Жертва, Витковский Андрей Генрихович, Год: 1861

Время на прочтение: 132 минут(ы)

ЖЕРТВА.

I.

Былъ ясный лтній вечеръ. Западавшее солнце цвтило небо и землю блдно-розовымъ колоритомъ, ложилось милліонами призмъ на листьяхъ деревьевъ, бросая длинную тнь у подножія ихъ, золотило блокурую рожь, заглядывало въ глубь овражка, скользило по текущему въ немъ ручейку, по камешкамъ на дн его, по маковк склонившагося ландыша, блестло на золотомъ крест сельской церкви, купалось въ чистомъ озер, спорило съ закоптлымъ окномъ крестьянской лачуги, какъ бы насильно врываясь въ нее свтлымъ столпомъ, освящавшимъ на пути своемъ облака дкаго дыма, широкую русскую печь да сырой земляной полъ. Въ воздух пахло ароматною свжестью, какъ будто вс растенія отдохнули отъ жгучаго дня, и при вечерней прохлад испускали душистые пары свои. Легкій втерокъ еле шевелилъ мягкій волосъ на кудрявой головк деревенскаго мальчика. Птички казалось щебетали вольнй. Хороводы ласточекъ рзали воздухъ, кружились надъ пашнями и лугами, привтливо вились кругомъ человка, точно провожали его съ дневнаго труда на отдыхъ. Гд-то вдали бренчала балалайка, тянулась безконечная, заунывная русская псня. На двор барской усадьбы стояли возвратившіяся съ поля коровы, нкоторыя изъ нихъ, отъ нечего длать, щипали траву, другія, уставивъ неподвижно головы, жевали жвачку, одна протяжно мычала, какъ будто обижалась и говорила: ‘что-жъ насъ не доятъ, намъ спать хочется’. На нихъ равнодушно смотрли, объятыя сладкой дремотой, подъ навсомъ, на шест, хохлатыя куры, съ господиномъ супругомъ по средин. По двору пронеслась кошка, задравъ перпендикулярно хвостъ кверху, за нею промчалась собака, такъ быстро, что попавшаяся ей навстрчу корова попятилась и повела рогами. И кошка и собака возбудили большое вниманіе стоявшихъ въ сторон овецъ: одна изъ нихъ даже выступила впередъ и, казалось, удивлялась проворству ловкаго животнаго, однимъ прыжкомъ вскочившаго на дерево, и безсильной злоб косматой шавки, ограничивавшейся пронзительнымъ лаемъ. Въ большой дождевой луж деревенскіе ребятишки, поднявъ рубашонки, полоскали грязныя ноги, около нихъ купались утки съ утятами. Дале свинья, съ несовсмъ удобнымъ ошейникомъ, въ вид треугольника, напрасно силилась пробраться черезъ плетень къ огороду, сердилась на преграду и громко хрюкала. За сплошной стной густыхъ разросшихся акацій, вроятно, имвшихъ назначеніе отдлять чистое отъ нечистаго, то есть, дворню и домашнихъ животныхъ отъ ихъ владльцевъ, виднлась красная, черепичная крыша длиннаго барскаго дома. Самый домъ былъ деревянный, сраго мрачнаго цвта, съ большими неправильными, нсколько покосившимися окнами, расположенными безъ всякого плана. Тутъ не было ни колоннъ, ни барельефовъ, ни каріатидъ, ни прочихъ ненужныхъ украшеній, сквозь досчатую обшивку мстами проглядывала трава, ласточьи гнзда, на стнахъ подъ крышей, составляли живой, произвольный карнизъ ихъ. Наружный фасадъ дома, выходившій въ обширный садъ, почти не отличался отъ противуположной стороны: т же гнилыя стны, та же трава, т же окна и гнзда, только одна широкая терраса съ толстыми, неуклюжими колоннами, боле похожая на другой домъ чмъ на террасу, какъ-то не кстати приклеилась къ нему. Садъ, разбросившійся покосогору, былъ дикъ и теменъ, такъ что солнечные лучи едва пробивались сквозь деревья и только украдкой, мстами падали на землю, оттого въ саду было мрачно и сыро, дорожки заросли травой, остатки цвтовъ на клумбахъ смшались съ крапивой, прудъ покрылся зеленою плсенью, кое-гд торчавшія скамейки подгнили и развалились. Вообще отъ всего этого жилища вяло грустью, чмъ-то тяжелымъ, безотраднымъ, безжизненнымъ, все было дико, печально, все истлвало, все говорило о смерти: оно походило на могилу, вырытую людьми заживо. Внутренность дома имла тотъ же характеръ. Большая комната, носившая названіе гостиной, была уставлена уродливой мебелью, самаго стариннаго фасона, съ признаками когда-то существовавшей позолоты, съ ручками и ножками въ вид птицъ, сиренъ, амуровъ, пылающихъ сердецъ и т. п., штофная обивка ея, изображавшая различныхъ зврей, истлла, вылиняла до неопредленнаго цвта, мстами обратилась въ ршетчатую канву, окна, заставленныя зеленью, преимущественно гераніей да густымъ разросшимся плющемъ, пропускали мало свта, отчего въ комнат царствовалъ полумракъ, блыя стны были увшаны литографированными картинами изъ священнаго писанія, да нсколькими масляными, очень темными, вроятно фамильными портретами. Тутъ была и Юдифь, отскающая Олоферну голову, и цломудренный осифъ, спасающійся отъ сладострастной жены Пентефрія, и тотъ же осифъ, проданный братьями, и видніе акова, и изображеніе Аонской обители, и какой-то господинъ въ петровскомъ мундир, съ косой и въ пудр. Въ одномъ углу стояла горка съ разставленными на ней фарфоровыми тарелками, чашками, чайниками и статуетками, въ другомъ столикъ съ блюдечкомъ, наполненнымъ какою-то жидкостію, погубившею множество мухъ. Полъ въ комнат, тщательно устланный деревенской сермягой, скриплъ безпощадно. На большомъ вольтеровскомъ кресл лежала мохнатая собака, немного моложе самаго кресла, у ногъ его помщалась другая, умильно смотрвшая на госпожу свою. Сама госпожа, Елена Ивановна Радимцева, сморщенная, сухая, полусдая женщина, лтъ пятидесяти, съ тонкими сжатыми губами, впалыми срыми, довольно быстрыми глазами, съ строгимъ, ястребинымъ выраженіемъ желтаго лица, въ зеленомъ клтчатомъ тафтяномъ капот, наглухо застегнутомъ на рукахъ и ше, сидла, вытянувшись по средин дивана, облокотясь на лежавшую за спиной канвовую подушку. Возл нея на стол, покрытомъ синей домашней салфеткой, заунывно шиплъ самоваръ, изъ чашекъ струился паръ разлитаго чая. На другомъ конц стола, задумчиво облокотясь на него, сидла двушка лтъ восемнадцати. Блдное, истомленное лице ея не отличалось красотой, но было чрезвычайно выразительное, большіе черные глаза, подъ высокимъ, открытымъ лбомъ, свтились добротой, смотрли бойко и симпатично, заглядывали прямо въ душу, спрашивали о чемъ-то невдомомъ, щеки впали, улыбка на губахъ говорила что-то двусмысленное, она не походила на улыбку счастія и довольства, выражала не безпечную радость или душевное спокойствіе, а скоре внутреннюю борьбу, глубокую думу, какое-то безучастное созерцаніе всего окружающаго и полное къ нему равнодушіе. Полураскрытыя губы выставляли рядъ блыхъ ровныхъ зубовъ. Гладко зачесанные за уши густые, темно-каштановые волосы соединялись на затылк въ густую косу. Вообще вся физіономія двушки выражала что-то болзненное, неестественное, какую-то раннюю дряхлость, казалось, она хотла плакать и грустно улыбалась, потому только, что плакать въ ея лта было неприлично. При взгляд на это смуглое личико, у самаго веселаго, беззаботнаго человка замиралъ смхъ на устахъ, душа его наполнялась благоговніемъ, заражалась тмъ теплымъ, отраднымъ, но грустнымъ чувствомъ, при которомъ хочется услышать заунывную пснь, такую пснь, отъ которой градомъ полились бы слезы. Одта двушка была просто. Черное шерстяное платье плотно закрывало грудь, плечи и руки, на послднихъ оно оканчивалось небольшими блыми манжетами, на ше лежалъ такой-же воротничекъ, черный лакированный поясъ обхватывалъ талью, на одной рук висли янтарныя четки, шею обвивала тонкая золотая цпочка, спущенная на груди подъ платье.
Въ глубин, у дверей, въ почтительномъ разстояніи отъ господъ, вытянувъ по швамъ руки и безсознательно уставивъ глаза, стояла краснощекая деревенская двушка въ затрапезномъ тиковомъ плать и такомъ же передник. Босоногая двочка, лтъ двнадцати, сидла на полу въ углу, вязала чулокъ и, по временамъ, изподлобья взглядывала то на стоявшую въ сторон подругу, то на сидвшихъ въ отдаленіи господъ своихъ. Въ комнат было тихо, собака на кресл протяжно храпла. Радимцева отгоняла мухъ и макала ложкой въ стоявшую передъ ней на тарелк медовую сыту.
— Эка мерзкая! одна привяжется и не отстанетъ, Фу! говорила она, отмахиваясь носовымъ платкомъ, я полагаю, что въ наказаніе человку, за его гордость, такая тварь Господомъ Богомъ создана… подитка, гршно морить ихъ, гршно, какая ни есть, а все же Божья… вотъ посл Петровокъ кусать начнутъ, человческаго терпнія и не хватитъ, искусишься, поморишь окаянныхъ!… вишь, нелегкая, такъ и вьется, фу!
Двушка ничего не отвчала, казалось, она была занята чмъ-то, продолжала сидть нагнувшись и перебирала четки.
— Слышала, Танюша, старуха, сосдка-то наша, постомъ скоромное ла? спросила Елена Ивановна.
— Слышала, маменька! отвтила двушка, подняла голову и вздохнула.
— Тьфу!.. я даже какъ узнала, такъ тошно стало, потому, диви бы молодой человкъ, совратитель какой, ну!… а то въ гробъ смотритъ… Живетъ это Нмецъ у нихъ, такъ она спорить съ нимъ зачала, которая вра лучше, христіанская иль нмецкая.
Двушка покачала головой.
— Нмецъ свое, а она свое, вотъ и пошли… тараторка!.. общалась я ей грибковъ соленыхъ, не пошлю, пусть свое шамкаетъ, добавила Радимцева сердито.
Молчаніе возобновилось.
— Морошку сварили, Танюша? нсколько спустя спросила Елена Ивановна.
— Сварили, маменька.
— Говорятъ, для вкусу ванили хорошо положить, душисте будетъ.
— И ванили можно.
— ла я намедни пирогъ у настоятеля, такъ вотъ пирогъ, Таня! такихъ пироговъ у насъ и въ завод нтъ, наслажденіе, тсто какъ бархатъ!
— Это отъ дрожжей, маменька.
— Ужъ не знаю отчего, а только хорошъ, очень хорошъ!… согршила, позавидовала даже!… Охъ, гршишь, все гршишь! добавила Радимцева съ нкоторымъ раскаяніемъ.
Молчаніе возобновилось.
— Во всемъ гршишь, на каждомъ шагу! выразительно произнесла двушка, какъ бы желая возобновить прерванный разговоръ. Знаете, маменька, часто я думаю, какъ бы жить безъ грха,— трудно это, невозможно?
— Трудно, Танюша! есть такіе избранные, есть!.. а только трудно, слабость-то человческая велика больно!
— Такой ужъ свтъ здшній, искушеніе во всемъ! снова замтила двушка, иной разъ кажется, что и доброе, длаешь, по совсти, а глядишь, грхъ на душ, совсть, то заблудитъ, дьяволъ шепнетъ ей, вотъ и грхъ!
— Заблудитъ, Танюша, точно заблудитъ, заведетъ далеко, не выпутаешься! ршила Радимцева.
Двушка вопросительно на нее взглянула.
Въ комнат опять молчаніе.
— Съ чего бы Зорочк храпть такъ, врно сонъ дурной видитъ…. Зорка, Зорка! крикнула Елена Ивановна.
Лежавшая на кресл собака встрепенулась, открыла глаза, лниво взглянула на госпожу свою, перевернулась, обнюхалась, легла и захрапла снова.
— Охъ, старость тоже пришла! грустно замтила Радимцева. Ты чего зубы то скалишь?! неожиданно обратилась она къ стоявшей у дверей двушк, ‘господа этакіе возвышенные разговоры ведутъ, а ты зубы скалишь, негодница!.. небось Андрюшка мимо воротъ прошелъ, такъ и смшно стало, хи, хи, хи!.. а вотъ я его на конюшню, а тебя смотрть заставлю, поскалишь тогда…. Что это за народъ необузданный, житья съ ними нтъ, только въ искушеніе вводятъ… Господи, Господи!’
Горничная хотла что-то сказать.
— Молчи! крикнула на нее хозяйка, знаю!.. связалась съ Андрюшкой, нечестивая этакая, не замужъ-ли наровишь, смотри, косу береги, замужница… Танюша, гд отецъ твой, не видать что-то, небось шалберничаетъ опять? замтила она, нсколько спустя, перемнивъ тонъ и обращаясь къ сидвшей напротивъ двушк.
— Папенька на богомолье ухалъ: на Пятницкомъ погост праздникъ нынче, такъ онъ съ утра и ухалъ, отвтила послдняя.
Елена Ивановна набожно перекрестилась.
— Какъ ухалъ?!. тревожно спросила она.
— Да, маменька, ухалъ, хромую, сренькую заложилъ да въ таратаечк и ухалъ очень рано, подтвердила Таня.
— Ахъ я старая грховодница! говорила Радимцева, съ разстановкой качая головой, вдь вотъ поди ты, изъ ума вонъ, словно затмніе какое нашло, вчера еще ложусь да думаю, кажется завтра ничего нтъ… ну, спасибо отцу твоему, одолжилъ… этакой человкъ безсовстный, стыда нтъ, сказано ему, чтобъ обо всякомъ праздник докладывалъ… хоть бы ты Таня напомнила, знала небось, я бы тоже похала.
— Вы, маменька, вчера нездоровы были, а папенька сказывалъ, что это праздникъ такъ только, мстный, отвтила двушка.
— Мстный-ли не мстный, все одно, не его это дло, вишь уставщикъ какой, учить вздумалъ, онъ что приказано, то и длай, за то и хлбомъ кормлю… нездорова! эка забота какая! что, я для нездоровья грхъ на себя приму, что-ли?
Таня молчала и сидла потупивъ голову.
— Подитка-съ какое служеніе тамъ было!— какъ бы въ раскаяніи, сама съ собой, продолжала хозяйка, небось отецъ Макарій служилъ,— какъ не служить, и калитинскіе пвчіе пли и городской дьяконъ былъ, этакое благолпіе, Господи! Господи!.. вотъ ужъ подлинно не за свои грхи терпишь, сама то памятью ослабла, а понадешься на людей, нагршишь только, потому все мірскимъ заняты, душевнаго ничего нтъ… вдь вотъ теперь только и вспомнила, отецъ то Василій еще и на пирогъ звалъ, то-то обидлся чай… Господи, Господи… согршили мы съ тобой, Таня!.. да и какъ еще согршили!
— Ну что же длать, маменька, можно похать завтра, замтила Таня.
— Все отцу твоему обязаны, вкъ я ему этого случая не забуду, умирать буду, вспомню! продолжала Радимцева, не обращая вниманія на слова двушки,— и точно я не понимаю, экую дуру, малаго ребенка нашелъ, пьянствовать захотлось, потому одинъ и похалъ, все знаю!.. Ты чего уши развсила?.. твое дло?.. вонъ! прикнула она на горничную.
Послдняя повернулась и вышла.
— Да, Таня, продолжала Елена Ивановна, какъ бы усовщевая двушку, знаю, все знаю! благо случай пришелъ, все выскажу… прошедшій разъ на Никольское пошелъ, а попалъ въ кабакъ, трое сутокъ безобразничалъ, себя совстно, сосдей срамъ, вдь онъ у нихъ словно шутъ, поганый скоморохъ какой, прости Господи, плясать заставятъ — пляшетъ, псни пть такъ псни потъ, иногда-съ съ двками въ хоровод пошелъ, тьфу!.. стыда-то у него нтъ, на старости лтъ паясничать вздумалъ, душу-то свою въ тартарары готовитъ, здсь Лазаремъ прикидывается, а за ворота шмыгъ,— фу!.. откуда и прыть взялась!.. Я въ своемъ дом соблазна да разврата не могу терпть, какъ хочешь, Таня, не могу!.. люблю я тебя и отецъ онъ твой, а только терпть не могу, свою душу за него, безстыжаго человка, губить не стану!
Таня схватила руку Радимцевой и крпко ее поцловала.
— Господи!.. что мн длать, маменька, чмъ-же я то виновата! видно ужъ такое затмніе на него послано, и на мн грхъ за него, насмялся онъ надъ собой, сгубилъ себя! произнесла она съ чувствомъ.
Елена Ивановна умилиласъ.
— Я, Таня, добра ему хочу, потому и говорю, для его же счастія, продолжала она чуть не со слезами, пусть покается да въ монастырь пойдетъ, тамъ только и исправитъ себя, душу свою спасетъ, отъ дьявола отречется… и что ему въ мірскомъ-то, сама разсуди, жить нечмъ, только что скоморошничаетъ да подаяніе собираетъ, и себя и другихъ срамитъ, лта преклонныя, о дочери заботы нтъ, слава те Господи, тутъ ужъ мое дло, чего еще нужно ему какъ не успокоить себя, разв въ монастыр жить худо, этакой благодати и не удостоится всякій!
Таня вздохнула.
— Не для него благодать эта! произнесла она, какъ-то торжественно, къ этой благодати нужно приготовить себя, воспитать душу и тло, труденъ путь къ ней, папенька слабъ, грховенъ, не для него благодать эта!
— Богъ милостивъ, нтъ грха безъ покаянія, отвтила Елена Ивановна, поживетъ съ монашествующей братіей, годъ, другой, попостится, отринетъ отъ себя вс мірскія заботы, исправится, для чего-жъ и монастыри какъ не для исправленія человческаго!
— Онъ не хочетъ, маменька, станешь ему говорить, смется, упрекаетъ, ты, говоритъ, не любишь меня, избавиться хочешь, зачмъ я, говоритъ, пойду, мн и такъ хорошо, на вол хочу быть… Маменька, голубушка, родная вы моя, вдь отецъ онъ мн, поймите это, что-жъ я то сдлаю!?
— Какой отецъ, безпутный человкъ и все тутъ! своего спасенія не хочетъ, ршила хозяйка, подымаясь съ дивана.
— А ты, Танюша, можетъ теб и жаль его, не знаю, правду сказать и жалть нечего, а я въ своемъ дом соблазна терпть не могу, ты ему вотъ что скажи, до будущей весны я терплю, длать нечего, пусть приготовится сообразитъ себя, а тамъ если въ монастырь не хочетъ, милости просимъ куда угодно, на вс четыре стороны, за что-жъ я-то гршу, за что?! диви бы еще какое дло длалъ, а то дармодствуетъ только, въ грхъ вводитъ, вонъ сегодня до чего довелъ, вс люди какъ люди, а мы по его милости и Бога забыли… Прощай, Танюша, завтра къ заутрени вставать нужно, пойдешь?
— ‘Конечно пойду!’ отвтила Таня и почтительно поцловала руку Радимцевой.
— ‘Прощай!’ повторила послдняя, перекрестила двушку и отправилась въ спальню. ‘Пашка!’ крикнула она на порог.
Таня тяжело вздохнула и вышла изъ гостиной.
Комната Татьяны Петровны находилась въ сторон дома и выходила окнами въ садъ.— Въ настоящую минуту они были растворены, въ нихъ врывались густыя втки сирени и черемухи. Вдали, гд-то въ рощ, свистлъ соловей.— Въ правомъ углу, передъ большимъ кивотомъ съ образами, убранномъ вербами и восковыми херувимчиками, мерцала неугасимая лампада, налво стояла кровать краснаго дерева съ блыми кисейными занавсками, въ изголовьи ея висло распятіе, возл помщался маленькій столикъ съ двумя или тремя книгами, въ старыхъ кожаныхъ переплетахъ, съ бронзовыми застежками.— Противуположную стну занималъ старинный неуклюжій комодъ, на немъ стояло небольшое тусклое зеркало въ золоченной рамк, клтка съ чижикомъ, огромная зачерствлая просфора, крошечный подсвчникъ съ восковымъ огаркомъ, тарелка съ остатками земляники, да два букета полевыхъ цвтовъ въ огромныхъ глиняныхъ кружкахъ.— Надъ комодомъ висло деревенское, съ красною каймою, полотенце.— Остальная мебель состояла изъ двухъ или трехъ стульевъ, съ истертой порыжлой обивкой.— Вообще вся эта комната съ ея убранствомъ скорй походила на монашескую келью, чмъ на жилище молодой, свжей двушки, даже воздухъ въ ней отличался чмъ-то особеннымъ, какою-то смсью, какъ будто въ немъ слышался запахъ ладона, деревяннаго масла, сирени и ландышей.
Таня подошла къ окну и облокотилась на него, грудь ея высоко подымалась и сильно дышала, какъ будто хотла запастись свжей вечерней прохладой.
Сзади, около дверей, стояла двушка лтъ двадцати, съ простымъ, но довольно красивымъ лицомъ.
Татьяна Петровна задумалась и разсянно глядла, сквозь вечерній сумракъ, на чистое, голубое небо.
Двушка казалась озабоченною, она стояла опустивъ голову и машинально гладила рукою передникъ.
Прошло нсколько минутъ. Двушка слегка кашлянула.
Татьяна Петровна обернулась.
— ‘Что ты, Наташа, что теб?’ спросила она довольно ласково.
— ‘Ничего, барышня, можетъ приказать что изволите,’ отвтила горничная.
— ‘Нтъ, ступай съ Богомъ, я сама разднусь.’ Двушка стояла неподвижно.
— Ступай, Наташа, завтра къ заутрен идемъ.
Двушка осталась на мст, руки ея слегка дрожали, на глазахъ выступили слезы, она быстро подошла къ госпож своей и повалилась ей въ ноги.
— Матушка, барышня, золотая, желанная! говорила она, всхлипывая, не погубите, барышня, заставьте за себя Бога молить, вкъ вамъ служить буду, по гробъ вашей милости не забуду, душу за васъ положу.
Татьяна Петровна смутилась, она въ недоумніи смотрла на горничную и силилась поднять ее.
— Что ты, Наташа, что ты?.. встань, опомнись, Бога побойся, гршно передъ человкомъ на колни падать, встань, встань, Наташа, что ты, голубушка? говорила она съ испугомъ.
Двушка встала, и заливаясь слезами, цловала платье Татьяны Петровны.
— Матушка, барышня, повторяла она, ни за что человка губятъ, неповиненъ онъ, вотъ те Христосъ неповиненъ, къ присяг за него пойду, вашей милости только слово молвить. Алена Ивановна смилуется, отршитъ, барышня, желанная, браліантовая.
Она снова хотла броситься на колни, но Таня удержала ее.
— Кто неповиненъ?.. за кого ты просишь? произнесла она съ разстановкой, вытаращивъ глаза на горничную.
— Да за Сидора, матушка, за Сидора Терентьича, что на мельниц былъ, барыня его въ солдаты отдаютъ, въ солдаты, матушка!.. воръ, говорятъ, такой сякой!, а вотъ отсохни языкъ мой, не то что добра какого, чужой нитки не возьметъ, хмльнаго тоже въ ротъ не беретъ!.. Это все староста съ правляющимъ на него злобу несутъ, барын насказали, а та и поврила, гонитъ теперь!.. сами они воры, мошенники этакіе, глаза-то у нихъ безстыжіе…. матушка-барышня, явите божескую милость, человка отъ погибели спасите.
Таня молчала, она смотрла на горничную и что-то соображала.
— Хорошо, Наташа, я попрошу! произнесла она нсколько спустя, все что могу, то сдлаю…. теб жаль его?
— Какъ же не жаль, добраго да хорошаго человка порочатъ только, онъ, барышня, на мн жениться хотлъ, а въ солдаты пойдетъ, такъ уже что?.. извстно солдатъ!
— Жениться!.. ты замужъ хочешь? какъ то грустно, съ удивленіемъ произнесла Татьяна Петровна.
Горничная улыбнулась и слегка покраснла.
— Какъ хотть, матушка, гд намъ хотть тоже, наше дло господское, подначальное, а только хорошій человкъ сватается, какъ и не выйти, потому въ двкахъ трудно тоже!.. отвтила она и вздохнула.
Татьяна Петровна отвернулась.
— А я думала, что ты никогда не пойдешь замужъ, говорила она съ нкоторымъ упрекомъ, что ты вкъ при мн останешься…. взяла я тебя сиротой маленькой, въ ученье тебя отдала, все, что могла, все сдлала, люблю тебя… зачмъ теб замужъ?
Двушка опустила голову.
— Что жъ, матушка барышня, не я первая, не я послдняя, не то что бы въ чужую деревню просилась, такой ужъ порядокъ заведенъ, вс двки замужъ идутъ, одна останешься словно браковка какая.
— Вс! повторила Таня и пристально взглянула на горничную.— Вс!.. Наташа, голубушка, какое теб дло до всхъ.
— Знаешь что, я спасу Сидора, слышишь, спасу!.. а только если любишь ты меня, не ходи замужъ!
Двушка смшалась и не знала что отвчать, она только глядла на госпожу свою и утирала кулакомъ слезы.
— Слушай, Наташа, продолжала послдняя, я твоя барыня, я ни отъ кого не завишу, я свободна, а замужъ никогда не пойду, никогда!.. еслибъ женихъ у меня былъ, я бы бжала отъ него и скрылась!.. Я не хочу длать то, что вс длаютъ!.. Голубушка, Наташа, ради Христа не выходи замужъ, не губи ты себя, я тебя еще больше буду любить, облагодтельствую тебя!— Она положила руки на плечи горничной и пристально на нее смотрла.
— Ваша воля, барышня, супротивъ господъ не пойдешь, какъ приказать изволите… какое же губленіе тутъ, человкъ полюбился тоже!
— Полюбился! протяжно, со страхомъ повторила Татьяна Петровна.— Ты любишь?!.. разскажи мн, Наталья, все разскажи, я знать хочу, я должна спасти тебя, говорятъ, тяжкій грхъ это, тяжкій!
— Какой же грхъ, матушка, по закону… по нраву пришелся, парень смиренный, вотъ и полюбишь, а какъ?— и сама не вдаешь, такая болзнь найдетъ, словно тянетъ тебя, все бы, то есть и говорила и сидла и всякую тяготу сносила, все съ милымъ.
Татьяна Петровна вытаращила на нее глаза.
— Ты цловалась съ нимъ, Наташа? спросила она.
Горничная сконфузилась и отвернулась.
— Не скрывай, говори, все говори….
— Разъ поцловалась, отвтила двушка очень тихо.
Татьяна Петровна отскочила, точно вдругъ испугалась чего-то, опустилась въ кресло и закрыла лице руками.
— Ты гршница, Наталья, страшная гршница, ты погубила себя, говорила она, качая головой, нтъ теб спасенія, что дальше-то будетъ, куда ты днешься, узнаетъ маменька… мн и слушать негодится тебя, страшно мн съ тобой, страшно! Она не договорила и отняла руки, лице ея горло, на глазахъ блестли слезы.
— Уйди, Наталья, уйди ради Бога!… завтра, завтра…. уйди! повторила она повелительно.
Горничная хотла что-то сказать, но довольно грозный взглядъ госпожи остановилъ ее, она повернулась и вышла, утирая передникомъ капавшія изъ глазъ слезы.
Оставшись одна, Татьяна Петровна простояла нсколько минутъ неподвижно, въ грустномъ раздумьи, потомъ опомнилась, накинула на голову большой блый платокъ и вышла изъ комнаты. Проходя мимо гостиной она остановилась, прислушалась, потомъ осторожно отворила дверь на террасу, сошла нсколько ступеней и сла.
Въ саду было совершенно тихо, легкій втерокъ еле перебиралъ листьями, сквозь густоту деревьевъ просвчивалась луна, мелькали яркія звзды.
Татьяна Петровна сидла неподвижно, устремивъ глаза къ небу, и тихо плакала. Что было причиною этихъ слезъ, сказать трудно. Быть можетъ грусть, раскаяніе, даже досада, а быть можетъ теплая, задушевная молитва волновали сердцемъ двушки.
А между тмъ Елена Ивановна, скорчившись подъ шелковымъ одяломъ, лежала въ спальн, на своей кровати. Зеленыя сторы были спущены, комнату освщали нсколько лампадъ, висвшихъ передъ образами.
На полу, около барскаго ложа сидла двочка, та самая, которая въ гостиной вязала чулокъ, на колняхъ ея лежала толстая книга, возл, въ жестяномъ подсвчник торчалъ сальный огарокъ, она протяжно, тонкимъ голосомъ читала эту книгу.
Минуты черезъ дв двочка остановилась, осторожно, тихо звнула и взглянула на барыню. Она лежала съ закрытыми глазами. Снова продолжала чтица боле тихимъ голосомъ, потомъ еще разъ взглянула на барыню, прислушалась даже къ ея дыханію, наконецъ погасила свчку, ручонкой зажала тлвшую на ней свтильню, развернула на полу въ углу какое-то тряпье, легла не раздваясь и тотчасъ заснула какъ убитая.

II.

