Желанный король, Перес-Гальдос Бенито, Год: 1870

Время на прочтение: 232 минут(ы)

Бенито Перес Гальдос

Желанный король

I. Улица СанИеронимо в 1821 году

В течение шести памятных лет, протекших между 1814 и 1820 годами, Мадрид был свидетелем целого ряда празднеств ‘по поводу счастливых событий’, как выражались газеты того времени. Воздвигались триумфальные арки, задрапированные цветными материями, по улицам тянулись процессии различных обществ и братств, и на всех углах были наклеены афиши с подходящими к обстоятельствам патриотическими стихами поэта Арриазы. Во всех этих празднествах народ был не что иное, как зритель наряду с алькадами, монахами и генералами, и держал себя так, как ему было предписано.
В период между 1820 и 1823 годами положение вещей было иное. Тогда не существовало процессий, народ изо дня в день жил своей личной жизнью, не обращая внимания на статьи газет, без триумфальных арок, без фейерверков, без знамен он приводил в волнение весь город, превращал его улицы в театр бурной радости или шумных безумств, одним единодушным криком смущал спокойствие того, кто по какой-то насмешке истории был прозван ‘Желанным’, с глухим ропотом собирался у ворот дворца или у церкви Марии Арагонской, где находились кортесы.
Это были годы, полные больших событий для грязного, неудобного, неспокойного и мрачного города. Это уже не был торжествующий Мадрид достославных дней 2 мая и 3 сентября. Это был очаг конституционной пропаганды той эпохи, это была кафедра, с которой самая блестящая молодежь Испании красноречиво проповедовала новое право. Несмотря на это, город имел крайне неприятный вид. Статуя Мари-Бланки все продолжала стоять у Пуэрта-дель-Соль на своем грубом пьедестале, но теперь она была свидетельницей революционных волнений народа, всегда собиравшегося в этом месте для своих оваций и возмущений.
Если б можно было перенести читателя к Сан-Филипе, этому капитолию политических и общественных вымыслов, или посадить его на влажную ограду фонтана Мари-Бланка, пункт, где собирались подонки общества, то он понял бы, какая разница между тем, что мы видим теперь, и тем, что видели наши деды несколько десятков лет тому назад. Он, несомненно, обратил бы внимание на то, что большая часть праздных людей, с незапамятных времен собиравшихся на этом месте, покидает его с наступлением вечера и направляется к улице Сан-Иеронимо или к другим смежным улицам. Эта публика шла в клубы, на патриотические собрания, в ‘Золотой фонтан’, в ‘Великий Восток’, в ‘Лоренчини’, в ‘Мальтийский крест’. Из групп выделялось несколько личностей, пользовавшихся, по-видимому, уважением и почетом остальных. Они то призывали толпу к тишине, то, оборачиваясь назад, складывали крестообразно руки, как бы призывая к вниманию, по всему было видно, что они имеют большое влияние на толпу.
Большая часть направлялась на улицу Сан-Иеронимо, так как в ней находился наиболее посещаемый и самый революционный из всех клубов ‘Золотой фонтан’. Но прежде чем войти в него, опишем улицу Сан-Иеронимо, которая тогда, как и теперь, была самой шумной и оживленной улицей столицы.
Теперь, когда мы видим, что большая часть этой улицы состоит из отдельных домов, нам трудно себе представить, что тогда она состояла лишь из высоких стен да трех-четырех монастырей. Она тонула в темноте, образуемой широкой стеной монастыря Виктория с одной стороны и старой глиняной стеной Буэн Сусесо — с другой. Из-за глиняной стены, служившей продолжением монастыря Пинто, виднелись верхушки кипарисов, росших над могилами. Напротив стоял монастырь итальянцев, почти в том же виде, в каком мы его знаем теперь, а ниже монастырь Святого Духа, на том месте, где теперь конгресс депутатов.
Дома грандов чередовались с монастырями. В нижней части улицы виднелся широкий фасад дворца Мединачели, с его бесчисленными окнами, садом и часовней, напротив — дворцы Вальмедьяносов, Пингателли и Гонзаго, дальше — Пандо и Мачеда и наконец дом Хихар, получивший недавно историческое значение как оказавший гостеприимство монарху. Для частных домов и лавок оставалась лишь третья часть улицы, с которой нам необходимо познакомиться, так как в ней-то и происходили главные события рассказываемой нами истории.
В начале Пуэрта-дель-Соль за монастырем Виктория находился большой портик, ведший к старинному дому, который, несмотря на свою отделку и гербы, сдавался в наем. Напротив классического портика находилась дверь, ведшая в цирюльню. Обладая оригинальной внешностью, зеленой дверью, белыми занавесками, вывеской, изображавшей какого-то субъекта в минуту бритья, и даму, которой пускают кровь из ноги, цирюльня эта была еще более интересна внутри. Три молодца под начальством хозяина Кальехи каждую неделю брили тут бороды сотням самых заядлых либералов. Тут велись споры, говорили о короле, о кортесах, о Веронском конгрессе, о ‘Святом союзе’. Под шорох бритв декламировались революционные стихи. Но интереснее всего в этой первой цирюльне Мадрида был ее хозяин Гаспар Кальеха (он откинул ‘дон’ после 1820 года), герой революции и один из главных врагов короля Фердинанда в 1814 году, как он сам, по крайней мере, говорил.
Далее находилась лавка ирландцев, полная самых разнообразных товаров: тут были и спички, и материи для жилетов и панталон, и цветные галстухи, и прочее, и прочее. Хозяин лавки, толстый краснолицый ирландец, напоминавший собой быка и окончательно обыспанившийся, был горячим приверженцем короля, но по политическим обстоятельствам и особенно потому, что дело происходило на улице Сан-Иеронимо, тщательно скрывал это. Говорили, что когда по улице проезжал король или дон Карлос, коммерсант немедленно выскакивал из-за прилавка, подбегал к двери и смотрел на проезжавших с уважением и плохо скрываемой нежностью. В остальное время он по желанию своих приятелей выражал протест против существующего порядка вещей.
Около лавки ирландца была книжная лавка, на жалкой витрине которой были отогнуты первые страницы книг: ‘История Испании’, ‘Новеллы Вольтера’, ‘Ночи Юнга’, ‘Чувствительный путешественник’ и новелла ‘Артуро и Арабелла’, бывшая в большой моде в то время. Некоторые произведения Монтиано, Порчелля, Ариазы, Фенкео, трактат о языке цветов и ‘Путеводитель’ довершали книготорговлю.
Рядом и как бы представляя иллюстрацию к этому литературному храму, находился магазин парфюмерии и предметов роскоши, тут же были принадлежности для охоты и деревянные изделия. Среди банок с помадой и косметиками, среди игрушек и коробок с булавками виднелся археологический профиль старухи хозяйки. Еще дальше была темная, узкая, почти подвальная лавка письменных принадлежностей, с пучком гусиных перьев у двери, из самой глубины ее блестели узкие глазки ее владельца дона Анатолио Маса.
Напротив помещался магазин съестных припасов. Здесь заготовлялось к празднику Рождества до четырехсот индеек разных достоинств. В дни именин, рождений и званых обедов не заказать дичи у Перико Махонеса (так звали хозяина) считалось преступлением. Кроме рябчиков и зайцев, здесь можно было купить английское печенье, бисквиты и марципан.
Невдалеке от этой лавки виднелись шелка, нитки, бумажные и шерстяные материи, платки, ленты, белье, серьги, булавки доньи Амброзии, которая была просто теткой Амброзией до 1820 года. Это была полная, тяжеловесная сеньора, она прекрасно вела свою торговлю, а что касается ее политических воззрений, то вся улица считала ее ярой роялисткой.
Эти лавки с их товарами и хозяевами служили декорацией улицы, и декорацией очень живописной. Кроме того, по крайней мере, раз двадцать в день здесь громыхали кареты живших поблизости грандов. Эти кареты, о которых теперь нет и помину, состояли из кузова, напоминавшего корабль, укрепленный на железных рессорах, четыре тяжелых колеса обдавали грязью прохожих. Огромный кузов был отделан красным деревом с инкрустациями из тонкого мрамора или белой жести. На запятках, изображая собой неподвижные, безжизненные фигуры, стояли два лакея в длинных ливреях. На козлах сидел толстый могучий кучер, соперничавший в силе только с мулами, двигавшими этот экипаж. Рев мулов, говор публики, крики разносчиков, на лотках которых возвышались колоннами продаваемые сомбреро и другие предметы, звуки гитары слепых музыкантов довершали живописность улицы.
Пока мы останавливались на этом описании, группы приближались к середине улицы и исчезали в узкой двери, которая должна была вести в большое помещение, судя по тому, как много народу оно вмещало. Это был знаменитый ‘Золотой фонтан, кафе и ресторан’, как обозначалось на вывеске у двери. Это был центр собрания пылкой, шумной молодежи, жаждавшей возбуждать страсти народа и выслушивать его необдуманные овации. Это был самый известный и самый влиятельный клуб той эпохи. Его ораторы, тогдашние неофиты нового культа, направляли политику страны, многие из них впоследствии охладели к принципу добра. Но мы не касаемся того, что сталось с этой молодежью в последующие годы, наш рассказ относится лишь к 1821 году.
Тогда демократия, создавшаяся из революционных движений и народного возмущения, создала новый политический полюс, который с трудом развивался в течение пятидесяти лет. Большими безумиями сопровождались благородные усилия этой молодежи создать не существовавшее до тех пор положение вещей. Клубы, превратившиеся в кафедры красноречия и места для научных диспутов, потеряли свое настоящее значение и сделались убежищем для обсуждения мер правительства. На такой почве легко было личностям восторжествовать над принципами и поддаться честолюбивым замыслам, а главное, корыстолюбие и подкуп, которыми тогда пользовались, развращали нравы. Истинные патриоты сильно и долго боролись с этим. Неограниченная власть, облекшись в маску отвратительной демагогии, проникла в клубы, наполнила их и в конце концов подкупила. Дело в том, что молодежь 1820-х годов, полная веры и храбрости, была слишком доверчива или слишком великодушна. Или она не знала подлости своих предполагаемых друзей, или же, если знала, надеялась покорить их благородным оружием: убеждением и пропагандой.
Дряхлое общество, еще поддерживаемое некоторыми упорными стариками, вело ожесточенную войну с обществом молодым, сильным, призванным к обладанию будущим. Но перейдем к нашему рассказу.
Любопытные собирались у ‘Золотого фонтана’, продавцы выходили на улицу, цирюльник, любивший, чтоб его называли гражданин Кальеха, был также у своей двери, с бритвой в руке, и поглядывал на клуб и на собравшихся соседей самонадеянным взглядом, как будто хотел сказать: ‘Если б я там был!..’
— Что такое? Что-нибудь случилось?
Спрашивавший был один из тех индивидуумов, возраст которых нельзя определить и которые кажутся старыми или молодыми в зависимости от силы освещения и выражения их лица. Он был мал ростом, и шея, соединявшая его голову с туловищем, была длинна лишь настолько, чтобы он не казался горбатым. Он держал руки на своем большом, выдающемся животе, как бы нежно предохраняя его от опасности. Его полузакрытые маленькие глазки были, однако, очень живы и составляли симметрическую гармонию с его широкими подвижными губами, которые в пылу разговора удлинялись в трубку, что придавало его голосу необыкновенную значительность. Несмотря на его светское платье, в нем было что-то монашеское. Его голова как бы носила следы тонзуры, а широкий плащ напоминал монашескую рясу. Голос у него был глухой и жесткий, но движения довольно выразительны и быстры.
Скажем в довершение, что человека этого звали Жиль Карраскоза, он был воспитан монахами-августинцами и уже готовился сделаться аббатом, когда вдруг ушел из монастыря, к великому изумлению монахов. Благодаря придворным связям ему удалось сделаться аббатом, но в 1812 году его лишили этого сана. Тогда он сделался горячим либералом, до возвращения короля Фердинанда и при содействии фаворита Алагона получил место в королевской канцелярии на десять тысяч реалов. Тут он объявил себя полным приверженцем неограниченной власти, но обещание конституции в 1820 году заставило его изменить свои убеждения, он пристал даже к обществу коммунистов и перешел в лагерь самых экзальтированных.
— Еще бы не случилось! — ответил ему Кальеха. — Сегодня экстренное собрание в ‘Фонтане’. Хотят просить короля, чтоб он созвал новое министерство, потому что старое нам не нравится. Будет говорить Алькала Гальяно.
— Этот некрасивый андалузец…
— Да, он самый. Тот, который сказал месяц тому назад: ‘Нет ни прощенья, ни пощады врагам свободы! Чего хотят эти темные умы, эти…’ — и так далее, просто сыпал золотом…
— Уж он им покажет, — заметил Карраскоза. — Что за красноречие! Что это за талантливый юноша!
— А я, сеньор дон Жиль, уважая ваше компетентное для меня мнение, скажу…
Он откашлялся два раза и продолжал:
— Скажу, что, любуясь талантом Алькалы Гальяно, предпочитаю Ромеро Альпуэнте, потому что он выразительнее, сильнее… Он говорит с таким увлечением… Например: ‘Кто хочет железа — тому железо! Пусть тираны не ищут опоры в правосудии, пусть ищут его в столбах виселицы, в бесчестном плече палача!’
— А я, — возразил экс-аббат, — хоть и восхищаюсь Ромеро Альпуэнте, но предпочитаю Алькалу Гальяно, потому что он точнее, рассудительнее…
— Вы ошибаетесь, друг Карраскоза. Не сравнивайте этого человека с моим любимцем. Всем ораторам Испании далеко до Ромеро Альпуэнте. Помните, как он говорил: ‘Долой привилегии, долой излишества, долой эту роскошь, называемую королем!’
Кальеха повторял эти слова с необыкновенным пафосом и энтузиазмом. Он припоминал отрывки того, что слышал, и все перепутывал. Мы забыли сказать, что этот гражданин Кальеха был человек широкоплечий и очень толстый, природа, создавшая его как бы с исключительной целью изобразить полное сходство человека с быком, наделила его очень тонким, пискливым голосом, так что ужасно смешно было слушать, как он повторял то, что говорили ораторы в ‘Фонтане’.
— Значит, наши мнения расходятся, — ответил Карраскоза с большим апломбом, — ибо что значит это красноречие в сравнении с красноречием Алькалы, который если скажет ‘я иду’, то все пойдут за ним?
— Это правда, — подтвердил один из присутствующих, по костюму тореро, — это правда. Когда Алькала нападает на тиранов и начинает горячиться… Недурно отделал он в последний раз инквизицию. Мне особенно нравится, когда он начинает тихо-тихо, а кончает все громче и громче. Да, это вот оратор!
— Повторяю, что все ораторы ничто в сравнении с Альпуэнте! — снова заявил Кальеха. — Помните, как он отделал монахов? Он назвал их ‘каменными могилами’! Ну, кому это придет в голову? А вы, сеньор дон Жиль, и не толкуйте о вашем Алькале Гальяно! Я лучше, чем кто другой, всех их знаю!
— Право, не понимаю, сеньор дон Гаспар, почему вы считаете себя таким компетентным, — важным тоном произнес Карраскоза.
— Да как же мне не считать? — пищал Кальеха. — Я каждый вечер слушаю их и прекрасно знаю, что они такое. И некоторые из них, несмотря на хорошую репутацию, просто болтуны. И как это вы, сеньор Карраскоза, можете говорить, что я некомпетентен? Кто вы такой, чтобы знать это?
— Кто я такой?.. А что вы понимаете в речах?
— Ну, сеньор Жиль, не испытывайте моего терпения. Я считаю вас самонадеянным невеждой!
— Вы, сеньор Кальеха, должны уважать тех, которые по своему образованию… Я имею звание каноника…
— Ну да, каноник знает латинский язык, но что же у него общего с политикой? Не вмешивайтесь в эти дела, потому что они не для вашей головы.
— Это вы не должны в них вмешиваться, — воскликнул вне себя Карраскоза. — В свободное время от бритья бород вы должны заниматься вашим домом.
— Послушайте, сеньор каноник, латинист, монах или как там вас! Отправляйтесь-ка читать проповеди в монастырь августинцев, там вы будете на своем месте.
— Кабальеро! — произнес Карраскоза, краснея, как томат. Несмотря на свое невысокое мнение о цирюльнике, он побаивался этого гиганта и осматривался по сторонам, как бы призывая на помощь.
— А теперь я припоминаю, — с презрением прибавил цирюльник, — что вы еще не заплатили мне за пиявки, которые я ставил одной сеньоре с улицы Горгера, сестре тамбурмажора королевской гвардии.
— Так вы называете меня обманщиком? Лучше бы гражданин Кальеха припомнил, что он до сих пор еще не отдал девятнадцать реалов, которые ему одолжил мой кузен, торговец дичью.
— И ты, и твой торговец дичью — одного поля ягоды!
— Да, и недурно бы ему припомнить гитару, которую он украл у Перико Сардина.
— Гитару? И вы говорите, что я украл гитару? Однако, вы дерзки… — проговорил цирюльник, стараясь казаться спокойным.
— Рассказывайте, знаем мы вас!
— И тебя знаем! Ты был роялистом и ухаживал за Астолазой, чтоб он дал тебе какое-нибудь местечко. Тогда ты кричал ‘вива’ неограниченному королю и во время карнавала подносил ему на Прадо цветы вместе со студентами. А я хоть и цирюльник, но всегда был либералом. Да, сеньоры. Либерал, хоть и цирюльник, я не какой-нибудь прощелыга, а честный гражданин и либерал, как и всякий другой. А эти роялисты теперь уж изменили своим убеждениям, после того, как по их наговорам переполнились все тюрьмы, они стоят за конституцию и уже кричат ‘вива’ свободе.
— Сеньор Кальеха, вы забываетесь!
— Приверженец короля!
Эти слова были самым большим оскорблением в ту эпоху. Когда они произносились, оставалось только поссориться.
Уже тонкое орудие, изобретенное для улучшения и бритья бород половины рода человеческого, поднялось в руке раздраженного цирюльника, уже острие его блестело над беззащитной головой аббата и каноника, как другая рука предотвратила удар, долженствовавший раскроить на части все канонические познания. Эта спасительная рука принадлежала могучей супруге Кальехи, которая, сидя в углу цирюльни, увидала угрожающее движение своего мужа, быстро бросила работу и ребенка, кормившегося у ее монументальной груди, наскоро застегнула платье, подбежала к двери и избавила бедного Карраскозу от верной смерти.
Несколько мгновений эти три фигуры представляли собой интересную немую сцену: Кальеха с поднятой рукой и пылающим лицом, его толстая, широкоплечая супруга, поддерживающая на весу его руку, и бедный онемевший от ужаса Жиль. Донья Тереза Бургильос, так звали супругу Кальехи, была сеньора колоссальных размеров, но в эту минуту она по своей величественности напоминала Минерву в тот момент, когда та удерживает руку Ахиллеса, но надо сознаться, что Агамемнон из королевский канцелярии представлял собой мало классического.
— Гражданин Кальеха, — спокойным тоном произнесла эта сеньора, — не поднимай твоего оружия на этого жалкого труса, побереги его для тиранов.
Кальеха сложил бритву и спрятал ее для тиранов.
Дона Жиля увлекли с собой товарищи, желавшие избежать катастрофы, и собравшаяся группа скоро разошлась.
А храбрая амазонка вернулась к прерванным занятиям. Не будем передавать всего того, что она говорила в то время, как ее ребенок снова завладел так неожиданно потерянной грудью. Скажем только в похвалу донье Терезе Бургильос, что она умела читать, хоть это ей доставалось и нелегко, учила на память печатные речи и, наслушавшись в цирюльне либерального красноречия, сделалась большим политиком, с большим энтузиазмом относилась к Риего и Квироге, хотя и признавалась, что люди слова нравятся ей больше, чем люди сабли, и уверяла, что не знает более скромного кабальеро, чем Мартинес де ла Роза.

II. Клуб патриотов

В ‘Фонтане’ было два отделения: одно предназначалось для кафе, другое для политики. В первом было расставлено несколько столов. Далее в углу было отведено место для заседаний. Вначале оратор становился на стол и произносил речь, впоследствии хозяин кафе счел необходимым поставить кафедру. Сюда стекалась такая толпа, что пришлось прибавить много скамеек, затем, вследствие соперничества этого клуба с ‘Великим Востоком’ здесь начали решаться политические вопросы, и ярые либералы уезжали отсюда умеренными. Наконец, было решено, что собрания будут тайные, и клуб перевели на верхний этаж. Те, кто внизу пил кофе или шоколад, чувствовали, как дрожал потолок во время горячих прений наверху, и, боясь, как бы на них не обрушился потолок вместе со всеми патриотами, перестали посещать кафе.
Более всего заботил хозяина ‘Золотого фонтана’ вопрос о том, как бы соединить патриотизм с коммерцией, заседания клуба с посетителями кафе. Он умолял не шуметь, но это было принято за приверженность королю, шум усиливался, и посетители расходились. В описываемую нами эпоху заседания проводились еще на нижнем этаже. Это были хорошие дни ‘Фонтана’. Всякий, кто приходил пить кофе, был членом собраний.
У этого клуба было довольно недостатков, но нельзя было упрекнуть его лишь в одном: в просторности, наоборот, это было узкое, неправильное, низкое, почти подвальное помещение. Толстые балки, поддерживавшие потолок, были несимметричны. Для того, чтобы устроить кафе, пришлось разобрать кирпичную стену, а получив таким образом необходимое помещение, надо было его со вкусом отделать.
Этим занялись лучшие художники города. Они обратили внимание на тонкие стены, толстые балки и массивный потолок и решили, что вертикальные балки надо укрепить, придав им вид колонн, затем стены были оклеены разрисованными обоями, рисунок изображал черепа коз, рога которых были перевиты цветами и фруктами, что производило тяжелое впечатление. Колонны были выкрашены в белый цвет с розовыми и зелеными разводами, под яшму. На стене против входа было два зеркала, но не настоящих, а составленных из простых стекол с подложенными под них листами белой жести, зеркала эти были завешены зеленой марлей, чтобы защитить их от мух, устраивавших себе здесь главную квартиру. С обеих сторон этих зеркал стояло по фонарю на мрачно разрисованных подставках, они, чадя и мигая, освещали грустным светом залу до двенадцати часов ночи, затем, как бы устав освещать, медленно угасали, предоставляя апостолам свободы спасать отечество в потемках.
Чад этих фонарей, дым сигар, пар от кофе сильно затемнили позолоту зеркал, рисунки на стенах и яшму колонн. Только в силу сохранившихся традиций можно было представить себе живопись на потолке.
Меблировка была очень незатейлива, она заключалась в нескольких деревянных столах, выкрашенных под орех, с белыми жилками, изображавшими мрамор, и в полусотне скамеек с клеенчатыми подушками, из которых от старости торчали мочалки.
На возвышении стоял большой широкий прилавок, над которым причудливыми иероглифами красовались инициалы хозяина, невозмутимое лицо его всегда маячило над этим катафалком, по обе стороны которого находились полки с бутылками. Между бутылками были разложены пряники, палки шоколада и апельсины, половина бутылок была пуста и заклеена доверху заманчивыми этикетками. Кроме всего этого, здесь находился огромный кот, большую часть дня мирно спавший в углу. Это был благоразумный кот, никогда не прерывавший прений своим мяуканьем и не позволявший себе неприличных выходок в критические минуты. Звали его Робеспьером.
В описанном нами клубе собиралась пылкая молодежь 1820 года. Откуда она взялась? Часть в 1812 году стояла за конституцию, открывшую многим глаза. Часть воспитывалась в течение шести лет притеснений, предшествовавших возвращению короля Фердинанда. Часть была продуктом смутной эпохи 1820 года. Одни из них десять лет скитались за границей, а вернувшись, отстаивали свои принципы с прежним интересом, но столкнулись с требованиями нового поколения. Они увидели, что это поколение ушло от них вперед, и не захотели следовать за ним.
Сначала в клубе только обсуждались политические вопросы, но потом мало-помалу характер этих мирных собраний изменился. Фонтанщики пожелали иметь прямое влияние на управление страной. Они торжественно требовали смещения министра и назначения нового. Появилось две партии: умеренных и ярых, причем каждая из них действовала по-своему. Но и этим не кончилось. Так как в ‘Фонтане’ возбуждались народные страсти, то правительство допускало эти крайности, чтобы напугать короля, его врага. Король между тем тайно возбуждал пыл ‘Фонтана’, потому что видел в нем опасность для свободы. Мы знаем из истории, что Фердинанд подкупил одного из ораторов и провел в клуб изменников с целью поколебать конституционную систему, но министры, узнав об этом, закрыли ‘Фонтан’, и тогда фонтанщики восстали против правительства и пытались его свергнуть. Король раздувал это возмущение при помощи своих агентов, клуб перешел на сторону министров, они его отвергли, клуб принялся мстить, начались всеобщие интриги, и доверчивые патриоты высказывались по вопросам, которых до конца не понимали.
Два элемента подрывали ‘Фонтан’: невежество и подлость. В первой категории главное место занимал цирюльник Кальеха. Он встречал таким громовым шиканьем не нравившегося ему оратора, что члены клуба серьезно подумывали запретить ему вход в ‘Фонтан’.
В описываемый нами вечер Кальеха, требуя начала заседания, неистово хлопал в свои огромные ладони, другие нетерпеливо стучали палками в пол. Напрасно передние ряды, где были военные чины, депутаты, знаменитые ораторы, призывали к тишине, она не водворилась до той минуты, пока на трибуну не взошел Алькала Гальяно.
Это был молодой человек высокого роста, стройный, с большой головой, с густо вьющимися волосами и с прямыми, откровенными, хотя и несколько грубыми чертами лица. У него был большой рот с толстыми губами, но в выражении лица виднелось благородство, а в глубоком, проницательном взгляде был виден ум.
Он начал с того, что напомнил о вопросах предыдущего собрания, последствием которого было то, что из ‘Фонтана’ вышли Гарелли, Торено и Мартинес де ла Роза. Он указал на различие принципов, отделяющих умеренных от ярых, и обрисовал с точностью и деликатностью положение правительства. Но когда он, возвысив голос, красноречиво описывал картину прошлых несчастий страны, случился инцидент, заставивший его прервать речь. С улицы послышался сильный шум голосов. Многие поднялись со своих мест и вышли. Аудитория начала уменьшаться, наконец, зала так опустела, что оратору оставалось лишь умолкнуть.
Недовольный и раздраженный андалузец сошел с трибуны [сам Алькала Гальяно с большой откровенностью описывает это происшествие в своих заметках в ‘Истории Испании’.]. Шум на улице все усиливался, и в конце концов в кафе осталось только человек пять-шесть. Движимые любопытством, они тоже вышли вместе с Гальяно.
За десять минут ‘Фонтан’ совершенно опустел, и шум и гул все удалялись, потому что толпа народа почти бежала. По всему было видно, что это одна из многочисленных в то время сходок.
Было уже поздно, фонари доживали свои последние минуты и перед смертью немилосердно чадили. Один из слуг пошел спать, другой храпел у двери, а третий ушел вместе с посетителями. Издалека долетало эхо угрожающих голосов толпы, волновавших весь город.
Хозяин кафе неподвижно сидел на своем месте. За ним сверкали две зеленые точки, это Робеспьер лез, ласкаясь, на плечи своего хозяина, тот ласково погладил его, кот замурлыкал, выгнул спину, потерся и снова ушел дремать в угол.
Как раз напротив прилавка, в самом темном углу кафе, возникла невидимая до тех пор человеческая фигура. Выйдя из мрака, она медленно приблизилась к прилавку, и при тусклом свете фонарей можно уже было рассмотреть эту молчаливую, странную личность.
Это был уже пожилой человек, сохранивший, однако, живость и энергию. Лицо его было сухощаво, неправильно, лоб очень широк, между тем как рот и щеки малы, к этому надо прибавить полное отсутствие зубов, создававшее впадины вокруг рта и на щеках. На его шее и за ушами виднелись все кости и нервы, несмотря на прикрывавшую их кожу. Глаза были большие, со следами прежней красоты. Совершенно седые волосы контраститровали с черными густыми бровями. Его прямой и тонкий нос тоже, должно быть, был красив когда-то, но с годами удлинился и очень напоминал клюв хищной птицы. Странное впечатление производили его большие, торчащие, прозрачные уши. Взгляд его больших глаз был упорен, проницателен, блестящ и мрачен под густыми бровями. Казалось, его глаза, помимо того, что видят, освещают то, на что смотрят, в них сквозили и ум, и энергия, несмотря на то, что слабое тело далеко не энергично подавалось вперед всем своим небольшим корпусом. Его руки были так худы, что на них можно было сосчитать вены и нервы, костлявые пальцы напоминали когти птицы. Кожа на лбу была желтая и сморщенная, когда он говорил, она быстро двигалась и собиралась над бровями мелкими складками. Одет он был во все черное, с суконной фуражкой на голове.
Когда этот человек подошел к прилавку, хозяин встал у двери, прислушивался некоторое время, заглянул в оконце, выходившее на двор, и за дверь, выходившую на лестницу. Из трех слуг кафе только один оставался здесь и храпел в углу, хозяин разбудил его и отпустил. Заперев накрепко дверь, он вернулся за прилавок и взглянул на человека в фуражке, как бы ожидая, что он скажет.
— Ловко подстроили! — сказал он громко, в уверенности, что никто из посторонних его не услышит. — Вторая сходка в один вечер. А еще говорят, что королевская гвардия готовит большую неожиданность. Вы, дон Элиас, должны знать это.
— Все идет своим порядком, приятель, все идет своим порядком, — сказал старик звучным и глубоким голосом.
И, опустив руку в карман, он вынул маленький кошелек и положил его на стол. Хозяин кафе взглянул на этот кошелек со странной, невольной нежностью, между тем как старик медленно начал развязывать его и, вынув несколько унций, стал считать.
При звуке монет Робеспьер открыл глаза, но уведя, что эта вещь его не интересует, снова закрыл их и задремал. Старик отсчитал десять полуунций и подал их хозяину.
— Ну, что же я могу сделать с пятью унциями, сеньор дон Элиас? — недовольно произнес он.
— За пять унций можно купить даже богиню свободы, — возразил дон Элиас, не глядя на него.
— Полноте! Здесь есть такие патриоты, которые не скажут ‘да здравствует король’ за все золото мира.
— Эти-то сеньоры больше всего и интересуются деньгами, — воскликнул дон Элиас со свойственной ему иронией.
— Попробуйте-ка предложить денег Алькале Гальяно и Морено Гуэрре.
— Эти ведут возмущение там, в кортесах, разговор идет не о них, а о тех, которые заводят смуты здесь.
— Но, уверяю вас, дорогой мой сеньор дон Элиас, что того, что вы мне дали, не хватит на починку сапог самого плохого из ораторов этого клуба.
— А я говорю вам, что этого довольно. Мой сеньор не желает лишних расходов.
— Плохо же, должно быть, приходится неограниченному! Плохи его дела, если он таким пустяком хочет поколебать конституцию.
— Подождите, все устроится, все идет своим порядком, — ответил старик со вздохом и закрыл рот, причем казалось, что его нижняя челюсть нашла на верхнюю.
— Но, сеньор дон Элиас, что же я сделаю с пятью унциями?.. Как вам понравился сержант, говоривший вчера вечером? Говорят, что он осел, но он производит большой шум и этим полезен нам. А мне недешево обходится каждое слово тех, которые волнуют толпу и весь город… А как с некоторыми бывает трудно, дон Элиас! Позавчера цирюльник Кальеха привел с собой какого-то человека, он вошел на трибуну, начал говорить о конвенции и сказал, что необходимо снести головы гидре. Ему очень аплодировали, и он наделал много шуму, хотя я, надо признаться, ничего не понял из его речи. Когда окончилось заседание, я хотел уговорить его сказать вторую речь, но он ответил, что перережет мне горло, и прибавил, что не забудет меня. Какого страху я натерпелся! И за это мне так платят! А речь, которую вчера, под конец, произнес валенсианский студент, стоила мне две порции тушеного мяса и две бутылки вина. Ах, если б это знали Алькала Гальяно и Флорес Эстрада!..
— Эти-то и есть головы гидры, которые надо срубить, — воскликнул старик, подмигивая глазом и делая рукой такой жест, как будто что-то режет.
— Это было бы жаль, потому что они славные ребята. Скажу вам откровенно, что я хоть и горячий сторонник неограниченной власти, но когда слушаю этих молодых людей, особенно Алькалу Гальяно, когда он, войдя на трибуну, начинает сыпать цветами красноречия, то у меня сердце так и прыгает от радости, и мне хочется его расцеловать.
— Пусть они кричат, это-то и нужно. Ведь сегодняшней сходкой мы им обязаны. Побольше бы таких сходок, и все устроится. Король именно этого желает. Ах, вы увидите, они скоро все перегрызутся!
— Но что же я сделаю с пятью унциями? — снова сказал хозяин кафе.
— То, что я вам сказал. Король не может много расходовать, а чтобы подкупить этих людей, не надо больших денег.
— Как не надо? Спросите-ка того монаха, которого выгнали из монастыря: ведь он съел у меня на три унции из тех, что вы дали мне на прошлой неделе. А тот чиновник, который так красноречиво говорил о ‘разорванном Карфагене’?..
— О разрушенном Карфагене, вы хотите сказать…
— Ну, все равно, о разрушенном… Этот чиновник настоящий обжора, он съел у меня две огромных порции фаршированного зайца. Я еще не сказал вам, что для того чтобы заставить Андресильо Кархо, по вашему желанию, бегать по улицам и кричать, мне пришлось заплатить его домохозяину за восемь месяцев за квартиру и массу мелких долгов его приятелям… А ведь не даром же я работаю, дон Элиас. Опять-таки повторяю вам, что если либералы узнают об этих проделках, то они мне все кости переломают.
— Будьте осторожны, надо быть очень осторожным, — строго сказал дон Элиас. — Ничего не писать, не адресовать мне ни одного письма, не доверять бумаге ни одной мысли по этому вопросу.
— А скажите, — произнес хозяин кафе, понижая голос, как бы боясь, что его услышит Робеспьер, — скажите, когда поднимется королевская гвардия?
— Не знаю, — пожав плечами, ответил дон Элиас.
— Говорят, что ‘Святой союз’ писал королю.
Осторожный старик снова сухо и отрывисто пробурчал: ‘Не знаю’.
Тут послышался отдаленный шум голосов, на который вечером выбежали все посетители клуба.
— Должно быть, хотят оцепить дом Торено.
— Прекрасно, я очень рад, — с мрачным удовольствием сказал старик. — Я вижу, что они начинают не понимать друг друга. Иначе и не могло быть. О, я понимаю все! А что могло бы случиться? Испания могла бы долго оставаться в руках кучки свободомыслящих. Если б это продлилось, то я начал бы сомневаться в Провидении, которое управляет народами. Испания без короля все равно что без славы, без жизни, без чести. Разве была конституция в то время, когда Испания была первой страной в мире? Было бы чудовищно, если б народ начал издавать законы. Где это видано, чтобы законы издавал тот, кем следует управлять? Разве было бы справедливо, если б наши слуги приказывали нам! У нас нет ни короля, ни Бога, но это кончится, клянусь тебе, что это кончится!
Говоря это, старик широко раскрыл глаза и с бешенством сжал кулаки. Хозяин кафе, будучи не в силах выдержать всей прелести такого красноречия, поднялся из-за прилавка. Разводя с энтузиазмом руками, он уронил бутылку, она покатилась по полу и ударила Робеспьера, который, неожиданно проснувшись, отчаянно замяукал, а затем нашел себе более спокойный уголок на шкафу с бисквитами.
Элиас вынул из кармана маленький черный шарфик и, обвязав им себе шею, направился к выходу. Хозяин со своим обычным уважением к этому человеку отворил ему дверь. Начинало светать. Старый роялист ушел домой, не поклонившись своему приятелю.

III. Патриотическая схватка и ее последствия

Дон Элиас пересекал улицу Сан-Иеронимо, когда увидал, что навстречу ему идет несколько человек, хохочут и кричат виваты конституции и Риего. Он хотел избежать встречи и перейти на другую сторону, но один из них остановил его.
Это были пять подозрительных и притом совершенно пьяных субъектов под предводительством Кальехи. Один из них был торговец из улицы Жилимон, другой кабальеро, известный всему Мадриду своими проделками, третий высокий, худой, смуглый юноша, о котором рассказывали чудеса в 1809 году, равно как и в 1820-м. Следом его похождений был огромный рубец, пересекавший все лицо через глаз и изуродовавший нос. Четвертый был мясник из Салитре.
— Убить его, убить! — пьяным голосом крикнул мясник, тыкая дона Элиаса в грудь палкой.
— Нет, оставь его, Перино, не стоит связываться с этим скотом.
— Да ведь это Колетилья, — сказал человек с рубцом. — Это Колетилья, друг Винуэзы, тот самый, который ходит по клубам, чтобы доносить королю, что там делается.
— Три Песеты, возьми-ка за руку этого сеньора.
Три Песеты сорвал фуражку с головы Элиаса и бросил ее наземь, обнажив лысую голову старика. Раздался общий взрыв хохота.
— Посмотрите, что за ослиные уши! — сказал человек с рубцом, дернув его за ухо так сильно, что наклонил голову на плечо.
Мясник хлопнул его по голове. Роялист побледнел от бешенства, нервно сжал кулаки, и слезы бессилия засверкали на его глазах. Тут Кальеха, пользовавшийся, по-видимому, большим влиянием среди этой компании, схватил Элиаса за руку и воскликнул со смехом:
— Пойдем с нами, храбрец. Граждане, это великий Колетилья, сам Колетилья. Будем друзьями. Он представит нас конституционному королю, и тот сделает нас…
— Министрами!
— Граждане, да здравствует неограниченный король! Да здравствует Колетилья!
— Будем его качать как члена великой коммуны.
— Качать его, качать!
Один из них подхватил Элиаса и приподнял в воздух, а другой сильным ударом повалил наземь.
— Вот возьми эту саблю и ударь кого-нибудь из нас, — крикнул ему Три Песеты и так сильно ударил его рукояткой, что старик отлетел в сторону.
— Скажи: да здравствует конституция!
— А если не скажешь, то вот у меня есть хорошее средство, — крикнул мясник, вынимая острый альбачетский нож, против ношения которого при себе так боролась тогда полиция.
Тут подошло несколько прохожих, которым Кальеха объяснил важным тоном:
— Сеньоры, это Колетилья, великий Колетилья.
— Оставь его, Жилет, я сам с ним справлюсь, — сказал человек с рубцом, обращаясь к мяснику, известному под оригинальным прозвищем Жилет.
Плохо пришлось несчастному Элиасу. Он уже поручил свою душу Богу, когда приход новой личности избавил его от верной смерти.
Это был высокий молодой человек в военной форме, и, по-видимому, аристократ, потому что на нем были погоны слишком высокого для его лет чина. На нем был синий плащ, а сбоку висела такая тяжелая сабля, что ею можно было рассечь голову любому врагу. Видя, что он намерен защитить старика, все с уважением расступились.
— Оставьте в покое этого бедного старика, ведь он не делает вам никакого вреда, — сказал военный.
— Да это Колетилья, сам Колетилья.
— Но вас пятеро против одного, и он безоружен.
— И я говорю то же самое, — воскликнул Кальеха с пьяным смехом.
— Пусть он скажет: да здравствует конституционный король.
— Он скажет, когда вы его освободите. Я ручаюсь, что это добрый либерал и хороший человек.
— Нет, это приверженец короля! — воскликнул Жилет.
— А что вы хотели с ним сделать? — спросил военный.
— Просто распороть ему живот, чтобы посмотреть, какие у роялистов внутренности.
— Ну, так расходитесь по домам, — строго сказал военный. — Я его защищаю.
— Вы?
— Да, я. Я отвечаю за него.
— Только пусть он прежде скажет: да здравствует конституция, — крикнули все хором.
— Скажите это, — обратился военный к Элиасу, — ведь это совсем не трудно, и к тому же в наши дни это должен говорить каждый истинный испанец.
— Чтоб я сказал!..
— Пусть сейчас же скажет!
Военный настаивал на том, чтоб он произнес эту фразу как средство спасения, но Элиас молчал.
— Да скажите же скорее! — просил военный.
— Нет! — воскликнул Элиас полным негодования голосом.
Тогда Три Песеты занес над ним дубину, остальные накинулись на старика, и военному пришлось бороться изо всех сил, чтобы не допустить несчастья.
— Скажите: да здравствует конституция.
— Нет! — повторил Элиас и, как бы вдохновленный свыше, воскликнул: — Да умрет!
Присутствующие заревели от бешенства, но военный, видимо, решил защищать Элиаса до последней капли крови.
— Разойдитесь, — проговорил он. — Этот человек сумасшедший. Разве вы не видите, что он сумасшедший?
— Пусть он скажет эти слова, — настаивал пьяный Кальеха с идиотским хохотом.
— Да, он сумасшедший, — согласился Жилет, — а если не сумасшедший, так пьяный.
— Да, да, пьяный! — крикнул Кальеха, прислоняясь к стене, чтоб не упасть.
Собралось несколько соседей, и потому ли, что пьяных легко отвлечь, или потому, что решительный вид военного подействовал на них, но только четыре приятеля Кальехи оставили Элиаса, который при помощи своего покровителя поднялся и надел свою фуражку, истоптанную ногами мясника. Военный, отстраняя нож Жилета, направленный на Элиаса, порезал себе левую руку. Он вытер выступившую кровь, обернул руку платком, а правую подал Элиасу. Старик был так взволнован и до такой степени ослабел, что едва передвигал ноги и спотыкался на каждом шагу.
Военный, поддерживая его и идя очень медленно, спросил, где он живет. Элиас, не отвечая ему, направился через улицу Вальгаме Диос, где находился его дом.
Молодой человек не принадлежал, по-видимому, к молчаливым людям и обладал веселым и откровенным характером, так как начал говорить, нисколько не смущаясь упорного молчания старика:
— Можно пожалеть, друг мой, о том, что в жизни все хорошее имеет всегда дурную сторону, всякий, даже самый блестящий предмет имеет тень. Самые лучшие нововведения, изобретенные человеком, представляются в первое время странными и внушают мало доверия. Сами люди, изобретшие какой-нибудь механический фокус, не сразу решаются применить его. Политическая свобода есть высший идеал государств, но как трудны первые дни практики! Как нас оглушает и приводит в отчаяние первая проба этой машины! Хуже всего тут нетерпение. Надо иметь выдержку и веру, надо ждать, чтобы свобода дала свои плоды, а не осуждать ее с первого же дня. Не безумно ли было бы, если б тот, кто посадил молодое деревце, вырвал его потому, что оно не дало веток, цветов и плодов в первый же день?
Он умолк в надежде, что его рассуждения произвели некоторое впечатление на старика, но тот как будто не понимал его слов и думал свою думу.
— Можно пожалеть о том, — продолжал молодой человек, сопровождая свое красноречие мимикой, — что первые права завоеванной свободы так дурно применяются некоторыми людьми. Особенно трудно привыкнуть к свободе, и мы должны терпеть от естественной грубости тех, которые поздно привыкают. Но не будем приходить в отчаяние, друг мой. Вы, как добрый либерал, и я, как таковой же, сумеем ждать.
Он снова остановился, чтобы взглянуть, выражается ли на лице старика одобрение, но на этом странном лице выражалась лишь одна меланхолия.
— Те, которые напали на вас, — продолжал военный, — не либералы. Это или тайные агенты короля, или бессовестные невежды, или же необразованные кутилы. Нужно ли отнять у них свободу и не возвращать ее до тех пор, пока они не получат образования или наказания? В таком случае, для одних будет свобода, а для других нет. А она должна быть дана всем или отнята у всех. И справедливо ли было бы отказываться от благодетельной системы потому только, что кучка людей злоупотребляет ею? Нет, лучше пусть будет пользоваться свободой сотня, которая ее не понимает, чем потеряет ее один, сознающий ее значение. Зло, которое могут причинить невежды, — незначительно в сравнении с тем огромным благом, какое может сделать один образованный человек.
Молодой человек умолк в третий раз по двум причинам: во-первых, ему нечего было больше сказать, а во-вторых, потому что старик остановился у двери и сказал:
— Здесь.
Военный хотел проститься со своим новым приятелем, но заметил, что он с каждой минутой ослабевал все больше и больше и вряд ли мог бы один подняться на лестницу, поэтому предупредительный молодой человек ввел его в дом.
Элиас жил в середине улицы Вальгаме Диос, и дом его был похож на замок. Несмотря на гигантские размеры, в нем было всего два этажа, на верхнем из которых и жил Элиас. Фасад был некрасив. На первом этаже помещалась мастерская медника, поставлявшего сковороды, подковы и ведра всему кварталу Баркильо. Балконы этого дома были живым изображением висячих садов Вавилона, так как с них свешивались цветы и кусты, похожие на деревья. Среди них красовалась вывеска кассы ссуд.
Они поднялись по широкой лестнице, и военный позвонил. Несомненно, кто-то нетерпеливо ждал старика, так как дверь тотчас же отворилась. Ее открыла молодая девушка лет восемнадцати, и увидя, что у старика такое измученное лицо, а главное, что его сопровождает какой-то незнакомец, что случалось, должно быть, нечасто, она вскрикнула от испуга и удивления.
— Что такое? Что с вами случилось? — спросила она, когда, запирая дверь, они вступили в переднюю.
И она прошла вперед, отворяя дверь залы, куда и вошли все трое. Старик не произнес ни слова и с видимым страданием опустился на стул.
— Не ранены ли вы? — сказала девушка, ласково осматривая старика и взяв его за руку.
— Нет, это ничего, — произнес военный, вежливо снимая фуражку. — Это ничего. Несколько минут тому назад он шел по улице, и пять встретившихся ему бродяг хотели заставить его что-то спеть, сеньору было не до пенья, и он отказался.
Молодая девушка как-то тупо посмотрела на военного. Она, по-видимому, ничего не поняла из его слов.
— Это были пьяные… Они напали на него, но, к счастью, я проходил мимо… Не пугайтесь, он не ранен.
Элиас немножко отдохнул, он холодно отстранил от себя девушку, и лицо его начало проясняться.
— Ах, какого страху натерпелась я сегодня вечером! — сказала молодая девушка. — Я его ждала, ждала, а его все нет. Потом — эти крики на улице. В полночь здесь пробежали с криками какие-то люди. Мы с Паскалой убежали во внутренние комнаты и спрятались там в угол, дрожа от страха. Как они кричали! Потом послышались какие-то удары, как будто кого-то убивали… Мы заплакали. Паскала лишилась чувств, но я храбрилась, и мы обе опустились на колени и начали молиться Пресвятой Деве. Тогда шум стал удаляться, мы услыхали стоны на улице. Ах, мне страшно вспомнить! Я и теперь еще боюсь.
Военный с интересом слушал ее рассказ, но в то же время рассматривал квартиру, в которой находился, и девушку, живущую в ней.
Квартира была скромная, но простота и порядок говорили о достатке. Девушка была более достойна внимания, чем квартира. Кларе на вид можно было дать лет девятнадцать, но ей было всего семнадцать. Она была довольно высокого роста, и вся ее пропорционально развитая фигура напоминала здоровых и красивых женщин обеих Кастилий. Лицо ее было бледно, но не смуглой бледностью андалузок, а свежей белизной уроженок Алькалы, Сеговии и Мадрида. Ее большие черные глаза были полны глубокой грусти. Ее правильный небольшой нос, маленький, красиво очерченный лоб и грациозный рот очень нравились незнакомцу, привыкшему считать себя ценителем женской красоты.
Ее высокую пирамидальную прическу можно было назвать провинциальной, так как в Мадриде она уже вышла из моды, но красота не нуждается в модах, и прическа эта очень шла Кларе. На ней была светлая юбка в мелкий цветочек и свободный у талии лиф с рукавами, плотно охватывающими кисти рук.
Наблюдения свои незнакомец произвел гораздо быстрее, чем мы описали их. С минуту все трое сидели неподвижно друг против друга, не говоря ни слова, когда вдруг старик, как бы продолжая вслух свои мысли, воскликнул с бешенством, сверкая глазами:
— Подлые собаки! Желал бы я иметь в руках такое оружие, которым сразу можно было бы покончить со всеми этими мерзавцами. Ах, но они не виноваты! Виноваты другие, ученые, ораторы, те, которые их воспитывают, те проклятые шарлатаны, которые профанируют дар слова в подлых собраниях кортесов. Виноваты революционеры, непокорные королю, проклятые Богом. О справедливый Боже! Неужели я не увижу дня отмщения?
Военный был изумлен и несколько смущен. Ему показалось, что это косвенные намеки на него лично, он хотел уже возражать, но, увидав зверское выражение на лице Элиаса, воздержался. Его внимание было отвлечено молодой девушкой. Клара смотрела на старика с привычным равнодушием и в то же время смотрела на его защитника, как бы стыдясь за слова Элиаса.
Военный, не обращая внимания на разглагольствования старика, начал чувствовать большой интерес к этой бедняжке, которая с первой минуты внушала ему жалость к себе.
Но была минута, когда положение молодого человека сделалось очень неловким. Элиас, не глядя на него, продолжал тихим голосом ворчать. Нужно было уходить, но уйти, не удовлетворив своего любопытства и не поговорив немножко с молодой девушкой, ему не хотелось. Он пристально взглянул на Элиаса и подошел к нему, но в нем не было заметно ни благодарности, ни любезности, ни внимания, он как будто был создан не так, как другие люди. Видя такую рассеянность, он решился поговорить с Кларой о доне Элиасе.
— Пожалуйста, ничего не бойтесь, — сказал он ей, отходя к окну. — Он не получил побоев, он только не может опомниться от изумления и гнева, но он успокоится.
— Да, успокоится… немного.
— И будет доволен.
— Нет, доволен не будет.
— Уж он ради вас не будет грустен.
Эта фраза, которую можно было принять за комплимент, не произвела никакого впечатления на Клару. Она обернулась взглянуть на Элиаса, он сидел все в той же позе, жестикулируя и время от времени ворча: ‘Собаки! Негодяи!’
Тогда военный решился задать рискованный вопрос и, понизив голос, сказал:
— Может быть, с моей стороны это и нескромно, но меня извиняет мое участие к этому кабальеро и желание быть ему полезным… Скажите, он в здравом уме?
Клара с большим удивлением взглянула на военного и, как будто этот вопрос в первый раз навел ее на какую-то мысль, ответила:
— Сумасшедший ли он?
Затем, помолчав и пожав плечами, прибавила:
— Не знаю.
Любопытство незнакомца увеличилось.
— Не придавайте этому большого значения, — сказал он, — но его поведение, его слова, его странный вид заставляют меня думать, что он страдает умопомешательством.
Взгляд Клары говорил, что она почти согласна с ним.
— Не знаю, — произнесла наконец она. — Бедняга много страдает. И я страдаю, глядя на него. Он никогда не бывает весел, иногда мне кажется, что он готов умереть от раздражения. Он проводит ночи за чтением книг, за писанием писем и часто говорит сам с собой, вот как теперь. Он очень пугает нас с Паскалой, мы слышим, как он встает ночью и быстро ходит по этой комнате. Он уходит из дома рано утром и часто не ночует дома.
Военный почувствовал, что в нем растет сострадание к Кларе, ему казалось, что это мученица, страдающая от жестокостей сумасшедшего.
— Но вы не страдаете от его резкостей? Он не обращается с вами дурно? — спросил он.
— Я? Нет. Он никогда со мною дурно не обращается.
Казалось бы странным, что Клара, не зная молодого человека, говорит с ним так откровенно, но это было бы удивительно при иных обстоятельствах, в данном же случае нет. Клара всегда жила с этим стариком, она была сирота, не имела ни родственников, ни друзей, никогда не выходила из этого пустынного, скучного дома. Она обладала необыкновенно простым характером, случай свел ее с любезным и великодушным человеком, который ради удовлетворения любопытства ловко находил предмет разговора, и она говорила ему то, что он хотел знать.
Любопытный не решался больше расспрашивать, он, к крайнему своему сожалению, уже хотел проститься, когда Клара увидала окровавленную руку и воскликнула:
— Вы ранены!
— Нет, это просто царапина.
— Но из нее течет кровь. Господи, у вас вся рука в крови!
— О, это ничего… Немножко воды…
— Я сейчас принесу…
Она торопливо ушла и через минуту вернулась в соседнюю комнату и позвала военного, который не замедлил подойти к ней.
— И у него есть семья? — спросил он, опуская руку в воду, чтобы попробовать, не холодна ли она.
— Семья? — переспросила Клара со свойственной ей простотой. — Нет, и я очень об этом сожалею. Мне так хотелось бы, чтоб его заставили забыть эти мании. Прежде он был очень добр ко мне и был весел… Я была тогда еще ребенком.
— Прежде он был добр, а теперь не добр?
— Нет, добр, только теперь… Теперь ему о многом надо подумать…
— С каких же пор он изменился?
— Давно уж, еще с тех пор, когда начались смуты, когда говорили, что хотят убить короля… или там не знаю кого. Но он и до этого бывал часто озабочен. Когда я была еще маленькой девочкой… Он водил меня по воскресеньям на прогулку, и мы обедали в лесу вместе с Паскалой.
— А теперь он никогда с вами не выходит?
— Никогда, — ответила Клара таким тоном, как будто ее затворничество вполне естественно.
Военный все больше заинтересовывался так неожиданно встреченной им девушкой. В нем все сильнее возрастала уверенность в том, что это несчастная жертва грубости фанатика. С того места, где он стоял, он видел старика, сидевшего в немом бешенстве. При взгляде на Клару, простота и грустная откровенность которой составляли такой резкий контраст с этим ужасным роялистом, его любопытство и опасения усилились.
— И вы никогда не выходите, чтобы рассеяться, чтобы отвлечься от этого тяжелого уединения? — спросил он.
— Я? Зачем же мне выходить? Мне становится грустно, когда я выхожу. Я вижу улицу только в воскресенье рано утром, когда иду в церковь, но на улице я чувствую себя более одинокой, чем здесь.
— И он не заботится о том, чтоб вы развлекались, чтоб вы приятно проводили время? — снова спросил он, искоса поглядывая на Элиаса, чтоб убедиться, что тот не слышит.
— Он? Но я не хочу развлекаться… Потому что меня ничто не интересует. Он говорит, что я должна всегда сидеть дома.
— Значит, вы ни с кем не знакомы и никого не видите?
— Вижу Паскалу, она меня очень любит.
— Эта Паскала ваша подруга?
— Нет, это наша служанка.
— А… И у вас больше нет друзей? В ваши годы была бы вполне естественна дружба с молодыми девушками, а главное, нельзя жить так, как вы живете. Необходимо…
— Мне так хорошо. Он говорит, что мне не нужно знакомых.
— И заставляет вас вести эту грустную жизнь?
— Он не заставляет меня. Если б я хотела, могла бы выходить. Его никогда нет дома. Но я… Избави Боже! Куда же мне идти?
Военный не знал, что думать. Какие отношения между этим маньяком и этой девушкой? Это ее отец, муж. Но нет, было бы возмутительно предположить супружеские отношения между этими двумя существами.
— Не удивляйтесь моим расспросам, — сказал он тревожно, — но вы оба меня очень интересуете. А его никто не навещает? Никто не приходит к нему?
— Он очень близок с одними сеньорами Порреньо. Они хорошего происхождения и были очень богаты.
— И они бывают здесь?
— Редко. Он их очень любит.
— А как они к вам относятся?
— Ко мне? Они раз сказали мне, что я имею вид хорошей девушки.
— И только? И больше ничего не сказали?
— Ах, они очень добры. Он говорит, что они очень добры. Одна из них — святая.
Клара говорила все это с трогательной наивностью. Чтобы читатель не удивлялся откровенности бедной Клары, мы прибавим, что она в течение нескольких лет не видала никого, кроме дона Элиаса, Паскалы и изредка трех мумий сеньор Порреньо. Ее жизнь была необыкновенно однообразна. Только в первый раз полгода тому назад она провела шесть недель в Атеке, в Арагоне, куда ее послал Элиас подышать воздухом.
— Но возможно ли, чтоб вы жили исключительно в обществе этого человека? — продолжал военный, забывая о присутствии Элиаса. — И вы никогда не выезжали отсюда, никогда не были в деревне?
— Нет, я уезжала полгода тому назад.
— Куда?
— В Атеку. Он послал меня. Я заболела и поехала туда поправиться. Я была на его родине.
— А-а… — произнес военный, радуясь, что нашел хоть незначительное доказательство того, что этот человек не вполне изверг.
— И вы хорошо провели время?
— О да, я так была рада.
— И вы хотели бы туда вернуться?
— Конечно, да! — воскликнула она.
— Вы не должны оставаться здесь, у вас бесконечно доброе сердце. Для чего, как не для счастья, Бог соединил в одном существе столько физических и нравственных достоинств? Скольких бы вы могли сделать счастливыми! Вы не думали об этом? Так подумайте.
Клара ничего не ответила на эту любезность. Она молчала, опустив глаза, и, быть может, думала об этом, как посоветовал ей военный. Он ждал ее ответа, когда Элиас, заглянув в комнату, где они разговаривали, крикнул:
— Клара! Клара!
Военный быстро подошел к нему и, скрывая свое смущение, сказал:
— Кабальеро, я не хотел уходить, не убедившись, что вам лучше. Я рассказывал этой сеньорите о случившемся и о грубости этих людей. Теперь я вижу, что вы успокоились и окрепли, и могу удалиться с просьбой помнить, что я всегда к вашим услугам.
— Благодарю, — сухо ответил Элиас. — Клара, проводи этого кабальеро.
Необходимо было уйти, не было более предлога оставаться. Рука военного была прекрасно забинтована, и хозяин дома указал ему на дверь. Он не знал, что бы ему сделать, чтобы не уходить. Он взглянул на Клару, надеясь прочесть в ее глазах желание, чтоб он остался, но она была совершенно равнодушна и даже прошла вперед, чтоб отпереть дверь.
Нечего было делать, военный протянул руку роялисту, подавшему ему свои холодные, костлявые пальцы, и вышел из залы, дойдя до двери, он хотел снова завести разговор, но молодая девушка поклонилась ему и тем привела его в отчаянье. Он вышел и снова вернулся.
— Не забудьте то, что я вам сказал, — произнес он, спускаясь с лестницы. — Вы не можете так жить. Необходимо…
— Клара! Клара! — раздался из залы голос фанатика.
Клара заперла дверь, и военный остался на лестнице. Его первым намерением было звонить, звонить до тех пор, пока она ему не откроет, но потом он решил, что это было бы неблагоразумно. Он медленно спустился с лестницы.
— Какая-то тайна есть в этом доме, — мысленно рассуждал он. — Кто она ему, дочь, жена, племянница или воспитанница? О, я не могу отказаться узнать эту тайну! Как отказаться от того, чтобы Клара сама о себе со свойственной ей наивностью рассказала мне?
Он вышел на улицу и взглянул на дом.
— Она одна не примет меня, — рассуждал он. — Эта встреча была простой случайностью. И под каким предлогом вернулся бы я?.. Как должна страдать эта несчастная! У нее и лицо страдальческое… Жить с этим зверем, никого не видеть, ни с кем не поговорить…
Он машинально снова направился к двери. Ему пришло в голову, что старик бранит ее за разговор с ним, что он, быть может, только прикидывался рассеянным, слышал, о чем они говорили, и теперь оскорбляет ее.
Он осторожно и бесшумно поднялся, дошел до двери и остановился. Его рука невольно дотронулась до шнурка звонка. Если б он услыхал шум спора, если б до него донесся резкий голос старика, он позвонил бы изо всех сил. Но, прикладывая ухо к двери, он ничего не слышал. В доме царила гробовая тишина. Вдруг он услышал женское пенье, кто-то прошел по коридору за дверью, и чей-то голос выразительно напевал какую-то мелодию. Это прошла Клара с пеньем. Быть может, она счастлива?.. Новая тайна.
Он задумался, выпустил из рук шнурок звонка и медленно, шаг за шагом, осматриваясь по сторонам, как вор, спустился на улицу, затем он перешел на противоположную сторону и начал пристально всматриваться в таинственный дом. Наконец, он удалился решительным шагом.

