживленны. Я рассказывал им о моей жизни и о безумных проектах будущего. Мы искренне, но безобидно смеялись над доверчивостью патера Челестино, когда он с торжествующим видом входил в комнату и, положив шляпу на стул, говорил, усаживаясь подле нас:
— Ну, теперь уже решено: на будущей неделе я получаю место. Мне сказали, что были некоторые затруднения, но теперь они, слава Богу, устранены. На будущей неделе у меня будет приход.
Один раз я сказал ему:
— Мне кажется, дон Челестино, что вы не умеете подольститься…
— Что значит подольститься? — спросил он меня.
— Видите ли… Все говорят, что надо уметь вести дело, что надо заводить дружеские отношения с полезными людьми… Словом, делать то, что делали многие, для того чтобы достичь высоких степеней…
— Ах, Габриэль! — заметила донья Хуана. — Кто это вбил тебе в голову такое честолюбие! Ты, кажется, спишь и видишь себя при дворе, в блестящих эполетах и расшитом золотом мундире.
— Совершенно верно, дорогая сеньора, — сказал я, улыбаясь и взглянув на Инезилью, с которой мы не раз вели такие разговоры. — Так как у меня нет ни отца, ни матери, которые позаботились бы обо мне, то я должен сам подумать о моем будущем. Ведь есть же люди, которые личной энергией достигли очень многого!
— Ты далеко пойдешь, Габриэль, — серьезно произнес дон Челестино, — я не удивлюсь, если со временем из тебя выйдет гранд. Тогда ты уж не захочешь с нами и слова сказать и не придешь к нам. Но тебе необходимо изучить латинских классиков, без них трудно жить на свете, кроме того, я посоветовал бы тебе учиться играть на флейте, музыка облагораживает душу и смягчает нравы. Ты можешь взять в пример хоть меня. Если б я не знал латинского языка и не умел играть на флейте, то вряд ли я достиг бы чего-либо в жизни.
— Я буду иметь это в виду, — ответил я, — тем более что всем известно, каким способом добился своего высокого положения князь Годой, самый могущественный человек в Испании после короля.
— Это клевета! — воскликнул патер. — Мой земляк, друг и покровитель князь Годой обязан своим возвышением блестящему образованию и выдающимся способностям. Это только темный народ может говорить, что он выдвинулся благодаря своей искусной игре на гитаре.
— Как бы то ни было, — прибавил я, — но очевидно то, что он при своем невысоком происхождении достиг всего, чегоо только можно достичь…
— А ты, наверное, мечтаешь стать еще выше его? — засмеялась донья Хуана.
Когда мы остались вдвоем с Инезильей, я подвинулся к ней и сказал:
— Как все смеются над моими мечтами! Но ты понимаешь, что не могу же я всю жизнь служить актрисам. Скажи мне, кем бы тебе хотелось меня видеть? Выбирай: хочешь, я буду генералом, коронованным принцем с вассалами и собственным войском, первым министром, епископом?.. Нет, епископом — нет, потому что тогда я не мог бы жениться на тебе и возить тебя в золоченой карете!
Инезилья так искренне захохотала, как будто слушала интересную волшебную сказку.
— Смейся, сколько хочешь, но отвечай, кем ты желаешь меня видеть? — настаивал я.
— Я желала бы, — сказала она своим нежным голосом, откладывая в сторону работу, — чтобы ты был и генералом, и принцем, и первым министром, и императором, и архиепископом, но с условием, чтобы ты ежедневно, ложась спать, мог сказать себе: ‘Сегодня я никому не сделал зла и никого не присудил к смерти’.
— Но, моя будущая королева, — ответил я, впадая в шутливый тон, — если сбудется все, что ты говоришь (а в этом нет ничего невозможного), то что за беда, если из-за меня или для блага государства умрут двое-трое подданных?
— Да, но пусть не ты будешь причиной их смерти, — сказала она. — Если ты высоко поднимешься, то для того, чтобы удержаться на своем посту, ты должен быть снисходителен к низшим.
— Какая ты щепетильная, Инезилья, — сказал я. — Что значит быть снисходительным к низшим? Я буду исполнять мои обязанности, вот и все. И знаешь ли, Инезилья, я почти уверен, что со временем буду занимать высокое положение. Не знаю, кто поможет мне в этом, какая-нибудь могущественная сеньора сделает меня своим секретарем или сановник, не знаю, но только я чувствую, что это будет так. Ты не сердись на меня, но, право, я только об этом и думаю.
Инезилья вовсе не сердилась, а смеялась. Быстро работая своей иголкой, она сказала мне:
— Видишь ли, если б ты родился принцем крови, то это было бы понятно, но так как ты сын какого-то бедного рыбака, плохо читаешь и еще хуже пишешь, то все эти мечты не имеют никакого основания. И потом, ты должен помнить, что если ты легко поднимешься, то еще легче упадешь вниз, потому что на свете все происходит в известном порядке.
— Нет, не все, — возразил я, — мы с тобой должны были бы быть богаты, а мы бедны.
— Каждый так думает, и кто-нибудь должен же ошибаться. Я не знаю, понимаешь ли ты меня, но на свете все делается не случайно, а по предопределению. Птицы летают, рыбы плавают, камни лежат неподвижно, солнце светит, цветы пахнут, словом, все совершается в известном порядке, потому что на это есть свой закон. Понимаешь ли ты меня?
— Прекрасно, — продолжала она. — Как ты думаешь, простая курица может ли летать по поднебесью?
— Конечно, нет.
— Так видишь ли, когда ты, не будучи ни богат, ни благороден, ни учен, стремишься ко двору, то ты похож на курицу, желающую взлететь на вершину Гвадарамы.
— Ах, какая ты глупенькая! Понятно, что я ничего не могу сделать один, я буду искать руку, которая поможет мне подняться на высоту.
— Нет, это ты глупый! — ласково сказала Инезилья. — Ну, прекрасно, ты найдешь эту руку, и допустим, что она поможет тебе подняться, но раз ты очутишься на высоте, то твой благодетель скажет тебе: ‘Ну, теперь, голубчик, иди один!’, и ты, конечно, упадешь.
— Но скажи мне, откуда ты знаешь все это? — с удивлением спросил я ее.
— Да разве это называется знать? — просто ответила она. — Это знаешь и ты, и все это знают. Я говорю тебе только то, что сейчас, во время разговора, пришло мне в голову.
— Неправда, ты, наверное, читаешь ученые книги и готовишься на доктора Саламанкского университета.
— Нет, мой милый, я не читаю иных книг, кроме ‘Дон Кихота Ламанчского’. И знаешь, у тебя есть с ним что-то общее, только с той разницею, что у него были крылья, но ему не хватало воздуху для полета.
Она умолкла. Я долго сидел в задумчивости подле нее. Наконец, собираясь уходить, я сказал ей:
— Ну, до свидания! Я знаю только, что ты большая умница, что я люблю тебя и ничего не предприму, не посоветовавшись с тобою.
И я пошел домой. Когда я спускался с лестницы, до моего слуха долетело веселое пение Инезильи, сливавшееся со звуками флейты патера Челестино. Каждый раз, выходя из этой уютной квартиры, я чувствовал себя как-то удивительно спокойно и уравновешенно. Конечно, благодаря моим юным годам, это спокойствие длилось не долго, и я вновь начинал строить воздушные замки.
III
Королевский театр в то время был уже перестроен, и на сцене его подвизались драматические артисты и артистки, между которыми первое место занимали Исидоро Маиквес, сеньора Прадо и моя госпожа.
Не проходило ни одного вечера, чтобы я не был в театре, где, кроме актеров, мне приходилось сталкиваться и с другими личностями. Моя госпожа была в дружеских отношениях с двумя придворными сеньорами, игравшими впоследствии немаловажную роль в моей жизни. Одна из них была герцогиня, другая графиня, но так как фамилии обеих до сих пор фигурируют при испанском дворе, то я позволю себе называть их просто по именам.
Одну из них звали Долорес, другую Амаранта. Обе они были замечательные красавицы, особенно сеньора Амаранта. Обе очень интересовались искусством, покровительствовали художникам, артистам, всячески старались содействовать успеху первых представлений, участвовали в различных благотворительных мероприятиях. Ходили на их счет и кое-какие темные слухи, но где же вы найдете красивую женщину, о которой не злословят?
Раз вечером моя госпожа вышла из театра в самом дурном расположении духа. Дон Исидоро сделал ей за что-то выговор. Тут я должен упомянуть, что знаменитый актер относился к своим товарищам по сцене, как к школьникам и школьницам. Придя домой, донна Пепита сказала мне:
— Приготовь все к ужину, так как придут сеньоры Долорес и Амаранта.
Приготовить все означало стряхнуть пыль с мебели, чтобы она села на другое место, подлить керосину в лампы, купить струну для гитары, если ее недоставало, почистить канделябры, сбегать за помадой Марешаль и т. д. Что же касается ужина, то это было дело кухарки. Исполнив все, что было нужно, я обратился к донне Пепите за новыми приказаниями, но она все еще была не в духе и, как бы не придавая особого значения своим словам, спросила меня:
— Он не говорил тебе, что придет сегодня вечером?
— Кто?
— Дон Исидоро.
— Нет, сеньора, он мне ничего не говорил об этом.
— Так как он разговаривал с тобой после представления, то я думала…
— Он сказал мне только, что если я еще раз буду шляться за кулисами во время его игры, то он надерет мне уши…
— Что за человек! Я звала его сегодня к себе, и он мне даже и не ответил.
Она больше ничего не сказала и с расстроенным лицом ушла к себе в комнату, где горничная помогала ей одеваться. Я продолжал уборку. Через несколько минут донна Пепита снова вышла.
— Который час? — спросила она.
— На церкви Св. Троицы недавно пробило десять.
— Мне кажется, что я слышу шум у крыльца, — произнесла она с беспокойством.
— Сеньора ошибается.
— Так значит, он не говорил тебе, придет он или нет?
— Кто? Дон Исидоро? Нет, сеньора.
— Он был чем-то недоволен сегодня… Но мне кажется, что он придет. Хоть он и ничего не ответил мне на мое предложение… Но он всегда такой.
Говоря это, она, видимо, беспокоилась и волновалась. Не странно ли, что она так заинтересована приходом дона Исидоро, которого видит каждый день?
Окинув взглядом залу, чтобы убедиться, все ли в порядке, она села и стала ждать гостей. Наконец, внизу стукнула дверь и на лестнице раздались мужские шаги.
— Это он! — сказала моя госпожа и, вскочив с кресла, заходила по комнате.
Я побежал отпереть, и минуту спустя знаменитый актер входил в залу.
Дон Исидоро был человек лет тридцати восьми, высокий, хорошо сложенный, с несколько бледным, но настолько выразительным лицом, что, увидав его раз, нельзя было его забыть. На нем в этот вечер был изящный темно-зеленый сюртук и польские сапоги. Его обычная манера одеваться отличалась неподражаемой оригинальностью.
Войдя в комнату, он тотчас же опустился в кресло, поздоровавшись с моей госпожой только легким, почти незаметным кивком головы, как здороваются люди, которые ежедневно видятся. Довольно долго он сидел, не произнося ни слова и только напевая какую-то арию, посматривал то в пол, то в потолок да постукивал тросточкой о сапоги.
Я вышел из залы, чтобы что-то принести, и, вернувшись, услыхал голос дона Исидоро.
— Как ты дурно играла сегодня, Пепилья!
Я заметил, что моя госпожа сидела перед ним, как школьница перед строгим учителем, и лепетала в свое оправдание какие-то невнятные слова.
— Да, — продолжал дон Исидоро. — С некоторых пор ты стала неузнаваема. Сегодня все нашли тебя неловкой, холодной… Ты ошибалась на каждой фразе и была так рассеяна, что я вынужден был делать тебе знаки.
Действительно, стоя за кулисами, я заметил, что моя госпожа сбивалась в своей роли Бланки в пьесе ‘Гарчиа дель Кастаньар’. Многие из ее друзей были изумлены ее сегодняшней игрой, тем более что раньше она исполняла эту роль превосходно.
— Право, я не знаю, — сдержанно ответила донна Пепита. — Мне кажется, что я сегодня играла так же, как всегда.
— Некоторые сцены — да, но там, где тебе приходилось играть со мной, ты была ужасна. Ты как будто забыла твою роль или играла через силу. Когда ты мне подала руку, то она горела, как в огне. Ты ошибалась на каждом шагу и, по-видимому, совсем забывала, что ты играешь со мной.
— О нет!.. Но я объясню тебе. Это оттого, что я боялась плохо сыграть. Я боялась, что ты рассердишься, а так как ты так строг в твоих выговорах…
— Во всяком случае, ты должна исправиться, если хочешь служить в моей труппе. Ты нездорова?
— Нет.
— Влюблена?
— О, нет, нисколько! — с смущением ответила артистка.
— Так что же это с тобой делается? Я не говорю, есть места, где ты была неподражаема, но стоило мне выйти на сцену, как ты сбивалась с тона!
— Ведь я же сказала, что это оттого, что я боялась, что ты будешь недоволен мною…
— Да я и действительно был недоволен тобою. Когда ты, обращаясь ко мне, сказала: ‘Муж мой, Гарчиа’, то ты произнесла это так отвратительно, что мне хотелось побить тебя при всей публике. Пойми, Бланка боится, что муж узнает о ее неверности. Эта фраза должна звучать боязливо, смущенно, а ты произносишь ее, как по уши влюбленная модистка. А потом, когда ты умоляешь меня, чтоб я тебя убил, ты делаешь это без малейшей тени трагизма! Со стороны кажется, как будто ты жаждешь умереть от моей руки. А когда я говорю тебе:
Дорогая моя супруга,
Как далеки мы друг от друга!
— ты бросаешься ко мне в объятия гораздо раньше, чем следует. Одним словом, ты провалила пьесу и лишила меня успеха.
— Никто не может лишить тебя успеха!
— Да, но ты заметила, что сегодня мне аплодировали гораздо меньше, чем прежде. Ты доведешь меня до того, что я принужден буду выключить тебя из моей труппы…
— Ах, Исидоро! — сказала моя госпожа. — Я всегда стараюсь играть как можно лучше, но, знаешь ли, скажу тебе откровенно, что когда я играю с тобой и мне очень аплодируют, то я всегда боюсь, что мне по ошибке приписывают успех, который, по справедливости, должен принадлежать тебе. А когда ты еще делаешь мне угрожающие жесты, то я совсем путаюсь. Но обещаю тебе, что я обращу на это внимание и постараюсь исправиться.
Я не расслышал, что ответил на это дон Исидоро, потому что в это время задымила лампа, и мне пришлось вынести ее из залы. Когда я вернулся, дон Исидоро сидел на том же месте со скучающим выражением лица.
— Что же не приходят твои гости? — спросил он.
— Еще рано, — ответила донна Пепита. — Вижу, что ты скучаешь в моем обществе.
— Нет, но, откровенно говоря, до сих пор я не нахожу в нем ничего интересного.
Он вынул сигару и закурил. Я должен заметить, что знаменитый актер курил, а не нюхал табак, как многие его современники: Талейран, Меттерних, Россини и даже сам Наполеон I. Не знаю, насколько это справедливо, но про Наполеона рассказывают, что он, при его нетерпеливом характере, желая избежать постоянного открывания табакерки, насыпал табак в свой жилетный карман. Во время распланировки войск при Йене и Тильзитского мира он беспрестанно запускал руку в карман и нюхал табак. По этому поводу ходил даже анекдот. Когда спрашивали, какой предмет в Европе самый грязный, на это отвечали: ‘Жилет Наполеона I’.
IV
Когда пробило одиннадцать часов, в залу вошли донья Долорес и донья Амаранта. Они приехали в простой, а не придворной карете, чтоб избежать лишних толков.
В то время в придворных гостиных царили неизбежная скука и натянутость. Все чопорно сидели на своих местах и вели скучнейшие разговоры. Хорошо, если находился кто-нибудь, умевший играть на мандолине или гитаре. Тогда танцевали менуэт и несколько оживлялись, но в общем редко кто не старался подавить зевоту. Поэтому очень понятно, что многие сеньоры старались развлекаться в ином, более веселом кругу.
Обе молодые дамы, войдя в залу, внесли с собой целый поток веселья. Они приехали в сопровождении дяди сеньоры Амаранты, старого дипломата.
Герцогиня Долорес была обворожительная женщина, похожая на изящный нежный цветок, который готов поникнуть своей красивой головкой при малейшем дуновении ветерка или при слишком палящем солнце. Казалось, что ее невинный коралловый ротик может говорить только о монастырях и канониках, но это впечатление немедленно рассеивалось, как только она начинала свое веселое щебетание. Это была женщина среднего роста, белокурая и грациозная, как птичка. В ее присутствии никто не мог быть грустным, так как она сама была олицетворенное веселье.
Одним из несомненных достоинств доньи Долорес была способность к декламации. Все считали ее выдающейся актрисой, и, как я узнал впоследствии, она была ею не только на театральных подмостках, но и на жизненной сцене. Она участвовала во всех спектаклях, устраивавшихся в каком-либо аристократическом доме, и в данное время она разучивала с Исидоро Маиквесом роль Дездемоны в трагедии ‘Отелло’, которая предполагалась к постановке у одной маркизы. Исидоро и моя госпожа также приглашены были участвовать в этом спектакле.
Донья Долорес была замужем. Три года тому назад, когда ей едва исполнилось девятнадцать лет, она вышла замуж за герцога, проводившего большую часть времени на охоте в своих обширных поместьях. Время от времени он приезжал в Мадрид, клялся своей жене, что больше не оставит ее, но затем снова исчезал на неопределенное время.
Донья Амаранта представляла собою совсем иной тип. Долорес пленяла, а Амаранта покоряла. При одном взгляде на первую вам становилось весело, а при взгляде на величественную красоту второй вас охватывала какая-то непонятная грусть. Ни одна из женщин, которых я видел в моей жизни, не производила на меня такого глубокого впечатления, как Амаранта, и ни одна из женщин не вытеснит ее из моей памяти. На вид ей было лет тридцать. Родом она была из дивной Андалузии, где красота природы не уступает красоте людей. При ее высоком росте, правильных чертах лица и вьющихся черных волосах, у нее были великолепные глаза, горевшие каким-то таинственным блеском.
Я не могу в точности припомнить ее обычного костюма, но в моей памяти сохранилось, что ее грациозная и вместе с тем классическая голова всегда была прикрыта изящной черной кружевной мантильей, из-под которой выглядывали золотые уголки головного гребня. Кроме того, я почти не помню ее без веера в руках.
Когда же я припоминаю Долорес, она всегда рисуется в моем воображении в белой кружевной мантилье, спускающейся на светло-голубое платье.
До этого вечера я видел этих двух сеньор раза три в доме моей госпожи. Я тотчас же понял, что они занимают хорошее положение при дворе. Но иногда они довольно горячо спорили между собою, и я заключил из этого, что между ними не существует полной гармонии. Иногда они говорили о политических делах и даже затрагивали некоторых лиц королевского дома, но в этих разговорах главную роль играл старый маркиз, дядя Амаранты. Он считал себя необыкновенно опытным дипломатом и не упускал случая напомнить всем об этом.
Я должен сказать, что этот знаменитейший дядюшка, как тень, следовал всюду за своей племянницей. Он был ее неизменным спутником и в церкви, и на прогулке, и на балу. Не помню, сказал ли я о том, что Амаранта была вдова.
Маркизу (фамилию его я не буду упоминать по той же причине, по которой не упоминаю фамилий обеих сеньор) было лет семьдесят, и он имел в свое время немало дипломатических назначений. Он сделался известным при министре Флоридабланке, служил затем при Аранде и был отставлен теперешним фаворитом, министром Годоем, поэтому он всячески старался унизить этого последнего. Маркиз был человек тщеславного характера и считал себя обойденным. Он очень любил ораторствовать, но при том говорил всегда загадками, темно, многое недоговаривая. Он делал это для того, чтобы возбудить интерес слушателей и заставить их просить его быть откровеннее.
Он ненавидел якобинцев и, желая, чтобы его слова не шли вразрез с поступками, с презрением смотрел на нововведения в модах. Как в 1798 году он носил фижмы и напудренный парик, так носил их и в 1807, не решаясь показаться в обществе во фраке.
В молодости маркиз был, однако, большим ловеласом. С годами, конечно, он успокоился и был вполне доволен, что племянница позволяет ему исполнять при себе роль пажа. Дом Пепиты Гонзалес он посещал чаще других, потому что тут его слушали и он мог держать себя свободнее, чем в гостиной какой-нибудь грандессы.
V
Донья Долорес, ударяя дона Исидоро по плечу своим веером, сказала ему:
— Я очень сердита на вас, сеньор Маиквес! Да, очень сердита!
— За то, что я дурно играл сегодня? — спросил артист. — В этом виновата Пепилья.
— Нет, не за то, — ответила она, — и вы оба мне поплатитесь за это.
Услышав эти слова, Исидоро наклонил голову. Долорес нагнулась к нему и начала говорить что-то так тихо, что никто ничего не мог расслышать, но по улыбке, озарившей лицо Исидоро, видно было, что она говорила что-то приятное. Затем они продолжали разговор вполголоса, выслушивали друг друга с таким интересом, обменивались такими выразительными взглядами, что даже и ненаблюдательный человек мог бы заключить, что между ними существуют какие-то интимные дела.
Старый дипломат ухаживал за моей госпожой, но она в этот день была рассеянна, так как старалась прислушаться к разговору Долорес с Исидоро. Она поминутно менялась в лице, то краснела, то бледнела. Она старалась привлечь их внимание какой-нибудь громкой фразой, наконец, не выдержала и, обращаясь к ним, произнесла не совсем любезным тоном:
— Кончится ли когда-нибудь эта долгая исповедь? Если так будет продолжаться, то мы скоро все начнем перешептываться и поверять друг другу свои тайны.
— А тебе какое дело? — сказал Маиквес тем деспотическим тоном, которым он говорил обыкновенно с членами своей труппы.
Донна Пепита обиделась и долго сидела молча.
— Им так о многом надо переговорить, — едко произнесла Амаранта. — Третьего дня они держали себя точно так же. Да, сеньор Маиквес, надо пользоваться жизнью и ковать железо, пока горячо.
Долорес взглянула на свою подругу, или, вернее сказать, они обменялись многозначительными взглядами, по которым можно было заключить, что они не особенно ладят друг с другом и подпускают обоюдные шпильки.
А разговор между Долорес и артистом становился все оживленнее и оживленнее. Они как будто наперерыв торопились высказаться и оправдаться. Амаранта скучала, маркиз метал пылкие взгляды на мою госпожу и напрасно тратил перлы красноречия: она видимо волновалась, мучилась ревностью и забывала свою роль хозяйки дома. Тогда старый дипломат решил заговорить о своей излюбленной теме, хотя бы и в присутствии женщин.
— Да, вот мы сидим здесь спокойно, — начал он, — а в этот самый час готовится нечто такое, что, быть может, завтра же заставит всех нас встрепенуться…
Моя госпожа, очевидно, приняв решение не обращать вниманья на сидевшую в стороне парочку, с живостью спросила:
— А что такое?
— Так, ничего… Но мне кажется, что вряд ли в такое время можно быть спокойным, — ответил маркиз, впадая в свой обычный таинственный тон.
— Мне кажется, эти разговоры здесь неуместны, — строго заметила Амаранта.
— Почему же? — воскликнул дипломат. — Я знаю, что сеньора Пепа очень интересуется политикой и желала бы услышать от меня кое-что новенькое. Не правда ли?
— Еще бы! Я страшно интересуюсь всем этим, — сказала моя госпожа. — Политика — это моя сфера. Говорите, говорите, сеньор маркиз!
— Ах, донна Пепа, вы так меня вдохновляете, что я, пожалуй, изменю себе. Во время моей долголетней политической карьеры я пользовался репутацией самого сдержанного человека, но с вами я не могу не быть откровенным и боюсь, что открою вам государственные тайны.
— О, эти дипломаты способны меня с ума свести! — воскликнула моя госпожа с лихорадочным возбуждением. — Расскажите мне все, что вы знаете. Я готова слушать вас целый вечер! Вы, маркиз, один из самых интереснейших людей, которых я видела в моей жизни.
— Он скажет тебе, Пепа, то, что знает весь свет, — заметила Амаранта. — Он скажет тебе, что сегодня вечером войска Наполеона должны пересечь границу Испании.
— О, как это интересно! — воскликнула моя госпожа. — Говорите, маркиз, говорите!
— Племянница, ты перестанешь выводить меня из терпения? — произнес маркиз. — Дело вовсе не в том, пересекают или не пересекают французские войска наши границы, а в том, что они идут в Португалию, чтобы завладеть этим королевством и разделить его…
— Разделить? — весело переспросила донья Пепа. — Прекрасно, я очень рада!.. Пусть себе делят.
— Восхитительная Пепа, о подобных вещах нельзя судить так легко, — с важностью сказал маркиз. — О, со мной вы научитесь терпению и рассудительности!
— Это верно, — произнесла Амаранта в ответ на слова моей госпожи. — Португалию хотят разделить на три части: северную часть отдадут королеве Этрурии, середина останется для Франции, а из южных провинций Альгарбы и Алентохо сделают маленькое королевство, на престол которого сядет наш министр Годой.
— Ложные слухи, племянница, ложные слухи! — возразил маркиз. — Об этом много говорили в прошлом году, но теперь об этом нет и речи. Ты плохо следишь за ходом дел… Но я должен предупредить, что все, что я скажу, должно остаться между нами.
— Вы можете быть вполне уверены в моей скромности, — проговорила моя госпожа.
— В прошлом году министр Годой вел об этом серьезные переговоры с Наполеоном. По-видимому, дело было улажено. Но вдруг император раздумал, и тогда Годой, самолюбие которого было оскорблено и честолюбивые надежды разбиты, рассердился на Наполеона, опубликовал знаменитую прокламацию в прошлом октябре и послал в Англию тайного агента для того, чтобы заручиться покровительством этой страны против Франции. Все это я прекрасно знаю, потому что государственные тайны никогда не могут быть укрыты от моей проницательности. Прекрасно, в таком положении были дела, когда Наполеон разбил пруссаков под Йеной. Тогда Годой видит, что дело плохо, потому что император недоволен им за прокламацию, на которую у нас и во Франции смотрели чуть ли не как на объявление войны. Он посылает в Германию посланника с извинением к Наполеону и получает его, но уже не заводит и речи о разделе Португалии. Все это я знаю из самых верных источников. Как видишь, племянница, никто теперь и не говорит о разделе Португалии. То, что происходить теперь, гораздо серьезнее, но я не имею права разглашать это… Вы одобряете мою скромность, сеньора Пена? Вы согласны со мной, что осторожность родная сестра дипломатии?
— О, дипломатия! — аффектированно воскликнула моя госпожа. — Бонапарт, объявление войны, прокламации! Как все это интересно! Я ужасно люблю политику. Сегодня я положительно в восторге от разговора с вами, маркиз!
— Вы совершенно правы, — с удовольствием заметил дипломат. — Когда я был посланником в Вене в 84-м году, то все придворные дамы не могли наслушаться моих рассказов, они так и ходили за мной толпою.
— Это очень понятно, — ответила сеньора Пепа, — и я прошу вас, маркиз, расскажите мне что-нибудь об Австрии, о Турции, о Китае, о проектах войны, особенно о войне.
— Оставим на сегодняшний вечер этот скучный разговор, — сказала Амаранта. — Надеюсь, дорогой дядюшка, что вы не принадлежите к числу лиц, поддерживающих нелепое мнение о том, что будто бы Годой вместе с Бонапартом намерен отправить королевскую семью в Америку и сам сесть на испанский престол?
— Племянница, ради всего святого, не заставляй меня высказываться, не заставляй меня забывать великую истину, что осторожность есть родная сестра дипломатии!
— Не менее нелепо думать, — продолжала коварно племянница, — что Наполеон посылает свои войска в Испанию для того, чтобы передать испанскую корону Фердинанду. Наследник престола не может нуждаться в помощи какого-то иностранного выходца для того, чтобы сместить своего отца.
— Полноте, полноте, сеньоры, о таких важных делах нельзя так легко судить. Если бы я решился высказаться, то вы так испугались бы, что не в состоянии были бы ужинать!..
Как раз в это время ужин был готов, и я начал накрывать на стол. Исидоро и Долорес, перейдя к столу, по приглашению моей госпожи, приняли участие в общем разговоре.
— О чем это вы толкуете? — сказала Долорес. — Разве мы собрались сюда для того, чтобы рассуждать о том, что нас вовсе не касается?
— Так о чем же нам говорить?
— О чем-нибудь другом, ну, хоть о балах, о бое быков, о представлениях, о стихах, о костюмах…
— Вот еще! — с презрительной усмешкой произнесла моя госпожа. — Если вы можете говорить о том, что вас интересует, то почему же и нам не делать того же самого?
— Теперь я понимаю, почему Пепа так рассеянна, — насмешливо сказал Маиквес. — Она всецело отдалась изучению политики и дипломатии, гораздо более понятных ей, чем сценическое искусство.
Моя госпожа хотела возразить что-то на эти слова, но только вся вспыхнула.
— Мы собрались сюда, чтоб повеселиться, — прибавила Долорес.
— О, неопытная молодость! — с пафосом воскликнул маркиз. — Она думает только о веселье, когда целая Европа…
— Полноте вам с вашей целой Европой!
— Только одна сеньора Пепа понимает серьезное положение дел, — продолжал старый дипломат. — Вы, обворожительная артистка, одна из тех немногих, которые, как я, не удивятся наступающей катастрофе…
— Да скажете ли вы нам, наконец, в чем дело?
— Ради Господа и всех святых Его, не заставляйте меня высказываться! Я вполне уверен в моей стойкости и осторожности, но очень боюсь, что выдам себя какой-нибудь фразой, каким-нибудь словом… Не спрашивайте меня ни о чем, ради Бога, будьте уверены, что дружба не заставит меня проговориться.
— В таком случае мы умолкаем, мы ничего не хотим знать, сеньор маркиз, — сказал Маиквес, зная, что ничто не может так уколоть этого дипломата, как холодное отношение к скрываемым им тайнам.
На минуту все умолкли. Маркиз был, очевидно, смущен словами Маиквеса и взял себе двойную порцию салата. Донна Пепа тоже молчала и хоть и не глядела на влюбленную парочку, но зорко следила за нею. Амаранта не смотрела ни на Исидоро, ни на Долорес, ни на мою госпожу, ни на своего дядюшку, — она глядела только… на кого бы вы думали? На меня…
VI
Да-с, она глядела на меня! Я не мог объяснить себе, почему это я так заинтересовал ее. Я прислуживал за столом, и трудно себе представить волнение, овладевшее мною, когда я заметил, что чудные, загадочные глаза этой сеньоры обращены на меня. Я поминутно то краснел, то бледнел. Кровь то быстро бросалась мне в голову и стучала в виски, то отливала к сердцу, и я бледнел, как мертвец. Не могу даже припомнить количества стаканов и рюмок, побитых мною в этот вечер. Служил я так рассеянно, что подавал сахар, когда у меня просили соль.
Я спрашивал себя: ‘Что такого в моем лице, что эта сеньора так упорно смотрит на меня? Чем я заинтересовал ее?’ Входя в кухню, я тотчас же смотрелся в маленькое зеркальце, не находил в моем лице ничего необыкновенного и бежал в залу, там сеньора Амаранта вновь устремляла на меня свой таинственный взор… Одну минуту я думал… Но нет, может ли такая высокопоставленная женщина обратить внимание на слугу! И я стал думать, что она просто сравнивает мою скромную наружность со своей блестящей красотою.
Когда моя госпожа сделала мне выговор за то, что я так неловко служу у стола, Амаранта взглянула на меня с такой снисходительной улыбкой, как будто вымаливала извинение за мою неловкость. От этой улыбки мое смущение перешло всякие границы.
После непродолжительного молчания разговор снова сделался общим. Маркиз, видя, что никто ничего не спрашивает у него, кидал испытующие взгляды на присутствующих, отыскивая жертву для беседы. Но, по-видимому, никто не был расположен его слушать. Тогда он рассердился и сказал, что если все будут заставлять его высказывать дипломатические тайны, то ему придется уйти из этого дома.
— Но ведь мы ни слова не говорим о них с вами! — засмеялась Долорес.
Исидоро, зная, что маркиз враг Годоя, сказал невозмутимым тоном:
— Нельзя сомневаться, что князь де ла Паз [князь мира, титул первого министра Мануэля Годоя], как человек высокого ума, уничтожит интриги врагов. Наполеон покровительствует ему и если не сделает его королем двух португальских провинций, то даст ему корону целой Португалии. Я знаю Наполеона, я не раз видал его в мою бытность в Париже. Он любит таких талантливых людей, как Годой. Вот увидите, сеньор маркиз, и мы все увидим, что новый король сделает вас своим представителем в одной из важнейших столиц в Европе.
Маркиз вытер себе рот салфеткой, откинулся на спинку стула, откашлялся и, устремив свои выцветшие глаза на графин с вином, как бы ища в нем поддержки, сказал после некоторого молчания:
— Мои многочисленные враги распустили слух по всей Европе, будто я совместно с Годоем вступил в тайную переписку с Талейраном, принцем Боргезе, принцем Томбино, с великим герцогом Аренбергским и с Лучиано Бонапартом, чтобы установить договор, в силу которого Испания уступит каталонские провинции Франции взамен Португалии и Неаполитанского королевства, отдаст Милан королеве Этрурии и Вестфалию инфанту испанскому. Я знаю, что об этом говорили, я слышал это моими собственными ушами! — воскликнул громко маркиз, стукнув кулаком по столу. — Клеветники оповестили об этом Австрию и Пруссию, за ними стала повторять то же самое и Россия. Мне понадобилось немало труда и такта, чтобы рассеять эти тучи, нависшие над моей головою.
Маркиз говорил это, как перед целым конгрессом дипломатов Европы, и продолжал, все возвышая голос:
— К счастью, я слишком хорошо известен в высших сферах, и мне слишком доверяют упомянутые государства. Но я знаю, кто придумал эту клевету! Сеньор Годой распустил эти слухи из своих личных выгод в надежде, что популярность моего имени заставит всех относиться к ним серьезно!
— Так что, это неправда, что говорят, будто вы тайный друг министра Годоя? — спросил Исидоро.
Дипломат сдвинул брови, презрительно улыбнулся, поднес к носу понюшку табаку и сказал:
— Чего не придумает клевета! Чего только глупые люди не скажут, чтобы унизить рассудительность и ум! Тысячу раз мне наносили подобные удары, и я всегда блистательно их парировал! В данном случае я должен повторить то, что говорил раньше. Я дал себе клятву не интересоваться больше этими сплетнями, но недоверие ко мне моих друзей принуждает меня нарушить мое слово. Я буду говорить откровенно, и если скажу что-нибудь лишнее, то в этом виноват буду не я, а те, которые не доверяют моей незапятнанной репутации.
Долорес, Исидоро и моя госпожа делали над собой усилие, чтоб не рассмеяться над этим человеком, так ревниво защищающим свою репутацию от воображаемых нападок.
— В 1792 году, — начал дипломат, — пало министерство графа Флоридабланки, который был замешан во французской революции. Ах, эта темная толпа не понимала, что она теряет с этим человеком, состарившимся на службе своему королю. Годой был тогда двадцатипятилетним молодым гвардейцем, пользовавшимся особенной любовью при дворе. Он повлиял на падение министерства Флоридабланки на возвышение графа Аранды. Я лично тут был ни при чем. Я был членом посольства при короле Леопольде и никаким образом не мог влиять на избрание министром моего друга графа Аранды. Но увы, он недолго управлял министерством. В ноябре того же года Испания и все державы были удивлены тем, что этот самый двадцатипятилетний молодой человек получил министерский портфель. Перед этим он был осыпан незаслуженными милостями. Он был сделан испанским грандом первого класса, кавалером ордена Карла III и креста Сантьяго, гвардейским генералом, камергером его величества и проч., и проч. Правда, что Годой принял министерство в критическое время. Он объявил войну Франции против воли Аранды и всех нас, здравомыслящих людей. Посоветовался ли он с нами? Нет. И что же, как мы видим, из этого ничего хорошего не вышло!
Король все продолжал осыпать милостями своего фаворита и даже женил его на принцессе королевской крови. Все эти милости к подобному выскочке возбудили недовольство приближенных. Всем известно, что он интриган и продает должности. Здесь я должен признаться, что я вовсе не влиял на возвышение министров торговли — Грачиа и юстиции — Сааведры и Уовельяноса. Умоляю вас, чтоб эта тайна, в первый раз сорвавшаяся с моих губ, осталась между нами!
— Уверяю вас, что мы будем немы, как рыбы, — сказал Исидоро.
— Но обстоятельства были непоправимы, — продолжал старый дипломат, обводя глазами всю залу, как бы видя перед собой огромную аудиторию. — Уовельянос и Сааведра ничего не могли поделать с этим высокомерным человеком. Французская республика была против него. Конечно, Уовельянос и Сааведра старались избавиться от такого опасного товарища, и наконец король внял гласу народа и в марте 1798 года дал Годою отставку. Объявляю раз и навсегда, что я не принимал участия в свержении Годоя, как это многие мне приписывали. Здесь я мог бы сказать одну тайну, о которой молчал до сих пор… но я недостаточно доверяю скромности моих слушателей и считаю более благоразумным умолчать о ней… Повторю только, что я не принимал участия в свержении Годоя.
— Но дон Мануэль Годой был недолго в опале, — заметил Исидоро, — так как министерство Уовельяноса — Сааведры недолго просуществовало, равно как и их преемников Кабальеро и Урквихо.
— Я именно к этому и вел, — продолжал маркиз. — Королевская семья не могла обойтись без своего друга. Он снова сделался королевским канцлером и, желая приобрести военные заслуги, затеял знаменитый поход на Португалию, чтобы порвать ее сношения с Англией. С этих пор наш министр только и думал о том, как бы угодить Бонапарту в ущерб испанским интересам. Он сам созвал это войско, стоившее немало денег. Когда бедные португальцы без сражения покинули Оливенцу, фаворит отпраздновал свою воображаемую победу театральным празднеством, в честь которого этот поход был прозван Апельсиновой войной. Вам известно, что король и королева выехали на границу. Годой велел сделать легкие носилки, украшенные цветами и листьями, и на этих носилках пронесли королеву перед войсками, где генералиссимус Годой и вручил ей венок из апельсиновых веток, сорванных нашими солдатами в Эльвасе. Больше я не прибавлю ни слова о различных слухах, ходивших на его счет. Я буду скромен в этом отношении и перейду к другому.
— Даже если бы мне пришлось повторять это тысячу раз, я скажу, что не играл никакой роли в торговом договоре Сан-Ильдефонсо и в союзе нашего флота с французским, что и послужило столкновением при Трафальгаре. По этому поводу я знаю много интереснейших подробностей, которые я слышал от генерала Дюрока, но я не могу открыть их вам, как бы вы меня ни просили об этом. Нет!.. Лучше и не просите, не искушайте моей рассудительности: есть тайны, которых нельзя доверить самому близкому другу! Я должен молчать и молчу. Если бы я решился высказаться, то вы увидели бы в слишком непривлекательном свете князя де ла Паз во время его переговоров с Бонапартом. Если бы я только захотел, я мог бы одним словом свергнуть этого интригана, возвысившегося из ничтожества и держащего в своих неумелых руках бразды правления целого королевства!
Сказав это, он поднял голову, многозначительно поднес к носу щепоть табаку и затем громко высморкался.
— Мы вполне согласны с вами, сеньор маркиз, — сказала Долорес, — что вы не принимали ровно никакого участия в свержении министра Годоя, но вы не сказали нам, какие несчастия грозят стране.
— Я больше не скажу ни слова, ни одного слова! — ответил маркиз, возвышая голос. — Напрасны будут все вопросы, сеньоры. Я неумолим, ничто не может поколебать моего решения. Я прошу вас не расспрашивать меня более, не заставлять меня изменить моему честному слову ради дружбы!
Слушая маркиза, я припомнил одного моего знакомого в Кадиксе. Оба они отличались необыкновенным тщеславием, с той только разницей, что мой кадикский знакомый сочинял совсем безобидные вещи, между тем как маркиз, не искажая фактов, изображал себя всемогущим и всезнающим дипломатом, охраняющим какие-то воображаемые тайны. Это было у него в некотором роде пунктом помешательства.
Исидоро и донья Долорес, встав из-за стола, уединились в уголок и вновь начали шептаться. Моя госпожа уже без прежнего восторга относилась к дипломатической откровенности маркиза, хотя он и обещал открыть ей, ей одной, какую-то необыкновенную тайну.
Донья Амаранта между тем устремила на меня свои дивные глаза с таким выражением, как будто она вот-вот заговорит со мною. И действительно, против всех светских приличий, когда я снимал со стола пустое блюдо, она улыбнулась ангельской улыбкой и пронзила мне сердце вопросом:
— Ты доволен твоей госпожой?
Я не вполне уверен, но мне кажется, что я ответил, не глядя на нее:
— Да, сеньора.
— И ты бы не желал иметь другую госпожу? Ты бы не желал переменить место?
Опять-таки я не уверен, но мне кажется, что я ответил:
— Смотря — на какое…
— Ты имеешь вид неглупого мальчика, — прибавила она с новой ангельской улыбкой.
На это, я уверен, я не ответил ни слова. После непродолжительного молчания, во время которого мое сердце так сильно билось, что, казалось, оно готово было выскочить из груди, я набрался смелости, до сих пор не могу понять — каким образом, и сказал:
— А разве вы хотели бы взять меня к себе в услужение?
В ответ на эти слова Амаранта разразилась веселым смехом, услышав который я подумал, что сказал что-то неприличное. Я сию же минуту вышел из залы, нагруженный тарелками. В кухне я всеми силами постарался успокоиться и тут же сказал себе:
— Завтра же я расскажу обо всем Инезилье, посмотрим, что она думает об этом.
VII
Когда я вернулся в залу, все сидели в прежнем порядке, но скоро приход новой личности вполне изменил его. На улице послышались веселые голоса, звук гитар, и затем вошел молодой человек, которого я не раз видал в театре. Его провожали товарищи, но они простились с ним у крыльца. Он так шумно подымался по лестнице, что казалось, будто целое войско ворвалось к нам в дом. На нем был народный марсельский плащ, а на голове маленькая треугольная шляпа. В этом свободном костюме он вовсе не походил на аристократа, каким был на самом деле. Он всегда одевался так во время своих вечерних веселых похождений, и нужно отдать ему справедливость — этот залихватский вид необыкновенно шел ему.
Он был хорошо принят при дворе и служил в гвардии. Его умственное развитие не отличалось особенной глубиной, и большая часть его времени уходила на ухаживанья за женщинами.
— А, дон Хуан! — воскликнула Амаранта, увидев его.
— Милости просим, сеньор де Маньяра!
С приходом этого веселого, беззаботного молодого человека общество оживилось, как по мановению волшебной палочки. Я заметил, что в лице Амаранты появилось выражение какой-то презрительной дерзости.
— Сеньор де Маньяра, — решительно обратилась она к нему, — вы пришли как раз вовремя. Долорес недоставало вас.
Долорес взглянула на свою подругу уничтожающим взглядом, между тем как Исидоро весь побагровел от гнева.
— Дон Хуан, сядьте здесь около меня, — весело произнесла моя госпожа, указывая ему на кресло.
— Я не рассчитывал встретить вас здесь, сеньора герцогиня, — сказал вновь прибывший, обращаясь к донье Долорес. — Но меня что-то влекло сюда. Очевидно, сердце сердцу весть подает!
Долорес смутилась, но не в ее характере было высказывать это. Она засмеялась и начала перекидываться с Маньярой веселыми шутками. Маиквес с каждой минутой волновался все больше и больше.
— Сегодня счастливый вечер для меня, — сказал дон Хуан, вынимая из кармана шелковый кошелек. — Я был в одном знакомом доме и выиграл там около двух тысяч реалов.
Говоря это, он высыпал золото на стол.
— И что же, много было гостей? — спросила Амаранта.
— О, да! Мы очень приятно провели время.
— Для вас, — произнесла Амаранта почти дерзко, — может быть приятно только там, где вы встречаете Долорес.
Герцогиня снова выразительно взглянула на свою подругу.