Елена Ивановна Радимцева, дочь отставнаго генерала, помщица двухъ сотъ душъ крестьянъ, лтъ двадцать тому назадъ нисколько не походила на ту Радимцеву, съ которой познакомился читатель въ предъидущей глав. Въ то время она была только зрлой двицей съ томнымъ выраженіемъ въ лиц, незамтно подкрашеннымъ очень нжными розоватыми блилами, единственно по причин желтизны кожи. Любила пышно одваться, бранила горничныхъ за скверно накрахмаленныя юбки, неимоврно затягивалась въ корсетъ, перетягивала талью въ рюмочку, изящно чесала волосы, выпуская ихъ на вискахъ какими-то колечками, носила на ше черный бархатецъ, отчего шея казалась еще бле, мыла руки чмъ-то очень пріятнымъ, придающимъ нжность и свжесть, щурила, а иногда, въ особенности при разговор съ мужчинами, даже закатывала глаза, краснла и умильно улыбалась при тонкихъ намекахъ о вещахъ неподлежащихъ двическому знанію, любила пококетничать, картавила на французскомъ діалект, съ нетерпніемъ ждала предложенія руки и сердца, почему безпрестанно здила въ уздный городъ къ гадальщиц, не разъ влюблялась или казалась влюбленною, стонала, охала, сердилась на холодность мужчинъ, читала романы, плакала надъ Марлинскимъ, зорко засматривалась на луну и тяжело вздыхала, однимъ словомъ была во всхъ отношеніяхъ милой, благовоспитанной двицей, на зависть многимъ узднымъ барышнямъ. Одна бда, несчастливилось въ женихахъ Елен Ивановн. Появится мужчина, такъ и кажется предложеніе сдлаетъ, любезничаетъ, любезничаетъ, даже до приторности, да на томъ и покончитъ. Старикъ Радимцевъ, человкъ добрый, простой, вкъ свой прослужившій въ военной служб, не мало убивался такимъ застоемъ дочери, часто говорилъ ей: ‘охъ Леля, не хорошо, пора бы замужъ теб, пора… на всю жизнь въ двкахъ останешься’. Но Леля принимала эти слова за упрекъ, обижалась ими, корчила недовольную мину и съ недогованіемъ отвчала: ‘вы меня сбываете, папенька, за кого же идти мн? здсь глушь, никого нтъ, везите меня въ Петербургъ, въ Москву, куда хотите, тамъ влюбится въ меня человкъ по моимъ понятіямъ, и я съ радостью отдамъ ему руку и сердце, а здсь я зачахну, умру!’ Она закатывала глаза. Старикъ генералъ махалъ рукой и уходилъ во свояси. Долго ждала Елена Ивановна, долго бредила столичными эполетами и даже фракомъ, и вдругъ судьба ея ршилась: герой ея игривой фантазіи, ея двическаго бреда, свалился какъ снгъ на голову. Это былъ прокутившійся, высокаго роста поручикъ, съ длинными усами, орлинымъ взглядомъ и потрясающимъ голосомъ. Сердце двушки сразу угадало своего суженаго, она тотчасъ, до-зарзу влюбилась въ него. Поручикъ сдлалъ предложеніе и влюбился въ Елену Ивановну. Дло шло какъ нельзя лучше, женихъ и невста были совершенно счастливы, бродили по уединеннымъ тнистымъ аллеямъ сада, мечтали каждый по-своему, катались по окрестностямъ, здили въ гости, въ двичьихъ между тмъ шили приданое, вся дворня бгала, суетилась, всюду мыли, чистили, подновляли, приготовлялись къ свадьб. Но счастіе съ горемъ идутъ, какъ извстно, рука объ руку. Старикъ, отроду не простужавшійся, простудился схватилъ горячку и вскор умеръ. Елена Ивановна осиротла. Свадьба была отложена по случаю траура до слдующаго мясода. Поручикъ между тмъ сталъ распоряжаться всмъ какъ полный хозяинъ, бранился съ людьми, мало-мальски непокорнымъ задавалъ потасовку, требовалъ отъ своей нареченной денегъ на разные непредвиднные расходы, называлъ ее Ллей, Ллечкой, Ллешей и прочими нжными именами. Нареченная, съ своей стороны, вздыхала, закатывала глаза, подставляла поручику свою вымытую чмъ-то очень пріятнымъ ручку. ‘Ардальонъ Дмитричъ!’ въ упоеніи восклицала она, ‘распоряжайтесь какъ хотите, до того-ли мн, берите все, все!… Я ваша, совершено ваша!’
— Твоя! поправлялъ ее поручикъ.
— Твоя! какъ-то шопотомъ, съ невыразимо-сладкою улыбкою повторяла Елена Ивановна.
Такъ прошло мсяца два, три, — Срокъ свадьбы былъ недалекъ. Въ одинъ прекрасный день, поручикъ, снабженный изряднымъ количествомъ денегъ, ухалъ для разныхъ закупокъ въ губернскій городъ.— Невста, какъ водится, благословила его на дорогу, умоляла не мшкать, возвратиться какъ можно скоре, чувствительный Ардальонъ Дмитричъ разцаловывалъ милыя ручки и чуть не плакалъ.— Каково же было удивленіе Елены Ивановны, когда черезъ день она увидла возвратившихся обратно въ усадьбу лошадей и бричку безъ поручика. Въ первую минуту она вскрикнула, помертвла, ноги у ней подкосились, воображенію ея представлялась ужасная картина, она видла несчастнаго Ардальона Дмитрича плавающаго гд нибудь въ крови или сражающагося съ напавшими на него разбойниками. Вошедшій въ комнату кучеръ, въ сромъ истасканномъ кафтан, съ письмомъ въ рукахъ, вывелъ ее изъ заблужденія.
— Гд баринъ? грознымъ, отчаяннымъ голосомъ вскрикнула хозяйка, уставивъ глаза на вошедшаго.
— А кто ихъ знаетъ!.. далече-чай, пожалуй-что за Сушковымъ будутъ… вашей милости кланяться наказывали, хладнокровно отвчалъ послдній, подавая письмо.
Елена Ивановна затряслась.
— Какъ за Сушковымъ? еле слышно спросила она.
— Такъ точно-съ, за Сушковымъ надыть… вечоръ ухали, тройку кульерскихъ взяли, двойной прогонъ заплатили… значитъ, качай только!
Что было съ Еленой Ивановной, когда она прочла роковое посланіе и что заключалось въ этомъ посланіи, разсказать невозможно. Оно и по настоящее время лежитъ у ней гд-то въ потаенномъ ящик, скрытое отъ любопытнаго глаза нсколькими замками. Достоврно только то, что она неистовствовала, въ полномъ значеніи этого слова. Плакала, хохотала, падала въ обмороки, кричала благимъ матомъ, рвала на себ волосы, била себя въ грудь, прокляла лошадей отвозившихъ поручика, сожгла бричку, имла намреніе даже утопиться въ пруду и прочее и прочее. Время однако мало по малу угомонило эту горячку, замазало рану, но не заживило ее, а обратило въ болзнь внутреннюю, развивающуюся постепенно боле и боле вмст съ текущими годами.
Елена Ивановна поняла, что надежда на замужство исчезла для нея на вки, явись еще въ эту минуту какой нибудь мужчина, она безъ разбору, быть можетъ, уцпилась бы за него, какъ за послднее средство, но мужчины этого не было, послдняя минута была упущена, кругомъ раздавались самыя злыя насмшки сосдей… что длать, куда скрыться, какъ обмануть людей, заставить ихъ молчать, какъ наконецъ забыться самой, примириться съ своимъ горестнымъ положеніемъ, какимъ средствомъ развлечься, убить въ себ память разлетвшагося счастія, какъ отомстить свту за свой позоръ, за свое поруганіе, какую жизнь избрать, чмъ наполнить ее? Елена Ивановна заперлась, наложила на себя какую-то эпитимію, сходила пшкомъ на поклоненіе въ отдаленный монастырь, тамъ уничтожила и Марлинскаго и французскіе романы и замнила ихъ душеспасительными книгами, перестала душиться, блиться и выпускать височки въ вид колечекъ, не могла видть равнодушно мужчинъ, исключая лицъ духовнаго званія.
Только въ нкоторыя, исключительныя минуты, прежній бредъ овладвалъ ею. Она запиралась у себя въ комнат, вынимала письмо поручика, выла, металась, стонала, потомъ мало-по-малу приходила въ себя и изливала остатокъ желчи на первой попавшейся горничной. Вообще казалось она каялась въ чемъ-то, точно желала наказать себя за прошедшее, точно въ этомъ прошедшемъ видла ошибку, заблужденіе, которыя надо было исправить во что бы то ни стало, хотя бы самыми насильными, противуестественными средствами. Конечно, раскаяніе это не могло быть искреннимъ, имъ она только мстила самой себ, она искала крайностей и думала: ‘люди не оцнили меня, насмялись надо мною, такъ я же насмюсь надъ ними, я знать ихъ не хочу, одна проживу, они враги мои, обезображу себя, а не поклонюсь имъ!’
А между тмъ отравленное, разбитое сердце женщины подавало свой голосъ, требовало для себя пищи, искало противуядія во всемъ, на чемъ глазъ останавливался. Она или привязывалась къ цвтку и плакала надъ нимъ или заводила собакъ, кошекъ, берегла и леляла ихъ, по цлымъ днямъ не спускала съ колнъ, или думала любить что-то мистическое, созданное ея разстроеннымъ воображеніемъ. Забрела въ домъ какая-то похожалка, полуумная старуха, говорившая загадками съ примсью совершенно непонятныхъ словъ и Елена Ивановна, ни съ того ни съ сего, привязалась къ ней, видла въ ней какое-то нравственное превосходство, со слезами на глазахъ слушала превратную, пустую болтовню ея о человческомъ грх, мірскомъ соблазн, дьявол смущающемъ добрую душу и т. п. Случались впрочемъ и такія минуты, когда Елен Ивановн были несносны и собаки и кошки и старуха странница, на нее находила полная апатія, она желала быть одной, томилась чмъ то и наконецъ, усталая, изнеможенная, лишенная и силъ и сознанія, начинала молиться.
При такомъ наружномъ смиреніи и отчужденіи отъ жизни, Радимцева становилась день ото дня строже, капризне, неуживчиве со всмъ окружающимъ. Каждая бездлица выводила ее изъ себя, въ каждой малости она видла нестерпимую обиду и ничего не прощала, за все казнила. Молилась понскольку часовъ сряду, усердно постилась, здила по монастырямъ, одляла нищихъ, юродивыхъ, а между тмъ длала много зла окружающимъ ее, разоряла цлыя семьи, и строго преслдовала вс сердечныя побужденія. Однимъ словомъ изъ зрлой, смшной кокетки, изъ безвредной мечтательницы она обратилась въ ханжу окруженную ложнымъ мистицизмомъ, со всмъ его мракомъ и невжествомъ. Въ подобной женщин прямыхъ нравственно-религіозныхъ началъ не могло быть и тни, она создала свои начала, выработанныя изъ уродливыхъ явленій въ жизни, привязалась къ нимъ какъ къ своему спасенію и коснла въ нихъ съ каждымъ днемъ боле и боле.
При такихъ обстоятельствахъ Елена Ивановна встртилась съ Таней, семилтнимъ ребенкомъ, дочерью бднаго пятидушнаго помщика, отчасти даже родственника, Петра Кононыча Кутина. Сердце Радимцевой остановилось на двочк, предпочло ее кошкамъ и собакамъ, выбрало окончательнымъ предметомъ, если не любви, то по крайней мр заботы и попеченія. Женщин хотлось для чего нибудь жить, потому что настоящаго, прямаго назначенія въ жизни у ней не было, хотлось насильно привязаться къ чему нибудь, настолько, насколько позволяла зачерствлая натура ея.
— Что теб, говорила Елена Ивановна, обращаясь къ отцу двочки, самъ разсуди, матери у нея нтъ, сиротка, самъ ты человкъ бдный, ничтожный, какъ теб и воспитать ее, путнаго платьишка не сдлаешь… а у меня она какъ дочь родная будетъ, умру — все что есть ей отдамъ, облагодтельствую, воспитаю въ благочестіи, въ страх божіемъ, кажется знаешь меня, не безпутная какая нибудь… скучно станетъ, такъ хоть каждый день навщай, двери не заперты, а не то и живи тутъ… что теб въ самомъ дл одному-то тоже сиротствовать, у меня поселишься — когда совтомъ, когда дломъ поможешь, благо человкъ смиренный, вотъ и спасибо.
Петръ Кононычъ нетолько не сопротивлялся, но не зналъ какъ благодарить за такое доброе предложеніе.— Таня осталась жить у Радимцевой, самъ онъ получилъ комнатку въ одномъ изъ флигелей ея усадьбы и тотчасъ же перехалъ.
Кутинъ, во всемъ околодк, у всхъ окрестныхъ помщиковъ, слылъ подъ названіемъ ‘кума.’ — Это былъ добрый бднякъ, отроду не сдлавшій никому зла, готовый на вс услуги, ради куска хлба, рюмки водки, поношеннаго сюртука, а иногда даже одного добраго слова. У богатаго сосда, напримръ, въ уздномъ суд дло было,— кумъ бгалъ, хлопоталъ — до упаду за самое ничтожное вознагражденіе, у сосдки помщицы кашель сдлался,— кумъ отправлялся въ городскую аптеку за каплями, узжалъ помщикъ изъ имнія,— кумъ оставался надзирателемъ, у старика генерала дочь шла замужъ, — кумъ разъзжалъ какъ угорлый, приглашалъ гостей на свадьбу. Однимъ словомъ, во всхъ отношеніяхъ, на вс руки, онъ былъ лицемъ необходимымъ для всего окрестнаго околодка. Имянины, рожденья, крестины, свадьбы, похороны, что хотите, ни что не обходилось безъ кума. Везд онъ былъ если не главнымъ распорядителемъ, то по крайней мр неутомимымъ и главнымъ надсмотрщикомъ надъ исправно поданнымъ чаемъ, закуской, виномъ и т. п. предметами.
Правда, нкоторые помщики, люди преимущественно молодые, модные, злоупотребляли такою добродтелью кума, составляли анекдоты о его неимоврной честности, смялись надъ его старомоднымъ, желтымъ нанковымъ сюртукомъ, перчатками безъ пальцевъ, давнымъ-давно купленными по случаю какого-то особаго торжества, бисерной цпочкой отъ часовъ, клеенчатой фуражкой необыкновенной величины и прочими невинными предметами.
Петръ Кононычъ, съ своей стороны, или не обращалъ вниманія на подобныя выходки или отдлывался отъ нихъ шуткою.
— Эхъ, господа! говорилъ онъ, обращаясь къ окружавшей его молодежи, сюртукъ не хорошъ, знаю, наслдственный!.. бабушка ддушк подарила, покойница маменька покойному папеньк собственноручно перешила, вотъ онъ какой!.. а вы, господа, подарите куму, такъ кумъ франтомъ однется, вс барышни влюбятся!… штаны въ клтку, сюртучекъ на-отмашку, шляпа на затылк, въ рукахъ тросточка,— хошь въ столицу, на вывску, да-съ!… вотъ вы, господа, вс можетъ двадцатипятирублевыя ассигнаціи, чистенькія да хорошенькія, а я пятакъ мдный,— ассигнацію-то всякій въ кошелечикъ спрячетъ, а пятакъ мужичекъ въ засаленную мошну сунетъ, вотъ и значитъ, что я тотъ же пятакъ и выхожу…. а сюртучишка мой мошна засаленная…. да-съ!
И нетолько однимъ помщикамъ такъ усердно служилъ Петръ Кононычъ,— онъ бгалъ и къ простому крестьянину, лечилъ больныхъ, присылалъ имъ лекарства, ласкалъ деревенскихъ ребятишекъ, ободрялъ мужика въ гор и несчастіи, помогалъ ему добрымъ совтомъ, а въ случа нужды — и отложеннымъ на черный день четвертачкомъ да полтинничкомъ.
Немудрено, что такой человкъ полюбился скоро и Елен Ивановн, сдлался ея насущною потребностію. Онъ ей читалъ душеспасительныя книги, терпливо сносилъ брань, слушалъ самые нелпые разсказы, удивлялся ея благочестію, смялся, когда она смялась, что случалось впрочемъ довольно рдко, и чуть не плакалъ, когда у растроганной Радимцевой глаза начинали моргать и слезиться.
— Вотъ, матушка, не разъ говорилъ онъ, точно-что не всякій такъ можетъ сократить себя, потому человку искуситься долго-ли, такая ужъ душа у васъ неземная, ни къ чему, то есть, земному не прилпляется, хошь бы взять то, что въ двичеств остались, по ноншнему вку трудно это, куда трудно! благочестіе это великое, царство небесное, матушка, заслуживаете!
При послднихъ словахъ лице Радимцевой нсколько коробилось. Она свертывала разговоръ на другой предметъ или, ни съ того ни съ сего, начинала бранить мошенника кучера да бестію горничную.
Семилтней Тан въ первое время на новосельи не понравилось. Она плакала и домой просилась. Но ребенка разумется уговорили, дали ему какую-то игрушку да домашняго варенья — и дло пошло на ладъ.
Елена Ивановна ласкала Таню, чистенько одвала ее, клала съ собою спать, кормила гостинцами, учила молиться Богу. Такъ прошло года три. Къ Радимцевой явилась какая-то старуха странница — и жизнь Тани вдругъ перемнилась. У ней отобрали игрушки, объявили, что она большая теперь, учиться нужно, посадили за книгу. Сама хозяйка стала учить читать, надзоръ за двочкой порученъ прибывшей странниц.— Тяжело, душно стало бдному ребенку: ему хотлось прыгать, рзвиться, бгать на вольномъ воздух, валяться на трав душистой, а тутъ заставляютъ его сидть надъ скучной, толстой книгой, недоступной ни дтскому уму, ни дтскому сердцу.— Освободится двочка, дневной урокъ конченъ, улетла бы она на свободу, рвется какъ птичка изъ клтки, а странница тащитъ ее въ садъ, чинно гуляетъ съ ней, запрещаетъ рзвиться и бгать, или сидитъ на скамейк да разсказываетъ все что то такое странное, непонятное.— Придетъ Елена Ивановна — и того хуже: охаетъ да вздыхаетъ или ворчитъ все.— Хотлось бы двочк посмяться, поболтать, да взглянетъ она на старшихъ, увидитъ ихъ угрюмыя, желтыя лица — и смхъ пропалъ,— Не то, соберутся гости, монахъ какой-то, дьячекъ сельскій да стриженая баба юродивая сядетъ на голую землю, хохочетъ и псни поетъ, Таня смется, а Елена Ивановна грозить ей да шепчетъ: ‘гршно надъ святымъ человкомъ смяться, она святой человкъ, поди руку у ней поцлуй’ — бдный ребенокъ трясется, чуть не плачетъ и отправляется цловать закорузлую руку юродивой.— И каждый день то же самое, каждый день толстая книга, разсказы старухи странницы, оханье и брань Елены Ивановны, да скучные, уродливые гости въ грязныхъ лохмотьяхъ.
Только въ праздникъ нсколько разнообразилась жизнь ребенка: его одвали въ бленькое, чистенькое платьице, мыли, чесали, учиться нетолько не принуждали, но даже не позволяли, возили въ церковь, заставляли стоять на вытяжк понскольку часовъ сряду, потомъ зазжали въ гости, большею частію къ какому нибудь священнику, завтракали или, врне, обдали и возвращались домой подъ-вечеръ.— Въ гостяхъ Таня находила себ ровестницъ, она жадно знакомилась съ ними, дружилась и нердко разставалась съ сдержанными на глазахъ слезами.
Трудно было сначала двочк пересиливать себя, ломать свою дтскую натуру, но впослдствіи, мало по малу, она такъ всосалась въ окружавшій ее міръ, такъ свыклась съ его обстановкой, такъ вврилась ученію своихъ наставницъ, что и пересиливать было нечего, она невольно потянулась за этимъ міромъ, невольно, безотчетно привязалась къ нему.
Она представляла изъ себя ребенка съ рожденія окруженнаго людьми ходящими на четверенькахъ, весьма естественно, что подобный ребенокъ перенялъ-бы взрослыхъ, ползалъ бы также какъ и они, по крайней мр до тхъ поръ, пока какой нибудь благодтель не научилъ бы его ходить по-человчески.
Даже общество прежнихъ подругъ перестало занимать Таню, она старалась отдлиться отъ него, хотла казаться чмъ-то особеннымъ и боле, и боле, и душой и тломъ, прилплялась къ старух странниц да Елен Ивановн.— Да и не мудрено, бдная двочка не знала истинной жизни, не видла образца ея, она приняла тьму за свтъ, потому что не знала послдняго.— Старуха странница твердила ей о какомъ-то зм-соблазнител, во образ мужчинъ губящемъ женщинъ, о мук огненной, объ антихрист, о сует мірской, о святыхъ монастыряхъ.— Елена Ивановна, съ своей стороны, вторила глубокомысленной наставниц, а иногда даже щеголяла передъ ней, разсказывала, какъ у одной двушки на лбу рога выросли за то только, что во сн увидла мужчину и поцловалась съ нимъ или какъ купеческая дочь, любившая очень танцовать, вдругъ кружиться начала и кружится до сихъ поръ и прочее.— Вс эти разсказы и наставленія, облеченные большею частію въ страшную таинственную форму, не могли не дйствовать на душу ребенка.— Въ четырнадцать лтъ она представляла живое подобіе своихъ воспитателей, ихъ миніатюръ, который разнился съ оригиналомъ только въ крпости матеріала: первый былъ мягокъ, могъ принять другую, новую форму, послдній окаменлъ окончательно.
— Таничка, душенька, пойдемъ играть съ нами, говорила какъ-то дочь сосда помщика, ровестница Кутиной.
— Нтъ, что играть, я лучше здсь посижу, здсь хорошо такъ, отвчала послдняя, усаживаясь на скамью, въ глубин сада.
— Какая ты право странная, Таня, мы въ горлки будемъ играть, что теб сидть-то одной?
— Ну останься со мной, поговоримъ, разскажи мн что нибудь страшное, страшное, я люблю это… Вы въ монастырь здили?
— здили.
— Хорошо тамъ?!
— Нтъ, скучно!
Таня съ упрекомъ взглянула на подругу.
— Что ты, Маша, какъ не стыдно говорить такъ, тихо произнесла она, въ монастыр не можетъ быть скучно, тамъ святая обитель, говорятъ, ангелы живутъ тамъ!
Маша махнула рукой.
— Богъ тебя знаетъ, Таня, ты все такая непонятная, точно боишься чего, точно теб плакать хочется.
— Какъ же понапрасну смяться, разв хорошо это, грхъ, знаешь, кто въ пятницу смяться будетъ, тому въ старости много плакать придется, много, это я въ книжк читала…. сегодня пятница!
— А завтра суббота, завтра мы въ гости подемъ, танцовать будемъ, ахъ, какъ весело! воскликнула Маша и всплеснула руками.— Вотъ, Таня, голубушка, ты одна все, оттого теб и скучно, твоя маменька строгая да сердитая такая, никуда не пускаетъ тебя, добавила она съ жалостію.
— Моя маменька добрая, я и сама никуда не хочу, мн дома хорошо! завтра къ намъ самый святой человкъ придетъ, разсказывать страшное будетъ!.. Мн не скучно одной, я люблю одна быть, знаешь, иногда вс спать улягутся, тихо такъ станетъ, а я выйду въ садъ на крылечко и сяду, смотрю на небо, долго, долго смотрю, и думается мн, хорошо тамъ!.. звздочки ярко блещутъ, мсяцъ свтитъ, птички летаютъ, поютъ, такъ и кажется, что это голоса съ небесъ раздаются, и вдругъ душно станетъ, такъ душно, даже слезы на глазахъ выступятъ…. а иной разъ къ втерку прислушаешься, какъ онъ листьями перебираетъ, слушаешь, слушаешь, и кажется точно кто говоритъ съ тобой, да такъ хорошо, пріятно и страшной весело, сердце забьется, такъ забьется, кажется каждое бы деревцо обняла, каждый бы листикъ разцловала!.. а то солнышко только что восходить начнетъ,— какъ тутъ спать!— побжишь на кладбище, сядешь на могилку, кругомъ тихо, тихо, только въ травк жужжитъ да щекочетъ что-то, прислушаешься, точно тысячи голосовъ поютъ, говорятъ, это души праведныхъ наслаждаются… Ахъ, какъ хорошо, Маша!.. Люблю я и кладбище и втерокъ и ночь со звздами… Знаешь, зашла я разъ въ лсъ, одна одинешенька, и сама не знаю зачмъ, такъ, тянуло что-то, посмотрть хотлось, въ самую чащу забрела, подъ ногами сучья хрустятъ, ступишь и оглянешься, такъ это отдается все, никого нтъ, а точно люди за тобой идутъ, попробовала я аминь закричать, закричала, а кругомъ меня такъ все и вздрогнуло, такъ и вскрикнуло, точно каждое дерево своимъ голосомъ отвтило… Ахъ, Маша, какъ я люблю все это!.. Что игры, что танцы?— въ танцахъ человкъ бсу уподобляется.— Она вздохнула, потомъ схватила подругу за руку и быстро, умоляющимъ голосомъ, проговорила: Маша, голубушка, ты не говори никому, маменька узнаетъ, бда будетъ, за мной смотрть станутъ, вс двери запрутъ… что я буду длать тогда? я умру, Маша, право умру!— Она опустила голову, на глазахъ ея блеснули слезы.
Дйствительно, Таня съ каждымъ днемъ боле и боле углублялась въ окружавшую ее природу, искала въ ней чего-то теплаго, задушевнаго, молча бесдовала съ нею, какъ съ лучшимъ другомъ, находила въ ней отголосокъ своихъ мыслей, радовалась и плакала вмст съ нею.— Если солнце свтило ярко, физіономія двушки принимала праздничный видъ, она торжественно улыбалась, точно поздравляла всхъ и каждаго съ чмъ-то особенно радостнымъ. Напротивъ, въ день пасмурный, облачный, Таня сидла угрюмая и чуть не плакала. Въ грозу, бурю лице ея принимало строгое, величественное выраженіе, точно она прислушивалась къ чему-то важному, таинственному.— Даже состояніе здоровья Тани измнялось вмст съ временами года: осенью и зимой она хилла, блднла, къ весн поправлялась, на щекахъ ея показывался румянецъ, лтомъ раскраснвшееся личико, покрытое сильнымъ загаромъ, дышало необыкновенною свжестію.— Она вставала съ восходомъ солнца, даже боялась провести это время въ постел, наскоро накидывала на себя легкое платьице, подбирала рукой разсыпавшіеся волосы, выходила въ садъ, осматривала каждый кустикъ, умывалась ключевой водой, радовалась, глядя на цвтникъ распустившійся, долго молилась, припавъ головкой на мокрый песокъ или траву росистую, забгала на скотный дворъ, въ птичникъ, гладила коровъ, лакомила ихъ хлбомъ, тамъ отправлялась на сельское кладбище, обходила кругомъ могилы, прислушивалась къ шуму листьевъ, щебетанью птичекъ, чириканью наскомыхъ или, въ какомъ-то отрадномъ забытьи, лежала на душистомъ сн, устремивъ неподвижно глаза въ голубое небо. Начинался день, вставала Елена Ивановна и жизнь Тани временно прерывалась: она поила старушку чаемъ, тамъ читала ей книги, бгала, хозяйничала, заказывала обдъ и завтракъ.— Приходилъ вечеръ, Радимцева отправлялась на боковую, а Таня долго ходила по саду, грудь ея высоко подымалась, сильно втягивала воздухъ, упивалась имъ какъ какою-то новизною. Иногда она сиживала на скамейк и привтливо чему-то улыбалась, губы ея что-то шептали, казалось она разговаривала съ невидимымъ другомъ, или, прислонившись къ плетню, задумчиво смотрла вдаль, прислушивалась къ заунывной псн пастуха, къ отдаленному звону колокольчика, къ лаю цпной собаки, точно искала въ нихъ какого-то значенія. Въ иной день, рано утромъ или подъ вечеръ, перебродитъ Таня по всей деревн, по полямъ, лугамъ, рощамъ, промочитъ въ мокрой трав ноги, испачкаетъ платье, перецарапаетъ руки, волосы ея растреплются, щеки сильно разгорятся, возвратится она домой измученная, усталая, съ пучками полевыхъ цвтовъ, обставитъ ими себя и радуется. Иногда, потихоньку отъ Елены Ивановны, соберетъ она деревенскихъ ребятишекъ, посадитъ ихъ вокругъ себя, кормитъ гостинцами, пряниками, смется на нихъ, любуется ими, а дти ползаютъ, увиваются около ея, цлуютъ ея колни, руки, ноги. А пройдетъ кто взрослый, Таня вскочитъ, убжитъ, какъ будто ей совстно станетъ, точно испугается чего-то. Зато въ ненастную погоду, въ мокрую осень, тяжело было двушк: забьется она вечеромъ къ себ въ комнату и чуть не плачетъ, недостаетъ ей чего-то, душно какъ-то, станетъ она передъ образомъ на колни и долго, долго молится, потомъ разднется, ляжетъ, ворочается съ боку на бокъ, а заснуть не можетъ. Вообще, къ ней можно было примнить слова поэта:
Съ природой одною онъ жизнью дышалъ,
Ручья разумлъ лепетанье,
И говоръ древесныхъ листовъ понималъ
И чувствовалъ травъ прозябанье,
Была ему звздная книга ясна,
И съ нимъ говорила морская волна.
Такъ выросла Таня, такъ достигла семнадцатилтняго возраста. Образованія она не получила никакого. Елена Ивановна выучила ее читать и писать, писарь изъ стана, горькій пьяница,— первымъ правиламъ ариметики,— вотъ и все.
Это было чистое дитя природы, съ доброй, прекрасной, теплой душой, воспріимчивымъ, любознательнымъ умомъ, къ сожалнію отравленнымъ окружавшей сферой, задавленнымъ мистицизмомъ и суевріемъ.
Петръ Кононычъ, между тмъ, облагодтельствованный Еленой Ивановной и лично и въ лиц дочери, въ послднее время измнился совершенно. Прежняя угодливость его и неподдльная, чистая веселость пропали, изъ добраго старичка, готоваго всюду лишь бы услужить окружавшимъ сосдями, онъ сдлался ихъ шутомъ, пошлой игрушкой ихъ празднаго времени, началъ заливать-за-галстухъ или, какъ самъ онъ выражался, ‘убивать муху’. Что было причиною такой внезапной перемны, сказать трудно. Надоло-ли однообразіе обыденной жизни, горе ли какое сдавило его, за мучилъ-ли кусокъ чужаго хлба, или просто скука и отсутствіе всякой заботы стерли человка, обратили его въ какое-то бездушное, жалкое существо безъ мысли и цли — Богъ знаетъ!— Иногда и умный и образованный человкъ, а вдругъ ни съ того ни съ сего опустится въ самую грязь, да такъ, что никакими силами и не вытащить его оттуда, другаго, напротивъ, судьба щелкаетъ, а повалить никакъ не можетъ, онъ и въ усъ не дуетъ, смется надъ всми невзгодами, хорошетъ, тучнетъ, идетъ впередъ да впередъ. Все зависитъ отъ матеріала души человческой, нжное да деликатное портится скоре чмъ простое да грубое.— Кумъ свихнулся, обнищалъ, а другой бы на его мст, при его положеніи, быть можетъ выпрямился, копйку нажилъ и рости бы пошелъ.
Поселившись у Елены Ивановны, Петръ Кононычъ отложилъ всякое попеченіе нетолько о дочери, но и о себ собственно. Да и о чемъ было хлопотать ему!— Таня пристроена, одта, обута, облагодтельствована, самъ онъ и прежде рдко существовалъ дома, а теперь и говорить нечего!— гд чаю напьется, гд позавтракаетъ, гд пообдаетъ, летаетъ по окрестному околодку, какъ птица божія. Выпьетъ у мужичка, выпьетъ у помщика, завернетъ къ становому приставу — и тамъ выпьетъ, со всми онъ знакомъ, вс его угощаютъ, кто за услугу какую, а кто и такъ-себ. Только злые люди больше прежняго трунить надъ кумомъ стали: ‘что, куманекъ, закабалилъ себя, въ аренду отдалъ къ старух, въ послушники опредлился, присмирлъ, испостился небось, чай на сухоядніи все?— ну-ка выпей съ горя, не скажемъ, чего боишься!’ говорили они, и кумъ выпивалъ разъ, другой, третій, четвертый и такъ дале. Впослдствіи времени эти выпивки кума прілись веселымъ господамъ сосдямъ, показались имъ слишкомъ обыкновенными, они разсудили, что Кутинъ не гость, не ровня имъ, что даромъ поить его не слдуетъ. Въ уплату за угощеніе они стали заставлять охмлвшаго Петра Кононыча плясать въ-присядку, пть псни, ходить на четверенькахъ, декламировать какіе-то стихи, однимъ словомъ-выдлывать такія штуки, отъ которыхъ все общество покатывалось со смху. Услужливый кумъ сначала сопротивлялся, отговаривался неумньемъ, но потомъ малу по малу такъ привыкъ къ своей роли, что самъ навязывался на ея выполненіе.
— Прикажете, ваше превосходительство, многоуважаемыхъ гостей повеселить?— говорилъ онъ посл имяниннаго обда у помщика генерала,— всхъ зврей и птицъ изображу!
Черезъ минуту въ зал раздавался птушиный крикъ, хрюканье, мычанье, мяуканье, блеянье, ржанье, даже соловьиный свистъ, все, что хотите.
Гости смялись до-упаду. Куму за труды подносилась рюмка наливки.
Только въ присутствіи Радимцевой и Тани Петръ Кононычъ велъ себя совершенно иначе. Здсь онъ былъ попрежнему тихимъ, скромнымъ, добрымъ старичкомъ, былъ человкомъ насильно, по тяжкой обязанности, изъ боязни прогнвить благодтельницу Елену Ивановну, а быть можетъ и изъ любви къ дочери, неизгладившейся изъ сердца кума ни виномъ, ни пснями, ни плясками.

III.

На другой день посл того, когда заунывное чтеніе двочки сладко усыпило Радимцеву, она, въ сопровожденіи Тани, возвращалась изъ сельской церкви, отъ заутрени. За ними, въ нкоторомъ отдаленіи, то въ припрыжку, то лниво шатаясь изъ стороны въ сторону, слдовалъ человкъ лтъ шестидесяти. Длинные сдые волосы на его обнаженной голов разввались втромъ, поднимались кверху, торчали космами или спускались на лобъ и закрывали глаза. Загорлое, сухое, сморщенное лице, бронзоваго цвта, безсознательно смялось. Костюмъ его состоялъ изъ блой холстинной рубахи, очень толстой и грязной, подпоясанной простой веревкой, и такъ же коротенькихъ шараваръ, босыя ноги такъ закорузли въ песк и пыли, что казались обмазанными глиною. Человкъ этотъ разговаривалъ самъ съ собою, размахивалъ руками, моталъ головой, по-временамъ останавливался, плевалъ на вс стороны и въ-припрыжку догонялъ опередившихъ его спутницъ.
— Яша, голубчикъ, что, усталъ разв? спросила съ участіемъ Елена Ивановна, остановившись на дорог, подъ деревомъ, и поджидая отставшаго.
Старикъ сдлалъ нсколько скачковъ и поравнялся съ Радимцевой.
— Ворона, благодтельница, ворона! произнесъ онъ хриплымъ голосомъ,— ворона карръ, карръ!.. у человка слезки, изъ хвоста бда выросла, въ ворон бсъ, уу!.. дымомъ, разумница, пахнетъ, дымомъ… баба у мужика стряпаетъ, печурку топитъ, огонекъ трещитъ, мужичекъ пищитъ пи, пи!.
— Это къ дождю, Яша,— замтила Елена Ивановна, продолжая путь.
Таня шла повся голову и съ благоговніемъ вслушивалась въ слова старика.
— Польетъ дождичекъ, дождичекъ мокренькій, разцвтутъ цвтки,— на-распвъ продолжалъ послдній,— на травк-муравк зелено станетъ, ой зелено!.. Яшенька споетъ псенку…. Жила была барынька, у той барыньки дочка…
— Что это ты, Яша, ужъ не про меня ли поешь?! со страхомъ замтила Таня и щеки ея вдругъ покраснли.
Старикъ замоталъ головой, пронзительно свиснулъ и продолжалъ: ‘не то, что бы дочка, а простая птичка!… Танька, Танюшка!’ громко крикнулъ онъ.
Двушка вздрогнула.
— Яша, голубчикъ, не пой Христа-ради, я теб гостинцу дамъ, гривенничекъ подарю! умоляющимъ голосомъ произнесла она.
— Что ты, Таня, да разв это онъ потъ — такое ужъ откровеніе значитъ, не мшай ему.
Юродивый захохоталъ.
— У Яши мшечекъ съ золотомъ, сыплетъ, просыплетъ, купитъ Яша корабликъ, поплыветъ далече, далече, въ самое синее море, рыбку поймаетъ…. ай, ворона, ворона! снова крикнулъ онъ что есть мочи.
Елена Ивановна и Таня невольно остановились.
— Ну, голубчикъ, кажется и не труслива, а вотъ поди ты, испугалась тоже! замтила первая, качая головой и насильно улыбнулась.
— Карръ, карръ! продолжалъ кричать Яша.
Они подошли къ дому. Дв дворовыя собаки съ страшнымъ лаемъ налетли на юродиваго. Онъ кричалъ, корчился, отмахивался, прятался за женщинъ, Елена Ивановна ему вторила, но собаки остервенились и слушать ничего не хотли.
— Цицъ, цицъ!.. Шарикъ!.. Пашка, Тимошка!.. цицъ!. Машка, Федька! голосила на весь дворъ Радимцева.
Черезъ минуту изъ разныхъ концовъ выбжало нсколько мужчинъ и женщинъ.
Собаки угомонились и побжали прочь, помахивая хвостами.
— Черти!, вдьмы проклятыя! продолжала кричать Елена Ивановна на осоввшую дворню,— убить меня хотите, убить!.. сказано собакъ на цпи держать, чего знки вытаращили, чего!.. богоотступники безстыжіе!.. вонъ, святаго человка чуть не загрызли… подлые!
Яша между тмъ теръ себ ноги, показывалъ дворн кулакъ, швырялъ въ нее мелкими каменьями.
— Разбойники, душегубцы!, одинъ грхъ съ вами, срамота одна… твердила Радимцева, но наконецъ плюнула, повернулась и стала взбираться на крыльцо.
Таня и юродивый послдовали за нею.
Дворня разошлась молча, повся головы, только какой то парень, проходя мимо зазвавшейся бабы, глубокомысленно замтилъ:
— Э-вотъ, лшаго водитъ, нешто человка собака тронетъ!— собака свою волю иметъ, вотъ и грызетъ, такая ея воля значитъ, зврь!
— Встимо-т зврь! отозвалась баба.
Въ гостиной Яша безъ церемоніи расположился посредин дивана, поджавши подъ себя грязныя ноги. Елена Ивановна помстилась возл. Таня сла напротивъ и стала разливать чай.
Юродивый безсмысленно улыбался и покачивался изъ стороны въ сторону.
— Что это я за сонъ видла, такъ и объяснить себ не могу, говорила хозяйка, вотъ разв божій человкъ, по своему откровенію, не разскажетъ ли?
Яша протянулъ свою мозолистую руку. ‘Уу, уу!’ вытягивалъ онъ на-распвъ, тыкая пальцемъ въ раскрытую ладонь, у меня дочки, дочки кралечки, цвтики, глазки у нихъ блые, волосики красные, ножки золоченыя, умницы, разумницы… ой, ой!, плеточкой ихъ, плеточкой!’ Онъ защолкалъ языкомъ и заболталъ что-то совершенно непонятное.
Радимцева вытащила изъ кармана серебряную монету и подала старику.
Онъ проворно сжалъ ее въ рук, потомъ сунулъ за пазуху.
— Полно, Яша, голубчикъ, лучше выпей чайку на здоровье, помолись за насъ гршныхъ, говорила Таня, придвигая къ нему огромную кружку съ чаемъ.
Яша съ жадностію принялся за чай, набивалъ за об щеки стоявшія на стол булки и крендели, длалъ видъ будто обжигается, дулъ, корчилъ гримасы, утиралъ рукавомъ мокрыя губы.
Татьяна Петровна и хозяйка по-временамъ взглядывали на него съ полнымъ благовніемъ, точно видли въ немъ образецъ человка, такой образецъ, сдлаться которымъ могли только немногіе избранные.
— А я вотъ про сонъ хочу разсказать, начала Елена Ивановна, какъ-будто обращаясь къ Тан, но на самомъ дл желая возбудить вниманіе Яши, услышать отъ него откровеніе.— Вижу я, будто птица къ намъ прилетла, и такая странная да небывалая, издалека откуда-то.
— Птица, маменька, хорошо значитъ, впрочемъ какая птица,— вотъ ястребъ да ворона, говорятъ, къ несчастію, замтила Таня.
— Ой, бда стряслась, дочка смаялась, надла чоботы, привязала крылышки, улетла отъ матушки, ой, ой!.. затянулъ юродивый.
Двушка и хозяйка вопросительно взглянули на него и другъ на друга, первая опустила голову и задумалась, на лиц ея выразилось безпокойство, послдняя разсянно мшала ложкой чай и казалось ждала объясненія загадочныхъ словъ Яши.
— Не ястребъ и не ворона, а такая странная да небывалая, не смло продолжала она, — какъ будто и знакомая какая, а только распознать не могу, побольше вороны, поменьше ястреба, крылья блыя, блыя такія!.. прилетла она вотъ на это окошечко и сла, сидитъ и геранійку клюетъ, хотимъ мы ее выгнать, а она не дается, все крыльями машетъ, взмахнетъ крыломъ — мы и отскочимъ, словно втромъ какимъ отшатнетъ, махала, махала, а ты вдругъ будто поблднла вся и говоришь: маменька не гоните эту птицу, это благодать прилетла къ намъ!
— Видите, это хорошій сонъ! произнесла Таня, такимъ тономъ, какъ будто что-то тяжелое свалилось съ души ея.
— А кто его знаетъ! хорошій или худой, гд намъ гршнымъ знать, знать это только по откровенію можно! возразила Радимцева, искоса взглядывая на юродиваго.
— Блый цвтъ, маменька, хорошо значитъ, вотъ голубь хорошая птица, его всегда блымъ изображаютъ.
— То голубь, Таня, а это, кто ее знаетъ! словно и не птица, такая странная да невдомая.
— Чтожъ, что невдомая! все-таки блая, маменька!.. вонъ и Яшу спросите, онъ тоже скажетъ.— Яшенька, голубчикъ, добренькій Яшенька! Она взглянула на юродиваго, онъ сидлъ, опустивъ голову и качался всмъ туловищемъ.
— Яшенька, миленькій, человкъ божій, смилуйся, скажи что нибудь… правду я говорю? не совсмъ смло спросила Таня.
Старикъ уставилъ на нее глаза, скорчилъ гримасу, промычалъ что-то, потомъ вскочилъ съ своего мста, пробжался раза два по комнат и остановился.
— Лихо тутатка, лихо!.. гарью пахнетъ, уу!.. кровь бжитъ, ркой льется, крапива выросла, жжетъ, жжетъ, ой жжетъ, всхъ спалитъ, душу сожжетъ!.. Согршили, согршила, чорта выкормили… ворона карръ, карръ! пронзительно крикнулъ онъ и выскочилъ изъ комнаты.
Татьяна Петровна поблднла, Радимцева набожно перекрестилась.
— Да будетъ воля Господня! произнесла она тихо, не спуская глазъ съ Тани. Что это онъ пророчитъ такое, Господи! какой бы кажется бд быть!— все въ порядк, тихо да спокойно, вотъ разв отъ людей неудовольствіе получишь, такъ на это плевать… согршили!.. обидла ты его Таня, можетъ разсердился, пожалуй не заглянетъ больше.
— Что вы, маменька, чмъ обидла, смю-ли я!.. ну я прощенья попрошу, умилостивлю, все сдлаю, только бы худого ничего не было!.. У меня и самой все сердце тоскуетъ! иной разъ такъ заноетъ, что страсти!— точно бду чуетъ, такъ бы кажется и заплакала, а слезъ нтъ, такъ только, томитъ что-то… А въ саду теперь трава выросла и не бывало такой, колючая, преколючая!.. тоже задумаешься иной разъ или засмотришься на что, хоть на цвтокъ какой, и все теб представляется что-то такое странное, да недоброе, и сама не знаешь что, а за душу хватаетъ!..
— Это ужъ въ мысляхъ такъ, мнніе такое, замтила Елена Ивановна.
— Нтъ, маменька, это все грхи наши. Гршимъ мы много, сами надъ собой бду творимъ!
— Чмъ же гршимъ, Таня, что ты!.. кажется, все исполняешь какъ слдуетъ, вотъ разв…
— Гршимъ, ближняго обижаемъ! прервала ее двушка. Знаете, маменька, вы хотите Сидора въ солдаты отдать, не отдавайте, простите его, Господь помилуетъ насъ! Она схватила руку. Елены Ивановны и крпко ее поцловала.
— Что ты, Таня, нашла грхъ тоже! Не стыдно-ли этакими пустяками заниматься. Да я его мошенника не то чтобы въ солдаты, а въ самые тартарары упрятала-бы!
— Все равно, маменька, простите его, освободите, простите, голубушка! говорила двушка умоляющимъ голосомъ, обцаловывая руки хозяйки.
Лице Тани выражало такую горячую мольбу, такое теплое участіе къ участи ближняго, таксіе страданіе его горемъ, что только каменное, закоренлое сердце могло не тронуться, не сказать прости даже злйшему врагу своему.
— Если согршили, лучше же общаніе какое положить, чаю что-ли не пить, пшкомъ на богомолье сходить, на доброе дло пожертвовать, хладнокровно возразила Радимцева, мало-ли что придумать можно…. а то Сидорка! да чего онъ стоитъ, тварь этакая…. слава-те Господи!.. мошенникъ этакой!
— Маменька, послушайте вы меня, сердце мое правду говоритъ, чуетъ оно… если любите меня… ну сдлайте милость, счастіе, вдь это ничего не стоитъ, простите Сидора!.. и себя и меня спасете.
Елена Ивановна пристально взглянула на нее.
— Да что ты, Таня, Господь съ тобой! пристала-простите да простите, какъ не стыдно, право!.. ну, хочешь такъ и прощу, извстно ничего не стоитъ, чортъ съ нимъ, пусть остается!.. стоитъ ли заниматься этимъ! не все одно разв!
— Нтъ, не все равно! съ чувствомъ отвтила двушка и бросилась цловать Елену Ивановну. Теперь нечего бояться, все хорошо будетъ! съ полною увренностію, очень весело добавила она.
Въ комнату вошелъ Петръ Кононычъ.
Это былъ маленькій, сухенькій человчекъ, въ наглухо застегнутомъ однобортномъ сромъ сюртук и гороховыхъ брюкахъ, заправленныхъ въ сапоги, въ синемъ галстух, изъ подъ котораго выглядывала не совсмъ чистая рубашка, красное, обрюзглое лице его привтливо улыбалось, точно спрашивало о здоровь всхъ и каждаго, точно желало всмъ полнаго счастія. Остатки волосъ на голов лоснились и были такъ гладко примазаны, что казались издали шапочкой, сшитой изъ сренькой тафтички. Движенія его отличались необыкновенною ребяческою живостію: онъ не могъ спокойно ни стоять, ни сидть, безпрестанно размахивалъ руками, перебиралъ пальцами, постукивалъ ногами, сядетъ на одно мсто, тамъ перескочитъ на другое, третье и т. д. Даже вс черты его физіономіи двигались поперемнно одна за другою, то моргалъ лвый глазъ, то брови подымались и опускались, то правая щека коробилась, то носъ какъ-то жился, точно чехнуть собирался, то трепетали губы, то во всемъ лиц происходило такое броженіе, такая игра всхъ членовъ, что каждый бы подумалъ, что оно тотчасъ или разразится хохотомъ или обольется горькими слезами.
Войдя въ комнату, онъ на минуту остановился, осмотрлся вокругъ, проворно подошелъ къ Елен Ивановн и почтительно приложился къ рук ея.
— Съ добрымъ утромъ, матушка! добраго утра желаю, царица моя, счастія, всякаго счастія! говорилъ онъ тонкимъ голосомъ, такъ скоро, что заглушалъ одни слова другими. У заутрени изволили быть? молились?— похвальное дло, матушка, похвальное! а мы вчера праздновали, пирожокъ кушали, части за ваше здравіе вынулъ, отецъ Василій кланяется вамъ, матушка, очень кланяется, благодтельниц говоритъ поклонись… извстіе вамъ привезъ, матушка, событіе, радостное событіе, такое событіе, даже лошаденку чуть не загналъ, извстіе!
Онъ прислъ на кончикъ стула, прищурилъ глаза, улыбался и теръ руками колни.
Елена Ивановна довольно грозно взглянула на него.
— Какое еще извстіе?.. Небось съ похмлья извстіе-то у тебя! сердито произнесла она,— въ голов шумитъ, вотъ и извстіе… И къ чему потащился тоже, шута-то изъ себя корчить, совсти ни на грошъ нтъ, душу-то свою къ чему готовишь, хоть бы дочери посовстился, безобразникъ, срамникъ этакой!
При послднихъ словахъ кумъ задвигалъ бровями, въ добродушной улыбк его мелькнула горечь, онъ взглянулъ на Таню, она стояла отвернувшись, разсянно смотрла въ окно и мяла между пальцами листокъ гераній.
— Обижаете, царица! за что прогнвались? старичка обижаете понапрасну, видитъ Богъ понапрасну, лучше накажите какъ, только словомъ не трогайте!— говорилъ Петръ Кононычъ прежнимъ тономъ,— только что съ праздничкомъ поздравили, по-христіански, водочки выпили, а насчетъ безобразія какого и въ помин не было, отъ такого грха Господи спаси и избави! сами, матушка, знаете, собрались тамъ все духовныя особы, какое же безобразіе тутъ!.. обижаете, матушка, я какъ угорлый летлъ, извстіе везъ!
— Да чего ты присталъ, какое еще извстіе, сплетня какая нибудь, врешь все! недоврчиво произнесла Радимцева, косясь на кума.
— Собственными глазами сударыня удостоврился, какая сплетня, истинное явленіе, матушка, такое явленіе — побожиться могу!
На лиц Елены Ивановны мелькнуло безпокойство, она раскрыла-было ротъ, но Петръ Кононычъ предупредилъ ее.
— Прикажите, царица, водочки подать, даромъ и говорить не охота, потому явленіе, растресло всего!.. рюмочку, матушка, только рюмочку, мушку убить, для желудка больше.
— Таня, прикажи подать, сказала. Радимцева съ нкоторой досадой и нетерпніемъ.
Таня вышла изъ комнаты и черезъ минуту возвратилась.
— Хе, хе, хе! взятку съ васъ, матушка сударыня, взятку! такое явленіе, говорилъ кумъ ерзая на стул. Заложилъ я это сренькаго прыгунчика, выхалъ ранымъ-ранешенько, на восход солнечномъ, потому поутру не жарко, такъ томленія такого нтъ, да и лошади легче, свободне… дорога-то туда большая, почтовая, мимо станціи надо хать, изволите знать, дорога хорошая, ходкая… ду я этакъ не торопясь себ, до обденъ время довольно, дай, думаю, зайду на постоялый дворъ чайку напиться, потому что въ горл-то пересохло…
— Знаю я, каковъ чай этотъ, небось хмльной тоже? замтила Елена Ивановна.
— Чайку, матушка, хоть побожиться, чайку!
Въ комнату вошла горничная двушка съ подносомъ и графиномъ. Петръ Кононычъ налилъ рюмку, привскочилъ, поклонился, проговорилъ: желаю здравствовать! и выпилъ.
— Славная эта настоечка, матушка, лекарственная, словно бальзамчикъ какой, замтилъ онъ.
— Да полно теб Христа ради! началъ, такъ говори, глупость какую сочинитъ, да и той конца не дождешься! довольно сердито крикнула Елена Ивановна и облокотилась на подушку дивана.— Ну!
— Нельзя, матушка, по порядку, какъ теченіе дла было… еще рюмочку, царица!
Радимцева плюнула.
Кумъ выпилъ рюмку и крякнулъ.
— Слушайте, матушка, слушайте, говорилъ онъ, утирая рукою губы, да-съ… такъ, подъзжаю я къ постоялому двору чайку напиться, вижу тарантасъ стоитъ, въ пыли, такой что страсти! колеса такъ грязью и облипли, спрашиваю, кто пріхалъ?.. а кто его знаетъ, говорятъ, надо быть баринъ., я знаете на лсенку, въ верхнія-то хоромы, къ Ильюшк, поднялся, вхожу, вижу господинъ взадъ и впередъ ходитъ, не старый еще, лтъ подъ сорокъ этакъ, а только плшь на макушк,— это, матушка, бываетъ!— другой молодехонекъ, а тоже съ плшью ходитъ,— отъ жизни, отъ заботъ, отъ болзней бываетъ. Онъ остановился.
— Ну! крикнула Радимцева.
— Ну, плшь на макушк, плшь!.. тутъ бакенбарды, одтъ по-дорожному, только видно, что баринъ: на сапогъ взглянуть и довольно,— холопъ сапоговъ такихъ носить но станетъ, ну и руки тоже нжныя, деликатныя… Я поклонился, онъ поклонился, учтивый такой… спрашиваю такъ и такъ, куда молъ изволите хать?.. ду, говоритъ, въ городъ К. а оттуда въ деревню… изъ Петербурга? спрашиваю… изъ Петербурга, говоритъ… въ какую деревню?.. я-то, матушка, весь здшній уздъ какъ на ладони знаю, потому и спрашиваю, изъ любопытства, то есть…
— Ну! какъ-то жалобно, снова крикнула Елена Ивановна.
— А въ деревню Черемошье! докончилъ кумъ, перескочилъ на другой стулъ, открылъ ротъ и пристально смотрлъ на хозяйку.
— Какъ въ Черемошье?.. къ намъ?! произнесла она въ недоумніи, съ нкоторымъ страхомъ, и вытаращила глаза на кума.
Татьяна Петровна, повидимому до сихъ поръ не обращавшая вниманія на слова отца, вдругъ обернулась и, казалось, ждала повторенія сказаннаго, точно не довряла ушамъ своимъ.
Петръ Кононычъ былъ совершенно доволенъ произведеннымъ эффектомъ, улыбался, мигалъ глазами и потиралъ руки.
— Къ вамъ, царица, къ вамъ!.. явленіе, такое явленіе!.. торжественно повторялъ онъ.
— Да врешь ты!.. кому хать!.. кто такой, кто? грозно произнесла хозяйка.
— Не вру, царица, не вру, видитъ Богъ не вру, хоть побожиться, не вру, къ вамъ-съ!.. гость нежданый, негаданный, явленіе, завтрашній день здсь будутъ!.. Онъ остановился и оглянулся. Водочку-то убрали, матушка?
— Кто-о?! крикнула Радимцева.
Петръ Кононычъ вздрогнулъ.
— Братецъ вашъ, матушка, ей Богу братецъ! проворно отвтилъ онъ и звонко засмялся.
Елена Ивановна въ первую минуту остолбенла, лице ея замтно поблднло, она не знала что отвчать и безсознательно смотрла на окружающихъ.
— Братецъ!.. какой братецъ!.. да что ты рехнулся! пьянъ, съ праздника не проспался! что ты?! говорила она въ недоумніи.
— Братецъ!.. Алексй Иванычъ Радимцевъ, родной братецъ!.. что маленькимъ ухали отсюда, тотъ самый! повторялъ совершенно довольный Петръ Кононычъ.
— Братъ, братъ! шептала хозяйка сама съ собою, братъ изъ Петербурга, что это?!.. двадцать лтъ не видались, лтъ двнадцать писемъ не было, ни слуху ни духу… братъ… сонъ это, бредъ что-ли?! вотъ она птица-то, птица!
— Птица-съ, точно птица, матушка, высокаго полета, только бы ей блыя крылья этакія распустить… родной братецъ, родной! повторилъ кумъ.
Таня не знала что подумать, она съ удивленіемъ, но спокойно глядла то на отца, то на свою благодтельницу, только при послднихъ словахъ Елены Ивановны она вздрогнула, точно вспомнила или увидла что-нибудь страшное.
— Знаю, что Алексй Иванычъ, знаю что родной, знаю, что блыя!.. плачевнымъ голосомъ вдругъ вскрикнула хозяйка и блдно-желтыя щеки ея покрылись багровымъ румянцемъ.
— Да зачмъ онъ детъ?!. рехнулся, что-ли? блены обълся?.. разв за добромъ детъ онъ?.. что нужно ему?.. убить меня хочетъ! съ того свта свалился… передъ вторымъ пришествіемъ, что-ли?!.. его и не помню, не знаю, какой братъ!.. зачмъ, зачмъ?!.. Да ты врешь, врешь все, быть не можетъ, врешь!
— Да отсохни языкъ мой!.. сами изволите знать, какъ тутъ врать… говоритъ все такъ хорошо, ладно, служилъ, говоритъ, теперь вышелъ въ отставку, отдохнуть хочу, сестрицу навстить, на отцовскую могилку взглянуть, свою деревнюшку спровдать… У него тутъ своя деревушка по близости? такъ-съ?..
— Какая деревушка, у него въ другой губерніи, здсь семь дворовъ только! снова крикнула Радимцева.
— Да за что вы, матушка, сердиться изволите?— семь такъ семь, такъ и знать будемъ. Чмъ же я-то виноватъ, только что обошелся какъ слдуетъ, спросилъ это онъ про васъ, я молъ такъ и такъ говорю, дама достойная, всми уважаемая…
— Типунъ бы теб на языкъ! за собой бы смотрлъ, меньше бы водки пилъ, я сама знаю какая я дама, сама! отозвалась Елена Ивановна.— Охъ, плохо, Таня, не къ добру это, чудеса какія-то, я и понять не могу…. вотъ теб и птица блая, крыльями-то машетъ, машетъ!.. Слушай, Петръ Кононычъ, если ты врешь, я тебя прокляну, ей Богу прокляну!— добавила она грозно.
— Маменька, голубушка, да что съ вами, вдь онъ, слышите, отдохнуть, навстить васъ хочетъ, замтила Таня, не совсмъ спокойнымъ голосомъ.
— Именно-съ навстить! повторилъ Петръ Кононычъ,— ‘у васъ, говоритъ мста хорошія, луга, снокосы, сельское все этакое, свжимъ воздухомъ подышать можно, поохотиться, я, говоритъ, и охоту люблю и то и другое, на деревенскомъ сн отдохну, говоритъ.’
— Ну, видите, маменька, онъ просто погулять хочетъ, ему въ город надоло, онъ сюда и детъ, въ Петербург, говорятъ, духота, пыль, тсно, а у насъ вольно, свжо, просторно, хорошо такъ!.. не къ намъ однимъ, вонъ и къ Паншинымъ тоже гости изъ Москвы прізжали.
Елена Ивановна махнула рукой и иронически улыбнулась.
— Отдохнуть!.. вздоръ!.. тутъ чудеса, тутъ всему конецъ!.. Яша что сказалъ, помнишь: кровь бжитъ, жгетъ, душу спалитъ! произнесла она.
Таня опустила руки и не знала что отвчать.
Дйствительно, Елена Ивановна имла нкоторыя причины видть въ неожиданномъ прізд брата что-то необыкновенное, сверхъестественное, отчасти страшное.— Братъ этотъ отправленъ былъ изъ дому съ пятнадцатилтняго возраста.— Въ Петербург онъ воспитывался, потомъ поступилъ на службу, писалъ письма къ отцу, посл его смерти изрдка переписывался съ сестрой, поздравлялъ ее съ наступающимъ праздникомъ, причемъ желалъ здоровья и всякаго благополучія, сестра отвчала тмъ же, письма съ каждымъ разомъ становились короче и суше, наконецъ уменьшились до безконечности и прекратились окончательно.— Послднее извстіе отъ брата Елена Ивановна получила въ тяжкое для себя время размолвки съ поручикомъ, она-было развернула письмо, но тотчасъ-же съ досадой швырнула его: братъ какъ на зло увдомлялъ о своей свадьб, сестра не разсудила отвчать, братъ, съ своей стороны, занятый молодою женою, и отчасти обиженный незаслуженнымъ молчаніемъ, прекратилъ и увдомленія и поздравленія и желанія всякаго благополучія.— Съ тхъ поръ для Радимцевой Алексй Иванычъ, какъ говорится, въ воду канулъ, она не имла объ немъ ни слуху, ни духу, не знала даже существуетъ-ли онъ на бломъ свт, она забыла о немъ, и вдругъ этотъ братъ какъ съ неба свалился, напомнилъ ей о чемъ-то прошедшемъ, вызвалъ воспоминанія молодости, тряхнулъ ея заснувшими чувствами.— Она не могла понять, какъ, почему, зачмъ, этотъ братъ по одному имени, братъ, котораго она не знала, вдругъ прискакалъ за нсколько сотъ верстъ.— Умъ ея, зараженный и пропитанный насквозь суевріемъ, отыскивалъ въ этомъ внезапномъ прізд какой-то злой умыселъ, видлъ въ немъ что-то такое таинственное, загадочное, вызванное провидніемъ для ея погибели.— Къ тому же Радимцева совершенно отвыкла отъ гостей, сосди помщики не посщали ее, сама она къ нимъ не здила, все окружающее ее общество состояло изъ странниковъ, юродивыхъ, убогихъ, Петра Кононыча да сельскаго священника, а тутъ гость, да еще какой, изъ Петербурга, изъ этого омута нечестія, какъ говорила Елена Ивановна.— Придется на нкоторое время измнить усвоенные порядки, подчинить свою безобразную волю вол другой, нежданной, непрошенной.— Неловко же въ самомъ дл при постороннемъ человк съ утра до вечера браниться съ горничными, благоговть передъ Яшей, читать книги: ‘сердце человческое чертогъ сатаны,’ и, наконецъ, даже сладко засыпать подъ это чтеніе, да и мало-ли что неловко, по пятницамъ понадобится къ чаю сахаръ подавать, и то не ловко.— Правда, Елена Ивановна нисколько не сомнвалась въ законности и естественности принятыхъ ею обычаевъ, она только боялась, что гость, по всей вроятности, человкъ заблудшій, дерзкою насмшкою осквернитъ ихъ, разрушитъ эту ложную святость созданнаго ею міра.— Она боялась за все, боялась и за себя и за Таню и за Петра Кононыча и за дворню, боялась даже за собакъ и кошекъ, чтобъ и он не совратились какъ-нибудь, не отстали отъ нея, не измнили ей.— Явись вмсто брата другой — кто, гостепріимная хозяйка не задумалась бы захлопнуть предъ ними двери, насказать всевозможныхъ дерзостей, а тутъ, какъ быть, родной братъ, не пустить нельзя, страшно, да опять же Богъ его вдаетъ зачмъ онъ пріхалъ, какъ не пустить, какъ не показать хоть нкотораго притворнаго радушія.
Весь остатокъ дня Елена Ивановна бродила какъ потерянная, тревожно оглядывалась вокругъ себя, точно искала защиты отъ нападенія, безсознательно засматривалась то на одинъ, то на другой предметъ, тяжело вздыхала, качала головой, шепталась сама съ собою, выбранила горничную такъ, какъ давно не бранила, точно хотла натшиться предъ будущимъ невольнымъ смиреніемъ, за обдомъ не ла любимаго блюда, носившаго названіе зеленой каши, изъ молодой недозрлой ржи, приказала вычистить и отворить окна въ какой-то очень отдаленной, давно запертой комнат, допытывала Петра Кононыча, а потомъ напустилась на него такъ, что бдный старикъ прослезился, сухо простилась съ Таней, раньше обыкновеннаго ушла въ свою спальню, долго молилась, прогнала двочку чтицу, но заснула, не скоро закроетъ глаза и мерещится ей то прежній Алеша, въ курточк съ отложнымъ воротничкомъ, то настоящій Алексй Иванычъ, да такой грозный, страшный, съ длиннымъ хохломъ на голов.
Татьяна Петровна безпокоилась нсколько иначе, ее тревожили только опасенія благодтельницы, ея сонъ да пророческія слова Яши.— Въ самомъ же прізд гостя она не находила ничего ужасающаго, ничего сверхъестественнаго, она объясняла его по-своему.
— И чего это маменька боится, говорила она сама съ собою, сидя вечеромъ въ саду на скамейк,— вдь онъ братъ ей, кажется рада бы была, вдь брата нужно любить, нельзя не любить, гршно!.. Какая же бда тутъ, человкъ погостить пріхалъ, повидаться, пожить на вол, подышать чистымъ воздухомъ. Она глубоко вздохнула.— Вонъ и черемуха и сирень и свжесть какая-то, чего тутъ нтъ, какъ и не пріхать!… пойдетъ онъ въ лсъ, далеко пойдетъ или ночью на кладбище или въ оврагъ, гд ручей течетъ… онъ мужчина… счастливый!.. мужчинамъ, говорятъ, все можно, имъ бояться нечего!… Еслибъ у меня былъ братъ, я бы очень его любила, гуляла бы съ нимъ, я бы его научила любить то, что я люблю, онъ бы слушался меня, разсказывалъ бы мн многое, многое, училъ бы меня… Она задумалась.
Всхъ больше радовался прізду гостя Петръ Кононычъ.
— Погоди, расшевелитъ, расшевелитъ онъ тебя, растреплетъ, по косточкамъ разберетъ! думалъ онъ, ворочаясь съ боку на бокъ на своей жесткой, убитой какъ блинъ постел,— извстно столичный человкъ, съ нимъ и говорить нужно иначе и обдъ готовь другой, деревенщину эту къ чорту, пирогами да вотрушками мараться не станетъ, шалишь!.. вино тоже первый сортъ потребуется, заграничное!.. небось больше легкое пьетъ, въ столицахъ, говорятъ, легкое пьютъ… лафиты! заключилъ онъ, протяжно звая.
— Баринъ, братъ ейный, сказываютъ! говорила на двор краснощекая баба рыжебородому парню.
— Браатъ! Флегматически отозвался послдній.— Изъ Питера что-ли?
— Изъ Питера, отвтила баба.
— А наша что?
— Встимо-т что, ругается!.. Палашку оттрепала, такъ оттрепала, страсти!
— Закрутитъ, значитъ! питерскіе крутятъ, питерскій господинъ — графъ, не то что бабу, анарала скрутить воленъ! глубокомысленно ршилъ парень.
— Врешь?! недоврчиво отозвалась баба.
— Чаво врешь! такой ужъ баринъ, воленъ, сила!.. подтвердилъ парень, почесывая поясницу.

IV.

На слдующее утро во всей усадьб происходило необыкновенное движеніе.— Дворня суетилась, бгала изъ комнаты въ комнату, убирала, обметала пыль, паутину, чистила, отворяла окна, таскала на дворъ подушки, перины, выколачивала ихъ и снова вносила въ барскія хоромы.— Раскраснвшаяся отъ жару и хлопотъ Таня, съ большою связкою ключей въ рукахъ, вынимала то одно, то другое, приказывала, заглядывала и въ кухню, и въ чуланъ съ провизіей, и во вновь отведенный покой, предназначавшійся для пріема гостя.— Торжествующій Петръ Кононычъ, съ выпущенными изъ подъ галстуха большими, туго накрахмаленными воротничками, оканчивавшимися чуть не у самаго носа, чинно расхаживалъ по двору, самодовольно улыбался, останавливался, озирался на вс стороны, точно гордился самимъ собой, говорилъ: посмотрите, каковъ я молодецъ, никому не уступлю!— По-временамъ онъ косился на растворенное окно дома, полузанавшенное зеленой полинялой сторой или прикладывалъ руку ко лбу, въ вид зонтика, щурилъ глаза и смотрлъ вдаль на извивавшійся змей узкій проселокъ. Только Елена Ивановна не принимала участія въ общемъ движеніи, опершись на высокую спинку кресла, она сидла у окна и казалось досадовала и на хлопотавшую Таню и на расхаживающаго Петра Кононыча и на шмыгавшихъ взадъ и впередъ горничныхъ. Опущенные глаза ея, при всякомъ громкомъ движеніи или возглас, вдругъ подымались и грозно взглядывали, точно сердились, что имъ мшаютъ сомкнуться, морщились и закрывались снова. Физіономія ея выражала усталость, какую-то кислую апатію и насильное равнодушіе человка приготовившагося къ чему нибудь страшному. Довольно громкій голосъ сдлался тихимъ, даже отчасти жалобнымъ, она коротко, отрывисто, неохотно отвчала на вс вопросы, точно мучилась или хотла отъ нихъ скорй отдлаться. Она сидла выпрямившись, безъ всякаго движенія, какъ-будто этимъ наружнымъ покоемъ думала уменьшить внутреннюю тревогу. Татьяна Петровна нсколько разъ безпокойно взглядывала на свою благодтельницу, старалась разговорить, разсять, успокоить ее, но напрасно,
— Не видать-съ что-то, должно быть въ город что нибудь задержало, покупки можетъ…. пора бы, общались на зар выхать, небось часъ одинадцатый есть…. я ужъ и верховаго на дорогу послалъ, вонъ и отсюда видать, стоитъ! не смло говорилъ Петръ Кононычъ, останавливаясь у открытаго окна, гд сидла хозяйка, и указывая пальцемъ въ даль.
— Очень жарко нонче… моченьки нтъ, печетъ!… въ комнат-то, матушка, посвободне-чай, подъ сторкой продуваетъ небось, заговаривалъ кумъ.
Елена Ивановна молчала, она продолжала сидть неподвижно, опустивъ глаза въ землю, точно не слышала говорившаго.
— А вдь давно вы, царица, съ братцемъ разстались, очень давно,— продолжалъ Петръ Кононычъ,— помню я, ребеночкомъ былъ, въ синенькой курточк завсегда ходили, махонькій такой, бленькій да худенькій, теперь и не узнать-съ, очень перемнились!.. большія надежды подавали!.. Въ Питеръ въ ученье похали, то-то чай слезъ было, слезъ-то!.. Тяжело это съ родными разстаться, тяжело, такъ сказать точно погребаешь заживо, трогательно такъ!.. Онъ вздохнулъ, усмхнулся и казалось выжидалъ отвта.
Радимцева молчала.
— А точно, матушка, иногда Господь и въ наше грховное время чудеса своей милости являетъ, награждаетъ человка за его кротость и смиреніе, вотъ хоть бы вашу милость взять… Онъ отвернулся и прищурилъ глаза. Что это?.. никакъ верховой назадъ скачетъ… такъ и есть, скачетъ, скачетъ!.. Елена Ивановна слегка вздрогнула, открыла глаза и выжидала повторенія сказаннаго.
— Корова, матушка, просто корова… эка бжитъ, дурища, хвостъ задрала и бжитъ! продолжалъ кумъ, держа надъ глазами руку.
— Тьфу, ты нелегкая!.. чего ты привязался ко мн?!.. произнесла наконецъ хозяйка, совершенно плачевнымъ голосомъ — жужжитъ какъ комаръ подъ ухомъ, отстань!
— Я ничего, матушка, насчетъ чудесъ только, такъ сказать, разсять желалъ…
— Отстань! повторила Радимцева и снова опустила глаза. Петръ Кононычъ отошелъ въ сторону, вмшался въ толпу деревенскихъ ребятишекъ и скоро куда-то скрылся.
Во время разговора отца Таня сидла на диван, она устала, умаялась, щеки ея разгорлись, волоса нсколько растрепались.
Въ комнат сдлалось совершенно тихо, слышно было какъ пролетитъ муха.
Прошло нсколько минутъ. Татьяна Петровна кашлянула, Радимцева открыла глаза.
— Ты, Таня? спросила она.
— Я, маменька.
— Который-то часъ теперь, небось рано еще?
— Одинадцать часовъ, маменька, только-что било.
Тишина возобновилась.
— Знаете, я сегодня такой хорошій сонъ видла, начала нсколько спустя Таня. Вижу я, будто къ намъ старичекъ пришелъ, издалека, издалека, изъ святыхъ мстъ какихъ-то, да такой добрый, почтенный, такъ ласкаетъ насъ, и намъ-то будто такъ отрадно, точно благодать какая нашла, такъ мы рады!..
— Это къ смерти, Таня! проговорила хозяйка.
— Что вы, маменька, къ какой смерти! смерть съ косой, а это и не старикъ, а просто почтенный человкъ, добрый, предобрый!
Татьяна Петровна солгала, она во сн ничего не видала, а думала выдумкой успокоить свою благодтельницу.
— Авось, и не прідетъ еще, дай-то Господи, можетъ, вздоръ все, замшательство какое…. А ужъ я тогда твоему отцу спасибо не скажу, ужъ ты извини меня, а не скажу, припомню, все припомню, вишь сочинитель выхалъ! замтила послдняя.
— детъ, детъ, детъ! раздался на двор голосъ бжавшаго во всю прыть Петра Кононыча. Идетъ, матушка, детъ, царица, ей Богу детъ! повторялъ онъ, отряхивая съ себя пыль и поправляя воротнички.
Елена Ивановна перекрестилась, встала, облокотилась на столъ, ноги ея дрожали, губы что-то шептали, она готовилась къ чему-то страшному. Подскочившая Таня взяла ее за руку и съ любопытствомъ, смшаннымъ съ безпокойствомъ, смотрла въ окно.
Кумъ вытянулся на крыльц и обдергивалъ пестрый жилетъ свой. Около него, откуда ни взялась, какъ изъ земли выросла, торчала цлая куча деревенскихъ ребятишекъ, мужиковъ и бабъ.
Звонъ колокольчика раздавался все ближе и ближе, наконецъ звякнулъ подъ самымъ ухомъ, сердца присутствующихъ кнули, каждое по-своему, рука Елены Ивановны судорожно. сжала руки Тани и тройка почтовыхъ съ тарантасомъ влетла на дворъ и остановилась у подъзда.
Петръ Кононычъ подскочилъ чуть не подъ самыя колеса экипажа, но сидвшій въ немъ мужчина, въ клеенчатой фуражк, съ сумкою черезъ плечо, усплъ предупредить его.
— Здравствуйте!, гд же сестра, гд?.. говорилъ онъ, пожимая руку кума и оглядываясь на стоявшую по бокамъ дворню. Потерявшійся кумъ ничего не отвчалъ, одною рукою онъ тащилъ гостя во внутренность дома, другою махалъ мужикамъ и бабамъ, какъ-будто оберегалъ его отъ ихъ нападенія.
— Сестрица, голубушка, родная моя, Елена Ивановна! говорилъ черезъ минуту прізжій, бросаясь на шею къ хозяйк.
Послдняя стояла неподвижно и что-то шептала, глаза ея моргали, по щекамъ текли слезы.
— Боже мой!.. вы ли это?!. невстой, оставилъ, а теперь!.. Онъ отодвинулся и пристально глядлъ на хозяйку.
Елена Ивановна оставалась неподвижною, она вперила въ брата мутные глаза свои, какъ-будто вызывала его на борьбу съ собою и вмст съ тмъ молила о пощад и великодушіи.
— Время, время много!.. наконецъ прошептала она.
Таня стояла поодаль и внимательно, съ нкоторымъ страхомъ, разсматривала гостя, точно хотла насквозь проникнуть въ его душу, прочитать въ его лиц чувства и намренія, разгадать доброе и злое.
Петръ Кононычъ перебгалъ изъ угла въ уголъ, поправлялъ воротнички и самодовольно улыбался.
Блокурыя, рыжія, черныя, сдыя головы дворовыхъ, различныхъ лтъ и половъ, робко, поочередно заглядывали въ двери и окна и тотчасъ прятались.
Когда первый пылъ встрчи прошелъ, Радимцева нсколько успокоилась, по крайней мр ноги ея перестали трястись, на губахъ мелькнуло что-то въ род улыбки, блая птица и слова Яши стали на второмъ план, она всматривалась въ добрые глаза брата, въ его открытую, прямую, благородную физіономію и какъ-будто сживалась съ нею, какъ-будто утшала себя и думала: ‘Кто его знаетъ, авось и въ самомъ дл просто погостить пріхалъ, братъ все же, за что ему и губить меня!’
Дйствительно, наружность прізжаго отличалась тою невыразимою симпатичностью, которая лучше, сильне всякой красоты, невольно приковываетъ къ себ каждаго. Есть лица насильно врзывающіяся въ душу, разъ увидвши ихъ никогда не забудешь, въ нихъ нтъ ничего истинно прекраснаго, ни одной правильной черты, но есть нчто живое, неуловимое, теплое, сближающее. Такому человку такъ и хочется отдаться, ему вришь на слово, къ нему влечетъ что-то, ему съ чувствомъ жмешь руку, съ нимъ во всемъ соглашаешься. Къ числу такихъ лицъ принадлежалъ и новый прізжій Алексй Иванычъ Радимцевъ.
— Вотъ, Алексй Иванычъ, дочка моя, моего одиночества утшеніе, защита моя, говорила хозяйка, указывая на Таню,— лучше родной всякой, живемъ съ ней душа въ душу, малымъ ребенкомъ призрила, мать ей заступила, а вонъ и отецъ ея.. Она кивнула головой на Петра Кононыча.
Гость привтливо поклонился и поцловалъ руку Татьяны Петровны.
— Мы съ вами родня стало-быть?.. если сестра мать, я дядя, вы позволите? весело произнесъ онъ.
Таня улыбнулась, взглянула на Елену Ивановну и покраснла.
Кумъ между тмъ выжидалъ очереди, когда Алексй Иванычъ подойдетъ къ нему, вытянулся и тщательно вытиралъ правую руку о полу своего сюртука.
— Отецъ-съ, отецъ… здшній помщикъ, сосдъ-съ!.. матери она лишилась съ малолтства, вскорости посл родовъ скончалась, благодтельница Елена Ивановна своимъ покровительствомъ осчастливили… святой жизни-съ, святой, добродтель, такая добродтель, и батюшка ихній тоже, царство ему небесное! повторялъ онъ чуть не плача отъ радости и умиленія.
Таня нсколько сконфузилась, вроятно отъ неумстной отцовской рекомендаціи, и на минуту отвернулась.
Хозяйка приказала подавать завтракъ, Петръ Кононычъ засуетился окончательно.
— Да, сестрица, много воды утекло, много! говорилъ гость, усаживаясь въ кресла. Вдь я вамъ какъ снгъ на голову, испугались?… забыли меня, да какъ и помнить, пропалъ!
— Забыла, точно забыла, какъ не испугаться, потому мы все въ одиночеств, живемъ въ смиреніи… вотъ и теперь опомниться не могу, гляжу и сама себ не врю, чудеса какія-то, лтъ двнадцать писемъ не было.
— Не было! отвтилъ со вздохомъ Алексй Иванычъ. Въ послднемъ письм я васъ увдомлялъ о своей свадьб, потомъ женился, а потомъ, два года тому назадъ, овдовлъ, что длать, опять сиротой остался!
Радимцева перекрестилась, на лиц Татьяны Петровны мелькнуло сожалніе.
— Одинъ, вчно одинъ, во всемъ одинъ! продолжалъ гость,— тяжело, грустно!.. тутъ еще неудовольствія по служб, я махнулъ рукой и вышелъ въ отставку… Петербургъ надолъ… дай, думаю, разсюсь, можетъ и душ и тлу легче будетъ, по свту порыскаю, узналъ я тутъ объ васъ, узналъ, что вы живы, здоровы, захотлось навстить, поглядть на свою родину, позволите, погощу у васъ, только безъ церемоній, мн кром добраго слова да веселаго лица ничего не нужно, потомъ проду въ свою губернію, къ себ въ деревню, а тамъ укачу за границу, въ Италію, потепле, да повольне гд!.. видите, я гулять хочу!
Хозяйка сробла.
— Какъ же погостить?.. соскучитесь у насъ, у насъ монастырь, глушь, одиночество, вонъ и садъ заглохъ, погулять не гд, робко замтила она.
— Соскучусь, такъ и уду… вдь, что ни говорите, сестрица, мы съ вами чужіе другъ другу, только-что называемся сестрой да братомъ, а другъ друга и въ глаза не знаемъ, встртиться пріятно, право пріятно, тепло какъ-то, такъ и кажется, что все улыбается теб, роднымъ называешь… Знаете, помню я эту комнату, помню вашъ садъ тнистый, его липовую аллею, вотъ здсь бывало покойникъ папенька сиживалъ, тамъ его спальня была, въ ней часы съ кукушкой висли…
Въ сосдней комнат часы съ кукушкой пробили двнадцать. Татьяна Петровна и Елена Ивановна улыбнулись: первая всмъ существомъ своимъ, такъ какъ улыбается чистая молодость, у второй вытянулись только тонкія губы.
— Неужели т же?!.. и они здороваются! воскликнулъ Алексй Иванычъ, схватилъ сухую руку сестры и крпко поцловалъ ее.
— Т же! отозвалась она, вторично вытягивая губы.
— Сестрица, простите меня, простите! произнесъ съ неподдльнымъ чувствомъ гость, не выпуская руки хозяйки, я потревожилъ, обезпокоилъ васъ, не рады вы мн, чужой я вамъ!.. а только хорошо здсь, такъ хорошо, сердце иначе бьется!
— Чмъ же не рада… извстно родные все же!
— Родные, родные! какъ-то особенно грустно повторилъ Алексй Иванычъ.
— Только скучно у насъ, очень скучно, опять же и удивилась, какъ не удивиться, все думается, къ добру ли это, замтила Елена Ивановна и взглянула на брата, какъ будто хотла отыскать въ его лиц разршеніе своего сомннія.
— Къ добру, къ счастію! я никому зла не сдлалъ, всмъ добра хочу, всмъ, когда другіе довольны, я счастливъ! очень весело сказалъ онъ.
— Осмлюсь просить водочки! неожиданно произнесъ Петръ Кононычъ, держа обими руками подносъ съ графинами. Горькая, подслащенная, травничекъ, бальзамчикъ…
— Не пью! отозвался Алексй Иванычъ.
Кумъ посмотрлъ на него.
— Водочки-съ?! Вторично произнесъ онъ.
— Не пью! повторилъ гость, пожимая плечами.
— Какъ не пьете-съ? какъ же это?! замтилъ кумъ совершенно жалобнымъ тономъ, какъ человкъ, которому бы вдругъ сказали, что любимая мечта его вздоръ, пустяки и никогда не сбудется. Лекарственная-съ!
— И лекарственной не пью!
— Винца прикажете?..
— И винца не пью.
— Я наливочки подамъ, очень печально проговорилъ Петръ Кононычъ и повернулся.
— Не пью, ничего не пью! утвердительно повторилъ гость.
Кумъ совершенно растерялся, онъ стоялъ съ подносомъ и вопросительно глядлъ на присутствующихъ, какъ-будто жаловался на свою горькую долю.
— Ну, слышишь, не пьютъ, чего стоишь, не изъ церемоніи же… какъ съ ножемъ къ горлу присталъ! замтила Радимцева.
— Слышу-съ! отвтилъ со вздохомъ кумъ и, повся голову, вышелъ изъ комнаты. Въ столовой онъ остановился, сердито брякнулъ подносъ на столъ, выпилъ нсколько рюмокъ одну за другою, не переводя духа, отломилъ кусочикъ чернаго хлба, обмакнулъ его въ солонку, проглотилъ, отошелъ въ уголъ, слъ на стулъ и подгорюнился.
— Закусить, Алексй Иванычъ, позвольте просить, чмъ Богъ послалъ, по нашему по деревенскому, не прогнвайтесь! говорила Елена Ивановна вставая.
— Маменька, можетъ чаю угодно? тихо спросила Таня. Гость поклонился.
— Вы такъ добры… если не обезпокою васъ… чаю съ удовольствіемъ выпью, а завтракать не привыкъ.
Таня выбжала изъ комнаты. За нею потянулась хозяйка подъ руку съ братомъ.
Въ столовой Алексй Иванычъ окончательно одушевилъ все общество, расположилъ его въ свою пользу. Онъ такъ живо, увлекательно разсказывалъ о своемъ жить-быть въ Петербург, такъ просто и коротко передалъ біографію своего двнадцатилтняго отсутствія, съ такимъ чувствомъ вспоминалъ былое молодости, голосъ его звучалъ такъ пріятно, такъ гармонически, глаза свтились такимъ умомъ, такою добротою, что Елена Ивановна ршительно недоумвала, не довряла сама себ, братъ-ли изъ Петербурга передъ ней сидитъ или сама добродтель, воплотившаяся въ образъ мужчины. Таня вся разгорлась, руки слегка дрожали, она слушала, училась и, казалось, задыхалась отъ удовольствія! Только въ глазахъ Петра Кононыча гость потерялъ прежнюю цну: кумъ не слушалъ его разсказовъ, онъ все думалъ о разлетвшейся прахомъ мечт своей и прилежно уписывалъ вторую тарелку яичницы.
— Вы можетъ табакъ курите, такъ ничего, курите пожалуй, не терплю я духу-то этого, да для гостя можно, сказала хозяйка.
— Не курю, сестрица.
— Изъ Петербурга, а не курите… нонче и здшніе-то вс мужчины и т курятъ.
— Я стало-быть не мужчина, замтилъ гость улыбаясь, не курю, не пью, въ карты не играю!
— Ужъ и въ карты не играете!
— Не играю!
— Чмъ же право и угощать васъ… хоть бы варенниковъ отвдали…
— Добрымъ словомъ да роднымъ, теплымъ взглядомъ, вотъ лучшее угощеніе, лучше всякихъ варенниковъ… я давно не испыталъ его! отвтилъ Алексй Иванычъ и поцловалъ руку сестры.
Петръ Кононычъ вздохнулъ и изподлобья посмотрлъ на него.
— А у насъ вс мужчины, даже изъ духовнаго званія и т въ карты играютъ, потому что скучно, длать нечего, замтила Таня.
— Тмъ лучше, я составлю исключеніе, прослыву чудакомъ, оригиналомъ, я къ этому привыкъ!.. У меня дло найдется, я пріхалъ къ вамъ жить: въ Петербург я прозябалъ, сохнулъ, писалъ дловыя бумаги, теперь отдыхать, наслаждаться хочу, чувства расправить, жить!.. Вы меня будете посылать на снокосъ или рубить дрова, таскать воду, жать, землю пахать, что хотите, я на все способенъ! замтилъ онъ и засмялся.
— Какая же у насъ жизнь, Алексй Иванычъ! только-что прозывается такъ, а и нтъ ея!.. столичному человку здсь трудно, двухъ дней не выдержитъ! пытливо произнесла Елена Ивановна и взглянула на брата. Общества никакого, знакомыхъ тоже!..
— Мн не нужно общество, Богъ съ нимъ!.. я къ одиночеству привыкъ.
— Въ Петербург вонъ и собранія и балы разные, маскарады какіе-то, всякія удовольствія есть.
— Я не люблю ихъ!
— Ужъ и не любите?! замтила хозяйка и снова поглядла на гостя. Какъ же это, вдь безъ удовольствія нельзя жить, продолжала она вкрадчиво, извстно молодой человкъ, и потанцовать захочется и въ театръ пойдти и то и другое, зачмъ же лишать себя!
— Я не танцую! отвтилъ Алексй Иванычъ.
— Не танцуете, такъ другое что найдется, мужчинамъ вдь все можно, все простительно, мужчина не то что женщина, худымъ-ли, хорошимъ, все заниматься чмъ-нибудь долженъ!
— Я и занимаюсь, читаю много…
— Книжки разныя?
— Да, книжки.
— Романы все больше?
— Отчего-жъ романы? что случится, книгъ много.
Елена Ивановна снова поглядла на брата.
— На васъ какой чинъ? спросила она.
— Чинъ?!.. васъ это интересуетъ?!.. мой чинъ не большой, титулярный совтникъ!
— Титулярный?! это что-жъ такое?
— Капитанъ арміи! отрывисто, не подымая головы, произнесъ Петръ Кононычъ.
Алексй Иванычъ усмхнулся и пожалъ плечами.
— Сказываютъ, въ Петербург провизія дорога, жить тамъ дорого, начала нсколько спустя Елена Ивановна, рыбы совсмъ нтъ, въ постъ говядину все дятъ.
— И рыба есть, дятъ постное и скоромное, въ Петербург лютеранъ много.
— Стало-быть говядину только для нихъ и держатъ?
— Какъ для нихъ! держатъ для всхъ… Боже мой, сестрица, что за странные вопросы о чинахъ, рыб и говядин! Петербургъ мн надолъ, Богъ съ нимъ! лучше разскажите про вашу свжую, деревенскую жизнь, вспомните вашу молодость!
— Что молодость! состарлась! отвтила Елена Ивановна и вздохнула.
Завтракъ кончился. Алексй Иванычъ поблагодарилъ хозяйку, раскланялся съ Таней и Петромъ Кононычемъ и отправился отдохнуть въ отведенную ему комнату.
— Вотъ поди ты, узнай человка! не скоро узнаешь… извстно, изъ Петербурга детъ, все думается сорванецъ да вольнодумецъ какой, даромъ-что братъ, кто его знаетъ, вонъ не куритъ, не пьетъ, въ карты не играетъ и почтительный какой, даже совстно предъ нимъ, право совстно! говорила Радимцева, качая головой.
— Онъ должно быть много знаетъ, все знаетъ, читаетъ все, говоритъ хорошо, хорошо такъ! замтила Таня.
— Какъ не знать! умный человкъ, такъ и знаетъ! Что мудренаго, другой съ умомъ только вольнодумствуетъ, а другой доброе да хорошее къ нему прививаетъ, попадетъ смя на добрую землю — плодъ выростетъ, на худую — высохнетъ, охъ!.. А тоже, кто его знаетъ, можетъ прикидывается только, дьяволъ всякіе образы на себя принимаетъ, добродтелью скажется, чтобъ только соблазнить человка!
— Что вы, маменька, какъ можно!
— Все можно, скажется, такъ скажется, кто его знаетъ, въ душу-то не заглянешь! произнесла хозяйка съ нкоторымъ безпокойствомъ.
— Я, матушка, одно скажу, вмшался Петръ Кононычъ, если человкъ отъ хлба-соли отказывается, угощенія не принимаетъ, значитъ у него нечистота тутъ! Онъ ткнулъ пальцемъ въ сердце.
— Ужъ поди ты, нечистота, что водки не пьетъ, такъ и нечистота!
— Водка водкой, вино или водка все одно, отчего-жъ водки и не выпить, все нечистота, врно, царица!
— Охъ, и не слушать бы тебя, все вздоръ говоришь, деликатный человкъ, а онъ нечистоту нашелъ… вишь глаза-то какъ бродятъ, ужъ и нализаться усплъ!… Пойдемъ, Таня, душно здсь, въ саду на скамеечк посидимъ…. нечистота!
Она повернулась и вышла.
Татьяна Петровна послдовала за нею.
Петръ Кононычъ махнулъ имъ въ слдъ рукой, прискакнулъ, щелкнулъ пальцами и выпилъ водки.
— Мошенникъ!.. и рожа не добрая, мошенничья! говорилъ онъ, вишь штуки разсказываетъ, жить пріхалъ, въ Петербург не нажился, такъ въ деревн жить вздумалъ, знаемъ мы васъ, ярыга какая нибудь, вотъ и все!.. оплететъ онъ ее, оплететъ, такъ оплететъ, что у!.. нитки не оставитъ!, вотъ теб и наслдство, вотъ теб и Таня!.. нтъ, погоди, я тебя на свжую воду выведу, я даромъ не отдамъ, она дочь моя, обидть ее не позволю!.. Выпить съ горя!.. мошенникъ этакой, тьфу! заключилъ онъ, оглянулся, налилъ рюмку и выпилъ.
Въ тотъ же день вечеромъ Татьяна Петровна по обыкновенію сидла въ саду на террас.— Подперевъ обими руками голову, она безсознательно смотрла въ даль, но ничего въ ней не видала, мысли ея сосредоточились на прізжемъ гост, въ ум носился образъ Алекся Иваныча, она разбирала, анализировала его.
— Что онъ такое? думала двушка, зачмъ въ самомъ дл пріхалъ къ намъ, къ чему, что притянуло его сюда?.. сестра… нтъ, маменька не знаетъ его, онъ ее тоже, или просто на родное взглянуть захотлось,— вдь для человка родное дорого, безъ роднаго жить нельзя, вонъ я не помню своей матери, а люблю ее, имя это люблю, и сама не знаю почему, а люблю, такъ ужъ въ сердц устроено, такъ Богъ веллъ! Она задумалась.— И какъ это онъ все одинъ былъ, никого близкихъ, ребенкомъ одинъ, трудно!.. потомъ женился, овдовлъ… ужасно!.. послалъ на него Господь испытаніе, онъ не ропщетъ, терпитъ, покоряется ему!.. Добрый мужчина, а какой добрый, такъ и на лиц у него написано, и умный, говоритъ какъ, не слыхала я никого чтобъ такъ говорилъ! Она улыбнулась и вздохнула, и потомъ съ какимъ-то вдохновеніемъ, съ полною увренностію продолжала: Нтъ, онъ пріхалъ не съ злымъ намреніемъ, не можетъ онъ зла сдлать, намъ нечего бояться, гршно бояться, мы должны утшать, беречь его, непремнно должны, онъ все потерялъ и жалуется, проситъ людей раздлить тоску его, осушить его слезы, разогнать ихъ хоть втромъ роднымъ, онъ заглохъ, завялъ, какъ не жалть его, жизни проситъ онъ, жизни, жизни!— повторила она и всплеснула руками.
Дйствительно, Татьяна Петровна не ошиблась въ этомъ послднемъ заключеніи.
Алексй Иванычъ былъ человкъ съ теплой душой, съ горячимъ, воспріимчивымъ сердцемъ, съ огромнымъ запасомъ самаго чистаго, неподдльнаго чувства.— Его можно было назвать сорокалтнимъ ребенкомъ, ненавидвшимъ все злое, уродливое, желавшимъ видть въ жизни одно доброе, прекрасное.— Отправленный въ Петербургъ съ пятнадцатилтняго возраста, онъ выросъ вдали отъ всего роднаго, получилъ хорошее образованіе, поступилъ на службу. Но не этого рода дятельности жаждала душа юноши, форменныя, сухія бумаги не занимали умъ его, душный воздухъ канцеляріи, скрыпъ перьевъ и вся окружающая обстановка какъ-то болзненно дйствовала на его нервы, онъ искалъ жизни, жизни истинной, широкой, а здсь ея не было и тни, здсь жизнь ограничивалась тсною рамкою, перешагнуть ее считалось преступленіемъ, нарушеніемъ общественнаго порядка.— При другомъ развитіи съ дтства, при другомъ воспитаніи, а главное при другомъ окружающемъ обществ, изъ Радимцева, быть можетъ, вышелъ бы замчательный дятель, но не на служебномъ поприщ, оно было слишкомъ безкровно, слишкомъ умственно, оно не щемило, не волновало его тревожнаго бьющагося сердца.— Къ сожалнію судьба распорядилась иначе, она не передлала душу молодаго человка, не заглушила въ ней врожденныя начала, не охладила его сердца, но и не дала этимъ началамъ свойственной пищи, она морила ихъ голодомъ и равнодушно выслушивала ихъ вопли и стенанія.— Сильно тяготился Алексй Иванычъ своимъ положеніемъ, служилъ спустя рукава, для одного вида, получалъ всевозможные выговоры и замчанія, совсть мучила его, самолюбіе страдало, онъ видимо стремился къ чему-то, искалъ чего-то и не находилъ, или, лучше сказатьъ, вынужденный обстоятельствами, угрозами и просьбами отца, насмшками людей близкихъ, отсутствіемъ всякаго сочувствія въ окружающемъ, не одаренный отъ природы желзною волею, самъ въ себ убивалъ это стремленіе, боялся его.— Что длать, если пришлось жить въ томъ обществ, гд считается необходимымъ, положимъ, хоть въ глазъ лорнетку вставлять, трудно не послдовать общему примру, заразишься, потеряешь зрніе, а лорнетку все-таки вставишь.— Другой бы на мст Алекся Иваныча тотчасъ бы преодоллъ себя, принаровился къ обстоятельствамъ, заглушилъ бы бредъ души голосомъ разсчетливаго благоразумія, но въ томъ-то и бда, что Радимцевъ не умлъ насиловать свою природу, не могъ подавлять холоднымъ умомъ теплыхъ сердечныхъ побужденій.— Вся жизнь его была полна глупостей или лучше сказать въ ней было мало умственнаго разсчета, во всемъ преобладало чувство, отъ избытка этого чувства, отъ перевса его, онъ какъ-то стремился длать то, чего не длаютъ другіе. Еслибъ внутренній голосъ шепнулъ ему, вотъ нищій, ему ты долженъ отдать все свое состояніе, самъ остаться ни съ чмъ, онъ не задумавшись бы отдалъ.— Онъ хотлъ безгранично любить человка, безгранично врить ему и любилъ и врилъ даже посл полученныхъ уроковъ. Онъ думалъ жить по-своему, отстранивъ отъ себя всю жизненную прозу, онъ былъ созданъ для другаго міра и попалъ ошибкой въ міръ сплетенъ, жалобъ, уродливыхъ приличій, пустыхъ разсчетовъ, мелкихъ страстей, ничтожной борьбы. Вообще это былъ человкъ, про котораго наши почтенныя старушки, наши Фамусовы до сихъ поръ говорятъ: ‘кто его знаетъ, массонъ иль волтерьянецъ какой-то, заучился, умъ за разумъ зашелъ, все не по немъ, и служба не хороша и вс мы никуда не годимся!’
Недовольный самимъ собою, Алексй Иванычъ желалъ чмъ бы то ни было заглушить это недовольство, наполнить свое сердце, насытить душу, желалъ перенестись въ родной, свойственный ему міръ и остановился на любви. ‘Любовь, вотъ птица, вотъ жизнь, вотъ потребность ея, вотъ поэзія!’ твердилъ онъ въ упоеніи. ‘Влюбиться, влюбиться на смерть, во что бы то ни стало’! Въ кого?… Ждать указанія сердца быть можетъ придется долго. Нтъ, нужно заставить себя любить, и онъ влюбился въ какую-то ничтожную, пустую двчонку, т. е. прикинулся влюбленнымъ, обманулъ самого себя: женился. Первое время онъ былъ счастливъ до-нельзя, счастливъ до самозабвенія, но потомъ вдругъ мнимая, созданная любовь пропала, поэзія семейной жизни исчезла, осталась только тяжелая, скучная ея проза, къ ней примшалось раскаяніе. Алексй Ивановичъ заохалъ, застоналъ пуще прежняго. Ему хотлось уединиться, забыться, сосредоточиться, хотлось плакать, а жена заставляла смяться, требовала поцлуя, упрекала въ холодности, безпечности и т. п. Совсть Алекся Иваныча коробилась, онъ сознавалъ себя виноватымъ, доброе сердце наполнялось горечью, состраданіемъ, но призракъ любви исчезалъ боле и боле. Умерла жена.— Родимцевъ вздохнулъ легко, свободно, ему даже показалось, что передъ нимъ открылось новое, обширное поле настоящей жизни. Въ самомъ дл онъ еще такъ молодъ, силы его только-что окрпли, какъ не жить, пора проснуться, прочь вс предразсудки, вонъ изъ глаза лорнетку, жить, жить, дятельности, дятельности, пищи для ума, для души, для сердца!.. Онъ вышелъ въ отставку, принялся работать: чувства въ немъ кипятъ, болзненные, теплые стоны рвутся изъ груди, такіе стоны, отъ которыхъ свтъ бы заплакалъ, одна бда, силъ не хватаетъ переложить ихъ на ноты. Что за диво?… Неужели онъ ослабъ? неужели время положило печать свою, неужели этотъ ошибочный, матеріальный міръ пересилилъ міръ духовный? неужели…. Поздно, поздно, гршно морочить самого себя, подло обманывать другихъ, выдавать фальшивое за настоящее. И жизнь Алекся Иваныча потекла пошле, однообразне, несносне прежняго… Радъ бы онъ искуственно развлечь себя, заглушить боль души въ шумной, разгульной компаніи, радъ бы передать свои вопли, сомннія другу милому, да его нтъ, вс близкіе окружающіе и слушать его не захотятъ, заняты они не имъ, а своими обычными интересами, не понять имъ его. Близка смерть, нужно спасти себя, нужно наполнить какъ нибудь эту жизнь, разогнать ея апатію, такъ жить нельзя, а умирать не хочется, умирать рано тому, кто не жилъ. Опять любовь! думаетъ Радимцевъ. Да, любовь истинная, безотчетная, любовь не по собственному велнію, а по влеченію сердца, гд же найти ее, на комъ сосредоточить, неужели и это поздно?!.. Любовь и природа чистая, двственная, необезображенная, вотъ жизнь! Вонъ изъ Петербурга! въ немъ душно, сыро, туманно, въ немъ люди не по-людски ходятъ, гнутся, ломаются, говорятъ приторно, думаютъ ложно, вонъ! Куда же?… Туда, на югъ, тамъ все тепле, все отрадне, нужно разогрть себя, туда, на родную землю, на колыбель младенчества, въ ея тнистый лсъ, на кленъ и тополь отцовской могилы, тамъ все говорящее душ и сердцу, тамъ природа, быть можетъ тамъ и любовь!.. а потомъ, потомъ — куда глаза глядятъ!— міръ Божій просторенъ, лишь бы жить, жить и жить! Такъ думалъ Алексй Иванычъ, такъ ршилъ онъ, съ тмъ и ухалъ.

V.

Прошло нсколько дней. Прізжаго гостя почти не было слышно и видно. Съ ранняго утра онъ отправлялся изъ дому, не всегда возвращался къ обду, а большею частію вечеромъ, усталый, измученный, но зато довольный и счастливый. Гд пропадалъ онъ, что длалъ? на это отвчать довольно легко. Онъ безъ цли, безъ мысли, въ слдствіе одной душевной потребности, бродилъ по окрестностямъ, по темному лсу, по широкому, безконечному полю, по мшистому болоту, по узкому проселку, по холмамъ и оврагамъ, взбирался на вершины деревъ, тонулъ въ высокой ржи, пилъ молоко въ крестьянской лачуг, привтливо распрашивалъ мужичка о его жить-быть, соболзновалъ его горю, улыбался его радости, гладилъ и цловалъ головку деревенскаго мальчика, любовался загорлымъ лицемъ и русой косой молодой крестьянки. Онъ жадно вдыхалъ въ себя этотъ свжій незнакомый воздухъ, упивался новизною окружающей природы, во всемъ находилъ красоту и величіе, заражался ея жизнію, наслаждался ею, чувствовалъ проявленіе этой жизни въ самомъ-себ. Весь организмъ его перевернулся, сердце забилось ровно, отрадно, совсть перестала мучить, душа не рвалась попрежнему, онъ забылъ все прошлое, упивался однимъ настоящимъ, ему казалось, что онъ нашелъ жизнь истинную, жизнь въ полномъ ея значеніи, жизнь человческую. ‘Вотъ жизнь, вотъ высшее ея проявленіе, ея любовь, ея счастіе: природа другъ человка, въ ней все, безъ нея нтъ ничего!’ твердилъ онъ въ упоеніи, лежа въ тни подъ деревомъ и прислушиваясь къ чириканью какой-то птички. Въ самомъ дл, свтлая душа Алекся Иваныча не могла не радоваться настоящему своему положенію, онъ вдругъ, какъ бы по мановенію волшебнаго жезла, стряхнулъ съ себя всю тяготу прежней сферы, очутился лицемъ къ лицу съ тмъ чистымъ міромъ, о которомъ прежде мечталъ, который смутно носился въ его воображеніи, къ которому влекло сердце. Немудрено, что онъ палъ ницъ предъ этимъ міромъ, отдался ему весь и душой и тломъ. Онъ былъ счастливъ. Только иногда за обдомъ, завтракомъ, ужиномъ, утреннимъ или вечернимъ чаемъ, вообще въ то время, когда Алексй Иванычъ находился въ обществ сестры и Тани, веселое лицо его вдругъ омрачалось, порой блднло, какъ-будто какая-то внутренняя физическая боль мучила его.
Елена Ивановна, съ одной стороны, была рада безпрестаннымъ, продолжительнымъ прогулкамъ брата, он развязывали ей руки, избавляли ее отъ излишняго стсненія, позволяли удобне сохранять вс усвоенныя привычки, бесду со странниками и юродивыми, брань съ горничными, послобденную дремоту подъ чтеніе душеспасительной книги и т. п. Она только недоумвала, зачмъ братъ ея таскается, что за охота шляться ему съ утра до вечера по мокрот и жару, на что онъ смотритъ, чмъ любуется, она даже боялась не скрывается-ли въ этихъ прогулкахъ какая нибудь хитрость, не развдываетъ-ли онъ о количеств и угодьяхъ принадлежащихъ ей земель, не подстрекаетъ-ли мужиковъ на что недоброе, не отыскиваетъ-ли какой нибудь кладъ зарытый ддомъ или праддомъ и указанный втихомолку отцемъ сыну. ‘Весь вкъ въ Петербург жилъ’, думала она, ‘кажется все видлъ, насмотрлся, ну, что тутъ интереснаго, на дрянь глазть, глушь да дичь все, и за деньги бы никуда не пошелъ… врно же есть что нибудь, станетъ ли въ самомъ дл человкъ даромъ мучиться, можетъ ни всть какія сокровища зарыты, вотъ и бродитъ да отыскиваетъ’.
О послднем предположеніи Радимцева сочла нужнымъ прибгнуть къ откровенію, то есть, справиться у Яши. Но юродивый наговорилъ такого вздору, что Елена Ивановна думала, думала, наконецъ махнула рукой, сказавши: ‘что тутъ самъ чортъ ничего не разберетъ!’, и обратилась къ Петру Кононычу.
— Что это, батюшка, говорила она, ужъ не землю-ли мою вымряетъ онъ, можетъ оттягать хочетъ, заведетъ Тяжбу, зачмъ бы таскаться ему? тоже къ мужикамъ заходитъ, самъ посуди, что они за компанія ему, можетъ распрашиваеть да вывдываетъ?…
— Разумется, распрашиваетъ и распрашиваетъ и вымряетъ! ршительно отвчалъ кумъ. Оттянетъ, матушка, поврьте, оттянетъ!
— Да, вдь ты врешь все, замчала Радимцева, съ какой стати вымрять ему, скоре можетъ клада какого ищетъ…
— И клада ищетъ! утверждалъ кумъ, кто его знаетъ, можетъ, матушка, вымряетъ, а можетъ и клада ищетъ!
— Да, зачмъ же, Петръ Кононычъ, вымрять ему, самъ разсуди, земля велика, скоро ли ее вымряешь, да и инструмента у него нтъ такого.
— Оттягать, царица, хочетъ, просто оттягать, побожиться могу, безпутный человкъ и все тутъ, оттого и вымряетъ! ршилъ кумъ.
Елена Ивановна вдругъ пришла въ ршительное негодованіе, горячо вступилась за брата и накинулась всею своею мощію на Петра Кононыча.
— Да какъ ты смешь! сердито говорила она, ты помни, что онъ братъ мн, генеральскій сынъ, чмъ онъ безпутный, чмъ?.. вымряетъ, либо нтъ, это еще не доказано, тогда безпутнымъ и назови, а ты не смй говорить такъ, не смй, самъ безпутный, все на свой аршинъ и мряетъ!… Я вотъ ужо скажу ему, каверзы да сплетни твои на свжую воду выведу, вотъ и будешь знать, какъ человка порочить… да знаешь-ли ты какой человкъ онъ, знаешь ли, что ты его подошвы не стоишь, раздавить тебя можетъ, ну, что, что ты?— прахъ! повторяла она подъ самый носъ кума.
— Прахъ-ли, нтъ-ли, все одно, вы, матушка, такъ сказать, моего мннія спрашиваете, я и говорю…
— Какъ же, скажите на милость, твоего мннія, безъ тебя и не понимаютъ ничего! гд у тебя мнніе, гд?.. ахъ ты водочникъ! ршила Радимцева.
Дйствительно, Алексй Иванычъ, съ каждымъ днемъ боле и боле, какъ-то невольно, безъ особеннаго съ своей стороны усилія втирался въ сердце Елены Ивановны. Она сживалась, мирилась съ нимъ какъ-то насильно, безъ сознанія. Каждое утро у ней рождались новыя подозрнія насчетъ прогулокъ брата, и каждый вечеръ подозрнія эти разсыпались прахомъ и замнялись полнымъ довріемъ. Да иначе и не могло быть, суевріе создавало эти сомннія, желало видть пятна на наблюдаемомъ предмет и мысленно набрасывало ихъ, но являлся самъ предметъ, чистый, непорочный и пятна созданныя воображеніемъ исчезали, не шли къ его свтлой, сіяющей физіономіи, къ его простой рчи. Елена Ивановна даже начинала по-своему любить брата, чувствовать къ нему нкоторую симпатію и сама была не рада, когда вдругъ ей пригрезится что.-то такое совсмъ скверное. Разъ ночью приснилось ей, что Алексй Иванычъ разбойникъ переодтый, и она всю ночь спать не могла и успокоилась только, когда утромъ за чаемъ братъ подошелъ къ ея рук, когда она взглянула ему въ глаза и увидла, что въ нихъ нтъ ничего разбойничьяго.
Зато Татьяна Петровна смотрла на гостя ничмъ не помраченными, ясными глазами, въ нсколько дней, безъ всякихъ взаимныхъ объясненій, она инстинктивно совершенно поняла и оцнила его, она любовалась имъ, внутренно вмст съ нимъ радовалась, упивалась его счастіемъ, негодовала при подозрніях. Во время его отсутствія она мысленно бродила вмст съ нимъ, восхищалась его восторгомъ, когда онъ возвращался и говорилъ, передавалъ свои впечатлнія, она, вся раскраснвшись, съ такимъ отраднымъ вниманіемъ, такъ жадно слушала его, что казалось вся переносилась въ его душу, жила-съ нимъ одною жизнію. Будь Алексй Иванычъ женщиной, Таня бросилась бы къ ней на шею, уцпилась бы за нее, объявила бы себя вчнымъ ея другомъ, а тутъ какъ быть?!
— Мужчины вс гршники, съ мужчиной и говорить двушк страшно да неприлично, думала она, мужчина змій лукавый и мудрый, отъ него дальше да дальше! И дйствительно Таня почти ничего не говорила съ Радимцевымъ, взглянетъ онъ на нее, она покраснетъ и глаза опуститъ, спроситъ что нибудь, отдлается общей фразой, вотъ и все. Она любила его потому, что видла въ немъ свое подобіе, свое сердце, свою душу, боялась его потому, что онъ назывался мужчиной: мужчинъ ей съ дтства велно было бояться, съ этимъ она выросла, съ этимъ сжилась, этому врила безотчетно.
Однажды посл обда Елена Ивановна по обыкновенію отдыхала, босоногая двочка чтица стояла передъ ней и мухъ отгоняла. Радимцева съ утра не было дома. Таня сидла въ саду на трав, на колняхъ ея лежала цлая глыба махроваго шиповника, она перебирала его, но на минуту задумалась, засмотрлась на порхавшую бабочку и безсознательно играла оставшимся въ рук цвткомъ, задвая имъ по смугло-розовой щек своей и полураскрытымъ губамъ. Кругомъ было совершенно тихо, какъ-будто вся природа дремала, только гд-то вдали отрывисто чирикала ласточка, да неугомонный комаръ вился и жужжалъ подъ ухомъ. Вдругъ раздались шаги, затрещали сучья, Таня вздрогнула и обернулась. Передъ нею стоялъ Алексй Иванычъ. Она проворно вскочила, шиповникъ съ колнъ разлетлся, лицо поблднло, комаръ воспользовавшись замшательствомъ впился въ високъ ея, она вопросительно, съ нкоторымъ страхомъ, смотрла на неожиданнаго гостя и не знала что ей длать, бжать или оставаться.
— Что съ вами?! я васъ испугалъ кажется, извините, я право не зналъ, что вы здсь, увидлъ васъ вдругъ, нечаянно, говорилъ Алексй Иванычъ, въ свою очередь смущенный испугомъ двушки.
— Я… я ничего… я думала… тамъ маменька отдыхаетъ, я думала посторонній кто, отвчала она, стараясь казаться спокойною.
— Посмотрите, вы все разроняли, все я виноватъ, извините меня, твердилъ гость, нагибаясь.
— Алексй Иванычъ, ради Бога не трудитесь, Алексй Иванычъ, я двушк прикажу, этотъ шиповникъ никуда не годится, очень скоро говорила она, топча цвты ногами. Я маменьку разбужу! Она хотла идти.
Радимцевъ выпрямился.
— Татьяна Петровна, да что съ вами?! произнесъ онъ, что за смятеніе, поспшность, къ чему будить маменьку, разв я первый день здсь?
Таня покраснла.
— Не будить, а можетъ сказать ей… вы не безпокойтесь, этотъ шиповникъ никуда не годится! твердила она, немилосердно попирая цвты ногами.
Алексй Иванычъ расхохотался.
Дйствительно, взглянувши на Таню, нельзя было не засмяться, она испугалась совершенно безотчетно и досадовала сама на себя, думала скрыть свою тревогу и не умла.
— Я ничего… я думала посторонній, я и сама не знаю, такъ почудилось что-то… я простая, деревенская, добавила она плачевнымъ тономъ.
Алексй Иванычъ пожалъ плечами и отошелъ въ сторону.
— Вы устали? нсколько спустя спросила его Таня, желая перемнить разговоръ.
— Усталъ! весело отвтилъ Радимцевъ, вышелъ на аллею, опустился на скамью, снялъ фуражку и вытиралъ платкомъ мокрый лобъ свой.
— Много ходили?
— Много!.. не ходилъ, а бгалъ, у васъ такъ хорошо, что не набгаешься, не налюбуешься всмъ! что за мста, что за природа, что за воздухъ, прелесть, рай земной!
Таня шла къ дому, но поравнявшись съ Алексемъ Иванычемъ, невольно остановилась въ нсколькихъ шагахъ отъ него.
— Гд вы сегодня были? очень тихо спросила она и обернулась, какъ-будто боялась, чтобъ ее не услышали.
— Везд былъ… былъ на мельниц, бродилъ по пустошамъ, любовался озеромъ.
— И въ сосновой рощ были?
— Былъ и въ сосновой.
— А подъ дубками?
— И подъ дубками былъ.
— Стало быть и на островку были?
— Былъ.
— Знаете, Алексй Иванычъ, здсь есть одно мсто, версты три отсюда, Марьинъ лугъ называется… вы сходите туда, очень хорошо тамъ!
— Да?
— Не знаю, какъ вамъ понравится, а только хорошо, чудно!
— Вроятно понравится и мн, мы кажется во вкусахъ сходимся.
— Такъ чудно,— разсказать нельзя! говорила она, постепенно одушевляясь,— не лугъ это, только называется такъ, говорятъ, тамъ, одна двушка убилась, Машей звали, такъ по ней и прозвали… такой, знаете, оврагъ тамъ есть глубокій, глубокій, такой глубокій, что сверху взглянешь, такъ духъ захватываетъ, страшно станетъ, а невдомая сила такъ къ низу и тянетъ тебя… внизу черно совсмъ, на дн камни большіе, острые, а по камнямъ ручей шумитъ да переливается, точно псню поетъ, точно говоритъ что-то сладкое, заунывное, а по бокамъ деревья какъ стью сплелись, обнялись дружно, дружно, перешептываются да качаются… а межъ деревьевъ трава высокая, въ трав цвты всякіе, васильки, ландыши, незабудки, кашка махровая, воздухъ свжій, душистый, откроешь ротъ, дышешь, дышешь не надышешься, въ груди легко станетъ, на сердц весело, словно заживешь иначе, изъ глазъ слезы закапаютъ, плачешь, а о чемъ и сама не знаешь, и все плакать хочется, все бы плакала, плакала и не ушла, не оторвалась бы оттуда… Она не договорила и вдругъ остановилась, щеки ея горли, глаза были влажны, грудь высоко подымалась, она со страхомъ глядла на Алекся Иваныча, точно каялась въ излишней своей откровенности, точно боялась, что насказала слишкомъ много, выдала тайну души своей, да еще кому, постороннему мужчин, съ которымъ и говорить ей бы не слдовало, котораго она должна избгать, бояться. Она даже готова была извиниться, воротить слова свои, отказаться отъ нихъ, заставить забыть ихъ.
Алексй Иванычъ во все время монолога Тани пристально смотрлъ на нее, казалось онъ удивлялся ей, восхищался ея восторгомъ, раздлялъ ея увлеченіе, перенесся мысленно въ этотъ дивный Марьинъ лугъ. Когда она кончила, онъ глядлъ на нее такими глазами, какъ-будто просилъ продолженія, жаллъ о неожиданно-прервавшейся ея гармонической псн. Онъ молчалъ.
Таня совершенно сконфузилась. Она стояла какъ осужденная, какъ пойманная въ чемъ нибудь предосудительномъ, опустивъ глаза въ землю.
Прошло нсколько секундъ.
— Боже мой, какъ вы хорошо говорите! произнесъ Радищевъ, не спуская глазъ съ двушки, какъ мило, просто, сколько прелести, какая гибель чувства!
Татьяна Петровна слегка улыбнулась.
— Мсто очень хорошее, такъ и сказалось, нечаянно! отвтила она оправдательнымъ тономъ. Я думаю чай пить пора, можетъ и маменька проснулась…
— Что чай, поспетъ!.. вы прямо съ неба на землю свалились, не гршно-ли… знаете, Татьяна Петровна, я счастливъ, что наконецъ узнаю васъ, нахожу въ васъ то, чмъ вы мн до сихъ поръ казались, что желалъ найти, я только не понимаю, что смущаетъ, пугаетъ васъ, въ васъ такъ много правды, поэзіи, огня, любви, жизни, зачмъ же скрывать это святое достояніе, передъ кмъ?
Таня молчала, она стояла попрежнему опустивъ глаза въ землю.
— Кто такъ говоритъ, такъ и чувствуетъ, безъ чувства не заговоришь… Я признаюсь, простите меня, до сихъ поръ восхищался здшними мстами, теперь восхищаюсь вами, жалю, что прежде не зналъ васъ!
Таня молчала.
— Я вижу въ васъ человка, сродни себ, человка мн близкаго, который живетъ, радуется и плачетъ одинаково со мною ..зачмъ же вы хотите казаться не тмъ, что есть, зачмъ вы скрываетесь, чего вы боитесь?
— Я не скрываюсь, я ничего не боюсь, отвтила она тихо.
— Неправда, Татьяна Петровна, посмотрите, ваша душа высказалась невольно, нечаянно, а вы раскаиваетесь зачмъ дали ей волю, она просится жить, а вы хотите умертвить, уничтожить ее!
— Какъ умертвить, Алексй Иванычъ, душа безсмертна, ее нельзя умертвить! наивно замтила Таня.
— Ну если не умертвить, такъ по крайней мр заставить молчать, запретить любить то, что по природ она должна любить, пересоздать, передлать, исказить ее.
— Ничего я этого не знаю, Алексй Иванычъ, только по своей простот да неумнью скажешь иной разъ такъ, что и жалешь потомъ, все думается не такъ сказала…
— Что отъ сердца, то все такъ, говорите по простот, въ сердц истина, съ жаромъ возразилъ Радимцевъ.
— Не знаю,— это вамъ знать, я этого не знаю, меня не учили этому! съ какимъ-то сожалніемъ повторила Таня.
— Напротивъ, васъ учили многому, лучше бы васъ не учили, такъ мн кажется! выразительно замтилъ Алексй Иванычъ.
— Какъ учили?
— Да, учили, передлывали… пожалуй, портили!
Таня вопросительно посмотрла на него.
— Не знаю, что вы говорите такое… какое ученье, читать,— учили.
— Учили думать!
— Какъ думать, Алексй Иванычъ?!.. Живемъ мы какъ Богъ веллъ, кажется и думать не объ чемъ, разв въ чемъ согршишь иной разъ, такъ совстью мучишься.
— Какъ согршишь?
— Да, согршишь, и не хочешь, а согршишь: человкъ слабъ, запутаешься да усумнишься въ чемъ, вотъ и грхъ!
Она подняла глаза и встртилась со взглядомъ Радимцева.
— Никакъ маменька проснулась! добавила она какъ бы испугавшись, повернулась и стремглавъ выбжала изъ сада. Алексй Иванычъ долго смотрлъ ей въ слдъ, она давно скрылась, онъ все смотрлъ, мысли его сосредоточились на прерванномъ разговор, на раскраснвшемся смущенномъ лиц двушки, ея опущенныхъ глазахъ да высоко подымавшейся груди. Онъ просидлъ еще нсколько минутъ, потомъ глубоко вздохнулъ, лниво поднялся со скамейки и медленно, шатаясь, вышелъ изъ сада.
Татьяна Петровна была въ столовой и хлопотала около чая.
— А сестра гд? спросилъ ее Алексй Иванычъ.
— Маменька еще не проснулась, отвтила она улыбаясь.
— Зачнъ-же вы убжали, я думалъ васъ зовутъ, торопятъ?
— Такъ, мн послышалось…. Я пойду разбужу ее, пора чай пить. Она вышла.
Таня солгала, она знала, что Елена Ивановна отдыхаетъ и ничего не слыхала, она выбжала изъ сада почему, сама не зная.
Весь этотъ вечеръ Алексй Иванычъ былъ въ самомъ веселомъ расположеніи духа, онъ шутилъ, смялся, чаще обыкновеннаго взглядывалъ на Таню, обращался къ ней то съ однимъ, то съ другимъ вопросомъ, разсказалъ Радимцевой, какъ не-хотя напугалъ ея питомицу, причемъ первая только покачала головой, замтивши, что это отъ нервъ происходитъ, иной разъ испугаешься, а чего и сама не знаешь.
Татьяна Петровна напротивъ находилась въ какомъ-то тревожномъ, лихорадочномъ состояніи, трудно было опредлить, смяться или плакать она собирается, глаза влажны, а на губахъ мелькаетъ улыбка, засмется, а на рсницахъ блестятъ слезы, на вс вопросы Алекся Иваныча она отвчала отрывисто, мшалась, путалась, какъ-будто боялась ихъ, хотла отъ нихъ скоре отдлаться, досадовала на самое себя. Когда Радимцевъ взглядывалъ на нее, она краснла, отворачивалась, ей было неловко, и она раньше времени ушла въ свою комнату, такъ что и Елена Ивановна спросила: ‘что ты, Таня, нездорова что-ли?’ — ‘Голова болитъ, маменька’, отвтила она, поклонилась Алексю Иванычу и вышла. Все остальное время, противъ обыкновенія, она оставалась въ своей спальн, не пошла въ садъ, даже въ окно не взглянула, а опустила стору, зажгла свчку, развернула толстую книгу, въ кожаномъ переплет, и свши за маленькій столикъ, подперла обими руками голову. Долго сидла она въ такомъ положеніи, устремивъ неподвижный взоръ на пожелтвшіе листы книги, потомъ встала и долго, усердно молилась, наконецъ легла спать, но долго не могла заснуть и утромъ проспала восходъ солнечный, не была ни на кладбищ, ни на снокос, ни на скотномъ двор, и едва поспла къ самому чаю.
Дня три спустя, Алексй Иванычъ по случаю ненастной погоды принужденъ былъ остаться дома. Онъ медленно ходилъ взадъ и впередъ по гостиной, скрестивъ на груди руки и повся голову, по-временамъ останавливался, точно прислушивался или выжидалъ чего-то и потомъ принимался ходить снова.
Прошло нсколько минутъ. Въ комнату вошла Татьяна Петровна. Радимцевъ поклонился.
— Какая погода, никуда идти нельзя! произнесъ онъ жалуясь.
— Дурная погода! отвтила Таня. Въ деревн, въ дурную погоду не хорошо, скучно! добавила она.
— Да, если нечмъ замнить ее, если жизнь прерывается вмст съ погодой, скучно, очень скучно! подтвердилъ Алексй Иванычъ.
Таня хотла пройти дальше, но Радимцевъ стоялъ у самой двери и заслонялъ ей дорогу, она невольно остановилась, схватилась за кресло и машинально гладила лежавшую на немъ собаку.
Послдовало, небольшое молчаніе.
— Татьяна Петровна, скажите ради Бога, началъ съ разстановкою Алексй Иванычъ, отчего вы не хотите говорить со мною, боитесь, избгаете меня? чмъ дальше я живу у васъ, тмъ боле вы дичитесь, что за причина, капризъ-ли, ненависть или просто какое-то нелпое приличіе?.. вотъ и теперь, вы шли куда-то!.. извините, я вамъ мшаю. Онъ отошелъ отъ двери.
Таня не двинулась съ мста, она только подняла глаза и тотчасъ-же ихъ опустила.
— Я никуда не шла, тамъ грибы солятъ, посмотрть хотла.
— Посмотрите, отвтилъ Радимцевъ.
— Вы, Алексй Иванычъ, все сметесь надо мной, я никуда не шла, произнесла она плачевнымъ тономъ.
— Боже меня сохрани! не смюсь, я жалю васъ Татьяна Петровна… видите, мн все хочется поговорить съ вами, даже нужно поговорить.
На лиц Тани выразилось безпокойство.
— О чемъ говорить со мной? тревожно спросила она.
— О многомъ!.. начиная съ васъ, Татьяна Петровна, собственно съ васъ!.. Сестра у себя?
— Маменька въ спальн, тамъ блаженный у ней.
— Блаженный?!
— Да, старичекъ юродивый..
Алексй Иванычъ горько улыбнулся.
— Ужасно! произнесъ онъ самъ съ собою.
Таня вопросительно на него взглянула.
— Ужасно! повторилъ онъ, ужасно за васъ!.. Послушайте, Татьяна Петровна, зачмъ вы хотите казаться не тмъ, что есть, думаете исказить вашу дивную природу: она надлила васъ теплой, прекрасной душой, огромнымъ чувствомъ, свтлымъ умомъ, а вы стыдитесь, боитесь всего этого, думаете избавиться какъ отъ какой-то болзни?… вдь это грхъ тяжкій, вы же боитесь грха, вы молитесь Богу, а между тмъ уничтожаете то, что онъ даровалъ вамъ!
— Какъ уничтожаю? я молюсь Господу, чтобъ онъ послалъ на меня кротость и смиреніе, молюсь, о чемъ вс молятся,— молюсь о грхахъ своихъ.
Радимцевъ улыбнулся. ‘Кротость въ любви, Татьяна Петровна, смиреніе въ довольств, въ умньи пользоваться тми дарами, которыми надлило васъ провидніе, а ваша душа ко всему только и дышетъ любовью, да высказать-то вамъ этого не хочется… чего же вы просите еще, когда пренебрегаете дарованнымъ, скрываете его? вамъ дано сокровище, а вы зарыли его въ землю и просите, говорите, у меня нтъ ничего!’ Онъ пристально взглянулъ на нее.
Таня стояла съ опущенными глазами и не знала, что отвчать.
— Я не знаю, какъ и понимать васъ, Алексй Иванычъ, говорила она оправдательнымъ тономъ, какъ бы прося прощенія, выросла я просто, какъ Богъ веллъ, какъ сердце велитъ, такъ и поступаешь!
— Неправда, Татьяна Петровна, въ томъ-то и бда, что ваше сердце говоритъ иначе… Простите за вопросъ: что вы вчера длали?
— Вчера ничего не длала, то же, что и каждый день, что-жъ вчера?! добавила она вопросительно, съ нкоторымъ испугомъ, какъ бы боясь въ самомъ дл не сдлала-ли она чего нибудь предосудительнаго, о чемъ и сама не догадывалась.
— У себя въ комнат? продолжалъ Радимцевъ.
— У себя въ комнат, повторила Таня и со страхомъ глядла на Алекся Иваныча.
— Что вы сказали вашей горничной?… Я знаю и помню: Наташа я много гршу, потому что прилпляюсь къ земному, жизнь люблю!
Татьяна Петровна совершенно растерялась.
— А что отвчала вамъ горничная?— на то, барышня, человкъ и живетъ, чтобъ любить все,— а что вы сказали?… Нтъ, Наташа, это сердце обманываетъ, оно губитъ человка, оно врагъ его! Онъ остановился и взглянулъ на Таню.
Она стояла какъ осужденная, опустивъ глаза въ землю, руки ея тряслись, щеки горли яркимъ румянцемъ.
— Видите, я все знаю, продолжалъ Алексй Иванычъ: третьяго дня вы читали какую-то книгу, кажется, бесду о счастіи въ безбрачіи, а вчера выбрасывали плоды вашего чтенія, даже гордились ими!… Это все мн Яша по своему откровенію сообщилъ, онъ и теперь съ сестрой бесдуетъ, а вы жалете, что не присутствуете, не слушаете его скверныхъ разсказовъ, сердце-то ваше отворачивается отъ него, а вы говорите: гршно это, насильно тянетесь и благоговете предъ развратомъ и невжествомъ.
Татьяна Петровна вздрогнула.
— Алексй Иванычъ, что съ вами, что вы говорите?! произнесла она съ ужасомъ.
— Говорю, что чувствую, не могу не говорить, долженъ говорить!… не пугайтесь, я все знаю, все! продолжалъ Радимцевъ, знаю то, о чемъ вы не догадываетесь, знаю что за нелпая женщина сестра моя, знаю ея черствое, одеревнлое сердце, знаю ея скверное прошлое, темное настоящее, знаю, что она погубила, испортила васъ!
— Меня?… почти вскрикнула Татьяна Петровна, на секунду обернулась и смотрла на Алекся Иваныча такими глазами, какъ-будто видла передъ собою не обыкновеннаго человка, а что-то страшное, невдомое, неслыханное.
— Да, васъ! продолжалъ онъ, постепенно одушевляясь, васъ, прелестнаго ребенка, она заразила, смшала вашу чистую, свжую, неповинную кровь съ своимъ чернымъ осадкомъ, не развила, а помрачила вашъ умъ, вашу душу, съ младенческаго возраста она губила, кормила васъ ядомъ, вы не виноваты, вы принимали его за свтлую пищу, лакомились имъ, онъ сдлался вашею необходимостію, потребностію вашего зачумленнаго организма… Послушайте, Татьяна Петровна, я ненавижу сестру, ненавижу ее какъ человка потерявшаго все человческое, васъ я люблю, жалю, какъ чудеснаго, милаго, но къ несчастію больнаго ребенка!… лечите, спасите себя, иначе подумайте что предстоитъ вамъ!… Я разскажу ваше будущее… Пройдетъ годъ, другой, третій, бьющееся сердце ваше онметъ, заглохнетъ отъ недостатка пищи, изъ женщины, изъ этого ангела, вы обратитесь въ сухое, черствое, злое существо безъ души, безъ мысли, вы будете преслдовать добро потому, что сдлаетесь олицетвореннымъ зломъ, умретъ Елена Ивановна, вы получите наслдство, запретесь, окружите себя уродами, дурами, кошками да собаками, потому что люди не пойдутъ къ вамъ, какъ и теперь не ходятъ, они побгутъ отъ васъ, какъ отъ язвы, да и вы сами не пойдете къ нимъ, потому что все людское, все прекрасное сдлается для васъ чуждымъ, несноснымъ, такъ вы состаретесь, потомъ умрете, изсохнете и закроетъ вамъ глаза своими грязными руками какой нибудь Яша, состояніе ваше растащутъ нищіе по кабакамъ да харчевнямъ и оставите вы по себ на память проклятіе да презрніе! Онъ замолчалъ, на глазахъ его блестли слезы.
Татьяна Петровна не могла ничего отвчать, въ ушахъ ея что-то гудло, мысли мшались и путались, она съ ужасомъ смотрла на Радимцева, готова была закричать, позвать на помощь, да языкъ прилипъ къ гортани, она слушала и недоумвала, не могла сообразить, во сн или наяву творится съ ней что-то необыкновенное.
— Да, Татьяна Петровна, спасите себя, спасите во что бы то ни стало, продолжалъ Алексй Иванычъ, откройте себ цль въ жизни. Знаете ли вы, какое назначеніе женщины?— Она создана для любви, для счастія человка, она кротость, добродтель мужчины! мужчина безъ женщины существо неполное, грубое, мертвое, женщина безъ мужчины существо лишнее, негодное, она гордится и живетъ имъ, мужчина въ свою очередь украшается, дышетъ ею. Они живутъ однимъ общимъ дыханіемъ, они нераздльны, только вмст взятые, они составляютъ человка со всмъ его достояніемъ…Родится человкъ — и къ женщин обращаетъ первый взглядъ свой, къ ея груди прилипаетъ, ея имя произноситъ его младенческій лепетъ… Женщина — мать человка, а вы, во что же вы хотите обратиться, какую цль избрать въ жизни, на что промнять свое законное, святое, дивное назначеніе?
По щекамъ Татьяны Петровны текли обильныя слезы.
— Взгляните за все окружающее! продолжалъ Радимцевъ — солнце гретъ землю, луна беретъ свтъ отъ солнца и длится имъ съ землей, вода поитъ землю, посмотрите на деревья, какъ сплелись они, какъ клонятся одно къ другому, все связано, все нераздльно, все живетъ, все дышетъ общею жизнію, все помогаетъ другъ другу, все существуетъ вн себя, только общее движеніе всего этого міра называется жизнію, а вы хотите жить отдльно, исключительно, думаете отдлиться, создать свой ложный, безобразный міръ!… Опомнитесь, одумайтесь, Татьяна Петровна, вглядитесь во все попристальне, спасите себя! пройдетъ время — поздно будетъ, погибнете безвозвратно!
Таня стояла блдная, опустивъ руки и голову, она готова была не слушать всего этого, выбжать опрометью изъ комнаты, но какая-то невидимая сила останавливала ее.
— Дйствуйте такъ, какъ велитъ вамъ сердце, не стыдитесь, не бойтесь, а слушайтесь его голоса, его влеченія, не бгайте меня: я хочу спасти васъ, я другъ вашъ, васъ окружаютъ враги, я пріхалъ не къ сестр, пріхалъ къ вамъ, Татьяна Петровна.
— Ко мн?!.. прошептала Таня, сама не помня, что говоритъ, что длаетъ.
— Да, къ вамъ! повторилъ Радимцевъ. Не удивляйтесь! Не бывши здсь, я зналъ васъ, страдалъ за васъ, я все слышалъ, все зналъ, зналъ какъ живетъ сестра, какъ подъ формою благодянія она отравляетъ и губитъ васъ, я возмущался вашимъ положеніемъ, оно грызло, тревожило, волновало меня, я пріхалъ спасти васъ, я надлъ на себя маску, я ршился сносить терпливо весь смрадъ окружающей меня сферы, я отдыхаю отъ него въ вашихъ поляхъ да лсахъ, тамъ я живу, здсь живу насильно, тревожно, но живу еще боле потому, что длаю добро, хочу возвратить природ ея достояніе. Вы скажете, какое мн дло? спросите, какое я имю право учить другихъ, вмшиваться въ чужую жизнь?.. Право это лежитъ въ моемъ сердц, оно потребность души моей, я теперь живу, наслаждаюсь имъ, право это общая жизнь, общій воздухъ насъ наполняющій, да и кто думаетъ о прав, когда дло идетъ о спасеніи человка!.. Другой бы на моемъ мст не сдлалъ ни шагу, но я всегда длалъ не то, что длаютъ другіе, я жилъ только тогда, когда дышалъ общею жизнію, жизнію всей природы!.. Я не отстану отъ васъ, вынесу нападки, оскорбленія, что хотите! чмъ больше вы будете убгать меня, тмъ сильне я буду васъ преслдовать, мы будемъ бороться, бороться за правду, за жизнь!.. Я только тогда оставлю васъ, когда вы протянете мн руку и скажете: во-истинну, я воскресла!.. тогда прощайте, тогда мое дло свершится, я буду гордиться, буду счастливъ, что возвратилъ человка его цли, назначенію!
Во все это время Татьяна Петровна стояла около кресла и крпко держалась за него, она походила на блдную, безжизненную статую. Шорохъ платья за дверью заставилъ ее очнуться, она быстро вытащила платокъ и утирала имъ влажные глаза свои.
Алексй Иванычъ тотчасъ перемнилъ разговоръ.
— Много грибовъ насолили? очень громко спросилъ онъ и улыбнулся.
— Много! шопотомъ, насильно отвтила Таня и повалилась въ кресло.
Въ комнату вошла Елена Ивановна.
Физіономія ея выражала нкоторое смущеніе, брови сморщились, въ глазахъ свтилась безпокойство.
— А я думала вы гулять ушли? сказала она, искоса взглянувъ на брата.
— Что вы, сестрица, разв можно?!
— Да, большой дождь, большой!.. вонъ и сно убрать не успли… не убрали еще, Таня?
— Нтъ, маменька.
— Вдь они, канальи, лнятся все, дармодствуютъ! Вотъ поди ты съ ними! какъ бы не убрать до сихъ поръ!
— У васъ гости были? спросилъ Алексй Иванычъ.
— Какіе гости!— къ намъ гости не здятъ,— убогонькій старичекъ посидть да побесдовать зашелъ,— вотъ и гости.
Елена Ивановна сла у окна. Въ комнат наступило молчаніе.
— Грибы-то солятся, Таня? спросила она, нсколько спустя.
— Солятся, маменька.
Молчаніе возобновилось.
Алексй Иванычъ стоялъ отвернувшись и разсянно смотрлъ въ окно, Таня сидла какъ на угольяхъ, она боялась поднять глаза, Елена Ивановна тревожно взлядывала то на нее, то на брата.
Послдній скоро вышелъ.
Радимцева глубоко вздохнула, точно избавилась отъ какой-то тяжести и пристально взглянула на Таню.
— Что ты, Танюша, блдна точно, здорова-ли? спросила она.
— Здорова, маменька, я такъ… душно здсь..
— Душно, душно, Таня! со вздохомъ повторила хозяйка. Вонъ Яша-то опять все такое недоброе толкуетъ! спросила я его видлъ-ли онъ брата, такъ, то есть испытать хотла, а онъ какъ закричитъ благимъ матомъ: укуситъ, укуситъ, заржетъ, кровь высосетъ!.. я такъ и помертвла вся и руки опустились… Съ чего бы ему, право, жить до сихъ поръ здсь, зачмъ? какъ одурь не возьметъ, кто его знаетъ, какіе помыслы у него!— наружность обманчива, наружность добродтелью смотритъ… Скажи что-нибудь, Тани, утшь ты меня.
— Я ничего, маменька, что-жъ я!.. насильно вымолвила Татьяна Петровна.
— Можетъ, знаешь что-нибудь. О чемъ вы говорили тутъ?
Таня подняла глаза и со страхомъ взглянула на Елену Ивановну.
— Я ничего не знаю, маменька… про душу говорилъ онъ, про жизнь!
— Про какую жизнь?
— Про жизнь, повторила Таня, не знаю, не понять мн его, добавила она со страхомъ и снова взглянула на хозяйку.
Елена Ивановна задумалась.
— Слушай, Таня, говорила она, нсколько спустя,— не о теб говорю, для примра только,— ты двушка умная, твердая, богобоязненная, не то, чтобы изъ опасенія какого — все же остерегайся ты его! Таня, какъ дальше, такъ лучше, Господь съ нимъ!.. поговоришь разъ, другой, кажется и ничего, извстно, изъ своего дома не бгать же, а глядишь и опутаетъ, такъ опутаетъ, страсти! сама не рада!.. Мало-ли чего на свт не бываетъ! Ты вонъ только жить начинаешь, по неопытности черное за блое примешь… вонъ ему Яша не нравится, знаю я это, знаю, вонъ человкъ-то и прорвался! а поживетъ еще, совсмъ себя выкажетъ. Кроется тутъ что-то, кроется! какой ни на есть, мужчина все же!.. Вс они изувры да отступники. Злость ихъ беретъ, такъ вотъ они добрую душу и совращаютъ, дьяволу продаютъ ее, въ огнь вчный да муку кромшную готовятъ!
— Маменька, голубушка, что вы говорите такое, чмъ же я виновата, за что-же въ муку кромшную?! съ ужасомъ произнесла Таня.
— Съ нами крестная сила! спаси, Господи, и избави! такъ къ слову пришлось,— возразила Радимцева. Мало ли какіе примры бываютъ!.. Охъ, Яша, Яша!— не быть добру, укуситъ, укуситъ, заржетъ, кровь высосетъ!
Татьяна Петровна вздрогнула.
Маменька, не пугайте вы меня, Христа ради не пугайте, страшно мн!.. душно здсь!.. Она вскочила, растворила окно, встала передъ нимъ и глубоко дышала.
— Рада бы не пугать, Таня, да самой все недоброе чуется!
Татьяна Петровна быстро обернулась.
— Вздоръ, все доброе! громко произнесла она взволнованнымъ голосомъ. Что бы ни было, я съ вами умру, вмст съ вами! Жизнію моей отвчу за васъ! Ничего не бойтесь, ничего! смотрите, я тверда, я ко всему приготовилась, умру, а не измню вамъ! Она бросилась на шею къ Радимцевой и громко заплакала.

VI.

Тяжелое время внутренней душевной борьбы съ самой собою настало для Тани: слова Алекся Иваныча сильно шевельнули ея сердце, наполнили умъ чмъ-то новымъ, непривычнымъ, дали ему трудную задачу, породили негодованіе, смшанное съ сомнніемъ. Все то, съ чмъ сжилась двушка съ своей колыбели, что привыкла считать своимъ неотъемлемымъ достояніемъ, чему безусловно врила, повиновалась, отъ чего печалилась или радовалась, все ею усвоенное, всосанное въ кровь и плоть, мысли, дла, все было осмяно, разбито, повержено въ прахъ однимъ словомъ человка ей чуждаго, нежданнаго пришлеца, Богъ знаетъ откуда и зачмъ къ ней явившагося. Татьяна Петровна желала бы не врить этому человку, пренебречь его словами, принять ихъ за пустую болтовню, бжать отъ него, но какой-то внутренній голосъ останавливалъ ее и шепталъ противное, какое-то чутье истины противъ воли отзывалось на вщія слова этого человка. Смотрите, говорилъ онъ, вы заблуждались, не такъ жили, не такъ думали, черное принимали за блое, смотрите чистыми, ясными глазами — и двушка напрягала свои взоры, попрежнему видла блое, но сквозь него какъ-будто проглядывала и чернота, она не довряла самой-себ, терла глаза, смотрла снова, пристально, чернота выдлялась ясне, она думала и ужасалась, боялась своихъ мыслей: неужели въ самомъ дл все блое только казалось блымъ? казалось потому, что на него криво смотрли?— а пришелъ человкъ, научилъ смотрть прямо, просто,— вышло черне чернаго. Что за странное превращеніе! Что за человкъ онъ? Какой нибудь чародй, кудесникъ, посланникъ злыхъ духовъ, пришлецъ не отъ міра сего! Быть не можетъ!— онъ учитъ такъ просто, естественно, онъ ничего не навязываетъ, онъ говоритъ: дйствуйте и живите такъ, какъ укажутъ вамъ сердце и разумъ, онъ учитъ только слушаться внутренняго голоса души своей, онъ не дйствуетъ, онъ только скажетъ слово — и западетъ оно глубоко, шевелится, растетъ, покою не даетъ, въ его слов правда звучитъ, устами его говоритъ равнодушная, равная для всхъ природа.
И Таня слушаетъ это слово, страшитъ, давитъ, мучаетъ оно ее, а все-таки она хватаетъ, ловитъ его, улети оно, она побжала бы въ слдъ за нимъ, бжала бы до тхъ поръ, покамстъ не растянулась отъ изнеможенія. Бродитъ-ли она одна по саду, забьется-ли вечеромъ къ себ въ комнату, везд ее преслдуетъ образъ Алекся Иваныча, всюду она слышитъ его голосъ и везд ей страшно, во всемъ она видитъ какую-то кару себ. Прислушается къ шуму древесныхъ листьевъ и кажется ей шепчутъ они что-то грозное, читаютъ ей смертный приговоръ, сыплютъ проклятія на ея голову, взглянетъ на образъ освщенный тусклой лампадой, а образъ глядитъ на нее, да такъ жалко, такъ проникаетъ насквозь душу, такимъ ужасомъ леденитъ ее, что Таня забьется въ подушки и дрожитъ вся, заснетъ,— мерещатся ей нечеловческія лица, слышится дикій хохотъ, проснется, вскрикнетъ, а въ темномъ углу торчатъ два глаза, большіе, огненные, перекрестится она, съ трудомъ руку подниметъ, все боится чего-то, поспшно зажжетъ свчку, соскочитъ съ постели, бросится на колни и молится, долго молится, а все ей страшно, ляжетъ снова и свчи не гаситъ, не спитъ, а дремлетъ тревожно. Иногда днемъ стукнетъ кто нибудь, Таня вздрогнетъ, и обомлетъ, грянетъ громъ — и говорить нечего!— каждый ударъ она мысленно на себя принимаетъ, каждымъ убиваетъ сама себя, взглянетъ на нее хоть малый ребенокъ, она и тмъ тревожится, допытывается зачмъ смотрятъ на нее, иногда Елена Ивановна начнетъ что нибудь читать или разсказывать,— Таня вдругъ поблднетъ. Трясется она передъ Яшей, бгаетъ отъ него, точно боится что онъ изобличитъ ее, откроетъ въ ней какую нибудь преступную тайну. Въ всемъ она видитъ что-то язвительное, какой-то упрекъ совсти, все ей кажется, что и люди и зври иначе смотрятъ на нее, любимыя ею коровы какъ-будто отворачиваются, не мычатъ, а стонутъ, заблеетъ овца, точно плачетъ да жалуется, загорланитъ птухъ, точно дразнитъ. Не найдетъ Таня нигд мста, всюду ей страшно: въ саду, въ пол, съ Еленой Ивановной, у себя въ комнат, побжитъ она на кладбище, ляжетъ на сырую землю и плачетъ, цлуетъ ее, шепчетъ что-то, точно въ могилу просится. Иногда долго о чемъ-то думаетъ, думаетъ и какъ-будто успокоится, развеселится даже, точно оправдаетъ себя, а иногда забьется въ уголъ, сидитъ какъ убитая, слова отъ нея не добьешься, если отвтитъ на что, то коротко, насильно. Прежнее обращеніе ея съ Еленой Ивановной измнилось, она избгала продолжительныхъ съ нею разговоровъ, томилась ея долгимъ присутствіемъ, а иногда, напротивъ, ни съ того, ни съ сего крпко обнимала ее, цловала ея руки, называла самыми нжными именами, точно каялась предъ нею, ласками думала загладить мнимую вину свою, вымолить ей прощеніе. Только въ присутствіи Алекся Иваныча, въ бесд съ нимъ Таня отдыхала, дышала ровно, спокойно, страхъ ея забывался, она вся обращалась въ слухъ, пропитывалась его мыслями, ловила, глотала ихъ какъ нектаръ, какъ спасительное лекарство, она сама не понимала, почему эти мысли, эти слова, совершенно противоположныя ея жизни, ея убжденіямъ, насильно врываются въ душу, приковываютъ къ себ невольно, почему забыть ихъ, оторваться отъ нихъ, отдлаться — силы нтъ.
Посл перваго разговора съ Радимцевымъ Татьяна Петровна ршительно растерялась, она не могла дать отчета, что съ ней происходитъ, сонъ или дйствительность? она услышала такія новыя, небывалыя мысли, что сочла необходимымъ заступиться за самое себя, заступиться за все ей родное, близкое, смыть незаслуженное оскорбленіе, оправдать свою благодтельницу, уличить ложь. Она, со всмъ пыломъ благороднаго негодованія, выступила на борьбу противъ возмутителя своего спокойствія, она думала въ свою очередь спасти его отъ заблужденія, смирить, убдить, заставить раскаяться, разсять ложь истиною, она шла на борьбу съ нимъ какъ на подвигъ, съ полною увренностію въ побд. На другой же день она потребовала полнаго объясненія загадочныхъ словъ и получила его, но вышла не побдителемъ, а побжденнымъ. Она сложила оружіе и отдалась врагу своему на зло самой себ, наперекоръ своей вол.
Она говорила: Елена Ивановна моя благодтельница, моя мать, я ей всмъ обязана.
Алексй Иванычъ отвчалъ: онъ врагъ вашъ, вы ей обязаны однимъ заблужденіемъ,— и уяснялъ свой отвтъ положительными доказательствами.
Таня выслушивала съ ужасомъ, содроганіемъ, не врила, не хотла, не смла врить, но возраженія не находила. Она говорила: я живу какъ человкъ долженъ жить.
Онъ отвчалъ съ новыми доказательствами: вы не живете, а уродствуете.
Она говорила: я длаю добро.
Онъ отвчалъ: неправда, вы длаете зло, въ васъ добро есть, но оно скрыто, задавлено.
Она говорила: смотрите, какъ прекрасно все окружающее.
Онъ отвчалъ: вздоръ! вы не такъ смотрите, оно отвратительно. Таня все выслушивала, не соглашалась, боялась соглашаться, но отвта не находила.
Грозная картина правды съ каждымъ разомъ уяснялась боле и боле, на ней являлись новые ужасающіе образы, краски ея день ото дня становились ярче, он все сильне и сильне приковывали взоры двушки и ослпляли ихъ, какъ непривычныхъ къ свту. Рада бы она смотрть, да боится, глазамъ больно, свтло черезчуръ. Передъ ней лежало два пути: старый, усвоенный жизнію и всосанными съ дтства понятіями.— Какъ оставить его, почему, зачмъ? До сихъ поръ-же она ходила по немъ, не замчала ни его кривизны, ни шероховатости.— Новый — неизвданный, закрытъ непроницаемой завсой, что за ней, свтъ или тьма?.. Кому врить? на что положиться? Къ одному влечетъ сердце, разумъ, просится душа, къ другому тянетъ привычка, совсть. Одинъ голосъ кричитъ: не бойся, ступай по прямой, широкой дорог: къ добру ведетъ она, на ней жизнь истинная, настоящая. Другой голосъ шепчетъ: ступишь, на первомъ шаг провалишься, тамъ мука кромшная, огнь вчный! Двушка закрыла глаза, заткнула уши и пошла куда повлечетъ сердце.
Алексю Иванычу нечего было упрекать Таню въ излишней, неумстной застнчивости, въ боязни говорить съ нимъ, теперь, съ каждымъ разомъ боле и боле, она сама считала необходимымъ упиваться его бесдой, ею одной она разршала свои сомннія, разгоняла свой страхъ, свою тоску.
— Отрадно, хорошо слушать васъ, Алексй Иванычъ, какъ-то говорила она, Васъ слушаешь, со всмъ соглашаешься, добру, злу-ли вы учите, все равно, хочешь не хочешь, съ вами нельзя не соглашаться!.. а останешься одна, раздумаешься обо всемъ, взглянешь на то, на другое, на маменьку, и страшно станетъ и себя и ее жаль, совсть мучитъ, грызетъ, кажется скрылась бы куда нибудь, умерла бы!.. Вдь я гршница, страшная гршница!? добавила она вопросительно, какъ будто сама не вполн довряла словамъ своимъ.
Радимцевъ пожалъ плечами.
— Татьяна Петровна, вы врите мн? спросилъ онъ.
— Врю, не могу не врить! отвтила она.
— Зачмъ-же, что заставляетъ васъ?.. ну, опровергните слова мои, докажите, что я заблуждаюсь!
— Чмъ же докажу я, не могу я этого!.. я врю вамъ, почему?— сама не знаю, а врю, стало быть нужно такъ!
— Потому, что ваше сердце вритъ!.. Вы-то не хотите, вы боитесь, вы слишкомъ застоялись, васъ страшитъ движеніе, а сердце заставляетъ васъ врить, правда?
— Можетъ быть!— отвтила Татьяна Петровна.
— Не можетъ быть, а наврно! вотъ и теперь, сердце говоритъ одно, а вы другое! старая привычка! не бойтесь, скажите прямо, откровенно, вдь правда?
— Правда! повторила Таня какъ-то невольно, какъ ребенокъ, уличенный во лжи, робко сознается, краснетъ и глаза потупляетъ.
— А если правда, если даже противъ вашего желанія ваше сердце вритъ мн, находитъ что-то хорошее въ словахъ моихъ, стало быть я говорю истину?
— Истину! попрежнему повторила Татьяна Петровна.
— Нтъ, позвольте, быть можетъ вы увлечены мною, положимъ, я разбойникъ, преступникъ, хочу совратить васъ и проповдую зло, а вы, по увлеченію, зло принимаете за добродтель, вы ослплены… ну, а вся эта природа,— что окружаетъ васъ, весь этотъ міръ, этотъ свтъ, котораго вы составляете частицу, которымъ живете, дышите, что говоритъ вамъ?.. Не видите ли вы въ каждомъ проявленіи этой мірской жизни, въ жизни природы, повтореніе словъ моихъ?.. Отвчайте, Татьяна Петровна, я васъ возмутилъ, нарушилъ вашу дремоту и долженъ васъ успокоить.
— Вижу, отвтила она.
— Ну, а природа можетъ увлекаться, обманывать, разбойничать, можетъ подкрашивать ложь и выдавать се за истину?
— Нтъ!
— Стало быть и я говорю истину?
— Истину! тихо повторила Таня.
— А разв тотъ, кто принимаетъ истину, гршитъ?… Гршитъ человкъ противъ Бога и противъ ближняго, противъ Бога гршитъ тотъ, кто пренебрегаетъ его благомъ, его созданіемъ, не носитъ въ себ его духа, кто жизнь свою обращаетъ въ тяжелое, безполезное бремя, кто думаетъ исказить прекрасное твореніе божіе, пересоздать его, отступается отъ него, боится его чистоты, его свта!.. Вы знаете притчу о талантахъ, поймите ее хорошенько, она иметъ огромное значеніе, вдь слово божіе широко, обширно!.. Гршитъ противъ ближняго тотъ, кто длаетъ ему зло, растлваетъ его природу, совращаетъ его умъ, сердце, кто наконецъ свое преступленіе, свой грхъ думаетъ облегчить, замазать преступленіемъ и грхомъ другаго!.. Вы страшитесь не грха, въ васъ его нтъ, вы больны наслдственною болзнью, въ васъ только грхъ другихъ, ближнихъ, вы слишкомъ привыкли къ нему, слишкомъ сжились съ нимъ и боитесь отршиться отъ него!.. Знаете, Татьяна Петровна, я виноватъ передъ вами только въ томъ, что хотлъ спасти васъ и черезчуръ круто взялся за дло, въ этомъ я раскаяваюсь, объ этомъ жалю, быть можетъ васъ спасло бы время, а теперь я боюсь за васъ, вы слишкомъ воспріимчивы, слишкомъ горячи, вамъ нужно успокоиться. Начало сдлано, предоставьте остальное времени, назадъ вамъ не вернуться, вы сами пойдете впередъ, кончимте наши обоюдные вопросы, будемте толковать попрежнему объ ягодахъ, вареньяхъ, грибахъ, снокос, пожалуй даже объ Яш, о чемъ хотите, право я иногда смотрю на васъ и готовъ отступиться отъ своихъ словъ: въ васъ столько борьбы, столько тревоги, мн страшно за васъ, вамъ нужно отдохнуть, не все же учиться! добавилъ онъ, улыбаясь.
— Нтъ, я должна учиться, я остановиться не могу, я должна дальше, дальше идти, куда бы ни было, а дальше — твердо отвтила Таня.
Алексй Иванычъ взглянулъ на нее. Она стояла потупивъ голову, раскраснвшись, руки ея слегка дрожали. Онъ свернулъ разговоръ на другой предметъ.
А между тмъ, въ сосдней комнат, Елена Ивановна шепталась съ какой-то побродягой старухой.
— Вс они, матушка, совратители, вс!— такой ужъ законъ ихній, говорила послдняя,— вс они нашего пола ищутъ, къ нашему полу стремленіе имютъ, нашъ полъ злосчастный, потому дьяволъ, извстно, все на чистое да непорочное свою власть налагаетъ… Вотъ хошь бы въ город, Колотырниковъ, купецъ, можетъ знать изволите, человкъ святйшій и непьющій. Дочка у нихъ была, красота неописанная, воспитана тоже въ благочестіи, а совратилась, такъ совратилась,— отъ родителя бжать хотла, одоллъ ее, матушка, лукавый, тоже образъ мужескій принялъ…. Въ монастырь на покаяніе отдали, только тмъ и избавили, теперь ничего, пооблегчала маленько, только разумомъ поослабла, какъ помутилась словно, а полюбовнаго ничего нтъ!
Елена Ивановна покачала головой.
— Экія страсти какія! произнесла она со вздохомъ, вдь вотъ поди ты, на свт-то какихъ только соблазновъ нтъ! Я и сама не знаю что сдлалось съ ней, жалость беретъ, и не узнать, словно потерянная какая, такъ въ глаза ему и смотритъ, точно онъ, прости Господи, руководитъ ее.
— Руководитъ, матушка, руководитъ! потому что бсъ, точно руководитъ,— съ нами крестная сила! произнесла старуха и перекрестилась.
Радимцева тревожно взглянула на нее.
— Вдь братъ онъ мн, Аринушка, кто его знаетъ, кажется человкъ въ порядк, добрый и умный такой, воды не замутитъ.
— Прикидывается, матушка, прикидывается, не братъ онъ вамъ, а ворогъ. Дьяволъ всякіе образы на себя принимаетъ: и красоту и безобразіе, всякую форму изобразить можетъ,— ршила старуха.
Елена Ивановна вздохнула.
— Страсти ты говоришь, Аринушка, послушаешь тебя, пуще страшно станетъ!.. И когда это сгинетъ онъ?.. Пробовала я и такъ и сякъ, что ни говори — ни что не беретъ, точно не понимаетъ, все живетъ, да живетъ!
— Погубить, матушка, хочетъ, оттого и живетъ! замтила старуха.
Радимцева вздрогнула.
— Аринушка, что ты?! произнесла она и пристально на нее взглянула.
— Ничего, матушка, такъ, то есть говорю, къ примру, потому теперь онъ ее путаетъ, а запутаетъ, значитъ погубитъ, сила такая! А вы, Алена Ивановна, если вашей милости угодно безпремнно выгнать его, прикажите въ его свтлиц во всхъ углахъ ладономъ покурить, чтобъ въ каждомъ углу трижды курили: это оченно помогаетъ, отъ духу-то убжитъ сразу, не выдержитъ!
— Неужто убжитъ!? какъ-то радостно повторила хозяйка.
— Убжитъ, матушка, врно убжитъ, нельзя будетъ не убжать ему!
— Ужо гулять уйдетъ, прикажу Матрешк, да вотъ и съ Таней поговорить нужно, можетъ такъ только думается худое все…. пробовала я подслушать, что тамъ за разговоръ у нихъ, вдь со страху, прости Господи, чего не померещится, думаешь, не любовное ли что! Она плюнула. Такъ нтъ, все такое кроткое, да душеспасительное, только говоритъ мудрено какъ-то, даже подивилась я отъ мужчины такія рчи слышать!.. А ладономъ все же покурить, хуже не будетъ, удетъ такъ и Господь съ нимъ!
— Хуже не будетъ, доброе не испужается, а злому да нечистому туда и дорога! Господи, оборони и избави! подтвердила старуха и снова перекрестилась.
Въ тотъ же день вечеромъ Татьяна Петровна приказала горничной Наташ, той самой, которая просила за жениха своего, лечь у себя въ комнат.
На горизонт собирались тучи, вдали гремлъ громъ, сверкала молнія, воздухъ былъ удушливъ. Бдная двушка не ршилась остаться одна.
— Наташа, голубушка, посмотри, никакъ расходиться стало? говорила она, сидя на своей постел.
Горничная подошла къ окну и отодвинула стору.
— Не то что расходится, а и тучекъ не видать, барышня, вонъ и звздочки показались, тишь такая! весело произнесла она.
Татьяна Петровна глубоко вздохнула и перекрестилась.
— Ничего, Наташа, ты все же лягъ здсь, замтила она.
— Да лягу, барышня, какъ не лечь, лишь бы васъ успокоить… вдь вотъ недавно вы и грозы-то стали побаиваться, а то бывало какъ ни греми и горя мало, словно радуетесь еще, говорятъ, барышня, будто громомъ земля очищается, то есть все грховное да нечистое истребляется въ ней, правда это? спрашивала горничная, разстилая на полу въ углу какое-то подобіе тюфяка.
Татьяна Петровна повела глазами и ничего не отвтила. Прошло нсколько минутъ, она все продолжала сидть на своей кровати. Распущенные ея волосы падали на грудь и плечи, руки лежали на колняхъ, взглядъ выражалъ что-то болзненное, казалось она отдыхала отъ сильной усталости.
Горничная прошептала молитву, легла и свернулась кренделемъ подъ грязнымъ выбойчатымъ одяломъ.
— Наташа, скоро твоя свадьба? спросила Татьяна Петровна, какъ бы очнувшись отъ дремоты.
Горничная вздохнула.
— Не знаю, барышня, какъ справиться успемъ, потому тоже хоть малостью, а справиться нужно.
— Ты любишь жениха своего, очень любишь?
— Какъ не любить, извстно по-своему любишь тоже, хорошаго человка нельзя не любить!
— Разскажи мн, Наташа, какъ ты любишь, что ты чувствуешь, все разскажи, я знать хочу, разскажи пожалуйста!
Горничная задумалась.
— Да какъ-же, барышня, разсказать это, мудрено что-то, этого подика-съ и разсказать нельзя, такая значитъ сила ужъ, потому все тебя словно тянетъ къ нему.
— Тянетъ? вопросительно повторила Таня. То есть все теб хочется съ нимъ быть, продолжала она, говорить съ нимъ долго, долго, глядть на него не наглядться, передать ему свою душу, сердце, дышать съ нимъ однимъ воздухомъ, убиваться однимъ горемъ, радоваться одною радостію, такъли, Наташа?
— Не знаю какъ сказать, барышня, наше дло простое, деревенское, вы говорите по-своему по-господскому.
— А сердце болитъ у тебя?
— Какъ болитъ, барышня?
— Ну да, тоскуетъ по немъ?
— А кто его знаетъ, тоскуетъ-ли, нтъ-ли, отчего болть ему, иной разъ словно защемитъ только.
— Ну, а когда ты не видишь его, продолжала Таня, не слышишь его голоса, онъ изъ ума у тебя не выходитъ, онъ все-таки въ сердц у тебя, онъ съ тобой, ты не можешь ни на минуту забыть его, онъ умне, краше всхъ для тебя, ты шепчешь его имя, говоришь его словами, ты живешь имъ?.. Она остановилась, пристально смотрла на горничную и ждала отвта.
— Вспоминаешь, барышня, точно вспоминаешь, какъ не вспоминать, вотъ и намедни тоже, пошелъ онъ это въ городъ на фабрику на заработки и сережки мн купить общалъ, такъ все думалось какъ бы не загулялъ, потому хошъ и непьющаго человка, а совратить можно, народъ тамъ такой значитъ кабачный!
— А во сн, Наташа, видишь его?
— Во сн не случалось, почудился разъ да Господь съ нимъ, чудный такой, не ладный!
— Какъ чудной?
— Точно чудной, грозный такой, ровно бить собирался, а за что бить-то!
Татьяна Петровна задумалась.
— Послушай, Наташа, вотъ что ты скажи мн, произнесла она нсколько спустя, всхъ, всхъ дороже онъ теб? дороже отца, матери, сестеръ, братьевъ, дороже жизни, готова ты умереть за него?
Горничная молчала.
— Что-жъ ты молчишь, Наташа, отвчай, говори, ничего не бойся…. умереть за него готова ты?
— Да зачмъ же помирать, барышня? Господь съ вами, на все воля божья, извстно конецъ придетъ, вотъ и помрешь.
На губахъ Тани мелькнула улыбка, физіономія ея выражала что-то торжественное.
— Нтъ, Наташа, говорила она, что родные, что друзья, что знакомые, ихъ забываешь?— если любишь кого, забываешь само себя, за того, кого любишь, всмъ жертвовать нужно, честію, жизнію, что жизнь!…. вдь жить безъ любви нельзя, ужъ если любить, такъ любить безъ границъ, безъ предловъ, безъ условій, любить до невозможности, до послдняго издыханія, до послдней капли крови, любить такъ, чтобъ страшно было, вотъ какъ должно любить!
Горничная приподняла съ подушки голову и взглянула на госпожу свою.
Она тяжело дышала, щеки ея горли, уста были полураскрыты, глаза блуждали и ярко свтились, на всемъ лиц было написано что-то величественное, радостное, но вдругъ выраженіе его измнилось, Таня вздрогнула, даже какъ-будто поблднла, губы ея судорожно вытянулись.
— Барышня? невольно окликнула ее горничная, съ нкоторымъ испугомъ.
— Ничего, Наташа! грустно отвтила она и опустила голову. Знаешь, что я вспомнила…. скажи мн, разв ты не боишься любить, не мучитъ тебя совсть, не страшно теб, не боишься ты, что Богъ покараетъ тебя, что ты пропадешь, сгинешь, изсохнешь, провалишься сквозь землю, сгоришь огнемъ медленнымъ?
— Что вы, барышня, съ нами крестная сила! страсти какія! произнесла въ недоумніи горничная.
— А грхъ?! продолжала Таня, а преступленіе!.. не гршно любить мать, отца, а кто любитъ посторонняго мужчину, тотъ сатан служитъ, гибель, гибель, страшно, Наташа, грхъ смертный!
— Какой же грхъ, барышня? по закону въ церкви повнчаны, какой же грхъ тутъ! стало быть такой ужъ порядокъ заведенъ, на томъ ужъ земля держится, ни человкъ, ни птица, ни зврь какой безъ пары не живутъ!
Татьяна Петровна глубоко вздохнула.
— Правда!… знаю, все знаю. Я и сама не рада, все мн грхомъ кажется, все страшитъ, волнуетъ да мучитъ, покою не даетъ!.. Выходи замужъ, будь счастлива, люби своего мужа, ты должна его любить, вотъ твоя святая обязанность, твоя жизнь!.. выходи, я и благословлю тебя, надлю чмъ могу, все для тебя сдлаю!
Горничная вскочила съ постели, ухватила-было руку госпожи своей, но послдняя выдернула ее и поцловала Наташу въ губы.
— Люби, люби! горячо повторила она, глаза ея наполнились слезами, она бросилась на кровать и зарыла въ подушки голову.
Наташа совершенно растерялась отъ неожиданной чести, она долго стояла въ недоумніи, наконецъ потихоньку легла, но долго заснуть не могла, барскій поцлуй жегъ ей губы, слова: ‘люби, люби,’ звенли и отдавались въ ушахъ.
На другой день утромъ Елена Ивановна позвала Таню къ себ въ спальню.
— Вотъ, голубушка, говорила она, запирая двери и усаживая подл себя двушку, все я съ тобой поговорить хотла, да гость-то мшаетъ, помха онъ намъ, большая помха!
— Что такое, маменька? тревожно спросила Татьяна Петровна и лице ея вдругъ поблднло.
— Какъ что? мало-ли что? много на душ есть, много, да сказать-то случая не было, не выходило все… Таня, голубушка, не хорошо у насъ, не ладно! добавила Елена Ивановна и пристально взглянула на двушку.
— Какъ не ладно?! попрежнему повторила Таня.
— Не ладно, такъ не ладно, что и сказать боюсь, продолжала Радимцева. Богъ тебя знаетъ, убгаешь ты нонче меня, не знаю, за что такая немилость вышла, чмъ прогнвила?— люблю какъ дочь родную, что за напасть такая! я ли не голубила тебя, покинешь ты меня не вынесу, умру съ тоски да печали…
Таня заплакала, схватила руки Радимцевой и крпко цловала ихъ.
— День за день, все думается къ смерти ближе, а поговорить нужно, продолжала Елена Ивановна, для твоего же счастія нужно!.. есть у тебя на душ что-то, Таня, есть, не та ты сяла, есть на душ, есть! повторяла она, вглядываясь въ лице двушки. Если согршила въ чемъ, разскажи да покайся лучше, очисти совсть, безъ грха человкъ не живетъ, покаешься облегчишь себя, безъ покаянія и прощенія нтъ, скрываешься вдвое гршишь, отъ Бога не скроешься, не убжишь, грха не утаишь, онъ самъ себя выкажетъ, изъ земли выростетъ, со дна морскаго выплыветъ! Покайся, покайся, спаси себя!
Таня ршительно не знала что говорить, что длать, куда смотрть, она отворачивалась отъ Елены Ивановны, ея взглядъ и грозныя слова проникали насквозь душу, наполняли ее ужасомъ, грызли и ворочали совсть.
— Я заступила теб мсто матери, продолжала Радимцева, призрила, вспоила, вскормила, взлеляла, выростила тебя, хотла облагодтельствовать, а ты, Таня, чмъ тыплатишь мн, что длаешь, къ чему готовишь себя?.. если совсть твоя чиста, если ты не виновата ни въ чемъ, взгляни на меня прямо и я поврю теб, вонъ образъ какъ смотритъ!.. Таня, Таня! Она насильно старалась заглянуть въ лице ея.
— Маменька! прошептала Татьяна Петровна и упала головой въ колни Радимцевой.
— Я все узнаю, все, отъ меня ничего не скроешь, я твоя мать, я Богу отвчу за тебя, за грхъ твой, во сн увижу!.. что мн Яша вчера сказалъ, что?!..
Таня быстро подняла голову и пристально смотрла на Елену Ивановну.
— Что Яша сказалъ?! повторила она съ ужасомъ.
— Правду сказалъ, страшную правду, глаза мн открылъ, медленно говорила хозяйка, обдумывая какъ бы удачне поразить двушку, насильно вывдать ея тайну. Онъ вотъ что сказалъ, страшно и повторить, Таня, страшно, лучше бы не родиться теб, онъ сказалъ будто-бы ты….
— Маменька! вскрикнула Татьяна Петровна, зажимая рукою ротъ Радимцевой, не говорите, не говорите, ради Бога не говорите, я сама скажу! Она опустила голову и тяжело дышала.
Елена Ивановна молчала, глаза ея сверкали, она какъ-будто догадывалась что скажетъ Таня и съ нетерпніемъ ждала ея отвта.
— Я сама скажу, сама…. постойте… самой себя легче казнить!… вы думаете, что я люблю Алекся Иваныча, выговорила Татьяна Петровна тихимъ, прерывающимся голосомъ, вы подозрваете меня, боитесь за меня, васъ страшитъ грхъ?.. не бойтесь, бояться нечего, это неправда, этого быть не можетъ, одно пустое воображеніе, мечта, сонъ, вздоръ, пустяки, нелпость! произнесла она твердо, но какъ-то насильно, неестественно и подняла голову. Я не могу любить, не должна любить, не смю любить, я поклялась, обтъ дала!.. гд же тутъ любовь, гд?… въ сердц нтъ ея, въ немъ страхъ одинъ, въ ум нтъ, въ немъ хаосъ, сомнніе, нигд ея нтъ, нтъ, нтъ и не будетъ, никогда не будетъ! твердила она, ощупывая руками грудь и голову. Любовь вдь грхъ, страшный грхъ, преступленіе, за нее огнь вчный! Она повалилась на шею къ Радимцевой и громко зарыдала.
— Да мн любить невозможно, гд мн любить! говорила она нсколько спустя, останавливаясь на каждомъ слов и какъ бы разсуждая сама съ собою, сердце мое къ любви не приготовлено, я слишкомъ слаба, слишкомъ ничтожна, вдь для любви нужно отказаться отъ своей воли, забыть, уничтожить само себя, а я?… какая же тутъ любовь, гд?.. насмшка надъ любовью. Нтъ, маменька, не бойтесь, я все та же, я только кажусь другою, да, кажусь только, я исправлюсь, буду тмъ, чмъ прежде была, буду, успокойтесь, я никого не люблю! добавила она ршительно.
Елена Ивановна взглянула на нее.
Въ самомъ дл лице Тани казалось совершенно спокойнымъ, глаза смотрли прямо, открыто, на губахъ мелькнуло что-то въ род улыбки.
Радимцева вздохнула и покачала головой.
— Богъ тебя вдаетъ, Таня, не разберешь тебя, поневол подивишься, согршишь да подумаешь, ты вонъ зачастую съ нимъ сидишь, все какіе-то разговоры у васъ, лукавый-то можетъ пляшетъ передъ тобой да радуется!.. охъ, не мн бы говорить, не теб бы слушатъ, страшно!… Остерегись, Таня, остерегись, одумайся пока не поздно, бги отъ яду, дьяволу душу продаешь, бойся кары небесной, бойся проклятія, изсохнешь! сгинешь, пропадешь, въ грх сгніешь! Въ лиц Елены Ивановны было дйствительно что-то страшное, пророческое, глаза ея дико сверкали.
— Если ты обманываешь меня, продолжала она, если… не хочу говорить, ты сама понимаешь…. я отступлюсь отъ тебя, мало этого, прокляну тебя!… тогда вшайся къ нему на шею, люби, выходи замужъ, только счастія ни въ чемъ не будетъ, сама на себя руки наложишь!
Татьяна Петровна не выдержала, она упала передъ ней на колни.
— Маменька, голубушка, простите меня, говорила она съ полнымъ отчаяніемъ, я сама не. знаю что со мной длается, я преступница противъ воли, какая-то вражеская сила опутала меня, грызетъ она меня, не даетъ покоя ни днемъ, ни ночью, она все чернитъ, все передлываетъ на свой ладъ, насильно въ душу крадется, страшно, страшно мн! я гршница, страшная гршница! я все забыла, насмялась надъ тмъ съ чмъ выросла, не казните же меня, простите, простите, дайте покаяться, дайте вымолить себ прощеніе, я кровью своей смою грхъ на себ!… Боже, Боже! очисти меня. Она плакала, обнимала колни и цловала руки Радимцевой.
Тлаза послдней заморгали.
— Таня, ты замужъ хочешь? можетъ теб предложеніе сдлали?.. какъ-то неопредленна спросила она.
— Какъ замужъ?!.. что вы говорите?!.. кто сдлалъ?!
— Братъ!… что удивительно, погубилъ одну, теперь принялся за другую.
— Я замужъ не должна идти…. я принадлежу вамъ одной, я ваша! твердо отвтила Таня.
Елена Ивановна улыбнулась.
— А сонъ? помнишь птицу блую, помнишь какъ ты защищала ее?… птица эта здсь, назвалась братомъ и живетъ, ты не гонишь его, ты говоришь съ нимъ, онъ для тебя живетъ здсь.
— Маменька! вскрикнула Таня и остановилась. Онъ удетъ! твердо прибавила она.
— Удетъ!? радостно подхватила Радимцева.
— Удетъ!.. завтра-же, навсегда, на вки, онъ долженъ ухать, клянусь вамъ моею жизнію, клянусь Творцемъ небеснымъ! торжественно произнесла Татьяна Петровна.
Долго еще тянулась бесда между двумя женщинами, Елена Ивановна торжествовала, повидимому она снова окончательно овладла своей воспитанницей, вернула ее къ спасенію, наполнила ея душу страхомъ и раскаяніемъ. Дйствительно въ настоящую минуту Таня каялась непритворно, со всмъ жаромъ, отъ всего сердца, теперь она готова была на все, чтобъ только чмъ-бы то ни было загладить свое мнимое преступленіе, теперь она даже отъ всей души ненавидла Алекся Иваныча, считала его врагомъ своимъ, возмутителемъ своего спокойствія.
За обдомъ въ тотъ же день все общество сидло очень угрюмо. Елена Ивановна изподлобья взглядывала на браата, Татьяна Петровна не глядла ни на кого, она опустила глаза въ тарелку и боялась повернуть голову, Радимцевъ пробовалъ нсколько разъ завязать разговоръ, оживить присутствующихъ, касался то одного то, другаго предмета, но получалъ такіе сухіе, насильные отвты, что поневол послдовалъ общему примру и занялся исключительно супомъ, соусомъ, жаркимъ и доморощеннымъ пирожнымъ.
Посл обда Тан предстоялъ трудный, тяжелый подвигъ, она должна была ршительно объясняться съ Алексемъ Иванычемъ, заставить его ухать во что бы то ни стало. Долго она обдумывала какъ и съ чего начать разговоръ, нсколько разъ думала приступить къ длу, но языкъ не ворочался, сердце сильно билось.
Елена Ивановна заперлась у себя въ спальн.
— Алексй Иванычъ, потрудитесь въ садъ сойти, мн нужно говорить съ вами, произнесла наконецъ Татьяна Петровна дрожащимъ голосомъ и не дожидаясь отвта, быстро вышла изъ комнаты.
Радимцевъ посмотрлъ ей въ слдъ, на минуту задумался, потомъ взялъ фуражку и отправился по назначенію.
Въ саду Таня сидла на скамейк, она приготовлялась, собиралась съ силами.
Алексй Иванычъ подошелъ къ ней.
— Что съ вами, Татьяна Петровна, вы такъ разстроены, сестра тоже, что все это значитъ? спросилъ онъ.
— Сядьте, Алексй Иванычъ, мн нужно говорить съ вами, говорить ршительно, серьезно! отвтила Таня, не смотря на него.
Радимцевъ опустился на скамью и въ недоумніи глядлъ на двушку.
Она молчала, старалась казаться спокойною, но высоко подымавшаяся грудь да дрожавшія руки изобличали ее.
— Алексй Иванычъ, начала она нсколько спустя глухимъ, надорваннымъ голосомъ, у меня просьба есть, вы удивитесь можетъ, вы должны ее исполнить… дайте мн слово.
— Какая просьба, Татьяна Петровна?.. говорите, приказывайте, все, что возможно, я всегда готовъ сдлать для васъ.
— Алексй Иванычъ, ради моего спокойствія, счастія, ради моей жизни, вы должны завтра-же ухать отсюда! докончила она очень тихо, какъ бы глотая слова свои, и по щекамъ ея потекли слезы.
— Какъ ухать?.. почему долженъ? отвтилъ Радимцевъ, не спуская глазъ съ двушки.
— Должны!.. я прошу, умоляю васъ, я даже требую этого! повторила она.
Алексй Иванычъ все смотрлъ на нее и не зналъ что отвтить.
— Татьяна Петровна, началъ онъ нсколько спустя, я право не понимаю, что все это значитъ, положимъ я долженъ ухать, я самъ знаю, что не могу здсь жить, самъ знаю, что нужно когда нибудь ухать, знаю что надолъ сестр, не дальше какъ сегодня утромъ я думалъ объ этомъ, но меня удивляетъ, почему вы, нетолько просите, но даже умоляете, требуете, почему я долженъ ухать непремнно завтра, что за поспшность? меня поражаетъ ваше замшательство, что съ вами, что сучилось, скажите Бога ради?
— Ничего не случилось, ничего… я не могу говорить, мн трудно говорить… узжайте… завтра я напишу, объясню вамъ… видите, я все сдлаю, все!.. только уничтожьте мое письмо, сожгите его! добавила она такимъ голосомъ, какъ-будто ршалась на что нибудь страшное неслыханное.
— Завтра? переспросилъ Радимцевъ.
— Завтра, завтра и навсегда! повторила Таня.
— Навсегда?!
— На вки!
— Татьяна Петровна, что съ вами?!. что я сдлалъ, въ чемъ виноватъ?!.. откройтесь, скажите прямо, отъ души, отъ отъ сердца! горячо добавилъ онъ.
— Ни въ чемъ не виноваты, вы ни въ чемъ не виноваты, я знаю, вы хотли добро сдлать, да, добро!.. не требуйте отъ меня, я не могу говорить, это сверхъ силъ моихъ, я напишу вамъ, что-жъ еще, это послдняя моя жертва! Она закрыла на минуту глаза и тяжело вздохнула, какъ-будто страшная, внутренняя боль мучила, давила ее.
Алексй Иванычъ попрежнему смотрлъ на нее въ недоумніи и казалось ждалъ дальнйшаго объясненія или старался разгадать значеніе и причину этой загадочной, непонятной просьбы.
Молчаніе продолжалось нсколько минутъ.
— А если я не послушаюсь, не уду? спросилъ наконецъ Радимцевъ.
— Не удете — я уду!.. лучше не спрашивайте меня, вы не поврите мн! отвчала она.
— Куда удете?
— Куда?.. умру! произнесла Таня такимъ твердымъ, ршительнымъ голосомъ, что по жиламъ Алекся Иваныча невольно пробжалъ холодъ.
— Видите, вы должны ухать! снова повторила она.
— Послушайте, Татьяна Петровна, неужели по собственному призванію, по голосу вашего сердца, вы говорите все то, что я слышу, или вы поражены чмъ-то, вынуждены, исполняете волю другихъ, дйствуете не отъ себя собственно, неужели первое? быть не можетъ!
— Все!.. и первое и послднее, ршайте сами, думайте какъ хотите, только узжайте, узжайте Христа ради, спасите меня!
Алексй Иванычъ опустилъ голову.
— Вы удете? спросила она.
— Уду! не-хотя отвтилъ Радимцевъ. Уду, если это нужно для вашего спасенія, для вашей жизни, только въ такомъ случа и уду!
— Необходимо! повторила Таня и хотла встать, но Алексй Иванычъ удержалъ ее.
— Позвольте, Татьяна Петровна, позвольте мн, въ свою очередь, быть можетъ въ послдній разъ, поговорить съ вами, иначе я не могу ухать, мн не. такъ легко ухать!.. Извольте видть, Татьяна Петровна, я пріхалъ сюда не къ сестр, объ этомъ я не разъ повторялъ вамъ, ея присутствіе только отравляетъ мое здшнее счастіе, она возмущаетъ меня взглядомъ, словомъ, дломъ, возмущаетъ на каждомъ шагу, тмъ боле, что по наружности я покоряюсь ея уродству, но это видимое равнодушіе къ злу, это притворное смиреніе, эта борьба съ самимъ собою мн стоятъ дорого, какъ все насильное, противу естественное… Сестра погибшая овца, богъ съ ней!.. Это тло безъ души, начавшее гнить, разлагаться, объ ней нечего говорить!.. Я пріхалъ сюда разшевелить мои заснувшія чувства, пріхалъ къ вамъ или лучше сказать для васъ, не зная васъ, ваше положеніе занимало мой умъ, трогало сердце, быть можетъ это происходило отъ собственнаго моего бездлья, отъ этой душевной скуки, отъ необъяснимиго къ чему-то стремленія, отъ недовольства духа, отъ потребности жить чуждою жизнію, все равно, мн казалось, что я долженъ сюда хать, что здсь я успокоюсь, что здсь, наконецъ, мн предстоитъ совершить подвигъ, долгъ, святую обязанность, что здсь я найду какой-то необъяснимый кладъ, дорогой только моему сердцу!.. Почти два мсяца я прожилъ здсь и въ это время узналъ васъ, я нашелъ въ васъ прекрасную грзу моего воображенія, любимую мечту мою я увидлъ въ дйствительности, сонъ моей жизни сбылся, я нашелъ въ васъ одно изъ прекраснйшихъ созданій природы, чудный, благоухающій цвтокъ, роскошный какъ сама природа, но готовый погибнуть, завянуть отъ недостатка воздуха, отъ сухости почвы. Я принялся за этотъ цвтокъ, я не могъ по своей натур равнодушно видть его уничтоженіе, я долженъ былъ помочь ему, воскресить его, я сталъ поливать его, разгонять душный воздухъ и вдругъ этотъ цвтокъ заблестлъ, засіялъ еще ярче, еще красиве, еще душисте, пустилъ свжіе отростки. Я смотрлъ на него и гордился, радовался, восторгался имъ, жилъ его жизнію, я говорилъ: рости, рости, украшайся, въ теб моя слава, въ теб мой подвигъ, ты дитя мое, въ теб мой духъ, мое слово, мое дло, моя мысль, въ теб я самъ!.. Да, Татьяна Петровна, я говорилъ это, я не могъ говорить иначе!.. И вдругъ это дитя, котораго я не могъ не любить какъ свое созданіе, какъ самого себя, какъ свою жизнь, гонитъ меня, проклинаетъ, снова требуетъ духоты да гнили!— Онъ замолчалъ, на-глазахъ его блеснули слезы.
Татьяна Петровна сидла отвернувшись и плакала.
— Скажите сами возможно-ли это, естественно-ли, могу — ли я легко, безъ борьбы, бросить этотъ цвтокъ, оставить его на произволъ судьбы, на поруганіе?.. вдь въ немъ жизнь моя, жизнь!
Таня не отвчала.
— Да, я люблю васъ, я не могу васъ не любить, продолжалъ Алексй Иванычъ, обстоятельства заставляютъ меня высказать то, о чемъ и говорить нечего, что въ порядк вещей.— Я не зналъ человка похожаго на васъ, не встрчалъ женщины имющей хоть тнь вашего подобія, я только искалъ ихъ, бредилъ ими, бгалъ людей потому, что они не нравились мн, были слишкомъ матеріальны, сухи, безжизненны, односторонни, а я требовалъ жизни, жизни въ полномъ ея значеніи, я отчаявался за человка и въ васъ наконецъ нашелъ его, нашелъ самого себя, свое отраженіе, какъ же мн не любить васъ!— Говорю это не потому, чтобъ разжалобить васъ, вынудить вашу взаимность, продолжалъ онъ нсколько минутъ спустя, этого я не хочу, насильная, обманчивая взаимность приторна, несносна, да и зачмъ мн взаимность, я счастливъ потому, что нашелъ свой духъ, потому, что торжествую, говорю потому, что этого требуетъ душа, не могу-же я молчать ее заставить!.. Въ обыкновенныхъ обстоятельствахъ я бы объявилъ, что люблю васъ, поцловалъ бы вашу ручку, сдлалъ-бы вамъ предложеніе, вы бы отказали, я бы ухалъ и съ горя женился на другой, а теперь я ничего не требую, ничего не предлагаю, не прошу даже позволенія поцловать ручку. Я люблю васъ такъ много, такъ свято, такъ безгранично, такъ благоговю предъ вами, что всякое предложеніе мн кажется оскорбленіемъ любви, я боюсь за себя, въ состояніи-ли я быть для васъ тмъ, чмъ хотлъ — бы быть, быть можетъ для этого мало моей воли, мало духу, я слишкомъ слабъ, слишкомъ не увренъ въ себ, мн все кажется, что что бы я ни сдлалъ, блдно, мало, ничтожно, приторно въ сравненіи съ моею любовью, въ сравненіи съ вами!.. И я буду любить васъ всегда, во всемъ, гд бы ни былъ, безъ васъ, съ вами я буду жить вашею жизнію!. Эта любовь не увлеченіе, не горячка, нтъ, она выработалась потребностію души, сознаніемъ своего долга, она есть неотразимое, правильное, законное явленіе природы, эта любовь была во мн всегда, съ юношескаго возраста, быть можетъ съ колыбели, но олицетворилась только теперь.
Таня все молчала.— Блдное лице ея покрылось багровыми пятнами, сердце такъ, сильно билось, что были слышны его удары.
— Татьяна Петровна, я наконецъ длаю вамъ предложеніе,— прочь вс сомннія, прочь недоврчивость къ самому себ, прочь робость,— я ручаюсь за ваше счастіе!.. До сестры вамъ дла нтъ, она отступится отъ васъ, лишитъ наслдства, проклянетъ быть можетъ,— что за нужда! у меня есть свое, ни вы, ни я не должны марать себя ея достояніемъ, ея проклятіе то же благословеніе!.. Татьяна Петровна, я жду отвта, отвчайте мн!
Она молчала.
— Татьяна Петровна, я не о своемъ счастіи хлопочу, я прошу руки вашей не для удовлетворенія своего сердца, нтъ, я долженъ сдлать счастливою васъ, слышите, долженъ, долженъ окончательно спасти васъ, возвратить женщину женщин, ея назначенію, ея природ, безъ этого вашего счастія я погибъ, какъ погибъ бы тогда, еслибъ весь прекрасный міръ божій обратился въ комъ грязи!.. отвчайте мн!
Татьяна Петровна встала, глаза ея горли насильственно строгимъ выраженіемъ.
— Алексй Иванычъ, оставьте меня, оставьте! произнесла она дрожащимъ, но повелительнымъ голосомъ, ради того чувства, о которомъ вы сейчасъ сказали, оставьте меня, я не должна слушать васъ!
Радимцевъ смутился и не зналъ что отвчать.
— Я одного прошу, одного требую, завтра узжайте отсюда!
— Не могу! ршительно отвтилъ Алексй Иванычъ.
Татьяна Петровна вздрогнула, нсколько минутъ смотрла на него, онъ сидлъ опустивъ голову.
— Алексй Иванычъ, если все то, что вы говорили сейчасъ, правда, если вы дорожите мною, если хотите, чтобъ я сохранила о васъ добрую память, чтобъ я наконецъ врила вамъ, узжайте отсюда, пощадите меня, узжайте Христа ради!
Радимцевъ замоталъ головой и закрылъ лице руками.
— Если… если вы хотите, чтобъ и я любила васъ! добавила она насильно, какимъ-то хриплымъ голосомъ.
Алексй Иванычъ вдругъ выпрямился и радостно взглянулъ на Таню, онъ хотлъ говорить, но она предупредила его.
— Молчите!.. ни слова больше! произнесла она повелительно. Узжайте!
— Уду! какъ ребенокъ, какъ школьникъ за учителемъ, повторилъ Радимцевъ.
Татьяна Петровна встала и быстро выбжала изъ сада. Въ комнатахъ ей встртиласъ Елена Ивановна.
— Что?! спросила она съ безпокойствомъ и нетерпніемъ.
— Удетъ! глухимъ голосомъ отвтила Таня.
— Завтра?
— Завтра!
Радимцева вздохнула и перекрестилась.
Таня бросилась къ себ въ спальню, упала на кровать и громко зарыдала.

VII.

Въ тотъ же день, поздно вечеромъ, запершись въ своей комнат, Татьяна Петровна сидла облокотившись за маленькимъ столикомъ. Передъ ней лежалъ листъ почтовой бумаги. Тусклая свча освщала блдное, изнеможенное лице ея и падавшіе въ безпорядк на лобъ волосы. Она писала:
‘Алексй Иванычъ! Я дала вамъ слово объяснить причину моего настоятельнаго требованія вашего отъзда и исполняю его. Впрочемъ, и безъ этого общанія, даннаго мною какъ бы насильно, объясненіе съ вами для меня необходимо, въ настоящую минуту оно составляетъ живую потребность души моей, при окружающихъ условіяхъ легче передать бумаг свои чувства, мысли, сомннія, чмъ лично высказать ихъ, на послднее я бы никогда не ршилась. Сегодняшній день для меня ужасенъ, повториться онъ не можетъ… Я столько вытерпла, столько выстрадала сегодня, что одна и та же грудь вторично такъ выстрадать не въ состояніи! Теперь, запершись въ своей комнат, я пишу къ вамъ и отдыхаю, потому, что оправдываю свое страданіе, длюсь имъ вмст съ вами. Примите его и врьте какъ истинному, неподдльному говору сердца: въ настоящемъ моемъ положеніи человкъ ни себя, ни другихъ обманывать не можетъ. Прежде всего благодарю васъ, Алексй Иванычъ, за т теплыя минуты, которыя мн довелось раздлить вмст съ вами, плоды ихъ слишкомъ глубоко пали на душу и никогда не изгладятся изъ моей памяти, теперь я сознаю, что только эти минуты были минутами моей жизни, моего счастія!.. и я рада, что узнала жизнь, отвдала ея прелесть, рада, что взглянула на свтъ, рада даже за свое страданіе, его я не промняю на вс сокровища въ мір.— Не знаю, что будетъ впереди, вынесу-ли я борьбу съ самой собою, но только къ прежнему мн не вернуться, поздно, это выше силъ моихъ! Да, благодарю васъ, Алексй Иванычъ, благодарю много, много! Вы сдлали свое дло, вы сдлали великое дло, вы пересоздали человка, воротили заблудшаго, показали ему все прекрасное, научили жить, раскрыли его назначеніе, его природу!.. И я врю вамъ, сама сознаю это назначеніе, благоговю предъ нимъ, но вмст съ тмъ, страшно сказать, отвергаю его!.. да, отвергаю навсегда, на вки, какъ прекрасное, но невозможное! Что длать! я хочу, я должна въ счастіи, въ сознаніи этого счастія оставаться несчастною! Я хотла бы жить, но требую смерти, потому, что все доброе, чистое жизни было-бы моимъ зломъ, моимъ мученіемъ, моею карою. Благодарю васъ за любовь ко мн, я горжусь быть ея предметомъ и ршаюсь, въ свою очередь, сказать: и я люблю васъ! Да, люблю, люблю! не могу не любить! въ этомъ я сознаюсь первый и послдній разъ, сознаюсь правосудному Богу, самой-себ да вамъ, только потому, что не увижу васъ боле. Вы спросите къ чему послужитъ эта любовь, чмъ знаменуется она?.. моимъ страданіемъ, отвчу я, переносить его трудне чмъ наслаждаться блаженствомъ и счастіемъ. Быть можетъ любовь эта потому и сильна, потому такъ безотчетно прекрасна, что не выражается ничмъ наружнымъ, кроется внутри, гретъ, жжетъ, давитъ, наполняетъ душу, умъ, сердце! До сихъ поръ ни разу мысль о замужств не приходила мн въ голову, все воспитаніе мое, все окружающее всосанное съ дтства отгоняло эту мысль, давило ее, ставило ее если не наравн съ преступленіемъ, то по-крайней-мр на ряду съ порокомъ, котораго женщина должна избгать, бояться, я смотрла на безбрачіе какъ на что-то святое, достойное немногихъ избранныхъ и хотла быть этою избранною!.. О любви не смла думать, да и не могла думать, я не понимала ее, въ дтскомъ моемъ воображеніи она представлялась какимъ-то позоромъ, чмъ-то ужаснйшимъ! Теперь я прозрла, теперь я хочу врить другому, но къ несчастію не должна этому врить, боюсь врить, должна убить въ себ эту вру если не внутренно, то по-крайней-мр наружно. Поймите мое положеніе, Алексй Иванычъ, войдите въ него, поставьте себя на моемъ мст и вы оправдаете слова мои.
Я бдная, ничтожная сирота, нищая двочка, призрнная Еленой Ивановной, поднятая ею чуть не на улиц, она меня кормила, поила, ростила, учила, все равно какъ-она учила по-своему, какъ находила лучшимъ, она привыкла называть меня дочерью, врить моей благодарности, моей къ ней привязанности, не будь ея, я быть можетъ давно бы умерла отъ холоду и голоду: вы знаете моего отца, знаете слабость его, что было бы со мной?— я ей обязана своею матеріальною жизнію, я люблю ее, какъ же мн не любить, поймите вы это!.. А знаете ли вы, что эта Елена Ивановна если узнаетъ о моей любви къ вамъ, объ этомъ письм, если прочитаетъ мои настоящія мысли, она ужаснется, отвернется, отступится отъ меня, какъ отъ зми, гадины, которую она согрла на груди своей, выгонитъ отъ себя какъ презрнную тварь, какъ послднюю рабу свою, мало этого, она проклянетъ меня и, быть можетъ, сама не вынесетъ этого проклятія!.. Подумайте, что тогда будетъ со мною?!.. Алексй Иванычъ, легче убить само себя, нежели другаго, да еще кого?— роднаго, близкаго, того, кому каждымъ кускомъ обязана, лучше быть несчастной чмъ преступницей. Пусть, повторю слова ваши, оказанное благодяніе ложно, отзывается зломъ, да вдь творилось оно не съ злымъ, а добрымъ намреніемъ, пусть кормили меня ядомъ, да вдь по ошибк, по заблужденію, потому, что сами привыкли къ нему, считали его за свжую, здоровую пищу. Виновата-ли мать, если она вмст съ молокомъ своимъ кормитъ ребенка и своимъ грхомъ, своимъ порокомъ, питаетъ его своею жизнію, можетъ-ли этотъ ребенокъ поднять на нее руку, уличить ее въ преступленіи? Да еслибы по увлеченію, по слабости силъ я бы не вынесла моихъ страданій, измнила бы своей вол, то и тогда что меня ожидаетъ, могла-ли бы я быть спокойной, счастливой женой вашей, составить ваше счастіе?— никогда! мученія моей совсти отразились бы на дтяхъ, мой плачъ, мои стоны надоли бы вашему сердцу, загрызли бы вашу совсть. Какая я жена! ею я не могу быть, я не могу прилпиться къ мужу, отдаться ему вся, забыть все прошлое?— я только родилась женщиной, но недоросла, до женщины, не доросла до ея высокаго, дивнаго назначенія. Вотъ почему я такъ настойчиво, подъ страхомъ собственной жизни, требовала вашего отъзда, я боялась измнить своей вол, сдлать несчастнымъ васъ, преступницею себя. Я знала, чувствовала, что вы меня любите, угадывала напередъ слова ваши и боялась, что рано или поздно вы ихъ выскажете, мн оставалось одно изъ двухъ: или на вки разстаться съ вами, или пренебречь всмъ окружающимъ, растоптать его ногами, насмяться надъ нимъ, повторяю, я бы скорй наложила на себя руки, чмъ ршилась на послднее. Теперь я одна несчастна и только несчастна, если длаю зло, то только самой себ, я люблю! оставьте же меня любить по-своему, я страдаю! оставьте мое страданіе, не думайте облегчить его, оставьте мн мое несчастіе, я хочу этого, въ немъ удлъ мой. Вы говорите, что любите меня и ничего, не требуете, я отвчаю, что люблю васъ и также ничего не требую. Я бы желала теперь одного: умереть въ настоящемъ моемъ положеніи, съ моею любовью, съ моею тайною, это было бы лучшимъ счастіемъ моего несчастія, истиннымъ, врнымъ избавленіемъ отъ страданія. Прощайте-же навсегда, на вки, не напоминайте мн о себ, не губите меня, ршеніе мое твердо, неизмнно, вамъ я обязана жизнію нравственною: моей благодтельниц, моей второй матери жизнію вещественною, одна другой стоитъ, безъ послдней нтъ первой! Я буду любить васъ во всемъ, всюду, всегда, до послдняго издыханія — но безъ вашего личнаго присутствія, оно невозможно, оно преступно!
Таня кончила, перечитала письмо, глаза ея жадно перебгали со строчки на строчку, она прерывисто дышала, точно торопилась куда-то или боялась, чтобъ ее не поймали, или ей недоставало воздуха, потомъ дрожащими руками сложила письмо, сунула его въ конвертъ, надписала адресъ, опрокинулась головой на спинку кресла, закрыла глаза и полились градомъ слезы по щекамъ ея. Она не плакала, или по-крайней-мр въ этомъ плач не было слышно ни стона, ни всхлипыванья, ни даже малйшаго вздоха, одн только слезы лились невольно.
Долго она сидла въ такомъ положеніи, утренній лучъ солнца давно скользилъ по щек ея, золотилъ разсыпанные въ безпорядк волосы, игриво отсвчивался въ выкатившейся слез, она все сидла и по-временамъ вздрагивала. Птички запли дружнымъ хоромъ, затянулась заунывная псня мужика на пашн, дворня застучала, забгала, засуетилась, солнце цлымъ свтлымъ столпомъ ворвалось въ комнату, она все сидла блдная, изнеможенная, съ запекшимися губами, все вздрагивала и очнулась только тогда, когда Наташа постучалась къ ней въ комнату.
— Барышня, голубушка, тамъ барину лошадей привели, отъзжаютъ, барыня за чаемъ сидятъ, ждутъ васъ! говорила горничная, оглядывая съ ногъ до головы госпожу свою.
— Лошадей! безсознательно повторила Таня и остановилась какъ вкопаная. Наташа, я очень блдна? да, очень?.. я ночь не спала, не могла спать… дай воды, я однусь, я растрепана, я сама не знаю… говорила она очень скоро, то приглаживая волосы, то оправляя воротничекъ и платье.
Горничная подала воду. Таня намочила полотенце, прикладывала его къ глазамъ, терла имъ лобъ свой.
— Ничего, Наташа, ничего не замтно? спросила она нсколько минутъ спустя, остановившись передъ горничной.
— Ничего, барышня! въ недоумніи отвтила послдняя. Татьяна Петровна вздохнула, схватила письмо, сунула его въ карманъ, подошла къ двери, но вдругъ вернулась.
— Наташа, ты никому про меня не сказывай, ты молчи, молчи Христа ради! произнесла она умоляющимъ голосомъ и вышла.
Въ столовой Елена Ивановна сидла за чаемъ, она поджидала Таню и мухъ отгоняла, физіономія ея сіяла радостію, она улыбалась, безпрестанно взглядывала на Алекся Иваныча, какъ-будто заговорить съ нимъ хотла. Послдній стоялъ отвернувшись, у окна, лица его не было видно, онъ задумчиво глядлъ на стоявшую у крыльца почтовую тройку, да на собравшихся около нея деревенскихъ ребятишекъ.
Въ комнату вошла Татьяна Петровна, она искоса, мимоходомъ взглянула на Радимцева и почтительно поцловала руку хозяйки.
— Алексй Иванычъ узжаетъ! произнесла послдняя такимъ тономъ, какъ будто сообщала свжую новость, о которой сама только-что узнала.
— Узжаетъ!.. неопредленно отвтила Таня и сла къ столу за самоваромъ, такимъ образомъ, что ни Елена Ивановна, ни Радимцевъ не могли видть лица ея.
Послдній повернулся.
— Да, узжаю, узжаю! проговорилъ онъ въ свою очередь очень поспшно, какъ-бы задыхаясь отъ внутренняго волненія и слъ къ столу.
Наступило грозное, зловщее молчаніе, походившее на тишь въ природ — предвстницу бури.
Таня сидла понуривъ голову, она рада была, что самоваръ скрываетъ ее, ей было слишкомъ тяжело, она боролась, старалась казаться равнодушною, притворялась, обманывала само себя.
Алексй Иванычъ изподлобья взглядывалъ на сестру, досадывалъ на все окружающее, много желчи накопилось въ душ его, онъ хотлъ говорить, но думалъ и собирался съ силами, или, быть можетъ, удерживалъ ихъ, чтобъ разразиться сильне, нещадне.
Даже на губахъ Елены Ивановны исчезла улыбка, она какъ-то разсянно пила свой чай, ей было неловко.
— Куда-жъ, Алексй Иванычъ, покатите теперь, далеко, я думаю? вопросительно произнесла она, взглядывая на брата.
— Куда глаза глядятъ, свтъ великъ! нехотя отвтилъ онъ.
— То-то насладитесь, диковинокъ насмотритесь…
— Я диковинокъ много видлъ, такихъ диковинокъ, какихъ не увижу больше,— страшныхъ! злобно замтилъ Радимцевъ и глаза его засверкали.
— Тамъ новенькія, тамъ чудеса, отвтила хозяйка, не понявъ намека брата. Тамъ ужъ мста не нашимъ чета, мудреное все да хорошее…. Читала я книжку, давно ужъ, путешествіе описывается Таня, вотрушекъ-то приготови ли? неожиданно добавила она.
— Не знаю, маменька, еле-слышно отвтила Татьяна Петровна. Елена Ивановна встала и подошла къ двери.
— Пашка! крикнула она.
Таня между тмъ проворно вытащила письмо и бросила къ Алексю Иванычу.— Онъ схватилъ его, сунулъ въ карманъ, взглянулъ на двушку какъ-будто и благодарилъ, и жаллъ, и упрекалъ ее, и напоминалъ ей о своей любви и прощался съ нею. Она не видала этого взгляда.
Радимцева вернулась, сла на свое мсто и повела рчь о читанномъ ею путешествіи.
— Ну, Алексй Иванычъ, благодарю васъ, говорила она четверть часа спустя, сестру не забыли, навстили, скуку нашу разогнали, теперь и умирать легче, отрадне, все роднаго увидла! Она встала.
Алексй Иванычъ послдовалъ ея примру и началъ собираться. За столомъ осталась одна Таня.
— Хорошо роднаго увидть! все родной! продолжала Елена Ивановна умилительнымъ тономъ, вотъ и прошедшее вспомнишь, и то и другое, удете, опять запремся, такая ужъ жизнь наша, привыкли такъ!… охъ, тяжело, съ гостями нагршишь только! Глаза ея заморгали, она вздохнула, облокотилась на ручку кресла и ждала когда братъ подойдетъ прощаться.
Послдній медлилъ, то застегивалъ сюртукъ, то поправлялъ галстухъ, то надвалъ перчатки.
Въ дверяхъ торчала цлая дворня, собравшаяся смотрть на барскіе проводы.
— Елена Ивановна, прикажите людямъ уйти, произнесъ Радимцевъ дрожащимъ голосомъ.
Хозяйка взглянула на него.
— Чего собрались?.. вонъ! грозно крикнула она.
Дворня разбжалась.
Алексй Иванычъ подошелъ къ сестр и пристально взглянулъ на нее.
Она смшалась и, въ свою очередь, поглядла на брата. Минута была страшная. Холодъ пробжалъ по жиламъ Радимцевой, она вспомнила вдругъ и сонъ свой и зловщія слова Яши и предсказанія старухи странницы.
— Что вы?!.. робко спросила она.
— Я ничего… я проститься хочу, проститься такъ, чтобъ вы не забыли меня, моего присутствія! выразительно произнесъ онъ, бросилъ на столъ фуражку, скрестилъ на груди руки и уставилъ грозный, пронзительный взглядъ на сестру, такой взглядъ, какъ-будто съ ногъ до головы вымрялъ ее.
Елена Ивановна затряслась и судорожно схватилась за ручку кресла.
— Что вы?!… снова спросила она.
— Я проститься пришелъ, попрежнему произнесъ Алексй Иванычъ.
— Прощайте! насильно вымолвила хозяйка, не зная куда повернуть голову.
Блдная, какъ смерть, Таня выдвинуласъ изъ-за самовара, она крпко держалась за сосдній стулъ, вс члены ея похолодли, замерли, она съ какимъ-то невыразимымъ, безсознательнымъ ужасомъ смотрла на происходившее.
Дйствительно, Алексй Иванычъ былъ страшенъ, онъ поблднлъ, губы его дрожали, грудь тяжело дышала, въ глазахъ сверкала молнія.
— Я проститься пришелъ! повторилъ онъ чуть не по складамъ,— до такой степени дыханіе прерывало слова его. Я пришелъ объявить вамъ правду, пришелъ сказать, что нтъ человка, нтъ женщины, нтъ звря отвратительне васъ!… Я много терплъ, много страдалъ, много накопилось желчи въ груди моей, пора излить преступленіе!
Елена Ивановна пожелтла и затряслась какъ въ лихорадк.
Въ комнату вошелъ Петръ Кононычъ, съ огромными воротничками подъ носомъ, онъ остановился въ дверяхъ, разинулъ ротъ и вытаращилъ глаза.
— Что вы изъ себя сдлали? грозно продолжалъ Радимцевъ. Какъ воспользовались жизнію? въ какое ничтожество, въ какую грязь обратили вы ее, какимъ зломъ заразили все окружающее? Я все разскажу, все напомню, пора! вашъ часъ пришелъ! пусть вс узнаютъ васъ, узнаютъ васъ, узнаютъ вашу черствую, мрачную душу, пусть вс отвернутся отъ васъ, какъ отъ грха исказившаго божіе ученіе, божій промыслъ, поправшаго его святую волю!.. что вы такое?!.. Сперва вы были пустой, избалованной двчонкой, потомъ втряной, бездушной кокеткой, вшались на шею къ мужчинамъ, ловили жениховъ, поймали наконецъ какого-то дурака и мерзавца, который обманулъ, надулъ васъ самымъ пошлымъ образомъ, съ отчаянія вы бсновались, тиранили все подвластное, готовы были утопиться, броситься, не скажу куда, совстно присутствующихъ,— деревенская глушь спасла васъ отъ этого пути…. Тогда вы перемнили направленіе, вздумали убивать свою плоть, гнусно обманывать самое себя, заперлись въ духот и смрад, окружили себя дурами, думали создать свою жизнь на зло природ, наперекоръ Богу!.. Остатки добра вы замнили злостью, ненавистью къ человку, ко всему доброму, истинному, прекрасному!… Вы не могли видть любящую двушку потому, что завидовали ей, вы презирали мужчинъ потому, что они стали недоступны для васъ!.. Зависть и злоба одолла, душила васъ!… Вы обманывали Бога лицемріемъ, ханжествомъ, ложной молитвой, приторнымъ суевріемъ, въ вашемъ сердц не было ни раскаянія, ни любви, ни покорности вол провиднія, въ немъ было одно зло, одна борьба противъ добродтели… Вы окончательно погубили, развратили себя!
Елена Ивановна слабо вскрикнула, упала въ кресла. Ноги у ней подкосились, она вся дрожала, корчилась, жилась, не могла ничего говорить, вытаращила глаза и смотрла, на Алекся Иваныча, какъ на ужасное, сверхъестественное явленіе, пришедшее убить ее.
— Вамъ было мало губить себя, продолжалъ послдній, вы хотли видть въ другихъ, свое подобіе, этимъ вы думали оправдать зло, узаконить его!.. Вы взяли двочку, ребенка, вырвали изъ природы ея созданіе, велли ей дышать, думать по-своему и погубили ее!.. Кто убиваетъ ножемъ, тотъ мене преступенъ, тотъ уничтожаетъ жизнь человка, а вы портите, совращаете, отравляете душу его! Онъ замолчалъ, чтобъ перевести духъ и взглянулъ на Таню.
Она сидла попрежнему блдная, неподвижная, какъ къ смерти приговоренная.
Петръ Кононычъ не смлъ пошевельнуться, онъ вытянулся въ дверяхъ какъ вкопаный и хлопалъ глазами.
— Посмотрите на этотъ цвтокъ, что вы изъ него сдлали? продолжалъ Алексй Иванычъ, задыхающимся отъ волненія голосомъ, что продолжаете длать?!.. вдь вы Богу дадите отвтъ за него, слышите, Богу, Богу!… Вы скажете, что мн за дло, какое я имю право распоряжатся чужою жизнію, учить, указывать, я не учу, учить поздно!.. я мстить хочу!.. сама природа вступается за попранныя права свои, за свое поруганіе, не я казню, природа казнитъ васъ, я счастливъ, что она меня избрала своимъ орудіемъ, я имю право говорить, я буду говорить, я долженъ говорить!.. Я человкъ и вступаюсь за человка, за цль его жизни, за его назначеніе!.. Я братъ вашъ и презираю васъ, какъ человка истребившаго на себ все человческое, презираю, какъ сестру опозорившую мое имя, вы пятно моей совсти!.. Я люблю, люблю вотъ эту несчастную!’ Онъ указалъ на Татьяну Петровну. И пришелъ казнить васъ, какъ преступницу поднявшую руку на мою святую любовь!.. Я не пророкъ, не Яша съ откровеніемъ, не полуумная старуха разсказывающая приторныя бредни, я просто человкъ, только мой голосъ сильне всхъ Яшъ и старухъ шевельнетъ васъ!… Что ожидаетъ васъ?!. проклятіе, одно проклятіе будетъ вашимъ удломъ, проклятіе отъ подчиненныхъ, отъ равныхъ, отъ дтей, старцевъ, отъ кого хотите, проклятіе и проклятіе!’ Онъ замолчалъ, вытеръ рукою мокрый лобъ свой, взглянулъ на сестру, нсколько минутъ оставался неподвиженъ и тяжело дышалъ, какъ-будто собирался съ силами, хотлъ еще говорить и припоминалъ все ли высказалъ, наконецъ махнулъ рукой, схватилъ фуражку и подошелъ къ Тан.
— Прощайте, Татьяна Петровна! произнесъ онъ тихимъ, прерывающимся голосомъ.
Таня ничего не отвчала, она сидла неподвижно, облокотившись на стнку стула, и казалось не чувствовала гд она и что съ ней происходитъ.
Радимцевъ взялъ ея руку, она была холодна.
— Прощайте! повторилъ онъ, простите меня, я не могъ молчать, прощайте, да сохранитъ васъ Богъ!.. берегите себя, еще не все кончено! добавилъ онъ почти шопотомъ, крпко поцловалъ ея руку и жаркая слеза выкатилась изъ глазъ его.
— Прощайте, Петръ Кононычъ! произнесъ онъ съ чувствомъ, пожимая руку кума и цлуя его въ губы. Стойте за дочь, за вашего ангела, спасите ее!
Кумъ остался неподвиженъ, какъ пораженный громовымъ ударомъ.
Алексй Иванычъ вышелъ на крыльцо, раскланялся съ дворней, вскочилъ въ телгу и почтовый колокольчикъ зазвенлъ, брякнулъ подъ самымъ ухомъ Радимцевой. Она очнулась и повела глазами.
Нсколько минутъ она не могла ничего говорить, какъ человкъ ошеломленный страшнымъ, неожиданнымъ ударомъ, безсознательно смотрла на окружающіе предметы, точно припоминала что-то и вдругъ повернулась къ куму.
— Ты былъ здсь? спросила она, притворно равнодушнымъ голосомъ.
— Былъ-съ! отвтилъ растерявшійся кумъ
Глаза Елены Ивановны засверкали.
— Зачмъ ты былъ здсь, зачмъ?! крикнула она такъ, что Петръ Кононычъ вздрогнулъ,— и ты пришелъ убить меня?.. ну убей, убей!.. вс за-одно, вс сговорились…. и передъ тобой я виновата, нищимъ, бродягой, шутомъ, скоморохомъ, пьяницей!… виновата передъ тобой, виновата?!.. говори, я покаюсь…. вонъ отсюда, вонъ! снова крикнула она, повалилась на спинку кресла и пронзительно зарыдала.
Петръ Кононычъ сдлалъ шагъ назадъ и остановился за дверью.
Татьяна Петровна попрежнему сидла неподвижно, только лице ея выражало меньше борьбы, меньше страданія, она столько вынесла, столько разнообразныхъ ощущеній перебывало въ ея сердц, что все предстоящее не могло ужасать ее, оно казалась ничтожнымъ въ сравненіи съ прошедшимъ, было только его отголоскомъ, его слдствіемъ.
Прошло нсколько минутъ.
Радимцева все всхлипывала, наконецъ она утерла глаза, встала, шатаясь, какъ съ похмлья, подошла къ Тан и крпко схватила ее за руку.
— Что это значитъ, что значитъ?!.. говори! грозно спрашивала она, тряся руку двушки,— чье это дло, чье?.. за что обезславила, опорочила?.. чье дло?.. говори!.. казни, грызи!.. я знать хочу!.. кончай!.. я ничего не боюсь, говори! добавила она дико.
— Маменька! прошептала Таня.
— Врешь, не маменька, не лги, не морочь, я врагъ твой, я преступница, я ядомъ вскормила тебя!… ты виновата, ты!… ты сговорилась съ нимъ, ты насказала ему!.. молчишь? молчи, лучше молчи!.. предательница, развратница!
— Маменька! вскрикнула Таня и повалилась въ ноги къ Радимцевой. Маменька, маменька! повторяла она отчаянно, хватаясь за ея платье. Клянусь, я люблю васъ, я ничему не врю, ничего не знаю, я попрежнему люблю васъ!.. я ничего не говорила, я всегда защищала васъ, никого на свт я не промняю на васъ!
Елена Ивановна хотла что-то сказать, но Таня прервала ее.
— Вы моя благодтельница, заступница, вы, вы!.. васъ только люблю, я докажу это, васъ, васъ! повторяла она.
— Выходи, Таня, замужъ за него, онъ женится на теб, выходи, я благословлю тебя! вдругъ произнесла Радимцева совершенно спокойнымъ тономъ.
Татьяна Петровна пристально взглянула на нее.
— Какъ благословлю?! спросила она.
— Ну да, онъ любитъ тебя, благословлю какъ мать, будьте счастливы! повторила Елена Ивановна какъ-то насильно.
— Никогда! отвтила Таня и горько заплакала.
Радимцева оглядлась, заперла наглухо двери и выслала Петра Кононыча.
Неизвстно, что происходило дальше между двумя женщинами, только когда часъ спустя Таня вышла изъ столовой, лице ея было спокойне прежняго, физіономія выражала что-то твердое, ршительное, какъ у человка окончательно къ чему нибудь готоваго, раскаявшагося, облегчившаго свое страданіе, свою вину искреннимъ сознаніемъ. Она вошла къ себ въ комноту, тамъ стояла Наташа съ письмомъ въ рук.
— Баринъ вамъ отдать приказали! робко сказала горничная, оглядываясь и не совсмъ ршительно подавая письмо.
— Какой баринъ?! произнесла Таня, строго нахмуривъ брови.
— Баринъ, Алексй Иванычъ, повторила двушка шопотомъ, безпремнно наказывали, какъ-говоритъ,— уду, такъ барышн и отдай, пусть прочитаютъ, нужное, говорятъ.
— Нужное?! повторила Таня, зачмъ ты брала, зачмъ, кто позволилъ теб?.. не ко мн оно, поди брось его, сожги, не хочу я читать!, твердо прибавила она.
Горничная стояла въ нершимости и глядла на госпожу свою.
— Слышишь, брось?.. я не буду читать! повторила послдняя.
— Какъ-же-съ, барышня?.. замтила двушка, переминая письмо.
— Ну, оставь, положи на столъ, все равно!.. произнесла наконецъ Татьяна Петровна какимъ-то болзненнымъ тономъ.
Наташа исполнила приказаніе и вышла изъ комнаты.
Таня проводила ее, заперла на ключъ двери, подошла къ столу, взяла письмо и опустилась на стулъ.
— Еще жертва, еще!.. когда-же все кончится, все!.. когда даже память исчезнетъ?! произнесла она въ изнеможеніи, послдняя жертва! выразительно добавила она, судорожно распечатала письмо и принялась читать.
Глаза ея наполнились слезами, засвтились теплымъ, неподдльнымъ счастіемъ, она снова любила, говорила, думала съ предметомъ своей страсти, забыла Елену Ивановну, свои общанія, клятвы, свое полное отреченіе и вдругъ руки ея затряслись, слезы на глазахъ пропали, ужасная внутренняя боль выразилась на лиц, она проворно смяла письмо, изъ груди вылетлъ мучительный, тяжелый вздохъ.
— Опять! прошептала она съ ужасомъ, опять? никогда, никогда!.. Боже, Боже! что творится со мной, спаси меня! Она всплеснула руками и упала на колни передъ образомъ.
Письмо было слдующаго содержанія:
‘Милостивая государыня, Татьяна Петровна! Есть въ природ какая-то сила невидимо управляющая человкомъ, на зло его вол, заставляющая его длать то, о чемъ онъ никогда и не думалъ, чего положительно не хотлъ, не могъ хотть.— Сила эта смется надъ человческимъ умомъ, сердцемъ, однимъ взмахомъ уничтожаетъ вс его разсчеты, дла, стремленія, борьба съ нею трудна, невозможна, изъ этой борьбы человкъ рдко выходитъ побдителемъ. Такая сила постоянно тяготетъ надо мною, не говорю про далекое прошлое, Богъ съ нимъ! стоитъ взглянуть на одно ближайшее.— Думалъ-ли я когда-нибудь хать къ сестр, а похалъ, зачмъ, почему, что влекло меня, какая потребность?.. наперекоръ моему желанію эта сила толкнула меня, она не давала мн покоя, ворочалась въ голов, безотчетно шептала въ уши: позжай, позжай, ты обязанъ хать!.. Думалъ-ли я найти здсь то, что нашелъ, узнать жизнь, отвдать счастія, думалъ-ли я воспользоваться жизнію такъ, какъ воспользовался?.. Увы, мечты, надежды разсыпались въ прахъ, разлетлись какъ пузыри мыльные!.. Почему я узжаю отсюда въ то время, когда ршительно не хотлъ-бы хать, почему не ухалъ раньше, не могу ухать позже, оставляю васъ такъ странно, такъ внезапно, бросаю начатое мною дло на произволъ той-же силы, которая заставила меня начать его?.. А между тмъ въ дл этомъ, въ его окончаніи моя радость, мое счастіе, внецъ жизни моей, почему, наконецъ, я такъ горячо взялся за это дло, а теперь руки у меня опустились?.. не отъ недостатка-же воли,— воля есть, желаніе грудь давитъ, такъ оно сильно, а между тмъ что-же я длаю?.. молчу, покоряюсь, чему? самъ не знаю, почему все это?.. Право, есть отъ чего съ ума сойти!.. Отчего все вооружается, все бунтуетъ противъ самыхъ чистыхъ побужденій человка?!.. Я возмутилъ, нарушилъ покой вашъ, разбудилъ отъ сна и полюбилъ въ этомъ миломъ пробужденіи, полюбилъ зарю вашей жизни, зачмъ, къ чему?.. Чтобъ сказать: я люблю васъ, этого мало, этого меньше чмъ мало!.. Правда, прежде я довольствовался этою малостью, не сознавалъ возможности большаго, не думалъ о немъ, но тогда ваша заря грла, освщала меня, теперь она скрылась, я вспоминаю, но не вижу ее.— Да, Татьяна Петровна, я бы достигъ моей цли, назвалъ себя счастливымъ, еслибъ могъ цлую жизнь оставаться у васъ такъ, какъ оставался эти два мсяца и только!.. Я былъ слишкомъ упонъ, настоящее было такъ хорошо, что не хотлось ничего лучшаго, не врилось въ возможность лучшаго!.. Чмъ боле окружающее зло бсило, волновало меня, тмъ больше я любилъ васъ, безъ этого зла быть можетъ не было бы и любви: оно было необходимо. Я негодовалъ и задыхался отъ счастія, глядя на васъ, привтствуя ваше обновленіе. Мало сказать: я люблю васъ, какъ люблю!.. разсказать нельзя, это выше духа моего, выше моей природы!.. Есть вещи, для выраженія которыхъ обыкновенный языкъ недостаточенъ, въ настоящую минуту, клянусь вамъ, я желалъ бы лучше умереть, чмъ ссть въ телгу и скакать по вашему приказанію. Этого приказанія я не понимаю, боюсь понимать,— такъ оно ужасаетъ меня. Неужели заря потухла, неужели снова прежнія густыя облака покрыли ее, неужели сестра окончательно и на вки пересилила правду, овладла вашимъ умомъ, душою, сердцемъ?— быть не можетъ! вдь рано или поздно восторжествуетъ же истина. Неужели вы искренно испугались меня, неужели въ дйствительности, непритворно поврили нашептыванью сестры, разумно, съ сознаніемъ покаялись передъ ней, отъ глубины сердца отреклись отъ меня какъ отъ дьявола?— быть не можетъ! потому что слишкомъ страшно, слишкомъ ужасно!— тогда бы я назвалъ себя безсильною, ничтожною тварью, а весь свтъ, всю природу покровительницей лжи и насилія!.. Или надъ вами тяготетъ та же невидимая сила, что и надо мной, заставляетъ васъ длать чего вы не думаете, не хотите, говоритъ, приказываетъ устами вашими?.. Или вы просто боитесь вдругъ, открыто отказаться отъ стараго, уродливаго платья носимаго вами съ дтства? боитесь потому, что платье это завщано, передано вамъ взамнъ святыни, боитесь оскорбить его коренныхъ владльцевъ?.. Или вы поклонились мн за мои уроки, сказали: спасибо теб, ты мн больше не нуженъ, мое сердце широко, умъ свжъ, свободенъ, ты азбук научилъ меня, читать я сама съумю?.. И только, только, только!.. Не врится, Татьяна Петровна, потому что слишкомъ больно, слишкомъ невыносимо! Нтъ, я говорю не отъ сердца, я слишкомъ мраченъ. Настоящее мое положеніе такъ тяжело, такъ болзненно, что все мн кажется грустнымъ, унылымъ, обманчивымъ, вооружившимся на мою голову. Прочь сомннія, прочь хитросплетенія ума, его зловщіе, оскорбительные расчеты! Гд любовь, тамъ одно сердце, пусть-же и говоритъ оно.— Простите за смлость, быть можетъ я ошибаюсь, даже быть можетъ мысль моя покажется вамъ дерзкою, оскорбительною, что длать!— При отсутствіи настоящаго человкъ живетъ надеждой на будущее, въ бдствіи онъ хочетъ врить возможности счастія, умирая — жить хочетъ, въ полномъ разочарованіи думаетъ очаровать, обмануть самого себя, такъ и я!.. Я привыкъ врить говору сердца, откликаться на малйшій призывъ его, а сердце мое чуетъ что-то хорошее, оно бьется такъ ровно, такъ полно огня, жизни, оно любитъ и ему кажется, что есть другое сердце бьющееся съ нимъ одинаково, живущее одною съ нимъ жизнію, отвчающее ему тою-же любовью, ему кажется, что сердце это въ васъ!— Да, Татьяна Петровна, въ васъ, простите меня, иначе быть не можетъ, такъ должно быть!.. Нельзя человку не любить самого-себя, а въ насъ одинъ общій духъ, одна мысль, одна идея, различны только формы, подъ условіями которыхъ развились этотъ духъ, эта идея.— И такъ, вы меня любите, пусть такъ, я хочу этого. Какая дивная гармонія! Вы будете меня любить, вамъ нельзя забыть меня, точно также, какъ мн нельзя забыть васъ: это бы значило забыть то, чмъ мы живемъ, дышемъ.— Если мы разлучаемся матеріально, наружно, то изъ этого не слдуетъ чтобъ мы могли разлюбить другъ-друга внутренно,— никогда!.. Присутствіе этой любви есть вчный, неизмнный законъ природы. Чтобъ уничтожить его въ человк, нужно сердце вырвать!.. И такъ, разлука не уничтожитъ любви, она только измнитъ выраженіе ея, вмсто тихаго, безмятежнаго счастія, наполнитъ душу горечью, страданіемъ, вчною, безъисходною мукою.— Зачмъ же, Татьяна Петровна, вы просите этого страданія, насильно привязываетесь къ нему? Вы любите воздухъ, онъ составляетъ вашу потребность, вы знаете, что безъ него будете томиться, мучиться, быть можетъ не перенесете этихъ мученій, и требуете, чтобъ васъ лишили его, заперли въ духоту, къ чему?.. Неужели только благодарность къ сестр, боязнь навлечь на себя ея негодованіе, заставляютъ васъ посягать на самоубійство, злоупотреблять своею жизнію, этимъ святымъ достояніемъ?!.. Опомнитесь! Вы длаете страшное преступленіе. За кусокъ хлба вы думаете обезобразить человка, перекроить внецъ божьяго творенія, вы хотите наперекоръ уму, сердцу, убить, уничтожить самое себя!.. Вспомните, что ваше уничтоженіе будетъ уничтоженіемъ и другаго.— Сестра не хочетъ видть васъ замужемъ, она съ тмъ ростила васъ, съ тмъ кормила хлбомъ, чтобъ вы наслдовали ея убжденія, ей не хотлось умирать, не оставивъ плодовъ по себ, нельзя было жить, не привязавшись къ чему нибудь, она уродствовала, но и въ этомъ уродств видна женщина, видны ея назначеніе, ея общая жизнь,— и она не измнила своей природ, и въ ней есть потребность любви, потребность раздвоенія, только она отвернулась отъ добра и полюбила зло.— Вы дйствовали безъ сознанія, какъ ребенокъ, теперь вы созрли, сознаніе пробудилось въ васъ, а вы хотите куда-то спрятать его, зарыть въ землю, замазать, заштукатурить естественный цвтъ молодости!.. Не могу я слышать этого, не могу сносить вашего насильнаго, притворнаго безобразія, потому, что люблю истину, люблю природу, а слдовательно и васъ! По вашему приказанію я узжаю отсюда, но, противъ вашего желанія, не навсегда, не на вки. Да, Татьяна Петровна, въ послднемъ случа позвольте мн не послушаться васъ, по, слушаться васъ я не могу, это бы значило добровольно поднять на васъ руку, вырвать свое сердце. На будущую весну я снова, буду здсь, я не явлюсь къ сестр, вы узнаете почему, не нарушу ея покоя, онъ и безъ того слишкомъ возмущаетъ меня, но васъ увижу, увижу непремнно, во что бы то ни стало!.. Зачмъ?… Въ эти мсяцы, въ мое отсутствіе и вы сознаете необходимость видть меня, но только не съ тмъ, чтобъ разлучиться снова: въ это время вы увритесь въ томъ, чему до сихъ поръ вы еще врить боитесь, это время ршитъ все, оно окончательно вылечитъ васъ. Такъ мн кажется, такъ должно быть!… Безъ этой надежды, безъ этой увренности въ лучшемъ, правдивомъ будущемъ, клянусь, я не оставилъ бы васъ! Прощайте, Татьяна Петровна. Куда я ду, гд буду, не знаю, знаю одно, что всегда и везд буду съ вами. Прощайте! Берегите себя для любви, для счастія, осчастливьте меня вашимъ окончательнымъ, полнымъ исцленіемъ.

VIII.

Прошелъ мсяцъ. Таня поклялась Елен Ивановн воротиться на прежній путь, забыть минутное, невольное заблужденіе, очистить себя отъ грха и преступленія, смыть дьявольское навожденіе. Она каялась такъ непритворно, такъ искренно плакала, что казалось сама врила и грху своему, сама приписывала ему что-то ужасное, и необходимости этой клятвы и возможности ея исполненія.
Съ чего же начать, какъ заставить молчать сердце, запретить ему биться, какимъ средствомъ убить память, забыть незабвенное, какъ выключить изъ всей своей жизни эти несчастные два мсяца, какъ заснуть такъ, чтобъ проснуться съ очищенною совстью, то есть, съ полнымъ уничтоженіемъ всего случившагося? Таня недолго думала, Елена Ивановна и тутъ помогла ей, выручила изъ бды. По совту, или, врне, приказанію благодтельницы, бдная двушка, въ наказаніе самой себ, ршительно отреклась отъ жизни, уничтожила свои привычки, свои незатйливыя, необходимыя удовольствія. Она заперлась въ душной комнат, утреннія и вечернія прогулки ея кончились, не по времени года, а по какой-то обязанности искупленія отъ мнимаго грха, возможнаго только при совершенномъ прекращеніи всего жизненнаго. Прежняя любовь къ природ замнилась насильнымъ, тупымъ къ ней равнодушіемъ, она боялась видть людей, говорить съ ними, чтобъ эти люди не шевельнули ея сердца, убивала свою плоть, отказывала себ въ пищ, вошла въ тсныя, дружественныя отношенія со всевозможными побродягами, странниками и странницами. Она наложила на себя эпитимію и этимъ матеріальнымъ убійствомъ думала убить себя нравственно, то есть, заглушить свои чувства, сдлаться прежней Таней, этимъ ребенкомъ, сроду невидавшимъ истинной жизни, она выучилась ходить и хотла снова ползать на четверенькахъ, она знала, что ходить лучше, удобне и думала забыть это удобство, уничтожить его. Ей казалось, что она сдлала для любви все, что этимъ всмъ навсегда разочлась съ нею, она совершила невозможное, сдлала то, о чемъ и помышлять боялась, высказалась, написала письмо къ Алексю Иванычу для того, чтобъ уяснить самой себ свою любовь, свое мнимое преступленіе, сильне выразить его, а слдовательно и сильне, искренне покаяться. Были минуты, въ которыя она даже гордилась этою любовью, видла въ ней какое-то испытаніе, посланіе судьбы, послужившее къ ея очищенію. Она мысленно утшала сама себя, говорила: ‘безъ грха нтъ покаянія, ужасенъ грхъ — сладко прощеніе, разршеніе отъ него’. Теперь она взвшивала каждое свое слово, оглядывалась при каждомъ шаг, обдумывала малйшее дло, каждый день отдавала отчетъ самой себ и радовалась, засыпала спокойно, если въ этомъ отчет не было ничего противнаго принятой ею роли. Она притворялась не изъ желанія обмануть другихъ, казаться не тмъ, что есть, она притворялась передъ самой собою, обманывала само себя, хотла казаться самой себ какимъ-то страннымъ, темнымъ существомъ безъ воли и сердца. Она насильно старалась разубдить себя въ томъ, въ чемъ убдилась невольно, думала воротить себя, разомъ остановить свое стремленіе, перехитрить сердце, заглушить умъ, и употребляла для этого всевозможныя средства. Засыпала не иначе какъ съ книгой, разумется взятой изъ библіотеки Радимцевой, если и не хотлось ей читать, она, себя принуждала, утромъ, посл молитвы, тотчасъ отправлялась къ Елен Ивановн, цлый день не отходила отъ нея, навязывалась на самые нелпые разговоры, радовалась когда приходилъ Яша или какая нибудь старуха юродивая, съ благоговніемъ выслушивала ихъ болтовню, и прочее. Вс эти дйствія были страшнымъ насиліемъ, добровольно принятымъ наказаніемъ, только Таня не хотла сознаться въ немъ, она боялась, чтобъ это сознаніе не пришло ей въ голову и всячески отдаляла его. Въ письм къ Алексю Иванычу она думала и говорила иначе, тогда она дйствовала прямо, отъ чистаго сердца, мысли ея и теперь не измнились, только она разгоняла, давила ихъ добровольно наложеннымъ на себя гнтомъ. Легко-ли было для Тани такое отреченіе и какъ она успла въ немъ, увидимъ впослдствіи.
Елена Ивановна съ своей стороны не могла нарадоваться, глядя на свою воспитанницу, она все забыла, все простила, передъ ней стояла Таня лучшая чмъ прежде, обновленная, Таня требующая ея поученій, восторгающаяся ея восторгомъ, думающая одинаково съ нею, Таня отрекшаяся отъ свта, повидимому перещеголявшая уродствомъ свою наставницу. Объ Алекс Иваныч Радимцева и вспоминать не хотла, какъ о чемъ-то дурномъ, неприличномъ, грховномъ.
‘Экая благодать въ теб’, говорила она, съ умиленіемъ глядя на Татьяну Петровну, ‘есть погордиться чмъ, есть! Теперь и мн въ пору учиться у тебя, словно не отъ себя говоришь. Господи, Господи! вотъ до какой благодати кротость да смиреніе доводятъ!’
Зато Петръ Кононычъ думалъ иначе: эта благодать, эта излишняя кротость и смиреніе казались ему чмъ-то зловщимъ. Посл отъзда Алекся Иваныча онъ взглянулъ на дочь такими глазами, какъ не смотрлъ давно, быть можетъ съ самаго ея рожденія. Прощаніе Радимцева съ сестрой, его слова выразительно брошенныя: ‘стойте за дочь вашу, спасите ее’, сильно запали въ сердце старика. Онъ безпокойно всматривался въ Таню, качалъ головой, недоумвалъ, терялся, чувствовалъ, угадывалъ что-то недоброе, сознавалъ, что нужно дйствительно спасать, а какъ и отъ чего, не зналъ. Въ послднее время онъ даже измнилъ свой образъ жизни: пересталъ пить, таскаться по разнообразнымъ знакомымъ, играть шутовскую роль, какая-то тяжелая дума овладла всмъ существомъ его. Не разъ кумъ думалъ объясниться, поговорить съ Еленой Ивановной, заявить свои права, потребовать у ней отчета, но каждый разъ ршимость его пропадала, да и о чемъ говорить, какой отчетъ, какія права?— онъ давно отступился отъ нихъ.
‘Баба шальная, характерная’, разсуждалъ онъ самъ съ собою, ‘дастъ она разговоръ мн!— послдняго лишитъ, вотъ и шабашъ, тогда и таскайся, свисти да въ кулакъ слезы выжимай…. вонъ и братъ родной какъ отчестилъ ее, стало быть стоитъ того, понапрасну человка ругать не станетъ, правый человкъ за себя вступится, свой голосъ подастъ!… и что это съ Таней, неладное что-то, вижу неладное, не по себ она, что бы, кажется?— одта, накормлена! вотъ и плохой отецъ, а лучше чужаго, отецъ родной все чуетъ, все!… привелось милостыней жить, за нее и расплачивайся, сердцемъ отдувайся!… Спаси дочь!… знаю, что спаси, языкомъ-то трещать легко, а какъ я спасу ее, отъ какой гибели?… коли ты умный да добрый человкъ, такъ и объясни, научи дурака стараго, такъ молъ и такъ, а то чортъ разберетъ тутъ, потому дуракъ, умъ пропилъ, дуракъ и есть!’
А между тмъ Таня съ каждымъ днемъ боле и боле насильствовала надъ собою, дйствовала наперекоръ природ, уму, сердцу, вол. Если сегодня какъ-нибудь нечаянно мелькнулъ въ ея голов образъ Алекся Иваныча, то на завтра этотъ образъ искупался новыми жертвами, выбивался изъ памяти новыми неестественными ограниченіями. Иногда Таня по цлымъ днямъ, въ наказаніе самой себ, ничего не пила, не ла, отказывала себ въ самыхъ насущныхъ потребностяхъ, мучила, изнуряла себя до такой степени, что даже Елена Ивановна находила такія дйствія ужъ черезчуръ строгими.
‘Полно теб, Таня’, говорила она, ‘успокойся, вдь и въ монастыряхъ не живутъ такъ, и тамъ, подика-съ, отраду да удовольствіе себ доставляютъ… Знаю, что доброе дло длаешь! кто говоритъ! даже умиляешься на тебя глядя, отговаривать тоже грхъ, а только человкъ слабъ, можетъ и не подъ силу ему!… Боюсь я за тебя, Таня, побереги ты себя! Вонъ, исхудала какъ, лица нтъ. Въ деревнюшк тутъ старичекъ живетъ, сказываютъ, пособляетъ въ болзняхъ, силу такую иметъ, заговариваетъ что-ли, обратиться-бы къ нему, Таня?’
— Я, маменька, здорова, совсмъ здорова, отвтила Татьяна Петровна, не отчего лечиться мн, я лечиться не хочу, не буду лечиться, да будетъ святая божія воля! выразительно добавила она.
Дйствительно, Таня въ послднее время такъ перемнилась и похудла, что ее положительно нельзя было узнать. Свжій, розовый цвтъ лица замнился прозрачно-желтымъ, щеки впали, на нихъ по-временамъ началъ показываться какой-то лихорадочный, неестественный румянецъ, глаза осунулись, сдлались больше, все лице какъ — будто вытянулось, кости на рукахъ обозначились ясне, сухой, звонкій кашель вырывался изъ груди ея. Несмотря на такое измненіе, Таня не подурнла, напротивъ, физіономія ея сдлалась еще привлекательне, еще симпатичне, въ ней было что-то невыразимо жалостное. Страданіе ея не обдавало душу холодомъ, оно звучало тихо, кротко, какъ пснь заунывная, оно было необходимо и прекрасно, какъ заря потухающая, оно манило къ себ, глядя на него, жить не хотлось. Она таяла, испарялась, отдлялась отъ земли, улетала въ лучшій, но невдомый міръ.
А между тмъ время тянулось своимъ чередомъ. Прошла осень, наступила зима. Поля и луга покрылись снгомъ, стали одною необозримою гладью, деревья обнажились и поблли, на двор заскрипли полозья, дворня перестала бгать босикомъ, день только дразнилъ свтомъ, сдлался мрачнымъ, короткимъ, въ крестьянскихъ лачугахъ затрещала лучина, Елена Ивановна надла ватный шугай, окна въ ея дом законопатились, двери затворялись плотне… Не пахнетъ втерокъ съ свжимъ запахомъ сна, ничего не слышно въ воздух, морозъ трескучій сковалъ его, исчезла жизнь въ природ, она уснула, уснула временно, затмъ, чтобъ обрадовать человка своимъ обновленіемъ, собраться съ новыми силами, засіять еще ярче, еще величественне… а Таня?— Таня все таяла.
Петръ Кононычъ посл долгихъ сборовъ ршился наконецъ поговорить съ Еленой Ивановной. Началъ онъ очень издалека, чуть-ли не съ своего младенчества, замтилъ неизвстно почему, что очень способнымъ мальчишкой былъ, что разъ даже пострадалъ за эту способность,— вырзалъ глаза изъ портрета бабушки и былъ жестоко высченъ, но вдругъ краснорчіе его истощилось, онъ растерялся, насказалъ совершеннаго вздору и кончилъ тмъ, что себя же потеряннымъ человкомъ назвалъ. Заикнулся-было кумъ и про то, что Таня больна, что ей нужно изъ города доктора выписать, но получилъ порядочный нагоняй и чуть-чуть не попросилъ прощенья.
— Эка сочинилъ! говорила ему Елена Ивановна, мало видно за бабушку скли тебя! не много ума было, а на старости и остатки растресъ… доктора!.. Она блаженствуетъ, а онъ доктора! микстурами ихними лечить вздумалъ! блага не понимаешь! Гд бы радоваться, что дочь умиляется, благодатью пропитывается, молитъ за тебя, стараго грховодника, а онъ доктора!.. Пущу якъ себ этого Нмца въ домъ! Вишь, выдумалъ, не таковская, разъ обезобразилась, другой не проведешь!.. сидлъ бы лучше въ своей клтушк: благо — топятъ изъ милости! не въ свое дло суешься!
— Какъ-же, матушка, отецъ все же!..
— Отецъ! подхватила Радимцева. Вишь, назвалъ себя отцомъ да и хвалится! Эка, отецъ въ самомъ дл! отъ чужаго куска крошками дочь покормитъ, такъ и отецъ!.. лучше молчалъ-бы, стыда нтъ!
Кумъ отвернулся и утеръ кулакомъ слезы. Тмъ разговоръ и кончился.
Однажды, посл обда, Елена Ивановна отправилась по обыкновенію отдохнуть, въ столовой остались Петръ Кононычъ съ дочерью. Долго продолжалось молчаніе. Татьяна Петровна сидла на диван, облокотившись на подушку, она казалась усталою, закрыла глаза и тяжело дышала, запекшіяся полураскрытыя губы ея улыбались. Петръ Канонычъ помстился напротивъ, на кончик стула, онъ безпрестанно ворочался, ворчалъ что-то подъ носъ, открывалъ ротъ и закрывалъ снова, изподлобья взглядывалъ на дочь, каталъ хлбные шарики и кормилъ ими помщавшуюся у ногъ его собаку. Прошло еще нсколько минутъ. Молчаніе не прерывалось.
— Танюша, спишь? не смло спросилъ наконецъ кумъ.
Таня открыла глаза и уставила ихъ на отца.
— Нтъ… я такъ! отвтила она, какъ-будто очнувшись.
— Морозъ сегодня, замтилъ кумъ.
Татьяна Петровна ничего не отвтила.
Молчаніе возобновилось.
Петръ Кононычъ взглянулъ на дочь и тотчасъ опустилъ глаза, какъ-будто испугался ея взгляда.
— Грустишь, Танюша? неопредленно произнесъ онъ.
— Какъ грустишь? повторила Таня.
Петръ Кононычъ смшался.
— Такъ!.. скучно то есть, съ человкомъ бываетъ, все бываетъ…
— Нтъ!.. отчего грустить мн?
— Больна, можетъ? замтилъ кумъ и смле прежняго взглянулъ на дочь.
— Я здорова! твердо отвтила Таня, какъ-бы испугавшись отцовскаго замчанія. Съ чего это толкуютъ вс, продолжала она слабымъ голосомъ, обижаютъ только! такіе-ли больные бываютъ! отчего болть мн? съ лица измнилась,— эка бда какая! вотъ придетъ весна, поправлюсь!
— Полтора мсяца осталось, замтилъ кумъ.
— Долго еще! очень слабо отвтила Таня и опустила глаза, улыбка на устахъ ея исчезла и замнилась какою-то горечью.
Молчаніе возобновилось.
— Вотъ, Таня, снова началъ кумъ, тревожно перебирая пальцами, все я поговорить хочу, поговорить нужно, потому родственныя чувства такія, знаешь, и то и другое и ничего, то есть, говорить не можешь, а только ты сама разсуди, я все же отецъ теб…
Таня открыла глаза.
— Что съ вами, папенька? спросила она, съ грустію всматриваясь въ лице отца.
— Ничего, Танюша, я ничего… только сказать хотлъ, попросить то есть, жаль мн тебя, потому отецъ все же!..
— Какъ жаль?!.. чего жалть меня? я всмъ довольна, мн хорошо, я счастлива! произнесла Татьяна Петровна болзненнымъ тономъ.
— Жаль, ты не по себ, Танюша!
— Какъ не но себ?
— Жаль! громче прежняго повторилъ Петръ Кононычъ и на глазахъ его блеснули слезы,
Татьяна Петровна вопросительно смотрла на него.
Прошло нсколько секундъ, кумъ подслъ ближе къ дочери.
— Вотъ, Танюша, голубушка, говорилъ онъ почти шопотомъ, безпрестанно оглядываясь въ ту сторону, гд была спальня Елены Ивановны, конечно ничего я не знаю, судить не могу, прости ты меня, я только такъ, къ слову то есть… баринъ этотъ, братъ…
Татьяна Петровна вздрогнула, на щекахъ, ея выступилъ яркій румянецъ.
— Не говорите, не говорите! произнесла она поспшно и закашлялась.
Петръ Кононычъ съ удивленіемъ посмотрлъ на нее:
— Я ничего, Танюша, я сторона, повторяю только… онъ сказалъ, схватилъ это меня за руку, крпко сжалъ… стойте за дочь вашу, спасите ее’!.. вотъ-что сказалъ…
Татьяна Петровна съ ужасомъ глядла на отца, казалось, она совершенно обезсилла, руки у ней опустились, холодный потъ выступилъ на лиц.
— Танюша, не выдай ты меня Христа ради, не погуби, вдь можетъ и вправду такое слово сказалъ онъ, продолжалъ Петръ Кононычъ. Все изъ-за тебя, Танюша, и сестру то есть, изъ-за тебя все!.. можетъ и добрый человкъ онъ, достойный, не знаю я его, теб лучше знать… По виду только… прощался, такъ плакалъ даже, руку поцловалъ у тебя, чувство его такое!..
Таня молчала.
— Ничего я не знаю, ничего, я человкъ бдный, потерянный… ты бы вотъ отцу-то передала, отецъ родной доброму научитъ, все покроетъ, все!.. чужимъ кускомъ тоже не весело жить, Богъ съ нимъ съ добромъ этимъ!.. спаси, говоритъ, а какъ я спасу, почемъ я знаю, научи ты меня!
Таня судорожно схватила отца за руку, глаза ея блестли, грудь высоко подымалась, она часто, прерывисто дышала, силилась выговорить что-то да силъ не хватало.
— Я спасена! произнесла она наконецъ какъ-то отрывисто, удушливо, точно много труда стоило ей произнести это слово, повалилась на подушку и залилась слезами.
Кумъ совершенно растерялся, онъ цловалъ руки дочери, плакалъ, просилъ прощенія, прислушивался, оглядывался.
— Таня, Танюша, голубушка, царица моя, твердилъ онъ, не губи ты себя… успокойся… прости дураку старому, обезумлъ, видитъ Богъ обезумлъ!.. Живи какъ хочешь… птичка ты моя райская!.. Таня! Таня!
Татьяна Петровна ничего не могла говорить, смертная блдность покрывала лице ее.
Посл этого разговора съ дочерью, Петръ Кононычъ положительно не зналъ что думать, что длать, у него, какъ говорится, опустились руки и ноги, онъ видлъ, что Таня мучится, угасаетъ, слабетъ съ каждымъ днемъ боле и боле и между тмъ съ какимъ-то тупымъ равнодушіемъ смотрлъ на нее, онъ скорблъ о ней молча, скорблъ и не двигался съ мста. Да что могъ сдлать этотъ слабый, ничтожный, нищій старикъ, не имвшій ни кола ни двора? Онъ и любить-то дочь могъ только скрытно, потихоньку, тайкомъ отъ Елены Ивановны, не смлъ высказать своей любви, благодарилъ Бога и считалъ себя счастливымъ за то только, что эта дочь милостива къ нему. Гд же ему учить, какъ давать совты, вооружаться противъ насилія, ему, обязанному кускомъ хлба! Что длать, бднякъ, твоя рчь впереди, молчи до поры до времени, придетъ пора, когда кровь заговоритъ въ теб!
Таня, съ своей стороны, боялась чтобъ Петръ Кононычъ при случа снова не вздумалъ заговорить съ ней. Она врила отцу, догадывалась что онъ что-то почуялъ, быть можетъ, даже угадалъ причину ея болзни, внутренно соглашалась съ нимъ, рада была слушать его, высказаться, раздлить нмое горе свое и насильно избгала этой радости. Она чувствовала, что рано или поздно простыя, теплыя слова старика могутъ поколебать ея сердце, напомнить то, что она должна забыть, что забыть обязалась, поклялась, на что наложила тяжелый спудъ, за что страдала, чмъ болла и мучилась. И теперь, продолжи Петръ Кононычъ рчь свою, говори онъ дальше, смле, убдительне, настойчиве, Богъ знаетъ что бы сдлалось съ Таней, твердость видимо измняла ей, задавленныя чувства рвались наружу, посл этихъ словъ сна не знала куда дться, образъ Алекся Иваныча насильно стоялъ передъ нею, мерещился во всемъ, смялся надъ ея слабостью, говорилъ: не мучь, не обманывай себя, ты любишь меня! Она избгала встрчи съ отцомъ, боялась смотрть на него, цлый вечеръ просидла въ спальн съ Еленой Ивановной, не на шутку испугалась, когда послдняя хотла послать за кумомъ, а на другой день упросила благодтельницу хать куда-то въ монастырь на богомолье.
А между тмъ эта борьба съ самой собою, борьба съ природой, съ естественными влеченіями сердца, это самоуничтоженіе, дорого стоили бдной двушк, боль нравственная быстро развивала боль физическую, ростила, кормила ее, кашель усиливался, вс симптомы страшной разрушающей болзни съ каждымъ днемъ увеличивались. Таня все скрывала, силилась казаться здоровою, притворно улыбалась, отвергала лекарства, обманывала уже не само себя, а другихъ, отца да благодтельницу Елену Ивановну. Она знала причину своей болзни, предвидла исходъ ея и смотрла, на него какъ на необходимость, какъ на лучшій конецъ своего тягостнаго положенія. Она устала бороться, чувствовала, что еще день, два, и борьба эта кончится, переполненное сердце вырвется наружу, заговоритъ, выскажется,— зачмъ?— для упрековъ, проклятій!.. Правда, эти упреки не вчны, не долго придется ей слушать ихъ!.. А Елена Ивановна?.. нтъ, она не должна знать, зачмъ отравлять дни ея, терзать совсть, платить зломъ за добро!.. А отецъ?… онъ лишится куска хлба, мщеніе за дочь падетъ на его сдую голову!.. Лучше же умереть, смертію заставить молчать сердце, зарыть свою тайну съ собою въ могилу, успокоить и другихъ и само себя, оставить по себ не упрекъ, а сожалніе, никого не обвинить, никого не назвать убійцей, умеретъ скорй!.. Близка весна, а весной новая борьба, новыя усилія!.. Нтъ, смерть лучше, смерть одинъ конецъ!
Дйствительно, Татьяна Петровна какъ-бы готовилась къ смерти, какъ-бы сознавала, что дни ея сочтены, что въ эти дни ей нужно многое сдлать, сосредоточить цлую жизнь, въ послднее время она уже не разгоняла своихъ мыслей, не боялась ихъ, не давила свои чувства, она отдыхала отъ совершеннаго насилія, дала волю своему сердцу, отдалась ему вся, радовалась его говору, она знала, что не долго наслаждаться ей тою волею, не долго упиваться этимъ гармоническимъ говоромъ. Запершись въ своей комнат, она вынимала письмо Алекся Иваныча, перечитывала, цловала его, плакала надъ нимъ, только слезы эти лились не съ горя, не съ отчаянія, он лились отъ полноты чувства, эти слезы были кроткимъ, тихимъ прощаніемъ съ возможностью счастія. Она торопилась жить, хотла извдать жизнь какъ можно глубже, насладиться ею какъ можно боле. Она даже повеселла, казалась свже, здорове, кашель уменьшился, дыханіе сдлалось ровне, спокойне, глаза засвтились ярче, жизненне. Она перестала избгать отца, ласкалась къ нему такъ, какъ никогда не ласкалась, точно прощалась съ нимъ.
Бдный Петръ Кононычъ былъ совершенно счастливъ.
— Господи, да какъ мн. и благодарить тебя! говорилъ онъ, обцаловывая руки дочери, спасибо, спасибо теб, Таня, ангелъ ты божій, никогда ты меня не любила такъ… вотъ и поправилась, ей Богу поправилась, а весной Богъ дастъ и совсмъ поздоровешь, молочкомъ отпоимъ, весной все оживаетъ, запоютъ птички, зацвтутъ деревья, хорошо весной, Танюша, поправишься!
— Хорошо весной! на-распвъ повторила Таня! знаете-ли, что весной будетъ, скоро, скоро будетъ?! произнесла она съ восторгомъ.
Кумъ вопросительно взглянулъ на нее.
— Весной мое счастье!.. весной я умру!
Кумъ вздрогнулъ.
— Что ты, что ты, Таня, Господь съ тобой, что говоришь ты… спаси и помилуй!.. Таня, Танюша! говорилъ онъ со слезами, сжимая руки дочери.
— Вамъ жаль меня будетъ? грустнымъ, утвердительнымъ тономъ произнесла она.
— Танюша, да не мучь ты меня, не ворочай сердца! почти крикнулъ кумъ.
Татьяна Петровна взглянула на отца и улыбнулась.
— Нтъ, я такъ… сама не знаю, что въ голову пришло… я здорова, право здорова, мн хорошо, легко такъ… мн нужно жить, нужно!.. весной вотъ что будетъ: онъ прідетъ! добавила она выразительно.
— Кто онъ, Таня?
— Онъ! повторила Татьяна Петровна и въ глазахъ ея сверкнула такая радость, такое счастіе, что Петръ Кононычь засмялся отъ восторга, какъ малый ребенокъ, чему? самъ не зная. Онъ! продолжала Таня на-распвъ, ласкаясь къ отцу, онъ, Алексй Иванычъ!.. я ничего вамъ не говорила, я ждала все, теперь скажу, теперь нужно сказать!.. я люблю его, очень люблю, и онъ меня любитъ, я замужъ за него выйду! добавила она очень грустно.
Петръ Кононычъ всплеснулъ руками.
— Матушка, Танюшечка!.. ну вотъ поди ты! почти крикнулъ онъ, а я-то дуракъ старый, эка башка деревянная, вдь чувствовалъ, ей-Богу чувствовалъ, такъ и толкаетъ, такъ и толкаетъ, вижу что-то такое, а растолковать не могу, потому не знаешь, хочу сказать и боюсь…. экое счастье, экое счастье!.. вдь онъ богатый человкъ, Таня, человкъ хорошій, непьющій, въ ротъ не беретъ!.. барыней будешь, вонъ она дочка-то наша!.. Онъ захохоталъ.
— Добрый онъ человкъ! продолжала Таня какъ-бы сама съ собою, не обращая вниманія на восторгъ отца, всему научилъ меня, всему! съ нимъ я жизнь узнала… маменьку упросить можно, она проститъ ему, согласится, благословитъ!
— Да ну ее съ маменькой, я благословлю, врагъ она теб! шепнулъ кумъ.
Таня вздрогнула и строго взглянула на отца.
— Бога побойтесь, стыдно, гршно говорить такъ, произнесла она съ упрекомъ, чуть не плача, она моя благодтельница, кто ее обижаетъ, тотъ тиранитъ меня, она все для меня, я для нея всмъ, всмъ пожертвую, свою жизнь отдамъ, я поклялась ей! добавила она выразительно и вдругъ руки ея затряслись, изъ глазъ полились слезы, она ослабла, упала въ кресла и тяжело дышала.
Кумъ бросился помогать дочери.
Нсколько дней спустя Таня благословила къ внцу горничную Наташу. Она такъ хлопотала объ этой свадьб, такъ сочувствовала ей, съ такимъ увлеченіемъ занималась ею, такъ неподдльно радовалась, точно выдавала замужъ своего лучшаго друга, точно утшала себя, замняла счастіемъ Наташи свое собственное счастіе, казалось она переселилась въ нее, отдавала ей свою жизнь, свою душу.
Много труда стоило Тан упросить Елену Ивановну, уврявшую, что неприлично двушк вмшиваться въ такое нечистое дло, тмъ боле холопское, но наконецъ, посл долгихъ неотступныхъ просьбъ и усилій, Радимцева махнула рукой и согласилась, сказавши, что позволяетъ потому только, что Таня не такъ здорова, отказываетъ себ во всемъ, такъ пусть потшится, позабавится чмъ нибудь. И не только одной этой заботой ограничились хлопоты Татьяны Петровны, нтъ, она сама одла невсту къ внцу, долго любовалась ею, надлила всмъ чмъ возможно, подарила много блья, отдала лучшія свои платья, такъ-что горничная растерялась, расплакалась и не знала брать иль не брать и какъ благодарить свою госпожу.
Трогательно было видть, какъ Татьяна Петровна, съ образомъ въ рук, со слезами на глазахъ, блдная, слабымъ, но внятнымъ голосомъ, говорила напутственную рчь невст, стоявшей передъ ней на колняхъ. Эта рчь не была похожа на рчь неопытной двушки, на говоръ разбитаго сердца, на совтъ подруги, на наставленіе барыни, нтъ, здсь говорила вдохновенная женщина, она исповдывала свою жизнь, открывала свои заповдныя тайны другой женщин, длилась съ нею, передавала за-живо свое достояніе, возможность своего счастія, въ полной увренности, что ей самой не придется имъ воспользоваться, она добровольно слагала съ себя жизнь, разсчитывалась съ нею, отдавала ее другой, себ подобной, какъ залогъ любви, какъ основу земнаго блаженства
Горничная заливалась слезами.
— Прощай! будь счастлива! сказала Татьяна Петровна въ заключеніе, Богъ да благословитъ тебя!.. передаю я теб, Наташа, свое счастіе, завщаю жизнь свою! Она обняла невсту и долго, долго цловала ее.
Только глухія, сдержанныя рыданія нарушали тишину этой сцены.

IX.

Началась весна, побжали ручьи съ горъ, обнажилась и почернла земля, отогрвалась жгучимъ весеннимъ солнцемъ, испускала густые пары, пробивалась и зеленла на ней травка, птички перерзывали воздухъ, чирикали и пли, деревенскіе ребятишки, обрадовавшись теплу, бгали по лужамъ, легкій втерокъ разгонялъ сырость, оживала, просыпалась природа и, казалось, можно было прислушаться къ ея пробужденію, къ ея дтскому, обыкновенному говору. Окна въ дом Радимцевой растворились, въ нихъ врывалось солнце, прорзывалось сквозь зеленыя сторы, играло на полу и стнахъ. Елена Ивановна скинула ватный шугай и замнила его шерстяною кофточкой, дворня сняла сапоги, лапти и прочую доморощеную обувь, гуси и утки переселились на жительство въ огромную, стоячую лужу, жизнь запестрла на всемъ, закопошилась всюду, все оживало… Ожила и Таня!.. Повеселла, дышала ровне, свободне, казалось, какая-то тяжесть свалилась съ нея, что-то теплое, отрадное наполнило душу, даже заговорила она громче, смле, твердая увренность выразилась на исхудаломъ лиц, только ея оживленіе не походило на оживленіе природы, оно было насильно, неестественно, непродолжительно, не распускаться, не блестть готовилась она: въ этомъ оживленіи было что-то зловщее.
Ожилъ и Петръ Кононычъ. Посл разговора съ дочерью, посл извстія объ Алекс Иваныч, о его намреніяхъ, онъ сталъ другимъ человкомъ, засіялъ, возгордился, вознесся. Воображеніе его наполнилось самыми розовыми мечтами, онъ отложилъ настоящее и зажилъ блестящимъ будущимъ. Онъ видлъ дочь замужемъ, видлъ ее счастливой, независимой, богатой барыней, разъзжающей въ карет, принимающей генераловъ, видлъ ея трехъ-аршиннаго лакея, въ фантастической ливре, вытянутаго на запяткахъ, себя франтовски одтаго въ сюртук бронзоваго цвта, съ тонкими, блыми воротничками, съ тросточкой въ рукахъ, расхаживающаго по Невскому проспекту, онъ думалъ даже какъ и кому продать свои души: мужика съ двумя бабами, на что употребить вырученныя за нихъ деньги, кого, и какъ позвать на свадьбу, гд внчать, какихъ пвчихъ выписать, городскихъ или помщичьихъ, ему ужъ слышался громкій возгласъ дьячка: ‘а жена да убоится своего мужа!’ Онъ воображалъ какъ удивятся сосди, какъ будутъ пожимать ему руки, какъ станутъ величать: ‘вы почтеннйшій, достойнйшій Петръ Кононычъ!’ какъ вытаращатъ глаза жена и дочь становаго пристава, какъ угоститъ его исправникъ, какъ, наконецъ, раскутится онъ самъ, какъ грузно выпьетъ на радости за здоровье дочери. Но лучшею, задушевною мечтою Петра Кононыча, его полнымъ, совершеннымъ восторгомъ, была мысль объ Елен Ивановн.. Въ душ онъ ненавидлъ Радимцеву, боялся ея, какъ человка, которому всмъ обязанъ, который поитъ, кормитъ да только черезчуръ солоно, цною слезъ и горечи, и вдругъ обязанность эта исчезнетъ, онъ самъ баринъ, своимъ возвышеніемъ онъ отомститъ за свое поруганіе, поблагодаритъ за хлбъ-соль и завистью обольетъ ея сердце. Какъ не радоваться, какъ не восторгаться! Не мудрено даже, что разъ при такой мысли кумъ прискакнулъ на своей постел такъ, что изъ нея доски вылетли. Правда, онъ былъ увренъ, что Елена Ивановна не согласится на бракъ Тани, что сама Таня быть можетъ будетъ упрямиться, не захочетъ нарушить волю своей благодтельницы, что эта благодтельница пожалуй и наслдства лишитъ, но вс эти препятствія казались куму ничтожными, безсильными, чтобъ разрушить его счастіе. Таню можно уговорить, лишь бы женихъ пріхалъ, а наслдство, чортъ съ нимъ, и безъ него хватитъ. Петръ Кононычъ даже не задумался-бы огласить всмъ сосдямъ о будущемъ величіи дочери, онъ молчалъ, съ трудомъ пересиливалъ себя только потому, что Таня запретила ему говорить, убдила его въ необходимости тайны, включила ее въ число условій со стороны Алекся Иваныча. Только въ обращеніи съ Еленой Ивановной проглядывала у кума своего рода гордость, онъ сдлался какъ-то смле, говорилъ увренне, меньше путался, а разъ даже такъ отвтилъ на какое-то замчаніе Радимцевой, что она глаза вытаращина.
— Что ты, батюшка, рехнуЛся! блены что-ли обълся? говорила она, съ трудомъ удерживаясь отъ гнва, съ кмъ говоришь? равная что-ли досталась? добро забылъ, я разомъ напомню… зачмъ въ монастырь не идешь, чужому хлбу обрадовался, благо кормятъ, утроба ненасытная!.. смотри, пора и честь знать!
— Пора, матушка, точно пора!.. зачмъ же въ монастырь, можетъ и такъ проживемъ, въ мір! многозначительно замтилъ кумъ.
Елена Ивановна плюнула и ничего не отвтила.
Таня, между тмъ, день ото дня становилась предупредительне, нжне, ласкове къ отцу своему, казалось, этими ласками она хотла выкупить свое прежнее отъ него отчужденіе. Теперь она взглянула на него какъ на отца, почувствовала, что въ ней течетъ кровь его, она говорила Петру Кононычу о своей любви, о своемъ счастіи, объ Алекс Иваныч, показывала и перечитывала письмо его, она ничего не скрывала, жадно длилась съ отцомъ своими чувствами, точно обрадовалась, что есть наконецъ съ кмъ раздлить ихъ, есть возможность высказаться, облегчить, оправдать само себя, заразить своимъ счастіемъ другаго, ей близкаго. Она радовалась, что нашла сердце, которое ей сочувствуетъ, раздляетъ ея счастіе, бьется, живетъ одною общею съ нею мыслью. Она обнимала отца и задыхаясь говорила:
— Господи, что за человкъ онъ!.. нтъ лучше, нтъ краше его!.. разсказать нельзя, не понять вамъ его! Онъ дышетъ добромъ, счастіемъ! безъ него міръ теменъ, сыръ, глухъ какъ могила,!
Бдный старикъ не зналъ, что длать, что отвчать отъ радости, онъ плакалъ и смялся, гладилъ волосы дочери, глядлъ въ глаза ея, цловалъ ихъ и не замчалъ, что эти глаза горли слишкомъ сильно, что голосъ ея звучалъ болзненно, что она только бредила возможностью жизни и счастія.
А природа все оживала. Весна засіяла въ полномъ блеск, солнце ярко горло на голубомъ неб, земля оцвтилась узорчатымъ ковромъ, деревья запестрли свжею, прозрачною зеленью, появились васильки да ландыши, въ воздух запахло тысячами растеній, заплакали мотыльки и бабочки, затрещали невидимыя наскомыя, проснулся весь божій міръ, откликнулась и проснулась деревня. Затянулъ мужичокъ псню звонкую, огласилъ ею темный боръ, растянулъ вдоль пыльной дороги, разослалъ по широкой пашн, пустилъ по втру словно вздохъ отъ сердца. Закопошились въ огородахъ женскія руки, озолотились солнцемъ косы русыя, прибрелъ ддушка посидть на завалинк, полюбоваться благодатью божіей, старыя кости расправить, серебрится волосъ на голов его, вокругъ снуютъ ребята малые, смотритъ на нихъ ддушка и улыбается. А въ ясный вечеръ, подъ навсомъ на улиц, затрещала балалайка, дневной трудъ конченъ, тутъ парень, тамъ двица, слова, взгляды мняются, гд улыбка, гд громкій смхъ, гд тихій вздохъ, и всмъ хорошо, всмъ весело! кручины не вдаютъ иль забыли ее!….
А Таня?.. и Тан хорошо, весело!. Сидитъ она въ своей комнат у раствореннаго окна, съ письмомъ въ рук, и улыбается, ждетъ не дождется друга милаго: зазвенитъ колокольчикъ, она сама не своя, сердце забьется, запрыгаетъ такъ, что духъ захватываетъ, помертветъ, похолодетъ вся не отъ страху, а такъ, отчего, сама не знаетъ. Бояться ей нечего, не обманетъ же ее Алексй Иванычъ, прідетъ, не сегодня, такъ завтра, чуетъ она близость его, не боится она и Елены Ивановны: что ей! ей все равно, пусть узнаетъ! Таня и сама разсказать готова, она молчитъ не изъ боязни навлечь на себя негодованіе благодтельницы,— не до него ей теперь, она молчитъ потому, что боится оскорбить предметъ своей чистой любви, своего благоговнія, услышать худое слово о немъ, она знаетъ, что не вынесетъ этого слова, что на смерть оно кольнетъ ее.
Притомъ же и сама Елена Ивановна не требуетъ никакихъ объясненій, она совершенно довольна Таней, видитъ въ ней какое-то просвтлніе, она ничего не подозрваетъ, не слышитъ чмъ бьется ея сердце, она слишкомъ черства для того, чтобъ разгадать состояніе души двушки, она бы и не поврила въ возможность его: по ея понятіямъ любовь шалость, бредъ, прихоть, дьявольское навожденіе, отъ котораго легко можно избавиться, стоитъ только заставить себя, пожалуй прошептать: аминь, разсыпься!.. Прежде она быть можетъ и боялась этой любви, какъ чего-то сквернаго, нечистаго, искала, подозрвала ее, но теперь дло другое, теперь Таня очистилась, покаялась, если и былъ грхъ, она смыла его, она совершенствуется съ каждымъ днемъ боле и боле, она блаженствуетъ! какая же тутъ любовь? не можетъ она оскверниться ею!… Любить значитъ выйти замужъ, а Таня занята другимъ, не замужствомъ, мысль о немъ не омрачитъ ея свтлыхъ мыслей…. Алексй Иванычъ ухалъ, онъ никогда не вернется, онъ явился только какимъ-то мимолетнымъ наказаніемъ, о которомъ Елена Ивановна и вспоминать боялась, отъ чего крестилась и отплевывалась. Она видла, что Таня больна, но болзнь эта казалась ей неопасною, она приписывала ее простуд, предлагала полечиться разными домашними средствами или послать за старичкомъ, что болзни заговариваетъ. Въ послднее время Радимцева очень тревожилась какимъ-то вновь видннымъ сномъ, не относящимся впрочемъ до Тани. Ей приснилось что-то совершенно необычайное, громадно-нелпое, такое, чего она ршительно объяснить не могла. Попробовала поговорить съ Яшей, тотъ заболталъ совершенный вздоръ, обратилась къ старух Аринушк, та войну предрекла, хотя до войны Елен Ивановн не было никакого дла, посовтовалась съ бабой скотницей, славившейся отгадываньемъ сновъ, та о коровахъ заговорила. Исключая этого зловщаго сна, невольно засвшаго въ голову Радимцевой, во всемъ остальномъ она была совершенно спокойна.
Нсколько дней спустя, какъ-то утромъ, едва Таня успла подняться съ постели и одться, къ ней въ комнату вбжалъ Петръ Кононычъ. Онъ весь запыхался, едва могъ говорить, руки его дрожали, лице сіяло необыкновенною радостью.
— Пріхалъ!.. Алексй Иванычъ пріхалъ! произнесъ онъ поспшно, задыхаясь, и опустился на стулъ.
Таня вздрогнула, смертная блдность покрыла лице ея, на губахъ мельнула улыбка, глаза наполнились слезами, она крпко, обими руками схватилась за спинку кровати, хотла что-то сказать, но не могла и тяжело дышала.
Петръ Кононычъ радостно глядлъ на дочь.
— Пріхалъ!, ей Богу пріхалъ, письмо пишетъ., учтивое такое… ко мн пишетъ… сообщите, говоритъ, дочери сообщите… передайте… сюда будетъ!, говорилъ онъ, вытаскивая изъ кармана конвертъ и вытирая выступившія на глазахъ слезы.
— Пріхалъ! протяжно прошептала наконецъ Таня и вдругъ глаза ея заблестли, щеки зардлись яркимъ румянцемъ, грудь высоко подымалась, какая-то неестественная чрезмрная живость выразилась во всей ея физіономіи. Она проворно выхватила изъ рукъ отца письмо, хотла читать его, но тотчасъ-же отдала обратно.
— Читайте… говорите… гд онъ?.. я ничего не вижу, не могу… читайте! говорила она задыхающимся голосомъ, откидывая назадъ волосы и вытирая рукою лобъ свой.
Кумъ съ трудомъ развернулъ письмо — до-такой степени тряслись его руки, и торопливо, запинаясь на каждомъ слов, прочелъ слдующее:
— Милостивый государь, Петръ Кононычъ! Надюсь… надюсь, что вы мн не откажете въ позволеніи бытъ у васъ… у васъ сегодняшній день… я… я остановился въ ближайшей деревн и по… по полученіи отвта отъ васъ явлюсь немедленно. Кумъ на минуту остановился. Отвчалъ, отвчалъ, за счастіе молъ почту, чуть посланнаго мужика не разцловалъ! произнесъ онъ скороговоркой, заглушая одни слова другими и продолжалъ читать: явлюсь немедленно, устройте такъ, чтобъ я могъ видть у васъ Татьяну Петровну…. Татьяну Петровну, это необходимо. Ради Бога…. ради Бога не говорите ничего сестр, иначе все пропало. Врьте, я хлопочу для счастія вашей дочери, я долженъ спасти ее, долженъ объясниться съ ней и съ вами. Примите увреніе въ глубокомъ уваженіи, съ которымъ имю честь быть, Алексй Радимцевъ. На словахъ ‘глубокомъ уваженіи’, кумъ сдлалъ особое удареніе.
Онъ плакалъ и цловалъ письмо.
— Благодтель, ей Богу благодтель… Ангелъ воплоти… эка радость!.. Таня! Танюшечка! говорилъ онъ, бросаясь къ дочери.
— Пріхалъ! пріхалъ! повторяла она тихо, какъ бы сама съ собою, въ совершенномъ восторг, и повисла на шею къ отцу.
Снова умолкли, ихъ замнили на нсколько минутъ звонкіе поцлуи, невольно вырывавшееся рыданіе радости да отрывочный, безсловесный шопотъ взаимнаго счастья.
— Ты, Таня, ко мн придешь, ко мн… поскорй приходи… я пойду уберусь тамъ…. Не врится счастію, не врится!.. лежу сегодня да думаю, вдругъ письмо, отъ кого? спрашиваю,— такъ я словно дуракъ какой захохоталъ съ радости…. распечатать не могу, руки ходуномъ ходятъ, читать не могу, глаза бгаютъ, эхъ!…. Приходи, Таня! добавилъ кумъ вытирая слезы.
— Приду! отвтила Татьяна Петровна такимъ глухимъ, внутреннимъ голосомъ, что Петръ Кононычъ какъ-то вопросительно взглянулъ на нее.
— Ты здорова? спросилъ онъ.
— Здорова! прошептала Таня, вонъ какъ горю вся… душно здсь!
— Это съ радости!.. такъ приходи… экое счастье привалило! повторилъ кумъ, засмялся, махнулъ рукой и подошелъ къ двери. Чтобъ она не знала! шепнулъ онъ и вышелъ изъ комнаты.
Татьяна Петровна подошла къ окну, нсколько минутъ она стояла неподвижно, положивъ руку на грудь, внутренняя физическая боль мучила ее, лице выражало сильное страданіе, она торопливо, съ какою-то непомрною жадностью, вдыхала въ себя свжій утренній воздухъ, потомъ въ изнеможеніи опустилась на стулъ, долго сидла, казалось уснула, наконецъ, собравшись съ силами, встала, боль утихла, на лиц мелькнула грустная, неопредленная улыбка, она позвала Наташу, велла подать себ блое кисейное платье, одлась кое-какъ съ помощію горничной, расчесала волосы, накинула на голову блый платокъ.
Во все это время она казалась довольно крпкою, смотрлась въ зеркало, расправляла складки на плать, наряжалась кокетливо, какъ никогда не рядилась, только вдругъ руки ея невольно опускались, она выжидала нсколько минутъ и поднимала ихъ снова.
— Хорошо такъ? спросила она, остановившись передъ Наташей и опираясь на спинку кресла.
— Хорошо-съ, барышня, отвтила послдняя и взглянула на госпожу свою.
Дйствительно, Таня въ настоящую минуту была особенно хороша, но хороша страшно!— она походила на призракъ, въ ней было что-то неземное, могильное, обдающее холодомъ, блое кисейное платье отзывалось саваномъ, вся физіономія казалось измнилась, потеряла свою жизненность онмла, она не выражала ни отчаянія, ни сожалнія, ни грусти, ни радости, большіе черные глаза были влажны, смотрли какъ-то безучастно, точно не смотрли, а только были открыты, на щекахъ горлъ, яркій румянецъ, но какой-то необыкновенный, малиново-розовый, полураскрытыя уста тихо дышали, блдно-желтое лице было прозрачно, точно изъ воску вылплено.
Она простояла еще нсколько минутъ совершенно неподвижно, потомъ сдлала два шага и взяла горничную за руку.
— Прощай, Наташа! сказала она протяжно, тихо, неопредленно, сжимая ея руку. Прощай!.. проснется маменька, скажи ей, что я въ церковь пошла… а потомъ къ отцу зайду..
— Барышня, у васъ руки холодныя! замтила горничная съ испугомъ.
— Озябла! равнодушно отвтила Таня и тихо вышла изъ комнаты.
Наташа хотла-было послдовать за нею, но Татьяна Петровна остановила ее.
Флигелекъ, гд жилъ Петръ Кононычъ, находился на полян, на другомъ конц сада, между большой березовой рощицей и проселкомъ. Окнами онъ смотрлъ въ синюю, туманную даль, преграждавшуюся лсомъ, тыломъ выходилъ въ рощу. Наружность его походила на что-то среднее между простой крестьянской избой и хлбнымъ амбаромъ, съ одной стороны къ нему примыкалъ огородъ, на которомъ кром перерытыхъ грядъ, сломанаго пугала да собачьей конуры, ничего не было, съ другой,— торчалъ черный, развалившійся сарай. Чтобъ попасть въ это жилище со стороны дома Радимцевой, нужно было пройти или черезъ весь садъ, или обойти его полемъ по тропинк.
Таня предпочла первое.
Она вышла на террасу, тихо, держась за перила, спустилась съ лстницы, ступила на площадку и остановилась, оглянулась кругомъ, какъ бы ища чего-то, казалось, ноги ея подкашивались и еле-держали туловище, она съ трудомъ стояла, невольно клонилась къ земл и тяжело дышала, точно ловила и глотала воздухъ. Спустя нсколько минутъ она. отошла въ сторону и прислонилась рукою къ дереву, казалось она боролась со смертію, насильно хотла прожить лишній часъ, лишнюю минуту на свт, дотащиться, доползти до того мста, гд скрывалось ея счастіе. Она побрела снова, безпрестанно запинаясь, повременимъ останавливаясь, хватаясь за сучья и деревья. Ноги ея отяжелли, она насильно волочила и передвигала ихъ.
Вотъ уже половила сада пройдена, вотъ конецъ аллеи, за нею рощица, а тамъ нсколько шаговъ только… близко, близко!… И Таня, казалось, почувствовала эту близость, долго стояла она на роковой половин, долго отдыхала, долго запасалась воздухомъ, собирала остатокъ силъ, потомъ взглянула впередъ и пошла бодре прежняго. Платокъ съ головы ея свалился, крупныя капли пота текли по лицу, волосы распустились, она вся горла, ей было невыносимо душно, жарко, горячо, дыханіе задерживалось, но лице попрежнему было блдно, безжизненно, красныя пятна на щекахъ обозначились еще рзче, точно кровь запеклась въ нихъ. Она прошла садъ и вступила въ рощу. Вотъ и домъ, вонъ за огородомъ шевелится что-то, мохнатая собака съ громкимъ лаемъ кинулась на нее, но увидвъ знакомое лице, заласкалась, завизжала и побжала впередъ.
Прошла еще минута и Алексй Иванычъ съ кумомъ стояли передъ Таней.
Невозможно нарисовать эту сцену, нтъ силы, нтъ словъ передать ее. Всякое описаніе будетъ слабымъ, вялымъ, безжизненнымъ, предъ этимъ нмымъ говоромъ потрясенной души, вылетавшей изъ болзненнаго тла.
Таня стояла неподвижно, выпрямившись, прислонившись спиною къ дереву, руки ея вытянулись, она глядла на отца и Радимцева и казалось не видла, не узнавала ихъ, трудно было сказать плакало, или улыбалось лице ея, страдало или радовалось, что-то святое, торжественное отсвчивалось въ ея физіономіи, она какъ-будто хотла говорить, да не могла или словъ у ней не хватало или забыла языкъ человческій. Казалось, она не сама пришла сюда, а какая-то невидимая сила притянула ее. Она хотла бы броситься на шею къ отцу, къ Алексю Иванычу, и оставалась неподвижною, вс члены ея онмли, на ногахъ будто повисли тяжелыя гири, точно она въ землю вросла, она все сознавала, чувствовала много, много, чувствовала черезъ силу, да не могла выразить этихъ чувствъ ни словомъ, ни даже малйшимъ движеніемъ, холодъ охватывалъ, леденилъ ея тло, она стояла и кажется, малйшій втерокъ могъ свалить ее.
Алексй Иванычъ поблднлъ и съ какимъ-то вопросительнымъ ужасомъ смотрлъ на Таню, руки его тряслись, деревья кружились и прыгали въ глазахъ его, въ ушахъ звенло, кровь въ жилахъ остановилась, сердце замерло и перестало биться, онъ не зналъ гд онъ, что съ нимъ, боялся знать, не смлъ выговорить то, что было слишкомъ страшно, что мелькнуло въ ум его и остановилось, засло въ немъ. Казалось, онъ молча спрашивалъ Таню, требовалъ у ней отчета, вызывалъ заговорить, произнести хоть одно слово, оправдать себя, разсять его жестокую, невыносимую мысль. Любовь, ужасъ, полное, безъисходное горе выражалось на лиц его.
Петръ Кононычъ стоялъ въ двухъ шагахъ сзади, онъ притихъ, какъ будто замеръ, поворачивалъ голову, съ безпокойствомъ смотрлъ то на Таню, то на Алекся Иваныча, ему сдлалось страшно, почему, онъ самъ не зналъ.
— Татьяна Петровна! какъ-то черезъ силу выговорилъ наконецъ Алексй Пванычъ и подвинулся ближе къ Тан.
— Татьяна Петровна! повторилъ онъ громче, судорожнымъ, дрожащимъ отъ волненія голосомъ и взялъ ее за руки.
Он были совершенно холодны.
Изъ груди Алекся Иваныча вырвался такой мучительный, тяжелый вздохъ, точно въ ней порвалось что-то,
Онъ бросился цловать руки Тани.
— Прощай! произнесла она наконецъ шопотомъ, какъ-то отъ сердца и повалилась на шею къ Радимцеву.
— Прощай! снова повторила она, крпко, съ неимоврною силою, вцпилась въ плечи Алекся Иваныча, приподняла голову и мутными, неподвижными глазами глядла ему въ лице.
Петръ Кононычъ стоялъ возл. Обыкновенно прилизанные волосы на голов его растрепались и торчали, маленькіе глаза раскрылись, сдлались большими, онъ трясся всмъ туловищемъ, какъ въ лихорадк.
Вдругъ Таня обернулась къ нему, опустила одну руку и обвила ею шею отца.
— Прощай!.. папенька… еле-слышно проговорила она и такъ сильно вздрогнула, такъ крпко вцпилась въ отца и Алекся Иваныча, такъ повисла на нихъ всею своею тяжестію, такъ пристально смотрла имъ въ лица, такъ страшно, прерывисто дышала на нихъ, точно искала въ нихъ своего спасенія, точно боялась, что ее отымутъ у нихъ, хотла передать имъ свою жизнь, душу, разсказать сердце.
— Молитесь за меня!.. Живите! глухо, отрывисто прошептала она, хорошо мн… свтло…. что это!.. Господи!.. ахъ, какъ хорошо!.. вотъ жизнь… радость… какъ я люблю сильно!.. Прощай!.. Прощай!.. повторила она совершенно глухо, голова ея упала къ нимъ на плечи и звукъ легкаго поцлуя раздался и умеръ въ воздух.
Петръ Кононычъ и Радимцевъ стояли въ полномъ оцпенніе, они не смли, не могли пошевельнуться, не въ силахъ были ни говорить, ни рыдать, внутренній холодъ сковалъ ихъ чувства, они одеревенли, ничего не сознавали, что съ ними длается, что творится передъ ихъ глазами.
Кругомъ царствовала тишина невозмутимая, казалось, вся природа притаила дыханіе, точно хотла подслушать послдній вздохъ чистаго человческаго сердца, только отрывочный, глухой шепотъ Тани скользилъ по воздуху, наконецъ и онъ замолкъ, все стихло!.. Голова умирающей долго еще ворочалась, перекатывалась съ плеча Радимцева на плечо отца, вотъ и она остановилась, припала къ ше Алекся Иваныча — все замерло, притаилось, все онмло: листъ не дрогнетъ, трава не шевельнется… И вдругъ, точно легкій втерокъ прорзалъ воздухъ, встрепенулась съ дерева птичка, вспорхнула, громко запла и взвилась къ синему небу!…
Радимцевъ и Кутинъ вздрогнули, но не очнулись.
Алексй Иванычъ какъ-то машинально отнялъ руку Тани, приподнялъ ея голову, взглянулъ ей въ глаза — они были открыты.
Петръ Кононычъ сдлалъ то же самое, онъ безсознательно, какъ-то тупо глядлъ на своего товарища и казалось подражалъ ему, ждалъ, что онъ скажетъ.
Оба они положили Таню на траву подъ деревомъ. Алексй Иванычъ упалъ передъ ней на колни. Петръ Кононычъ послдовалъ его примру.
Радимцевъ взялъ ея руку, щупалъ ея сердце, голову, прислушивался къ ея дыханію.
Кутинъ оставался неподвиженъ и весь трясся. Багровое лице его вытянулось и посинло.
— Умерла! прошепталъ наконецъ первый. Умерла! повторилъ онъ, всплеснулъ руками и схватилъ себя за голову.
— Умерла! пронзительно, страшно крикнулъ Петръ Кононычъ, повалился въ ноги дочери и зарыдалъ какъ сумасшедшій.
Алексй Иванычъ все стоялъ на колняхъ, онъ повсилъ голову и съ какимъ-то безсильнымъ, сухимъ отчаяніемъ всматривался въ трупъ Тани, въ ея открытые, безжизненные глаза. Его горести не было выраженія, вс члены онмли отъ ужаса и отчаянія, вс чувства разомъ охватили и сжали душу его, передъ нимъ все умерло, все исчезло, все рушилось, онъ молчалъ и глядлъ какъ убитый.
Прошло нсколько минутъ, онъ все молчалъ. Петръ Кононычъ все рыдалъ.— Наконецъ послдній поднялъ голову, взглянулъ на перваго, вскочилъ, и вдругъ эти два человка, разныхъ лтъ, разныхъ убжденій, понятій, характеровъ, люди до-сихъ-поръ другъ-друга непонимавшіе, чуждые другъ-другу, проникнутые однимъ общимъ чувствомъ, затронутые общимъ отчаяніемъ, общимъ страхомъ, сплелись, обнялись крпче друзей закадычныхъ, точно другъ-друга утшить хотли, точно-передавали другъ-другу свой взаимный ужасъ, свое взаимное, безъисходное горе!.. Пронзительный, крикъ, такой крикъ отъ котораго, кажется, природа застонала-бы, дружно вылетлъ изъ устъ ихъ, слился въ одинъ протяжный, жалобный стонъ, перекатился эхомъ по рощ, замеръ и смнился глухимъ рыданіемъ.
Елена Ивановна между тмъ допивала третью чашку чая, макала ложкой въ медовый сотъ, тревожно вспоминала про вновь-виднный ныншнею ночью сонъ и не могла придумать, почему Таня, ничего не сказавши ей, въ церковь пошла, а оттуда и къ отцу зайти общалась. Нсколько минутъ еще просидла она, потомъ встала, приказала самоваръ подогрвать, потому что барышня чаю не кушала, накинула на себя какое-то подобіе бурнуса, вышла на террасу, спустилась въ садъ и медленными шагами отправилась къ дому Петра Кононыча. На половин дороги она остановилась, безпокойно осмотрлась вокругъ, ей послышалось точно плачетъ кто-то, она пошла скоре, звуки становились ясне, Радимцева чуть не бжала. Запыхавшись, она достигла до рощи, сдлала еще нсколько шаговъ и вдругъ остановилась какъ вкопаная: глаза ея встртились съ Алексемъ Иванычемъ, она увидла лежащую на трав Таню, а передъ ней на колняхъ Петра Кононыча.
Трудно сказать, какая мысль мелькнула въ голов ея?— вообразила-ли она, что Таня больна, умерла, убита, Богъ знаетъ! Лице ея поблднло, страшная злоба исказила его, губы затряслись, вытаращивъ глаза, она смотрла на брата, казалось, готова была броситься къ нему, растерзать его, да силъ не хватало, ноги ея подкосились, она вся дрожала.
Алексй Иванычъ, въ свою очередь, смотрлъ на сестру, до сихъ поръ блдное лице его посинло, судорожно вытянулось, глаза налились кровью, онъ сдлался страшенъ. Неизвстно, чмъ бы разыгралась эта безмолвная сцена, въ которой каждое изъ дйствующихъ лицъ увидло своего убійцу.
Петръ Кононычъ окончилъ ее.
Онъ быстро подбжалъ къ Елен Ивановн, вцпился въ ея руку, притащилъ къ трупу Тани: откуда и силы взялись у старика!
— Что это?!. что это?!. говорилъ онъ шопотомъ, въ полномъ изступленіи, заглушая одни слова другими, съ какою-то злобною радостію всматриваясь въ глаза Радимцевой и судорожно сжимая ея руку. Умерла!.. видишь — умерла!.. покончила!— протяжно повторилъ онъ. Аа!.. благодтельница, мать вторая… такъ, такъ… ядомъ выкормила, отравила!.. пьяница я!.. пьяница!.. шутъ!.. нищій!.. нтъ, я твоя кара… твой громъ небесный… мука твоей совсти!.. я загрызу, загрызу тебя!.. я отецъ, отецъ!.. кровь заговорила!.. зачмъ вырвала мое сердце, зачмъ?!.. обманула!.. что ты сдлала?!. что съ Таней сдлала, что-о?!.. блднешь!.. страшно!.. аа!.. а отцу, отцу каково! отцу!.. страшно, страшно!.. вонъ хлбъ твой, вонъ онъ!.. лежитъ, вытянулся, на тебя смотритъ… любуйся!.. я заплатилъ теб!.. прочь… про… Онъ не договорилъ, отдернулъ ея руку, упалъ на трупъ дочери и зарыдалъ снова.
Радимцева позеленла, зашаталась и облокотилась о дерево.
Алексй Иванычъ закрывалъ глаза Тани.

А. ВИТКОВСКЙ.

10 мая 1861 г.

‘Русское Слово’, No 7, 1861

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека