Дневник Л. H. Толстого. Под ред. В.Г. Черткова. T. 1. 1895-1899, Толстой Лев Николаевич, Год: 1916
Время на прочтение: 3 минут(ы)
ДНЕВНИК Л. H. ТОЛСТОГО. Под ред. В.Г. Черткова. T. 1. 1895—1899. Москва. 1916. Ц. 1 р.
В предисловии редактор сообщает об объеме и тексте подлежащего опубликованию дневника. Так как в руках В.Г. Черткова находится не весь оригинал, часть имеется только в копиях, а часть, хранящаяся в Московском Историческом музее (годы 1846—1863 и 1888—1900), пока недоступна для издателей, издание рассчитано на четыре тома и должно заключать дневник с 1895 года до конца (1910).
Конечно, нет нужды распространяться о значении дневника. Страничка любого художественного произведения Толстого была бы неизмеримо ценнее целого тома его дневника, если бы здесь не было некоторых обстоятельств, осложняющих эту простую истину. Во-первых, и художественные страницы Толстого обогащаются содержанием и смыслом от его дневника, во-вторых, и сам он, как целое, как личность, стал для нас художественным образом, а для углубления в этот образ, для его создания и законченности драгоценно каждое слово дневника. В основе дневник и художественные произведения Толстого даже как бы несоизмеримы: там литература, здесь подлинная жизнь, там искусство, здесь пределы безыскусственности, там для других, здесь для себя. Но противоположение это падает, раз мы вошли в поток непобедимого и ни чем незаменимого интереса к самой личности писателя, раз и его образы захватывают нас постольку, поскольку они — частицы его души, раз и Левин, и Нехлюдов, и Познышев важны для нас не только сами по себе, но и как портреты Льва Николаевича Толстого, в высшей степени односторонние, но и в высшей степени выразительные. В этом ощущении дневник — при всей относительной бедности его записей — захватывает: точно на мгновение разрывается непроницаемая оболочка, скрывающая от нас затаеннейшие глубины чужой — и великой — души, и в эти просветы мы видим ее интимнейшую жизнь, творческую и будничную, человеческую и сверхчеловеческую.
При всем этом надо, однако, иметь в виду, что характера полной интимности дневник не имеет, уже по некоторым внешним обстоятельствам. Прежде всего — он не был действительной тайной для других. ‘Вообще — записывает Толстой в октябре 1897 года — не знаю, отчего нет у меня того религиозного чувства, которое было, когда прежде писал дневник ни для кого. То, что его читали и могут читать, губит это чувство. А чувство было драгоценное и помогало мне в жизни. Начну сначала с нынешнего, 14-го, числа писать опять по-прежнему, — так, чтобы никто не читал при моей жизни’. Но, конечно, намерения и надежды эти оказались тщетными — и дневник в дальнейшем писался также с оглядкой. Нельзя также считать его вполне оригиналом: в известной части он уже не черновик, а беловая, так как первые записи Лев Николаевич заносил в записную книжечку (иногда в настолько неясных намеках, что и сам потом не мог разобрать их смысла), а оттуда уже переносил их в дневник. Но, конечно, это было не механическое перенесение: работа мысли продолжалась, и свидетелями процесса этой работы делает нас подчас дневник.
И не только работы мысли, но и работы чувства, работы совести. Это самое ценное в Дневнике Толстого и самое удивительное и в то же время самое естественное впечатление, производимое им: ни секунды покоя, вечное движение, вечное беспокойство, вечный счет с собой. Не трудно выхватить из Дневника с виду скучные, мертвые, рационалистические рассуждения, элементарные противоречия, неправильные указания на факты. Толстой утверждает: ‘Какое бы облегчение почувствовали все, запертые в концерте для слушания Бетховена последних сочинений, если бы им заиграли трепака, чардаш или тому подобное’. Он не видит иной основы для морали, кроме теизма: ‘Jean Grave’, ‘L’individu et la Socit’, говорит, что революция только тогда будет плодотворна, когда l’individu будет воздержан, бескорыстен, добр, готов к помощи ближнему, не будет тщеславен, не будет осуждать других, будет иметь сознание своего достоинства, т.е. будет иметь все достоинства христианина. Но как же он приобретет эти добродетели, зная> что он только случайное сцепление атомов? Все добродетели эти возможны, естественны, даже невозможно отсутствие их при христианском мировоззрении, — том, что мы сыны Бога, посланные делать Его волю, но с материалистическим мировоззрением добродетели эти несовместимы’. Таких — и еще менее основательных — утверждений не мало, но под ними и за ними — какое горение, какое тяготение к истине, какая жажда воплотить в себе правду жизни. Что можно сказать против той или иной неправильной мысли этого человека, когда он сам сплошь и рядом прерывает течение своих мыслей, чтобы сознаться: ‘запутался, не могу яснее выразить’ или еще энергичнее: ‘вот так чепуха’. В конце концов как мелки мы со своей правотой пред величием ошибок этого человека, который знает одно: ‘делай, там видно будет, коли не годишься уже на работу, сменят, пошлют нового, а тебя пошлют на другую. Только бы все повышаться в работе’. В высшие области человеческого бытия, человеческой природы переносит Дневник Толстого. Именно потому, что здесь он весь со своими колебаниями, со своими слабостями и с величием своей громадной натуры, углубление в его Дневник есть подлинное ‘касание мирам иным’.