IV. Колетилья

Странный человек, известный нам под именем Элиаса, родился в 1762 году в Атеке, арагонском местечке. Родителями его были Эстебан Орехон-и-Вальдеморильо и Николаза Паредес, он — честный земледелец, она — единственная дочь богатого торговца. После девяти месяцев супружеской жизни появился нежный отпрыск этой четы, судьба которого обещала быть выдающейся. Дело в том, что донья Николаза на пятом месяце беременности увидела во сне, что ее ребенок уже вырос, возмужал и был взят на небо в золотой колеснице. Позднее ей не раз снилось, что ее сын сделался министром, патером, епископом, королем и чуть ли не папой.
Наконец ребенок появился на свет с помощью Бога и акушера Атеки, очень умного человека. Но в нем не только не было признаков избранного среди избранных — он был так худ и слаб, что сразу было видно, что его мать больше занималась разгадыванием снов, чем своим здоровьем.
Однако хотя ребенок родился, как и всякий другой, некоторые чудеса сопровождали-таки его рождение. Было замечено на небе Атеки, что Большая Медведица слилась с Меркурием, луна появилась в виде кольца и большая комета разгуливала по небу, как по своему дому. Деревенский аптекарь, наблюдавший планеты и слывший колдуном, видел все эти небесные явления в Атеке и объявил с большой торжественностью, что все это признаки того, что ребенок прославит весь мир. Слияние созвездий предсказывало, что две нации соединятся против него, комета предсказывала, что он победит всех, а кольцеобразная луна была признаком бессмертия.
— От меня ничто не укроется в небесных светилах, — уверял дон Пабло Брагас (так звали аптекаря), — и если я что утверждаю, то это такая же правда, как то, что это шоколад.
И действительно перед ним стоял шоколад, как должная дань благодарных родителей.
Крестины вышли на славу. Арагонское вино лилось рекой, жаркое и пирожные так и чередовались одно за другим. Усерднее всех угощали дона Пабло. В восторге от того, что так великодушно оплачиваются его астрономические познания, он называл Орехонов покровителями науки.
Ребенок рос. Излишне говорить, что надежды его родителей все крепли. Все, что делал ребенок, было необыкновенно, никогда не видано и не слыхано. Едва он открывал рот, чтобы произнести слог, как в этом видели уже интенцию. Если он просил грудь, то, по мнению астролога, это означало загадочный афоризм.
Прошло два, четыре года, шесть лет, и слава маленького Орехончито все росла.
— Знаете, что я видел, сеньора Николаза? — сказал однажды аптекарь таинственным тоном счастливой матери…
— Что такое, дон Пабло? — испугалась она.
— Вчера Эмцико играл с курами и колотил петухов такой толстой палкой, что не будь его ручки так слабы, петухи поколели бы. ‘Мальчик, зачем ты бьешь их?’ — спросил я его. — ‘Потому что это петухи, — ответил он, — и я хочу их убить’. — ‘Что же они тебе сделали?’ — ‘Я им приказываю пищать, а они не хотят’. Видите, сеньора донья Николаза, видите, сколько тут здравого смысла, какая глубина ума!
Донья Николаза не вполне ясно понимала в данном случае глубину ума своего сына, но в благодарность за похвалу накрыла стол скатертью и поставила перед Пабло Брагасом превкусный обед.
Элиас все рос, и по совету одного доминиканского исповедника из Таразоны, проповедовавшего в Атеке в день храмового праздника, его отправили на обученье в доминиканский монастырь. Ему было тогда двенадцать лет, и он делал большие успехи в латыни.
Когда он достиг пятнадцати лет, был собран домашний совет, на котором обсуждался вопрос, куда отдать его, в семинарию ли Туделы или в университет Алькалы. Пабло Брагас высказался за Алькалу, и все присоединились к его мнению. Таким образом чудо природы, сопровождаемое корзинами с провизией и вином, причитаниями матери и астрологическими наблюдениями, отправилось на родину бессмертного Сервантеса и прибыло туда на четвертый день пути.
В это время у доньи Николазы родилась дочь, но никакой переворот природы не сопровождал ее рождения.
Элиас изучал в Алькале теологию. Он выказывал большое прилежание, и преподаватели пророчили ему великую будущность. Он не спал ночей, пожирая Евзебио, Саваларио и Гротиуса. Тогда начали замечать в нем характерные особенности его натуры: огромную гордость, сухость в обращении и резкость манер, за что товарищи не любили его.
Однако все признавали его ученым. Он поехал на родину, и при въезде в деревню его встретил с низким поклоном Пабло Брагас, тут же были алькад, патер и все лучшее общество Атеки. Брагас вынул из кармана бумагу и прочел приветствие, написанное наполовину на латыни, наполовину по-испански, которому аплодировали все, кроме приветствуемого. Дома его ждали состарившаяся сеньора Николаза и еще бодрый отец. Его сестра уже сделалась девочкой, но больше думала о шалостях, чем о науках. Устроили маленький пир по случаю его приезда, и большинство угощений было истреблено Пабло Брагасом.
В деревне Элиас продолжал заниматься науками. Его сухость и гордость увеличивались, но родители этого не замечали. Если их и оскорбляло иногда его резкое обращение, то они успокаивались, выслушивая панегирики Брагаса, и начинали угощать его шоколадом или обедом.
Элиасу было тридцать лет, когда он отправился в Мадрид. Неизвестно, принял ли он это решение в надежде на славу, предсказанную ему планетами, но несомненно, что он составил себе какой-то план. Приехав в Мадрид, он завязал тесные сношения с отцами монастыря Тринитариев (Св. Троицы), отличавшимися большой ученостью. Особенно сошелся он с одним сеньором аристократического происхождения по фамилии Порреньо-и-Венегас. Он так привязался к этой семье, что верно служил ей в качестве управляющего делами во время ее процветания, равно как и в дни разорения, случившегося в конце войны. В 1808 году Элиас простился со своей сидячей жизнью и с теологией, чтобы вступить в отряд Эшеварри и Эмпечинадо, с первым он совершил всю наваррскую кампанию и организовал в Кастилии отряд, встретивший Наполеона при его возвращении из Мадрида.
По окончании войны он опять поехал к себе на родину, отец его умер, сестра была уже замужем за родственником земледельцем, а мать была слаба и больна. Брагас потерял свое хорошее расположение духа, но любил Элиаса и по-прежнему предсказывал, что на него поднимутся две нации и он победит их.
В Атеке он узнал о склонности некоторых партий к конституции и о том, с каким энтузиазмом весь полуостров смотрел на съезд в Кадиксе. Элиас чувствовал смертельную ненависть к конституционалам. Этот человек, живший с тех пор, как помнил себя, исключительно умом, не испытавший в молодости чувства любви и дружбы, в сорок лет был одержим пылкой страстью. Страсть эта заключалась в любви к деспотизму, в ненависти ко всякой терпимости, ко всякому виду свободы, это был жестокий, закоренелый роялист, и в пылу фанатизма он был способен на самоотречение, на самопожертвования, на муки. Он обладал страстным характером по натуре, хотя постоянные занятия и изменили его. Но в ту эпоху, когда ни один испанец не мог оторвать взора от назревшего переворота, скрытая пылкость чувств Элиаса выразилась не в форме любви, скупости или тщеславия, а в форме политической страсти, всецело преданной одной системе и глубоко ненавидящей иную.
Как следствие страстности характера в нем развились такая сила воли и такая энергия, какие при иных обстоятельствах привели бы его к великим делам. Но в данном случае странное направление его умственных способностей делало из него одно из тех чудовищных существ, которых поверхностный наблюдатель определяет словом ‘сумасшедший’. Когда в 1814 году рушилась конституционная система, Элиас был счастлив, но не успокоился, потому что начал принимать участие в жизни политической. Он сошелся с герцогом Алагонским, окунулся в интриги двора и гордился своей дружбой с принцем, обесчестившим свою родину.
Но наступил 1820 год, и Элиас завел тайные сношения с двором, старался организовать реакцию и употреблял все средства для достижения своей цели. Он ходил по клубам, раздувал недовольство, посещал собрания роялистов и даже либералов. Он пользовался всем, что слышал, но против него уже поднялись громкие обвинения, на него указывали как на заговорщика и не раз уже грозили ему.
Все знавшие его в лицо, встречавшиеся с ним в патриотических клубах, называли его Колетилья [слово Колетилья (Coletilla) непереводимо, приблизительное значение — прихвостень]. Этим словом хотели определить его отношения к королю, и прозвище это закрепилось за ним даже в деревне. Его малочисленные друзья очень остерегались называть его так.

V. Воспитанница Колетильи

В декабре 1808 года Элиас состоял в отряде, собранном в Сеговии Хуаном Эмпечинадо. Отряд этот имел несколько стычек с французами, которые, наконец, заставили его отступить к Вальядолиду, отсюда он подвигался к северу и дошел до Асторги. Элиас остался в Саагуне с кучкой людей, желавших разбить Нея при его выходе из Галиции.
В Саагуне жил один отставной полковник, человек умный, с возвышенным характером и добрым сердцем. Он был очень богат, но судьба послала ему невыносимую жену. Бедный полковник делал все, что только было возможно, чтоб обуздать характер этого василиска, в котором, казалось, соединились все отрицательные стороны природы. Она начала с того, что стала богомолкой и бросала мужа и дом, чтобы проводить весь день среди монахинь, патеров и братств, интересовалась лишь молитвенниками, четками и мечтаниями. Она жила среди исповедален и келий и превратилась в деревяшку с высохшей шеей, с опущенным взором и мрачным, сдавленным голосом.
В те редкие минуты, когда она оставалась дома, она была невыносима. Все, что ни говорил ее бедный муж, казалось ей тяжким грехом, все его поступки она находила мирскими, она жгла его книги, выманивала у него деньги на благотворительные дела, наполняла дом миссионерами, патерами и странниками.
Но вдруг ханжа впала в обратную крайность. Она начала вести очень светскую жизнь, с постоянными выездами, ссылаясь на расстройство нервов и на потребность развлечений. Ее всегда сопровождали какой-нибудь молодой офицер или молодой аббат. Видя, что нет возможности удержать ее дома, муж вынужден был на все согласиться, и хоть эти выезды и стоили ему дорого, но избавляли его, по крайней мере, от этого демона.
Третья метаморфоза, произошедшая с доньей Кларой, была еще хуже. Она уверяла всех, что больна, и приписывала себе все существующие на свете недуги. Она перепробовала все микстуры и порошки, поставила на ноги всех аптекарей и докторов, побывала на всех лечебных купаньях Испании, от Ледезмы до Паракуэллоса, от Ланхарона до Фитеро. Единственное, что приносило ей облегченье, это разговоры о своих болезнях с монахами-францисканцами, театинцами и странниками, с которыми она снова завязала таинственные сношения.
Шакон, ее бедный муж, просто не знал, что ему делать. Он с отчаянья пустил в ход даже телесное наказание, но и это не привело ни к чему. В это время состояние семьи окончательно пошатнулось, и несчастный отец приходил в ужас при мысли о том, что будет с его пятилетней дочерью. У ханжи и больной до ханжества и болезни родилась дочь, которую назвали Кларой, так же, как и мать.
Донья Клара выздоровела, когда нашла это нужным, и снова предалась церкви. Она так истязала свою плоть, что слышно было на улице, по целым часам стояла на коленях и всем рассказывала о своих видениях. Муж начать молить Бога, чтоб Он избавил его от этого ада. Донья Клара не любила ни дочери, ни мужа, а муж, очень любивший ее вначале, кончил тем, что возненавидел.
Наконец, она снова бросила жизнь покаяния и совершенно неожиданно уехала в Португалию подышать воздухом. К счастью, Бог просветил ее, и она из Португалии отправилась в Бразилию с миссионерами. С тех пор она исчезла бесследно. Муж вздохнул свободно, но состояние все было прожито, он оказался бедняком, имея лишь маленькую ренту.
В середине декабря 1808 года все жители города Саагуна вышли на главную дорогу. Император Наполеон I должен был пройти здесь в Асторгу, преследуя англичан. Дойдя до города, он отдыхал в нем два часа, затем снова тронулся в путь в сопровождении большой части своего войска, занимавшего Испанию. Когда французы под предводительством Наполеона отошли далеко, в Саагуне собралась сходка. Вся молодежь взялась за оружие и под руководством Элиаса и патера Карриона решила сразиться с французскими отрядами, которые должны были на следующий день пройти здесь, чтобы соединиться с главной армией.
В этот вечер Шакон нежно целовал и обнимал свою дочь, которая, видя слезы отца, сама плакала, не зная почему. У полковника был проект, составлявший единственную надежду устроить будущее благосостояние Клары. Он решил принять участие в кампании и тем упрочить свою карьеру. Он написал Эмпечинадо, прося у него распоряжений, и тот ответил ему, чтобы он во главе 500 саагунцев постарался разбить французские войска, которые идут в Асторгу как подкрепление Наполеона. Храбрый полковник взял на себя командование отрядом Элиаса и патера Карриона и выступил в ту же ночь, оставив свою дочку на попечение двух старых служанок. Они расположились в четверти лье от города и на заре следующего дня увидели блеск французских пик. Испанцы послали в них несколько выстрелов, сначала французы не могли прийти в себя от изумления, но потом оправились и напали на испанцев. Завязалась ожесточенная борьба. Элиас и Шакон в ужасе переглянулись.
— Их в три раза больше, чем нас, — сказал Шакон, — но это ничего! Вперед!
Французы гнали испанцев к городу. Началась страшная резня. Из окон, со стен горожане стреляли в неприятельские ряды. Полковник с беспримерной храбростью командовал своими людьми, к ним присоединились остававшиеся в городе. Еще одно усилие, и французы были побеждены. Усилие это стоило многих жизней, но французы, не желая больше терять людей, отступили к Валенции.
Весь город преследовал их с Шаконом во главе, но не успел полковник сделать и двадцати шагов, как упал, простреленный пулей, обливаясь кровью. Женщины со слезами окружили его и понесли его домой, по дороге он умер.
Город был в отчаянии, так как многие потеряли своих сыновей и мужей, матери и жены оглашали улицы раздирающими душу криками. Перед дверью дома Шакона молча стояла группа женщин, глядя на окровавленный труп полковника. Несколько мальчиков, движимых больше любопытством, чем страхом, трогали его холодные пальцы, плечи. Никто не произносил ни слова, и только бедная Кларита, видя, что все плачут, глядя на нее, начала громко звать отца, не понимая, что он умер.
— Что это за девочка? — спросил Элиас.
— Это его дочь, — ответила ему женщина, державшая ребенка на руках.
— И у нее нет матери?
— Нет, сеньор.
— Что же нам с ней делать? — сказал Элиас, глядя на патера Карриона и других присутствующих.
Все пожимали плечами, лаская девочку.
— Мы не покинем ее, — сказали обе женщины, служившие полковнику, еще когда он был богат.
— Нет, — возразил Элиас, — я беру ее. Я возьму ее с собой и буду воспитывать.
Женщины эти были бедны. Они очень любили Клариту, но, оставляя ее у себя, могли предложить ей бедную жизнь. Находя, что дон Элиас человек с положением и с характером, они не сомневались, что он не бросит ребенка.
Элиас оставался в Саагуне до 1812 года, затем оставил военную службу и уехал в Мадрид, взяв с собой Клару. Она горько плакала, прощаясь со своими бедными друзьями, и не смела взглянуть прямо в лицо своему благодетелю, потому что боялась его.
Грустно было ей, когда однажды она проснулась в прелестный майский день среди темных стен знакомого дома на улице Вальгаме Диос, грусть эта еще усилилась, когда ее отправили в школу известного ордена, сестры которого учили девочек тому немногому, что сами знали. Школа по своему заточению была в полном смысле слова монастырская, за исключением свойственных монастырю спокойствия и тишины. Управляли ею несколько старух, из которых особенно выделялась своим уродством и дряхлостью мать Ангустиас с большим хлыстом в руках, которым она наказывала девочек. Она носила зеленые очки, чтобы лучше видеть и в то же время скрывать от детей, на кого она смотрит.
Девочки вставали очень рано и молились, потом завтракали чесночным супом, затем учились, то есть упражнялись в чтении, причем хлыст доньи Ангустиас играл первую роль. Вслед за тем в течение двух часов они выводили буквы в линованных тетрадках и, ответив на память несколько вопросов из катехизиса, шили целых три часа. Переменки проводили в темном дворе, единственная растительность которого заключалась в пожелтевшем, чахлом клене. Дети играли тут до тех пор, пока мать Ангустиас не подавала звонка из своей комнаты, и тогда все вновь собирались вокруг ее хлыста.
После обеда приносила молитвенник мать Бригада вместо матери Ангустиас, которая не могла читать, потому что от астмы у нее прерывался голос. Молитвенник этот был нескончаем, вслед за длиннейшими молитвами в нем шли литании, обедни, объяснения притч и так далее. Вечер заставал их за этим занятием, и нередко случалось, что какая-нибудь из девочек, утомленная монотонностью молитв, начинала зевать и преспокойно засыпала. Мать Ангустиас зорко следила через свои зеленые очки за зевавшей девочкой, ожидала, пока та уснет, и тогда гневно ударяла ее хлыстом. Остальные девочки, только и ждавшие развлечения, видя испуганное лицо своей так неожиданно проснувшейся подруги, начинали смеяться, молитва прерывалась, мать Бригада ворчала, мать Ангустиас заикалась, и удары хлыста сыпались направо и налево.
Вечером продолжались уроки и катехизис. Мать Ангустиас говорила:
— Теперь ка-ка-ка-техизис. Мать Бри-бри-бригада, кто не будет знать у-у-урока, того в по-по-подвал.
И она уходила спать, так как страдала катаром, и ей клали на ночь на живот горячие салфетки.
Кларита и другие девочки были твердо убеждены в том, что у матери Ангустиас совсем нет глаз, а есть только зеленые огромные стекла. Они нередко вырезали два кружка из зеленой обложки катехизиса, прикладывали их к глазам, и поднимался хохот. Так как они ничего не видели, то их однажды застала за этим занятием злючка мать Петронила, надавав им тумаков по головам, она оставила их в этот день без обеда и без отдыха.
В другой раз все дети были во дворе, когда откуда-то прилетела маленькая птичка, села на крышу, а затем вспорхнула на чахлый клен. Поднялся страшный шум. Это было единственное развлечение за весь год. Платками, накидками, всем, что попалось под руку, девочки изловили ее, привязали ей ниточку к лапке, и Клара бережно хранила птичку в своем рабочем ящике. Они тайком кормили ее по вечерам, но она все хирела и хирела. Раз вечером перед самым началом молитвы у Клары был открыт рабочий ящик, и, делая вид, что ищет в нем что-то, она открыла ротик птички и всовывала в него крошки хлеба, как вдруг птичка расправила крылья, полетела по комнате с ниточкой на лапке и села… на самую макушку матери Ангустиас. Старуха, оскорбленная таким непочтением, так рассердилась, что астма лишила ее голоса, и она молчала целых десять минут, красная, как томат. Клара сидела ни жива ни мертва.
— Кла… кла… кла… рита, не воспи… спи… танная девчонка! — воскликнула мать Ангустиас вне себя от бешенства. — Что это за вы… вы… выходка?.. Нынче ночью в по… по… подвал!
И Клара действительно должна была провести эту ночь в подвале. Подвал был наказанием за самые ужасные проступки. Мать Ангустиас не успокоилась, пока Клару не отвели в эту мрачную и страшную тюрьму. Бедная девочка не могла прийти в себя от ужаса в этом одиночном заключении, среди предметов, формы которых она не различала. Вдруг она услыхала шаги крыс. Ей казалось, что это целое войско гигантов ополчилось на нее. Она с головы до ног закуталась в мантилью, но это не помогло, крысы сновали взад и вперед с ужасающей быстротой. Страх девочки еще более усилился от ссоры двух кошек на соседней крыше, мяукавших самым отчаянным образом. Она не могла уснуть, и утром ее нашли всю в холодном поту, дрожащую от страха.
Среди этих выходящих из ряда происшествий, среди ежедневного утомительного учения и шитья под гнетом зеленых очков матери Ангустиас Клара прожила четыре года, когда наконец Элиас приехал за ней и увез домой.
Сначала роялист не знал, что ему делать с этой девочкой. Он хотел отдать ее в монастырь, но эгоистическое чувство подсказало ему оставить ее у себя. Он был одинок, его хозяйство нуждалось в женщине. Чего же лучше? Клара необразованна, она едва умеет читать, писать и считать, но зато прекрасно работает.
Таким образом дочь Шакона выросла в доме Колетильи. Выросла без игрушек, без подруг, без радостей, без счастливого перехода от детства к юности. Элиас не обращался с ней дурно, но и не был ласков. По воскресеньям он водил ее в Флориду или в церковь, раз повел ее в театр, и Клара сочла за действительную жизнь то, что видела на сцене. Воскресные прогулки прекратились, когда дела начали отвлекать Элиаса от дома. Клара ограничивалась лишь тем, что ходила рано утром в церковь в сопровождении служанки Паскалы.
Такое постоянное одиночество повлияло бы очень дурно на менее мягкий и добрый характер, чем у Клары, которая начала думать, что такая жизнь вполне естественна и что она не должна надеяться ни на что иное. И она жила спокойно, почти весело. По целым неделям никто не заходил к фанатику, казалось, общество сторонится этого дома, где живет его враг.
Как мы уже упоминали, Элиас был другом и управляющим одного старинного аристократического рода. В данное время остались в живых три сеньоры из семьи Порреньо-и-Венегас, и лишь они одни сохранили дружественные отношения с роялистом. Время от времени они навещали его. Они были сухи в обращении, нетерпимы, горды. Они обращались к Кларе только с торжественными выговорами, от которых становилось грустно. Они не могли отказаться от этикета даже с такой простой девочкой, как Клара, и она кончила тем, что почувствовала к ним антипатию, потому что после их посещения грустная атмосфера дома казалась еще грустнее.
В последние годы Колетилья яростно предался политике. Он постоянно был зол и возбужден, и понятно, что он не мог относиться к сироте с той лаской, в которой она так нуждалась. Наоборот, он стал резок с ней, по целым неделям не говорил ни слова, а иногда без всякой причины называл ее легкомысленной и ветреной. Однажды, увидав, что она причесалась не так просто, как обыкновенно, и оделась к лицу, он разбранил ее и несколько раз повторял фразу, стоившую ей многих слез:
— Клара, ты идешь к своей погибели!
Иногда он начинал следить за ней, запрещал ей выходить на балкон, отворять входную дверь, словом, мучил ее согласно настроению своего тревожного и подозрительного ума.
Клара заболела, она медленно чахла, как клен на дворе монастырской школы. Она сделалась грустна, побледнела, похудела, здоровье ее совсем пошатнулось. Колетилья не мог оставаться равнодушным к болезни своей воспитанницы, он позвал доктора, и тот сказал ему:
— Если вы не отправите девушку в деревню, то она умрет через месяц.
Роялист нашел, что смерть Клары была бы несвоевременна. Он вспомнил, что у него в Атеке есть замужняя сестра, написал ей, и через неделю Клара уже была в деревне.
Здоровье ее сразу начало поправляться. Природа и симпатичные люди, полюбившие ее, подействовали на нее благотворно. Время, проведенное в деревне, было полным обновлением для бедной затворницы. Ее глаза, привыкшие к темноте четырех стен, видели теперь перед собой широкий горизонт, она много гуляла, была окружена откровенными, веселыми друзьями, понимавшими ее и понятными ей, ее невинные желания исполнялись.
Но во время пребывания Клары в Атеке случилось нечто, повлиявшее на всю ее жизнь.

VI. Племянник Колетильи

Марта, сестра Элиаса, осталась вдовой с сыном, который, прослушав курс наук в Туделе, перешел в сарагосский университет. Это был молодой человек лет двадцати четырех, приятной наружности, очень неглупый, с пылким воображением, впечатлительный, горячий и с прямым, благородным сердцем.
Новые идеи, волновавшие молодежь, нашли большого приверженца в Лазаро. Он был одним из тех необходимых в то время людей, которые горячо проповедовали политические взгляды.
Случилось, что сарагосские студенты вступили в пререкания с членами одного политического клуба. Завязалась серьезная ссора, начальство университета вмешалось, и Лазаро должен был покинуть Сарагосу. Это было в те дни, когда по случаю того, что Риего вынудили оставить пост командующего арагонской армией, начались волнения и манифестации, которые правительство хотело подавить. Лазаро, вынужденный покинуть университет накануне окончания курса, понимал всю серьезность своего положения и горе, которое он доставит своей матери и деду. Он хотел жаловаться, но это было бесполезно, и он, грустный, полный сомнений и тревог, вернулся домой.
Но дома, мучимый угрызениями совести, он был встречен доброй матерью и незнакомой молодой девушкой, которая совершенно невольно возбуждала в нем веселость, надежды и утешала его. Ничего не скрывая, он рассказал то, что с ним случилось. Дон Фермин, его дед по отцу, сделался серьезен и даже рассердился, а мать немножко поплакала. Но незнакомая молодая девушка, вносившая веселье в семью, успокоила гнев первого и высушила слезы второй, между тем как Лазаро, виновато опустив голову, стоял перед своей защитницей, будучи не в силах произнести ни слова.
Бедный Лазаро был так смущен, что эта незнакомка казалась ему каким-то видением, существом, посланным с неба, чтоб поддержать его в эти тяжелые минуты. Ему казалось даже, что она исчезнет, исполнив свою миссию. Он не знал, что это за девушка, не подозревал, что она существует и что он встретит ее. Больше об этом происшествии не говорили. Лазаро был прощен, но все-таки недоволен собой. Ему объяснили, кто такая Клара и почему она здесь, но студент долго не мог прийти в себя, впечатленный девушкой.
Он весь день был рассеян, и его голос дрожал, когда он говорил с Кларой, так что в конце концов он замолчал, чтоб не наговорить тысячу глупостей. На другой день он проснулся в радостном возбуждении, которое вдруг сменилось небывалой грустью. Он ударялся из крайности в крайность, то без умолку болтая, то не в силах вымолвить слова. Он горячо интересовался политикой и в Сарагосе пользовался большой известностью за свое красноречие в клубах, в частных разговорах он также выражался красиво и с энтузиазмом, но теперь он почти совсем не говорил о политике. Казалось, для него уже не существует ни французской революции, ни ‘Эмиля’ Руссо, ни писем Талейрана, ни словаря Вольтера. Он забыл все это и помнил лишь те красноречивые слова, которыми хотел бы рассказать Кларе, что видел ее во сне.
Однако прошло несколько дней, а он все еще не находил слов для выражения своих чувств. Оставаясь один, он произносил целые монологи дивному духу, витавшему вокруг него, но как только этот дух воплощался в женщину, то он ограничивался лишь тем, что молча, неподвижно смотрел на нее. Он уходил из дома, потому что ему было там не по себе, и возвращался домой, так как он не находил покоя. Наконец, он решился объясниться с Кларой, но как только ему представился этот случай, он начал с того, что рассердился, затем начал ее благодарить, а потом просить прощения. В конце концов, он объявил, что сойдет с ума. Он действительно был похож на сумасшедшего и всегда попадал туда, где не хотел быть. Однако случалось так, что если Клара шла куда-нибудь, то всегда встречала поджидавшего ее Лазаро.
Душа девушки была чужда этих треволнений. Она чувствовала себя хорошо и наслаждалась спокойной, мирной жизнью. Если ее и огорчала порой какая-нибудь мысль, то это была мысль о возвращении на улицу Вальгаме Диос. В Атеке жила одна девушка, по имени Анна, сверстница Клары, дочь богатого земледельца. Скоро обе девушки очень подружились. По вечерам они уходили в сад, принадлежавший отцу Анны, и там, занимаясь рукоделием, проводили целые часы. Эта дружба произвела на Клару очень хорошее впечатление. Для девушки, проведшей свою молодость в обществе старика-фанатика, эта наивная откровенность, непринужденная болтовня, приятное времяпровождение были кладом и прекрасно повлияли на ее характер.
Когда подруги шли в сад, то, по странной случайности, Лазаро всегда был у входа в ту самую минуту, когда они подходили. Разговор, начавшийся часа в четыре, оканчивался в полночь. За все время, приведенное Кларой в Атеке, обе девушки не пропустили ни одного дня без того, чтоб не пойти в сад, и Лазаро всегда случайно встречал их там. Разговоры эти становились все интимнее, и нередко Анна молчала и напевала про себя, а студент и Клара болтали без умолку. То тревожное, то бледное, то оживленное, то грустное лицо молодого человека доказывало, что тема разговора крайне интересна. Иногда бывали продолжительные паузы и взоры, упорно опущенные в землю, тогда Анна начинала шутливо подтрунивать над ними и смеяться, но молодым людям было не до смеха. Наконец, какой-нибудь пустяк, жест снова делали их разговорчивыми. Говорили ли они о прошлом, о настоящем, о будущем? Нет, их голоса выражали лишь тысячу внутренних волнений, задавали вопросы, на которые отвечали со страстью, поверяли друг другу тайны, интерес к которым все возрастал, давали клятвы, рассеивали сомнения, объясняли необъяснимое, измеряли неизмеримое.
Иногда Анна прерывала их словами:
— Милая, посмотри, что ты тут нашила! О чем ты думаешь?
Клара вышивала по канве головку ангела, окруженную цветами, она вышила глаза ярко-красной шерстью, а губы черною, в цветах все тени были до того перепутаны, что их нельзя было принять за цветы. После такого замечания подруги лицо Клары принимало цвет глаз ангела.
Тридцать дней проходят очень быстро в саду среди нерешенных сомнений, невысказанных вопросов и ответов и ангелов с черными губами. Таким образом, настал день, когда Лазаро начал клясться всеми святыми, что не позволит Кларе уехать. Он повторял тысячу раз одно и то же и рассказал свой сон, из которого было ясно, что он не может расстаться с Кларой. Она сделалась очень задумчива и молчалива. Молодые люди часами вопросительно смотрели на небо, как будто ожидая от него разрешения этой загадки.
Наступало время разлуки. Клара оплакивала свое горе на груди подруги. Лазаро поверял свои страдания мраку ночи и не спал, тревожимый какими-то туманными мыслями и неосуществимыми планами. Когда так боятся наступления известного дня, который принесет дурное, то невольно начинают ненавидеть этот день и смотреть на него как на угрожающее чудовище. Есть дни, когда солнце не должно бы всходить.
Но в день, назначенный для отъезда Клары в Мадрид, жестокое солнце взошло. Его первые лучи влили отчаяние в сердца молодых людей, грозя им разлукой. Казалось бы, когда совершается подобная разлука, когда разрывается таинственная связь, составляющая основание человеческой жизни, природа должна измениться, но она в данном случае слепа и бесчувственна.
В это утро Лазаро было очень тяжело. Он пошел к Анне и застал ее в слезах, он испугался этих слез и вернулся домой, хотел войти в комнату Клары, укладывавшейся перед отъездом, и испугался самого себя. Потом он видел, как она вышла из своей комнаты бледная, с заплаканными глазами. Увидав, что она прощается с его матерью и дедом, Лазаро убежал из опасения, чтоб она не стала прощаться с ним. Он вышел из Атеки и долго-долго все шел вперед по дороге. Вдруг раздался шум приближавшегося дилижанса. Молодой человек остановился и отступил. Клара сидела в отчаянии, закрыв лицо руками. Остальные пассажиры посмеивались над ней, Лазаро окликнул ее, громко крикнул что-то вслед быстро удалявшемуся дилижансу и бежал за ним до тех пор, пока не выбился из сил. Дилижанс скрылся.
Он вернулся в Атеку только вечером. Проходя мимо знакомого сада, он заметил там весело чирикавших и порхавших птиц. Он ускорил шаги, чтоб не слышать и не видеть их, и пошел домой. Его мать и дед сидели грустные, задумчивые, он не заговорил с ними, и они молчали. Он заперся в своей комнате и хотел читать или уснуть, потому что голова его горела, словно сдавленная железным обручем, но не мог сделать ни того, ни другого.

VII. Внутренний голос

Это был молодой человек, в высшей степени впечатлительный, нервный, живший только одним воображением. Он создавал себе мысленно всевозможные драматические ситуации, мечтал о великих будущих подвигах, героем которых был он сам. Понятно, что при таком характере он был обуреваем страстями, доводившими его до экзальтации. В смутную эпоху политические вопросы разжигают страсти. Невольно зарождаются мысли о героизме, об угнетении народа, о жестокостях, о революции. Лазаро почувствовал в себе пыл патриотизма, вообразил себя апостолом новых идей, глубоко веря в великое будущее.
Но существуют ли решения без примеси эгоизма, быть может, благородного, но все же эгоизма? Лазаро был честолюбив. Он, несомненно, надеялся на благодарность, а благодарность человечества или целого народа — это самая высокая награда на свете. Тот, кто ее достоин, получит ее, потому что человек может быть неблагодарен, но народ никогда. В единичной жизни может быть заблуждение, но в целых поколениях народа заблуждения не бывает, и заслуженная благодарность воздается, хотя иногда и поздно.
Лазаро мечтал о славе. Тщеславие этого молодого арагонца заключалось в мечте о великой миссии. Что это за миссия, он сам не знал. Молодые люди, подобные ему, не любят выяснения деталей, потому что боятся действительности, они верят в предназначение и, обманутые блестящими мечтами, думают, что великие дела сами буду искать их.
С тех пор, как, уехав из Сарагосы, он жил в Атеке, один образ неотступно преследовал его в этих мечтах о будущем. Он сделает Клару королевой, или просто она будет женой великого человека, быть может, даже и того меньше: женой простого смертного. В конце концов он успокоился на самом обыкновенном, но счастливом браке. Однако надо было обдумать, составить план, как соединиться с ней.
Клара бедна и сирота. Это два неприятных обстоятельства. Но он будет работать, сделается деятельным, энергичным. Он прекрасно знает, что одарен талантом. Но неужели он будет простым земледельцем? Нет, это не для него. Он должен ехать в Мадрид, заставить себя слушать, приобрести имя и место. Можно ли сомневаться в том, что, приехав в интеллектуальный центр страны, он не добьется имени, положения, состояния? Конечно, нельзя. Туда уже, наверное, дошли слухи о его речах в Сарагосе. В то время молодые люди легко открывали себе дорогу к доверчивой толпе, они силой своих молодых убеждений и горячей пропагандой новых идей достигали высокого и завидного общественного положения. А Лазаро сознавал в себе эту внутреннюю силу и решил найти ей применение.
Эти мысли занимали Лазаро с той самой минуты, как уехала Клара. Когда его решение окрепло, он почувствовал в себе необыкновенный прилив энергии. Ему казалось, что его голос способен защищать самые глубокие и пылкие, благородные принципы, ему казалось, что ему нет равных в легкости изложения, в беспощадной логике, в красивых и выразительных оборотах. В тишине ночи он мысленно слушал самого себя, восхищался своим ораторским талантом, аплодировал самому себе, и ему казалось, что вокруг него собирается несметная толпа, шумно приветствующая его.
Засыпая, он слышал тот же воодушевленный голос, потрясавший тысячу сердец и внушавший энтузиазм или ужас целым толпам сограждан. Лазаро действительно был красноречив и прекрасно сознавал это. Каждый день, проходивший без того, чтоб его слушала огромная аудитория, казался ему потерянным.
Он сказал деду, что едет в Мадрид. Бедный старик заплакал и ответил сквозь слезы, что это решение очень серьезное и что его надо обдумать.
— Что ты там будешь делать? — уговаривал он его. — У тебя такой плохой почерк.
В это время в Атеке находился Жиль Карраскоза, которого мы уже знаем по его ссоре с цирюльником Кальехой. Карраскоза был в дружеских отношениях с Колетильей, и когда старик посоветовался с ним, что делать с Лазаро, то тот счел необходимым написать дяде. Старик взял перо и дрожащими руками написал Колетилье следующее:

‘Дорогой и уважаемый сеньор!

Мой внук, а ваш племянник, Лазарильо, хочет ехать в Мадрид. Он вбил себе в голову, что может составить себе там состояние и что не может оставаться в деревне. И действительно ему здесь плохо. Урожай этого года едва дал нам на семена, а бедный малый больше любит книги, чем плуг. Скажу вам, уважаемый сеньор, что Лазаро далеко не глуп: он знает много книг наизусть и четыре раза прочел от первой строчки до последней книгу под заглавием: ‘Великие люди Плутарха’. Он знает законы и иногда исписывает целые листы, но в этом я сам мало понимаю. Не буду скрывать от вас, дорогой сеньор, и его недостатков, в надежде, что вы поможете ему исправить их: боюсь, что он не сделает карьеры в столице, потому что у него некрасивый почерк. Может быть, при помощи хорошего учителя он избавится от этого недостатка и со временем получит место тысячи на две реалов в какой-нибудь канцелярии, как мой покойный дед. Я желаю, чтоб он сделал себе карьеру, потому что люблю его от всей души, и очень прошу вас известить меня, выйдет ли толк из юноши и могу ли я рассчитывать на ваше покровительство. Ради Бога сделайте, что можете, для единственного сына вашей сестры, потому что мы, при нашей бедности, ничего для него сделать не можем.

Ваш покорный слуга
Фермин‘.

Прошло три месяца, прежде чем дон Элиас прислал ответ. Наконец он написал, чтоб немножко подождали, что он уведомит, можно ли приехать молодому человеку или нет. Месяц спустя он снова написал, призывая Лазаро и прибавляя, что от его поведения и желания будет зависеть его карьера.
Лазаро был в восторге. Он хотел выехать в тот же день, но мать и дед уговорили его пробыть с ними еще два дня.
Молодой студент знал по слухам, что его дядя очень ученый человек, и предположил, что это ярый либерал. Он не понимал, что человек очень ученый перестает любить свободу.
Письмо Колетильи было получено в первых числах сентября 1821 года. Клара ничего об этом не знала.

VIII. Сегодня переезжает

Три дня спустя после происшествия, описанного во второй главе этой правдивой истории, Клара с утра сидела, запершись в своей комнате. Фанатик только что сказал ей, что ждет своего племянника и что необходимо устроить его здесь, пока они все не переедут на новую квартиру, которую он намеревается снять.
Клару поразила эта новость, и она не в силах была ответить ни слова, потому что не могла прийти в себя от удивления. Оставшись одна, она заперлась в своей комнате.
Комнатка была маленькая и неправильная, она помещалась в мезонине дома, и ее единственное узкое окно выходило на двор, очень напоминавший собой колодец. Напротив тянулись три линии таких же узких окон, за которыми жили бедные семьи. В комнату Клары проникал отраженный луч солнца с одиннадцати до половины двенадцатого, но не приносил с собой ни красок, ни веселья.
Двор периодически становился для жильцов клубом по интересам. В известные часы несколько голов высовывалось из окон, это случалось, когда две жилицы во всеуслышание решали на дворе какой-нибудь вопрос чести или когда две женщины начинали ссориться из-за развешанного белья. В остальное время во дворе царила тишина, только изредка слышалось, как одна соседка просит у другой сковороду да как солдат изъясняется в любви жене сапожника. Иногда из окна в окно протягивались веревки в виде телеграфных проводов, и на них развевались сорочки и другое белье.
Окно Клары никогда не отворялось. Элиас заколотил его в тот же день, как Клара поселилась в этой комнате. Комната ее отличалась изяществом, не потому что там стояли хорошие вещи, а потому что все в ней было аккуратно прибрано. Рабочий стол, три массивных старинных ореховых стула, большой комод с инкрустацией, скамейка и деревянная постель — вот и все убранство комнаты.
Клара стояла перед зеркалом и делала прическу из своей густой, черной косы. Два маленьких завитка спускались на ее белый лоб с тонкими синими жилками. Нет более удобного случая для оценки красоты женщины, чем те минуты, когда она причесывается, подняв руки и расправив плечи. Окончив прическу, Клара бросила недоверчивый взгляд на нижний ящик огромного комода, где лежали ее платья. Она берегла там с особенной заботливостью одно хорошенькое платье, подаренное ей Элиасом еще в то время, когда он не был таким подозрительным и несносным. Она колебалась, вынуть его или нет, ей хотелось надеть его, но она боялась, ей хотелось надеть свое самое лучшее платье, но она боялась, что оно слишком идет к ней. И она грустно задумалась, не решаясь вынуть так давно хранимое сокровище. Элиас в последнее время стал такой сердитый, бранит ее без всякой причины. На прошлой неделе она сидела и чинила разорванное платье, когда он вошел и, увидав ее за этим занятием, резко воскликнул:
— Что ты здесь делаешь? Вечно только и думаешь о нарядах! Зачем ты занимаешься такими пустяками?
Она могла очень резонно возразить на этот вопрос, но не посмела и, грустно сложив свою работу, спрятала ее в комод. Но Элиаса не тронула эта покорность, и он сказал ей еще более резким тоном:
— По всему видно, что ты хочешь погубить себя…
Но это еще не худшее, что услышала бедняжка, краснея от стыда. Старик, понизив голос и как бы говоря с самим собой, прибавил:
— Я наконец вынужден буду принять одно решение.
Эта фраза о решении не давала ей покоя несколько дней. Напрасно она старалась угадать намерение старика, она ничьих намерений не умела угадывать. Единственным способом узнать было просто спросить его, но она не решалась.
Раз по улице Вальгаме Диос проходила цветочница с корзиной, полной гвоздик, роз и фиалок. Клара смотрела из окна на эти красивые цветы, свежий аромат которых долетал до балкона. Она решила купить цветы и послала за ними Паскалу. Клара была в восторге, поставила их в воду, потом вынула и приколола их к волосам, невольно залюбовавшись собою в зеркале, затем она снова поставила их в вазу с водой, которую имела неосторожность поставить в тот угол, где обыкновенно Элиас складывал свою палку и сомбреро, когда приходил домой. Она думала, что он, войдя и увидя цветы, сразу развеселится. Он так любит цветы, и это будет для него приятным сюрпризом.
Роялист вернулся домой и подошел к столу, но, кладя на него сомбреро, он толкнул вазу, она упала, цветы рассыпались и вода облила ноги Элиаса.
Он так рассердился, с таким бешенством взглянул на сироту, что весь дрожа закричал:
— Что это за цветы? Кто тебе позволил покупать эти цветы? Что это за новости, Клара? Кокетка, ты хочешь погубить себя!
Клара хотела возразить, но как ни заставляла себя, ничего не могла сказать в свое оправдание. Элиас в бешенстве мял цветы и крикнул:
— Кончено! Я принимаю решенье!
‘Опять это решенье! Что за решенье? — думала Клара в смущении и в испуге. — Уж не хочет ли он убить меня?’
В эту ночь она не могла спать. Часов около двенадцати она услыхала, что Элиас ходит по своей комнате в особенном возбуждении. Ей казалось даже, что до нее долетают ругательства. Подстрекаемая страхом и любопытством, она тихонько прокралась к двери комнаты Элиаса и заглянула в замочную скважину. Элиас ходил, жестикулируя, вдруг он остановился, открыл ящик и вынул из него большой и хорошо отточенный тонкий нож. Он осмотрел его со всех сторон и затем снова спрятал. Клара, видя это, едва не лишилась чувств. Она ушла к себе в комнату, легла, вся дрожа, и закуталась с головой. С той ночи, которую она провела с крысами в подвале матери Ангустиас, она не испытывала такого страха. К утру она задремала, но видела во сне массу ножей или один, но такой огромный, что можно было отрубить пятьдесят голов.
На другой день она успокоилась и даже смеялась над своим страхом. Но она все-таки не решилась надеть свое хорошенькое платье, и ему суждено было спать вечным сном в глубине комода.
Клара не могла себе объяснить, к какому результату приведет приезд Лазаро. Она была так рада, что видела в этом приезде только счастливый случай. Она смутно представляла себе, что молодой человек достигнет здесь известного положения. Ей казалось, что ее судьба должна несколько измениться и что с приездом Лазаро для нее кончится скучная опека дона Элиаса. Ей приходила в голову мысль о браке, да, приходила, и не раз, но лишь в виде сладкой и туманной надежды. Она представляла себе Лазаро мужем, но не здесь, не в этом доме, не в этом городе.
В описываемый нами день она была очень весела, без причины краснела, задумывалась и опять краснела.
Было девять часов, когда Паскала вернулась с рынка и вошла к ней в комнату. Паскала была очень полная, высокогрудая девушка, краснощекая, с большим ртом, маленьким носом, узким лбом, с густыми волосами ярко-рыжего цвета, огромными руками и большими черными глазами.
Она подошла к молодой девушке и таинственно сказала:
— Знаете, что со мной случилось?
— Что такое? — спросила Клара.
— Я видела военного, того, что был у нас в тот день, когда сеньор захворал.
— Ну, и что же?
— Как что? Ничего, только он меня испугал, потому что сказал, что хочет войти, а мы одни… А я думаю себе: если одна сеньорита так красива, ну, и…
— Ах, это тот офицер, что был здесь? И ты говоришь, что он хотел войти?
— Да, а потом спросил о вас.
— Обо мне? Что же ты ему ответила?
— Что вы здоровы. Потом он спросил, дома ли старик. Какое неуважение: старик! Я сказала, что нет. Тогда он сказал, что хочет войти и поговорить со мной… Ну да, как же! Я тоже умею ответить…
— Что?
— Меня не обманешь этими словами… А так как одна сеньорита так красива…
— Об этом не беспокойся, — сказала Клара, улыбаясь. — Он влюблен в тебя и хочет на тебе жениться. Если узнает трактирщик…
— Мой Паскаль? Он не узнает… Если мой Паскаль узнает, что сеньорита говорит любезности…
У этой служанки был жених Паскаль, открывший трактир на улице Гумильядеро. Их честные и чистые отношения близились к браку, а так как девушка была недурна собой, то все шло к тому, что они скоро пойдут под венец и наплодят целое поколение Паскалей.
— Ну, а если Паскаль узнает?
— О, я очень хитра, мне пришло в голову… Знаете, что мне пришло в голову?
— Что?
— Что он хочет прийти сюда не для меня, а для вас.
— Для меня? Не будь дурой, — возразила ей Клара, расхохотавшись от души.
— Впустить его?
— Конечно, нет. Ради Бога, не делай этого. И не говори мне больше об этом. Что ему здесь делать?
— А я думаю, что если одна сеньорита так красива… А я что? Я служанка, а он кабальеро, да еще такой важный. Так впустить его?
— Господи, Паскала, не повторяй этого! — воскликнула Клара. — Что ему здесь нужно?
— Он хочет видеть вас.
— А зачем ему меня видеть?
— А затем, чтоб видеть.
— Вот еще история! — прошептала задумчиво Клара.
В это время раздался звонок. Это был Колетилья.
Обе девушки разговаривали с ним, когда с улицы послышатся гул возбужденных голосов, раздались крики и быстрые шаги. Все трое высунулись на балкон и увидали толпы народа. Все лучшие кузнецы квартала побросали свои наковальни и высыпали на улицу. Колетилья окинул презрительным взглядом толпу и, быстро заперев балконную дверь, произнес:
— Опять сходка!
Обе девушки задрожали, вспомнив, как они перепугались несколько дней тому назад.
— Ах, когда это все кончится! — воскликнула Клара.
— Скоро, — сухо ответил старик, садясь и взяв письмо, лежавшее на столе.
Он прочел его, затем надел плащ, взял сомбреро и сказал девушкам:
— Я ухожу, у меня есть дело, я не вернусь до позднего вечера. Мой племянник приедет сегодня вечером часов около восьми, а я буду в отсутствии, по крайней мере, до десяти. Пусть он меня подождет здесь.
Он взглянул на простенькие часы, висевшие в зале, и прибавил:
— Никому не отпирайте. Заприте все двери на ключ. Когда приедет мой племянник, дайте ему чего-нибудь закусить, и пусть ждет меня.
— Но как же вы выйдете на улицу среди таких беспорядков? — в испуге произнесла Клара. — Не оставляйте нас одних, мы ужасно боимся.
— Что они могут мне сделать! — с затаенной злобой пробурчал он. — А вы запирайте крепче двери. — И затем, как бы говоря сам с собой, прошептал: — Да, необходимо принять решение… Хорошее решение!
Клара расслышала его и вспомнила о комоде, о платье, о цветах, о ноже, о решении, об этом ужасном решении, которого она не знала. Она опустила головку и задумалась, но в этот день ничто не могло испортить ее хорошего настроения.

IX. Первые шаги

Группы на улице увеличивались. Это было 18 сентября 1821 года, и весь город был объят странным волнением. Все население Мадрида высыпало на улицы. Тревожное ‘что случилось?’ было на всех устах. В таких случаях довольно, чтоб остановились двое, как вокруг них сейчас же соберется густая толпа. Самым интересным явлением в такие дни бывает личность, которая будто бы знает, что случилось. Все окружают ее, она начинает говорить загадочно и этим возбуждает любопытство, все чувствуют, что нужно быть очень скромным и обещать хранить тайну, иначе эта личность не выскажется. Произносятся самые священные клятвы о сохранении тайны, и наконец личность начинает туманный рассказ, возбуждаемая слушателями, она решается говорить яснее, все жадно хватают каждое слово, часто не поняв сути дела, и торопятся передать другим группам.
В описываемый нами вечер такой личностью был цирюльник Кальеха, член клуба ‘Фонтан’.
— Так вы не знаете, — говорил он, понижая голос и делая жесты спартанца, прошедшего через Фермопилы и принесшего в Афины известие о памятной катастрофе, — неужели вы не знаете? Дело в том, что завтра собирается процессия граждан в честь Риего, портрет которого будут носить по всем улицам города.
— Хорошо, хорошо, — сказал один из слушателей. — Неужели мы согласимся, чтобы оскорбляли героя, ратовавшего о свободе Испании?
— Но главное в том, что правительство не хочет этой процессии, а между тем это дело решенное. ‘Фонтан’ это решил и сделает, портрет уже готов. Он очень хорошо сделан: Риего представлен в военной форме с книгой конституционных законов в руке. Большой портрет! Его рисовал мой двоюродный брат, тот, что писал вывеску на ресторане ‘Вичентини’.
— И правительство запрещает празднество?
— Да, оно не любит подобных вещей. Но процессия будет, или мы не испанцы. Смотрите, правительство запрещает.
Действительно в эту минуту на углу появился солдат с огромным листом, на котором было написано запрещение празднества, которое готовилось на следующий день. Показались вооруженные солдаты.
— И сегодня вечером у нас будет большая сходка в ‘Фонтане’.
— Слушай, Перико, оставь мне хорошее место, — сказал один молодой человек, — оставь мне место, потому что я должен идти на станцию встретить друзей, приезжающих из Сарагосы.
И затем, обращаясь к своим товарищам, он прибавил таинственно:
— Славные ребята эти мои сарагосские друзья. Они приедут сегодня вечером. Они из тамошнего республиканского клуба. Славные ребята!
От группы отделились три молодых человека, отличавшихся наружным изяществом. Это были близкие друзья, делившие студенческую бедность и популярность, заслуженную речами в клубах и статейками в газетах.
Один из них был из хорошей семьи и изучал теологию в Саламанке с целью сделаться впоследствии капелланом и даже епископом. И действительно Ксавье, так звали молодого человека, достиг бы намеченного положения, но не чувствовал влечения к монашеству и, заразясь новыми идеями, без денег, но с большими надеждами приехал в Мадрид, как раз в 1820 году. Он одиноко блуждал по улицам, но скоро приобрел друзей, написал своей бабушке, которая простила его, затем он поехал в Сарагосу, пробыл там несколько месяцев, фигурировал там в демократических клубах и вернулся в Мадрид. Он писал в ‘Универсаль’ горячие статьи и покорял всех добротой своего характера и великодушными порывами. В политических вопросах он слыл радикалом и принадлежал к партии крайних.
Второй молодой человек был андалузец, лет двадцати четырех, худощавый, слабый, маленького роста. На родине в Эксике он проводил время в писании стихов Рамоне, Марии, Паке, фонтанам, луне и пр. Но все проходит, и бесплодная поэзия в конце концов надоедает. Он начал скучать как раз в то время, когда появился Риего со своим войском. Это заинтересовало его, и на его вопрос ему ответили, что это солдаты свободы. Слово ‘свобода’ прозвучало приятным эхом в его ушах, и он объявил родителям, что уйдет с войском. Родители его не удерживали.
Оплакиваемый родными и тремя самыми красивыми девушками Эксики, он прибыл в Мадрид и, снова сделавшись поэтом, написал стихи королю по поводу открытия кортесов, Риего, Алькале Гальяно и Квироге. Он придерживался классической школы, всегда был весел, любим своими друзьями, считавшими его бесшабашным, но честным и хорошим малым.
Физиономия третьего товарища была менее приятна, чем у двух первых. Он имел такой же приличный вид, как и они, но придерживался прореспубликанских воззрений. Злые языки поговаривали, что он тайный приверженец короля и что он только из расчета скрывает свои убеждения. Звали его Доктрино. Он был незаконным сыном стекольщика, признавшего его лишь перед смертью и оставившего ему маленький капиталец. Но когда пришлось вступать во владение наследством, оказалось, что все ушло на покрытие долгов стекольщика, и Доктрино остался ни с чем.
Однако друзья помогли ему, содержали его и даже одевали. Но незадолго до начала нашей истории у Доктрино неизвестно откуда стали появляться деньги, и когда друзья спрашивали его об их источнике, он отвечал туманно и переводил разговор на другую тему.
Эти трое молодых людей были неразлучны, деля между собой доходы и расходы. Деньги Доктрино быстро тратились в кафе Лоренчини или в ‘Фонтане’ на шоколад и херес, тогда Ксавье писал громовую статью по народному вопросу и покупал сапоги классическому поэту, а Доктрино в свою очередь выдавал из своего таинственного кошелька Ксавье небольшие суммы на его любовные похождения с дочерью одного кавалерийского полковника, не поощрявшего его ухаживаний. Эти трое молодых людей расхаживали по улицам, подходили к группам, всех расспрашивали, передавали слухи, созданные воображением поэта, а когда наступил вечер, отправились на станцию встречать друзей Ксавье, приезжавших из Сарагосы.
Ни одно старинное или новейшее создание архитектуры не оправдывает так своего названия, как станция Агухеро [то есть дыра] на улице Фукар. Это прозвание, данное ей народом, прижилось и было начертано черными буквами на ее грязной стене. Широкий, низкий коридор вел ко входу в темный длинный проход, оканчивавшийся двором. Двор этот был окружен деревянными коридорами с многочисленными дверями, на которых были прибиты номера. Это была гостиница Риоханы, пережившая три поколения. Здесь прибывшим путешественникам, одурманенным грохотом колес, подавался скудный обед на старых тарелках и грязных скатертях.
Два раза в день резкий гул потрясал здание. Слышались звонки, свистки, грохот колес, все это создавало такой невообразимый шум в узком пространстве, что казалось, вот-вот обрушится потолок дома. В это время путешественники долго стояли, наклонив головы, в ожидании неминуемой катастрофы, но потолок оставался на своем месте, и они, изумляясь, что остались живы, начинали понемногу приходить в себя. Если родные встречали приезжающих, то следовали поцелуи, поздравления, заходили в Риохану подкрепить упавшие силы и расходились куда кому было нужно.
В этот вечер, как только дилижанс остановился, послышались радостные восклицания:
— Ксавье!
— Лазаро!
И начались объятия.
— Наконец-то ты приехал в Мадрид. Ты из Атеки?
— Да.
— Прекрасно, — сказал Ксавье, — как нельзя более вовремя. А наши сарагосские товарищи?.. А клуб, наш клуб?
— Ты ведь знаешь, что его закрыли. Я уже полгода в Атеке.
— И надолго сюда?
— Навсегда.
— Хорошо! Здесь молодежь, жизнь, и если говорить правду, то нас маловато…
— Да? Гм!..
— Сеньоры, перед вами великий оратор сарагосского клуба, мой друг и товарищ.
И бывшая на станции молодежь окружила арагонца.
Надо объяснить, что в бытность Ксавье в Сарагосе он был в дружеских отношениях с Лазаро. Оба они проповедовали в клубе демократические идеи, так увлекавшие в ту эпоху этот благородный город. Сходясь по характеру и темпераменту, они относились друг к другу, как братья, имели общий стол, общий кошелек, общие радости и печали. Со времени отъезда Лазаро в Атеку молодые люди не виделись.
— Как я рад, что ты приехал сюда! — сказал Ксавье, снова обнимая Лазаро. — Здесь недостает таких молодых людей, как ты. Прежняя молодежь портится, одни слишком горячатся, другие отступают, третьи дают себя подкупить из-за шаткости убеждений.
— Сеньоры, отправимся в ‘Вичентини’, — предложил товарищам Доктрино.
— Зачем в ‘Вичентини’? Лучше в ‘Мальтийский крест’. Там много арагонцев, все почти арагонцы.
— Он пойдет только в ‘Фонтан’, — сказал Ксавье, указывая на своего друга.
— Да здравствует ‘Фонтан’, король клубов!
— И клуб королей, — прибавил один из присутствующих, но сразу смутился, как будто сделал большую неосторожность.
— Кто это сказал? — задорно воскликнул Доктрино.
— Не обращай внимания, это один из тех, что верят в эту клевету, — успокоил его Ксавье. — Пойдемте, сеньоры, сегодня большое собрание в ‘Фонтане’.
— Лучше завтра ты сведешь меня туда, — сказал ему Лазаро.
— Как завтра? Сегодня же, сейчас же. Неужели ты пропустишь такую небывало важную сходку?
— Но как же я могу идти туда сегодня? Я только что приехал. Я должен идти к дяде.
— У тебя есть дядя? Он либерал?
— Думаю, что да, я не знаю его.
— И ты хочешь отправиться к нему?
— Разумеется.
— Какой вздор! Оставь всех твоих дядюшек, пойдем в ‘Фонтан’. Теперь восемь часов, и сейчас начнется, а потом пойдешь к дяде.
— Но… Это как-то неудобно…
— Да ведь не пропустишь же ты этой сходки? Говорят: Алькала Гальяно, Ромеро Альпуэнте, Флорес Эстрада, Гарелли и Морено Гуэрра. Такой сходки больше не будет. Не все ли тебе равно — идти домой теперь или в двенадцать часов? Твой дядюшка подумает, что ты приехал позже.
— Нет, я устал, может быть, меня ждут дома.
— Не глупи, пойдем в ‘Фонтан’. Тебе необходимо идти. Где живет твой дядя?
— На улице Вальгаме Диос.
— Господи, как далеко! Не ходи, и кончено!
Лазаро хотелось немедленно отправиться к дяде, и понятно почему. Но он не мог этого сделать, потому что друг почти силой тащил его в клуб. К тому же доводы были вески. Этот горячий прием, известие о чрезвычайном собрании в знаменитом ‘Фонтане’ воодушевили энтузиаста, и он уступил.
Быть может, в этом несвоевременном посещении ‘Фонтана’ было что-то роковое. Он не успел еще стряхнуть с себя дорожную пыль, как уже был встречен аплодисментами в самом знаменитом клубе столицы. Он подумал, что, вероятно, сюда дошли слухи о его блестящих речах в Сарагосе. Как — вероятно? Несомненно, его здесь знали! К этим мыслям присоединилось гордое предположение о том, что завтра же до слуха Клары дойдет весть о его успехе. Да, конечно, в этом есть что-то судьбоносное. И он мало-помалу перестал колебаться.
Они дошли до ‘Фонтана’. Двери осаждала толпа народа, но Доктрино с товарищами, Ксавье с Лазаро и поэт прошли черным ходом, через двор. Собрание было шумное. Один из ораторов обвинял правительство в смещении Риего. Он рассказал, что произошло в Сарагосе, и напал на жителей этого города за то, что они не сумели защитить своего генерала.
— Поднять руку на такого героя, как Риего, — говорил он, — это высшее оскорбление. И что сделала Сарагоса? О, город, в котором случилось такое событие, остался нем и допустил свержение своего генерал-губернатора, дозволил низкому сыщику попрать освященные временем права! (Громкие аплодисменты.) Предлогом было то, что Риего будто бы сеял смуту по всей Арагонии. Это неверно, это ложь, выдуманная подпольными интриганами того, кого я не хочу называть. (Шум и смех.) Его посылают в казармы в Лериде как подозрительную личность и поручают наблюдение за ним политическому деятелю. Кто этот политический деятель? Он всегда был врагом свободы. Мы все знаем его: это тайный враг свободы. Долой лицемеров! (Аплодисменты.) Вы знаете, чего мы хотим: мы хотим постепенно освободить от общественного гнета добрых либералов, чтобы заменить ими этих лицемеров, которые называют себя нашими друзьями и ненавидят нас от всей глубины своих развращенных душ. (‘Да, да, да!’) Чего от нас требуют? Куда нас ведут? Чем это все кончится? Прощай, завоеванная нами свобода! Берегитесь, граждане! Не дремлите! Будьте ко всему готовы, иначе — прощай свобода! (‘Хорошо, хорошо, хорошо!’)
— Но, повторяю, сеньоры, главная вина лежит на городе Сарагосе, на этом городе, который я считал самым великим из городов и который не оказался им… Нет, нет, не оказался! (Гул голосов.) Зачем он допустил смещение Риего? Зачем он выпустил его из своих стен? Это ли город 1808 года? Нет, я говорю этому городу: ‘Не узнаю тебя, Сарагоса! Ты не Сарагоса! Твои люди уже не умеют подняться все как один. Ты спасла нас в былые времена, но теперь, Сарагоса, ты нас погубила!’ (Громкие и продолжительные аплодисменты.)
Поднялся один молодой человек, арагонец.
— Протестую, — сказал он энергично, — против обвинений, брошенных моей родине, благородной столице Арагонии этим сеньором, имени которого не знаю и не хочу знать… (Голос из толпы: ‘Алькала Гальяно!’) Моя родина не забыла своей чести. Что могла она сделать против приказа конституционного правительства?
— Не повиноваться ему, — крикнуло несколько голосов.
— Сеньоры, дайте мне продолжить…
— Пусть говорит! Пусть говорит!
— Протестую от имени моих соотечественников и заявляю, что Сарагоса больше, чем любой город Испании, ратовала во все времена за свободу. Не обвиняют ли ее в том, что она центр экзальтированных республиканцев? Не говорят ли, что из нее исходят самые крайние идеи, что в ней составляются заговоры для поддержания республики?
— Я хочу фактов, а не слов, — говорит первый оратор.
— Получите факты. Известно ли вам, что в Сарагосе есть клуб, который имеет влияние на всю Арагонию и поддерживает ее? Этот клуб, прозванный демократическим, в течение двух лет был самым выдающимся клубом страны. Вы хорошо знаете, о чем там говорилось, красноречивые голоса, раздававшиеся там, достаточно авторитетны. Пропаганда Сарагосы проникла и сюда.
— Мы не знаем, что это за клуб, — раздались голоса. — Вы, арагонцы, всегда толкуете нам про сарагосский клуб, а мы не знаем, что он такое. Много демократических речей, но ни одной серьезной пропаганды, ни одного факта. На чем же основаны теории этого прославленного клуба? Кто говорит в нем? Узнаем его деятелей. Несомненно, что большинство собравшихся здесь смотрит с заслуженным презрением на это незначительное собрание. (Шум и злорадные возгласы.)
Несколько раздраженных арагонцев поднялось с мест. Лазаро внимательно слушал с возрастающим волнением. Его друзья шептали ему, чтоб он защищал сарагосский клуб. Вдруг один арагонец встал, вышел на средину залы и, указывая на то место, где находился Лазаро с молодежью, приехавший этим вечером, сказал:
— Здесь присутствуют несколько сеньоров, принадлежащих к этому клубу.
Все оглянулись в указанную сторону.
— Прекрасно, — сказал оратор. — Если эти сеньоры здесь, то пусть они говорят, пусть скажут нам, что такое этот клуб и что он сделал. Мы слушаем: пусть говорят.
— Вот самый известный оратор демократического клуба Сарагосы! — громко крикнул Ксавье, указывая на своего друга.
— Да, да! — крикнули все арагонцы, узнав своего соотечественника. — Защищайте нас, защищайте!
Все взоры устремились на Лазаро. Странная вещь! В эту минуту неожиданная перемена произошла в молодом человеке. Он почувствовал смущение, хотел поклониться, хотел что-нибудь сказать и не мог. Но его протолкнули к кафедре, и нельзя было отступить. Что скажут о нем, если он не будет говорить? Он блистал своим красноречием в Сарагосе, он научился покорять толпу, властвовать над ней, влиять на нее, но сейчас он чувствовал себя новичком, не узнавал себя, испытывал страх.
— Пусть говорит! Пусть говорит!
— Расступитесь! — крикнул один из известнейших депутатов кортес.
Воспоминание о молодой и милой подруге воодушевило Лазаро, подобно древним рыцарям, вызывавшим в себе образ дамы их сердца, он вызвал в своей памяти все пережитые им счастливые минуты. Ему стало легче, и он вышел на трибуну. Он взглянул сверху на море голов и встретил устремленные на него любопытные взоры тысячи глаз.
Аудитория показалась ему бездной. Его раскрасневшееся от волнения лицо вдруг побледнело. Ему хотелось говорить с закрытыми глазами. Эти окружавшие его депутаты, пылкие политики пугали его, но он взял себя в руки. Как он начнет? Сделав над собой страшное усилие, он припомнил свои идеи, составил мысленно план речи, взглянул на слушателей… Слушатели смотрели на него и видели, что он бледен, как мертвец. Лазаро кашлянул, слушатели также закашляли. Долго пришлось ждать первой фразы, наконец оратор вздохнул полной грудью и начал говорить.

X. Первое сражение

С трибуны демократического клуба Сарагосы Лазаро всегда говорил несколько витиевато. Там обороты речи молодого человека, учившегося риторике в Туделе, производили хорошее впечатление. Он, несомненно, обладал инстинктивным красноречием, выражаясь коротко, сухо и понятно. К несчастью, ‘Фонтан’ был непримиримым врагом риторики и еще большим врагом искусственных фраз, общих мест и оборотов академической речи.
Лазаро начал со своего ничтожества в сравнении со столькими великими людьми, с избранной и развитой аудитории, с просьбы о снисходительности и прочее, и прочее. Вступление было длинное и не понравилось. Раздались голоса:
— К делу, к делу!
Но Лазаро не так-то легко было перейти к делу, потому что он не подготовился и не пришел еще в себя от новых впечатлений. Напрасно он подпустил выразительную синекдоху и две-три метонимии, он не мог попасть в тон. Он сказал несколько общих фраз, казавшихся ему новыми, а в сущности избитых, старых, он ожидал, что произведет впечатление, но не произвел ни малейшего. Они ждал аплодисментов, никто не аплодировал.
Лазаро привык к аплодисментам с самого начала своей речи, это ободряло его. Холодность, замеченная им в аудитории, подействовала на него угнетающе. Задумавшись об этом, он не знал, что сказать, а между тем в его голове проносились прекрасные мысли, но он не мог их сформулировать. Они носились перед его умственным взором, но никак не поддавались форме. Он даже охрип, потому что некоторые фразы он, желая усилить эффект, выкрикивал.
Куда же делись его веские доказательства, полные жизни, пыла и убеждения? Где эта беспощадная логика? Где эта масса идей, которым, казалось, не вместиться в мозгу? Да, идеи, формы, выражения — все это в нем, в Лазаро, но только по какой-то таинственной причине он никак не мог овладеть ими.
В каждом ораторе два существа: оратор и человек. Когда первый управляет толпой, второй отступает от нее и говорит только для себя. Он переживает два совершенно параллельных, но разных течения мысли. Одно выражается в звуках и предназначается для публики, другое, тайное, предназначается исключительно для себя. Лазаро описывал, развивал, оспаривал, убеждал, а внутренний голос говорил ему в это время: ‘Как это плохо выходит! Мне не аплодируют! Что теперь сказать? Развить этот пункт?.. Нет. Я забыл, что хотел сказать…’ Но он не прерывал своей речи, защищая сарагосский клуб, развивал демократическую систему и излагал вкратце историю республики. Но внутренний голос говорил: ‘Не знаю, что делать… У меня было столько аргументов… Где они? Я не произвел никакого впечатления! Путаюсь в фразах… Но теперь идет хорошо… Однако как я закончу?.. Нет, плохо, мне не аплодируют!..’
Начали покашливать. Ораторы говорят, что у них кровь застывает в жилах, когда во время речи они слышат эти покашливанья. Кашель аудитории мрачным эхом прозвучал в сердце Лазаро. Он тоже закашлялся и, пользуясь этим коротким перерывом, набрался сил, чтобы продолжать.
Арагонец сознавал, что не имеет успеха, но кто был виноват в этом неуспехе: он или публика? Это такая же тайна, как и то, что ум не всегда властен руководить словами человека. Публика и оратор взаимно смущают друг друга. Первая глядит и слушает, и трудно решить, что страшнее — взгляд или слух. От тысячи устремленных на вас взоров кружится голова, а внимание толпы к одному голосу смущает. Оратор в свою очередь видит и слушает, он видит серьезное или пренебрежительное отношение к нему и слышит кашель. Он имеет одно преимущество перед публикой — жесты, глядя вниз, он может поворачивать голову в ту или иную сторону и красноречиво жестикулировать, между тем как публика сидит неподвижно, лишь напрягая внимание.
В этот роковой вечер Лазаро и публика не сливались воедино. Он не убедил публику, и она не аплодировала оратору, а в таких случаях оратор всегда думает: ‘Надо замолчать’, а публика: ‘Надо уходить’.
Главная ошибка молодого арагонца состояла в том, что он выражался пространно и туманно. Довольно одной лишней минуты, чтобы интерес аудитории к оратору охладел. Лазаро упустил из виду эту лишнюю минуту. В сущности, если бы спросили мнения о его речи у какой-нибудь отдельной личности, то ответ не был бы неблагоприятным, но мнение публики не есть сумма мнений отдельных личностей, нет, это нечто роковое, стадное, не поддающееся законам человеческого сознания.
Уже двадцать раз Лазаро приходило в голову, что пора кончать. Но как? Он не решался, боясь окончить дурно, так уж лучше говорить, говорить, говорить. Конец такая важная вещь, он искал его и не находил. Мысль окончить без аплодисментов приводила его в ужас. Но конец был необходим, за кашлем начались зевки и перешептывания. Лазаро страдал в полном смысле слова.
‘Надо закончить, — шептал ему внутренний голос. — Но конец должен быть хорошим… Господи, помоги мне! Надо резюмировать все, но я не помню, что говорить… Извиниться перед аудиторией?.. Нет, это унижение…’
Наконец, он приступил к заключению, но публика уже выходила из терпения. Он в последний раз напряг голос, чтобы придать ему больше выразительности, и умолк. Заключительная фраза сухо и грустно прозвучала в зале, не вызвав ни одного хлопка, ни одного одобрительного восклицания. Голос замер, как в бездне, не вызвав эха. Оратору показалось, что он в пустыне, и у него потемнело в глазах. Что он сказал? Ничего, а между тем говорил так много. В сильном волнении, с пылающей головой и обливаясь холодным потом, опустился он с трибуны.
Напрасно Ксавье хотел воодушевить его запоздалыми одинокими аплодисментами. Публика заставила его умолкнуть. Лазаро не потерял настолько присутствия духа, чтобы не видеть эти зевающие рты. Робеспьер вытягивался на прилавке со скучающей миной.
— Я очень дурно говорил, — грустно шепнул оратор на ухо своему другу.
— Ничего, в другой раз скажешь лучше. Ты великий человек, но ты не попал в тон. Я тебе скажу потом, в чем дело. Подожди, сейчас заговорит другой.
— Нет, я пойду к дяде. Я не могу дольше оставаться здесь, я задыхаюсь.
— Подожди, послушай, что этот скажет.
Второй оратор вошел на трибуну, чтобы развлечь скуку, навеянную Лазаро. Между тем как публика привычными аплодисментами приветствовала своего любимого оратора, молодой арагонец погрузился в глубокую меланхолию. Нет ничего ужаснее тех минут, когда сознание возвращается к воспоминаниям о погибших иллюзиях, об оскорбленной гордости.
— Но необходимо поправить все, — с тоской думал Лазаро. — Каким образом? Все ропщут на меня, и если завтра заговорят о моей речи, то скажут, что она была отвратительна. Молва пойдет из уст в уста и дойдет до интересующих меня людей. Она узнает и будет надо мной смеяться. Теперь все будут смеяться.
Страннее всего то, что как только он сошел с трибуны, в его голове начали складываться красноречивейшие фразы, эффектные обороты, выразительные сравнения, он был уверен, что если б публика слышала все это, то засыпала бы его шумными аплодисментами. Но было уже поздно.
Между тем, новый оратор широко разворачивал картины истории и политики и в конце выразил необходимость манифестации, готовившейся назавтра. Все оживленно поднялись со своих мест и закричали:
— Да, да!
Все обещались присутствовать, и несколько человек, которым поручен был церемониал, начали обсуждать его. Назначили час и место сбора. За аплодисментами раздались ‘браво’, за ‘браво’ вновь аплодисменты, и заседание окончилось.
Члены клуба начали выходить, но невежественная партия, всегда ютившаяся в уголке кафе, не сочла возможным разойтись, ничего не сказав: Кальеха вскочил на стул и крикнул, обращаясь к своим:
— Сеньоры, серенаду Морильо!
Идея была единодушно принята. Морильо был генерал-губернатором Новой Кастилии. Враг всяких шумных манифестаций, он пытался запретить процессию. Толпа народа окружила его дом вечером 17-го и огласила всю улицу страшным шумом.
— Серенаду Морильо! — кричал Кальеха, выходя из ‘Фонтана’ и собирая вокруг себя прохожих.
Какими-то судьбами тут очутился и Три Песеты. Товарищи Лазаро вышли с ним из клуба последними и с любопытством подошли к толпе, образовавшейся вокруг Кальехи. Между тем цирюльник в два прыжка очутился на другой стороне улицы и подскочил к двери своего дома. Жена вышла ему навстречу.
— Ты говорил, гражданин? — спросила она.
— Нет, моя гражданка, — ответил он. — Сегодня нельзя было, но завтра я буду говорить или отрежу себе язык. Я изучил суть речи и не забыл ни одного слова. Я всех их за пояс заткну!
— О, если б я была мужчиной, то заставила бы себя слушать, — серьезно ответила ему жена.
— Будь уверена, что завтра я непременно буду говорить. Видишь ли, когда я начинаю, у меня язык заплетается, и я не могу продолжать. Но не беспокойся, я завтра всех удивлю.
— Серенаду Морильо! — кричала сотня голосов.
— Сеньоры! — воскликнул один из популярнейших ораторов ‘Фонтана’. — Расходитесь по домам, потому что эти беспорядки могут только повредить нам. Ступайте спокойно домой, и нечего кричать.
— Это что за приверженец короля? — крикнул чей-то пьяный голос.
— К дому Морильо! — повторил Кальеха. — Жена, дай-ка мне пестик от ступки.
Народ все прибывал. Члены ‘Фонтана’ разошлись, клуб заперли, и на улице остались три друга и Лазаро, прощавшийся с товарищами.
— Подожди минутку, поглядим, что из этого выйдет, — остановил его Ксавье.
Какой-то человек начал стучать в дверь Кальехи.
— Что случилось? — спросил цирюльник.
— Ступайте сейчас же пустить кровь дону Либорио, он очень плох.
— Черт побери больных! Завтра пущу.
— Он не может ждать, идите сейчас же! — воскликнул слуга.
— Сеньоры, что мне делать? — обратился Кальеха к своим товарищам.
— Не ходи, Кальеха. Пусть сам пускает себе кровь. Сегодня не до того. К дому Морильо!
— Сеньоры… Мне хотелось бы… Но, видите ли, это моя профессия. Наука прежде всего.
— Не ходи, Кальеха!
— Сеньоры, я вернусь в одну секунду. Гражданка, дай-ка мне скорее ланцет.
Гражданка вышла с расстроенным лицом и сказала:
— Нашему Дусоакинито надо дать лекарство, он очень нездоров. Если б ты видел, как его тошнило! Не дать ли ему порошок?
— Дай ему хороших розог! — крикнул Три Песеты.
— Потише, потише, — остановил его Кальеха. — Дать ему порошок или касторового масла? Я сейчас все это устрою… Ведь для меня, — что тут скрывать? — наука прежде всего.
Лазаро порывался поскорее уйти к дяде, ему было слишком не по себе.
— Подожди, мой милый, — снова остановил его Ксавье. — Посмотрим, что сделают эти варвары.
— Что это за варвары? — бешено крикнуло несколько голосов из ближайшей к друзьям группы, даже Кальеха забыл свою науку и выбежал на защиту корпорации. — Что это за варвары, кабальеросы?
— Что это за проходимцы?
— А это тот самый арагонец, который читал нам сегодня отходную. Вот так молодец!
— Черт меня побери, если я не выпотрошу им животы, — крикнул Три Песеты, собираясь это сделать.
Буря нависла над головами Ксавье, Доктрино и классического поэта, но последний нашелся и, выругав гиганта Кальеху, завязал с ним ссору. Неравная борьба была так очевидна, что все четверо молодых людей пустились в бегство. Их преследовали, бросали в них камни, но молодежь бежала так быстро, что скоро они добрались до квартиры одного из них и старательно заперли за собой дверь. Тяжелые булыжники не могли пробить крепкой двери, и молодые люди оказались в безопасности. Толпа, видя, что добыча от них ускользнула, отступила и отправилась издеваться над генерал-губернатором Мадрида.

XI. Трагедия Гракхов

Как только преследователи удалились, друзья поднялись по лестнице. Это была квартира классического поэта.
— У тебя есть чем поужинать? — спросил его Доктрино.
— Мы устроим целое пиршество, — ответил поэт. — У меня есть кусок сыру и бутылка вина. Мы пошлем еще за блинами в ближайшую таверну.
Лазаро был страшно голоден. С девяти утра у него не было ни крошки во рту, и от усталости после путешествия и умственного напряжения этого вечера он едва держался на ногах. Он поднялся вместе с другими, будучи уже не в силах идти к дяде.
Самая ужасная дорога к северному полюсу не более опасна, чем узкая лестница мадридского дома, погруженная в полнейшую темноту. Вы стукаетесь направо и налево, упираетесь в стену, ушибаетесь о дверь и шумом пугаете жильцов, теряете сомбреро, ударившись о незажженную висячую лампочку. И все это еще ничего, если кто-нибудь посторонний не спускается вам навстречу, если под ногами не шмыгают кошки и если вы не натыкаетесь на прижавшуюся в углу влюбленную парочку.
Не без труда друзья поднялись до северного полюса дома, где поэт свил себе гнездышко. Они постучали, и им отворила дверь женщина с заспанными глазами и кислой миной, со свечой в руке. Эта свеча осветила и комнату, в которую вошли молодые люди. Женщина, заперев входную дверь, пожелала им спокойной ночи и удалилась. Но не сделала она и четырех шагов, как вернулась и сказала:
— Ради Бога, дон Рамон, не шумите, потому что вы своим гвалтом будите каждую ночь соседей. Кружевница и так говорит, что здесь настоящая таверна и что в этом доме нельзя жить… Видите ли, я, как порядочная женщина…
Особа, так дорожившая спокойствием, была донья Леончия Итурисбентия, бискайка, что ясно из ее фамилии. Она была хозяйкой этих меблированных комнат, женщина лет за сорок, высокая, полная, недурная собой и с добродушным характером.
— Оставьте нас в покое, сеньора, — ответил ей Ксавье. — Если б с нами пришел дон Жиль, то вы не сказали бы этого.
— Вы опять за свои шутки, дон Ксавье?
— А когда вы выходите замуж, донья Леончия?
— Когда я выйду замуж? Я? — произнесла она с плохо скрываемым удовольствием.
— Знайте же, что вы подцепили хорошего молодца: дон Жиль на пути к прекрасной карьере.
Слыша хохот, хозяйка деланно улыбнулась на эти слова. У нее был претендент: дон Жиль Карраскоза, экс-аббат, но среди соседей ходили слухи об ее интимных отношениях с классическим поэтом.
Донья Леончия, заметив присутствие постороннего, приняла серьезный вид. Она сделала студентам выговор за их шалопайство и, снова пожелав спокойной ночи, ушла.
— Прощайте, Ариадна, Антигона, Пенелопа, — сказал ей классический поэт, любивший героические имена.
Вскоре после этого прощанья раздался громкий и протяжный храп, это Ариадна, Антигона, Пенелопа уснула крепким сном в коридоре. Как счастливы полубогини!
Ксавье и Доктрино уселись на кровати, Лазаро кое-как примостился на треногом стуле, а классический поэт энергично принялся за роль хозяина. Он достал из комода кусок совершенно обмаслившегося сыра, завернутого в бумагу, из другого угла извлечены были нож, бутылка и тарелка, и ужин появился на столе, для чего пришлось сдвинуть со стола две героические трагедии в стихах, женский портрет, изъеденный мышами, брошюру о конституции, чернильницу, ножницы и статью о театре.
Это была оригинальная комната. Кровать состояла из двух скамеек с положенным на них тюфяком, она была так жестка, что жилец всякий раз наминал себе бока, прежде чем уснуть. Огромный баул стоял возле кровати, и, судя по постоянному шороху внутри, можно было догадаться, что мыши устроили себе в нем преудобную квартиру. На стенах было развешено несколько картин, самая примечательная из них была нарисована пером дядей дедушки бискайки, знаменитым каллиграфом, на ней были изображены чернилами какие-то иероглифы, буквы и цветы. Рядом на стене в рамке висело рукоделие бабушки доньи Леончии, вышитое по тонкой канве. Около этих семейных реликвий четырьмя кусочками сургуча было прикреплено изображение Богоматери.
Рамон налил вина в стакан, переходивший из рук в руки, сыр и хлеб очень быстро исчезли. Лазаро все еще был голоден, и слабость не оставляла его.
— Ну, Рамончильо, — сказал Доктрино, — прочти нам эту грустную трагедию под названием ‘Петра’.
— ‘Петра’! — воскликнул поэт. — Не будь варваром, она называется ‘Федра’.
— А мне все равно, что Федра, что Панкрачиа!
— Я оставил этот сюжет, он не нов. Я теперь занимаюсь патриотическим сюжетом.
— Вот это мне нравится.
— Я остановился на Гракхах. Ах, друзья мои, что это были за люди!
— Посмотрим, — сказал Доктрино. — Прочти нам что-нибудь из них, это должно быть интересно.
— Но почему же ты не пишешь трагедий на злобу дня и не выводишь теперешних людей? — спросил Ксавье.
— Не валяй дурака, — возразил ему поэт с искренним смехом. — Теперь нет героев.
— А как же ты назовешь Шурруку, Альвареса, Даоса?
— Это временные герои.
Рамон действительно обладал поэтическим талантом, но холодно классическим. Народ, посещающий театры, не понимал высоких порывов греков и римлян, но в то же время ни один из поэтов не решался выводить на сцену испанских героев. Кальдероновскую трагедию ‘Жизнь есть сон’ считали бредом сумасшедшего. Эта реставрация классицизма была особенно сильна в комедии и выдвинула на подмостки Моратина-сына. Но драмы с сентиментальной фабулой о высоких душевных порывах и социальными мотивами тогда не существовало.
Тогда писались бледные, безжизненные трагедии, не воодушевленные национальным чувством, ни наш народ, ни наши герои не фигурировали в них. Мы знаем, что такое картонные герои классических трагедий. Любовь к свободе не изображалась без Крута, страсть — без Федры, роковая судьба — без Эдипа, непокорность — без Прометея.
Рамон, считавшийся одним из лучших поэтов описываемой эпохи, испробовав несколько классических сюжетов, остановился наконец на ‘Братьях Гракхах’. Собираясь прочесть своим друзьям эту бессмертную вещь, он сел на стол с рукописью в руках. Доктрино и Ксавье заспорили из-за кровати, Лазаро, изнемогая от усталости, сидел на своем треногом стуле, опираясь на ту же кровать, и ждал первого действия ‘Гракхов’.
Рамон откашлялся, прочел перечень действующих лиц, за которыми следовали трибуны, центурионы, патриции, народ и рабы. Затем пояснил, что действие происходит на площади, излюбленном месте свиданий, речей, тайн, скандалов, суда, и приступил к чтению первого акта. Вышел первый трибун и спросил второго трибуна, не видал ли он Кая, второй трибун ответил первому трибуну: нет, потом явился третий трибун и сказал двум первым, что Кай в доме Эннио Софрония и придет на городскую площадь рассказать о своих планах. Они уходят, а за ними выходит первый человек из народа и говорит второму человеку из народа, что хлеб стоит дорого и что бедняки умирают от голода, и клянется Нептуном, что так продолжаться не может. Каждый из них уходит, откуда пришел, и выходит Корнелий, спрашивая себя, почему так взволнован и грустен Кай, он говорит, что он отказывается от дорогих блюд обильного стола и уходит бродить по берегу медленного Тибра. Но вдруг сам Кай решает эту задачу и, испуганный словами третьего трибуна, сказанными ему за кулисами, повелевает своей матери слушать и дрожать. Корнелия вся превращается в слух и начинает дрожать, как осиновый лист. Кай говорит ей, что богини помогут ему в его плане, это ее успокаивает, и она перестает дрожать. Он клянется ей, что не изменит своему намерению спасти народ. Тут занавес падает, и каждый из них уходит, откуда пришел.
Но в то время, когда Кай давал эти клятвы, Доктрино закрыл глаза и захрапел нежно, как отдыхающий бог. Поэт не заметил этого обстоятельства и приступил ко второму акту, но когда он дошел до деликатного пункта, где Корнелия рассказывает приснившийся ей сон, Ксавье также уснул. А когда погрузился в лабиринты третьего акта, где сенатор Руфо Помпильо встречается с сенатором Сексто Лучио Флако, который не прочь поухаживать за матроной Корнелией, несмотря на ее возраст, Лазаро, слушавший из вежливости, не мог дольше выдержать и, уткнувшись в край кровати, уснул крепким сном.
Поэт, прежде чем приступить к четвертому акту, оглянулся и увидал этот неожиданный апофеоз.
— Уснули! О боги! — воскликнул он, проникаясь классическим духом.
Но это было вполне понятно. Кто выдержит длиннейшую трагедию с городской площадью, патрициями, трибунами и народом? Кто выдержит такую порцию классицизма в такой поздний час, после двадцати выслушанных речей и после ужина?
Кроме того, свеча, очевидно, тоже недолюбливавшая классическую поэзию, не захотела больше освещать городскую площадь и угасла. Рамон закрыл впотьмах свою рукопись, он понял, что самое лучшее, что он может сделать, это последовать примеру своих друзей, он слез со стола, взял плащ, укутался в него и улегся на голом полу. Вскоре он уснул таким же крепким сном, как и остальные.
Так окончилась трагедия Гракхов. Для нас оказалось невозможным утверждать, привел ли в исполнение сенатор Руфо Помпилий свое намерение дать пощечину сенатору Сексто Лучио Флако.

XII. Грустная неожиданность

Солнце и донья Леончия одновременно встали на следующий день. Бискайка тотчас же принялась за свой весьма сложный туалет, который состоял в тщательном восстановлении в лице и фигуре всего, что было попорчено годами. Прежде всего она принялась за прическу и расчесала свои жидкие волосы, еще находясь в полном дезабилье, но не успела она закрутить их, как в дверь ее комнаты постучали.
— Кто там? — испуганно спросила бискайка.
— Я.
— Ради Бога, Карраскоза, не входите. Я не…
Но Карраскоза толкнул дверь и непременно вошел бы, если б скромная матрона не поторопилась накинуть на себя платье и заслонить собою дверь.
— Леончия, Леончия, ведь это я, твой Жиль!
— Дон Жиль! Дон Жиль, не будьте нескромны! Вы всегда входите, когда я одеваюсь. Подождите. Пройдите в кухню, мне надо с вами поговорить.
— Мне также надо с тобой поговорить, — сказал Карраскоза, стараясь заглянуть в замочную скважину.
Донья Леончия начала торопливо одеваться, она затянулась в корсет, подмазала кое-где лицо, заколола булавками лиф и, накинув на плечи шаль, прошла в кухню.
— А знаешь, я ведь очень расстроен, — сказал дон Жиль, когда бискайка подошла к печке, чтоб разжечь уголья. — Я так расстроен, Леончия, разными слухами, что пришел сюда, чтоб ты меня успокоила. Я просто в себя не могу прийти.
— Что? Что такое? С чем еще ты пришел ко мне сегодня?
— Да ничего особенного, только народ говорит о тебе… — он действительно не мог продолжать от волненья.
— Обо мне?.. Что такое? Посмотрим… — произнесла донья Леончия, раздувая уголья.
— Что ты… то есть, я хочу сказать… что этот мальчишка, который пишет стихи и живет вон в той комнате, слишком с тобой любезен и ухаживает за тобой… Мне сказала это торговка фруктами, она видела, как вы вчера возвращались вдвоем с прогулки и…
— Не говори мне такого вздору, — сказала донья Леончия, подняв кверху руку со щипцами, что очень напоминало замах. — О всякой порядочной женщине говорят все, что взбредет в голову. Прекрасно, дон Жиль! Вы занимаетесь сплетнями с торговкой! Прекрасно, нечего сказать! Хороша и она! Не смейте мне говорить таких глупостей, потому что стоит человеку сделать шаг, как все соседи начинают судить и рядить о нем.
— Я, конечно, и не сомневаюсь в том, что ты вполне порядочная женщина, — сказал Карраскоза, — но не надо подавать повода для сплетен, потому что…
— Не говорите мне об этом, Жиль! Жиль, не говорите мне об этом! — горячо воскликнула донья Леончия. — Все мужчины обманщики, и надо быть очень наивной, чтобы… Да, я сказала вам, что такое мужчины… А если не верите, то пойдите вниз, спросите у жены ростовщика, который дает ей каждый день по пятьдесят палочных ударов.
— Ах, дорогая моя Леончия! Ведь я всегда обращался с тобой так ласково… Будь же умницей, нам надо поддерживать о себе хорошее мнение, выгони из дому этого мальчишку, пусть он пишет свои стихи в другом месте.
— Нет и нет! Говорит — так пусть говорит, клевещут — так пусть клевещут. Я — порядочная женщина.
— Господи, Леончия, неужели ты не сделаешь этого для меня?
Донья Леончия засмеялась с большим удовольствием. Карраскоза не расположен был в этот день ссориться, он успокоился и тоже засмеялся.
— Сегодня вечером я отправляюсь с доньей Петронильей и Юлианой на пикник в Камартин. Донья Района также пойдет, и если ты присоединишься к нам, то мог бы декламировать стихи.
— Мне не до стихов. Мои мысли всецело заняты этим доном Рамончито. Послушай, Леончия, если ты его выгонишь, то я целых четыре дня подряд буду декламировать тебе стихи. Ах, я и забыл, ты знаешь, что мы устраиваем процессию в Маравильяс? Я достану тебе хорошее место на балконе, откуда все будет видно. Это будет блестящая процессия, понесут больше двадцати пяти святых, и в ней примут участие все братства Мадрида.
— Не связывайся ты с этими процессиями, Жиль, мне это не нравится. Так придешь в Камартин?
— Да, и даже хорошо, что мы туда отправимся, потому что сегодня предвидится бунт, и наверняка будут стрелять.
— Господи Иисусе и святая свобода, — опять бунт! — воскликнула бискайка тревожно и меняясь в лице. — Но что случилось?
— Да ровно ничего, только эти безумные фонтанщики затеяли шествие по городу с портретом Риего и музыкой. Власти запретили эту процессию, а они настаивают на своем. Посмотрим, чья возьмет. Народ уже высыпает на улицу, и скоро начнется.
Действительно, с улицы уже слышался гул голосов. Служанка доньи Леончии вернулась с рынка с испуганными криками и уверяла, что слышала выстрелы из пушек. Крики служанки разбудили Лазаро и его друзей.
— Что такое? Что за шум? — воскликнул Ксавье.
— Что же иное, как не процессия? — сказал Доктрино.
Лазаро едва поднялся, от неудобного положения у него разломило всю спину. Молодые люди открыли балкон. Донья Леончия влетела в комнату поэта и в ужасе замахала руками.
— Господи Иисусе! Не отворяйте балкона, к нам может влететь бомба! Разве вы не слышите выстрелов?
— Боже, как вы неосторожны!
— Сеньора, вам приснились выстрелы.
— Не бойся, Артемида, Электра…
— Затворите балкон!
Молодые люди были так заинтригованы, что не могли удовольствоваться видом с балкона. Они вышли на улицу и слились с толпой, хотя Лазаро и собирался зайти за вещами на станцию и оттуда отправиться к дяде.
— Кто этот молодой человек? — спросил хозяйку дон Жиль, когда они спускались с лестницы.
— Не знаю, они привели его вчера с собой.
Карраскозе показалось, что он узнал в этом молодом человеке племянника своего приятеля, с которым он встречался в Атеке, и, желая убедиться, действительно ли это он, Карраскоза последовал за ним. Четверо молодых людей смешались с толпой, была страшная теснота. Процессия должна была выступить с улицы Атоха. Толпа народа двигалась в большом беспорядке, и усилия отдельных личностей успокоить ее не приводили ни к чему.
Увидев эту толпу, Лазаро задумался. В его усталом воображении зародилась новая мысль. Толпа находилась в сильном возбуждении, она колебалась, как бы не в силах остановиться на определенном решении: очевидно, ей чего-то не хватало. Лазаро, борясь с искушением, отошел, но потом снова приблизился, так как решил, что толпе недостает руководителя.
Наступила минута такого сильного возбуждения, когда все сердца полны каким-то страхом, а головы сомненьем. В такие напряженные минуты нужен один голос, который высказывает то, что чувствуют все, потому что толпа может выражать свои чувства лишь неопределенным, смутным гулом. Когда звучит такой голос — толпа узнает самое себя, сознает свою силу и объединяется. Она уже не беспорядочное скопище неорганизованных слепых сил, она становится разумным целым, с определенной целью, хорошей или дурной, но сознательной.
Так думал Лазаро. Сумеет ли он собрать воедино эту разрозненную слепую массу? Прожжет ли он сердца глаголом? Нет сомнения в том, что его будут слушать. Он хочет сказать столько хороших вещей и уверен в том, что скажет их прекрасно.
А между тем четыре члена ‘Фонтана’ подвигались с портретом Риего к площади Ангела. Играла музыка, и народ толпился на месте, не останавливаясь и не двигаясь вперед, слышались возгласы, в воздухе развевались белые платки.
Процессия среди страшного шума и гама еле-еле двигалась к городской площади. Наконец, она подошла к арке, ведущей с улицы Амаргура на улицу Платериас. Тут пришлось остановиться, потому что в узком пространстве народ начал давить друг друга, послышались стоны, полетели с голов сомбреро.
— Вперед портрет! Пропустите портрет! — кричали голоса.
Но это было невозможно. Народ так напирал всей своей массой, что портрет не мог пройти. Наконец, после долгих усилий, удалось пронести его под аркой. Встречная толпа ожидала его на площади. Но тут случилось нечто совсем неожиданное: две линии королевских солдат загородили вход на городскую площадь. Пики целого эскадрона сверкали навстречу толпе, а перед ними разъезжал верхом генерал-губернатор Мадрида. Выехав вперед в сопровождении нескольких офицеров, он, размахивая саблей, отдал приказ, чтобы процессия с портретом отступила назад. Главные заправилы процессии обменялись быстрыми, нерешительными взглядами. Тут подошли и полицейские власти и любезно предложили всем разойтись по домам, так как правительство решило не пропускать их дальше ни на шаг. Возбужденный вид толпы произвел впечатление на тех, кто нес портрет, к тому же все ждали, что им на выручку придет полк Солусто, между тем как он был арестован в казармах.
Разумеется, постарались пройти вперед, оправдываясь тем, что в этой манифестации нет ничего дурного, что не будет никакого бунта, что народ желает только чествовать героя, давшего свободу своей родине.
— По домам! Долой портрет! — решительно крикнул Морильо.
Защищаться было невозможно. Процессия не была вооружена. Предполагаемая слабость правительства оказалась непоколебимой твердостью. Некоторые дезертировали боковыми улицами. Портрет упал на землю из неуверенных рук. Несшие его члены клуба пытались говорить, но все было напрасно, народ начал отступать, кричать, однако нашлись и такие, что не хотели уступить вооруженной силе.
Между тем толпа, занимавшая площадь, стояла неподвижно. Кто этот оратор, возвышавшийся над толпою, размахивавший руками и вызывавший аплодисменты? Он, очевидно, говорит хорошо, так как его слова принимаются с большим одобрением, но постоянные толчки и крики не дают ему высказаться свободно. Некоторые стараются водворить тишину, но тишина на целой площади немыслима. В самом разгаре речи те, что спорили с властями, отступили, видя, что солдаты не шутят. Оратор продолжает кричать, убеждая народ не отказываться от своего намерения. Каждое его слово — это бич, подгоняющий народ идти вперед.
А войска постепенно занимали площадь, некоторые, однако, несмотря на приближающихся лошадей, сопротивлялись и кричали дерзости Морильо.
— Хватайте крикунов! — приказал он.
Толпа смутилась. Многие пустились в бегство, другие не знали, что делать. Лазаро умолк.
— Кто кричал? — спросил капитан. — Хватайте крикунов!
Лазаро хотел бежать, но его удержали сильные солдатские руки.
— Арестовать крикунов! Это зачинщик! Хватайте его!
Из одних сильных рук Лазаро перешел в другие. Он едва сознавал, что арестован. Он думал, что его тотчас же отпустят, но ошибся.
— Назад! Назад! Долой с площади! — кричал капитан.
Народ валил назад. Процессия провалилась. Портрет, разорванный на куски, валялся на земле. Войска заняли входы во все прилегавшие улицы.
Четверть часа спустя Лазаро под конвоем любезно довели до ворот городской тюрьмы, затем с той же любезностью препроводили в темную и грязную камеру.

XIII. Приходит не тот, кого ждут

Из всех мучений, которыми мы мучим сами себя, ожидание есть самое ужасное. Ему нельзя помочь. Кажется, легко решить не ждать, отвлечься от ожидаемой вещи, но на деле это не так.
Когда ждут того, что должно случиться, часы кажутся годами. В десять часов вечера Клара уже была полна смутной тревоги. Пробило десять, а путешественника нет, наконец одиннадцать, двенадцать, а его все нет и нет. Паскала была очень напугана, так как шум на улице все усиливался. Обе девушки сидели молча в одной из отдаленных комнат, служанка не рассказывала страшных сказок, и сеньорита не смеялась своим откровенным, звонким смехом. Обе были молчаливы, тревожно поглядывали одна на другую, когда на лестнице слышался шум, а когда убеждались, что это не тот, кого они ждали, грустно опускали головы.
Под утро Клара начала теряться в лабиринте предположений. Что с ним случилось? Не напали ли на него разбойники? Не отменил ли он свой отъезд? Не полюбил ли он там, на родине, другую? Не задержала ли его партия роялистов? Все, все приходило ей в голову, кроме истины. В такие минуты легко успокоиться, обладая хоть небольшой ясностью мысли, но никто ею не обладает. Достаточно рассудить спокойно и сказать: ‘Не приехал? Что-нибудь его задержало, приедет завтра’. Но вместо того чтоб рассуждать логически, мы обыкновенно думаем: ‘Не приехал? Значит, умер, его убили’.
Ночью, когда и без того окружающее принимает фантастические формы, Клара не могла уснуть, и ее воображению рисовались кровавые картины. Ночь, проведенная в лихорадочном нетерпении, казалась ей бесконечной.
Первые утренние часы только усугубили ее отчаяние. Она ждала его со вчерашнего дня. Ей хотелось выбежать на улицу и расспрашивать всех о несчастном молодом человеке. Она отворила балкон, выглянула на улицу в надежде увидеть его и стала всматриваться в прохожих. Ее внимание было привлечено человеком, стоявшим у стены, напротив, и упорно смотревшим на нее. Убедившись, что это не он, она отвернулась.
Она заперла балкон, потому что чувствовала, что очень устала и хочет спать. Тогда она прошла в свою комнату, села на стул и положила голову на кровать. Но вместо того чтоб уснуть, она начала припоминать все, что передумала за ночь. Элиас тоже не вернулся. Что с ним? А! Может быть, он встретил Лазаро, и они отправились куда-нибудь вместе.
В это время к ней вошла вернувшаяся с улицы Паскала. Ее широкое глуповатое лицо сияло улыбкой.
— Знаете, что случилось?
— Что? Что такое? — с любопытством спросила Клара.
— А то, что этот кабальерито… ну, сеньор военный видел меня на улице.
— А мне какое до этого дело?
— Он сказал, что придет сюда.
— Господи, сюда! Зачем он сюда придет? Ведь мы одни.
— Но он очень приличный кабальеро.
— Да? Я не обратила внимания.
— Разве вы не видали его здесь, когда сеньор был болен?
— Видела. Но зачем он хочет опять прийти?
— Неужели вы не знаете? О, какая вы хитрая!
В эту минуту в кармане Паскалы звякнули песеты, данные ей военным, затем послышались на лестнице шаги и тихонько дрогнул звонок.
— Это он, — сказала Паскала.
И прежде чем Клара опомнилась, служанка убежала, отперла дверь, и знакомый уже нам военный вошел в переднюю и с почтительным поклоном подошел к Кларе.
— Того, кого вам надо, нет дома, он ушел, — сказала ему молодая девушка.
— Тот, кого мне надо, не ушел, — уверенно возразил он.
— Кто? Но кого же вам надо?
— Легко понять, что не того старика, один вид которого отталкивает.
— Но что вы хотите сказать? Зачем вы пришли? — с легкой тревогой в голосе спросила его Клара. — Я одна дома. Уходите.
— Потому-то я и не уйду.
— Если вы не уйдете, я позову на помощь, буду кричать, — сказала она, намереваясь привести свои слова в исполнение.
— Тогда мы поссоримся, — сказал военный с ласковой улыбкой, обезоружившей Клару.
— Ради Бога! Он сейчас вернется! Но кто вы такой? Зачем вы пришли сюда? Кто позволил вам сюда прийти? Вы в тот день пришли сюда с ним, я узнаю вас, но не понимаю, зачем вы здесь сегодня. Паскала! Паскала!
— Не смотрите на меня, как на врага. Мой визит странен, но я пришел не как вор или убийца. Я пришел как друг, с дружескими намерениями. Не бойтесь меня, Клара, я пришел как друг. Мы с вами знакомы уже с того дня, когда я был здесь с этим бедным сеньором.
— Ах, он может сейчас вернуться! — в испуге воскликнула Клара. — Уходите, ради Бога! Я вас не знаю, и мне нет до вас никакого дела. Если он придет…
— А мне нет никакого дела до этого старика, — возразил ей военный. — Раньше он меня немножко интересовал, я думал, что это ваш родственник, быть может, даже муж, но потом я узнал, что это не более чем тиран, мучащий бедную сироту, умирающую от тоски в этой тюрьме. Я не могу равнодушно смотреть на то, что такая красивая, такая милая, такая достойная счастья сеньорита живет взаперти с этим зверем.
— О, мне здесь очень хорошо. Я вам очень благодарна за вашу доброту, но я в ней не нуждаюсь, — возразила Клара. — Уходите, ради Бога!
— Нет, я не уйду, — сказал он, начиная горячиться. — Я уже несколько дней думал о мучениях, которые вы должны переносить. Я хочу освободить вас от этого маньяка и думаю, что исполню мое намерение. Я сто раз проходил мимо этого дома и с ужасом думал о том, что здесь погребено такое прелестное создание. Вы будете смеяться надо мною, я понимаю. Вам кажется странным этот интерес к девушке, которую я видел всего один раз, но теперь не время разбирать причины. Главное в том, чтоб вы согласились сделать, что я вам посоветую. Знайте же, что я поклялся, что не допущу, чтобы вы умерли здесь в тоске и одиночестве. Вы с такой простотой рассказали мне в первый же раз о ваших несчастьях, что я убежден в том, что вы верите в искренность и благородство моих намерений и не будете мешать мне привести их в исполнение.
Клара не знала, что ответить. Ее смущало это великодушное и братское участие человека, которого она почти не знает. Другую женщину такое отношение к ней заставило бы гордиться, но в Кларе это возбудило только чувство благодарности. Она не считала себя достойной этого.
— Я вам очень благодарна, сеньор, — произнесла она, — но…
Она не решалась сказать ему, что несчастлива и хочет избавиться от такого образа жизни. Военный был прав. Невозможно было жить дольше с этим зверем. Но разве не ждала она спасения от другого человека? Эта мысль заставила ее с еще большей энергией отказаться от его предложений.
— Вы не знаете человека, с которым живете, а я знаю, — продолжал он. — Я справлялся о его характере и идеях. Это не только странный и нетерпимый человек, но и бессердечный фанатик, с извращенными инстинктами и подлыми расчетами. Нет, вы не можете дольше оставаться во власти этого человека, который вам не родственник и не друг.
Молодой человек говорил так пылко, что Клара поняла, что он не преувеличивает недостатков старика. Незнакомец обладал одним из тех характеров, которые склонны преодолевать трудные положения, которые не останавливаются даже перед опасностью. Его рыцарский ум и благородное сердце были полны великодушных порывов, а чувство глубокой симпатии к бедной сироте побуждало его действовать деликатно. Позднее мы узнаем имя и поступки этого кабальеро.
— Но не оставайтесь же здесь долее, — сказала ему Клара. — Как же вы хотите убедить меня, что относитесь ко мне с участием, когда сами доказываете обратное? Ведь если этот человек придет и застанет вас здесь…
— Он ничего не скажет. Этот человек так ничтожен, что ему нет никакого дела ни до вашего счастья, ни до вашей чести, он на все посмотрит равнодушно. Единственный ваш защитник — это я.
Клару обдало холодом от этих слов. В данную минуту эти слова были вполне справедливы. Ее единственный законный и истинный друг не приходит. Ей остается лишь покровительство чужого.
— Да, у вас нет никого, кроме меня, но этого довольно, — ласково продолжал молодой человек. — Слушайтесь меня, не обращайте внимания на этого старика. Я буду для вас всем, чем только может быть честный и сердечный человек. Верьте мне, и все будет хорошо… А теперь, Клара, я ухожу, но я вернусь, чтобы освободить бедную пленницу, счастье которой зависит от меня. Как я горжусь этим! Я всегда буду настороже. Если с вами случится новое несчастье, то нет надобности предупреждать меня, я вам помогу и успокою вас. У вас нет защитника, кроме меня, подумайте об этом хорошенько. Прощайте.
Он уже уходил, когда Паскала в испуге выскочила из кухни и крикнула:
— Хозяин!
— Не отпирай! Подожди! — испуганно сказала Клара. — Спрячьтесь скорее!
Но Элиас, имевший отдельный ключ, не нуждался в том, чтоб ему отпирали дверь.
— Ничего! — сказал военный, успокаивая Клару.
Колетилья отпер дверь и вошел. У него был рассеянный вид. Он сделал несколько шагов по коридору, поднял голову и тут только заметил кланяющегося ему молодого человека.

XIV. Решение

— Что вам здесь нужно? Кто вы такой? Зачем вы здесь?
— Вы не узнаете меня? Я тот, кто привел вас сюда после крупной неприятности несколько дней тому назад, я пришел узнать, поправились ли вы.
— Да, сеньор, я вполне поправился, — резко ответил старик, входя в залу в сопровождении молодого человека. — И больше ничего?
— Больше ничего, и я ухожу, я только что пришел, — сказал он непринужденно-естественным тоном. — Я ухожу, напомнив вам, что очень интересуюсь вашим здоровьем.
— Прекрасно, вы мне это уже говорили в тот раз, — ответил Колетилья, окидывая подозрительным взглядом Клару и Паскалу.
— И вы ничего не хотите мне сказать?
— Ничего, кроме того, чтоб вы оставили меня в покое. Вы не участвуете в процессии? А она блестяща.
— Мне не до процессии.
— Вам интересно знать, что делается в домах роялистов? — прибавил старик резким и подозрительным тоном. — Здесь нет заговоров, а если б и были, то я постарался бы, чтобы меня не застали врасплох сыщики.
Клара вся дрожала. Ей казалось, что военный, оскорбленный этой дерзостью, обнажит саблю и снесет голову роялисту. Но он только презрительно улыбнулся и сказал:
— Друг мой, я вижу, что вы обо мне дурно думаете. Можете быть уверены, что я и не думаю следить за вами. Какой вред можете вы сделать?
— Я?.. Вред?.. — проговорил старик с гримасой, напоминавшей улыбку.
— Вы можете сделать вред очень незначительный и очень ненадолго. Клянусь вам в этом. А теперь я доставлю вам удовольствие тем, что уйду. Прощайте.
Уходя, он выразил Кларе взглядом все то, что выражал словами, то есть доверие и ожидание. Ему хотелось, чтоб она проводила его до двери, но она не посмела. Когда военный скрылся, Колетилья обернулся к Кларе и спросил ее сердито:
— Давно этот человек пришел сюда?
— Нет, сеньор, за минуту до вашего прихода, — дрожащим голосом ответила Клара.
— А зачем вы ему отперли? Ведь я говорил, чтоб никому не отпирали!
— Он спрашивал вас.
— Меня?.. А-а!.. — с бешенством произнес Элиас. — Это один из шпионов, но я знаю истину: он ухаживает за тобой.
— Нет, сеньор. Ведь я его совсем не знаю и никогда не видала.
— А я видел, как он шлялся по этой улице. Да, сеньора, я его видел. Ты не можешь этого отрицать. Ты познакомилась с ним, ты назначила ему здесь свидание!
Клара никогда еще не видела Элиаса таким рассерженным. Ее так оскорбили высказанные им подозрения, что она в первый раз в жизни почувствовала ненависть к этому человеку.
— Я был для тебя отцом, Клара, но ты не сумела оценить моего покровительства, — продолжал гневно Колетилья. — Ты неблагодарная, безрассудная женщина, злоупотребляющая свободой, которую я тебе даю, и моими отлучками из дома. Но клянусь тебе, что ты исправишься. Необходимо сегодня же принять решение, о котором я думал, да, сегодня же, сейчас же.
— Уверяю вас, что я не знаю, кто этот человек. Он пришел сюда и спросил вас. Я не знаю, кто он, и никогда им не интересовалась.
— Неужели ты думаешь, что я верю тебе, лицемерка? Повторяю, твои глупости прекратятся, Клара. В другой раз ты не нарушишь моего спокойствия. Меня постоянно нет дома, и я не желаю, чтоб в мое отсутствие мой дом превращался в вертеп.
Клара с ужасом слушала эти слова. Она никогда не решалась возражать старику, а теперь не находила даже слов для самозащиты, она только плакала, но роялист приписывал эти слезы лицемерию.
— Приготовься оставить этот дом. Ты не стоишь жертв, которые я приносил ради тебя. Теперь посмотрим, будешь ли ты покупать цветы и кокетничать с балкона. Ты будешь жить с людьми, покровительства которых ты также не стоишь, но они так добры, что примут тебя ради меня. Собирайся. Сегодня же вечером я сведу тебя к этим сеньорам, и ты у них останешься. Они сделают из тебя порядочную женщину и наставят тебя на добрый путь. Ты будешь жить с ними, помогать им в работе, и они научат тебя тому, чему ты не научишься здесь одна.
‘Это сеньоры Порреньо!’ — с ужасом подумала Клара, представив себе этих сухих надменных сестер, один вид которых пугал ее.
— Эти нынешние идеи развращают даже самых наивных девушек, — продолжал Элиас, говоря как бы с самим собой. — Эти нынешние идеи — это общественная проказа! Они всюду незаметно проникают. Понятно, она целый день одна… Так вот, Клара, ты отправишься к этим сеньорам. Имей в виду, что ты этого не стоишь, потому что это очень знатные и добродетельные особы, не зараженные нынешними идеями. Имей в виду, что ты вступаешь в святилище.
Свершилось. Роковое решение, так пугавшее сироту, было бесповоротно принято. Кларе предстояло жить с этими таинственными сеньорами, в дом которых, по словам Колетильи, не проникли нынешние идеи. Колетилье давно уже хотелось освободиться от своей воспитанницы, но он не решался заговорить об этом с тремя уважаемыми матронами, если бы они сами не навели его на эту мысль. Теперь это было уже делом решенным. После описанной сцены Колетилья, не желая ни на минуту откладывать своего решения, отправился предупредить своих приятельниц, оставив Клару в глубоком отчаянии.
Объясним в нескольких словах отношения Элиаса с этими сеньорами.
В конце столетия Элиас был управляющим имуществом Порреньос-и-Венегас. Маркиз Бальтазар Порреньо, будучи ближайшим доверенным лицом короля Карла IV, затеял процесс со своим родственником. Процесс этот длился десять лет, в течение которых маркиз не только потерял все свое состояние, но и приобрел громадные долги. Затем он имел несчастье поддержать Годоя в аранхуэсском заговоре, и после падения Карла IV преемник его не простил маркизу его поступка. Брат маркиза, Карлос Порреньо, перешел во время войны на сторону французов и вследствие этого был подвергнут изгнанию.
Этот знаменитый и могущественный род дошел до полного разорения со смертью маркиза. Кредиторы, не щадя фамильных гербов, забрали все движимое и недвижимое имущество и оставили наследников в нищете. Вернувшись из Франции, король Фердинанд забыл об участии маркиза в аранхуэсском заговоре и назначил пенсию его сестре. Его сын умер на пути в Америку, и таким образом от старинного рода осталось только три женщины: сестра и дочь маркиза Порреньо и дочь его брата Карлоса, который, следуя за Наполеоном, умер в Праге, возвращаясь из похода в Россию.
Элиас остался верен своим сеньорам и в несчастье. Вернувшись с войны, он предложил свои услуги трем представительницам знатного рода, но управлять было уже нечем. Однако сеньоры Порреньо смотрели на Элиаса как на доброго друга и относились к нему как к равному, хотя бывший управляющий даже в простом разговоре никогда не переступал границ, отделявших его от аристократок.
Они были уже немолоды. Сестре маркиза, донье Марии де ла Пас, было за пятьдесят, хотя она хорошо сохранилась. Ее племяннице, дочери маркиза по имени Саломэ, было не больше сорока лет. Третьей из них, донье Паулите, за которой так и осталось это уменьшительное имя, дочери Карлоса, исполнилось тридцать два года. Ее считали святой.
Они жили скромно, почти бедно. Не раз предлагали они Элиасу поселить Клару у них, под предлогом, что молодая девушка, живя одна, непременно заразится нынешними идеями. Сначала Колетилья из уважения к ним не решался принять это предложение, но потом эта мысль ему понравилась. К тому же донья Мария, женщина очень практичная, составила удобный для себя и для Элиаса проект. Он состоял в том, что Элиас займет второй этаж их дома, меблированный остатками прежней роскоши.
— Сеньоры, — произнес Элиас, входя в гостиную, — наконец я решился привести к вам эту девушку.
— Прекрасно, мой друг, — воскликнула Саломэ, — приведите ее сейчас же, сегодня же вечером.
— Но, сеньоры, у этой девушки все глупости на уме. Вам необходимо быть с ней очень строгими. Иначе с ней ничего не поделаешь.
— А что она сделала? — быстро спросила донья Паулита.
Элиас рассказал о появлении в доме военного, о предосудительном желании Клары принарядиться, о покупке цветов. Три сеньоры были в ужасе. Саломэ прочла проповедь, а святая донья Паулита четыре раза перекрестилась.
— Будьте покойны, друг мой, мы ее исправим, — заявила донья Мария.
— Это вольнодумство понятно в нынешних девушках, — прибавила Саломэ, — все они такие. А эта Кларита недурна собой, у нее такое… такое вызывающее лицо, хотя ее нельзя назвать красивой.
— Но неужели правда, что она говорила с мужчинами, дон Элиас? — воскликнула донья Мария. — Что же это за чудовище?.. Но мы ее исправим, мы покажем ей, как порядочная женщина должна вести себя. Ах, что за век! Нынче честь попирают ногами!
— Ах! — воскликнула донья Паулита, окончив читать про себя ‘Отче наш’. — Ах, эти нынешние идеи! Господи, что за век! Но все изменяется, и великие грешницы скорее всех сознают свои заблуждения. Приведите ее, дон Элиас, и я ручаюсь, что эта несчастная вернется на путь истины, может быть, даже сделается святой. Разве мы не видим примера в Марии Египетской?
Элиас многократными кивками головы согласился с этим доводом. Он ушел и час спустя вернулся с Кларой.

XV. Три развалины

Три сеньоры Порреньо-и-Венегас жили в скромном доме на улице Белен. У подъезда этого дома не было кареты, а на стенах гербов, но зато внутри сохранилась почти вся мебель этих обедневших потомков грандов.
Мария де ла Пас, младшая сестра маркиза Порреньо, была одной из тех женщин, что кажутся сорокалетними, когда им на самом деле за пятьдесят. При высоком росте она была очень полна, с круглым лицом, обрамленным черными еще волосами, зачесанными с обеих сторон на уши, украшенные длинными старинными серьгами. Ее маленькие полные руки были унизаны кольцами, настоящие камни которых теперь были заменены фальшивыми. В ранней молодости по настоянию брата она вышла замуж за старого родственника, умершего через неделю после свадьбы и оставившего ее бездетной вдовой.
Саломэ представляла собой полную противоположность своей тетке. Насколько в той не было ничего аристократического, настолько эта олицетворяла собой аристократию. Ее смуглое лицо во времена Карла IV отличалось большим изяществом линий. Ее высокий лоб над правильными и когда-то шелковистыми бровями теперь весь был испещрен мелкими морщинами. Взгляд ее больших черных глаз отличался презрительным выражением. Вся ее высокая, худая фигура имела в себе что-то величественное и строгое, чему немало способствовал заметный черный пушок над верхней губой. В молодости она два раза была невестой, но эти браки расстраивались почти накануне свадьбы, быть может, потому, что до женихов доходили достоверные сведения о полном разорении семьи Порреньо. Эти неудачи так ожесточили Саломэ, что она с тех пор чувствовала ненависть ко всему роду человеческому вообще и к мужскому в частности.
Донья Паулита считалась святой с самого раннего детства. Ее глаза вечно были опущены в землю, а в носовом звуке ее голоса слышалось что-то монашеское. Она говорила таким тоном, как будто читала вслух молитву. Лицо у нее было некрасивое, бледное, очень смуглое, большие темные круги лежали под глазами. Одевалась она, как монахиня, и никогда не снимала с головы черную косынку. С годами набожность ее все возрастала, у нее начались видения, а в Великий пост она так бичевала свое тело, что прислуга утверждала, будто эти удары слышны по всему дому. В эпоху разорения, когда сеньоры Порреньо переселились на улицу Белен, Паулита часто ходила в соседний монастырь и рассказывала монахиням о своих видениях и искушениях, которые она побеждала лишь тем, что пила уксус.
В их доме царила страшная скука. Они, по-видимому, бесконечно надоели друг другу и самим себе. Их одиночество разделяла лишь старая собака, купленная ими случайно еще щенком. Собака эта по прозвищу Ватило так сжилась с ними, что отрешилась от всех собачьих замашек и приобрела необыкновенно тоскливый, скучающий облик.
Сеньоры Порреньо вставали в 7 часов утра, пили жидкий шоколад, затем шли в церковь. Там они выслушивали три обедни и половину четвертой, затем возвращались домой, где донья Паулита начинала рассказывать о страданиях святого Франциска. Служанки они не держали. В час они обедали скудными блюдами, изготовленными доньей Марией, которая считала пребывание на кухне страшным унижением ее аристократического достоинства. Потом они занимались рукодельем. Перед отходом ко сну они в течение двух часов читали вслух молитвы. И так шла их жизнь изо дня в день.
С этими-то достопочтенными матронами предстояло жить бедной Кларе. Они сидели за работой в зале в ту минуту, когда Элиас ввел за руку свою воспитанницу и отвесил им глубокий поклон. В ту же минуту три пары испытующих глаз уставились на молодую девушку, стоявшую с опущенными глазами, сильно бьющимся сердцем, не в силах произнести ни слова.
— Так эту-то девушку вы поручаете нам, дон Элиас? — спросила донья Мария.
— Да, сеньора, если уж вы так добры, что желаете принять ее… Я надеюсь, что она будет благодарна за такую честь и сумеет отплатить вам хорошим поведеньем.
— Необходимо исправиться, дитя, — сказала донья Мария, — и если правда то, что нам рассказывал о вас дон Элиас, а раз он это говорит, то это не может быть неправдой… Садитесь.
Элиас и Клара сели на старинные табуреты.
— Если это правда, — резко и презрительно сказана Саломэ, — то вам необходимо исправиться. Этот дом, дитя, побуждает живущих в нем к исполнению священного долга. Мы не потерпим скандала и если покровительствуем кому-нибудь, то начинаем с того, что разъясняем покровительствуемому его обязанности.
— Эти нынешние идеи заражают всех, — прибавила донья Мария. — Я не удивляюсь, что вы попали под их влияние. Нынче нет религии, люди стремятся к своей погибели, и если Господь над ними не сжалится, то наступит конец света. Но есть места, где сохранились еще благочестие и целомудрие. Имейте в виду, дитя, что вы оставили порочный мир для того, чтобы вступить в иной. Бог просветил вашего доброго покровителя, который отдал вас нам, чтоб мы освободили вас от адского влияния нынешних идей.
И она так долго еще говорила о пагубности нынешних идей, что даже заинтересовала ими Клару.
— Вы так добры! Только вы одни и можете помочь рассеять нынешние заблуждения, — сказал Колетилья почтительным тоном, который употреблял исключительно в беседах с сеньорами Порреньо. — Вы ее заставите понять, чем были и чем даже и теперь остались наши аристократические роды. Клара, имей в виду, что ты будешь жить с потомками испанских грандов, которые и по происхождению, и по душевным качествам много выше нас, плебеев.
Донья Мария вздохнула и окинула его величественным взглядом. Саломэ с тоской взглянула на окружавшие ее бренные останки прежней роскоши. Донья Паулита таинственно вздохнула и продолжала хранить молчание.
Колетилья, высказав такие возвышенные мысли, простился, пошептавшись перед уходом с доньей Марией. Клара смотрела, как уходит этот человек, внушавший ей всегда такой трепет, мучивший ее всегда, и ей казалось в эту минуту, что ее покидает ангел-хранитель. Ей хотелось убежать за ним. Она молча смотрела на него и, когда он ушел, с ужасом взглянула на трех старух, и обильные слезы потекли по ее щекам.
— Не плачь, дитя, — сказала ей Саломэ, — выказываемые тобой чувства к твоему благодетелю, конечно, хороши, но какая польза в поздних слезах, после того как ты злоупотребила его добротой и осрамила его дом?
— Я, сеньора? — с изумлением воскликнула Клара.
— Да, вы, — подтвердила донья Мария, — но я не удивляюсь этому, потому что молодежь развращена. Мы надеемся, что вы исправитесь. Понятно, при нынешних идеях…
— Необходимо простить, — произнесла донья Паулита кисло-сладким гнусавым тоном.
— Да, простить, но надо также и исправиться, — авторитетным тоном заявила Саломэ. — Иначе до чего же мы дойдем? Прощение без исправления производит худшие последствия, чем если бы совсем не прощали. Как, по вашему мнению, должна жить женщина в свете? — спросила ее Саломэ. — Как надеетесь вы жить в обществе, чтобы быть ему полезной?
— Ах, да! — проговорила Клара, как бы внезапно поняв, чего от нее хотят.
— Ну, посмотрим?
Здравый смысл подсказывал Кларе, что такое предназначение женщины. Она понимала, что без брака прекратился бы мир, и нередко думала, что женщина непременно должна выйти замуж. Она была уверена, что вполне удовлетворит своих судей таким ответом.
— Ну, говори же, дитя!
— Что должна сделать женщина, чтоб быть полезной обществу?
— Выйти замуж, — просто ответила Клара и в эту же минуту испугалась того, что сказала, и страшно покраснела.
Этот ответ произвел эффект внезапного громового раската.
— Что за ужас! — воскликнула донья Мария, всплеснув руками.
— Господи! Господи! — крикнула Саломэ, затыкая уши.
— Не введи нас во искушение! — проговорила ханжа, поднимая взоры к небу.
С минуту длилась немая сцена. Три сеньоры с изумлением смотрели одна на другую. Донья Паулита склонилась, донья Мария заерзала на стуле, а на желтых, сухих щеках доньи Саломэ и выступил слабый румянец. Даже спокойнейший из всех спокойных собак Батило принял участие в общем смятении, завыл, а потом залаял.
Наконец, донья Мария оправилась и проговорила прерывающимся от гнева голосом:
— Дитя, я не признаю таких идей. Мы уже достаточно знаем вас по слухам. Теперь я объясняю себе ваше поведение. О, вам необходимо строгое воспитание!
— Но, сеньоры, что же я такого сказала? Я… Если женщина выходит замуж, разве она оскорбляет Бога? — с волнением защищалась молодая девушка.
— Нет, сеньора, нет, — возразила донья Мария, — брак очень важная вещь, без него прекратился бы мир. Но нас изумляет то, что семнадцатилетняя девушка только и думает о замужестве.
— Но я вовсе не думаю…
— Не перебивайте меня, дитя… Думать о замужестве! Разве не безумие в такие годы думать о замужестве?.. Теперь понятно, почему вы так любите мужчин, что даже заманиваете их.
— Сеньора, я никогда не заманивала ни одного мужчину! — с тоской воскликнула Клара.
— Нам все известно, но вы ошибаетесь, если думаете, что мы будем поощрять такое распутство.
— Относительно этого пункта трудно спорить, чтобы не впасть в ересь, — возразила ханжа. — Прощение хорошо само по себе и ради самого себя, по словам проповеди патера Антонио.
Прения на эту тему длились довольно долго, и Клара чувствовала себя как на суде перед строгими судьями. Наконец, донья Мария обратилась к ней со следующей проповедью:
— Честь женщины — это тончайший хрусталь, разбивающийся при малейшем прикосновении к нему. Кто не умеет сберечь себя, того никто беречь не станет, мы видели много честнейших женщин, которые не умели сберечь своего честного имени, и оно было запятнано без всякой причины. Общественное мнение важнее всего. Когда о женщине начали говорить, то ничто уже не спасет ее.
Ханжа сказала, что не согласна с этим мнением. Этот инцидент на мгновение прервал проповедь, но затем она полилась снова:
— С какой целью женщина выслушивает любезности мужчин, которых демон выбирает орудием пропаганды нынешних идей? На что вы рассчитываете в этой жизни? По вашему происхождению и воспитанию вы не должны рассчитывать на такое место в жизни, на котором вы можете принести пользу низшим. Посмотрим, дитя, какое у вас мнение о некоторых вещах. На что вы рассчитываете и как надеетесь вести себя в жизни?
Клара не знала, что ответить на эти вопросы.
— Ну, отвечайте же, — проговорила Саломэ, и в ее тоне звучала надежда услышать большую глупость.
— Я… — победив, наконец, свое волнение, произнесла Клара, — я… я вам скажу… я женщина…
Донья Мария утвердительно кивнула головой и взглядом показала своим племянницам, что соглашается с Кларой.
— Ну, дитя, как вы намереваетесь жить в будущем? Каким образом? — повторила Саломэ, рассчитывая на то, что Клара не решится ответить.
— Я… я хочу только жить… — ответила Клара.
— И больше ничего?
— Быть хорошей и…
— И что? И что же еще? — продолжала допрашивать Саломэ. — Не думали ли вы о чем-нибудь для себя в будущем? Не надеялись ли вы видеть себя в ином положении, не в том, в котором находитесь теперь?
Клара не понимала.
— Мы хотим сказать, — пояснила донья Мария, — что вам, быть может, приходила в голову мысль о счастье, быть может, вы думали, что можете быть полезны… Ведь у нынешних девушек много диких идей.
Клара не в силах была выслушивать больше такие вещи, она разрыдалась.
Три родственницы мучили ее с необыкновенной жестокостью. Чем это объяснить? Тем ли, что они зачерствели вдали от людей, лишенные любви и радости? Они не могли отнестись спокойно к надежде на счастье у посторонней им девушки.
Донья Паулита, уже собиравшаяся было сделать выговор Кларе, растрогалась, видя ее слезы, и сказала ей:
— Магдалина грешила и была прощена. Вам недостает теперь лишь искреннего раскаянья…
— Но в чем же мне раскаиваться?.. — рыдая, проговорила молодая девушка.
— Господи, что за либеральный тон! — произнесла Саломэ.
— Гордость, выразившаяся в вашем вопросе, непростительна, — с презрением сказала донья Мария.
— Но ведь я же не знаю, в чем я виновата…
— Если мы говорим, что вы виноваты, значит, это так.
— Но у меня совесть спокойна…
— Лучше бы вы не возражали, когда вам говорят старшие. Авторитет вещь необходимая. Вы нам уже достаточно ясно показали, как на вас влияют эти нынешние идеи… Сатанинская гордость, непокорность старшим, противоречие… Это возмутительно. Таким путем общество дойдет до разрушения. Но мы направим вас на путь истины.
— Во-первых, остерегайтесь высовываться из окна, — предупредила Саломэ.
— Вам запрещается подходить к балкону или окну и отпирать наружную дверь.
— И говорить, когда вас не спрашивают. Вы должны вставать в четыре часа утра, потому что леность есть мать пороков.
— Я встаю как раз в четыре часа, сестра, — сказала ханжа. — Я помогу вам заниматься в это время божественным.
— Посмотрим, повторите ли вы впредь те нелепости, которые только что говорили.
— Она не повторит, — в порыве любви к ближнему сказала донья Паулита. — Я знаю, что она не повторит. Я ручаюсь, что она будет добра и послушна, люди и хуже нее делались святыми.
— Остерегайтесь разговаривать с гостями дома. Вы будете работать, сколько вам прикажут.
— Но не до переутомления, — вставила донья Паулита. — Работа хороша как средство борьбы с искушением, но переутомляться вредно.
— К тому же, вы должны перестать думать, как раньше, — продолжала донья Мария. — Не оскверняйте нынешними идеями этого святилища! Забудьте о прошлом. Теперь, когда вы отданы под наше покровительство на всю жизнь, вы должны думать лишь о том, чтобы хорошо вести себя.
Сирота опустила глаза в немом отчаянии. На всю жизнь! Лучше бы ей умереть сию же минуту. Она ничего не ответила этим трем фуриям. Ужас ее был так велик, что она не могла даже плакать.

XVI. Сон либерала

Между тем, когда за Лазаро заперлась дверь тюрьмы и когда в отдалении замерли шаги тюремщика, молодой человек очутился во мраке. Через решетчатое оконце в стене в камеру падал свет со двора, но Лазаро, войдя сюда с улицы, ничего не видел, кроме темноты. Он не сразу понял свое положение. Все это казалось ему сном. Действительно ли он приехал в Мадрид, или это ему только приснилось?
Он с трудом мог собраться с мыслями. Первым чувством, охватившим его, была жалость к себе. Он рассчитывал, что каждый его шаг в столице будет ступенью к его возвышению и бессмертию. Самый знаменитый патриотический клуб Испании открыл перед ним свои двери, предложив ему трибуну, фортуна открыла ему все пути, а потом… Но он не мог обвинять фортуну. Она предоставила ему случай, место, аудиторию, которая готова была провозгласить его героем на всех улицах. Виноват он сам, потому что родился, быть может, для темной жизни ремесленника, земледельца и только. А эти позывы к чистому красноречию, это тщеславное желание быть великим человеком, быть может, лишь пыл юноши, не ставшего еще мужчиной.
Потом он стал думать о своем положении. Он арестован. Его обвиняют в подстрекательстве к бунту. Что с ним сделают? Да, он совершил большую ошибку, что не пошел прямо к дяде. Что теперь думает Клара?
Он чувствовал себя слабым и усталым среди этих мрачных стен. В течение сорока восьми часов он спал не более пяти, к тому же голод доводил его до изнеможения. Уступая усталости, он начал дремать, но дремота не переходила в крепкий сон, обновляющий силы, все пережитое за эти два дня носилось в его воображении.
Ему казалось во сне, что он слышит подземные стоны заключенных. Старая городская тюрьма была не более чем барак, разделенный на камеры, она не имела ничего общего с величественными, грозными тюрьмами, которые описывают поэты. Но Лазаро она представлялась огромным мрачным зданием, окруженным широким рвом, наполненным мутной зеленой водой, с подземными камерами, из которых самая грязная и глубокая именно та, куда его посадили. Он слышал во сне шум потока, вода медленно поднималась, огромные крысы бегали по его ногам, стараясь спастись от наводнения. Эпизоды из романов времен инквизиции вставали перед ним.
Затем ему показалось, что стены раздвигаются, он очутился в большой зале, обитой сплошь черной материей. Посередине стоял стол с распятием и двумя восковыми свечами, за столом сидели пять страшных инквизиторов в мрачных мантиях. Эти люди задавали ему вопросы, на которые он не мог ответить. Затем к нему подошли четыре палача, раздели его, привязали к колесу какой-то адской машины и начали ломать ему кости. Он хотел кричать от боли, напрягал голосовые связки, но не мог издать ни звука.
Декорация и фигуры изменяются. Он видит перед собой два ряда людей в капюшонах и масках. В глубине стоят люди, задававшие ему вопросы, и один из них держит в руках распятие. Какой-то замогильный голос поет псалом, и Лазаро продвигается вперед вместе с процессией. Огромная толпа народа спокойно и холодно смотрит на него, невозмутимый монах шепчет ему слова молитвы, которую он не может понять. Он что-то толкует о будущей жизни.
Шествие останавливается, и он видит какой-то странный и очень яркий свет, который превращается в огромное пламя, дым от него черным столбом поднимается к небу. Люди с жестокими лицами связывают Лазаро по рукам и ногам и бросают на костер. Он чувствует во внезапном и неописуемом ужасе, как в одну секунду у него сгорают волосы, в другую одежда, затем вся кожа… Он задыхался от огня, хочет кричать и не может, хочет бежать, и ноги не повинуются ему, хочет молиться, и ни одно слово не приходит ему на память. Он чувствует, что горит, что уже весь сгорел, что его дух улетает все выше, выше… И просыпается весь в поту…
Он проснулся, потому что рядом раздался звук голосов. Дверь тюрьмы была открыта. Вечерело. Тюремщик вошел с фонарем в руке и ввел за собой посетителя, желавшего видеть заключенного. Это был Колетилья.
Элиас предстал перед своим племянником. Лазаро поклонился, пролепетал несколько спутанных фраз и выразил надежду, что видит перед собой своего доброго дядюшку, но, видя, что тот не отвечает и не здоровается с ним, в смущении опустил голову.
— Я не должен был бы видеть тебя и вспоминать о тебе, — произнес наконец роялист. — Я не сочувствую твоему горю и пришел познакомиться с тобой, только познакомиться.
— Сеньор, я…
Лазаро не находил слов для объясненья, но Колетилья уже знал о случившемся от Карраскозы.
— Я знаю, за что тебя засадили. Один мой приятель, шедший вслед за тобой, рассказал мне обо всем. Ты подстрекал толпу негодяев и за это арестован. Власти посадили тебя туда, где должны были бы сидеть все эти негодяи.
Лазаро смущался все больше и больше. Вместо утешения, в котором он так нуждался, он слышал эти жестокие слова. Он сделал самое невыгодное заключение о характере дяди.
— Мне рассказали о твоей выходке, — продолжал старик своим глухим голосом, — и когда я узнал, что этот безумец — сын моей сестры, я возмутился и устыдился. Я не думал, что ты будешь смущать общественное спокойствие. Если б я это знал, то ты остался бы в деревне. Я узнал, что ты, вместо того чтобы приехать прямо ко мне, отравился с какими-то проходимцами в кафе ‘Фонтан’ и говорил там речь… К тому же очень плохую. Все над тобой смеялись. Затем ты всю ночь прошлялся с осаждавшими дом Морильо…
— Ах, нет, сеньор, нет!
— Как бы то ни было, но твое поведенье непростительно. Скажи мне, с каких пор сделался ты оратором? Я не знал, что в Атеке так процветает красноречие. Тебе, вероятно, аплодировали косцы на покосе, и поэтому ты вообразил себя Демосфеном.
Фанатик засмеялся с таким сарказмом, что Лазаро стало страшно. С каждым словом в сердце заключенного открывалась новая рана, и ему становилось все стыднее и грустнее.
— Но я не удивляюсь твоим заблуждениям, потому что теперь всюду царит беспорядок. Как не городить чепухи какой-нибудь деревенщине, когда ученые люди в столице городят такой вздор во время прений?
Тут Лазаро понял, какая бездна разделяет его воззрения и стремления от воззрений и стремлений дяди. Но он как бы попал под влияние Элиаса и не мог ему противоречить.
— Здесь, — продолжал фанатик со своей беспощадной иронией, — ты можешь говорить сколько хочешь, никто тебе не помешает, разве только тебя сочтут за сумасшедшего и упрячут в больницу для душевнобольных. Там место половине Испании. Нет, что я говорю — половине? Лишь небольшой части ее, потому что все истинные испанцы люди рассудительные. Только кучка людей доказывает своей глупостью, на что способны дурные испанцы. Но это кончится, клянусь тебе, что это кончится, иначе пришлось бы признать, что нет Бога на небе, и потерять веру. Слушай, Лазаро, — произнес он с таким пылом, что молодой человек даже отступил, — слушай, если ты из этих, то забудь, что в твоих жилах течет моя кровь, забудь, что женщина, родившая тебя на свет, моя сестра. Нас разделяет пропасть. Мы никогда не придем к соглашению. Мы будем смертельными врагами. Беги от меня: ты мне не ближний. Жизнь несовместима со смертью и свет с мраком. Прощай.
Он хотел уйти, но Лазаро, дрожа от изумленья, остановил его и сказал ему с волненьем:
— Но, сеньор, не покидайте меня, поговорите со мною. Мне кажется, что мы мыслим одинаково.
Несмотря на все, старик внушал ему уважение, видя, что он порицает его идеи, в нем шевельнулся импульс подчинения, очень понятный в таком впечатлительном молодом человеке.
— Если ты из этих, — повторил Элиас, — то возвращайся к себе в деревню и не говори обо мне, не говори, что ты меня видел, забудь о моем существовании. Я для тебя умер.
— Но позвольте мне объяснить…
— Что ты можешь сказать?
— Я думаю… Вы поймете, что у меня мои идеи… Я читал и вынес убеждения… Да, сеньор, я глубоко убежден…
— Что ты можешь знать, жалкий ребенок? Какие у тебя могут быть убеждения? Ты знаешь только глупости, вычитанные из трех-четырех книжек, который следовало бы сжечь вместе с их авторами.
— Возможно ли, — с отчаяньем возразил Лазаро, — чтоб вы разрушили мои убеждения, приобретенные с такой любовью и ставшие мне дороже жизни? Нет, вы не можете этого, а если вам и удалось бы сделать это силой вашего ума, то я умоляю вас не делать этого и оставить меня. Пусть нас разделяет эта пропасть, о которой вы говорите, и если я заблуждаюсь… Но я не заблуждаюсь, я знаю, что не заблуждаюсь…
— Глупый, тщеславный фанатик… Да, это только тщеславие, сатанинское тщеславие, — строго сказал Элиас. — Но я вылечу тебя от него.
Эти последние слова были сказаны с таким глубоким убеждением, что племянник не знал, что на них возразить, и нахмурился еще больше.
— Что ты намерен делать? На что надеешься? Ты думаешь, что это долго продлится? Ошибаешься: Испания скоро поймет свое заблуждение. Ненависть к конституции бушует во всех честных сердцах. Скоро ты увидишь, как король снова получит свои священные привилегии, которые только один Бог может отнять у него вместе с жизнью.
— О сеньор, а то, что народ приобрел ценой пролитой крови, погибнет ради гордости одного человека? Если б это случилось, то жалкая участь ожидала бы Испанию.
— Жалкая участь! — воскликнул старик с гримасой, обезобразившей его морщинистое лицо. — Лучше бы ей исчезнуть под землей, если этого не случится!
— Нет, нет, я не могу этому верить, хоть вы и говорите это. Если б я не верил в свободу, я не верил бы ни во что и был бы самым жалким из людей. Я верю в свободу и буду проповедовать ее. Я гражданин этого народа, имею право избрать закон, который будет управлять мною, я имею право соединиться с моими собратьями для того, чтоб избрать законодателя.
— Для того чтобы предписывать тебе законы и заставить тебя повиноваться им, существует священный человек, избранный Богом.
— Нет, его избрали я и мои собратья. Он — король, потому что мы этого желаем. Он священен для меня, если исполняет торжественный договор, заключенный со всеми вообще и с каждым в частности. Он исполнит этот договор, так как дал клятву.
— Есть клятвы, — мрачно возразил Колетилья, — исполнение которых — преступление.
У Лазаро замерло сердце. Он на минуту задумался, потом сказал:
— А все эти герои… Все эти герои, освященные историей, которые живут в памяти честных людей и будут вечной славой рода человеческого, все те, которые жили ради свободы и умерли ради нее от руки палачей, но приобрели себе бессмертие… Могу ли я не любить их? Я уважаю их, мое ничтожество не позволяет мне подражать им, но, признаюсь, я отдал бы жизнь за то, чтоб быть на них похожим. О, если б свобода не была хороша сама по себе, то она была бы хороша памятью о стольких героях!
— И это-то твои герои? И ими-то ты восхищаешься? — спросил с презрением Колетилья.
— Так кем же мне восхищаться? Кем? Тиранами? Нероном, убившим Сенеку? Филиппом II, убившим Эгмонта? Людовиком XV…
— Тогда необходимо было показать французам, что они не должны иметь второго Равальяка.
— Но урок не принес пользы, потому что через тридцать лет во Франции король умер на эшафоте.
— Так вот за что ты стоишь! — с бешенством крикнул Элиас.
— Нет, я не стою ни за бунт, ни за террор, ни за убийство. Я сожалею о всеобщем безумии, но немудрено, если люди, доведенные до крайности, платят за массу преступлений одним преступлением.
— Не говори со мной больше, — сказал Элиас глухим голосом. — Я знаю, что ты из тех, из тех, для которых я не могу подыскать достаточно бранного слова. Ты поклоняешься духу свободомыслия и стоишь за смуту. Скажи мне, безумец, чем ты кончишь? Что ты видишь в будущем? Имей в виду, что ты слепец из слепцов, безумный из безумных — какие у тебя намерения?
— У меня нет незаконных намерений. Я не посягаю на тирана, оплачивающего лесть деньгами. Я мечтаю лишь о благодарности человечества, о славе.
— О славе, достигнутой таким путем? Слава достигается лишь законной дорогой, повиновением Богу и королю. Слава существует только на небе в раю, и отражение ее лежит на главах Божиих избранников. Земная слава состоит в подчинении и повиновении, а не в криках на улицах и на площадях. Та слава, о которой ты мечтаешь, создает не героев, а бунтовщиков и заговорщиков. Слава заключается в исполнении долга.
— Я и исполняю мой долг, пытаясь освободить моих собратьев от жестокой тирании, доказывая им, что они свободны, равны пред Богом и законом.
— Первый долг состоит в повиновении закону.
— В слепом?
— В слепом.
— Я повинуюсь закону, составленному избранными мною и моими собратьями.
— Ты не смеешь критиковать закона, ты должен только повиноваться ему.
— А если мне приказывают подлость?
— Тебе этого не прикажут.
— А если?
— Говорят тебе, что не прикажут. А если бы Господь допустил, чтоб король приказал тебе исполнить какую-нибудь несправедливость, то исполни, Господь накажет за это его, а тебя наградит в будущей жизни. Ты будешь мучеником. Какая же слава выше этой? Заметь, что теперь делается: несколько безумцев создали законы во имя какого-то глупого принципа, а между тем Господь наделил только одного короля этой властью. Толпа взбунтовавшихся солдат принудила короля скрепить клятвой эти отвратительные законы. Он поклялся, но в глубине души ненавидит это. Иначе он не мог поступить. Он — пленник своих подданных, забавляющихся им, как игрушкой. Король вынужден лицемерить. Никогда еще королевское достоинство не находилось в таком унижении. Но он освободится от этой ужасной опеки, потому что, если окажется необходимым, Европа вступит в коалицию, чтобы спасти Испанию. Испания уже спасла Европу.
— Нет, нет, я не верю этому, — возразил Лазаро. — Это имело бы худшие последствия, чем 1808 год.
— Не верь, но король будет восстановлен на престоле. Испания не восстанет, а если восстанет, то ее усмирят. Разве ты не видишь, что теперь делается? Все провинции возмущены и стоят за неограниченную власть, самое важное еще впереди. Вся Испания восстанет против этой абсурдной системы, и Фернандо снова будет нашим возлюбленным королем.
— Возможно ли? — в недоумении произнес Лазаро.
— Настолько возможно, что еще немного, и ты в этом убедишься. Все эти шарлатаны, набившие тебе голову разным вздором, разбегутся пристыженные, когда узнают, как чужие страны относятся к их подлости. Тогда истинные граждане будут прославлены по заслугам: законники и патриоты вступят в борьбу с этой массой плебеев, они будут бороться ради права, ради Бога и короля, они вечно будут жить в памяти всех, и их имена будут эмблемой благородства и чести. Они-то, Лазаро, и есть истинные герои.
Лазаро был так взволнован словами дяди, что едва переводил дух и мог лишь произнести тихо:
— Только они?
— Они одни. Слава слишком священна, чтобы увенчивать что-либо иное, кроме справедливости и долга. Не жди ничего иного. Водоворот этой слепой силы захватывает тебя, что ж, иди. Я тебе ничего больше не скажу. Ступай по пути бесчестия и смерти. Прощай. Когда-нибудь ты меня вспомнишь.
— Нет, — воскликнул Лазаро, останавливая его. — Я хочу, чтобы вы были мне советчиком и руководителем… Я… хоть и обладаю убеждениями…
— Обладаешь убеждениями?.. — произнес фанатик, окидывая его презрительным взглядом.
— Да, я не могу и не хочу с ними расстаться.
— Что ж, иди своей дорогой. Вдали от меня не жди ничего иного, кроме бесчестия и мрака. Помни, что я не знаю тебя. Быть может, тебя выпустить на свободу, ты пойдешь за твоими кумирами, будешь побежден и тогда… Или подло убежишь или поддашься мести врагов, которые не пощадят тебя и будут правы.
— Но вы покидаете меня?
— Да, я тебя понял. Я пришел только для того, чтоб познакомиться с тобой. Теперь я знаю, кто ты. Я жду тебя у себя дома, но приходи ко мне только изменившимся.
— Ах, это невозможно! Я не приду.
— Тогда прощай, — решительно сказал Элиас.
— Прощайте, — с отчаянием повторил Лазаро.
Колетилья ушел. Молодой человек не решился удерживать его. Он не думал, что дядя уйдет, пока тот не вышел за дверь, которую тюремщик запер за ним на ключ. Тогда ему захотелось вернуть дядю назад, он крикнул, но его не слышали, стал стучать кулаками в дверь, но она не отперлась. Он залился горькими слезами и, наконец, уступая усталости, снова впал в то мучительное летаргическое состояние, из которого его вывел приход дяди.

XVII. Аббат

На следующий день в доме трех развалин собралось шесть человек: три сеньоры Порреньос, Клара и двое гостей.
Клара с ханжой находились во внутренней комнате, предназначенной для аскетических упражнений. Святая, окончив молитву, села на табурет, положила на колени огромную книгу и читала ее, наклонив голову набок, приподняв брови и смиренно скрестив руки. Клара сидела подле нее, и так как по своему низкому происхождению не могла дойти до высшей степени совершенства, то жила, как грешница, как несчастная женщина, не способная к восприятию благодати. Ханжа решалась поделиться с ней лишь видениями этой ночи. Затем она задавала ей нравственные и теологические вопросы, на которые Клара отвечала спокойно и с большим здравым смыслом. Но донье Паулите ни разу не понравились ответы ее ученицы, она делала ей выговоры, давала объяснения с непонятными терминами и, наконец, стала упрекать в невежестве и ереси.
Вдруг она прервала свое чтение и воскликнула:
— Ах, я и забыла одну молитву! Немудрено рассеяться, выслушивая от вас такие ужасы. Вы должны изменить ваш образ мыслей и забыть эти идеи… Но я забыла помолиться за…
— Что вы забыли? — спросила Клара.
— Я забыла прочесть ‘Отче наш’ за племянника нашего доброго друга дона Элиаса.
— Господи! Что с ним случилось? — горячо воскликнула Клара, будучи не в силах удержаться.
— Не пугайтесь, сестра, ведь он не умер, — холодно ответила святая.
— Но что же с ним случилось? — повторила Клара, бледная и вся дрожа от волнения.
— Его посадили в тюрьму.
— Что же он сделал?
— Он кричал и говорил на улицах и в клубах такие ужасные, адские вещи, о которых страшно даже вспомнить. Вчера вечером нам рассказывал дон Элиас все, что сделал этот безнадежный молодой человек.
Клара с минуту не могла произнести ни слова. Неожиданное известие так ее взволновало, что она не решалась даже расспрашивать.
— Что нынче за молодые люди, сестра! — продолжала ханжа. — Какая страшная развращенность! Этот молодой человек, должно быть, чудовище. Но мы должны иметь сострадание к падшим. Я, конечно, не согласна с падре Ориженесом, который утверждает, что даже дьявол может спастись, но надо любить грешников и сострадать им, хотя бы они были самые нераскаянные и упорные.
— Но что же именно он сделал? — повторила Клара, всеми силами стараясь скрыть свое волнение.
— Я не знаю в точности, но что-то ужасное… Он сделал то же, что и другие теперешние безбожники. Наше общество погибло. Ну, посмотрим, сестра, скоро ли вы запомните то, что я говорила вам о высшем милосердии.
— И он арестован? — со страхом спросила Клара.
— Да, арестован, и его не скоро выпустят. Но вы взволнованы, вам жаль его, это понятно… Сострадание к ближним есть одна из добродетелей, наиболее рекомендуемых Тертуллианом. Вы бледны, сестра, но это, конечно, от сострадания. Я сейчас помолюсь.
И, оставив книгу, она взяла молитвенник и начала молиться.
Клара опустила голову и продолжала шить. В зале сидели донья Мария и Саломэ, а перед ними почтительно стояли Элиас Орехон и бывший аббат Жиль Карраскоза.
Карраскоза в качестве аббата посещал с давних времен дом Порреньо вместе с другими духовными лицами высших иерархий. Это был очень подвижный человек, умевший проникнуть в семью и опутать ее, словно паук сетями. Он отличался необыкновенным уменьем устроить какое-нибудь празднество, процессию, интригу и был, что называется, тонким плутом.
После разорения он несколько отдалился от трех сеньор, навещая их лишь время от времени и вспоминая былые времена с красноречием и пылом, что не нравилось донье Марии. За последние дни он стал бывать у них чаще и начал почему-то подчеркивать свое дружественное к ним расположение. В этот день он пришел с Элиасом, и, очевидно, с каким-то серьезным намерением, потому что был одет приличнее, чем когда-либо. Он выложил на свою голову двойную порцию помады и завязал галстук таким широким бантом, какой, по его мнению, служил признаком особой элегантности.
Колетилья явился переговорить с доньей Марией о деле. Как нам уже известно, в мезонине дома Порреньяс была собрана мебель, с которой эти сеньоры пожалели расстаться. Помещение это было маленькое, низкое и соединялось с первым этажом внутренней лестницей. Сеньоры предложили Элиасу занять эту квартиру и столоваться у них. Старик был польщен этим предложением, он сообразил, что получает таким образом экономию, удобство и спокойствие, и согласился переехать. Он явился теперь именно за тем, чтоб дать решительный ответ. В цене они скоро сошлись.
Когда Колетилья ушел, аббат собрался заговорить и начал строить весьма разнообразные гримасы, которые должны были изображать улыбки. Он пришел пригласить трех сеньор на религиозное празднество, но надо полагать, что помимо этой цели у него были задние мысли.
Как только он открыл рот, его первый вопрос был о донье Паулите и Кларе, затем он сказал:
— Я пришел предложить вам сделать честь вашим присутствием празднеству, устраиваемому Братством Страданий и Смерти завтра в церкви Маравильяс. Я секретарь Братства, и благодаря мне устроилось это празднество. Уверяю вас, что более блестящего события еще не видано в столице.
— Оно никогда не сравнится с тем, на котором мы присутствовали в 98-м году, — сказала Саломэ.
— В 93-м, а не в 98-м, я помню это так хорошо, как будто видела вчера, — поправила ее донья Мария.
— Говорят тебе, что в 98-м, — настаивала та.
— Я уверена, что в 93-м, когда кузен вернулся с войны из Франции, — сказала старуха.
— Нет, в 98-м, Мария, в 98-м, — утверждала Саломэ. — Двадцать пять лет прошло.
— Господи, милая! Уверяю тебя, что в 93-м. Я прекрасно помню. Мне тогда было… пятнадцать лет.
— Не все ли равно, сеньоры, год тут не играет роли, — сказал Каррасказа, желая уйти от этой опасной темы. Затем он прибавил: — Благодаря моей энергии, мы собрали больше двух тысяч реалов. У нас будет обедня с соборным оркестром, и падре Лоренцо де Сото прочтет проповедь, а ведь это несравненный проповедник.
— О, не говорите мне о нем! — воскликнула Саломэ, закрывая лицо руками. — Это развращенный слепец, увлекающийся нынешними идеями. После того как либералы сделали его викарием в Асторге, он подпал под власть дьявола. Мне казалось, что я умираю, когда я услыхала, как он проповедовал в церкви Сан Луис о необходимости примирения с теми, кто возмущает наше отечество. Как мог дойти до подобного крайнего развращения такой умный и ученый человек, как падре Лоренцо де Сото?
— Сеньора, я настаиваю на том, что это великий проповедник, — возразил ей Карраскоза. — В 1812 году он, как вам известно, был избран депутатом кортесов. Затем он был осыпан великими милостями короля, и в его пользу достаточно сказать, что это он открыл заговор Порлье. Затем в 20-м году он объявил себя врагом конституции, что очень похвально, так как иначе он лишился бы прихода. Но дело не в том, а в том, что завтра он говорит проповедь. Будут присутствовать несколько братств и монастырские дети.
— Ах, дон Жиль! — воскликнула донья Мария с видом глубокого отчаянья. — Как вы решаетесь водить по улицам невинных малюток в такие времена? Они, наверное, предпочли бы не выходить из монастыря, чтобы не видеть всех ужасов, какие делают мужчины.
— Могу вас уверить, что они никогда не жаловались на прогулку, — возразил аббат с дьявольски-иронической улыбкой. — Это шествие составляет главную красоту процессии. Пойдет четырнадцать девочек в белых платьях с венками из роз на голове и со свечами в руках.
— Мне не нравятся эти процессии, — недовольным тоном сказала донья Мария. — Это слишком светская вещь. Мужчины ходят туда только для того, чтоб смотреть на молодых девушек, а девочки, которые несут свечи, идут лишь для того, чтобы на них смотрели, и меньше всего думают о святых и Боге. Это перешло к нам из Франции, дон Жиль. Прежде здесь не делалось таких безнравственностей, и наступит день, когда исчезнут эти скандальные нравы.
Гнусавый голос доньи Паулиты, находившейся в смежной комнате, раздался в зале как бы в доказательство того, что святая, даже и молясь, слышит, о чем там говорят.
— Ах, — воскликнула она, возвышая голос, — не говорите мне, дон Жиль, об этих светских девушках, участвующих в процессиях! Что это за девушки, которые идут с розовыми венками и свечами в руках? Я однажды видела это и тотчас же принуждена была исповедаться, чтобы раскаяться в овладевшем мной гневе. Что это за скандал, Боже мой! До чего это нас доведет?
— Но, сеньоры, — сказал Карраскоза, — я совершенно согласен с вашим мнением, хотя и нахожу в этих процессиях много патетического и религиозного. Во всяком случае, все уже готово, и надо довести дело до конца. Мы нашли молодых девушек, но нам не хватает пяти. Завтра празднество, и если мы не найдем этих пять, то все расстроится. Такая досада! Вы не знаете, как трудно было их найти, зато мы нашли очень красивых.
— Сеньор дон Жиль, ради Бога! — произнесла Саломэ тоном сеньориты, порицающей смелость ее поклонника.
— Что же тут особенного, сеньора? Если Бог сделал их красивыми, то чем же мы виноваты? Но мне не хватает пяти. За этим-то я и пришел сюда.
— За этим-то вы и пришли сюда! — воскликнула донья Мария, широко раскрыв глаза.
— За этим-то вы и пришли сюда! — прошептала Саломэ и легкая краска появилась на ее щеках.
Обе развалины переглянулись. Этот мимолетный взгляд быть ужасен, казалось, тетка и племянница хотели этим взглядом уничтожить одна другую.
Глубокий и отдаленный вздох выразил изумление доньи Паулиты.
— Да, я пришел узнать, не согласитесь ли вы…
Круглое, полное лицо доньи Марии вспыхнуло, а Саломэ подняла глаза к небу.
— В этом нет ничего особенного, сеньоры, ровно ничего особенного, наоборот…
— Сеньор дон Жиль! — произнесла Саломэ с волненьем.
— Сеньор дон Жиль! — величественно воскликнула ее тетка. Бывший аббат сообразил, что его не так поняли.
— Я сейчас объяснюсь… — воскликнул он.
— Объяснитесь, — сказала Саломэ с такой неожиданной и непонятной любезностью, которой от нее трудно было ожидать.
Донья Мария сидела нахмурившись.
— Я хочу сказать, — продолжал аббат, кашлянув два или три раза, — что я пришел узнать, не согласитесь ли вы, чтоб эта молодая девушка… Эта девушка, которой вы покровительствуете…
У Саломэ сделался приступ конвульсивного кашля и лицо покрылось яркими пятнами от разочарованья. Донья Мария начала старательно тереть себе глаз, как будто засорила его, а из смежной комнаты послышался голос доньи Паулиты, читавшей какую-то молитву.
— Эту молодую девушку, — продолжал Карраскоза, — которую зовут… Я не помню ее имени, ну, словом эту хорошенькую скромную девушку… Она, несомненно, будет красивее всех в процессии.
— Сеньор дон Жиль! — воскликнула Мария Пас во внезапном приливе гнева. — Как могли вы вообразить, что я соглашусь на такую вещь? Я уже сказала вам, что нахожу эти процессии неприличными, и если эта девочка будет в ней участвовать, то она не войдет больше в этот дом. Я не сомневаюсь в том, что она со своей стороны согласится на этот скандал, потому что она страшная кокетка и готова целый день вертеться на улице перед мужчинами. Но нет… Не говорите мне об этом!
— Я с самого начала поняла, куда вы клоните, сеньор Карраскоза, но хотела, чтоб вы высказались, — с презрением произнесла Саломэ.
— Вижу, сеньоры, что вы непоколебимы. Я слишком хорошо знаю благородство ваших характеров и стойкость принципов, чтобы настаивать долее.
В эту минуту донья Паулита, не пропустившая ни слова из того, что говорилось в зале, пересела на другое место, чтоб ее лучше слышали, и сказала:
— Ох, Боже мой! Я не допущу подобной вещи. Даже самые совершенные люди иногда падают. Даже самые порядочные мужчины подпадают под власть дьявола. Кто бы мог подумать, сеньор Карраскоза, что вы будете причиной падения этой бедной девушки!
— Что вы, сеньора!
— Да, да, я знаю, что иногда Господь допускает, чтобы человек, сам того не сознавая, был причиной погибели другого человека. Я вас не виню. Но у этой бедной девочки есть опора. Она не падет во второй раз, потому что благодаря доброму ангелу она вышла из бездны и спаслась. Главное уже сделано, так что теперь примерной жизнью, посвященной исключительно молитве, ее душа вполне очистится. — Не бойся, дитя, — прибавила она, подходя к Кларе, — не бойся, ты не падешь во второй раз, ты ушла от света, чтобы жить чистой вдали от него. Не отчаивайтесь в ее спасении, — продолжала она, заглянув в залу, — потому что она очень хорошая.
Саломэ с сомнением покачала головой.
— Да, она очень хорошая, — подтвердила ханжа. — Хотя свет и старался ее развратить, но душа у нее не испорчена, я это знаю. Она забудет дурные страсти, которые узнала в свете. Я так заинтересована в ее спасении, что хочу соединиться с ней на всю жизнь и спасти ее вместе со мной. Уверяю вас, что это будет так. Любите ее, потому что Бог велит любить грешниц, особенно когда они раскаются. Не правда ли, ведь ты раскаялась, сестра?
Не слышно было никакого ответа. Очевидно, Клара ответила ‘да’ кивком головы.
— Сеньоры, — сказал дон Жиль, — я скажу в заключение, что не вижу скандала в том, чтобы донья Кларита участвовала в процессии. Господь создал ее такой красивой, что, показываясь людям, она только вызывала бы хвалу своему Создателю.
— Сеньор дон Жиль, — произнесла донья Мария, делая над собой усилие, чтобы казаться спокойной, — я не думала, что вы такой вольнодумец… Мы были о вас иного мнения, мы полагали, что…
— Я, сеньора, такой же человек, как и другие. Любоваться прекрасными творениями природы и красивой женщиной…
— Ради Бога, сеньор Карраскоза, вы говорите ужасные вещи…
— Ах, уходите, ради Христа! Меня возмущают ваши слова, — послышался голос ханжи.
Дон Жиль, видя, что ничего не добьется от трех развалин, переменил разговор, но безуспешно, так как его приятельницы были с ним холодны. Наконец он решил уйти, он поднялся, наговорил им тысячу любезностей, обещал скоро зайти снова и ушел.
Выйдя на улицу, он оглянулся по сторонам, как бы отыскивая кого-то, и вскоре с крыльца ближайшего дома сошел уже знакомый нам молодой офицер.
— Ну что? — спросил он Карраскозу с живым интересом.
— Ничего хорошего, они не хотят. Эти старухи настоящие чертовки, — ответил со смехом аббат. — Мне кажется, что этим путем мы ничего не добьемся.
— Черт их побери!
— Мы вырвем ее из этого дома не иначе, как спустив трех фурий с балконов, а Колетилью с крыши.
— Я уже решился на то, о чем говорил тебе вчера. Если не удастся увести ее, то я проберусь в дом.
— Вот загорелось! Это настоящий роман. Но уйдем отсюда, если Колетилья нас увидит, то наверняка догадается. Поговорим где-нибудь в стороне.
— Да что пользы? Вот увидишь, что я ее украду.
— Хотел бы я посмотреть, — сказал Карраскоза, и они пошли вдоль улицы.
— Ты, верно, позабыл свои прежние плутни, — сказал офицер, — и стал ни на что не годен. Придумай мне какой-нибудь способ проникнуть в этот дом.
— У меня есть великолепный план, — ответил Карраскоза.
— Ну, рассказывай скорее!
— Сейчас расскажу.

XVIII. Босмедиано

Военного, оказавшего во второй главе этой истории помощь Колетилье и затем проникшего к нему в дом, звали доном Клавдио Босмедиано. Ему было тридцать два года, и он служил в полку в чине полковника. Его отец был одним из самых уважаемых законодателей в Кадиксе. Человек умный, с возвышенным характером, он был любим всеми соотечественниками. По возвращении короля он вместе со многими другими подвергся преследованию и вынужден был эмигрировать, но с водворением конституционной системы старик Босмедиано вернулся в Испанию и занял одно из выдающихся политических мест.
Босмедиано-отец был в душе либералом. Имея сношения с королем, он прилагал все усилия, чтобы оказать хорошее влияние на этого лживого и коварного человека. Он был богат и в политических вопросах никогда не руководствовался личными интересами. Любовь к сыну и родине наполняли всю его душу.
Босмедиано-сын был молодой человек с превосходными задатками, но имел один недостаток, оправдываемый молодостью лет. Он очень любил женщин и большую часть времени проводил в ухаживаниях за ними. Он не был развратен, он всех их любил от души, хотя и уверял, что не нашел еще своего идеала.
Познакомившись с Кларой, он потерял покой. Его интересовала не столько девушка с ее нравственными и физическими качествами, сколько окружавшая ее таинственность. Он представлял себе драматическое приключение, и это возбуждало в нем любовь и любопытство. Уединение, в котором жила эта сирота в обществе полупомешанного старика, грусть, которую он в ней подметил, могли возбудить и не такое впечатлительное воображение. Он поставил себе задачей разгадать тайну этого дома и затем освободить эту обворожительную девушку от ненавистного ига опекуна.
— Есть несколько способов проникнуть в дом, — говорил Карраскоза, взяв под руку Клавдио, — но особенно хорош один. У этих старух есть арендатор, который должен скоро привезти им какие-то ничтожные арендные деньги. Я знаю это от Элиаса. Мы подкупим его, заставим написать письмо, что он болен и посылает деньги с сыном, вы переоденетесь, войдете в дом, и конец. Они должны будут принять вас и даже оставить ночевать, а ночью, когда они уснут, вы проникнете к девушке и уведете ее.
— Молчи, болван, этого нельзя сделать. На сцене это выходит очень хорошо, но в жизни… Я хочу войти в моем обыкновенном костюме, под моим собственным именем, но нужен предлог, потому что я предполагаю, что эти старухи страшно недоверчивы.
— Они устроят скандал и поднимут такой гвалт, что будет слышно за десять верст. Необходимо пробраться тайком.
— Но объясни же мне, пожалуйста, что это за люди, — сказал Босмедиано. — Как они живут? Какие у них привычки? И как попала сюда эта бедная девушка?
— Счастливы вы, что не знакомы с этими Порреньо. Это редчайшие птицы на свете. Когда я не в духе, я иду послушать их глупости, чтобы посмеяться. Они были когда-то очень богаты, но теперь совершенно обеднели, и я так и жду, что они съедят друг друга.
— Чем же они занимаются?
— Ничем, или, вернее, молитвой. Одна из них считается святой, и, уверяю вас, можно умереть со смеху, когда она начинает божественные разговоры. И что за злючки! — когда я заговорил с ними о процессии, с целью вытащить от них Клариту, то они чуть не выцарапали мне глаза.
— Но как попала к ним Кларита?
— Не знаю, это — штуки Элиаса.
— Расскажи мне об этом Элиасе. Когда я увидал его в первый раз, он показался мне большим оригиналом.
— Элиас роялист и человек с пунктиком, он готов на муки из-за фанатизма.
— И он любит эту девушку?
— Не знаю, сомневаюсь. Колетилья любит только короля и королевскую власть.
— Ну, посмотрим, какой у тебя план.
— Необходимо проникнуть тайком, — повторил аббат.
— Чего же мы этим добьемся? — с неудовольствием спросил Клавдио. — Положим, я войду ночью, меня кто-нибудь увидит, примет за вора, поднимет крик, и тогда… К тому же Клара не предупреждена, она не имеет со мной никаких сношений. Что я буду там делать? Я хочу попасть туда, не внушая никаких подозрений, и сойтись с ней.
— У меня есть идея! — воскликнул Жиль, хлопая себя по лбу.
— Какая?
— Вы войдете, когда Кларита будет одна.
— Одна? Но разве эти демоны, уходя из дому, оставят ее когда-нибудь одну?
— Да.
— А когда?
— Уж я берусь это устроить.
— Говори яснее.
— Первое, что вы должны сделать, сеньор дон Клавдио, это написать девушке письмо. Я возьмусь передать его.
— Прекрасно, они уйдут, но, вероятно, запрут ее. Как же я войду? Что же, я буду ломать двери?
— Нет, сеньор, вы войдете спокойно, без всякого шума.
— Каким же образом?
— Вы помните мой костюм аббата в 1810 и 1812 годах?
— К чему мне это помнить?
— Подождите, не горячитесь, — сказал Карраскоза, опуская ему руку на плечо. — Помните, как изящно и элегантно сидел на мне этот костюм?
— Но, что же тут общего с…
— Подождите. Этот костюм мне шили донья Николаса и донья Бибиана Ремолинос, искусные портнихи, которых я буду иметь честь представить вам сегодня же.
— Это еще что за штука? Какое же тут отношение к тому, о чем я тебя спрашиваю?
— Вы и не подозреваете, потому что не знаете, что обе эти сеньоры живут в том же мезонине, где десять лет тому назад жила дочь кузнеца Жозефита Пандеро, в которую был так влюблен граф Ватьдес де ла Плата, то есть в доме No 6 по улице Белен.
— Я припоминаю, что ты что-то рассказывал об этом. Но какое мне дело до Жозефиты Пандеро и сеньор Ремолинос?
— Вы не понимаете, что я хочу сказать, потому что не помните, что граф Вальдес де ла Плата нанял соседний дом и соединил его с мезонином дочери кузнеца для тайных свиданий, потому что иначе не мог добиться…
— А-а…
— Ну, так вот мои приятельницы-портнихи живут в доме No 6, где жила дочь кузнеца, а мои приятельницы Порреньо в 4-м, где жил граф Вальдес де ла Плата. Таким образом, если искусно сделанная дверь могла пропускать кабальеро из 4-го в 6-й, то она одинаково может пропустить и вас из 6-го в 4-й при помощи портних, о которых я вам говорил.
— Понимаю. И эта дверь существует!
— Разумеется, существует. Я ее видел и отвечаю за все. Я беру на себя узнать, когда уйдут из дому эти фурии, передать письмо и провести вас.
— Это недурная мысль, — согласился офицер. — Во всяком случае, хорошая она или дурная, а я приведу ее в исполнение.
— А что мы сделаем, чтоб эта ящерица Колетилья не помешал нам?
— Колетилья нам не помешает. Он меньше всего интересуется девушкой, до которой ему нет ровно никакого дела. Он интересуется только…
— Заговорами, да?
— Ну да. Элиас человек сильный, дон Клавдио, и у него большие связи. Очень многое в его власти, и при всей его напускной скромности он ворочает большими политическими делами…
— Он замышляет заговор? А если роялисты замышляют заговор, то ты, наверное, с ними, а?
— Нет, мой милый, — нахально ответил Карраскоза, — я человек порядка, и только. Если я примыкаю к Элиасу и его партии, то единственно лишь для того, чтоб узнать их маневры.
— Ты остался таким же тонким плутом, каким был в молодости. Никто не умеет так держать нос по ветру, как ты.
— Вы знаете, дон Клавдио, что меня обвинили в приверженности к королю и лишили места. Что мне было делать? Умирать с голоду? Идеями сыт не будешь, друг мой. Вы богаты и можете быть либералом, а я слишком беден, чтобы позволить себе такую роскошь.
— Вот негодяй!
— Я избрал благую часть и готов на нее. Хотите, я вам скажу откровенно? Вы хороший друг и благородный кабальеро, поэтому я могу быть с вами откровенным. Ну, так знайте же, что скоро все перевернется и рухнет. Если я это утверждаю, то можете мне верить. Вот вы говорите, что я негодяй, прекрасно, а я скажу нам, что вы упорный безумец! Вы из тех, которые верят, что это может продолжаться, что наступит свобода, конституция и прочие ваши бредни. Как вы разочаруетесь! Помяните мое слово.
— Уже начались военные действия? Они, несомненно, должны начаться, потому что либералы не дадут обойти себя, друг Карраскоза.
— Ах, они не дадут обойти себя? — проговорил Жиль с ехидным смехом. — Вот увидите, что из этого выйдет… Я знаю положение вещей, Босмедиано, и советую вам остаться в стороне. Но вернемся к нашему делу. Я могу сообщить вам нечто важное о Кларите.
— Посмотрим.
— У этого Элиаса был племянник в Атеке. Кларита провела там несколько месяцев… Племянник молод, пылок, влюбчив… Поняли?
— Я предполагал нечто подобное, — ответил Босмедиано. — Допустим, что это ее жених.
— Вы попали как раз в точку. Я недавно был в Атеке и узнал, что молодые люди любили друг друга, думаю, что и теперь любят.
— Вот как! — с изумлением воскликнул Клавдио. — Как же ты до сих пор молчал об этом?
— Я до сегодняшнего дня не знал, что этот юноша приехал в Мадрид.
— В Мадрид?
— Да, но дело в том, что как только он приехал, так сразу и попал в тюрьму.
— Что же он сделал?
— Он очень интересуется политическими вопросами. Там, в Сарагосе он много ораторствовал в клубах… Он приехал в Мадрид, зараженный пылкими идеями, товарищи повели его в ‘Фонтан’, он говорил там, а на следующее утро присоединился к процессии, шедшей с портретом Риего, баламутил народ, явилась полиция, его схватили и посадили в тюрьму.
— И дядя не пытался его освободить?
— Вы не знаете этого зверя. Его дядя, узнав, что молодой человек из экзальтированных и что он ораторствовал, страшно взбесился, он отправился в тюрьму, разбранил своего племянника и сказал ему, чтобы он не показывался дома, пока не выкинет из головы этих идей.
— Что за человек!..
— Да-с, сеньор. Но девушка теперь, конечно, мучится и жаждет узнать, что сталось с ее бедным другом.
Босмедиано задумался, затем произнес спокойно:
— Теперь я знаю, что делать.
— Что вы думаете делать?
— Все возможное, чтобы освободить молодого человека. Я уверен, что мне это удастся.
— Вот оригинал!.. Я вас понять не могу! — со смехом и удивлением сказал Жиль. — Значит, вы, любя девушку, хотите выпустить на свободу ее жениха? Прав был я, говоря, что вы безумец, дон Клавдио.
— Я освобожу его, без всякого сомнения. Посмотрим, как она это примет. Мы сделаем так, чтоб она узнала, что это я его освободил.
— Славная штука! Трудно понять эти рыцарские порывы. Этот молодой человек будет лишней помехой для вашего плана.
— Ничего это не значит, там видно будет. А касательно остального — все, как было условлено: ты передашь письмо, удалишь фурий, отопрешь дверь…
— Все будет исполнено, об этом нечего и говорить.
Тут они простились. Бывший аббат, уходя, от души смеялся над молодым офицером, от которого надеялся получить щедрое вознаграждение за услуги. А Босмедиано, идя домой, думал о беспримерном нахальстве Карраскозы и об опасностях своего приключения.
Любовный пыл, с которым Босмедиано взялся за это дело, был обыкновенной вещью в те времена. В XVII веке, когда наша характерная нация еще не была заражена иностранным влиянием, испанцы действовали не так, как теперь, они шли к намеченной цели более романтическими путями, чем интрига. Это был век воровства из монастырей, побегов ночью через сад и вообще смелых, отчаянных поступков. Рассказывали об одном влюбленном, который сжег свой дом с единственной целью вынести из пламени на руках даму своего сердца.
Развращенные французские нравы, с переменой династии, проникли к нам в начале XVIII века. Общество стало менее цельным, менее энергичным, но более утонченным и лицемерным. В нем появились аббаты, появилась классическая литература, холодная, церемонная, фальшивая. Пастораль, эта последняя степень литературного лицемерия, особенно ярко возродилась в прошлом столетии. При помощи мадригалов аббаты заводили интриги в салонах. Любовники не могли проникнуть в гостиные так легко, как эти носители сутан, и вынуждены были прибегать к самым оригинальным и сложным способам.
Ни в одном веке не добивались с таким упорством любви, как в XVIII-м. Любовники с невероятными трудностями добивались возможности поговорить со своими избранницами. Дом осаждали, но не так, как рыцари предшествующего столетия со шпагой в руке, боровшиеся с толпой слуг и альгвазилов, а тонко обдуманным планом, обманом семьи, переодеванием.
В 1821 году все это было еще в моде, и Босмедиано был в этом отношении мастером своего дела. Он умел пустить в ход и парик, и цирюльника, и аббата. Если он не мог воспользоваться этим при странных нравах и обычаях трех фурий, то в этом не его вина. Только из-за возникших препон он решился на несколько резкие действия.

XIX. Свободен!

Прежде всего Босмедиано, движимый вполне понятным чувством, решил сделать все возможное для освобождения бедного Лазаро. Он надеялся, что услуга, оказанная тому, кого он мог считать своим соперником, расположит к нему Клару, это расположение может со временем перейти и в любовь. В этом Босмедиано не был похож на пошлых любовников, для которых страсть есть исключительно эгоистическое чувство, его порывы были полны деликатности и великодушия.
Ему нетрудно было достичь желаемого. Секретарь шефа жандармов сказал ему, что преступник обвиняется в агитации и что, очевидно, он подкуплен, но Клавдио оправдал его, как мог, объяснив, что это молодой, неопытный провинциал, и, в конце концов, благодаря своим связям, ему удалось получить разрешение на освобождение из тюрьмы.
Босмедиано отправился в городскую тюрьму. Лазаро после посещения дяди был в самом мрачном настроении духа. Лихорадочное состояние, полное страшных галлюцинаций, перешло у него в апатию. Он лежал в углу, бесцельно устремив равнодушный взгляд в пространство.
Когда ему сказали, что он свободен, он не сразу сообразил, в чем дело. Опомнившись, он предположил, что обязан дядюшке этой милостью, и личность Элиаса моментально расположила его к себе. Но, выходя, он встретил любезно раскланивавшегося с ним Босмедиано, который повторил ему, что он свободен и может идти домой.
Лазаро тронуло бескорыстное великодушие этого человека, но потом им овладели сомнения. Кто этот молодой человек? Не руководят ли им какие-нибудь тайные намерения? И откуда он знает его имя?
Он недолго, однако, думал об этом. Выходя, они разговорились, и Босмедиано показался ему вполне порядочным человеком. Когда они шли вместе по улице, арагонец слушал незнакомца, любовался его манерами, его выражениями и начинал чувствовать к нему расположение. Он понял также, что это молодой человек из хорошего общества, влиятельный и богатый.
— Но чему я обязан тем огромным одолжением, которое вы мне оказали? — сказал ему Лазаро. — Я хотел бы знать, чем я могу отплатить…
Клавдио, желая скрыть истинную причину своего поступка, ответил ему туманно и тем еще более изумил и смутил Лазаро. Босмедиано начал говорить ему о Элиасе, об Атеке, о сарагосском клубе, о ‘Фонтане’.
— В конце концов, — сказал он, желая выйти из затруднения, — я не хочу приписывать себе поступка, заслуживающего благодарности. Я выпустил вас на свободу, но я был в этом деле лишь посредником.
Тут Лазаро уж совсем перестал понимать. Они остановились и взглянули друг другу в глаза. Улыбка, игравшая в эту минуту на губах Клавдио, показалась арагонцу подозрительной, и он мысленно начал опускать молодого человека с того пьедестала, на который возвел.
— Да, — продолжал офицер, — не мне обязаны вы этой милостью, а одной особе, которая, по-видимому, должна вас очень любить.
С губ Лазаро уже готово было сорваться имя Клары, но он удержался, так как в это мгновенье тысяча мыслей пронеслась в его голове, и он пристально взглянул на молодого офицера. Она его знает, она его видела. Он красив, он выпустил его на свободу. Она, быть может, умоляла его об этом, ей было жалко его, Лазаро, он хотел ей угодить… Какой ценой? С каким намерением? Когда все это случилось?..
Наконец, арагонец решился спросить, кто эта особа, которой он обязан свободой.
— Ну, вы это прекрасно знаете, — с некоторой развязностью ответил Босмедиано. — Нет надобности называть ее имени. Это понятно, что вы прикидываетесь непонимающим. Вашему самолюбию очень льстит быть любимым такой особой… Не будьте неблагодарным, молодой человек, она этого не заслужила.
— Я не знаю, что вы хотите сказать, — проговорил Лазаро тоном экзаменующегося, который просит повторить вопрос, чтобы замедлить ответ.
Босмедиано повторил, но сказал то же самое. Лазаро нашел, что Клара поступила очень необдуманно и неделикатно, рассказав о своей любви этому хитрецу. Да, Босмедиано был несомненно хитрец, потому что выпустил его на свободу, когда никто его об этом не просил.
— Вы прекрасно знаете, на кого я намекаю, — сказал Клавдио, доверительно хлопая его по плечу, — но вы так гордитесь тем, что состоите женихом этой молодой девушки, что принимаете этот тон.
— О, нет! — сконфуженно воскликнул Лазаро. — Дело в том, что я не знаю, о ком вы говорите.
Босмедиано пожал руку молодого арагонца и сказал ему несколько дружеских фраз. Тот был так смущен, что ответил почти нелюбезно.
— Я знаю, где вы живете, — сказал, уходя, Босмедиано. — Мы еще увидимся, если не у вас, так в ‘Фонтане’, я там часто бываю.
И они расстались. Когда Клавдио отошел, Лазаро захотелось побежать за ним и горячо поблагодарить его, но в нем боролись гордость и ревность. Он так ничего и не сказал.
А Босмедиано, уходя, прошептал с удовольствием:
— Простак, большой простак…

XX. Тернистый путь Лазаро

Лазаро продолжал идти без определенной цели. Его неожиданный и таинственный выход из тюрьмы, его встреча с Босмедиано и странный разговор с ним — все это не сразу позволяло осознать его оригинальное и трудное положение. Но когда он прошел уже довольно большое расстояние, он начал понимать, что ему некуда было идти, не к кому обратиться и не на что жить. Слова дяди объясняли ему характер старика. Это — страстный фанатик, слепой приверженец тирании. С горящими гневом глазами, полными яда словами он сказал, чтобы молодой человек не приходил к нему в дом, пока не оставит своих идей. Что делать? Невозможно жить с таким сухим, жестоким человеком, напоминающим мусульманского фанатика. У него с дядей совершенно противоположные убеждения. Не притворяться же ему, не лицемерить же? Не выказывать же любовь к тирании, которую он считает преступной? К тому же, при теперешнем волнении партий, объявить себя сторонником враждебной партии — хуже, чем быть им в действительности. Что же делать в таком случае? Куда деться? Вернуться в Атеку? А Клара?
При воспоминании о бедной подруге мысли молодого человека приняли иное направление. Он подумал о том, какую несчастную жизнь ведет она с этим несимпатичным стариком, и решил, что необходимо повидаться с ней. Но как сделать это, когда он не может прийти к дяде?
Идти или не идти? Необходимость говорила, что надо идти. Он был одинок, изнемогал от усталости и голода, без единой песеты в кармане. Вечерело, и ему негде было ночевать. Друзья, быть может, не примут его так охотно, как вчера, они сами бедны и не могут помочь ему. Необходимо идти.
Рассуждая таким образом, он поравнялся с ‘Золотым фонтаном’. Он услышал шум голосов, остановился и хотел войти.
‘Нет, — сказал он себе, — не войду’. И в ту же минуту подошел к двери.
Очевидно, злой рок влек его к этому месту, где погибли его лучшие иллюзии. Шум, долетавший изнутри, казался ему адским эхом. Он отступил, снова подошел, подумал и, наконец, влекомый любопытством и инстинктивным желанием войти, вошел.
Собрание было бурное. Говорили одновременно и члены клуба, и публика. Едва только оратор кое-как установил тишину и заговорил, как снова послышались крики. Обсуждалось постыдное отступление крайних перед властью Морильо, некоторые переводили этот вопрос на личную почву. Ораторы кричали ‘о подлецах, которые, прикрывшись личиной либералов, развращают это собрание, делают постыдные предложения от имени короля, подкупают красноречие крайних и затевают сходки с единственной целью погубить либералов’.
— Это голодные волки, — говорил оратор, — которые приходят сюда и прикидываются сторонниками свободы. Они предлагают золото ораторам за пылкую речь, возбуждающую невежественную толпу!
— Да, подлецы эти те, что затевают сходки, — говорил второй оратор, — и осаждают дома министров. Но они действуют с благой целью, они никогда не устраивают скандалов и не требуют анархии.
— Нет! — крикнул новый оратор, поднимаясь в негодовании, чтобы возразить. — Нет! Здесь нет изменников. Я не верю в существование таких людей, а если они существуют, то пусть назовут нам их имена. Мы хотим знать, кто они.
— Пусть скажут их имена! — крикнули сотни голосов.
— Необходимо очистить наше благородное собрание, — сказал первый оратор. — Из-за подлецов, оскверняющих его, в столице пошли дурные слухи о нас и о нашем клубе. Пусть эти подлецы выйдут отсюда!
— Пусть назовут их имена! — заревела толпа.
— Нет! — повторял третий оратор. — Таких людей не существует.
— Существуют! — отчаянно крикнул первый. — Этот клуб посещают люди, оплачивающие золотом короля красноречие ораторов, возбуждающих народ!
— Кто, кто?
— Кто из нас, — продолжал оратор, — не знает так называемого Колетилью? Это фанатик-роялист, тайный агент двора. Вы его не знаете? Это человек-ящерица, скользящий среди нас, чтоб развращать молодых ораторов. Я знаю, что многие получили от него деньги за зажигательные речи. Кому обязаны мы безобразными сходками, которые видим каждый день? Откройте глаза, слепцы! Мы обязаны ими золоту Фердинанда Бурбонского, раздаваемому этим подлецом, этим Колетильей!
— Кто преступники? Подайте нам их!
— Остерегайтесь зачинщиков сходок!
— Вот сторонник монархической власти! — крикнул кто-то из толпы, указывая на самого оратора.
— Я сторонник монархической власти? — с негодованием переспросил оратор. — Почему? Потому что я люблю свободу без крайностей, петиции без скандалов? Вы любите анархию и поддаетесь на подкуп. Я обращаюсь к арагонцам, которые выдают свое присутствие здесь особым говором и склонностью к сходкам.
— Как вы смеете это говорить! — крикнул Нуньес, подскочив, как разъяренный зверь. — Я не позволю клеветать на себя и на своих друзей!
— Да, сеньоры, не доверяйте арагонцам, — крикнул первый. — Арагонец волновал толпу во время процессии с портретом.
Некоторые оглянулись на Лазаро, молча и смущенно стоявшего при дверях.
— И будьте уверены в том, что тот, кто говорил тогда, был подлым орудием агентов короля.
— Вот этот! Он здесь! — воскликнул кто-то, обращая всеобщее внимание на Лазаро.
— Да, племянник Колетильи.
— Племянник Колетильи!.. Племянник Колетильи!.. — повторяли сотни голосов.
Страшный шум поднялся в зале. Все приподнялись, чтоб взглянуть на Лазаро.
— Это он говорил здесь третьего дня!
— Он бунтовал на площади!
— Он племянник Колетильи!
Эти последние слова были верхом позора. Нуньес встал, желая защитить своего земляка, но не мог, так как его не слушали. Многие из присутствующих, боясь, что обвинение падет на них самих, с особенной яростью обвиняли Лазаро.
— Сколько тебе заплатили за крики во время процессии? — воскликнул из угла гражданин Кальеха.
— Долой его!
— Долой изменников, долой!
— На улицу, на улицу!
Лазаро пытался в эту минуту собрать всю свою решимость, чтоб говорить, чтоб защититься, чтоб сказать всем, что он невинен, что он несчастен, беден, бесприютен. Его не слушали. Он не мог ни защититься, ни выразить своего презрения. Толпа волновалась все сильнее и сильнее, за словами появились жесты, его толкали к двери и вытолкали. Шум, гам, жара, стыд, отчаяние едва не лишили его чувств. Его толкали кулаками, хлопали по плечам, дверь перед ним распахнулась, и он упал на землю. Наконец, шум стих, он начал чувствовать боль от падения.
Несколько минут лежал он на земле, не отдавая себе ясного отчета во всем случившемся. Холодный пот выступил на лбу. Он оглянулся и увидал, что лежит, прислонясь спиной к стене. Волосы его были всклокочены, сомбреро валялось рядом, и в правом боку ощущалась сильная боль. Шум из ‘Фонтана’ доносился до него подобно отдаленному эху, к крикам присоединялись рукоплескания, и взволнованный, звучный голос возвышался над этой бурей энтузиазма.
Он заметил, что три уличных мальчика насмешливо смотрят на него, и один из них старается стянуть у него сомбреро. Прохожие с любопытством наклонялись, чтоб узнать, жив ли упавший. Он встал, потому что это любопытство и шум в ‘Фонтане’ страшно раздражали его, и направился к Пуэрта-дель-Соль. Мальчишки следовали за ним, ночные сторожа направляли на него фонари, а прохожие разошлись, убедившись, что он не умер, не лишился чувств, а просто пьян.
Он спросил, как пройти на улицу Вальгаме Диос, решив отправиться к дядюшке. Он не колебался более, он твердо решил в эту тяжелую минуту пойти в дом фанатика и оставить за его дверью свои убеждения, свои чувства и свои идеи.
В сущности, с первой минуты приезда в Мадрид его жизнь была сплошным мучением, и то, что ждет его в доме роялиста, уже не пугало его, как прежде. Он уже не чувствовал себя пылким юношей, мечтающим о великих делах, он был бедным изгнанником без цели в жизни, без надежд, без идей. Он не знал, не понимал, чего требует от него его родственник, он хотел только броситься в объятия первого, кто его утешит.
Наконец, после многократных расспросов, он дошел до улицы Вальгаме Диос. Он нашел дом, посмотрел в окна и увидел свет в комнатах. Там Клара устала уже ждать его и, быть может, потеряла надежду когда-либо увидеть. Он так быстро поднялся по лестнице, что, дойдя до двери, остановился перевести дух. Оправившись, он протянул руку к колокольчику и позвонил очень тихо из боязни потревожить дядюшку и напугать Клару. Но он, очевидно, дернул звонок так тихо, что он даже не позвонил. Тогда он дернул его вторично, но не рассчитал в волнении движения руки, и звон колокольчика огласил весь дом. Лазаро испугался, думая, что сейчас выскочит Элиас и набросится на него. Но прошло довольно много времени, а дверь все не отпирали. Наконец он заметил свет в окне над дверью и услыхал шаги.
— Кто там? — послышался голос Паскалы.
Лазаро спросил дядю.
— Его нет здесь.
— Поздно он вернется? Я его племянник.
Паскала отперла дверь, и Лазаро вошел в переднюю, удивляясь, что не слышит голоса Клары.
— Ни рано, ни поздно, потому что он переехал, — ответила служанка.
— Как?
— Да так, сегодня переехал. Я пока еще здесь, потому что остались кое-какие вещи и гардеробный шкаф, а завтра и я уйду.
— Куда же он переехал?
— Здесь недалеко, на улицу Белен, в дом одних сеньор, которых называют Порреньо, они сдали ему квартиру на втором этаже, там он и будет жить.
— А Клара? — с тревогой спросил Лазаро.
— Она уж неделю тому назад переехала к этим сеньорам. Он отдал ее туда, потому что рассердился на нее.
— Что? Что такое вы говорите?
— Ах, да, ведь вы же племянник хозяина.
— Да.
— Вы арагонец. Скажите, не знаете ли вы в Кариньене Вентуро Паломино, брата Жозефа Паломино?
— Нет, — нетерпеливо ответил Лазаро, — я не из Кариньены.
— Не знаете ли вы, не родила ли жена Антона Талареса, брата моего жениха Паскаля, с которым я обвенчаюсь на будущей неделе, если Бог поможет?
— Нет, я никого из них не знаю. Но, скажите, зачем Клара переехала к этим сеньорам?
— Ах, я ведь и забыла, что вы ее жених! — со смехом сказала Паскала. — Хозяин послал ее туда, потому что говорит, что не может уследить за ней… Хозяин ведь у нас немножко того… Он говорил, что она такая же, как и все нынешние девушки, и большая кокетка… Но она очень хорошая, я, право, уж и не знаю, как она не умерла с тоски в этом доме.
— И она с удовольствием ушла отсюда?
— Я думаю, что да… У хозяина все дела. Мы обе просто умирали со страху, когда он возвращался домой. Он никогда не говорил с нами, а по ночам, когда мы ложились спать, он разговаривал сам с собой.
— Но зачем же он послал ее к этим сеньорам?
— Ну, нечего делать, я уж вам скажу всю правду, потому что вы свой. Один раз у нас в доме появился военный, он пришел с хозяином, когда того ранили на улице. Потом он каждый день ходил мимо нас и всегда, как только встретит меня, спрашивал про донью Клариту. Ах, раз мой Паскаль увидал меня, разговаривающую с ним… А у моего Паскаля такой характер, что он порядком намял бока мяснику, который живет напротив… Ну, и…
— Продолжайте, пожалуйста, ваш рассказ, а потом уж мы узнаем о характере сеньора Паскаля, — нетерпеливо перебил ее молодой человек.
— Ну, так вот, я говорила, что военный предлагал мне денег и хотел войти сюда.
— И вошел?..
— Подождите, я расскажу. Он все стоял напротив, и несколько раз его видел хозяин, потому что хозяин только делает вид, что ничего не видит, а он все примечает.
— Ну, а что она говорила?
— Подождите… Он мне говорил, что хочет войти.
— А что он о ней говорил?
— Он говорил, что она слишком красива, чтобы сидеть тут взаперти и никого не видеть, что жалко смотреть на женщину, которая живет с таким уродом. Он сказал: ‘Я ее освобожу отсюда’.
— А она знала, что он это говорил?
— Да, он сам ей это сказал.
— Значит, он был здесь? — с тревогой воскликнул Лазаро.
— Подождите…
— А что она говорила о нем?
— Что он очень любезный и приличный кабальеро. Раз он пришел к нам сюда. Господи, как мы испугались!
— Что же она сделала?
— Сказала ему, чтоб он уходил.
— И он ушел?
— Да, только он долго тут говорил.
— А что же она?
— Она просила его уйти, потому что он мог ее скомпрометировать, она говорила, что если правда, что он интересуется ею, то пусть сейчас же уходит, пока его никто не видел.
— Что же он ответил? — продолжал допрашивать Лазаро, не в силах прийти в себя от изумления.
— Ах, много чего. Но только вернулся хозяин и увидал его. Он очень сердился и бранил нас.
— Что же он ему сказал?
— Ничего, а нас бранил целый день. Потом он сказал донье Кларите, что она сумасшедшая, что ему надоело ее кокетство и что он пошлет ее к этим трем старухам, чтоб они ее исправили и научили хорошей жизни.
— Но почему же дядя назвать ее сумасшедшей? Что она сделала?
— Ничего, только хозяин говорит, что нынешние идеи… Что она должна привыкать к молитве и к святой жизни.
— А этот военный не приходил сюда больше?
— На днях я видела, что он прогуливается по улице Белен, и я думаю…
— Что вы думаете?
— Я думаю… Этот военный очень ловкий малый… Он наверняка проникнет туда.
— А вы не знаете этих трех сеньор? — спросил Лазаро, чтобы скрыть тяжелое впечатление, произведенное на него последним ответом.
— Нет, хозяин говорил, что они очень добры, и одна из них совсем святая.
— Где они живут?
— На улице Белен, дом No 4. Ваш дядюшка переехал в тот же дом. Вы с ними познакомитесь.
— Скажите, — проговорил Лазаро после минутного раздумья, продолжать или окончить этот мучительный для него разговор, — скажите, этот военный — высокий молодой человек с черными усами?
— Да, немножко повыше вас, у него такой звонкий голос и такая красивая походка.
— Вы не знаете его фамилии?
— Нет, сеньор, я хотела спросить, но мой Паскаль так ревнив, что я побоялась. Ах, что это за человек! Когда рассердится…
Лазаро с минуту молча смотрел в лицо этой женщины, потом переспросил номер нового дома и ушел.
Его решение идти к дяде было теперь непоколебимо. Он чувствовал потребность разрешить поскорее свои сомнения. Он не сомневался, что военный, о котором рассказывала Паскала, и молодой человек, освободивший его, одно и то же лицо. Новая мучительная тайна! Он готов был отдать много дней жизни за то, чтоб узнать все, и в то же время боялся узнать. Он изумлялся той роковой быстроте, с которой на него обрушилось одна за другой столько неприятностей.
Он разыскал дом и медленно поднялся по лестнице. Он уже проникся уважением к трем сеньорам и считал их примером добродетели. Он позвонил, и одна из них отперла ему дверь. Обстановка передней с историческими портретами и старинной мебелью поразила его. Ему стало страшно. В сопровождении доньи Марии он прошел среди этих таинственных теней в залу.

XXI. Инквизиция

Когда Колетилья переехал на новую квартиру, он предупредил сеньор о том, что с ним, быть может, будет жить его племянник. Саломэ слегка задумалась, а Мария ответила, что не видит в этом ничего непристойного, если только молодой человек сумеет относиться с должным уважением к хозяйкам.
Первое, что бросилось в глаза Лазаро при входе в залу, это Клара. Она сидела рядом с ханжой, низко опустив голову над шитьем и не смея поднять глаз. Он видел ее волнение и старание скрыть его. Оглянувшись вокруг, он увидел дядюшку, сидевшего около Саломэ. Все они сидели неподвижно, как статуи, и смотрели на него, исключая Клару, она так низко наклонила голову над работой, что было удивительно, как она не выкалывает себе глаза иголкой.
Элиас глядел на Лазаро с удивлением, Мария с удивлением, Саломэ с удивлением, все с удивлением, и он сам даже начал удивляться себе, словно призраку племянника Колетильи. Саломэ унизанным кольцами пальцем указала ему на стул, а Мария сказала величественно и презрительно:
— Садитесь, кабальеро.
Когда молодой человек произнес: ‘Благодарю вас, сеньора’, в звуке его слабого голоса послышалось такое утомление и страдание, что Клара не выдержала и с горячим любопытством подняла на него глаза. Она увидела его бледное, измученное лицо, поняла, сколько он должен был выстрадать за эти дни, и вынуждена была призвать на помощь все свое самообладание, чтобы не разрыдаться при всех. — Этим сеньорам уже известно, что ты сделал, приехав в Мадрид, — строго сказал Элиас племяннику.
Мария и Саломэ сдвинули брови, чтоб никто не усомнился в их негодовании. Лазаро ничего не ответил, он умирал со стыда и в эту минуту считал этих сеньор достойнейшими орудиями правосудия.
— Ты помнишь, что я сказал тебе в тюрьме?
— Да, сеньор, помню.
— Теперь я живу здесь, в доме этих сеньор, они предложили приют мне и Кларе.
— Только ради вас, дон Элиас, — сказала Саломэ.
— Я знаю, только ради меня. Но я, — продолжал старик, обращаясь к Лазаро, — звал тебя, когда жил в другом доме, теперь же не решаюсь принять тебя, потому что…
— Дон Элиас, вы можете располагать верхом по вашему усмотрению, — перебила его Мария. — Вы знаете наши условия. Мы делаем это только ради вас.
— Я не могу позволить юноше остаться в этом доме, — пояснил он, выразив низким поклоном свою благодарность. — Его поведение так скандально, что я не решаюсь…
— Нет ошибки, которую нельзя было бы исправить, — сказала Саломэ, окидывая таким покровительственным взглядом несчастного Лазаро, что слова эти показались ему верхом великодушия.
— Действительно, — согласилась донья Мария, — есть такие огромные ошибки, что сама их громадность требует снисхождения. Я думаю, что этот кабальеро должен остаться с нами, дон Элиас, иначе что с ним станется?
Элиас показал жестом, что понял ее.
— Что станется с ним без покровительства и поддержки? — продолжала она. — Без поддержки такой достойной и великодушной личности, как вы, что станется с этим кабальеро, в сердце которого пустили корни все семена нынешних вредных идей?
— Я думаю, что еще не поздно, потому что хотя на этой дурной почве и взросли плевелы, но хорошей системой воспитания их еще можно вырвать с корнем и улучшить почву, — сказала Саломэ, питавшая пристрастие к аллегориям еще со времен мадригалов.
— Что ты думаешь об этом, Паула? — спросила племянницу донья Мария.
— Она святая и скажет, как надо поступить! — воскликнул Элиас.
В то время как все ждали ее мнения, ханжа не сводила глаз с лица студента, как будто хотела прочесть на нем его преступление. Выражением ласкового сожаления и наивного восторга блестели глаза доньи Паулиты. Когда ее окликнули, она вспомнила свою миссию, приподняла брови и сказала:
— О, к чему советоваться со мною? Какой христианин может задавать вопрос, следует ли прощать согрешившего? Простить! Чем больше грех, тем больше потребности в прощении и забвении.
Мария и Саломэ по очереди взглянули на Элиаса, желая прочесть на его лице восхищение этой снисходительностью.
— Зачем вы меня об этом спрашиваете? — продолжала Паулита. — Укажите мне грешников, и я прощу всех их. И вы можете лишить себя радости прощения? Я говорю вам, чтоб вы не только простили его, но и полюбили так, как будто он никогда не грешил. Вспомните о блудном сыне. Сегодня радостный день в этом доме, потому что вернулся тот, кого считали погибшим. Я буду благодарить Господа за то, что Он послал мне радость принять в мой дом грешника и сказать ему: ‘Встань и больше не греши’.
Ее голос дышал искренностью и глубоким убеждением. Душа грешника преисполнилась благодарности. Клара не сумела бы говорить так красноречиво, но мысленно повторяла то же самое.
Окончив свою проповедь, ханжа улыбнулась. Улыбка на ее губах была такой редкостью, что в другое время она изумила бы всех, но теперь все были слишком озабочены, чтоб обратить на нее внимание. Ее заметил только Лазаро. Он почувствовал, какая огромная тяжесть спала с его души, и вздохнул с облегчением.
Элиас обратился к племяннику со словами:
— Принимая во внимание вдохновенное решение этой святой, а это святая, Лазаро, пойми это хорошенько, ты останешься со мной в качестве испытуемого.
— Я не допускаю испытаний, нужно полное прощение, — сказала Паулита.
— Хорошо, я прощаю, но буду следить за ним.
Глядя на строгую осанку обеих сеньор и дяди, Лазаро почувствовал какой-то нравственный гнет в этом доме. Он заметил, что Клара сидела в стороне, не поднимая глаз и не произнося ни слова. И каждый раз, когда он взглядывал на нее, он встречался с пристальным взором ханжи.
Мария и Саломэ церемонно сидели посреди залы, справа от них Элиас, а перед ними Лазаро в позе провинившегося. За старухами в углу сидели Клара и ханжа, подле небольшого стола, на котором горела лампа. Свет лампы падал прямо в лицо молодому человеку, Клара же и Паулита оставались в тени. Старухи не могли видеть сидевших у них за спиной, но Лазаро заметил, с каким странным, пытливым выражением смотрели на него черные, блестящие глаза святой, и спрашивать себя, что такого особенного в его лице, что может вызвать любопытство этой сеньоры.
Элиас счел долгом рассыпаться в любезностях.
— Право, я не знаю, как и благодарить вас, сеньоры, за такую доброту, — сказал он. — Я не знаю, чему я обязан тем, что вы относитесь так милостиво и осыпаете благодеяниями такого незначительного человека, как я. Что я сделал? Кто я такой? Ах, вы сама доброта и благородство. Как видны хорошее происхождение и аристократическая кровь! Вы отстраняете от меня все горе моей жизни. Ну, что сталось бы с этой бедной девочкой без вашего покровительства при теперешних идеях, пустивших такие глубокие корни в ее сердце?
Ханжа отвела глаза от Лазаро и произнесла:
— Не браните ее больше, она уже достаточно страдала.
Лазаро видел, как вздрогнула и покраснела Клара.
— Не браните ее больше, ее уже достаточно бранили, — прибавила снисходительно Паулита. — Я отвечаю за нее. Я знаю, что у нее доброе сердце, хотя и зараженное нынешними предрассудками. Но что значат даже самые серьезные ошибки, когда за ними следует раскаяние!
Лазаро заметил, что Клара сделала движение, как будто желая оправдаться, но он не знал, какой пытке подвергалась в эту минуту душа девушки и сколько нужно было самообладания, чтоб не выйти из терпения.
— Я знаю, что она исправится, — продолжала ханжа. — Великие грешницы делались святыми. Ободритесь, друг мой. Видя перед собою Бога, можно ли чего-нибудь бояться? Я знаю, как излечиваются нравственные недуги. Простим и ее также, я ручаюсь за ее исправление.
Эти слова страшно смутили Лазаро. Что сделала Клара? Он был почти готов встать, подойти к ней и спросить ее об этом. Он увидел, что она плачет, и взглянул на пергаментные лица окружающих, желая прочесть в них разгадку этой тайны, но никто не открыл ему проступка девушки, только черные глаза ханжи с пытливой тревогой упорно смотрели на него из темного угла залы.

XXII. Таинственное явление

— Я сегодня не молилась, — сказала Кларе Паулита на другой день после водворения Лазаро в их доме.
Они сидели на своем обычном месте. На коленях у доньи Паулиты лежала книга об Иоанне Крестителе. Клара вышивала за маленьким столиком. Лицо ее было спокойно и грустно, лицо же ее собеседницы против обыкновения казалось встревоженным.
Внимательный наблюдатель заметил бы, что она не раз поднимала глаза от книги, пристально вглядываясь в Клару, смотрела на дверь и, наконец, просто в пространство. То вдруг, как бы кого-то ожидая, она вставала, подходила к двери, прислушивалась, снова садилась, снова смотрела на Клару, потом опускала глаза в книгу и не читала.
— Клара, — сказала она в раздумье, — знаешь ли, мне кажется, что комната, куда поместили племянника дона Элиаса, немножко узка.
— Узка? — спросила Клара с напускным равнодушием. — Нет, для одного человека…
— Ах, как развращается нынешняя молодежь! — вздохнула ханжа. — Этот молодой человек кажется таким порядочным… Не правда ли?
— Да.
— Ты с ним была знакома раньше?
Клара решилась солгать. Ей было стыдно за это, но при существующих обстоятельствах и в этом доме ей было не только стыдно сказать правду, но даже страшно. Поэтому она произнесла:
— Я? Нет…
— Так жаль, что развращаются подобные молодые люди. Но найдутся добрые души, которые за них помолятся и помогут им встать на путь истины. Не правда ли?
— Правда.
— А когда дело идет о таком молодом человеке, то это легко. Ах, но ведь вы мне говорили, что были в той деревне, откуда он родом. Разве его тогда там не было?
— Нет, его не было.
— А что там о нем говорили? — спросила Паулита, открывая ‘Жизнь Иоанна Крестителя’.
— Что говорили? — переспросила Клара, низко опуская голову над работой. — Говорили, что это очень великодушный, очень добрый и очень талантливый молодой человек.
— Да, сейчас видно, что это юноша с хорошими задатками. У него есть родители?
— Есть мать, — ответила Клара, — очень ласковая, добрая и набожная женщина.
— Да, она такой и должна быть, — решила Паулита, перелистывая книгу. — Она представляется мне превосходной женщиной.
— Такая она и есть.
— Этот юноша вполне заслуживает покровительства. Когда душа хороша… Кто не грешил?..
Тут она приподняла брови, делая над собой усилие понять хоть строчку, но это ей не удалось, и она спросила:
— У него нет сестры?
— Нет, сеньора.
— Ох, — воскликнула Паулита, закрывая книгу, — я забыла о молитве. Сестра, вы отвлекли меня вашим разговором. Пойдемте, помолимся.
Но вместо того чтобы взять молитвенник, она взяла житие святой Терезы и машинально открыла его. Клара стала читать молитвы, но Паулита вместо ‘Отче наш’ читала ‘Богородицу’, запинаясь на каждом слове.
— Ах, что у меня за голова! — проговорила она, останавливаясь. — Это вы меня отвлекли разговором. Будем продолжать.
Но тут ханжа впала в такую глубокую задумчивость, сидела так неподвижно и в таком напряженном состоянии, что Клара испугалась и дернула ее за рукав.
— Вы не умеете молиться по молитвеннику, — с живостью сказала ей Паулита, приходя в себя. — Дайте мне его.
Она вырвала молитвенник из рук Клары и стала читать, но вдруг лицо ее озарилось такой нежной, мечтательной улыбкой, какой, конечно, никто еще никогда на нем не видел. Клара была изумлена, но не придала этому особого значения.
Паула произнесла ‘Господи, помилуй’ установленное число раз, но вместо того, чтоб перейти к ‘Отче наш’, она продолжала говорить ‘Господи, помилуй’ так быстро, что не дождалась, пока Клара окончит ‘Богородицу’. Клара торопилась, чтобы не отстать от нее, и в общем получалось, как будто они тараторили наперегонки. Наконец они обе очень устали. Паулите необходимо было подышать воздухом, она открыла балкон и выглянула на улицу. Клара не могла оценить всю необъятность этого проступка.
— Ах, я открыла балкон! Я открыла балкон! — в отчаянии воскликнула святая.
И она закрыла его с поспешностью монахини, нечаянно открывшей дверь исповедальни.
— Сестра, знаете, я решила не поститься завтра, — сказала она потом.
— И прекрасно сделали, вы и так святая, а пост вреден.
— Ты права, Кларита. Я думаю, то, что я теперь чувствую, происходит от излишнего изнурения. Правду говорил падре Сильвестро, что преувеличенная набожность предосудительна, потому что убивает тело, без которого душа не может быть сильной.
— Но что с вами? — спросила Клара с легким испугом.
— Мне нехорошо, — ответила она, закрывая глаза, как будто они у нее болели или устали. — Я чувствую внутренний жар… и волнение… но это от поста, сестра, от поста.
— Значит, вам надо отдохнуть несколько дней.
— Да, я так и сделаю, на эту неделю я сокращу часы молитвы утром и вечером.
— Конечно, разве не достаточно молиться один раз? Ведь вы и без того святая.
— Вы думаете, что достаточно одного раза?
— Да, и вам надо постараться поправиться.
— Как вы сказали, Кларита? Поправиться! Я вижу, что вы умеете давать хорошие советы.
— Поправиться, да… Немножко рассеяться… Выходить…
— Выходить! — воскликнула Паула с таким испугом, что Клара раскаялась в своем совете. — Выходить! Куда?
— То есть… я хочу сказать… что вы должны пользоваться… Ну, словом, когда долгое время сидишь дома, то здоровье расстраивается, и тогда очень полезно… немножко выходить…
— Клара, знаете ли, что ваш совет очень умен? — произнесла Паулита таким тоном, как будто сделала великое открытие. — Я не думала… Это правда. Почему это может быть дурно? Я теперь чувствую потребность… выходить, гулять, дышать… Да, это необходимо.
Она была страшно взволнована. Казалось, что в ней совершается важный кризис, что в этот день она потеряла пыл набожности, сжигавший ее с раннего детства.
— Вы должны заботиться о себе, должны жить, — сказала Клара.
— Да, я должна заботиться о себе, должна жить, — проговорила Паула, как бы решая задачу, над которой тщетно трудилась всю жизнь. — Я должна жить!

XXIII. Защитница

Благодаря искусству доньи Марии в комнатке наверху удалось поставить две кровати. На одну из них только что лег Лазаро, стараясь укрепить свои упавшие силы. Его дядя сидел на стуле возле своей кровати, он перелистывал какие-то бумаги, читал их и делал пометки.
Вдруг старик обернулся и взглянул на племянника, который ощутил некоторый страх, когда на него устремились эти узкие глазки. Элиас как будто хотел сказать молодому человеку что-то важное, но не решался довериться ему. С тех пор как они жили вместе, дядя и племянник еще не говорили о политике. Фанатик не считал Лазаро способным разделить его взгляды, а крайний либерал вынужден был подумать о стольких вещах, что отложил этот вопрос на потом.
Уступая усталости, Лазаро медленно засыпал, когда старик произнес громко:
— Лазаро, ты спишь?
— Что? — спросил он, встрепенувшись.
— Я хочу спросить у тебя одну вещь. Ты знаешь в Сарагосе либерала Бернабэ дель Арко?
— Да, сеньор, — ответил Лазаро, действительно знавший и уважавший этого писателя и оратора.
— Он из крайних? — презрительным тоном спросил фанатик.
— Да, сеньор, он из тех, что поддерживают новейшие идеи, — ответил Лазаро и испугался.
— Он перешел в лучшую жизнь.
— Как? Он умер?
— Его убили, — сказал Элиас с ледяным равнодушием. — Видишь, какая судьба ожидает экзальтированных безумцев? Так наказывает народ тех, кто его обманывает. О, это участь всех ораторов!
Племянник молчал. Дядя снова занялся чтением, но не прошло и четверти часа, как он крикнул уже крепко спавшему молодому человеку:
— Проснись, Лазаро!
Он вскочил, как шальной. Этот старик лишал его даже спокойных часов отдыха.
— Ты знаешь здесь молодого человека по имени Альфонзо Нуньес, и другого — Роберто, известного под прозвищем Доктрино?
— Да, сеньор, — ответил Лазаро и в страхе ждал, что услышит о смерти обоих друзей.
— Хорошие ребята, а? — с едким смехом спросил Элиас.
Племянник не ответил и только мысленно поручил Богу душу усопших.
— У меня есть план, — с удовольствием проговорил фанатик, — великолепный план. Ты можешь выполнить его, Лазаро, но ты так глуп, что ничего не поймешь. Так это славные ребята, а? Ну… очень крайние, любят возбуждать народ, говорить речи… Словом, как ты.
Лазаро еще больше испугался и еще меньше понял.
— Это ловкие молодцы. Если б ты знал, как они полезны! Приверженцы свободы, ораторы, энтузиасты… Ах, этих я не боюсь… Они это хорошо сделают. Великолепный план!
Затем, как бы спохватившись, что сказал лишнее, он отвернулся от племянника, пробурчал что-то и снова начал перелистывать бумаги, не переставая жестикулировать, как бы разговаривая с кем-то невидимым.
Лазаро долго смотрел на неподвижное лицо фанатика, освещенное свечой. Его уши были почти прозрачны, глаза сверкали, как раскаленные уголья, и лысая голова блестела, как зеркало. Странные старинные предметы, стоявшие по стенам, эти готические стулья, пережившие пять поколений, эти шкафы с фигурами наводили страх на студента.
Закрыв глаза и поддаваясь дремоте, Лазаро не переставал видеть перед собой дядюшку и окружавшие его предметы. Кроме того, пред ним скользили мрачные фигуры сеньор Порреньяс, они все росли, росли, как тучи, и занимали собой все пространство. Он слышал монашеский голос Паулиты, видел прозрачно-красные уши Элиаса, его лысый череп. В конце концов все эти туманные фигуры сменились ясным образом Клары, он видел ее такой, какой она подняла голову от работы, чтобы взглянуть на него. И в то же время ему казалось, что он слышит мрачный, подземный голос: ‘Лазаро, ты спишь? Проснись, Лазаро!’
Под утро он уснул крепче. Проснувшись, он долго не мог понять, где он и что с ним случилось. Дяди не было в комнате. Лазаро встал и оделся, он не знал, который час, но желудок подсказывал ему, что пора завтракать. Он отворил дверь и выглянул в коридор. Первое, что он увидел, была донья Паулита, медленно поднимавшаяся по лестнице.
— Вы отдохнули? — спросила она его менее гнусавым голосом, чем обыкновенно.
— Да, сеньора, благодарю вас.
— Не надо ли вам чего-нибудь?
— Нет, сеньора.
— Вы, вероятно, хотите кушать? Мы завтракаем в семь часов, а теперь уже восемь. Моя тетя очень любит порядок, она сказала, что если в семь часов вас нет за столом, то вы останетесь без завтрака. Это необходимая дисциплина, ведь вы знаете, что без дисциплины не может быть порядка. Теперь вам придется поголодать до двух часов.
— Это ничего, сеньора, я…
— Но не бойтесь, — сказала Паулита, понижая голос и оглядываясь. — Я знаю, что вы ослабели и вам необходимо подкрепиться. Не выходите из вашей комнаты.
Сказав это, она быстро спустилась по лестнице, стараясь, чтобы ее не заметили. Молодой человек почувствовал еще больший прилив благодарности к своей вчерашней защитнице. Вскоре она вернулась со скромным завтраком.
— Моя сестра была бы мной очень недовольна, — сказала она, — но не говорите ей ничего. Я делаю это для вас, потому что понимаю, что в слабом теле не может быть крепкого духа.
— Сеньора, я не знаю, как и благодарить вас за все, — смущенно ответил Лазаро.
В то время как Лазаро спал, в столовой в семь часов утра решался серьезный вопрос о том, следует ли позвать его завтракать. Мария говорила, что нет, Саломэ колебалась, а святая утверждала, что следует. Напрасно Паулита сыпала теологическими и нравственными цитатами, ее слова были выслушаны с уважением, но не произвели впечатления. Элиас разрешил вопрос, сказав, что его племянник не только либерал, но еще и лентяй, и что нечего надеяться сделать из него порядочного человека.
Между тем наверху Лазаро ел с большим аппетитом, в то время как Паула осыпала его тысячами вопросов, на которые он отвечал так любезно, как только позволял ему голод.
— Вы думали, что останетесь сегодня без завтрака? — спрашивала его донья Паулита.
— Ах, нет, сеньора.
— Я не забыла, что вы голодны.
— Благодарю вас, сеньора.
— Но вы этого не предполагали, — продолжала Паулита, желая прояснить этот вопрос.
— Нет, сеньора, никак… но я… да… я…
— И ваш дядюшка не хотел, чтоб вам дали позавтракать.
— Ах, мой дядюшка, это… Нет, он прекрасный человек.
— О да, — согласилась ханжа, поднимая взор к небу, — это примерный человек, это святой.
— Да, да, святой.
Лазаро, будучи новичком в этом доме, не имел еще случая узнать характер сеньоры, сидевшей перед ним, когда он завтракал. Он не знал, что никогда еще ее красивые глаза так не блестели, никогда еще ее монашеский голос не звучал так мелодично, как в ту минуту, когда она говорила:
— Вы думали, что останетесь сегодня без завтрака? Здесь не допустят, чтоб вам причинили какой-нибудь вред, — сказала она тоном важного открытия. — Не бойтесь, если вы согрешили.
— Согрешил? — с грустью переспросил Лазаро.
— Но ведь говорят, что вы великий грешник…
— Я великий грешник, сеньора?
— Может быть, и не такой большой, как говорят, — сказала она с улыбкой светской женщины.
— Вы правы, не такой большой, как говорят. И если уж на то пошло, то я, сеньора…
— Кончайте, кончайте!
— Я не знаю, какой грех я совершил. Правда, я грешил, я не могу этого отрицать…
— Ну, ну? Какие же грехи? — с любопытством спросила она.
— Я разумею некоторые крайности молодости. Молодым людям всегда грозит опасность, и если они одни…
— Вы правы. Расскажите мне все. Я хочу, чтоб вы исправились. Может быть, грех гораздо менее важен, чем вы думаете. Может быть, это не более чем легкомыслие… Расскажите мне, я вам дам совет… Расскажите.
Лазаро с минуту колебался, затем открыл рот, чтобы ответить или извиниться, когда Элиас показался в дверях. Ханжа слегка сконфузилась, но вскоре оправилась. Роялист был очень удивлен, увидя здесь эту сеньору и заметив на столе остатки завтрака.
— Войдите, дон Элиас, войдите, — сказала она своим обычным тоном. — Я умоляю здесь вашего племянника именем Бога не огорчать вас больше. О, он уже раскаивается в заблуждениях молодости. Что же удивительного, если молодость, предоставленная самой себе, грешит, идя окольными путями. Я проповедую ему воздержание и благоразумие… Но вас удивляет, что я принесла ему поесть? Каюсь, это моя вина, я не могла удержаться от порыва сострадания. Я совершила слабость, я не рождена для суровости и сознаюсь, что не настолько сильна, чтобы поддерживать дисциплину. Если я согрешила, то простите.
С минуту Элиас не знал, что ответить. Он был высокого мнения о святости этой сеньоры, и ее поступок казался ему верхом милосердия.
— Как вы добры, сеньора! — воскликнул он.
— Это не доброта, это слабость. Я знаю, что поступаю дурно.
— Вы святая, сеньора! Хоть он и не стоит того, что вы сделали, но это служит лишь подтверждением ваших добродетелей.
— О, сознаюсь, что я должна была следовать вашим предписаниям, но я не в силах была победить порыва снисходительности. О, если б можно было всегда одерживать над собой победу…
— Смотри и учись, — обратился Элиас к племяннику. — Смотри на эту святую, учись благородству, великодушию, добродетели.
— Нет, пусть он не берет в пример эту грешницу, — возразила она, опуская глаза.
— Учись, Лазаро! — в порыве вдохновения воскликнул фанатик. — Перед тобой сама добродетель.
Святая низко поклонилась и ушла, оставив дядю наедине с племянником.

XXIV. Диссиденты ‘Золотого фонтана’

В этот день Лазаро тайком, как вор, несколько раз спускался и поднимался по лестнице в надежде увидеть Клару, но напрасно. Он думал, что увидит ее за обедом, но ее не было.
Ровно в два часа накрыли на стол. Стол был на двенадцать персон. Донья Мария села у одного края, справа от нее Саломэ, слева Элиас, а рядом с Саломэ Паулита. Молодого человека посадили у противоположного края стола, так что ему приходилось вытягивать руки во всю длину, чтобы получить свою порцию. За обедом, далеко не отличавшимся изобилием, все молчали, только Элиас сказал несколько фраз по поводу слишком роскошных, по его мнению, блюд.
Затем была прочитана краткая молитва, и сеньоры ушли к себе. Донья Мария имела привычку вздремнуть после обеда и уже за молитвой клевала носом. Лазаро в полном отчаянии поднялся наверх. Потом он опять спустился и заглянул в коридор, но Клары нигде не было. Все двери были заперты, невозмутимая тишина царила в доме. Только меланхоличный Батило лениво ходил по столовой, царапая время от времени лапой дверку буфета, где, очевидно, хранилось мясо, оставшееся от обеда.
Он вернулся к себе в комнату. Дядюшка дремал в кресле. Лазаро, поддавшись общему сонливому настроению в доме, лег на кровать. Не прошло и десяти минут, как послышался внизу громкий звонок, а затем голос Саломэ и чей-то знакомый мужской голос. Он встал и вышел на лестницу.
Это его искали четверо молодых людей, и сеньора не особенно любезно указала им на мезонин. Тут был приятель Лазаро Альфонзо и Доктрино в компании двух других студентов, которых Лазаро никогда не видел. Когда они поднялись наверх, Колетилья проснулся и быстро подошел к двери.
— Ах, это вы!.. — воскликнул он, но, внезапно меняя тон, прибавил с деланным равнодушием. — Что вам угодно?
Лазаро стоял спиной к дяде и не видел, как тот приложил палец к губам и сделал незаметный знак Доктрино. Затем он сказал, стараясь быть любезным:
— Я понимаю: вы пришли за моим племянником.
Молодой студент задрожал при мысли о том, как рассердится его покровитель, увидя его в компании этих крайних либералов.
— За мной? — спросил он, пожимая руку своего друга.
— Да, — ответил Доктрино, поняв, что он должен делать.
— Да, мы пришли за тобой, — сказал ему Альфонзо. — Сегодня вечером назначено собрание диссидентов ‘Золотого фонтана’, и мы хотим, чтоб ты пошел туда с нами.
Лазаро думал, что дядюшка взбесится, услыхав разговор о собрании фонтанщиков, но против ожидания увидал, что лицо его выражает полнейшее спокойствие. Ему и в голову не пришло, что между этими молодыми людьми и его дядюшкой могут быть какие-нибудь отношения.
— Да, конечно, иди, — сказал Элиас.
Лазаро еще сильнее смутился, но прежде чем он успел опомниться, Альфонзо взял его под руку, и вскоре они очутились на улице.
Один из неизвестных Лазаро молодых людей был из числа завсегдатаев цирюльни Кальехи, и этот андалузец по имени Франциско Альдама был фонтанщик крайних взглядов, человек совершенно необразованный, дерзкий и глупый. Его считали большим патриотом.
Другой не имел ничего общего с первым. Склонность к литературе сблизила его с классическим поэтом, жившим в мансарде полубогини доньи Леончии. Здесь он познакомился с Альфонзо Нуньесом и завязал с ним дружбу. Вскоре он изменил музам ради политики, писал в ‘Универсаль’ и ‘Лабриго’, посещал клубы и примкнул к партии крайних.
Это был человек талантливый, одаренный оратор и журналист, но малообразованный и до крайности легкомысленный. Он посещал цирюльню Кальехи и клуб ‘Мальтийского креста’, но в последнее время ходили слухи, что он принадлежит к тайному обществу заговорщиков, хотя он это и отрицал, по крайней мере, ‘Фонтан’ подозревал его в этом. Говорили, что он один из бунтовщиков, подкупленных правительством. Однажды вечером, видя, что к нему относятся с недоверием и даже подпускают прозрачные намеки, он вынужден был уйти из ‘Фонтана’. Его звали Кабанильяс.
— Знаешь, а ведь мы поссорились с фонтанщиками, — сказал Нуньес Лазаро. — Последние прения заставили нас порвать с этой дрянью. Мы возмущены, нас хотели обвинить так же, как и тебя, но мы поспорили и ушли. Мы должны основать другой клуб.
— Меня оклеветали, — воскликнул Лазаро. — Я не знаю, какой черт дернул меня говорить в тот вечер.
— Да они просто с ума сошли. Они вообразили, что кроме них нет либералов, — сказал Нуньес. — А нас, проповедующих истинную и полную свободу, они называют крайними, бунтовщиками и говорят, что мы подкуплены.
— Вот мы с ними посчитались! — воскликнул Доктрино.
— Так слушай, — продолжал Альфонзо, — мы хотим основать другой клуб, настоящий революционный клуб. Пусть эти дураки фонтанщики проповедуют порядок! Мы будем проповедовать силу, потому что без силы не может быть революции, не преодолев препятствий и не вырвав их с корнем, нельзя переделать этот народ. Мы будем проповедовать демократию, свержение высшей власти и в великом готовящемся перевороте вырвем с корнем всех, кто мешает. Ты придешь в наш клуб?
— Посмотрим, — озабоченно ответил Лазаро.
— Наша идея, — продолжал Альфонзо, — победить этих республиканцев, которые ходят в кортесы и в клубы, чтобы проповедовать порядок и умеренность. Конец этим негодяям и лицемерам!
— Да, — сказал Франциско, — потому что если дать власть этим дуракам, то останешься позади, а теперь не такие времена, чтоб оставаться позади.
Тут они дошли до улицы Горгуэро и до дома доньи Леончии. Они поднялись в квартиру поэта, которая была избрана местом обсуждения проекта нового клуба, окрещенного молодыми людьми ‘Фонтанчиком’.
Они разместились, как могли, на трех стульях и на кровати поэта, пропадавшего в это время в апартаментах доньи Леончии и не особенно интересовавшегося политическими делами. Франциско подсел к столу и сразу выразил большое пристрастие к бутылке, поставленной тут предусмотрительным поэтом.
— Ну, — сказал Альфонзо, — что мы сделаем с этими оклеветавшими нас либералами, утверждающими, что мы тайные агенты правительства?
— Надо убедить их доводами, — сказал Лазаро, — доказать им, что мы не агенты правительства. Но в чем разнятся их идеи с нашими? Разве они не либералы? Разве они не стоят за конституцию?
— Они стоят за нее, но наполовину, — ответил Доктрино, — потому что не признают истинного орудия революции — разрушения.
— Довольно уж разрушали, — возразил Лазаро. — Постараемся по возможности принести хоть по одному камню для закладки ожидающегося великого здания.
— И я это говорил, — подтвердил Франциско, решаясь после больших колебаний попробовать содержимое бутылки.
— И я также, — сказать Кабанильяс. — Наше положение теперь хуже, чем прежде, вся разница только в словах. Министры говорят о свободе, депутаты говорят о свободе, клубы говорят о свободе, но свободы не видно, она не существует, она миф. Да, сеньоры, я предпочитаю этому мифу прежних монархов и неограниченную власть.
— Кто же в этом сомневается? — сказал Доктрино. — Мы добились только известных формул. А кто в этом виноват, как не либералы, толкующие о порядке?
— И я это говорил! — произнес Франциско, снова прикладываясь к бутылке.
— Нужно научить народ требовать справедливости, а если ее не дадут, то самим водворить справедливость, — заявил Доктрино. — Пока живы некоторые люди, мы ничего не достигнем. Теперь не время говорить, кто эти люди, которым надлежит исчезнуть, но скоро их назовут.
Во всей наружности Доктрино было что-то мрачное. Он говорил мало и с какой-то меланхоличной медлительностью, за которой угадывались задние мысли и холодный, жестокий расчет.
— И я это говорил! — повторил Франциско, решив не расставаться с бутылкой, пока не допьет ее.
— Во-первых, — сказал Альфонзо, — нам надо как-то устроиться. Надо поискать удобное место для многочисленных собраний.
— Мы будем собираться хоть на улице, если это необходимо, — возразил Доктрино. — Главное — отыскать людей, а это я беру на себя. Послезавтра мы соберемся здесь, и я приведу двух или трех приятелей, а это все равно что я привел бы пол-Мадрида. Вы увидите, что это за молодцы.
— Ну, хорошо, так до послезавтра, — согласился Альфонзо. — Ты приходи, Лазаро. Я сам зайду за тобой. Я хочу, чтоб ты не падал духом и не скучал. Будущее — наше, мой милый. Нужно, чтобы молодежь знала, как ей стать инициатором и проповедником высоких принципов.
— Я приду, — нерешительно обещал Лазаро.
Альфонзо Кабанильяс и Лазаро простились и ушли. Доктрино и Франциско остались вдвоем. Нечего и говорить, что к этому времени бутылка совершенно опустела.
Когда шаги спускавшихся с лестницы молодых людей затихли, Франциско спросил:
— Сколько дал тебе вчера дядя Колетилья?
— Вот взгляни, — ответил Доктрино, вынимая из засаленного кошелька четыре унции и мелочь.
— Ах! — воскликнул Франциско, устремляя жадный взор на золото. — Дай мне хоть одну унцию, я за четыре месяца задолжал за квартиру, да и, кроме того, есть долги.
— Подожди немножко, нельзя так расточать королевскую казну, — ответил тот, пряча в карман кошелек.
— Ну, Доктринильо, дай одну. Ты знаешь, что я в долгах как в шелках, а уж я на площади Чебада буду таким врагом правительства, как никто другой.
— Нет, все должно идти своим порядком. Мне велено платить, но в свое время. Однако ты не беспокойся, когда этот клуб устроится…
— Сказки, а Альфонзо Нуньес в заговоре?
— Нет, он ничего не подозревает. Это невинный мечтатель. Он из тех, которые идут на смерть за идеи. Таких-то людей нам и не хватает, нужно, чтоб они умно ораторствовали и баламутили народ.
— А этот, за которым мы сегодня заходили?
— Это также неглупый малый, но невинен, как ангел. У нас много таких, которые играют важную роль, а ничего нам не стоят. Кабанильяс тоже нам нужен. Вчера я застал его дома в слезах, его дела очень плохи. Он с отвращением вступил в наш союз, но ему ничего иного не осталось, потому что он сидит без денег.
— Ну, вот и я тоже…
— Увидишь, что все прекрасно кончится, — продолжал Доктрино, понижая голос, — и тогда мы можем рассчитывать на капитал. Времена плохи, и надо позаботиться о себе…
— И я это говорю. Что же, ты дашь мне унцию?
— Подожди до послезавтра. Мне пока не велено давать.
‘Золотой фонтан’ служил короне хорошо, лучше, чем монахи и братства, потому что туда проник паразит, которого напрасно старались изгнать благоразумные люди, изгоняя тех, которые не были виновны. Этот паразит — подкуп, он развращал нравы этого клуба, и таким образом ‘Фонтанчик’ оказывался для него не врагом, а помощником.

XXV. Остается одна

Когда Лазаро вернулся домой, он испугался, застав дядю в комнате. Но вскоре испуг его перешел в удивление, потому что старик не только не выказал негодования по поводу его дружбы с ярыми активистами ‘Фонтана’, но даже отнесся к нему с некоторым добродушием.
В этот вечер и на следующее утро Лазаро снова пытался увидеть Клару. Но это оказалось невозможным, потому что три тюремщицы оказались верными церберами молодой девушки. Но если Лазаро не мог ее увидеть, то аббат Карраскоза добился в этот день, с позволения ханжи, свидания с Кларой, и, оставшись на минуту с ней вдвоем, он вынул из кармана записку, сделал девушке знак молчать и тайком передал ее ей, затем, не говоря ни слова, ушел.
Клара вся вспыхнула, первой ее мыслью было разорвать письмо, но она подумала, что, может быть, оно от Лазаро. Быть может, молодой человек, не добившись свидания с ней, решился написать и передать ей письмо при посредстве аббата, несомненно, его друга. Она спрятала письмо за корсаж.
Вскоре к ней пришла Паулита.
— Знаете, мы сегодня отправляемся на религиозную процессию, — сказала она.
— Да? — машинально спросила Клара.
— Да, но вы не пойдете. Решили, что вы останетесь здесь, потому что молодые девушки, подвергаемые испытанию, никогда не выходят из дома. Надеюсь, что вы разделяете такое мнение.
— Да, — проговорила Клара, дрожа от страха при мысли, что узнают о спрятанном ею письме.
— Мы отправимся на балкон одной нашей приятельницы, откуда все прекрасно видно. Процессия обещает быть великолепной. Из церкви Сан-Антонио вынесут три образа, и говорят даже, что из церкви Санта-Мария дель-Арко вынесут Распятие. Процессия пойдет по улице Сан-Матео, откуда мы ее и увидим.
Больше она ничего не сказала. Она была уже совсем одета, но, странная вещь, при ее обычном строгом костюме прическа ее отличалась некоторым изяществом. Кружевная косынка на голове, закрывавшая обыкновенно почти все ее лицо, теперь была откинута назад.
Если б Клара была более наблюдательна и менее занята личными делами, то она, конечно, заметила бы возбужденное состояние доньи Паулиты, она заметила бы ее беспрестанные улыбки, нервные движения, увидала бы, как она поминутно закрывает глаза и вытягивает шею, как бы прислушиваясь к какому-то отдаленному шуму, слышному только ей одной. Больше того, если б Клара не опускала так низко голову над работой, она увидела бы, что Паулита встала со своего места, подошла к старинному зеркалу в рамке из горного хрусталя и минуты три смотрелась в него со странным вниманием, причем явно любовалась блеском своих белых зубов.
В другой комнате Мария де ла Пас и Саломэ вынули из сундуков все остатки прежней роскоши и надели великолепные платья из валенсианского шелка. Они покрыли головы тяжелыми кружевными косынками, а Мария вдобавок взяла в руки огромный старинный веер, напоминавший распущенный хвост большого индюка. Саломэ надела на руку ридикюль, в который, кроме маленького зеркальца, положила флакон духов и разные безделушки.
— И мы оставим здесь этого молодого человека? — с недоумением глядя на сестру, проговорила Мария.
— Как? Это невозможно… — в испуге ответила та. — Если Кларита останется дома…
— Какой ужас! Придется взять его с собой. Но что скажут?..
Тут вошла Паулита. Элиас шел за нею.
— Что скажут, если мы возьмем с собой этого молодого человека!.. — снова воскликнула Мария.
— Этого молодого человека? — переспросила Паулита.
— Да. Что скажут? Господи!
— Ничего не скажут, — возразила ханжа, глядя в сторону. — Это просто сопровождающий нас кабальеро. Зло заключается в намерениях, а не во внешних приличиях. Что могут сказать? Разумеется, мы не нуждаемся в кабальеро, но нет ничего неприличного в том, чтобы этот молодой человек сопровождал нас. О, не будем обращать внимания на мирские предрассудки.
— Но если этого молодого человека считают распущенным и увидят его с нами…
Этот аргумент слегка поколебал ханжу, и она не знала, что ответить. Но ее не так-то легко было победить в споре, и, собравшись с духом, она сказала:
— О суета мирская!.. Не будем бояться того, что скажут. Кроме того, я не думаю, чтоб этот человек был распущен. У него доброе сердце, и если он совершил какой-нибудь проступок, то лишь по неопытности. Я его хорошо поняла, и знаю, что он исправится, если уже не исправился, и что он тайком проливает горькие слезы над своими прежними заблуждениями. Возьмем его с собой.
Элиас, уже с минуту прислушивавшийся к словам святой, преисполнился энтузиазма, всплеснул руками и крикнул:
— Лазаро! Лазаро!
Прежде чем Лазаро успел прийти, роялист привел, или, вернее, притащил его.
— Преклони колена перед этой святой! — крикнул он. — Она сказала, что у тебя доброе сердце.
Лазаро был ошеломлен, обе старухи изумлены, ханжа удовлетворена, а Элиас возбужден. Волей-неволей молодому человеку пришлось преклонить колени.
— Преклонись, преклонись, — говорил ему дядюшка. — Теперь поцелуй руку.
Лазаро машинально повиновался приказанию дяди и почтительно поцеловал руку святой.
— Преклонись перед добродетелью, — говорил Элиас, — грешник, недостойный прощения. Она сказала, что у тебя доброе сердце. Нет, сеньора, у него не доброе сердце.
Донья Паулита делала над собой героические усилия сохранить архиепископское достоинство в ту минуту, когда Лазаро, став на колени, поцеловал ее руку, но женщина восторжествовала в ней. Когда она почувствовала, что губы молодого человека прикасаются к ее руке, она вся задрожала, побледнела, потом покраснела и опять побледнела. Горячая волна пробежала по ее телу от прикосновения мужских губ.
Затем, овладев собой, она сказала:
— Какое безумие! Это я-то святая!.. Встаньте, кабальеро. Я сказала только, что надеюсь на ваше благоразумие и исправление.
— Ты видишь, она прощает тебе грехи. Что за добродетель! Что за христианский героизм! — воскликнул Элиас. — Проникся ли ты этим? Но встань, что же ты все стоишь на коленях?
Молодой человек поднялся, между тем как Мария положила конец этой трогательной и поучительной сцене, сказав холодно:
— Пойдемте.
— Приготовься сопровождать этих сеньор, — сказал племяннику Колетилья.
Это приказание очень не понравилось студенту. Он слышал в это утро за столом, что Клара не пойдет на процессию, и уже составил себе проект свидания с ней. Обязанность сопровождать трех сеньор показалась ему величайшим несчастьем. Но как мог он ослушаться тирана? Он с отчаянием в душе надел сомбреро и вышел на улицу с тремя развалинами. Они захватили с собой ключ от дома, взяв с Клары слово, что она не выйдет из своей комнаты. У Элиаса был другой ключ. Старик остался сторожить дом.
Не прошло и пяти минут, как ушли сеньоры Порреньяс, когда к дому торопливо подошел аббат Карраскоза и позвонил у дверей.
Элиас спустился и отпер ему.
— Идите скорее, друг мой, идите сию же минуту, — сказал ему с волнением Карраскоза.
— Но куда? Никого нет дома. Я не могу выйти.
— Как не можете выйти? — с удивлением переспросил аббат. — Плохо будет, если вы сейчас же не выйдете и не пойдете туда, куда я вас поведу.
— Но что случилось, Карраскоза?
— Пойдемте, я расскажу вам дорогой.
— А дом?..
— С домом ничего не сделается. Заприте его и пойдемте.
— Здесь останется эта девушка.
— Ну, так заприте ее и пойдемте, потому что нельзя терять времени, иначе…
— Но что же случилось? Расскажите.
— Случилось то, что если вы сию же минуту не пойдете со мною в ‘Фонтанчик’… Вы ведь знаете клуб этих молодых людей… Если вы со мной не пойдете, то будет плохо…
— А что там такое?
Аббат не придумал удачной лжи, чтобы выпроводить Элиаса из дома, и находился в затруднительном положении. Но он скоро нашелся.
— Эти молодцы бунтуют и говорят, что вы их обманули, что вы не имеете полномочий от этой личности… Что вы…
— Что я не имею полномочий? — переспросил Элиас. — С этими мальчишками нужна осторожность!
— И они, кажется, хотят устроить бунт сегодня вечером, — прибавил Карраскоза уже уверенно.
— Сегодня вечером! — воскликнул Элиас, хватаясь за голову. — Да они с ума сошли! Они все погубят… Но кто же им сказал, что сегодня вечером… Ах, я сейчас иду!
— Торопитесь, потому что если опоздаете…
— Иду, иду сию минуту. Я запру дверь и возьму ключ с собой. Ничего, у сеньор есть другой ключ.
— Пойдемте.
Аббат достиг своей цели, удалив из дома Колетилью. Клара осталась одна.
Между тем три развалины в сопровождении Лазаро тоже достигли своей цели. В голове молодого человека возникла безумная мысль бросить их среди улицы и вернуться домой. Но как он проникнет в дом? Сломает дверь? Но ведь там дядюшка. Положение было безвыходное. Он живет с Кларой и не видит ее, слышит ежедневно, как ее обвиняют в ошибках и преступлениях, и не имеет возможности подойти к ней и спросить:
— Что ты сделала?
Сеньоры медленно и величественно шли вперед, не произнося ни слова, и наконец доплыли до того места, откуда намеревались смотреть процессию.

XXVI. Ридикюль

Дон Сильвестре Энтрамбасагвас, предложивший к их услугам свои балконы, был толстый, жадный, упитанный клерикал с веселым характером и плохими теологическими познаниями. Его сестра донья Петронила была также очень толстая, маленькая женщина лет пятидесяти, с лицом томатного цвета и высокой грудью. Три аристократические руины в прежние времена никогда не снизошли бы до такого вульгарного знакомства, теперь же они не были слишком разборчивы. Они встречались с обоими Энтрамбасагвасами в одном из монастырей, где жила их родственница.
Едва успев сесть, сеньоры Порреньяс объяснили хозяевам, кто этот сопровождающий их молодой человек. Донья Пас не утерпела, чтобы не рассказать, что этот кабальеро был на дороге к погибели вследствие дурной компании, но прибавила, что они покровительствуют ему и надеются вывести его на путь истины.
— Откуда ты, малый? — спросил его клерикал, отличавшийся откровенной грубостью обращения и говоривший всем ‘ты’.
— Из Атеки, в Арагоне.
— Из Атеки? Хорошая земля! Хорошие фрукты! И ты не учишься, мой милый?
— Я изучаю юриспруденцию.
— Вот так ловко! — воскликнул клерикал с грубым смехом. — Ты хочешь быть адвокатом. На что это нужно? Почему ты не изучаешь теологию?
— Я немножко занимался ею в Сарагосе.
— Сарагоса! Хорошая земля! Хороший город! Но у нас в Экстрамадуре лучше… Я ведь экстрамадурец. Скажи мне, почему ты не готовился в патеры?
— Потому что я не имею призвания к этой карьере.
Донья Пас выразила жестом свое удивление и порицание, как будто молодой человек сказал большую бестактность. Затем, выразив на своем лице все степени презрения, она сказала:
— Ах, сеньор дон Сильвестре, вас, конечно, удивляют вкусы этого молодого человека, но имейте в виду, что он до сих пор жил в ужаснейшем обществе. Он исправится, одна особа приняла участие в его перевоспитании, и мы думаем, что она достигнет хороших результатов.
— У него нет призвания! — воскликнул дон Сильвестре громовым голосом. — Да ведь это богохульство!
Студент в изумлении и возмущении опустил глаза. Затем он взглянул на донью Паулиту, надеясь, что она и на этот раз защитит его, но ханжа, хоть и встретилась с ним взглядом, думала, очевидно, совсем о другом.
— Сеньора донья Паулита, — обратился к ней клерикал, — я прочел ту богословскую книгу, которую вы мне рекомендовали, и вполне согласен с мнением автора. Скажите же мне ваше мнение, ведь вы великий теолог.
Паулита ничего не ответила. Женский инстинкт в данную минуту брал в ней верх над всеми богословскими вопросами. Она, всегда красневшая, когда в присутствии патеров говорили о светских вещах, теперь краснела, когда заговорили о теологии.
— Я не знаю… Я не понимаю, я не читала этой книги, — произнесла она, видя, что дон Сильвестре ждет ответа.
— Но ведь вы же сами рекомендовали ее мне. Вы даже сказали, что это лучшее из того, что было когда-либо написано…
— Нет, я не помню, — краснея, оправдывалась она.
Гул голосов и тонкие звуки фаготов вывели ее из затруднительного положения. Все заторопились на балконы, один из них заняли клерикал, Мария Пас и Саломэ, другой — толстая сестра дона Сильвестре, донья Паулита и Лазаро. Огромное дерево розового лавра в цвету стесняло трех последних, донья Петронила при своей толщине едва пролезла. Паулита села между Лазаро и ею.
Процессия началась. Клерикал говорил за шестерых и так громко, что прохожие смотрели на балкон. Многие любопытные с удивлением заметили сильное волнение на лице доньи Паулиты. Только несколько листьев лавра отделяли ее от молодого человека. Но Лазаро не обращал внимания ни на людей, ни на святых. Он всецело занят был мыслью о побеге.
На другом балконе дон Сильвестре пространно рассказывал о братствах, о знаменах, об образах и о корпорациях. Саломэ держала на руке свой ридикюль так, чтобы прохожие могли любоваться кольцами на ее тонких руках. Ридикюль этот она когда-то вышивала сама, и он очень нравился прежней молодежи. Она любила эту вещь, берегла ее как драгоценность, напоминавшую ей безвозвратно минувшую молодость.
— Он упадет у тебя, — сказала ей Мария, видя, что ридикюль свешивается с перил балкона.
— Не упадет, — ответила Саломэ, думая, что с улицы он имеет особенно эффектный вид.
А монахи, клерикалы, братства все двигались вперед. Любезные хозяева объясняли, откуда взято каждое распятие. Локоть Лазаро касался локтя ханжи, которая сидела, скрестив руки и склонив голову набок, как бы упиваясь ароматом лавровых цветов. По временам она прикрывала рукой глаза, словно отстраняя от себя какое-то видение.
Когда стало видно всю процессию, с соседнего балкона раздался крик. О ужас! Ридикюль Саломэ упал на улицу.
— А в нем ключ от дома! — с испугом проговорила Мария.
Лазаро только этого и ждал. Он вскочил со своего места и торопливо сказал:
— Я его сейчас найду.
Ридикюль упал на головы прохожих, переходил из рук в руки и скоро был уже далеко вместе с толпой. Лазаро это видел. Он быстро спустился, вышел на улицу и с великим трудом пробрался в толпу.
— Какая счастливая случайность! — говорил он мысленно. — Там ключ, я его возьму, побегу домой и отопру дверь. Старик, вероятно, отдыхает после обеда, я войду, увижу ее, поговорю с ней, скажу ей… Я не знаю, что я ей скажу… И бегом вернусь назад. Если старухи будут подозревать, я им что-нибудь выдумаю. Иного средства нет.
Наконец, он добрался до ридикюля. Его держала в руках какая-то женщина и рассматривала, что в нем лежит, убедившись, что ничего ценного в нем нет, она не пожалела расстаться с ним. Лазаро взял его. Толпа народа увлекла его далеко от дома клерикала. С балкона его не могли видеть. Он больше не колебался и пустился бежать к улице Белен.
Тревога, свойственная его положению, и быстрая ходьба так взволновали его, что он должен был остановиться, чтобы передохнуть. Наконец-то он ее увидит! Он добежал до дома, вошел, поднялся по лестнице, но, прежде чем отпереть дверь, вынужден был снова прислониться к стене, потому что задыхался от волнения. Он думал, как Клара испугается, когда услышит, что отпирают дверь, и увидит его. Наконец, он осторожно вложил ключ в замок и повернул его. Он вошел в переднюю, запер за собою дверь и сделал несколько шагов. Уже смеркалось, в квартире было темно, он не мог разобраться в потемках и пошел ощупью по коридору.
Гробовая тишина царила в квартире. Он предположил, что Элиас спит у себя наверху, и подошел к комнате Клары. Он решил тихонько подойти к ее двери и окликнуть ее, чтобы она не испугалась. Едва дыша и сдерживая дрожащий голос, он проговорил:
— Клара!..
Но в ту самую минуту, как он произнес это слово, он задрожал от удивления и ужаса. Холодная струя пробежала по его телу, вся кровь прилила у него к сердцу, и он, как статуя, замер на месте. В ту минуту, как он произнес имя молодой девушки, он услышал внутри комнаты мужской голос, женский голос и быстрые шаги…

XXVII. Роковые часы

Было уже четыре часа, когда три сеньоры ушли и Клара осталась одна. Ей очень хотелось прочесть, наконец, письмо, данное ей аббатом, но она заметила, что Элиас ходит по коридору, и удержалась. Полчаса спустя Колетилья ушел вместе с Карраскозой, и она осталась совсем одна в квартире. Тогда она распечатала письмо. Она не сомневалась в том, что оно от Лазаро, и даже почти слово в слово знала, что он может ей сказать. Но каково же было ее удивление, когда, взглянув на подпись, она увидала: ‘Клавдио’!
— Клавдио! Кто это? — изумилась она.
Вот что писал ей Босмедиано:
‘Я освободил для тебя, друг мой, этого молодого человека, которого ты так любишь. Я выпустил этого несчастного из тюрьмы, где он умирал от голода и холода, и сделал это только потому, что это твой друг. Ведь ты знаешь, что мы с тобою также добрые друзья. По-видимому, этот молодой человек очень тебя любит, но не так, как я, потому что я тебя боготворю, я так несчастен без тебя, что сегодня же хочу попытаться увидеть тебя и поговорить с тобою. Я на это решился. Я устроил так, чтоб ушли из дома и три старухи, и дон Элиас, и Лазаро. Ты сидишь одна взаперти, ты заперта для всех, кроме меня, я увижу тебя сегодня вечером. Не бойся, я хочу только видеть тебя и поговорить с тобой. Клавдио’.
— Клавдио! — проговорила Клара, складывая письмо. — Кто этот человек? Он хочет войти сюда. Господи, какой ужас! Что мне делать? Запереть двери?
Ей стало страшно. Она не могла прийти ни к какому решению. Затем она постепенно овладела собою, прошла в переднюю и заперла дверь на цепь. Потом она побежала к двери, ведущей в соседний дом, но было уже поздно. Босмедиано спокойно входил в комнату.
— Господи! — воскликнула Клара, отступая в ужасе. — Уйдите, ради Бога! Что за дерзость!
И она заплакала.
— Уйдите… Если придут… Господи, уйдите! Вы так добры, вы оставите меня. Если вернутся, то что скажут?
— Не вернутся, успокойся, — ответил Босмедиано, несколько смущенный таким приемом. — Ведь мы друзья. Я пришел поговорить с тобой. Ты ведь знаешь, что я твой защитник.
— Я не хочу вашей защиты. Мне здесь очень хорошо, — с тоской проговорила она.
— Тебе здесь хорошо? — спросил офицер, сжимая кулаки. — Здесь хорошо? Да я готов удушить этих трех мучающих тебя фурий. Когда я подумаю, что старый фанатик и три мумии только мучают такое благородное…
— Они меня вовсе не мучают, — проговорила она прерывающимся от слез голосом. — Уйдите! Умоляю вас Богом и всеми святыми!
— Уйти без тебя? Нет!
— Я никогда не соглашусь уйти с вами, — решительно воскликнула молодая девушка. — Уйдите, кабальеро, вы очень добры, я это знаю. Но если вы промедлите хоть минуту, я буду ненавидеть вас всю мою жизнь. Сжальтесь же надо мною, уйдите!
— А что с тобой будет, бедняжка, если я уйду? — грустно сказал Босмедиано. — Если я тебя покину, то что ждет тебя в окружении этих четырех демонов? Могу ли я согласиться на это преступное заключение в четырех стенах? Нет, Клара, хоть ты и мало меня знаешь, но будь уверена, что я не могу на это согласиться. Если я тебя покину, то уж никто не вырвет тебя отсюда. Этот молодой человек, которого я освободил из тюремного заключения, обладает пылким воображением, но у него не хватит решимости помочь твоему горю. Верь мне: у тебя нет защитника, кроме меня, а я, с моей стороны, уверен, что ты не будешь противиться моему решению, потому что я забочусь только о твоем счастье.
— Но я вовсе не желаю, чтоб вы заботились о моем счастье, — тревожно возразила она.
— В таком случае, кто же о нем позаботится? Ты сирота, окружена врагами, недоброжелателями, никто тобой не интересуется…
— О, нет, кто-то интересуется!
— Нет, не верь этому, нет. Этот молодой человек ничего не сделает, я знаю, что это за характер. Вот тебе доказательство: он живет здесь несколько дней, видит твои страданья и не сделал ничего, чтоб избавить тебя от них. Пытался он что-нибудь сделать? Нет, я знаю, что нет. Он не решается.
— Он не решается? Может быть… Но уходите, ради Бога. Если придут… Уходите сию же минуту, умоляю вас. Вы меня погубите.
— Клара, Лазаро ничего для тебя не сделает. Он весь ушел в политику. Не жди от него ничего.
— Нет, я буду ждать, и он меня спасет. Я в этом уверена, — возразила Клара.
— Откуда ты это знаешь?
— Он сам мне сказал.
— Он? Не может быть. Сомневаюсь, чтоб он мог тебя видеть, судя по тому, что я слышал.
— Он меня увидит и спасет. Мне вас не нужно.
— Нет, я тебе нужен. Это единственное убеждение, вознаграждающее меня за мое глубокое чувство к тебе, — искренне возразил Босмедиано.
— Но я вас не люблю, и вы не можете меня любить. Я видела вас всего два раза, да и то против своего желания.
— А я успел тебя полюбить за это время.
— Очень вам благодарна, но когда же вы уйдете? Странная манера оказывать услуги, пугая меня и компрометируя! Ах, уйдите, уйдите! Сейчас вернутся и застанут вас здесь. Господи, что за человек!
— Не вернутся. Процессия кончится нескоро.
— А если он придет?
— Кто он?
— Старик.
— Этот скорее умрет, чем вернется.
— А если вас увидят соседи? А главное, если даже не увидят, я не хочу… Чтоб вы были здесь так долго.
Клара демонстрировала столько отчаянной решимости, что Босмедиано начал сомневаться в успехе и с минуту колебался.
— Клара, — сказал он, садясь, как дома, — ты меня не знаешь. Ты не знаешь, на что я способен. Я готов пожертвовать моим чувством ради твоего. Ты не знаешь меня и потому принимаешь мое участие за что-то дурное. Если бы я видел около тебя человека, который мог бы освободить тебя от такой жизни, то я не противоречил бы тебе. Я уступил бы другому честь любить тебя и сделать счастливой, но это невозможно. Твое положение так ужасно, что я хочу спасти тебя даже против твоей воли. Если я здесь, то только потому, что знаю, что в этом доме некому тебя защитить.
— Прекрасно, я вам очень благодарна, кабальеро, но оставьте меня, прошу вас. Ах, если Лазаро узнает, что вы здесь…
— Если и узнает, то ему все равно. Он занят только политикой, у него не хватит ни смелости, ни силы воли освободить тебя. Быть может, он и способен на великие поступки, но не сумеет утешить слабое и нежное существо.
— Нет, он меня спасет, я это знаю, — повторила Клара, но уже не так решительно.
— Нет, не надейся.
— Да, я надеюсь. Почему же мне не надеяться? Зачем вы говорите мне это? Разве вы знаете, на что он ради меня способен?
— Неужели ты его так любишь?
— Да, я его люблю. Но зачем вы меня об этом спрашиваете?
— Затем, чтобы знать, — спокойно ответил офицер. — И опять повторяю: ты не понимаешь, на что я способен. Поверишь ли, что если я буду убежден в том, что ты его так любишь, го я готов покровительствовать вам обоим? Но для этого недостает одного условия. Я сильно сомневаюсь в том, что он любит тебя так, как ты того заслуживаешь, и если мое сомнение справедливо, то я сделаю все возможное, чтобы отдалить его от тебя. Я освободил его из тюрьмы, чтоб доказать тебе, что умею поступать по-рыцарски. Когда я увидал тебя и понял, как ты живешь, то мне стало так тебя жаль… Я, кажется, с первого же взгляда полюбил тебя… В моей любви не было ни малейшего эгоизма. Потом я узнал, что существует молодой человек, которого ты очень любишь, я узнал, что он арестован, и освободил его ради тебя и для тебя. Никогда я не хотел вас разлучать, наоборот, я хотел вас соединить, если он этого стоит, но я убедился, что он не стоит тебя.
Клара не знала, что ответить на эти слова.
— Но все-таки вы меня компрометируете, — произнесла она наконец, — вы меня губите. Если кто-нибудь вернется домой и увидит вас или узнает, что вы здесь были…
— Никто ничего не узнает… Но это правда, Клара, что ты его так любишь?
— Да, — ответила молодая девушка, — я его люблю. Клянусь вам.
— И ты очень его любишь?
— Очень. Ну, теперь вы можете уйти.
Босмедиано задумался. Он понимал, что попал в смешное положение. Он никак не думал, что эта простая девушка, воспитанная в заточении, не сдастся на его красноречие. Но, как всегда, самолюбие уступило в нем сердечной доброте. В эту минуту он готов был от всего отказаться и устроить счастье молодых людей.
— Что же вы не уходите? — тревожно спросила Клара.
— Я сейчас уйду, но… Но я не могу согласиться, чтоб ты осталась в этой могиле. Мне кажется, что если я тебя здесь оставлю, то никогда уже не увижу. А этот человек, этот крайний, что же он делает, что же он думает? Как может он видеть тебя среди этих фурий и не поджечь этого проклятого дома?
— Он меня любит, — ответила Клара, решив во что бы то ни стало выпроводить его.
— Нет, он оставит тебя умирать в этой тюрьме. Я знаю этого безумца.
— О, он интересуется мною, я в этом уверена.
— Интересуется? Только-то?
— Он очень страдает за меня.
— Но, скажи, тебя здесь очень мучают?
— Я здесь исправляюсь, — грустно ответила Клара.
— А что же он ничего для тебя не сделает?
— Он много сделает, все что может. Он беден…
— Беден!.. И чего же ты ждешь от человека, который сделает тебя только еще несчастнее? О, если он не оправдает моих ожиданий, то поплатится мне за это.
Босмедиано встал. В эту минуту Клара побледнела, потому что ей послышалось, будто внизу на лестнице стукнула дверь, но Клавдио успокоил ее, заверив, что она ошиблась.
— Ничего не бойся, никто не может войти, — сказал он, прислушиваясь.
— Но что же вы не уходите? Я ведь уже сказала вам то, что вы хотели знать.
— Я сейчас уйду, да, я уйду, но вернусь.
— Опять?
— Да. Я не перестаю думать, что я единственный твой защитник. Если я уйду, то это не значит, что я тебя покидаю. Я отправлюсь навести справки об этом молодом человеке, и если он недостоин тебя, то…
В это мгновение сдержанный, дрожащий голос произнес в коридоре:
— Клара!
Молодая девушка окаменела от испуга, и только взгляд, брошенный ей на Босмедиано, даль ему понять, как сильно он ее скомпрометировал. Клавдио решил, что лучше скрыться, уверенный, что тот, кто произнес имя Клары, не слышал его голоса. Он жестом попросил Клару молчать, торопливо подошел на цыпочках к двери, через которую пришел, и скрылся за ней. Молодая девушка стояла ни жива, ни мертва.
За дверью снова послышалось уже громче:
— Клара! Клара, отопри!
Это был голос Лазаро. Он слышал из-за двери, что в комнате был мужчина, слышал его удаляющиеся шаги. Затем он услыхал внутри дома как бы падение какой-то мебели и побежал на шум. Он вошел в столовую, потом в маленький коридор, выходивший во двор, поднялся по лестнице, ведшей на чердак. Но Босмедиано уже исчез. В проеме быстро затворившейся за ним двери Лазаро увидел только чью-то спину да лицо аббата.
— Разбойники! — крикнул он.
Он стал стучать в дверь, хотел ее выломать, но более сильные руки подпирали ее с противоположной стороны. Лазаро был страшно взволнован. Он сбежал по лестнице как сумасшедший и вошел в комнату Клары. Она вся дрожала, и глаза ее были полны слез.
— Ах, Лазаро, Лазаро, послушай… Я тебе расскажу… Подожди… — едва внятно проговорила она, увидя его.
Но голос у нее оборвался, и она зарыдала, как ребенок.
— Что ты можешь мне сказать? Замолчи! — гневно воскликнул Лазаро. — Кто здесь был? Этот офицер… Значит, говорят правду? Я не хотел этому верить, хотя все верят. Клара, ах, Клара, что с тобой сталось? Что ты сделала? Я не хотел этому верить! Если б все святые спустились с неба и сказали мне, что это правда, то и тогда я бы не поверил, но я сам видел, сам!
Сирота горько рыдала, как виноватая, наконец проговорила:
— Ради Бога, выслушай меня… Я тебе все расскажу…
— Что ты можешь мне рассказать? — крикнул он еще раздраженнее. — Но если я убью этого человека… О Клара, как ты могла?.. — заговорил он вдруг с глубокой грустью. — Я с ума схожу, не может быть того, что я видел…
— Я тебе все объясню… Я не знаю этого человека… Раз он пришел к нам и сказал…
— Не говори со мной, посмотри на меня… Я все предчувствовал. Зачем дядюшка поместил тебя сюда? Что ты там делала? Почему эти сеньоры держат тебя взаперти и никому не показывают? Ты не можешь оправдаться. Я буду дураком, если поверю твоим объяснениям. Достаточно доказательств имел я. И я был так слеп, что ничему не верил!.. Мне больше нечего сказать тебе… Зачем я узнал тебя? Это моя вина, я не имею права обвинять тебя. Ты свободна. Прощай!
И он быстро ушел, не дожидаясь ответа. Он метался по комнатам, не понимая, куда идет. Если б в эту минуту его дядюшка обратился к нему с обычным выговором, то он наговорил бы ему дерзостей, быть может, даже ударил бы его. Наконец он попал на лестницу, отпер дверь и очутился на улице, но тут силы изменили ему, и он залился слезами.
Он вспомнил, что его продолжительное отсутствие только усложняет положение вещей, и, стараясь побороть волнение, добрался до дома Энтрамбасагвасов. К счастью, процессия еще продолжалась. Он вошел на балкон и застал Саломэ в сильном нетерпении, а Марию в раздражении.
— Вы пропадали целый час. Где это вы были? — спросила она, подозрительно глядя на молодого человека.
— Сеньора… сеньора, я не мог… — оправдывался он прерывающимся голосом. — Народ столпился на улице, меня увлекла толпа, я не мог вернуться. Потом какая-то женщина завладела ридикюлем и побежала с ним, я погнался за ней…
— Да, но вы отсутствовали целый час.
Саломэ схватила свое сокровище и стала рассматривать, все ли цело.
— Он, без сомнения, зашел в какой-нибудь клуб, — сказала она, убедившись, что ничего не пропало.
— Ах, мой милый, ты шляешься по клубам! — воскликнул Энтрамбасагвас. — Смотри, это не доведет тебя до добра.
Ханжа ничего не сказала. Она чувствовала, что с Лазаро что-то случилось, но что именно, она не знала, однако все время думала об этом, пока дефилировали последние ряды процессии.
— Ну, пойдемте, уже поздно, — скомандовала донья Мария.
— Вы уже уходите? — спросил клерикал.
— Да, сеньор дон Сильвестре, — ответила донья Мария, — мы не можем остаться, потому что не свободны. Мы навязали себе очень тяжелую обязанность: воспитание одной молодой девушки, которая доставляет нам много неприятностей.
— Как так?
— Это бесприютная девушка, жившая в доме одного нашего приятеля, почтенного холостяка, который очень страдал от ее поведения. Он ничего не мог с ней поделать и отдал ее нам на исправление. Мы готовы из любви к Богу…
— И она делает вам неприятности? — участливо спросила сестра дона Сильвестре.
— До сих пор она вела себя недурно, но я никогда не ошибаюсь, а эта девушка не внушает мне доверия.
Лазаро внимательно слушал то, что говорили о его несчастной подруге. Он был слишком взволнован, чтобы взволноваться еще сильнее.
— Что с тобой, Паула? — спросила донья Пас ханжу, заметив ее бледность и видимое недомогание.
— Ничего, — слабым голосом ответила та.
— Ты, верно, простудилась на балконе.
— Вероятно, сегодня ветер… — сказал клерикал и прибавил, почувствовав вкусный запах жарившегося мяса: — Идите скорее домой и укутайтесь хорошенько.
— Это ничего, это пройдет, — успокаивала донья Петронила, тревожась о том, чтобы мясо не пережарилось.
Сеньоры встали. Клерикал провожал их и вдруг хлопнул себя по лбу, как бы вспомнив очень важную вещь.
— Ах, моя сеньора, сделайте мне одно одолжение, — сказал он донье Паулите.
— Какое, сеньор дон Сильвестре?
— Будьте добры, просмотрите проповедь, которую я написал и собираюсь сказать. Ведь вы великий теолог и не раз высказывали ваше мнение о моих проповедях?..
— Я ничего в этом не понимаю, — с отвращением возразила донья Паулита.
— Какая скромность! — воскликнул клерикал. — Вот святость, соединенная с талантом. Как вы ни скрывайте, а я знаю, что вы великий теолог.
— Ах, оставьте… Я ничего в этом не понимаю.
— Я писал на тему искушения святого Антония. Ведь вы знаете, когда демон представляется в образе… гм… молодой девушки, то…
И он побежал к письменному столу, схватил проповедь и сунул ее в руки очень недовольной доньи Паулиты. Проповедь упала, он ее поспешно поднял и, снова подавая ханже, сказал:
— А вам действительно нехорошо. Вижу, что вы едва держитесь на ногах. Я ведь говорил, что пост хорош только до известной степени, а вы все усердствуете…
— Эта девочка никогда не забывает ни поста, ни епитимьи… — заметила донья Мария.
— Хотите чашку буль?.. — проговорил клерикал, но не кончил фразы, потому что сестра дернула его за рукав, находя это предложение несвоевременным.
— Благодарю вас, не надо, это скоро пройдет.
— Ложитесь пораньше, — посоветовала донья Петронила. — Теперь вам не годится кушать. Дома — другое дело. У вас лихорадочное состояние. Надо торопиться домой.
Клерикал посветил им на лестнице. Когда они спустились, он крикнул сверху:
— Обратите внимание, донья Паулита, на фразу: corpus corporum in corpore uno… У меня на этот счет есть некоторые сомнения…
Донья Паулита ничего не ответила, даже не взглянула на него. Они вышли на улицу, и Лазаро, всецело занятый своими мыслями, пошел вперед.
— Эй, кабальеро, — желчно остановила его Саломэ. — Что это за манеры? Вы оставляете нас одних.
— Вот это вежливого кабальеро привели мы с собой, — язвительно заметила Мария.
Лазаро пошел медленнее.
— И вы могли бы держать себя лучше при чужих людях, — продолжала она. — Вы даже не поздоровались с ними. Что о нас скажут? Ах, Паулита не может идти! Лазаро, дайте-ка ей руку. Обопрись на Лазаро, Паула, тебе дурно. Как грустно иметь спутником такого кабальеро!
Арагонец пробормотал какое-то извинение и подал руку Паулите.
— Вы идете слишком скоро, — сказала она, крепко опираясь на руку молодого человека.
Лазаро умерил шаги.
— Идите немножко скорее, — сказала она тогда.
Лазаро прибавил шагу.
— Какая светлая ночь! — воскликнула она, останавливаясь и взглядывая на небо.
Лазаро остановился и тоже взглянул на небо. Саломэ и Мария шли на некотором расстоянии.
— Я никогда не видела подобной ночи… Я никогда не видела, чтоб так ярко сверкали звезды… Они точно говорят.
— Говорят! — удивился Лазаро.
— Вас это удивляет? — спросила она, глядя на него таким выразительным взглядом, что молодому человеку показалось, будто две звезды переселились в ее глаза.
— Я вижу звезды, сеньора, но…
— А я их слышу.
Тут она уронила рукопись дона Сильвестре.
— Сеньора, вы уронили проповедь, — сказал Лазаро, нагибаясь, чтобы поднять тетрадку.
— Оставьте ее! — быстро воскликнула она, удерживая его руку и ускоряя шаги.
‘Да, у нее, несомненно, жар, уже начинает бредить’, — подумал Лазаро.
Она пошла быстро, быстро. Обе сеньоры остались шагов на двадцать позади. С каждой минутой она все сильнее опиралась на руку студента. Подходя к дому, она так устала, что Лазаро пришлось поддерживать ее за талию, чтоб она не упала. Она качалась из стороны в сторону, глаза ее были закрыты, руки бессильно висели. Она не могла подняться по лестнице. Лазаро сделал над собой героическое усилие, взял ее на руки и понес. Ее голова опустилась на его плечо, он чувствовал, как горит ее лоб.
— У нее сильный жар, — сказал он, останавливаясь в передней, так как Мария не пустила его в спальню.
Паулиту перенесли в ее комнату, но скоро старухи перестали тревожиться о ее здоровье и пошли ужинать.
В доме царила глубокая тишина. Лазаро поднимался к себе и вдруг остановился, потому что чей-то голос резанул его по сердцу: это Клара о чем-то спрашивала ханжу или отвечала ей. Лазаро пустился бегом по лестнице, будучи не в силах больше слышать звуки этого голоса.

XXVIII. Трудное положение

Дядюшки в комнате не было. Несчастный молодой человек не мог прийти в себя от волновавших его мучительных чувств. Перед его взором так и стояла Клара со скрещенными руками и глазами, полными слез. Озлобление сменилось в нем состраданьем, и отчаянье овладело его душой, он не мог понять, любит ли он еще девушку или ненавидит.
Часы шли, наступила ночь, а его волненье все не уменьшалось. Он не ложился, ему не хотелось спать, он не чувствовал потребности в отдыхе. Ничем не нарушаемая тишина царила в доме. По-видимому, все спали, только он один бодрствовал. Он вышел в коридор и долго ходил взад-вперед. Пробило девять, десять, одиннадцать часов. Наконец, он остановился и в изнеможении схватился за голову.
Вдруг он услыхал какой-то легкий шум, поднял голову, и ему показалось, что из глубины коридора к нему кто-то идет. У него страшно забилось сердце. Это, несомненно, была женщина, закутанная во что-то белое, что при свете луны придавало ей таинственный вид привидения. Когда она остановилась, Лазаро узнал ханжу, ее лицо было бледно и болезненно.
— Лазаро! — произнесла она слабым дрожащим голосом.
— Сеньора, вы здесь, в такой час? — проговорил он с изумлением. — У вас жар… Ведь вы нездоровы?
— Я? — прошептала она как в бреду. — Я? Нет… Мне хорошо… Мне лучше.
— Я думал, что вы уже спите. Вам нужен отдых.
— Я… я не сплю, я не могу спать, — ответила она странным тоном, испугавшим Лазаро. — Уже много ночей я не смыкаю глаз.
— Но что с вами? — внимательно вглядываясь в нее, спросил Лазаро. — У вас нехороший вид. Вы святая, но святость слишком истощает вас, сеньора.
— Я не святая, я грешница…
— Не говорите этого, ради Бога. Вы святая, и какое счастье иметь спокойную совесть, направить свою любовь на то, что не ложно, не изменяет, не фальшивит… О, это величайшее счастье!
— Говорите тише, — сказала она.
— Не испытывать ни ненависти, ни сожалений, ни разочарований, — продолжал Лазаро.
— Еще тише, — едва слышно прошептала она.
— Не знать угрызений совести, любить без ревности, без страха, презирать свет, измены, коварство, находить утешение в несчастье… О, как вы счастливы!..
После минутного молчания голос Паулиты прозвучал, как отдаленное эхо:
— Нет, друг мой, я несчастна, я очень несчастна.
Только находясь совсем близко от нее, как Лазаро, можно было расслышать эти слова.
— Я очень несчастна! — повторила она глухо.
— Что может быть утешительнее жизни в области духа, где нет ни коварства, ни разочарований? — продолжал Лазаро. — Возвысить любовь до экстаза, чистой душой соединяться с Богом, жить в молитве, испытывать бесконечную благодарность к Богу — это ли не счастье? Жить, устремив душевный взор на вечную и непреложную любовь, молиться, воздавая хвалу Создателю и призывая его имя…
— Нет, — глухо проговорила она, меняясь в лице, — я не молюсь, я не могу молиться.
— Ах, вы это говорите потому, что вам, при вашей скромности, кажется недостаточным ваше совершенство. Если б вы знати нравственную нищету других людей, то вы поняли бы, как высоко вы стоите над ними.
Ханжа опустила глаза и произнесла очень нежно и очень грустно:
— Есть ли горе больше моего?
— В вас много доброты. Все знают, что вы святая, настоящая святая.
— Хотите, я вам признаюсь? — сказала Паулита, глядя на него, как на духовника. — Я тоже думала, что я святая, но теперь я так не думаю.
— Вы можете сами не сознавать этого, но я это понимаю. Если такое совершенное создание, как вы, снизошло до меня, оправдывало мои ошибки, то, несомненно, оно не такое, как другие. Все меня здесь презирали и унижали, а вы первая замолвили за меня доброе слово и говорили, что я не так дурен, как думают. Неужели вы полагаете, что я забыл, что я могу это забыть? Нет, сеньора. Пусть меня упрекают во всем, в чем угодно, но не в неблагодарности. Я вечно буду помнить вашу защиту и всем скажу, что вы святая.
— О, я никогда не верила, чтобы вы были так дурны, как о вас говорили, — зашептала она. — Я по лицу вижу все и никогда не ошибаюсь, я почти уверена, что вас оклеветали и что вам умышленно приписывают дурные намерения.
— Вы так думаете?
— Я в этом уверена. Сердце у вас доброе и честное, если вы сделали какую-нибудь ошибку, то только по легкомыслию и неопытности. Думаю также, что вас любят не так, как вы того стоите.
— Что вы сказали, сеньора? — быстро переспросил студент. — Это разрывает мне сердце, потому что это правда, и я об этом только что думал.
— Вас любят не так, как вы того стоите, — повторила Паулита. — Ваш дядюшка слишком сух.
Она незаметно придвинулась ближе к Лазаро, которого так трогали эти слова, что он готов был расцеловать ее, несмотря на ее теологические познания.
— Ваш дядюшка слишком сурово обращается с вами.
— И другие тоже, — проговорил Лазаро, отворачиваясь.
— Как же можно требовать, чтобы человек был хорош, когда его не любят? Когда к человеку относятся с неблагодарностью и презрением, его чувства притупляются, источник добра пересыхает в его груди. Когда человека не любят, он из противоречия делается дурным.
— Какая проницательность! — с энтузиазмом воскликнул Лазаро. — Вы всегда были моей утешительницей. Я считал вас святою, теперь я вижу, что вы, кроме того, и мудры. Я чувствую себя перед вами таким маленьким, ничтожным, что мне стыдно.
— Да, любовь делает чудеса. Необразованных и дурных людей она превращает в гуманных и добрых, неверующих она делает верующими.
— Сколько у вас познаний! Вы смотрите на вещи с беспристрастностью и спокойствием человека, стоящего выше всего земного. Вот вы знаете свет!
— Нет, Лазаро, я не знаю, что такое свет.
— О, в таком случае вы еще счастливее!
Она подняла глаза к небу и заговорила, как бы читая там что-то:
— Я провела детство в суровом доме, окруженная благовоспитанными ханжами. Первые мои слова были словами молитвы. Первые годы жизни я провела в монастыре среди монахинь, занимавшихся моим совершенствованием. Вся моя молодость прошла в благочестивых занятиях. Я пятнадцать лет молюсь, почти не замечая этого. С самой колыбели я жила в Боге, и теперь не знаю, что я такое, не знаю, жила ли я.
— Господи, да вы настоящий ангел! — сказал Лазаро. — Что за превосходство! Я восхищаюсь вами и уважаю вас.
— Я достойна не уважения, а сожаления, — с горечью возразила Паулита.
— Достойны сожаления! — изумился он. — Что может вас озабочивать? Желание большего самоусовершенствования? Вот я несчастен, мне следовало бы не родиться.
— Но что же с вами такое? — с интересом спросила она. — Расскажите мне все. Ведь вы же говорите, что я умела утешить вас, я утешу и теперь, если вам тяжело.
— Мое горе нельзя рассказать. К тому же вы слишком хороши, чтобы выслушивать его. Вы ужаснетесь, и ясность вашего духа смутится.
— О, нет, расскажите. Быть может, это какой-нибудь большой грех. Ничего, расскажите, а я вас заранее прощаю.
— Это не мой грех.
— Это грех другого? Ну, говорите!
— Нет, оставьте меня с моими неприятностями, сеньора. Это уж мой удел.
— Но что же это такое, Лазаро?.. Ах, я все понимаю: ваш дядя очень жесток, он вас не любит. Но не надо огорчаться, друг мой, не все же так к вам относятся. Я знаю кого-то, кто вас любит.
— Мне все равно, — с отчаянием возразил Лазаро, — пусть меня все презирают, ненавидят.
— Вы слишком взволнованы. Разве можно при мне говорить такие вещи? — нежно упрекнула его ханжа.
— Извините меня, сеньора, я сам не знаю, что говорю. Вы слишком добры, чтобы понять эти вещи. Вы не знаете света. Вы не знаете, сколько в нем коварства, разочарования, измен.
— Ваше отчаянье не нравится мне, Лазаро, оно не доведет вас ни до чего хорошего.
— Вы, при вашей бесконечной доброте, хотите утешить меня религией, но это не для меня, я этого недостоин.
— Вы всего достойны: и утешения, и дружбы, и любви. Я знаю, чего вы достойны, и вы это получите. Ваши чувства не могут остаться без взаимности.
— Благодарю вас, но вы ошибаетесь, это не для меня.
— Вы достойны всего, что может дать сердце. Вы называете себя несчастным, Лазаро, не имея на это основания. Есть худшие несчастья, внезапно овладевающие сердцем, в котором нет надежды. Для некоторых людей все складывается дурно и жизнь представляет непосильную тяжесть — со страхом в настоящем и ужасом в будущем.
Паулита говорила тихим, серьезным и грустным голосом. Ее глаза сверкали.
— Горе тем, — продолжала она, — которые не поняли своего назначения. Уже в зрелом возрасте они замечают, что бесцельно прожили много лет. О, какая внутренняя борьба следует за этим пробуждением! О, как это ужасно!
— Да, сеньора, это ужасно, — повторил Лазаро, не вполне понимая свою собеседницу.
— Как ужасны требования любви, — продолжала она, — особенно когда она считает себя оскорбленной и требует всего, как уплату огромного долга.
— Да, это действительно ужасно, — согласился молодой человек. — Как счастливы вы, что знаете это лишь по слухам.
— По слухам?.. Да, я слышала, что говорят влюбленные, но большинство из них сохраняет в себе силы жить и бороться. Только некоторые, вследствие их характера и положения, не побеждают, и грустна участь, ожидающая их.
— Она читает в моем сердце! — подумал студент, не поняв глубины ее слов и их значения.
— Вы не поймете этого, Лазаро, — произнесла Паулита.
— Как не пойму? К несчастью, очень хорошо понимаю, — возразил он, — Для вас как для совершенного создания, как для Божией избранницы не существует этих несчастий.
— Это правда… Я их не знаю… Не знаю. Я не понимаю этого. Я глупая ханжа, — произнесла Паула с такой иронией, что только один Лазаро, занятый своими мыслями, мог этого не заметить.
Но он не мог не заметить, что она плакала. Это привело его в сильное смущение.
— Что с вами, сеньора? — спросил он.
— Ничего… ничего, — прошептала она едва слышно.
— Вы нездоровы и вышли в такой час из вашей комнаты. Это нехорошо, вам сделается хуже.
— Да, вы правы, я больна, больна на всю жизнь.
— Больны на всю жизнь? Вы страдаете, несомненно, от чрезмерного воздержания. Ваша чистая душа мечтает только о небе.
— Да, — грустным голосом ответила Паула, — я хочу только покоя.
— Только одна смерть может нас успокоить! — патетически воскликнул Лазаро. — Признаюсь, сеньора, что я в данную минуту желал бы умереть.
— Умереть! — воскликнула она, придвигаясь к нему. — Нет, вы должны жить. Кто знает, что еще Господь готовит вам в жизни?
— Мне?
— Да, вы, быть может, еще будете счастливы с любящими вас людьми. Быть может, есть люди, которые будут счастливы вашим счастьем.
— Как вы добры, сеньора! — повторил Лазаро. — Но это не для меня. Или я недостоин ничего хорошего, или Господь проклял меня.
— Ах, не говорите таких вещей!
— Простите, сеньора, но мне слишком тяжело, а вы одна вносите отраду в мою душу. Я никогда не забуду, что вы защищали меня от общих нападок.
Руки ханжи бессильно опустились, и она подняла взор к небу. Она как-то безнадежно тряхнула головой, и от этого движения ее роскошные черные волосы упали густой волной на ее плечи. Лазаро невольно залюбовался этой картиной.
— Но вы плачете, сеньора? — испуганно воскликнул он. — Вы слишком утомлены. Почему вы не отдохнете?
— Я не могу отдыхать, я не могу спать, — прошептала она.
— Зачем вы вышли, если вам нездоровится?
— Я задыхалась и вышла подышать воздухом.
— Но не плачьте, ради Бога! Что с вами?
Она не ответила.
— Вы больны? Очень больны?
— Да.
— Давно?
— Давно.
— Сеньора, умоляю вас, уйдите к себе. Ваши руки как в огне.
Он взял ее руки и заметил, что они горят. Он приложил даже руку к ее пылающему лбу.
Паула задрожала, как будто к ней прикоснулись раскаленным железом. Она в изнеможении закрыла глаза и оперлась о стену, чтобы не упасть. Лазаро испугался, схватил ее за руку, желая проводить в комнату, и сказал:
— Пойдемте, сеньора, уже очень поздно. Вам не годится здесь стоять. Хотите, я схожу за доктором?
— Нет, — сказала она, открыв глаза и иронически взглянув на него. — К чему мне доктор?
— Вы должны беречь свое здоровье, — сказал Лазаро, и смутная догадка посетила его, — вы должны беречь его, потому что моей лучшей радостью будет мысль о том, что вы сохраните здоровье для добрых дел. Я не уйду, пока не буду уверен, что вам лучше.
— Уходите! — воскликнула она, набравшись сил.
— Хорошо.
— Вы уходите? — произнесла она с мрачным блеском в глазах.
— Конечно.
Услышав это, Паула судорожно схватила его за плечо и проговорила, вся дрожа:
— Нет, вы не уйдете.
В эту самую минуту кто-то отпер наружную дверь. Это Элиас вернулся домой. Он нес в руке фонарь, и слышно было, как он что-то бормочет.
— Уходите скорее, — шепнула Лазаро Паулита.
— А вы останетесь здесь?
— Ступайте в вашу комнату. Пусть он не знает, что вы выходили. Ложитесь в кровать и притворитесь спящим.
— Но вы-то?
— Идите, идите! Он уже вошел…
Лазаро, подталкиваемый ею, почти бегом поднялся в свою комнату, торопливо лег в кровать и сделал вид, что спит. Скоро вошел Колетилья и ворча улегся. Когда он погасил свечу, Лазаро осторожно поднялся с кровати и заглянул в оконце, выходившее в коридор. Паула все еще стояла на прежнем месте. Лазаро лег, но через полчаса снова заглянул в коридор: белая фигура неподвижно стояла, устремив взор в оконце. Это так смутило молодого человека, что он через каждые пять минут вставал взглянуть, там ли еще она, и каждый раз находил ее на прежнем месте. Наконец, он устал и крепко заснул.

XXIX. Таинственная сходка

На другой день Лазаро узнал, что Паулита очень больна и что Клара также нездорова. Саломэ ежеминутно резким тоном напоминала ему, что он не поздоровался с Энтрамбасагвасом, а донья Мария при всяком удобном и неудобном случае делала ему выговоры. Днем он выходил из дома навести справки о местожительстве Босмедиано, вечером же он пошел к нему.
Он вошел во двор и спросил дона Клавдио. Привратник грубо ответил, что его нет дома. Лазаро пристально посмотрел на него, как будто не веря его словам. Тогда привратник повторил:
— Его нет.
— Когда же он вернется? — спросил Лазаро, желая повидаться с Босмедиано именно сегодня.
Тот, видя, что молодой человек приехал не в карете и одет довольно плохо, нашел этот вопрос неуместным. Он пренебрежительно улыбнулся, заложил руки в карманы и сказал:
— Почем я знаю, когда он вернется? Вернется… когда вернется.
— Но мне необходимо видеть его сегодня же. Когда он обыкновенно возвращается?
— Как придется, — ответил привратник, поворачиваясь к нему спиной. Потом, обернувшись, прибавил: — Если вы хотите оставить ему записку, то…
— Нет, мне нужно повидаться с ним.
— Ну, так завтра рано утром.
И он ушел. Лазаро понял, что от него ничего не добьешься, и тоже ушел. Но ему страшно хотелось поскорее увидеть Босмедиано. Он не мог успокоиться с той минуты, как увидал его убегающим на чердак. Босмедиано был ему ненавистен и отвратителен. Лазаро считал его коварным обольстителем, полным низких инстинктов. Минутами он чувствовал такое бешенство, что будь перед ним Босмедиано, он бросился бы на него и схватил за горло. Желая во что бы то ни стало сегодня же объясниться с Клавдио, студент решил ждать его на улице. Он перешел на противоположную сторону тротуара, намереваясь прождать здесь хоть всю ночь.
Было часов десять, когда Лазаро увидел, что из дома Босмедиано вышли три человека. В одном из них он узнал Клавдио. Он вел под руку старика, очевидно, свего отца. Третий человек был офицер, все трое горячо о чем-то спорили. Лазаро понял, что теперь не время подходить к Клавдио, но последовал за этой группой на некотором расстоянии. Они прошли несколько улиц и, дойдя до площади Афмиридос, остановились у массивной двери старого дома. Молодой Босмедиано позвонил. Дверь скоро отперли, и они вошли. Лазаро, не сводивший с них глаз, заметил, что они оглядываются по сторонам, как будто боясь, что их увидят. Вскоре в одном из окон показался свет, но чья-то рука закрыла ставни, и дом погрузился в темноту.
Неизвестно почему, но Лазаро показалось, что тут кроется какая-то тайна, он запомнил номер дома и уже отошел от него, когда увидал еще двух подходивших офицеров. Они были закутаны в плащи до самых глаз, и когда позвонили у мрачного дома, им немедленно отперли.
‘Быть может, это случайность, — подумал молодой человек, — но в этом ночном собрании есть что-то таинственное’.
Не прошло и десяти минут, как Лазаро увидел еще троих. Прежде чем позвонить, они огляделись, чтоб убедиться, что за ними не наблюдают, и вошли в дом. Затем торопливо подошел к подъезду еще один, за ним двое, а потом один за другим еще пять человек. Они уже не звонили, так как их, очевидно, ждали.
‘Несомненно, тут что-то есть, — подумал Лазаро. — Вошло шестнадцать человек. Это тайный клуб, быть может, масонская ложа’.
В одиннадцать часов он ушел, убедившись, что никто больше не входит. Но он решил завтра вечером вернуться сюда. Он понимал, что тут устраиваются какие-то политические сходки. Ненавидя Босмедиано, он предположил, что в ней не может быть ничего хорошего.
Трудно описать негодование доньи Марии по поводу позднего возвращения Лазаро. Она кричала, что он неисправим, что она оставила надежду пролить луч света на его развращенную душу, что он злоупотребляет ее добротой, нарушает спокойствие этого святого дома и так далее в том же роде.
— У меня было дело, сеньора… — оправдывался Лазаро.
Но она не дала ему договорить и крикнула:
— Не повышайте голоса! Чего вы так раскричались? Моя племянница очень больна, а вы ее беспокоите. Если вы пришли сюда только за тем…
— Донья Паулита очень больна? — едва слышно спросил молодой человек.
— Да, сеньор, а вы вашими криками не даете ей отдохнуть.
— Но я даже не возвысил голоса…
— Молчите, сеньор Лазаро, молчите и не противоречьте мне, пожалуйста.
Тут вошла Саломэ и воскликнула:
— Господи, Паулите станет хуже от ваших криков!
— Это он кричит… — громко заявила Мария. — Видишь, он вернулся в двенадцать часов. Как тебе это нравится, Саломэ? Он был в каком-нибудь клубе. Хорошее сокровище приняли мы к себе в дом! И вы уверяете, что у вас было дело?
— Да, сеньора, у меня было дело, — ответил Лазаро, ошеломленный ее нападками.
— Хорошо дело, нечего сказать! — язвительно произнесла Саломэ. — Но будете ли вы говорить тише? Как только вы вошли, моя кузина проснулась, в волненье вскочила с кровати, так что я насилу ее удержала. Ваш голос беспокоит ее. Замолчите и уходите.
— Спокойной ночи, сеньоры.
В эту минуту в комнате появилась Клара.
— Сеньоры, идите скорее, — сказала она. — Я ничего не могу поделать. Когда она услыхала этот разговор, она встала и говорит, что хочет идти сюда.
— У нее начинается бред, — сказала Саломэ, уходя с Кларой.
Лазаро задумчиво поднялся наверх.

XXX. ‘Фонтанчик’

Дядю он не застал дома. Элиас был в это время в ‘Фонтанчике’ и вел серьезный разговор с Доктрино. Молодой человек говорил Колетилье:
— Я очень боюсь, что это кончится плохо, у меня есть верные люди, но дело слишком ужасно, дон Элиас, и я боюсь тревожить общественное мнение.
— Да ведь общественное мнение уже против них, — горячо заметил Элиас. — Как будто вы не знаете, в каком положении находятся ‘Фонтан’, ‘Лоренчини’, ‘Мальтийский крест’ и ‘Коммунары’! Разве вы не видите, как крайние либералы восстают против умеренных, то есть опирающихся на правительство и составляющих большинство благоразумных в кортесах? Прекрасно, общество восстает против умеренных, и вам известно, какими путями удалось создать это негодование. Народ требует их уничтожения, потому что думает, что так он быстрей добьется свободы. Исполним же волю народа.
Трудно передать весь сарказм, все нахальство, с какими Колетилья произнес эти слова. Он терпеливо, упорно, обдуманно шел к своей цели.
— Прекрасно, — сказал Доктрино, — я согласен с тем, что необходимо сделать все, что вы говорите, и удовлетворить кровавую жажду народа, ведь он не знает, чего хочет и почему хочет. Он различными путями дошел до известных идей, и надо довести их до реализации. Но мне сдается, что теперь еще не время, дон Элиас. Наши жертвы еще пользуются большим влиянием. Народ не любит их, это правда, потому что они его обманули, но их поддерживают средний класс и аристократия.
— Какой вы еще ребенок! — воскликнул роялист. — Эка важность, что эти люди имеют еще некоторое значение! А разве ничего не значит разрешение личности… которая все может?
— Говорите прямо: короля.
— Вы знаете, что думает король. Перед обществом, перед Европой эти люди его друзья, некоторые из них министры, другие статс-секретари, третьи депутаты кортесов. На публике, король их любит, но в душе ненавидит. Они поддерживают конституционную систему и либерализм. Вы понимаете, что для того, чтобы покончить с либерализмом, необходимо покончить с ними.
Он говорил это с таким цинизмом, с такой жестокостью, что даже продажному Доктрино стало противно.
— Таким образом, — продолжал Колетилья, — наш удар поразит крайних либералов. Тогда самые крайние восстанут против умеренных. Что может сделать страна в данном случае? Отвергнуть либерализм и помочь королю восстановить прежний образ правления. У нас уже все готово: одна партия либералов сгорает от желания уничтожить другую. Мы поможем этому. Быть может, завтра уж будет поздно, может произойти примирение, и тогда…
— Примирение невозможно, — озабоченно сказал Доктрино. — Крайние ‘Фонтана’ и других клубов дошли до такого возбуждения, что… Народу слишком много проповедовали нетерпимость, теперь его трудно успокоить. Нет, примирение невозможно, но поэтому-то я и думаю, что надо бы подождать, пока эти люди не утратят своей последней популярности.
— Эти вещи надо делать решительно или совсем не делать, — возразил Элиас. — Я уверен, что на этой же неделе все устроится, хотя вы и не хотите мне помочь.
— Я не отказываюсь вам помочь. Мы заключили договор, и вам остается только приказывать. Хотя мы и расходимся в одном пункте, но мы не ссоримся. Я повинуюсь и принимаю на себя ответственность. Но в случае неудачи вы не должны меня покидать, как было условлено.
— Я помню ваши требования. Вы получите даже больше, чем желаете.
— В таком случае я жду только ваших приказаний.
— Несомненно, — сказал Элиас после минутного молчания, — что они решили прийти к соглашению и уничтожить некоторые несогласия, возникшие между ними. Мартинес де ла Роза и Торено сошлись с министром Фелиу и даже с самим Аргуэлесом.
— И что же?
— Это вполне соответствует нашему плану.
— Всех их, кроме Аргуэлеса, ненавидит народ, и я думаю, что нет человека, более ненавидимого крайними, чем министр Фелиу.
— Прекрасно, — сказал Колетилья, — я знаю, я уверен, что все они, включая Вальдеса, Алаву, Гарчиа Херрероса, поэта Квинтану, советника правления Босмедиано и некоторых других, где-то собираются днем или ночью со всеми министрами и несколькими генералами. У них, конечно, есть какой-нибудь проект, может быть, даже против короля.
— А вы не знаете, где они собираются?
— Не знаю, но постараюсь узнать. Представьте себе, какой случай… Несколько дней тому назад Фелиу был у короля. Там был и граф Т., смешивший короля и министра своими анекдотами. Потом его величество выразил желание взглянуть на один декрет, подготовленный Фелиу. Тот, вынимая из кармана бумагу, выронил записочку, на которую король в ту же секунду наступил ногой. Министр заметил эту выпавшую записочку, но не подал вида. Он прочел декрет и выслушал одобрение короля. Король, в уверенности, что эта записочка заключает в себе нечто очень интересное, поторопился отпустить министра. Оставшись один, он позвал меня, и мы вместе прочли следующее: ‘В десять часов придут, наконец, Аргуэлес и Калатрава. Непременно приходите’.
Это возбудило наше любопытство. К десяти часам мы послали шпиона проследить, куда пойдет министр из дома. Но Фелиу никуда не выходил, не выходили также и Аргуэлес с Калатравой. Очевидно, министр заметил, что король наступил на записку, не был на свидании и предупредил Аргуэлеса и Калатраву, чтоб они не выходили из дома.
— А потом выследили их?
— Да, на следующий вечер одна личность отправилась к Фелиу, но ей сказали, что его нет дома. Эта личность не отходила от его дома, но министр не выходил и не возвращался. Я предположил, что Торено, Мартинес де ла Роза, Вальдес, Алава и Босмедиано участвуют в этом заговоре, и после десяти часов посылал к ним людей под разными предлогами, оказалось, что никого из них нет дома. Я узнал, что Квинтана, часто навещающий принца, вышел до десяти часов, а Босмедиано с сыном отправились вечером к маркизу Амарильясу. И это повторялось несколько вечеров подряд.
— И вы не узнали, куда они ходят?
— Мы узнали, что все они выходят по очереди, чтобы сбить с толку шпионов. Места свиданий меняются, но я уверен, что мы проследим их.
— Если они действительно где-нибудь собираются, то это, несомненно, заговор, — сказал Доктрино.
— И вы еще хотите, чтоб мы оставили их в покое! Необходимо выставить их в глазах народа как заговорщиков против конституции. Народ легко обмануть.
— О, народ поверит чему угодно!
— Ну, а что делали вы сегодня утром? — спросил Колетилья. — Вы говорили с членами ‘Лоренчини’?
— Мы пришли к соглашению.
— А коммунары?
— И с ними все обстоит благополучно.
— Прекрасно.
— Нам слепо повинуются. Эти крайние идеи тем и хороши, что их легко провести в народ.
— Благословенна нация с таким впечатлительным и послушным народом! — восторженно воскликнул Колетилья. — Если этот народ может заблуждаться, то он может также и служить орудием для добрых целей и никогда уже не вернется на ложный путь.
Тут послышались шаги на лестнице, и в комнату вошли несколько молодых членов нового клуба, однако Элиас успел незаметно скользнуть за драпировку.
— Лазаро не пришел? — спросил Доктрино.
— Нет, мы не застали его дома, — ответил Нуньес. — Может быть, он придет позже. Сегодня вечером придет также известный французский республиканец Жорж Бесьер.
В это время в комнату вошел высокий, худой человек, Юлиан Лобо, и воскликнул:
— Поздравляю вас, сеньоры! ‘Золотой фонтан’ наш.
— Как? Расскажи, что случилось? — произнесло сразу несколько голосов.
— Они освободили нам поле сражения. Последние из умеренных разошлись, видя, что победа осталась за нами. Вчера мы их освистали. Они решили покинуть клуб, а хозяин ресторана Гриппини предлагает его для наших собраний.
— Прекрасно, мы сегодня же и соберемся там. Теперь ‘Золотой фонтан’ наш.
— То же самое произошло и в ‘Лоренчини’. Члены все разошлись.
— Помните же, сеньоры, сегодня в десять часов все в ‘Фонтан’. Собрание будет шумное.
Когда молодежь разошлась и Доктрино остался один, Элиас вышел из своей засады.
— Ну, как вам это нравится? — спросил его Доктрино.
— Превосходно! Превосходно!
— А вы придете в ‘Фонтан’?
— Еще бы, — с неподражаемой иронией ответил Колетилья, — ведь я тоже либерал…
И они разошлись.
В этот день Лазаро был крайне удивлен тем, что случилось на улице Белен. Фурии не давали ему покоя. То, в чем упрекала его Саломэ, повторяла и Мария, только с большим ехидством. Едва вернулся Элиас, как они обступили его и затараторили.
— Ах, сеньор дон Элиас, какие неприятности доставляет нам ваш племянник! Поверите ли, он вернулся вчера в двенадцать часов ночи!.. Он стучал сапогами, накричал тут, так что разбудил больную Паулиту. Ах, что это за человек! Так вести себя в доме… в таком доме…
К крайнему удивлению Лазаро и негодованию Порреньяс, эта филиппика не произвела на Колетилью никакого впечатления.
— Зачем вы волнуетесь из-за таких пустяков, сеньоры? — спокойно сказал он. — Если Лазаро вернулся поздно, то, очевидно, был чем-нибудь занят, и в этом нет ничего особенного. Он ведет себя хорошо, уверяю вас.
— Господи, сеньор дон Элиас! — воскликнула в недоумении Саломэ. — Я не думала, что вы расходитесь с нами во взглядах.
— Но, сеньора, я только говорю, что если мой племянник вернулся поздно, то, значит, у него было дело.
— В другие времена, — тяжело дыша, язвительно возразила она, — этого бы не было. Тогда каждый знал свое место, и к нам относились с величайшим уважением. Теперь все изменилось.
— Я, право, не знаю, сеньора, зачем вы говорите таким тоном, — сказал старик. — Чем я вас оскорбил? Что такого я сказал?
— Вы сказали то, что я не хочу повторять… Вы сказали, что ваш племянник исправится… Прощайте, дон Элиас!
— Прощайте, дон Элиас! — повторила Мария.
И они вышли из комнаты. Тогда фанатик сказал племяннику:
— Лазаро, сегодня вечером твои друзья соберутся в ‘Фонтане’. Будет большое собрание, ты приходи. Я не могу запретить тебе высказывать свои мнения, у тебя есть свои идеи, и я их уважаю. Я знаю, что ты человек способный, и хочу, чтоб тебя узнали. Приходи непременно.
Лазаро едва поверил своим ушам. И это говорил человек, так порицавший его либерализм!
Обед прошел в гробовом молчании, как будто в доме был покойник. Саломэ позабыла положить Лазаро картофеля, и он молчал, не желая затевать ссоры. Донья Мария всеми силами старалась показать, что у нее пропал аппетит, и наказала Элиаса, позабыв положить ему жаркого, но великий муж был слишком занят своими интригами, чтоб обратить на это внимание.
— А как здоровье доньи Паулиты? — спросил он. — Надеюсь, с ней ничего серьезного?
— Как ничего серьезного? Она очень больна, — ответила ему Саломэ.
— Неужели серьезно?
— А это вас интересует? — ехидно спросила донья Мария.
— Разумеется. Если позволите, я навещу ее.
— Этого нельзя, она спит.
— Вы ее обеспокоите.
И обе матроны с торжеством улыбнулись, радуясь, что им удалось оскорбить бывшего управляющего.
— Если нельзя, то я ухожу.
— С Богом!
Роялист поднялся и, против их ожидания, вышел из столовой.
— Ах, возможно ли? — воскликнула Саломэ, как только дверь за ним затворилась.
— Что? — тревожно спросила Мария.
— Что и его тоже заразили нынешние идеи…
Тишина столовой нарушилась двумя глубокими вздохами, а голодный Батило был награжден увесистым пинком.

XXXI. Торжество Лазаро

И в этот день Лазаро не удалось застать Босмедиано. Ему постоянно говорили, что его нет дома. Он долго ходил по улице, надеясь подстеречь его, и часов около десяти вечера увидел, что из дома Босмедиано через небольшую калитку вышло, как и вчера, три человека. Они опять, делая большой крюк, направились к площади Афмиридос. Следуя за ними издали, Лазаро видел, как они вошли в тот же таинственный дом, а вслед за ними еще один человек, потом три, потом два, наконец, все, приходившие сюда вчера. Отказавшись от намерения переговорить с Босмедиано, Лазаро пошел в ‘Фонтан’.
Тут уже заседал Доктрино со своими товарищами, подкупленными Элиасом.
— Необходимо последовать совету Колетильи, — говорил Доктрино, — но только надо действовать очень осторожно, потому что если такие планы не удаются, то это кончается плохо… Мы выберем верных людей, и только человек тридцать или сорок должны знать истину.
— Наши противники уже как будто предвидят борьбу и готовятся к защите, — сказал другой. — Сегодня Торено говорил об этом в собрании кортесов. Но им трудно будет бороться. Народ против них, народ хочет свободы и не потерпит тех, кто противится ей.
— Главное затруднение в том, чтоб их захватить всех в одном месте. Лучше всего было бы оцепить конгресс, но король этого не хочет. Придется ловить их поодиночке, а это трудно и усложняет дело… Но что мы, собственно, должны делать?
— Все сводится к следующему, — сказал Доктрино, откидывая назад сомбреро и понижая голос. — Есть партия так называемых благоразумных либералов, которая проповедует порядок и повиновение законам. Все это прекрасно. Но народ ненавидит ее, а король считает поддержкой конституции. Народ, справедливо или нет, но горячо желает исчезновения этих людей. Поможем же народу…
Доктрино остановился и взглянул на слушателей, оценивая произведенное впечатление, и прибавил:
— Есть двадцать или тридцать человек, уже намеченных жертвами…
— Жертвы?.. — переспросил кто-то.
— Да, нужно организовать группу.
— И эта группа совершит убийство?
— Этого я не знаю. Группа должна быть организована. А люди, намеченные жертвами, у меня записаны. Это не одни только министры.
— Что же будет потом? Выполнив дело, конечно, не без кровавых жертв, чего мы достигнем? Власть попадет в руки крайних либералов, у нас будет диктаторство, террор и страшные несправедливости. До чего мы дойдем? До ужаснейшей анархии.
— Это ничего не значит, — возразил Доктрино. — Король рассчитывает на это и желает этого. Из этой анархии восстанет торжество неограниченной власти, и король добьется ее, это несомненно.
— А против кого заговор?
— Против многих, вы их знаете. Тут пострадают и депутаты конгрессов, и влиятельные люди, и Аргуэлес, и даже сам знаменитый Калатрава. Одним из первых будет наказан старик Босмедиано. Он ежедневно кричит о закрытии клубов. Он пишет доклады о займах, он способствовал свержению Риего, все он…
— Но этого нельзя сказать про его сына, Клавдио Босмедиано, который был одно время членом ‘Фонтана’, — заметил один из присутствующих.
— О, эта собака не ускользнет от нас! — воскликнул ярый республиканец Пинилья. — Я ненавижу его, презираю и буду безжалостен к нему. Я и в заговор-то вступил только для того, чтоб покончить с ним.
— Но что у вас с ним произошло? — спросили его.
— Что произошло? — в бешенстве воскликнул Пинилья. — Этот сеньор бывал в ‘Лоренчини’. Раз вечером я держал речь против неограниченной власти и духовенства, все мне аплодировали, и он также. Потом я сказал что-то против военных, он молчал, но по окончании моей речи отвел меня в сторону и выразил мне свое неудовольствие. Сам не знаю почему, но мне давно уж не нравился этот человек, я ему ответил, что мне нет дела до его мнения. Он возразил мне, я ему, и пошло. Наконец, я сказал одну вещь о его матери. Вдруг он замахнулся и так сильно ударил меня по лицу, что у меня до сих пор ломит щеку… Я бросился на него, но он сильнее меня… Потом мы дрались на дуэли, и он меня ранил, потом… Ну, словом, я смертельно ненавижу его! Один из нас должен погибнуть.
В это время в клуб вошел Лазаро.
— Добрый вечер, — сказал ему Доктрино. — Мы снова в ‘Фонтане’, и теперь он наш. Эти дураки разбежались. Теперь вы будете говорить, и вам будут аплодировать. Теперь узнают вам цену.
— Я уже больше не говорю, — не без горечи ответил молодой человек.
— Слушайте, Доктрино, — не унимался Пинилья, — этот Босмедиано, кроме того, безнравственный человек, отвратительного поведения, это такой же развратник, каким был его отец при Карле III.
Лазаро прислушался.
— Он только и знает, что ухаживает за девушками. Сколько семейств он сделал несчастными! Такие люди должны быть изгнаны из общества.
— Вы говорите о человеке, которым я очень интересуюсь в данную минуту, — сказал Лазаро, подходя к Пинилье. — Вы знаете его?
— Еще бы не знать, — сказал тот.
— Я искал его вчера, искал сегодня и не мог найти. Но я разыщу его хоть под землей.
— Будьте осторожны, молодой человек, этот негодяй отлично владеет оружием.
— Все равно, я его найду.
— Но куда же он скрылся?
— Я его, собственно, нашел, но не мог с ним поговорить. Он шел с двумя другими, очевидно, на какую-нибудь тайную сходку и вошел в один дом.
— Куда? — с горячим любопытством спросил Доктрино.
— Это на площади Афмиридос.
— Площадь Афмиридос? Это дом Алавы… И их было много? В котором часу?
Лазаро подробно рассказал все, что знал об этих ночных свиданиях.
— Больше мне ничего не надо, — шепнул Доктрино Пинилье.
Это происходило в маленькой задней комнате ‘Фонтана’. Из зала клуба раздались аплодисменты и взволнованные голоса. Альфонзо Нуньес держал речь. Молодой оратор воодушевлял пылкую молодежь, между тем как за стеной Доктрино готовил кровавый заговор.
Лазаро вошел в клуб и спрятался в уголок с намерением остаться простым зрителем и слушателем. Но Альфонзо потащил его к трибуне, и молодежь устроила ему овацию. Он не мог отказаться, поднялся на трибуну и начал говорить. На этот раз плавные, красивые фразы одна за другой срывались с его губ. Он нисколько не конфузился и не опускал головы под взорами тысячи глаз. Когда он окончил, раздались дружные, восторженные рукоплескания.
Еще во время речи Лазаро заметил, что кто-то из противоположного угла не сводит с него сверкающих глаз. Это был его дядя. Молодой человек не мог объяснить себе его появления здесь и был крайне удивлен его горячими аплодисментами.
После Лазаро говорила еще целая масса ораторов. Было уже поздно, когда члены ‘Фонтана’ начали группами выходить на улицу. В эту ночь в Мадриде было такое волнение, что наряды полиции на улицах были удвоены.
— Вы прекрасно говорили, — сказал Доктрино Лазаро. — Я ожидал этого. Сегодня ваша речь особенно укрепила дух нашей партии. Дон Элиас, вы можете гордиться вашим племянником.
— Я и горжусь им, — ответил Колетилья с ехидной улыбкой. — Я не предполагал, что он так развит, если б я знал это раньше, то сделал бы все возможное для того, чтобы…
Лазаро начало казаться подозрительным участие дяди в этих сходках крайних. Идя домой, он припоминал свой разговор с дядей в тюрьме, припоминал каждое его слово, каждое выражение слепого фанатизма. Страшное подозрение зародилось в нем, но он был слишком взволнован своим торжеством в ‘Фонтане’, чтобы долго останавливаться на этой мысли.
Но дома Лазаро ожидал такой сюрприз, что он забыл и свою речь, и дядю, и ‘Фонтан’. Вернулся он уже на рассвете и встретил в передней донью Пас и Саломэ. Они были страшно возбуждены.
— Слава Богу, что вы пришли! Мы совсем одни, — сказала ему донья Мария.
— Что такое, сеньора?
— К нам кто-то пробирается через чердак.
— Может ли это быть?..
— Ах, вы не знаете, что случилось… Эта Кларита… Какой ужас… Какая испорченность!..
— Мужчина, мужчина-обольститель ходил к этой девушке! — воскликнула Саломэ. — И мы были так слепы, что приняли ее к себе!
— Когда входил этот человек? — спросил Лазаро, догадываясь, что проделка Босмедиано открыта.
— В воскресенье вечером, когда мы были на процессии.
— А она? Где она?
— О, мы выгнали ее. Неужели же мы оставим у себя это чудовище?
— Какое несчастье! И в таком доме! — стонала Саломэ. — Господи, за что это? Чем мы согрешили?
— Но где же она?
— Почем же я знаю? Мы ее выгнали.
— Куда она пошла?
— Почем я знаю? Пошла на улицу, где ей и место.
— Неужели вы так и выгнали ее? Куда же она пойдет, бедняжка?.. — проговорил Лазаро, и ему стало горько и больно за оскорбленную сироту.
— Сеньор, возможно ли, чтоб на свете было столько дурного? Ах, эти нынешние идеи, нынешние идеи… — прошептала Саломэ, в отчаянии заламывая руки.
Прежде чем рассказать, что сделал Лазаро, я расскажу читателю, что произошло в квартире Порреньяс.

XXXII. Скуфья нунция

В прошлом столетии духовенство одевалось очень изящно. Существовали специальные портные и портнихи, работавшие исключительно на аббатов. В нынешнем столетии эта индустрия значительно упала, быть может, потому, что стало меньше аббатов и больше портных.
На верхнем этаже одного из домов улицы Белен жили две сестры Ремолинос, работавшие на придворное духовенство. Но в эпоху нашего рассказа они имели так мало работы, что едва не умирали с голоду. Они были очень бедны, но не жаловались на судьбу. Только изредка одна из них восклицала со вздохом:
— Нет больше религии!
Их единственным другом был аббат Жиль Карраскоза. Он навещал их, давал иногда кое-какую работу и рассказывал о том, что делается в Мадриде. А еще сестры Ремолинос имели жестокого врага в лице соседки-портнихи. Она ненавидела своих соперниц по ремеслу и, чтоб досадить им, посылала к ним своего кота, который, проникая в квартиру сестер, вел себя так неприлично, как только может вести себя вражеский кот. Кроме того, у доньи Розалии был поклонник, приходивший к ней по вечерам с гитарой. Он пел и играл всю ночь напролет, мешая спать обеим портнихам.
Донья Розалия имела больше работы, чем ее соседки, но это не мешало ей страшно завидовать им. Случилось, что паж папского нунция, давнишний поклонник доньи Розалии, поссорился с ней и на другой же день заказал двум сестрам скуфью для нунция.
Когда донья Розалия узнала, что скуфья нунция попала в руки соперниц, она приняла это за величайшее оскорбление, наговорила дерзостей пажу, послала кота испачкать всю квартиру Ремолинос, что он и исполнил в точности, потом подошла к их двери и разругала их на чем свет стоит.
Но этого показалось ей мало, она хотела жестоко отомстить. Однажды она была удивлена тем, что аббат пришел к ее соседкам с каким-то незнакомым офицером. Она подслушала у двери весь разговор и узнала, зачем приходил Босмедиано. Она молчала и ждала, надеясь, что визит офицера повторится и что она устроит страшный скандал, доказав, что молодой человек пробрался в квартиру Порреньяс при помощи ее соседок.
Тщетно прождав несколько дней, она решила сообщить о случившемся кому следует и, накинув мантилью, позвонила у дверей Порреньяс. Ей отперла донья Мария и спросила не особенно любезным тоном:
— Что вам надо?
— Мне надо видеть хозяйку дома, чтобы сказать ей кое-что, — ответила Розалия, входя.
— Саломэ, принеси свечу! — крикнула донья Мария и, оглядывая посетительницу, повторила: — Что вам надо?
— Кто хозяйка этого дома?
— Я.
— Ну, так я пришла вам сказать… Вы знаете, что случилось?
— Что такое? — спросила Саломэ таким испуганным тоном, как будто провалилась крыша.
— Не пугайтесь, сеньора, потому что, в конце концов, можно устроить так, чтоб этого больше не случалось.
— Ради Бога объяснитесь, сеньора!..
— Видите ли, этот дом… Я вам сейчас объясню. Я живу в доме рядом, я портниха и шью на папского нунция, на патриарха, на все духовенство Толедо, а иногда даже и на придворное. Я живу там наверху… Но неужели вы не знаете?
— Чего?
— Что сюда входил мужчина.
— Мужчина? — в один голос воскликнули развалины.
— Я хочу предупредить вас, чтобы в другой раз это не повторилось. Дело в том, что на чердаке того дома, где я живу, есть дверка, сообщающаяся с чердаком этого дома.
Лица Порреньяс выразили ужас и изумление.
— Да, да, — подтвердила портниха. — Молодой офицер вечером проник сюда через эту дверку… Я тогда же подумала, что тут есть какая-нибудь молодая девушка.
— Но уверены ли вы в том, что говорите, сеньора? — спросила донья Мария. — Мужчина входил сюда… к нам?
— Да, сеньора, я следила за ним. Он пробрался через квартиру моих приятельниц-соседок.
— Когда?
— В воскресенье вечером.
— В котором часу?
— Часов около пяти.
— Когда мы были на процессии! Какой скандал! Эта бесстыжая девчонка… Я всегда подозревала ее.
— Ах, я не могу слышать таких вещей… Мне дурно… — проговорила Саломэ, опускаясь на софу.
— Не пугайтесь, сеньоры. У вас есть дочь?
— Нет, сеньора, у нас нет никакой дочери! — злобно крикнула донья Мария. — Это сумасшедшая девчонка, которую мы приняли из сострадания, ради исправления… Вот так сокровище.
— Я говорю вам истинную правду, сеньора. Этот молодой человек пробрался сюда в воскресенье и пробыл здесь с час.
— Но это просто невероятно, — возмущалась Мария, то бегая по комнате, то присаживаясь. — Этот дом… Этот уважаемый дом… Где же эта дверка?
— Она давно существует, только была заколочена. Если хотите, отправляйтесь на чердак, и вы ее увидите.
— Но как же это чудовище могло войти?
— Эта дверка сообщается с квартирой моих приятельниц-портних. Бедняжки работают только на деревенских патеров и шьют плохо. Они хотят держать марку и говорят, что шьют на кафедральный собор Сеговии, но это ложь. Не верьте им.
— И он вошел через их квартиру?
— Да, он военный, высокий, красивый мужчина.
— Господи, какой ужас! Я не могу этого слышать! Мне дурно… — воскликнула Саломэ, снова падая в обморок.
— Он подкупил этих женщин, — продолжала Розалия, — потому что они очень бедны, ничего не зарабатывают. Работают очень плохо… Они шьют только на внештатного патера церкви Св. Мартина.
— Надо принять решение, — убежденным тоном сказала донья Мария. — Честь этого дома скомпрометирована. Надо выгнать из дома эту девушку без всякого совета с доном Элиасом. Он одобрит это, а если и не одобрит, то разве мы не слышали, как он защищал своего племянника? Господи, что за нравы, что за времена!
— Делай все, что хочешь, Мария, — болезненным тоном произнесла Саломэ. — Нечего советоваться с этим управляющим, не он здесь хозяин. Прогони ее. О, я не могу вспомнить, что сказала эта сеньора…
— Это молодой офицер, высокий, красивый мужчина, — напомнила ей охотно Розалия.
— Молодой, красивый! О, не продолжайте, ради Бога! Мне дурно… Я не привыкла к таким вещам.
Донья Розалия встала, намереваясь уйти, но в эту минуту старый безобидный Батило, очевидно, тоже не привыкший слушать такие вещи, сорвался с места, залаял и бросился на гостью. Донья Мария испугалась, а Саломэ в ужасе заткнула себе уши, как будто это зарычал волк. Наконец они обе бросились спасать портниху.
Выпроводив гостью, они прошли в комнату, где спокойно лежала, но не спала Паулита. Ее глаза в глубокой задумчивости были устремлены на окно. Подле нее сидела Клара. Как только они вошли, Клара по их лицам поняла, что ее ждет страшная сцена. Она в испуге ближе придвинулась к кровати, как бы ища защиты у Паулы.
— Дитя, мы знаем ваши проделки, — прерывающимся голосом начала донья Мария. — Вы достойны тюрьмы за то, что скомпрометировали честь этого дома…
— Что я сделала, сеньора? — вся дрожа, спросила Клара.
— ‘Что я сделала’! — передразнила ее Саломэ. — Лицемерка, чудовище! Паула, не пугайся.
— Все открылось, дитя, — продолжала Мария. — Вы долго нас обманывали. Какая дерзость! Я на вашем месте умерла бы со стыда.
— Сеньора, я не знаю, о чем вы говорите, — теряясь все больше и больше, произнесла Клара.
— И вы еще смеете притворяться! Убирайтесь сейчас же вон из этого дома!
В первую минуту, услыхав это, Клара обрадовалась. Она уже давно потеряла надежду уйти отсюда. Но в данных обстоятельствах нечему было радоваться.
— Дело в том, Паула… Не пугайся, пожалуйста… Что, когда мы выходим из дому, чтобы сделать какой-нибудь визит, сюда приходит через чердак высокий красивый офицер.
Если б Саломэ не боялась испугать кузину, то упала бы в обморок. Паулина не сводила глаз с Клары и, против ожидания родственниц, не произнесла ни одной проповеди на тему неприличного появления через чердак высокого, красивого офицера.
— И вы осмелитесь это отрицать? — наступая на Клару, проговорила донья Мария.
— Нет… я… — отодвигаясь, пролепетала Клара. — Да… да, я отрицаю. Выслушайте меня, сеньора, я расскажу вам, как все было. Я не виновата, я не позволяла…
— Чего вы не позволяли?
— Я… я… Чем же я виновата, что он пришел сюда?
— А, вы хотите свалить вину на него? Этого только не хватало. И вот благодарность за наше благодеяние!
— Сеньоры! — воскликнула Клара, заливаясь слезами. — Клянусь Богом и всеми святыми, что я не звала никакого мужчину и ни в чем не виновата, клянусь Богом.
— И она еще оправдывается!
— Боже мой, как же мне вам объяснить? — с горечью воскликнула молодая девушка. — Что мне сделать, чтоб мне поверили? Куда я пойду? У меня нет ни отца, ни матери, ни братьев, ни друзей, никого.
— Уходите сию же минуту! — безжалостно крикнула Мария.
— Я уйду, я не хочу вас беспокоить, но зачем вы говорите обо мне такие вещи?.. Я не обесчестила дома, я никого не обесчестила… Я очень несчастна, я сирота, некому за меня заступиться, и все меня гонят. Не заслужила я того, что вы обо мне говорите…
— Не выводите меня из терпенья! — крикнула сеньора Пас. — Убирайтесь, куда хотите, сию же минуту. Я знаю, вы этому рады, вам только бы бегать по улицам. Ну, скорее! Дон Элиас одобрит наше решение, он знает, что это напрасный труд — исправлять такое испорченное создание. Уходите же!
— Сеньора, — проговорила Клара, опускаясь на колени у постели ханжи, — защитите меня, вы так добры, вы святая, вы уже заступались за меня. Ведь вы знаете, что я не виновата. Скажите им это. Что будет со мной, если вы не заступитесь за меня?
Ханжа не проронила ни слова. Когда Клара дотронулась до нее, она повернула к ней свое бледное лицо и как бы с изумлением произнесла:
— Я?..
Саломэ оттащила Клару от постели и, обращаясь к кузине, сказала:
— Мария, мы слишком снисходительны. Зачем мы терпим здесь ее?
— Сию же минуту на улицу! — повторила Мария. — Соберите ваши вещи и убирайтесь.
— Сеньора, ради Бога, не гоните меня, — ползая на коленях, умоляла Клара. — Одна… В такой час… Я никого не знаю… Куда я пойду? Подождите, ради всего святого, дона Элиаса, он знает, что я сирота… Он не покинет… Я уверена.
— А, вы надеетесь опять обмануть нас? Вон, сию же минуту вон!
— Но, сеньора, теперь ночь, мне страшно… Я боюсь… Я никого не знаю, я погибну…
Долго, но тщетно умоляла бедная девушка не выгонять ее ночью, ее не слушали. Саломэ собрала наскоро ее вещи, связала в узел, а Мария схватила Клару за руку и вытолкала в коридор. Еще раз Клара упала на колени и молила пощадить ее, схватив руку доньи Марии, но та с негодованием выдернула у нее свою руку и со всего размаха ударила беззащитную и кроткую девушку по лицу.
— Я ее убить готова! — в бешенстве крикнула она.
Наконец объединенными усилиями Мария и Саломэ вытолкали ее на улицу и с шумом заперли дверь. Бедная сирота почти перестала соображать. Она очутилась одна на улице, одна на свете, без приюта, без покровителей. Куда ей идти? Она услыхала шум на крыльце и обернулась: это старый печальный Батило следовал за ней. Бедное животное в первый раз вышло из дома, очевидно, с намерением не возвращаться больше.

XXXIII. Объяснение

Когда Лазаро услыхал рассказ двух мумий, ему захотелось удушить их за их жестокость. Он не знал, за что именно ее выгнали на улицу, но несчастье бедной девушки возродило в нем прежние чувства к ней. Конечно, он должен защитить ее, уберечь на трудном пути жизни, потому что она была его другом, она его любила, а при подобных обстоятельствах сердце нередко за оскорбление платит благородством.
Он вышел с намерением отыскать ее. Но где же, где же ее найти? Она никого не знает в Мадриде… Кроме Босмедиано. Эта мысль сразу охладила молодого человека. Быть может, она ушла потому, что Босмедиано просил ее, быть может, она теперь с ним. Это предположение возбудило ревность в Лазаро, и он решил во что бы то ни стало добиться свидания с Клавдио и высказать ему все свое презрение.
С этой мыслью он отправился к нему, намереваясь устроить скандал, если его не примут. Он предполагал, что Клара у Босмедиано.
Дойдя до дома Босмедиано, он стал ходить взад и вперед по улице, так как было еще очень рано. Когда пробило восемь часов, он подошел к привратнику. Тот встретил его не так неприветливо, как прежде. Он уже докладывал своему сеньору, что какой-то молодой человек ежедневно спрашивает его, и Босмедиано, предположив, что это Лазаро, велел немедленно принять его, как только он придет.
Но привратник, несмотря на приказание, решил, что такой незначительный юноша может и подождать. Он, не торопясь, попросил слугу разбудить сеньора и наконец впустил Лазаро.
— Вы, вероятно, догадываетесь, зачем я пришел, — сказал Лазаро Клавдио, как только тот вышел к нему. — Вы меня знаете. Я думал, что с тех пор, как вы освободили меня из тюрьмы, я обязан вам благодарностью и что между нами установятся дружеские отношения, но вы не захотели этого, вы обольстили и обесчестили девушку, которую я считаю сестрой. Вы хорошо сделали, освободив меня, потому что теперь я могу требовать у вас отчета в вашем подлом поведении.
— Я не совершаю подлых поступков, — возразил Клавдио. — Я не позволю сказать вам ни слова, пока не оправдаюсь. Все это клевета. Я никого не обольщал и не бесчестил. Злоба и страсть заставляют вас забываться. Я только потому и не отвечаю вам дерзостью, что вижу, что вы находитесь в заблуждении.
— Это как вам угодно, — сказал Лазаро. — Но если вы не докажете мне, что я ошибаюсь, а вы не можете этого доказать… Я видел, как вы пробрались, точно вор, в комнату Клары…
— Сядьте, пожалуйста, и поговорим спокойно, — перебил его Босмедиано. — Я вам все расскажу.
— Говорите. Только для меня излишни ваши объяснения, для меня ясно, с какой целью мужчина может пробраться через чердак в комнату одинокой молодой девушки. Я пришел лишь сказать, что не оставлю такого оскорбления безнаказанным.
— Меня еще никто никогда не наказывал, — возразил Клавдио, — и я надеюсь, что вы возьмете ваши слова назад, когда узнаете, в чем дело. Слушайте же: я видел Клару всего три раза. Она не знает, ни как меня зовут, ни кто я. Она совершенно равнодушна ко мне. В первый раз я увидал ее, когда привел домой избитого фанатика. Мы говорили с ней. Она понравилась мне своей простотой и откровенностью и рассказала мне о своей жизни. Не скрою, она очень интересовала меня тогда, и я думал, что ничто не доставит мне такого удовольствия, как вырвать ее из когтей этого человека и сделать счастливой.
Тут Босмедиано подробно рассказал о втором свидании с Кларой. Лазаро внимательно слушал.
— Я буду с вами вполне откровенен, — продолжал он. — Увидя в первый раз Клару, я хотел затеять интригу, но ее кротость и ангельский характер до того обворожили меня, что во мне зародилась любовь к ней. Я узнал, что есть молодой человек, которого она любит, узнал также, что вы в тюрьме, и ни минуты не колебался. Я понимал, что если она вас искренне любит, то я могу заслужить ее расположение, вернув вам свободу. Вы жили под одной крышей с ней и не говорили с ней ни слова, не вступились за нее перед этими глупыми старухами и даже ничем не доказывали вашей любви. Тогда я стал надеяться, что она презирает вас за ваше бездействие. При таком положении вещей, согласитесь, я мог рассчитывать на нечто большее, чем простая благодарность. Я решил освободить ее из этого дома. Я был так слеп, что не видел, что она из любви к вам готова претерпеть всякие муки. Я решил войти в дом и сделал это известным вам путем. Она так испугалась, увидя меня, что я сразу раскаялся в моем поступке. Она на коленях умоляла меня уйти. Она не хотела меня слушать. Тогда я понял, как она вас любит. Она приходила в отчаяние при мысли о том, сколько неприятностей может доставить ей мое присутствие, и со слезами умоляла меня оставить ее. Признаюсь, что я тогда почувствовал себя ничтожным в сравнении с этим слабым созданием, сильным своей любовью. Уходя, я услыхал, что кто-то входит. Я не знаю, кто это был, но убежал, чтоб не компрометировать ее, убежал, испуганный мыслью, что кто-то из домашних узнал, что я был у нее.
— Это я был, — сказал Лазаро. — Я видел, как вы скрылись на чердаке.
— Все, что я вам рассказал, истинная правда, — закончил Босмедиано. — Клянусь памятью моей матери.
— Я верю вам, — сказал Лазаро, — но все-таки хотел бы иметь какое-нибудь доказательство справедливости ваших слов. Вы понимаете, что в таких делах одних слов мало.
— Мало?.. Внутреннее чувство должно подсказывать вам, что я говорю правду. Но пусть Клара подтвердит вам мои слова, надеюсь, ей-то вы поверите. Спросите ее, и если даже после этого вы будете сомневаться, то вы недостойны ее.
Босмедиано говорил таким правдивым тоном, что Лазаро не мог ему не верить.
— Видите ли, — сказал он, — я никогда не лгал сам и не умею притворяться. Но если уже во мне зародилось подозрение, мне недостаточно слов.
— Пойдемте к Кларе, — решительно предложить Клавдио.
— Куда?
— К этим отвратительным старухам.
— Клары там нет. Они ее прогнали.
— Почему? Где же она?
— Не знаю, — грустно ответил Лазаро.
— Но куда же она пошла?
— Этот-то вопрос и мучит меня. Куда она могла пойти? Она никого не знает. Откровенно говоря, я думал, что она здесь…
— Здесь?!
— Я думал, что это вы убедили ее уйти, и что она шла к вам.
— И вы думаете, что она здесь?
— Теперь я ничего не думаю…
— А если я докажу вам, что ее здесь нет и что она не приходила, что вы будете думать?
— Все-таки я не избавлюсь от моих подозрений.
— Полноте, есть вещи, в которых нельзя сомневаться. Пойдемте ее искать.

XXXIV. Тернистый путь Клары

Дом Порреньяс возбуждал такой ужас в бедной Кларе, что первым ее побуждением, когда она очутилась на улице, было бежать как можно скорее из этих проклятых мест. Добежав до угла, она поняла всю безвыходность своего положения. Сначала она хотела дождаться дона Элиаса, чтоб рассказать ему о своем горе, но подумала, что он способен поверить всем выдумкам Порреньяс. Ей хотелось повидаться с Лазаро, но если он и поверит ей, то все-таки не сможет помочь, потому что сам не имеет приюта.
Она остановилась в нерешительности и вдруг услыхала в конце улицы громкие голоса. Послышались ругательства и пьяный смех. Ей стало так страшно, что она пустилась бежать, мужчины тоже побежали, и ей казалось, что вот-вот они ее догонят. Наконец она остановилась и вздохнула свободно: голоса и смех раздавались уже издалека. Она пошла тише, боясь обернуться. Батило, следовавший за ней, громко лаял, как будто сам удивляясь своей собачьей храбрости.
Дойдя до улицы Алькала, Клара осмотрелась по сторонам, не зная, куда идти. Она направилась к Пуэрта-дель-Соль, как вдруг увидела, что навстречу ей идет огромная толпа народа. Ей казалось, что целое море надвигается с намереньем поглотить ее. Она повернула назад, к Прадо, толпа повернулатуда же. Глухой шум наполнял улицы, горели факелы, слышались виваты. Это напугало ее больше, чем пьяные, и она вошла в Прадо. Но громадная белая статуя Нептуна, окруженная деревьями, показалась ей такой страшной, что она вышла из сада и очутилась на улице Сан-Иеронимо.
Не в силах двинуться от усталости, она присела на пороге у какой-то двери. Все тело ныло, было холодно. Она решила вернуться домой и дождаться у дверей Лазаро. Тут ей вдруг пришла в голову мысль пойти к Паскале. Она хорошо помнила название улицы, куда переехала с мужем ее бывшая служанка. Она знала, что ее таверна находится на улице Гумильядеро, но как найти эту улицу? Она решилась спросить об этом какого-нибудь прохожего, найти дом Паскалы и переночевать у нее. Паскала, конечно, примет ее с распростертыми объятиями. Она начала молиться Богоматери, прося ее сделать так, чтоб улица Гумильядеро оказалась близко. Но Богоматерь не услышала ее молитвы, так как улица эта пролегала очень далеко. Клара встала с намерением спросить прохожего, однако прошел один, другой, третий, а она все не решалась, она боялась подойти к ним. Наконец она подошла к проходившей женщине и спросила.
— Улица Гумильядеро?
— Да, сеньора.
— Вы думаете, что прилично останавливать прохожих? — недовольным тоном спросила та. — Я знаю, с какой целью вы это делаете, но ступайте своей дорогой, а не то я позову альгвазила…
Не успела она докончить фразы, как Клара уже была далеко от нее и при мысли, что все прохожие отнесутся к ней так же, впала в глубокое отчаяние. Но несчастье удваивает силы. Показалась оборванная женщина с ребенком на руках, другого ребенка она вела за руку. Клара бросилась к ней, рассчитывая на ее великодушие и сострадание. Но прежде чем Клара обратилась к ней с вопросом, женщина сказала ей:
— Сеньора, подайте милостыню, Христа ради… У меня больной муж и двое детей с утра не ели…
Потом, заметив, что Клара имеет вид не сеньоры, подающей милостыню, а несчастной, больной женщины, она сказала, меняя тон:
— Послушай-ка, милая, пойдем со мной и выманим дуро у старика за углом.
— Что? — переспросила, не понимая, Клара.
— Мы прикинемся, будто сегодня вечером ничего не выпросили. Я уж заработала реал. Но тут в одной лавочке есть очень добрый хозяин. Вчера я сказала ему, что у меня больная дочь лежит в постели, и он дал мне песету. А если мы пойдем вместе, так он даст еще больше. Ты сделаешь вид, что падаешь от слабости, и поднесешь платок к лицу, а я буду рыдать и кричать вот так: ой, ой, ой!..
И она жалобно завопила, к ужасу Клары, потом продолжала:
— Пойдем скорей, я скажу, что ты моя больная дочь, и что доктор прописал тебе лекарство, которое стоить дуро. Ты скажешь, что не хочешь его принимать и оставляешь это дуро для умирающих с голоду детей. Уверяю тебя, он даст нам дуро, и мы его поделим. Пойдем, вот, возьми платок.
— Сеньора, я не могу, у меня есть дело, — возразила Клара, не умея придумать иной отговорки. — Не знаете ли вы, где улица Гумильядеро?
— Какая там, к черту, улица! — сказала женщина и, увидев двух подходивших мужчин, пошла к ним, шепнув старшему ребенку: — Реви!
Мальчик заревел, а Клара торопливо ушла и попала на какую-то шумную улицу. Батило шел впереди. Небольшая уличная собачонка приблизилась к нему и тронула его хвостом. Батило был очень застенчив, но почувствовал себя оскорбленным и залаял. Собачонка тоже залаяла, она, очевидно, искала повода для ссоры и старалась укусить Батило. Он защищался как умел, но скоро эта возня привлекла еще несколько собак, и поднялась страшная грызня. Несколько прохожих остановились поглазеть. Мужчины дерзко посматривали на Клару. Ей стало так стыдно, что она пустилась бежать, мужчины за ней. Она бежала без оглядки до тех пор, пока около нее не раздался голос какой-то женщины.
— Вот она! Вот она! Держите!
В одну минуту ее схватили, и толпа человек в тридцать окружила бедную девушку. Она так дрожала и была так перепугана, что не могла ни говорить, ни бежать, ни даже плакать. Ей казалось, что она окружена убийцами.
— Что она сделала? Что случилось? — спросил кто-то.
— Она украла узел, который у нее в руках.
— Где ты взяла этот узел? — спросил человек, державший ее за руку.
Клара молчала.
— В тюрьму ее!
— Где ты взяла этот узел?
Девушка немножко оправилась и проговорила:
— Это мой узел.
— Нет, не ее! — воскликнула одна из женщин. — Я видела, как она с ним бежала. Она украла его в доме No 15.
— Нег, она бежала с другой стороны.
— Неправда, сеньора, — сказал первой женщине высокий тореро. — Неправда, она даже не проходила мимо дома No 16.
— Что ж, я лгу?
— Лжете. Она ничего не крала. Она бежала с противоположной стороны улицы, потому что за нею гнались. Я следил за ней.
— Сколько шуму из-за пустяков! — проговорил человек, державший Клару за руку, выпуская ее.
— А я говорю, что она украла, и говорю правду, — настаивала женщина.
— Разойдитесь, сеньоры, разойдитесь, — предложил альгвазил.
Публика начала расходиться. Тореро остался вдвоем с Кларой.
— Пойдемте, красотка, — сказала, он ей. — Я за вас заступился. Куда вы идете?
— На улицу Гумильядеро.
— А, знаю… Но зачем вам идти так далеко? Вы придете туда не раньше завтрашнего вечера. Зачем же торопиться?..
— Я очень тороплюсь, сеньор, и, хоть это и далеко, но я должна идти сейчас же. Не скажете ли вы мне, какой дорогой мне идти?
— Все прямо, прямо, но лучше я вас провожу. А еще лучше было бы, если б вы пошли со мной… Какая вы хорошенькая… Я сначала этого и не заметил.
— Мне некогда, сеньор, — испуганно ответила Клара. — Скажите мне, где эта улица, и я пойду одна.
— Одна! Разве я могу оставить вас одну на улице, когда у нас сегодня бунт? Пойдемте вместе.
Он взял Клару под руку и повлек ее за собой.
— Оставьте меня, кабальеро, — вырываясь, сказала она. — У меня есть дело. Ради Бога, оставьте меня!
— Вы слишком красивы, чтоб я вас оставил. Ну, все равно, я провожу вас на эту улицу.
— Нет, идите вашей дорогой, а я пойду одна.
— Да ведь на улицах бунт! Вас могут застрелить.
— Я все-таки пойду одна.
Дерзкие манеры и слова этого человека не внушали ей никакого доверия. Она пыталась убежать от него, но он шел за ней и не переставая упрашивал пойти с ним. Счастливый случай избавил от него Клару. Вдруг за ними раздался женский голос:
— А, подожди, негодяй! Я исцарапаю тебе рожу!
И к нему подскочила высокая, полная женщина с синяками на лице.
— Если б не эта сеньора, — сказал ей тореро, — то я не пощадил бы тебя.
— А ты думаешь, я позволю тебе гулять с другими? — крикнула она.
— Замолчи! — крикнул он. — Или я пущу в тебя камнем.
Клара стояла, едва дыша от страха, пока они ссорились. Наконец, воспользовавшись удобной минутой, она скользнула за угол. Ей казалось, что Бог покинул ее. Она решила сделать еще одну попытку и обратилась с вопросом к человеку, зажигавшему фонари.
— Улица Гумильядеро? — проговорил он. — Сейчас я вам скажу. Вы умеете читать?
— Да, сеньор.
— Ну, так идите по улицам, и когда прочтете на углу ‘Улица Гумильядеро’, — это она самая и будет.
Он был очень доволен своим остроумием и вернулся к прерванному занятию, Клара же ушла от него в полном отчаянии.
Пошел дождь, и Клара шла наугад, поворачивая то направо, то налево, боясь обратиться с вопросом к прохожим. Стук колес и звуки колокольчиков раздались невдалеке от нее. Это почтовый дилижанс спускался с моста. Послышался голос погонщика мулов. Молодая девушка остановилась с намерением предпринять последнюю попытку. Она вышла на дорогу, но один из мулов испугался ее, подпрыгнул и чуть не опрокинул дилижанс. Погонщик начал кричать и ругаться. Мул упорно не двигался с места, невзирая на побои. В это время другой мул, желая воспользоваться удобным для отдыха случаем, спокойно опустился в грязь в ожидании окончания неприятной сцены между его хозяином и товарищем. Когда погонщик увидел, что мул едва не по самую шею застрял в грязи, он начал призывать на помощь всех святых рая и всех демонов ада и рвать на себе волосы от злости.
Чувствуя себя невольной причиной случившегося, Клара не могла рассчитывать на любезный ответ погонщика и поскорее ушла из этого места. Навстречу ей попался ночной сторож с фонарем и ответил, когда она к нему обратилась:
— Улица Гумильядеро совсем близко. Вы подниметесь на площадь, пройдете арку с иконой Богоматери и выйдете на площадь Каррос. А напротив нее будет улица Гумильядеро.
Клара с восторгом выслушала эти указания. Она начала думать, что Бог не совсем оставил ее. Наконец-то она близка к цели. Надежда придала ей сил. Начинало уже рассветать, прохожие попадались чаще. Наконец, она прочла на одном из углов площади Каррос название искомой улицы. Войдя в нее, она сразу увидала вывеску с бутылками, доказывавшими, что это таверна. Дверь была не заперта, и, толкнув ее, Клара увидела внутри двух женщин и одного мужчину. Она спросила, здесь ли живет трактирщик Паскаль, женатый на Паскале.
— Здесь нет никакого Паскаля, — ответила одна из сидевших женщин.
— А может быть, есть где-нибудь поблизости? — спросила Клара. — Нет ли на этой улице другой таверны?
— Нет.
Клара снова подумала, что Бог покинул ее.
— Ну, что ты толкуешь? — воскликнул мужчина, обращаясь к женщине. — Вечно мешаешься в то, чего не знаешь… Да, сеньора, здесь есть другая таверна, ее держит Паскаль, в доме No 14.
Сирота поблагодарила его и вышла, вся дрожа от волнения и радости. Еще не доходя до дома No 14, она услыхала звуки гитары и мужские голоса. Подойдя к двери, она увидела, что тут танцуют и пьют. Еще не зная, туда ли она попала, она поднялась на крыльцо и решительно просила вызвать свою бывшую служанку.
Какой-то мужчина, недолго думая, обнял ее за талию и увлек в вихре танца.
Клара ахнула от ужаса и громко крикнула:
— Паскала!..
— Что? Кто это? Это что такое? — произнес женский голос.
Паскала вошла и увидала, что муж ее держит в объятиях молодую девушку. Она закатила ему здоровенную пощечину и отняла Клару.
— Это не я, не я… — глупо ухмылялся Паскаль.
— Донья Кларита! — говорила Паскала, обнимая молодую девушку гораздо нежнее, чем ее муж.
Очутившись в спальне Паскалей, Клара почувствовала, что последние силы покидают ее, что волнения этой ночи довели ее до полного изнеможения. Она опустилась на стул и лишилась чувств.

XXXV. Минута спокойствия

Босмедиано и Лазаро мало говорили дорогой. Было часов десять утра, когда они разыскали дом Паскалей и, войдя в таверну, увидали Паскалу, мывшую стаканы. На их вопрос, у нее ли Клара, она ответила:
— Да, она пришла на рассвете. Но я узнаю в кабальерито племянника моего хозяина. Вы как-то спрашивали меня о вашем дядюшке.
— Слава Богу, что она здесь! — воскликнул Лазаро, не слушая ее разглагольствований.
— Бедняжка пришла ко мне утром и лишилась чувств, — продолжала Паскала. — Ей очень плохо, она до сих пор не сказала ни слова, только все бредит. Она измокла, вся дрожала от холода, и слезы так и лились у нее по щекам.
— Где она?
— Там в спальне, на нашей постели. Паскаль лег в таверне, а я на полу, около нее.
Молодые люди прошли в спальню и, когда Паскала слегка приоткрыла занавеску окна, увидели на постели Клару. Она спала, закинув голову, и было видно, что она очень устала.
Паскала осторожно положила удобнее голову молодой девушки и свесившуюся руку, затем снова закрыла занавеску, чтоб ей не мешал свет.
— Вы останетесь с ней, — сказал Босмедиано Лазаро.
— Да, — ответил студент, не сводя глаз с больной.
— Я думаю, что она будет бредить, — продолжал Клавдио. — Я уеду, а вы оставайтесь. Она без меня будет спокойнее. Завтра я вас жду к себе, нам обо многом надо поговорить.
Лазаро ничего не ответил. Подозрение и ревность еще не улеглись в нем, но он был слишком взволнован, чтоб думать о чем-нибудь, кроме Клары.
Когда Клавдио ушел, Лазаро сел подле кровати и долго просидел неподвижно, глядя на больную, жадно прислушиваясь к ее неровному дыханию и с трепетом ожидая, когда она проснется. Наконец Клара зашевелилась и что-то прошептала. Потом она вытянула руку и открыла глаза. Откинув волосы, упавшие на лоб, она приложила руку к глазам и долго не отнимала ее. Когда взор ее упал на сидевшего перед ней молодого человека, она с минуту не сводила с него глаз, как бы не веря тому, что видит. Потом она медленно протянула к нему руку и слабым голосом назвала его по имени.
— Ты не знаешь, зачем я здесь, — произнес Лазаро. — Мне кажется, что мы не виделись с тобой с тех пор, как расстались в деревне. Мне все еще не верится, что ты могла жить в этом проклятом доме.
— В каком доме? — с недоумением спросила она.
— В доме этих трех старух.
— Ах, я не хочу туда возвращаться, — прошептала Клара. — Лучше умереть, чем жить там. Я теперь у Паскалы?
— Да, ты уже не там, мы уже не там, — ответил он, придвигаясь к ней.
— Я не вернусь туда. Правда? Ты тоже не вернешься?
— Еще бы! Этот дом был для меня хуже ада. Я ненавижу его и его обитательниц. Я там за одну ночь выстрадал больше, чем за всю мою жизнь. Я ни за что не вернусь.
Клара слушала его с большим вниманием, потом пристально и как бы с удивлением начала смотреть на него.
— Что ты на меня так смотришь? — спросил он.
Она не сразу ответила, наконец произнесла ласково и тихо:
— Я давно тебя не видала.
— Не очень давно. Мы виделись в воскресенье вечером.
— Да… Я помню. О, что это был за день! Ты знаешь, меня выгнали за то, что ко мне, по их словам, ходил мужчина. Знаешь?.. Какие они дурные!
— А он не ходил?
— Да, приходил… Но чем же я виновата? Они говорят, что он приходил ко мне…
— А он приходил не к тебе?
— Ко мне?.. Ну, да, ко мне. Он сказал, что хочет вырвать меня оттуда и сделать счастливой. Он меня очень напугал.
Она говорила все это как во сне.
— Да, он меня очень напугал, — продолжала она. — Мне кажется, что я и сейчас еще вижу его. Сначала я подумала, что он хочет меня убить… Но он не убил. Он хотел увести меня с собой… Написал мне письмо…
— Письмо? — быстро спросил Лазаро.
— Да, и мне дал его этот противный старик…
— Где это письмо?
— Письмо?.. Письмо?.. Не знаю. Оно было у меня в кармане.
— Где твое платье?
— Не знаю. Письмо… Ах, да, помню, я его разорвала на мелкие, мелкие кусочки.
— Зачем ты его разорвала? — воскликнул Лазаро. — А ты не помнишь, не видала ли ты меня в этот вечер?
— Да, да, помню, я этого никогда не забуду. Ты пришел такой сердитый. Я всю ночь проплакала. Потом у меня разболелась голова… Я думала, что умру, и радовалась этому.
Грустная простота этих объяснений до такой степени растрогала Лазаро, что он не решился больше расспрашивать, это казалось ему слишком жестоким. Он решился задать только последний вопрос:
— Что я тебе говорил в тот вечер?
— Что ты мне говорил?.. Я забыла… Нет, помню, ты говорил мне…
Она остановилась, она или действительно забыла, или не хотела вспоминать. Ее глаза наполнились слезами, и она снова провела рукой по лицу. Лазаро чувствовал себя униженным, ему было стыдно, что он в тот вечер так сразу всему поверил, без всяких доказательств, без всяких оправданий. Теперь, выслушав ее, он уже не сомневался в ее невинности и любил ее по-прежнему.
— Не оправдывайся больше, — сказал он, видя ее слезы. — Я знаю, что это старые чертовки во всем виноваты. Они тебя оклеветали, я в этом уверен. Они всегда говорили о твоих ошибках, о твоих грехах… То же самое говорили они и обо мне. Они обе уверяли, что я совершил какое-то преступление. Это меня изумляло, потому что я не знаю за собой ничего дурного.
— Я не хочу больше их видеть, — сказала Клара. — Они всю ночь снились мне. Я дрожала от страха и закрывалась с головой одеялом, чтоб их не видеть, но они не отходили от меня. Мне и теперь страшно.
— Успокойся, — сказал Лазаро, замечая, что она начинает бредить. — Ты больше не вернешься к этим фуриям. Я здесь, с тобой. Ты считала себя покинутой, быть может, я виноват в этом, так прости, я сумею все исправить. Я ведь только и жил тобой, только о тебе и думал. Где бы я ни был, ты всегда была в моем сердце. Когда я приехал в Мадрид, когда мы увидались, я, ходя по этим улицам, думал о тебе одной. За один легкомысленный поступок я попал в тюрьму, и если я не пришел в отчаянье, если я не разбил себе голову об стену, то только потому, что я всегда видел перед собой твое спокойное и милое лицо. В мыслях о будущем я никогда не отделял тебя от себя. И теперь мне кажется, что ты лишь вчера уехала от моей матери, и я хочу изгнать из памяти все, что было потом. После того, что я видел в доме Порреньяс, я усомнился в тебе, но я страшно страдал и не прошу у тебя прощенья только потому, что знаю, что ты меня простила.
Слушая его, Клара горько плакала. Эти слезы были дороже самых красноречивых слов для Лазаро. Он в волнении взял ее руки в свои и сказал:
— Ты должна очень беречься.
— Да, я хочу жить, — ответила она.

XXXVI. Неудачная попытка

Вечером пришел доктор, посланный Босмедиано. Осмотрев больную, он прописал ей лишь полнейшее спокойствие. Клара уснула, а Лазаро сгорал от желания сделать решающий шаг в своей жизни, переговорить сегодня же с дядей и порвать с ним всякие отношения. Ему хотелось также повидаться с Саломэ и Марией и высказать им все, что он думает об их жестокости и лицемерии.
Но, главное, ему нужно было повидаться с дядей, так как его то либеральные, то консервативные идеи были крайне подозрительны. Его не пугал этот разрыв, хотя ему и предстояла бедность. Он решил работать, найти себе какое-нибудь место в Мадриде, а если это не удастся, то уехать с Кларой в деревню, где у него, по крайней мере, будет кусок хлеба.
Поручив Паскале не отходить от Клары, он вышел и, вспомнив, что дядя уходя сказал, что не вернется домой раньше трех дней, отправился в ‘Фонтан’. Войдя во внутреннюю комнату, где собирались заправилы клуба, он не нашел здесь Элиаса. Тут был лишь один Пинилья, прохаживавший в волнении взад-вперед, заложив руки в карманы.
— А, приятель, каким образом вы очутились здесь? — спросил он, увидя Лазаро.
— Я ищу дядю.
— О, его здесь нет. Он в другом месте… Я знаю, где он теперь.
— Он не придет сюда сегодня вечером?
— Сегодня вечером? Что вы! Как может он прийти сегодня вечером?
— Но почему же?
— Да потому! — загадочно ответил Пинилья. — Но ведь вы знаете это лучше, чем я, вы его племянник…
— Я ничего не знаю, — с удивлением произнес Лазаро.
— Но разве вам не назначили места? Разве вам не сказали, что делать? Разве вы не участвуете в великом деле?
— В каком деле?
— В деле нынешней ночи, приятель, нынешней ночи.
— Что? Разве будет что-нибудь? Я действительно заметил в городе какое-то волнение.
— А вот увидите, что будет часов в десять…
— Сегодня не будет собрания?
— Собрания! Фью!.. — свистнул Пинилья. — Сегодня вечер не слов, а дел. Много уж говорили.
— Но я ничего не знаю. Я со вчерашнего дня здесь не был.
— Ну, так разыщите Доктрино, и он скажет вам, что делать, ведь, я полагаю, вы не пожелаете плестись позади. Долой страх! Я знаю, что на первый раз это неприятно, особенно если никогда не слышал выстрелов, но, в конце концов, привыкаешь…
— Но объясните же, в чем дело.
— Дело в том, — сказал Пинилья, — что сегодня будет сделан великий шаг, последнее усилие постыдного либерализма. Необходимо уничтожить ‘умеренных’, стоящих нам поперек дороги. Да, наконец-то у нас будет свобода.
— Ну, какой-нибудь незначительный бунт, — сказал Лазаро, делая вид, что не верит.
— Незначительный бунт? Нет, кое-что почище.
— Я тоже пойду туда, — сказал Лазаро, желая заставить его высказаться.
— Отыщите Доктрино, и он назначит вам место. Я думаю, что после вашей речи на вас дурно посмотрят, если вы не примете участия в этом деле. Ах, как вы хорошо говорили! Вы великий оратор. Если б вы знали, как ваши слова вдохновили народ. Сегодня я слышал, как один башмачник повторял наизусть все, что вы говорили вчера.
— Но что же будет?
— Необходимо уничтожить фальшивых либералов, забравших власть.
— Каким путем?
— В таких вещах существует только один путь. Вы знаете его. Революции необходимы быстрые и решительные меры. Их истребят.
— Истребят! — в ужасе воскликнул Лазаро.
— Ну да. Только таким образом можно вырвать с корнем злое семя. Это единственный способ, признаюсь, он ужасен, но целесообразен.
— Так что, будет резня?
— Народ страшно возбужден. Мы думали, что получим свободу, а нас обманули. Нас приманивают конституцией, но нам этого мало, мы хотим большего.
— Но способ-то ужасающий. Я лично против ужасов французской революции. После террора может наступить только диктатура. Я не желал бы, чтоб у нас случилось то же, что во Франции, где вследствие крайностей революции свобода погибла навсегда.
— Все это басни, друг мой!
— Нет, это правда. Но возможно ли, чтоб члены этого клуба решились на такие меры?.. Я не могу в это поверить.
— Не вы ли сами говорили вчера: ‘Не будем бояться нашего решения. Мы находимся в самом неопределенном положении. Не остановимся же на полпути! Остановиться — упасть, это хуже, чем не начинать вовсе’?
— Да, я говорил, — подтвердил Лазаро. — Но я не имел в виду этого конца, с кинжалом в руке, я хочу свободы законными путями.
— Может быть, вы и хотели это сказать, но народ понял вас иначе. И сегодня вы увидите, как вас поняли. Верьте, приятель, другой дороги нет, законные пути недостижимы. Вот увидите… Сегодня ночью все соберутся в одном месте, так что, к счастью, не придется обагрять кровью дом каждого из них.
— Кто соберется? — взволнованно спросил Лазаро.
— Они! Умеренные! Они завели теперь тайные собрания, на которых, конечно, замышляют что-нибудь против свободы. Случайно открылось, что несколько наиболее влиятельных министров и депутатов собираются в одном доме на площади Афмиридос.
— Но верно ли это? — спросил Лазаро, стараясь скрыть свое волнение.
— Да, не знаю только, кто это открыл. Я знаю, что об этом сказали Доктрино, он был там и видел, как они выходили. Потом узнали, кто именно там был: это Квинтана, Мартинес де ла Роза, Калатрава, Алава и даже Алькала Гальяно.
Лазаро онемел от ужаса.
— Я особенно рад тому, что между ними находится и молодой Босмедиано, — продолжал Пинилья.
— Босмедиано!
— Да, я ненавижу этого человека, и если не увижу его повешенным, то, кажется, умру с отчаянья.
— Что же он вам сделал?
— Мы поссорились с ним в ‘Лоренчини’. Это длинная история. А его отец просил на конгрессе, чтоб закрыли все тайные клубы. Ловко! Но они не ускользнут от нас, нет, не ускользнут. В двенадцать часов их подстерегут на площади Афмиридос.
— И решено всех их убить, застигнув врасплох?
— Именно. Народ это прекрасно сделает, их все ненавидят… Вы примете участие?
— Да, я пойду, — загадочно ответил Лазаро.
— А я подожду здесь поручения.
— Прощайте, — сказал Лазаро, торопливо уходя.
Он принял бесповоротное решение. Он не мог допустить этого бесчеловечного заговора. От него, от него одного узнали об этих тайных сборищах, и он должен предотвратить несчастье. Он побежал на площадь Афмиридос с намерением спасти тех, кто собрался в таинственном доме.
Дорогой он встретил несколько подозрительных групп. Попадались люди с арагонскими революционными платками на головах. Знал ли народ, на какое ужасное дело поднялся он и кому он повинуется? На одной из улиц Лазаро наткнулся на большую группу. Его остановили. Гражданин Кальеха опустил на его плечи свои огромные руки и сказал:
— Эй, молодцы, вот великий человек! Я говорил, что он придет. Эй, молодцы, вот он!
Лазаро мгновенно окружили.
— Это тот самый, что так хорошо говорил вчера. Пусть он идет с нами, мы выберем его капитаном. Пусть он говорит! — крикнуло несколько голосов.
— Нет, сеньоры, — возразил цирюльник Кальеха, — теперь не время говорить, теперь надо действовать.
Лазаро был вне себя от отчаяния и нетерпения. Он не знал, как ему прорваться через ряды этих силачей. Он метнулся в сторону, но цирюльник схватил его и тоном человека, спасающего мир, сказал:
— Я взял себе этот квартал, дон Лазаро, а вы получили приказ распоряжаться здесь? Я… откровенно говоря, восхищаюсь вами как оратором, но… но…
— Что вы хотите сказать?
— Что я уже не раз спасал отечество и пролил много крови за свободу… И поэтому я взял себе этот квартал, и если вы получили приказ командовать здесь, то я буду протестовать, да… потому что я…
— Успокойтесь, — сказал ему Лазаро, успокаиваясь сам. — Я не отниму у вас командование этим кварталом. У меня другое поручение.
— Прекрасно, а я было думал… О, там, где Кальеха, там обеспечена свобода!
— Да, да, я знаю, будьте спокойны.
— Вы идете по поручению Доктрино?
— Нет, по другому делу.
— Сегодня ночь бела.
— Да, до свиданья.
И Лазаро ушел. Страшна была бы месть крайних, если б они знали, что он идет разрушить их заговор. Но что ему месть? Необходимо устранить преступление. Было часов одиннадцать, когда он очутился на площади Афмиридос. На площади и смежных с ней улицах никого не было видно. Нельзя было терять времени. Лазаро осмотрелся по сторонам и постучался в таинственную дверь.
Собравшиеся в доме, услышав этот сильный стук, замерли от удивления и страха. Они знали, что в эту ночь готовится бунт, но не придавали ему особого значения, думая, что все, по обыкновению, кончится несколькими выстрелами и двумя-тремя ранеными. Стук в дверь повторился.
— Надо спуститься и посмотреть, кто это. Я спущусь, — сказал Босмедиано-сын. — Но скажите, что я должен сделать, если это… Кто бы это мог быть?
— Сегодняшний бунт, вероятно, направлен исключительно против нас, — сказал другой. — Несомненно, все это исходит из дворца. Наши собрания открыты.
— Надо спуститься, — повторить Босмедиано, слыша, что стуки становятся все сильнее. — Спустимся втроем, так безопаснее. Кто желает идти?
Поднялся старик и один молодой человек.
— Мы спустимся. Остальные могут выйти через сад принца Пио, сообщающийся с этим двором. Нельзя терять времени. Возьмите бумаги, и в сад.
— Сожжем их лучше, — предложил один из министров и бросил бумаги в пламя камина.
Все спустились по внутренней лестнице, а Босмедиано с двумя другими — по главной.
— Кто там? — крикнул Клавдио.
— Отворите! — сказал Лазаро.
— Кто это? Кого вам надо?
— Дона Клавдио Босмедиано.
Клавдио показалось, что он узнал голос Лазаро, и он предположил, что молодой человек вызывает его по личному делу. Он отпер дверь.
— Дон Клавдио Босмедиано здесь? — спросил Лазаро, не узнавая его. — Мне надо немедленно переговорить с ним о важном деле.
— Войдите, друг мой.
Лазаро вошел и воскликнул в волнении:
— Уходите отсюда скорее! Еще есть время…
— Что случилось?
— Страшный, безобразный заговор… Я все узнал… Уходите сию же минуту.
— Но кто? Кто?..
— Они… Крайние… Готовится резня… Я узнал и пришел предупредить вас.
Все трое выбежали в сад, где их ожидали остальные.
— Сеньоры, что нам делать? — сказал Босмедиано. — Против нас бунт. Крайние во имя свободы решились на резню. Но кто же настоящий зачинщик?
— Король! Король! — единогласно ответили все.
— Надо принять этих негодяев как следует.
— Самое лучшее бежать, и конец.
— Нет, надо показать королю, как мы принимаем его интриги. Довольно полумер. Этого следовало ожидать. Мадрид переполнен тайными агентами, подкупающими ораторов и сеющими в народе недовольство конституционным правлением. Многие присоединяются к крайним, не понимая, что делают. Необходимо дать отпор.
— Каким образом?
— Здесь в двух шагах казармы, — сказал один из присутствовавших генералов. — Я сейчас же приведу два эскадрона. Я осторожно проведу их в сад. С улицы ничего не будет заметно и слышно. Пусть тогда толпа ломится в дверь.
— А мы уйдем?
— Нет, все останемся здесь.
— Все! Все!
В полночь несметная шумная толпа заняла улицы, смежные с площадью Афмиридос. Площадь была оцеплена, и толпа, как сторукое чудовище, устремилась в дверь таинственного дома. Дверь уступила напору, и человек двадцать с дикими криками бросились внутрь дома. Но во дворе их ждал страшный сюрприз. Двойная линия солдат встретила их.
— Назад! — крикнул капитан.
— Вперед! Смерть изменникам! — крикнул голос из дома. В ту же минуту раздался выстрел, и упал один солдат.
Эскадрон дал выстрел по толпе. Поднялось страшное смятение. Эскадрон двигался вперед, толпа отступила, отстреливаясь и размахивая ножами. Народ на улице расступился, чтоб дать проход отступающим. В то же время два эскадрона с противоположных сторон двинулись на площадь, заграждая выход. Большие группы начали разбегаться по не занятым эскадронами улицам. Напрасно предводители шаек старались горячими воззваниями остановить это бегство. Скоро на площади осталось лишь несколько самых ярых бунтовщиков да труп Доктрино, смертельно раненого при входе в дом. Кучка человек в двадцать не знала, бежать ли ей вслед за другими или защищаться. Кавалерия надвигалась, и националы уже вошли во дворец Лирия.
— Это безумие… Бежим! — крикнул Пинилья.
— А что мы сделаем с ним? — спросил кто-то, указывая на труп Доктрино.
— Нет ли у него бумаг в кармане? Обыщите скорее.
— Нет, — ответил Пинилья, старательно обыскав его, и все разбежались.

XXXVII. Фердинанд VII ‘Желанный’

Во дворце, в небольшой зале, отделанной в восточном вкусе, сидел Фердинанд VII в ночь бунта. В этой комнате он никогда не принимал министров. Здесь в прежние времена приветливо принимали Алагона, Лозано де Торреса, Татищева и других знатных личностей. Теперь же если сюда и попадали министры, Фердинанд встречал их своей обычной ехидной улыбкой. ‘Когда Фердинанд VII улыбается либералам — дело плохо’. Эта придворная аксиома была в большом ходу в 1820—1823 годах.
В эту ночь у короля был его верный пес Колетилья. Они сидели у стола друг против друга и просматривали какие-то, очевидно, очень важные бумаги, что было видно по довольному выражению на лице короля. Фердинанд время от времени посмеивался, и Колетилья, не желая отстать от него, тоже изображал на своем высохшем лице подобие улыбки.
— Сегодня ночь искупления, ваше величество, — сказал Колетилья. — Господь поможет нам довести до счастливого конца наше дело. Я надеюсь на это, я рассчитываю на храбрость верных людей. Вашему величеству вернут неограниченную власть, отнятую праздными и бесчестными болтунами. Испания проснется. Горе тем, которые увидят свое заблуждение, когда страна стряхнет с себя летаргию и прозреет!..
Фердинанд не ответил. Он опустил голову и задумался.
Свет роскошной лампы ярко освещал его лицо, это лицо, с которого, к несчастью нашей нации, было сделано столько портретов, начиная с Гойи и кончая Мадрацо. Испания буквально наводнена портретами Фердинанда VII, сделанными и красками, и карандашом. Лицо его так же несимпатично, как и его характер. Правильный бурбонский нос, надменные губы со злым или коварным выражением, огромные черные глаза под черными бровями, волнистые длинные волосы и густые черные бакенбарды — все это напоминало бы льва, если б только у обладателя такой наружности не было натуры шакала.
Этот человек слишком давил и унижал нас, чтоб мы могли его забыть. По характеру Фердинанд VII был чудовищем. Как человек он соединил в себе все отрицательные стороны природы, как король — все отрицательные стороны власти. Революция 1812 года, первый исход пятидесятилетней борьбы, длящейся и до сих пор, пыталась свергнуть тиранию этого короля, но попытки не привели к желанной цели. Революция могла свергнуть Нерона, Филиппа II, но не свергла Фердинанда VII. Причина этого в том, что этот человек никогда не боролся лицом к лицу со своими врагами, а всегда действовал из-за угла. Он обманул нас, еще будучи ребенком, когда, составив заговор против фаворита, превосходившего его и годами, и умом, заслужил популярность и скоро отблагодарил Испанию, пролив кровь ее лучших сынов.
Фердинанд VII был плохим сыном. Он составил заговор против своего отца, Карла IV, составил заговор против трона, который должен был перейти к нему позднее, и даже покушался на жизнь своего отца. Затем он предался Наполеону, в то время как вся Испания вела борьбу, удивившую мир. Вернувшись из изгнания, он отплатил черной неблагодарностью тем, кого он называл своими вассалами, осудив на изгнание или смерть лучших патриотов.
Он вернул времена инквизиции, окружил себя невежественными, корыстолюбивыми людьми, преследовал добродетель, знание, храбрость, потому что в нем самом отсутствовали эти качества. Допустив, против своего желания, конституционный образ правления, он тайно делал все возможное, чтоб его уничтожить. В течение десяти лет он вернул себе то, что называл своими правами, при помощи Тадео Саломарде, игравшего перед Фердинандом ту же роль, что Каиафа перед Пилатом. Кровавое правление этих двух чудовищ окончилось в 1823 году, вместе с жизнью Фердинанда VII, тело которого положено в Эскуриале, где вряд ли истлело и до сей поры.
Но со смертью Фердинанда VII не окончились наши несчастья. Он оставил нам очень плохое наследство: брата и дочь, при которых началась кровопролитная война. Этот король обманул своего отца, учителей, друзей, министров, союзников, врагов, своих четырех жен, свой народ и весь мир, он обманул даже судьбу, которая желала сделать нас счастливыми, избавив от такого чудовища. С его смертью смуты не прекратились.
Но вернемся к нашему рассказу.
— Вы забыли, ваше величество, что обещали моему племяннику? — сказал ему Элиас. — Ах, мне бы хотелось, чтоб вы узнали его. Вчера он свел с ума всех в ‘Фонтане’. Все ему аплодировали… И я тоже. С тремя такими ораторами мы сделали бы много хорошего. Мой племянник достоин…
— Довольно того, что он твой племянник, и чтобы ты хлопотал о его месте. Я сделаю его наместником Филиппинских островов. Это хорошая карьера. Я люблю таких… крайних молодых людей.
— Я не знаю, как и благодарить ваше величество, — ответил Элиас, кланяясь чуть не до земли. — Говоря откровенно, я думаю, что мой племянник не заслуживает такой высокой милости. Эго безумец с пылкой головой, и я боюсь, что он никогда не будет положительным человеком.
— Твой племянник достоин этого места, и конец. У меня уже заготовлен декрет, — сказал король, указывая на одну из бумаг.
Потом он прибавил, улыбаясь:
— Наконец-то наступил день, когда я издам закон лично, на свой риск. Если б явился Фелиу и увидел эти декреты, составленные мной, без его советов…
— Мне кажется, что ни Фелиу, ни другие их не увидят, — мрачно сказал Колетилья. — Бог даст, разумные законы короля восстановят порядок и повиновение в народе. Завтра, ваше величество, завтра! Прежде всего надо будет назначить генерал-губернаторов и поменять людей на ключевых постах.
Король сделал рукой свой любимый жест, как бы казня кого-то.
— Осмелюсь дать один совет вашему величеству, — сказал Элиас. — Ничто не может быть хуже строгих наказаний. Вспомните, что было в 1814 году. Если теперь вы сошлете в Цеуту несколько личностей…
— Там видно будет, что надо сделать, — сказал Фердинанд таким тоном, что видно было, что он теперь не будет так мягок, как в 1814 году. — Уже двенадцать часов, — прибавил он, взглянув на часы. — А ведь сюда совсем не доходит шум…
— Он и не дойдет сюда, ваше величество. Всюду расставлена королевская гвардия, а она шутить не любит.
— Гвардия знает, что в случае чего она должна подойти ко дворцу и не переходить ни на чью сторону…
— Мне кажется, я слышу гул голосов… — сказал Колетилья, подходя к балкону.
— Да, но это с другой стороны. Кажется, какие-то звуки раздаются и с площади Афмиридос.
— Наши теперь должны уже быть там. Вас не ужасает, ваше величество, какие интриги против вас могли замышлять эти люди? Быть может, они покушались на вашу жизнь… Всего можно ждать от либералов.
— Говорят, они хотели издать какой-то закон и вотировать его большинством голосов?..
— Для этого не собирается столько людей с такими предосторожностями.
— Они очень боятся меня, — ответил король. — Они знают, что я одним моим словом могу разрушить все их планы. О, они меня прекрасно знают! Я думаю также, что они могли как-нибудь узнать о моей переписке с Людовиком XVIII. Но лишь бы сегодня все кончилось хорошо, а до остального мне дела нет.
Во дворец уже проникли известия о волнениях в городе. Король с удивлением выслушал донесение начальника гвардейского корпуса и поклялся, что бунтовщики будут примерно наказаны. Он вернулся к Колетилье, который тревожно прислушивался к гулу на улице.
— Они… как будто возвращаются… — прошептал он.
— Возвращаются? — изумился король. — Откуда?
— Оттуда… Возвращаются! Быть может… с трофеем?..
Долго оба внимательно и тревожно прислушивались. С полчаса прошло в молчании. Наконец послышался шум кареты, остановившейся у дворца.
— Кто бы это мог быть? — с волнением произнес король и заходил по комнате.
Доложили о министре внутренних дел. Фердинанд вопросительно и тревожно взглянул на Элиаса.
— Министр внутренних дел! Ведь ты говорил мне, что и он также там?
— Случилось что-нибудь необычайное, ваше величество, — упавшим голосом ответил Элиас. — Фелиу был там.
— А он здесь! — крикнул король, топнув ногой. — Все погибло! Фелиу идет: спрячься. Я приму его здесь. Я хочу, чтоб ты слышал, что он скажет.
Элиас спрятался в смежную комнату. Король велел просить министра в залу. Фелиу вошел в сильном волнении, но Фердинанд встретил его со спокойным лицом. Он высказал предположение, что услышит от него о незначительном бунте.
— Это не незначительный бунт, ваше величество, — ответил министр, — а форменный заговор, составленный лицами, пользующимися народом, лишь как орудием.
— Но кто же? Кто? — спросил Фердинанд.
— Это крайние, постоянные враги правления вашего величества, недовольные своими ограниченными правами.
— Но чего же они хотят?
— Они оцепили дом Алавы и, судя по всему, хотели убить собравшихся там. Один молодой человек, знавший об этом заговоре, предупредил Алаву, он принял предосторожности, и таким образом было устранено страшное преступление.
— А где это было?
— На площади Афмиридос.
— Но ведь Алава живет на улице Аманиель? — спросил король, пристально глядя на Фелиу.
— Да, ваше величество, он жил там, — ответил министр, не смущаясь, — но с некоторого времени он переселился в этот дом. К счастью, народ не мог исполнить своего кровавого намерения. Когда я покидал моих товарищей, военный министр уже сделал соответствующие распоряжения, и порядок восстановлен окончательно.
— Но я не могу понять, зачем был поднят целый бунт для того, чтобы напасть на одного человека? Быть может, в этом доме собиралось много людей, ненавидимых народом? Но как бы то ни было, необходимо строгое наказание. Надеюсь, что вы не выставите себя на посмешище этим мерзавцам. Они должны быть примерно наказаны, чтобы раз и навсегда прекратились эти бунты, Фелиу, потому что, право, с тех пор как испанцы пользуются свободой, у нас нет ни одного спокойного дня.
— Усилия правительства тут бесполезны, ваше величество. Это просто удивительно, до чего нам трудно успокоить некоторых людей. Повсюду составляются партии, руководимые духовенством!.. До сих пор еще существуют непокорные умы, не желающие понять, что интерес вашего величества и народа заключается в избранной нами конституционной системе. Существуют личности до такой степени слепые, что не видят и не понимают, что вы сами горячий сторонник конституции и ничего иного не желаете. Все свободные и разумные законы, изданные вашим величеством, не могут убедить их. Что нам делать с такими людьми?
Фердинанд был вне себя от бешенства, понимая, что министр намекает на него лично. Но он был так труслив, что, несмотря на свое бешенство, овладел собой.
— Бунт этой ночи подавлен, — сказал министр. — Дай Бог нам справиться и с тем, что, быть может, ждет нас назавтра. Необходимо отыскать причину этого зла. Я думаю, что в этих беспорядках виновата не одна только партия крайних.
— Но кто же? — вспыхнув, спросил король, чувствуя, что задето его достоинство. — Кто же, Фелиу?
— Я постараюсь узнать это, ваше величество, и тогда предложу вам способы примерного наказания. Мы знаем, что среди наиболее пылкой молодежи появились личности, не имеющие ровно ничего общего с либералами. Говорят, что эти личности постоянно возбуждают народ к восстаниям. По моему мнению, эти люди самые злые враги вашего величества, и с ними-то и надо бороться.
— Да, — согласился Фердинанд со своим обычным лицемерием. — Если есть глупцы, думающие, что для меня существует нечто лучшее, чем конституция, то я готов их наказать. Я хочу энергичных мер.
— Я не нахожу слов для порицания одного известного в Мадриде человека. Он пользовался именем вашего величества в своих недостойных махинациях. Этот человек преступнее, чем убийца, чем самые закоренелые анархисты, он развращает народ, развращает пылкую молодежь. Все это было бы ничего, если б он не действовал именем того, кого испанцы считают устоем свободы. Человека этого зовут Элиас, а в клубах он известен под прозвищем Колетилья.
— В таком случае этого и других нужно уничтожить, — сказал король. — Этот негодяй только вредит моим намерениям, возбуждая против меня общественное мнение.
— Я сделаю все возможное, чтоб этот человек не ускользнул от нас… Нам уже удавалось схватить его, но он всегда ускользал от правосудия и с беспримерным нахальством появлялся в клубах. На этот раз я сам возьмусь за это дело. Именно сегодня Босмедиано, находившийся в доме Алавы, сказал мне, что узнал о заговоре от племянника этого Колетильи, не пожелавшего быть постыдным орудием своего дяди.
— Надо наградить этого молодого человека, — сказал Фердинанд, едва скрывая свое волнение.
— Да, ваше величество, это, по словам Босмедиано, достойный молодой человек и честный либерал. Еще до этого происшествия Босмедиано просил меня дать ему место в государственном совете, и я согласился.
— Прекрасно, я люблю награждать такого рода услуги.
— Завтра я привезу вашему величеству подробный доклад о том, что случилось сегодня. Военный министр, вероятно, доложит вам о своих мерах сегодня же.
— Сегодня же? — недовольно спросил король.
— Я вижу, что ваше величество устали. Но сегодня уже нечего бояться, и вы можете быть покойны.
— Прекрасно.
Министр откланялся, довольный тем, что высказал в пылу такие вещи, каких никогда не решился бы высказать на простом докладе. Фелиу был человек застенчивый и нерешительный.
Когда Фердинанд остался один, Элиас снова появился в зале. Лицо его было мертвенно бледно, губы дрожали, грудь высоко поднималась.
— Видишь?.. — сказал король, гневно топнув ногой. — Видишь, что случилось? Ты слышал? И ты будешь говорить мне после этого, что ты уверен в успехе и что я могу положиться на тебя? Ах, как я несчастен! Ни одного верного человека нет у меня, ни одного!
— Сеньор, — прошептал Элиас, отступая от короля, как побитая собака. — Сеньор, нас продали… Это мой племянник продал нас!
— Нет, это ты твоим неосторожным поведением скомпрометировал меня, — возразил король. — Ты видишь, всем известно, что ты мой тайный агент. Разве ты не понял намеков Фелиу? О, я готов был вырвать у него язык! Это ты меня продал!
— Ваше величество, — произнес Элиас со слезами в голосе, — пронзите мне сердце, но не говорите, что я вас продал. Я не могу вас продать. Лучше казните меня, но не говорите этого… Я только и думал о вашем благе. Я служил вам, как верный пес.
В эту минуту Колетилья был совершенно искренен. Он был бы рад, если б король собственной рукой заколол его, но король этого не сделал. Колетилья почувствовал нравственный удар, и это было ему больнее удара кинжалом. Он упал на колени перед королем и воскликнул:
— Ваше величество, клянусь вам, что эта неудача предвещает нам лишь великую победу! Клянусь вам! Пренебрегите намеками Фелиу, пренебрегите всем. Будем продолжать начатое дело. Нужно сделать только первый шаг. Мы споткнулись сегодня, но завтра мы не споткнемся, клянусь вам.
Он немедленно поднялся и с глубоким поклоном направился к двери, несколько раз оборачиваясь назад, чтоб убедиться, не смотрит ли на него король. Но король не смотрел на него, он безнадежно хватался за голову и не произносил ни слова. Дойдя до двери, Колетилья все еще ждал взгляда короля, но так и не дождался.

XXXVIII. Неожиданность

Лазаро оставался в доме Алавы, пока шла борьба между народом и войском. Он слышал гул голосов и минутами думал, что все погибнут.
Выдающиеся люди, собравшиеся в этом доме, обсуждали возможность прекращения дворцовых заговоров и интриг. Можно бороться с враждебной партией, с двумя, но что может сделать министерство против придворных интриг? Этих людей особенно беспокоили слухи о вмешательстве в политические дела Испании французов, о тайной переписке Фердинанда с Людовиком XVIII, а главное то, что французское правительство выслало войска на испанскую границу под предлогом санитарного кордона.
Когда опасность миновала и толпа разошлась, собравшиеся вышли через сад. Все было устроено так, что на следующее утро никто и не подозревал ни о каком тайном собрании.
Лазаро отправился на улицу Гумильядеро. Клара, узнав о мятеже этой ночи, страшно тревожилась. С каждым шумом, раздававшимся с улицы, она вздрагивала и начинала сильно волноваться. Паскала всячески старалась развлечь ее и в то же время ежеминутно выбегала из комнаты, так как Паскаль рвался на улицу, и ей пришлось наконец запереть его в доме и спрятать в погреб ружье. Паскаль, человек довольно спокойный по характеру, убедившись, что не может покрыть себя славой на улицах, напился до бесчувствия и громко захрапел.
Всю ночь Клара провела в смертельной тревоге и прочла все молитвы, какие только знала. Ее друг вернулся только под утро. Когда она убедилась, что он не ранен, что у него не оторвана рука или нога, как это представлялось ей, она ужасно обрадовалась.
— Если б ты знала, что я сделал сегодня ночью! — сказал ей Лазаро, в изнеможении опускаясь на стул у ее кровати. — Я спас жизнь двадцати человек. И это все лучшие люди Испании. На их жизнь постыдно покушались.
— Господи! — воскликнула Паскала. — Как я рада, что не пустила моего Паскаля. Его убили бы у меня!
— Был составлен коварный заговор… И во всем виноват этот ужасный человек… Если б ты видела!
— Не выходи больше, ради Бога! — умоляла его Клара.
— Необходимо выйти. Я знаю, что хотят схватить дядю и расправиться с ним. Положим, он достоин этого, но если я сделал все возможное для того, чтобы разрушить его кровавые замыслы, то должен попытаться спасти и его. Он — брат моей матери. Если я не предупрежу его, я сочту себя преступником и буду всю жизнь мучиться угрызениями совести.
— Да, да, иди, — сказала молодая девушка, почувствовав жалость к своему тирану. — Бедный! Что он сделал? Но не мог ли бы ты кого-нибудь послать?
— Нет, я должен сам идти. Я скоро вернусь. Ничего не бойся. Что ж может со мной случиться?
— Ах, Боже мой, мне все еще кажется, что я слышу эти крики… А если он будет бранить тебя?
— Кто?
— Да дядюшка.
— Все равно. Я увижу его в последний раз.
— А если ты увидишь обеих старых сеньор, и они скажут тебе что-нибудь обидное и пожалуются на меня?
— Если они скажут мне обидное, я не обращу на это внимания, а твое имя они произнесут в последний раз.
— А если они узнают, что я здесь, и придут за мной? О, я умру, как только их увижу.
— Не придут, — улыбнулся Лазаро.
— Ну, тогда иди, — грустно промолвила она.
— Прощай… Это необходимо. Я скоро вернусь.
Было восемь часов утра, когда он позвонил в двери дома на улице Белен. Пас и Саломэ не было дома, они пошли искать новую квартиру. Паулита отперла дверь и, увидя пред собой Лазаро, онемела от изумления.
— Ах, я думала, вы уж не вернетесь! — произнесла она, когда Лазаро вошел.
Молодой человек был недоволен тем, что застал Паулиту одну. Ему вспомнился их последний разговор, и теперь ему почему-то стало страшно.
— Дядюшка дома? — спросил он.
— Нет, он со вчерашнего дня не возвращался.
— Какая досада! Мне необходимо повидаться с ним.
— Может быть, он вернется к обеду.
— Я не могу ждать… К тому же, я уже не вернусь сюда, сеньора. Сегодня я прощусь с вами.
— Проститесь со мной! — проговорила ханжа, как бы не веря своим ушам. — Я не верю, это неправда.
— Это правда, сеньора. Я не останусь в этом доме ни одного дня дольше. Прощайте.
— Лазаро, — прошептала ханжа, схватив его за руку, — вы уходите… Уходите… А я здесь останусь навсегда! О, в тысячу раз лучше умереть!
Лазаро был смущен. Его тронул расстроенный и безнадежный вид Паулиты.
— Я мертвая, я не живу, — продолжала она. — Я не могу так жить. Я надеюсь на иную жизнь… Надежда эта покинула меня, когда вас не было, но вы пришли… Я вижу, что ошибалась в моем назначении, я не жила еще и не знала самой себя. Я рождена для семьи.
— Сеньора, не волнуйтесь понапрасну, — сказал Лазаро, начиная понимать, к чему она клонит. — Вы свободны и можете не подчиняться требованиям ваших родственниц.
— Я их люблю и не жалуюсь на них, — возразила она. — Но я приняла бесповоротное решение, и они не могут его поколебать. Да, Лазаро, я решилась.
Напрасно ее глаза искали в глазах молодого человека ответа на ее чувство. Не зная, что сказать, он сделал шаг к двери.
— Нет! — воскликнула ханжа, останавливая его. — Вы уходите! Что за мысль! Что со мной будет? И я уверяла, что вы благодарны! Вы сама неблагодарность. Вы не достойны ни капли чувства.
— Не называйте меня неблагодарным, — ответил Лазаро, видя, что нельзя избежать объяснений. — Вы были так добры ко мне, что я всегда останусь благодарен вам.
— Если вы это забудете, то вы ничтожнейший человек. Вы будете добрым, счастье делает людей добрыми. Ах, вы не знаете, о чем я думала все эти дни… Знаете, мне кажется, что мне еще предстоят долгие дни счастья с любимым человеком.
— То есть как это?
— Видите ли, я думала о том, что ничего не может быть лучше спокойной семейной жизни со всеми ее радостями и огорчениями. Что может быть лучше назначения жены и матери?
— Вы правы, сеньора, но люди, подобно вам, жившие созерцательной и отвлеченной жизнью, не удовлетворились бы мирской суетой.
— Суетой? И вы это называете суетой? Требования нашей природы, благословленной Богом, вы называете суетой?
Изумление молодого человека не имело границ.
— Надеяться на счастье, на любовь мужа и детей, это по-вашему суета?
— Нет, сеньора, не это.
— Я вам скажу вещь, которая вас очень удивит, — продолжала Паулита. — Я богата.
Лазаро действительно удивился.
— Да, — подтвердила она, — я богата. Вы удивляетесь, видя, какую жизнь мы ведем… Это моя тайна, и я открою ее только вам одному… Вы понимаете, на что я хочу употребить мое богатство. Мы с вами поняли друг друга, соединили наши желания воедино, не правда ли?
— Да, сеньора, — ответил Лазаро, чтоб что-нибудь сказать.
— Я богата. Еще недавно я презирала золото, а теперь я вижу в нем средство к жизни. Я ничего не хочу для себя одной, но для семейной жизни это нужно. Видите ли, я была ребенком, когда умер мой дядя. Нам пришлось выехать из нашего дома, потому что мы обеднели. У меня в спальне был маленький аналой, на котором всегда стояли изображения святых. В этот грустный день выносили всю мебель, и я сдвинула сама мой аналой, вдруг я увидела, что под ним опускается половица. Я приподняла ее и нашла под нею кованый ларец, наполненный золотыми монетами. Я спрятала этот ларец и молчала. Сначала я смотрела на него как на игрушку, открывала по ночам и любовалась золотом. Я считала эти деньги моими, потому что они были спрятаны именно в моей комнате. Я не истратила до сих пор ни одной монеты, мне все казалось, что наступит день, когда они мне пригодятся. И вот теперь я решила отдать одну половину моим родственницам, а на другую устроить мою жизнь с кем-то…
Не зная, что сказать, Лазаро опять поддакнул.
Паулита прошла в свою комнату и вернулась с ларцом.
— Вот он. Он наш, — сказала она.
Лазаро решил сразу пресечь это и проговорил:
— Прощайте, сеньора, я ухожу.
— И я также, — сказала она. — Пойдемте.
— Что вы, сеньора! Что вы!.. — воскликнул он.
— Да, да, пойдемте вместе.
— Сеньора, вы бредите. Это невозможно.
— Невозможно! Мы не можем тут остаться.
— Мы должны расстаться, сеньора…
— Что ты говоришь? — произнесла она.
Лицо ее было страшно, оно напоминало лицо эпилептика перед припадком. Смертельно бледное, с искривленными губами, остановившимся взором, оно положительно внушало страх.
— Что ты говоришь?.. — повторила она.
— Вы больны, очень больны, сеньора, — сказал Лазаро, начиная думать, что она бредит или сходит с ума.
Она улыбнулась неопределенной улыбкой, прижала так крепко к своей груди ларец, как будто это был сам Лазаро, и, взяв молодого человека за руку, притянула к себе и произнесла:
— Уйдем скорей из этой могилы.
— Вам нельзя выходить… Что скажут сеньоры? Успокойтесь, ради Бога, опомнитесь…
— Пойдем.
— Куда же мы пойдем? И вместе! Разве вы не понимаете, что это невозможно? И к чему?
Тут Паула вся вздрогнула и крикнула:
— Глупый, разве ты не видишь, что я тебя люблю!
У Лазаро руки опустились.
— Я недостоин этого, сеньора, — нашелся он. — Я гораздо хуже вас, я не стою этой любви… Я не могу дольше молчать. Между мной и вами стоят непреодолимые препятствия. Расстанемся навсегда, все остальное невозможно, невозможно, невозможно…
Он произнес это с большой энергией и направился к двери. Ханжа сделала жест, как будто желая что-то сказать. Выкрикнув свое признание, она, по-видимому, потеряла способность говорить. Наконец она пробормотала едва слышно:
— Иди сюда… слушай… уйдем…
— Никогда, никогда, никогда! — крикнул он.
Паула наклонила голову, опустила руки и выронила шкатулку. Она зашаталась, вскрикнула и упала. Ее тело долго, конвульсивно билось на полу, золотые монеты рассыпались вокруг нее, наконец, она затихла, лежала без движенья, только из ее сухой груди вырвался какой-то хрип. Лазаро торопливо подбежал к ней. В эту минуту послышался звук отпираемой снаружи двери, и Саломэ с Марией преспокойно вошли в переднюю.
Это была немая сцена. Паула лежала без чувств, Лазаро стоял сконфуженный, золотые монеты, незнакомые этому дому, валялись по полу, а в дверях, подобно призракам, стояли две старухи. Первым движением Саломэ было броситься к золоту, она жадно начала подбирать монеты. Мария, увидав Лазаро, испугалась, увидав ханжу, рассердилась, потом, опомнившись, спросила надменно:
— Это что такое?
— Сеньора… Несчастный случай… — пробормотал Лазаро. — Донья Паулита очень больна… Мы разговаривали, и она упала… Вот только сейчас…
— А эти деньги?..
— Это ее деньги.
— Ее! — воскликнула она. — А… дай мне их, дай, Саломэ, я их спрячу.
— Я спрячу.
— Но где она их взяла?
— Они давно у нее были, — ответил Лазаро, пытаясь оказать хоть какую-нибудь помощь больной.
Донья Мария тоже бросилась собирать монеты, но так как она была гораздо толще Саломэ, то та работала вдвое быстрее ее. Наконец на полу осталась одна монета, и обе женщины, бросившись к ней одновременно, столкнулись. Ни та, ни другая не хотели уступить. Казалось, они в эту минуту готовы были съесть друг друга. Победа осталась за Саломэ. Тогда тетка и племянница начали браниться, как базарные торговки. Дело кончилось тем, что Мария со всего размаху ударила Саломэ по лицу. Та упала, но быстро поднялась и, бросившись на тетку, исцарапала ей своими изящными аристократическими руками все лицо. Мария закричала от боли и упала. Саломэ, воспользовавшись этим, вырвала у нее все монеты, накинула мантилью и убежала из дома.
Лазаро не в силах был выдержать дольше этой сцены. Старуха с криками и бранью набросилась на него, приказывая догнать свою племянницу. Молодой человек взглянул на лежавшую неподвижно Паулу, почувствовал непреодолимое отвращение к этому проклятому дому и ушел.

XXXIX. Заключение

Он вернулся на улицу Гумильядеро. Здесь его ждал Босмедиано и, как только увидел, сказал ему:
— Друг мой, за вами следят. Необходимо принять предосторожности.
— Кто за мной следит?
— Легко понять, что многие недовольны вашим вчерашним поступком и вас преследуют.
— Понимаю. Но не все ли мне равно?
— Далеко нет. Надо принять предосторожности, потому что если вас схватят, месть их будет жестока. Сейчас в таверне было четыре человека, которым, очевидно поручено схватить вас при входе сюда. Самое лучшее — вам сегодня же ночью уехать из Мадрида. Если вы будете далеко…
— Какая досада! Мне нужно было выйти.
— Тем не менее не выходите на улицу. Я устрою вам отъезд так, что никто о нем не узнает.
— Но как же узнали, что я здесь?
— Оставим это. Важнее всего то, что надо уехать сегодня же днем или вечером. Здесь вы в опасности. Будьте очень осторожны… Я ухожу, но скоро вернусь, и мы обсудим, как все сделать. Думаю, что все обойдется благополучно. До свиданья.
Босмедиано ушел, а Лазаро пришел к Кларе.
— Ты видел их? — в страхе и трепете спросила его молодая девушка.
— Да, — ответил он и передал ей разыгравшуюся в доме Порреньяс сцену.
Клара слушала его с большим интересом и потом грустно проговорила:
— Я знала, что донья Паулита больна.
— Как? Она тебе говорила?
— Нет, я сама подозревала это. Паулита удивительная женщина. Если б ты знал, как мне было страшно, когда она начинала молиться, она долго оставалась без движенья, как мертвая. Она опускалась на колени, поднимала глаза к небу и замирала. Я старалась расшевелить ее, звала, но она не отвечала мне. Наконец, она начинала вздыхать и приходила в себя.
— И это случалось часто?
— Да, много раз.
— Эта болезнь называется каталепсия, — объяснил Лазаро. — Говорят, что одна их главных ее причин — это излишняя религиозность, экстаз и видения.
— Бедная Паулита!
Этот вечер они оба просидели в одной комнате, при свете тусклой лампочки. Клара встала с постели и чувствовала себя совсем бодрой. Оба они были очень грустны, поглядывали друг на друга и молчали. Быть может, они думали о будущем, быть может, молодая девушка чувствовала себя неловко в этом затруднительном положении. Вошла Паскала.
— Какой ужас! — сказала она. — Как только стемнело, перед нашей дверью начали прохаживаться какие-то люди… Теперь они опять пришли. Они заглядывают в окна, и я ужасно боюсь, чтоб их не увидал мой Паскаль… Ведь он страшно ревнив…
— Заприте дверь.
— Я уже заперла.
Клара смертельно побледнела. Ей казалось, что в окна и двери направлены дула пистолетов.
— Заприте хорошенько. Погасите огонь. Они могут пробраться через это окно.
И она указала рукой на небольшое оконце вверху, выходившее в сад. Батило лежал под ним и, как бы понимая опасность, грозившую молодым людям, ласково залаял, очевидно, говоря: ‘Ничего не бойтесь, пока я здесь’.
Немного погодя Клара, не сводившая глаз с этого оконца, вдруг вся задрожала и вскрикнула.
— Что с тобой? Что такое? — встрепенулся Лазаро.
Кларе показалось, что она ясно увидала в этом оконце рысьи глаза и крючковатый нос Элиаса Орехона, ее мучителя и покровителя.
— Полно! Это твое воображение, — успокоил ее Лазаро.
Он выглянул в оконце: никого не было. Он обошел темный сад, и там тоже никого не было. Очевидно, все это только показалось Кларе.
Следующий день прошел без приключений, а к вечеру приехал Босмедиано.
— Ну, как дела? — спросил Лазаро, завидя его.
— Грозит большая опасность. Нас выслеживают. Я сам боялся нападения и приехал не один. Но вы не бойтесь. У меня с собой достаточно верных людей. Вы сейчас же уезжаете.
— Сейчас же уезжаем? — воскликнула Клара, радуясь тому, что ее не будет больше пугать это ужасное оконце и что она навсегда покинет Мадрид.
— Да, сейчас же. Я приготовил вам карету, которая отвезет вас в Торрехон, где у меня есть дом. Там вы можете отдохнуть до завтрашнего утра, оттуда идет дилижанс в Алькалу, а из Алькалы вы, когда хотите, можете проехать в Арагон.
— А когда мы приедем в Торрехон?
— Еще до рассвета. Вы поедете ко мне в дом, с моими людьми. Вам нечего бояться, у вас будут крепкие мулы и хорошие спутники. В Торрехоне вы будете уже вне опасности. А здесь… не думаю. Необходимо немедленно оставить Мадрид.
— Ну, поедем! — решительно сказал Лазаро.
Они в одну минуту были готовы.
— Нет ли у вас сообщения с соседним домом? — спросил Босмедиано Паскалу.
— Есть, сеньор, только надо пройти к нашему соседу угольщику, у него есть выход на другую улицу.
— Прекрасно, мы так и пройдем. Карета нас ждет на углу. Люди, которых я привез с собой, сидят в таверне. Пусть они войдут сюда, и мы пройдем через другую улицу.
Несколько минут спустя все вышли, включая и Батило, с которым Клара не хотела расставаться. Путники простились с Паскалой и в сопровождении Босмедиано и его людей с великими предосторожностями дошли до кареты и благополучно уселись в нее. Вооруженный слуга также сел в карету. Босмедиано сердечно и не без грусти простился с молодыми людьми, кучер хлопнул бичом, и карета помчалась.
Все эти предосторожности не были излишни, так как Босмедиано было известно из верных источников, что Элиас поклялся убить своего племянника. Лазаро и Клара почувствовали себя спокойно только за Алькалой, откуда они благополучно пробрались в Арагонию.
Долго было бы рассказывать о том, как устроился Лазаро на родине. Он женился на Кларе и навсегда отказался от своих политических идей. Он полюбил спокойную провинциальную жизнь и скоро достиг независимого положения.
Судьба Колетильи очень незавидна. Однажды он явился во дворец и просил доложить о себе королю. Фердинанд VII, всегда отличавшийся неблагодарностью к своим помощникам, велел слуге выгнать его. После этого удара фанатик заболел. Одни говорили, что он уморил себя голодом, другие — что он сошел с ума, а третьи — что он умер от ипохондрии.
Саломэ исчезла из Мадрида. Донья Мария открыла в Сеговии гостиницу, а донья Паулита начала страдать сильными припадками каталепсии. Ее страсть повлияла разрушительно на ее организм. Она вскоре удалилась в монастырь, где ее часто находили распростертой на полу. Монахини принимали это за наитие свыше и считали ее святой. Она вела примерную жизнь, много работала, много читала. Один из ее припадков длился так долго, что она целый день не приходила в себя. На следующий день монахини убедились, что она умерла.

———————————————————————

Источник текста: Б. Перес Гальдос. Желанный король. СПб, 1901.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека