Заметки летописца, Страхов Николай Николаевич, Год: 1864

Время на прочтение: 24 минут(ы)
Н. Страховъ. Изъ исторіи литературнаго нигилизма. 1861—1865.
С.-Петербургъ. Типографія брат. Пантелеевыхъ. Верейская ул., No 16. 1890.

ЗАМТКИ ЛТОПИСЦА.

Эпоха, 1864, Іюнь.

Свалка авторитетовъ
Смлое мнніе о ‘Космос’ Гумбольдта
Что такое семинаристы?
Нчто о легкомысліе
Безпрерывныя открытія
Славянофилы побдили

Свалка авторитетовъ.

Въ Голос (No 171) г-жа Евгенія Туръ сдлала слдующій отзывъ о книг Ренана (Vie de Iesus):
‘Мы считаемъ книгу Ренана книгою, неимющею особыхъ достоинствъ, и незаслуживающею того шума, который она надлала при своемъ появленіи. По нашему мннію, это очень посредственный романъ, и ничуть не ученая книга. Богъ всть, для какой цли она написана и какой цли она достигла. Успхъ ея, главнымъ образомъ, состоитъ въ томъ, что ее раскупили нарасхватъ. Но и за это авторъ долженъ быть благодаренъ не поразительнымъ достоинствамъ своего произведенія, а безтактности и нерасчетливости своихъ враговъ’.
Въ этомъ строгомъ отзыв невольно останавливаютъ на себ вниманіе слова: Богъ всть, для какой цли она написана и какой цли она достигла.
Г-жа Евгенія Туръ, очевидно, намекаетъ, что книга Ренана произвела вредное дйствіе, безъ сомннія въ томъ смысл, что она едва ли разъяснила истину, а скоре пожалуй, затемнила ее. Охотно можно согласиться съ этимъ.
Мы никакъ не думаемъ, однако же, чтобы Ренанъ былъ не правъ именно въ томъ, въ чемъ считаетъ его неправымъ г-жа Евгенія Туръ. Скоре мы держимся противнаго мннія. Если книга Ренана написана безъ всякой предвзятой мысли, безъ преднамренной задачи — угодить извстному направленію, то можно наврное сказать, что она никому неугодитъ. Вотъ откуда мы объясняемъ себ и неудовольствіе г-жи Евгеніи Туръ.
Не нужно особенной проницательности для того, чтобы предсказать, что вообще все, что пишетъ Ренанъ, вс его взгляды и пріемы не придутся у насъ по вкусу никому, ни нашимъ отсталымъ, ни нашимъ передовымъ.
Передъ нами уже есть факты. Читатели, конечно, прочли въ прошлой книжк ‘Эпохи’ статью Ренана о высшемъ обученіи во Франціи. Эта самая статья напечатана въ журнал ‘ Заграничный В&#1123,стникъ’ (No 4).
Въ краткомъ предисловіи редакція объявляетъ, что, какъ часто случаюсь съ этимъ замчательнымъ писателемъ, и въ этой стать встрчаемъ поразительно врныя мысли рядомъ съ самыми странными парадоксами. Затмъ редакція снабдила статью многочисленными примчаніями, въ которыхъ старается опровергнуть эти странные парадоксы.
Изъ опроверженій укажемъ на два особенно выдающіяся. Одно относится къ Вольтеру, другое къ Маколею.
Ренанъ упомянулъ о маломъ научномъ значеніи Вольтера. Объ этомъ маломъ значеніи читатели могутъ найти не мало свидтельствъ, объ немъ говоритъ даже Гейне, который, не смотря на все свое легкомысліе, невольно бросаетъ свои граціозныя кривлянья, свою иронію и напыщенность, какъ скоро дло зайдетъ о величіи нмецкой науки. Тутъ онъ почти искрененъ. Тмъ не мене, ‘Заграничный Встникъ‘ счелъ нужнымъ заступиться за Вольтера. Ренанъ говоритъ о Вольтер: онъ не понималъ ни Библіи, ни Гомера, ни греческаго искусства, ни древнихъ религій, ни христіанства, ни среднихъ вковъ. Въ области мысли онъ не многому можетъ научитъ. Онъ былъ вн традицій высшей, отъ него не вышло никакого дйствительно плодотворнаго ряда изысканій и трудовъ. Вольтеръ не образовалъ школу. Я вижу, что идетъ отъ Декарта, отъ Ньютона, отъ Канта, отъ Нибура, отъ Гумбольдтовъ, но не вижу ничего, что бы шло отъ Вольтера.
Приговоръ тяжелый, и притомъ отличающійся тою тонкой отчетливостію, которой такъ много у Ренана. Что же возражаетъ противъ него ‘Заграничный Встникъ’? Для того, чтобы опровергнуть Ренана, слдовало бы доказать, напримръ, что Вольтеръ образовалъ школу, что отъ него идетъ рядъ трудовъ и изысканій, или же то, что онъ понималъ или Библію, или греческое искусство, или древнія религіи, или христіанство, или средніе вка. Иначе, что же это за историкъ? Но ‘Заграничный Встникъ’ и не думаетъ объ этомъ и, слдовательно, оставляетъ въ полной сил обвиненіе Ренана. А возражаетъ онъ такъ:
‘Это возмутительная несправедливость относительно одного изъ славнйшихъ французскихъ дятелей. Мы совершенно оставляемъ въ сторон жизненное и публицистическое вліяніе Вольтера, его борьбу съ суевріемъ и невжествомъ, длившуюся всю жизнь. Это достоинство признается за Вольтеромъ всми мыслящими людьми, оно признается и Ренаномъ. Сказавъ о немъ: ‘nous vivons de ce qu’il а fond’ (мы живемъ тмъ, что имъ основано), Ренанъ самъ опровергъ уже частію то, что сказалъ впослдствіи: будто Вольтеръ не оставилъ посл себя школы. (Да вдь Ренанъ говоритъ объ области мысли, о настоящей школ, а по ‘Заграничному Встнику’ выходитъ, что какіе нибудь иноврцы, пользующіеся, положимъ по милости Вольтера, терпимостію во Франціи, составляютъ школу Вольтера!). Но мы говоримъ именно о той сфер, которая составляетъ исключительный предметъ изслдованій Ренана — объ исторіи. Ни въ одной сфер своихъ твореній Вольтеръ не оставилъ такихъ неизгладимыхъ слдовъ, какъ именно здсь. Онъ первый взглянулъ на исторію, какъ на жизнь человчества, подчиненную естественнымъ законамъ,— какъ на жизнь массъ, въ которыхъ личности государей, министровъ, полководцевъ исчезаютъ какъ незамтныя единицы, а битвы и торжества составляютъ ничтожныя явленія въ общей картин. Онъ выбросилъ миъ изъ исторіи, потрясъ авторитетъ древнихъ разсказчиковъ, внесъ въ исторію критику, которая очистила мсто для возсозданія исторіи въ XIX вк. Онъ явился предшественникомъ Нибура въ римской-исторіи (жаль, что Нибуръ ничего объ этомъ не зналъ?), однимъ изъ самыхъ свтлыхъ дятелей въ очищеніи исторіи семитическаго востока отъ хлама, ее загромождавшаго, и, безъ него, самые труды Ренана на его спеціальномъ поприщ были бы невозможны’.
Вотъ похвала, которая, что называется, хуже порицанія. Внимательный читатель, прочитавши ее, сейчасъ скажетъ: теперь ясно, что Ренанъ правъ, какъ видно, Вольтеръ дйствительно не понималъ ни Библіи, ни Гомера, ни греческаго искусства, ни христіанства, ни среднихъ вковъ. Въ самомъ дл, онъ видлъ въ миахъ какой-то хламъ и занимался тмъ, что выбрасывалъ этотъ хламъ за окошко, чтобы хорошенько расчиститъ мсто. Понятно, что съ такими пріемами далеко уйдти нельзя, и что Гомеръ, напримръ, такъ цликомъ и долженъ былъ отправиться въ помойную яму. Точно такъ же, взглядъ, что личности исчезаютъ въ массахъ какъ незамтныя единицы, есть, очевидно, взглядъ глубоко анти-историческій, съ которымъ трудно что нибудь понять въ исторіи.
‘Заграничный Встникъ’ не ограничился собственными похвалами, для подтвержденія ихъ онъ счелъ весьма полезнымъ опереться на могущественный авторитетъ, на Бокля. Странно! Если Вольтеръ самъ не можетъ спастись, то почему думать, что Бокль его спасетъ? Вотъ эта ссылка:
‘Если можетъ быть и слишкомъ сильно выраженіе Бокля, что Вольтеръ ‘величайшій изъ историковъ, которыхъ произвела Европа’, то едва ли кто ясне Бокля понялъ значеніе Вольтера, какъ историка. Мы совтуемъ читателю для лучшаго пониманія ошибочности мннія Ренана прочетъ снова стр. 593—611 перваго тома Бокля (въ перев. Бестужева-Рюмина)’.
Плохая ссылка! Уже самая восторженность отзыва Бокля о Вольтер невольно наводить на подозрнія. По этому отзыву, даже не читая Бокля, можно заключить, что этотъ писатель должно быть точно также не понималъ ни Библіи, ни Гомера, ни греческаго искусства, ни древнихъ религій, ни христіанства, ни среднихъ вковъ. Тогда не мудрено, что Вольтеръ показался ему величайшимъ изъ историковъ Европы.
И это въ самомъ дл такъ. Вотъ, напримръ, какъ хвалитъ Бокль взглядъ Вольтера на средніе вка.
‘Въ сочиненіи его средніе вка впервые представлены тмъ, чмъ они дйствительно были: періодомъ невжества, зврства и разврата, періодомъ, когда оскорбленія оставались не вознаграждаемыми, преступленія не наказываемыми и суеврія не порицаемыми’. (Бокль, т. I, стр. 605).
Не забудьте, что это полная характеристика, что она приписывается Вольтеру, какъ его созданіе, и вмняется ему въ честь. Не ясно ли, однакоже, что подобная характеристика ровно ничего не характеризуетъ? Разв не во вс времена случалось, что оскорбленія остаются не вознаграждаемыми, преступленія не наказываемыми и суеврія не порицаемыми? Положимъ, что средніе вка были въ этомъ отношеніи очень темнымъ временемъ, но внутренней жизни ихъ, той силы, которая двигала тогда человчествомъ, очевидно, Вольтеръ не понималъ, а Бокль ни чмъ инымъ не восхищается, какъ этимъ непониманіемъ.
Вообще, изложеніе дятельности Вольтера, какъ историка, у Бокля очень слабо. Изъ этого изложенія ясно видно, что у Вольтера не было плодотворныхъ мыслей, не было взгляда и метода, который бы могъ породить рядъ изысканій и трудовъ. Если теперь у Вольтера являются какъ будто запоздалые продолжатели, напр., Бокль, то это ничего не значитъ. Это значитъ только то, что Бокль отыскалъ себ въ прошедшемъ единомышленника, а вовсе не то, что Вольтеръ породилъ себ въ настоящее время послдователя. Les beaux esprits se rencontrent.
Повторяю, очень странно, что противъ Ренана выставляется Бокль. Любопытно было бы знать, что сказалъ бы о Бокл самъ Ренанъ? Вроятно, его отзывъ очень бы походилъ на то, что онъ говоритъ о Маколе. А о Маколе онъ говоритъ такъ:
‘Однажды я вздумалъ читать Маколея. Эти рзкіе приговоры, эта манера не любить своихъ враговъ, эти явно признаваемые предразсудки, этотъ недостатокъ безпристрастія, это отсутствіе способности понимать противныя вещи, этотъ либерализмъ, не составляющій широты ума, это христіанство, столь мало христіанское,— все это возмутило меня. Таковъ бдный родъ человческій, что для него нужны узкіе умы’.
Опять тяжелый и, въ то же время, тонко очерченный приговоръ. Противъ него ‘Заграничный Встникъ’ также вооружается, впрочемъ, въ общихъ словахъ. Эти слова стоятъ полнаго вниманія:
‘Если Ренанъ’,— говоритъ ‘З. В.’,— ‘привыкъ наиболе обращаться съ исторіей эпохъ столь отдаленныхъ, что къ нимъ изслдователь не можетъ относиться иначе, какъ равнодушно, то совсмъ другія условія существуютъ для исторіи ближайшаго времени. Здсь безучастіе къ борьб партій невозможно, и все, чего можно требовать отъ историка, это — стать въ ряды передовой партіи и справедливо относиться къ ея врагамъ’.
Предписаніе весьма строгое и положительное. И такъ, исторія бываетъ двухъ родовъ: исторія эпохъ отдаленныхъ и исторія эпохъ ближайшихъ. Въ первой историкъ можетъ быть совершенно равнодушенъ въ предмету, о которомъ говоритъ, даже боле, сказано, что онъ и не можетъ къ нему относиться иначе какъ равнодушно. Во второй исторіи равнодушіе воспрещается: историкъ обязанъ быть парціаленъ, именно долженъ стать въ ряды передовой партіи.
Бдные историки! Что если случится, что иной изъ нихъ не остается равнодушнымъ въ отдаленнымъ эпохамъ? Что если, наоборотъ, онъ почувствуетъ нкоторое равнодушіе въ передовой партіи, въ которую ему приказывается стать? И то еще вопросъ, какъ онъ найдетъ передовую партію? Нужно наводить хорошія справки, а не то очень легко попасть въ просакъ, въ самомъ дл, мало ли людей воображаютъ, что идутъ впередъ, тогда какъ въ сущности они тянутъ назадъ? Конечно, всего-бы лучше было руководиться своимъ умомъ и сердцемъ, воспитывать въ себ безпристрастіе, которое вовсе не есть равнодушіе, которое не исключаетъ страсти, а исключаетъ только пристрастія… Но все это запрещено, строжайше запрещено!

Смлое мнніе о Космос’ Гумбольдта.

Кстати объ авторитетахъ. Въ настоящую минуту выходитъ переводъ натурфилософіи Гегеля на французскій языкъ (Philosophie de la nature de Hegel, traduite pour la premi&egrave,re fois et accompagne d’une introduction et d’un commentaire perptuel, par A. Vra). Вышелъ только первый томъ. Переводчикъ итальянецъ, профессоръ философіи въ Неаполитанскомъ университет, послдователь Гегеля, написавшій въ его дух многія сочиненія на латинскомъ, англійскомъ, французскомъ и итальянскомъ языкахъ. Нсколько лтъ назадъ онъ перевелъ на французскій языкъ также ‘Логику’ Гегеля. Въ большомъ введеніи къ своему новому переводу, онъ, между прочимъ, весьма рзко высказываетъ свое мнніе о ‘Космос’ Гумбольдта. Это мнніе, надюсь, поинтересуетъ читателя, если не по причин Гегеля, о значеніи котораго идетъ у автора дло, то по причин Гумбольдта, авторитетъ котораго неизмримъ.
‘Намъ кажется’,— пишетъ Вера,— что Гегеля, представляющая первую дйствительную систематизацію природы, должна бы была больше привлечь вниманіе не только философовъ, но и физиковъ, хотя бы для того, чтобы ее разобрать и оспорить, если не для того, чтобы ею воспользоваться. И да позволено намъ будетъ въ этомъ отношеніи сблизить твореніе Гегеля съ книгою, которая въ послднее время надлала столько шуму: именно съ Космосомъ Гумбольдта. Мы не удивляемся тому, что столько шуму было поднято изъ-за творенія Гумбольдта, тогда какъ твореніе Гегеля до сихъ поръ остается почти неизвстнымъ. Таковъ слишкомъ обыкновенный ходъ вещей, и по этому случаю мы готовы повторить изрченіе Бакона, что тла легкія плаваютъ на поверхности, тогда какъ тла боле плотныя и твердыя падаютъ въ глубину. Мы не удивляемся этому, но мы на это жалуемся^ и мы въ- особенности сожалемъ, что въ Германіи не раздалось голосовъ, которые бы протестовали, сдлавши это самое сближеніе и высказавши замчанія, естественно внушенныя намъ этимъ сближеніемъ. Посмотримъ. Во-первыхъ, мы всегда были убждены, что самая идея Космоса была внушена Гумбольдту философіею Шеллинга и Гегеля, и это мнніе въ особенности возбуждается тмъ, что въ книг Гумбольдта оба эти философа блистаютъ своимъ отсутствіемъ. Гумбольдтъ вовсе не упоминаетъ объ нихъ, или точне, онъ упоминаетъ объ нихъ разъ или два, но приводитъ изъ нихъ мста незначительныя, не имющія даже отношенія къ натурфилософіи. Между тмъ, разв можно предположить, что І’умбольдтъ не зналъ трудовъ этихъ двухъ философовъ въ этой части науки? Намъ скажутъ, можетъ быть, что Гумбольдтъ не имлъ симпатіи къ спекулятивной физик. Положимъ, но если такъ, зачмъ же онъ толкуетъ намъ, напримръ, о пиагорейцахъ и Тиме Платона? Если существуетъ спекулятивная физика, то, конечно, это она и есть. И такъ, если онъ говорилъ о пиагорейцахъ, о Платон и о другихъ спекулятивныхъ физикахъ, и, въ тоже время, хранилъ молчаніе относительно своихъ двухъ великихъ соотечественниковъ, то скоре не потому ли, что люди вообще щедры относительно мертвыхъ, а относительно живыхъ соблюдаютъ свои расчеты? Пусть судитъ читатель. Дале, признаемся, самое заглавіе книги вамъ не нравится и мы предпочитаемъ названіе натурфилософіи, какъ боле простое и правильное. Противъ слова ‘космосъ’ насъ вооружаетъ, во-первыхъ, то, что оно слишкомъ притязательно, во-вторыхъ, что оно ни въ какомъ смысл не точно, ибо, если Гумбольдъ, заимствовавъ это слово отъ пиагорейцевъ, имлъ въ мысли употреблять его въ томъ же смысл, въ какомъ его употребляли эти философы, то дло нисколько не соотвтствуетъ слову. И въ самомъ дл, подъ космосомъ пиагорейцы разумли всеобщность вещей, т. е. не только физику, но и метафизику, мораль, политику и пр. А эти науки не входятъ въ планъ Гумбольдта. Если, съ другой стороны, нужно разумть это слово ~ въ боле ограниченномъ смысл, то есть въ смысл систематическаго построенія науки о природ, то и въ этомъ смысл тоже нтъ соотвтствія между словомъ и самымъ дломъ, -ибо твореніе Гумбольдта не есть система. Въ самомъ дл, что такое Космосъ? Это богатая, разнообразная и оживленная картина природы, украшенная обширными познаніями эрудиціи. Это достоинство мы первые готовы признать. Это не мало, скажутъ намъ. Да, это много, если держаться на точк зрнія изложенія и искусства. Но совершенно другое выходитъ дло, если мы станемъ судить съ точки зрнія строго научной, то есть, по нашему мннію, съ настоящей точки зрнія, на которую слдуетъ становиться, когда мы судимъ о научномъ твореніи. И вотъ, разсматриваемый съ этой стороны, Космосъ не представляетъ ни оригинальности, ни глубины. Если бы отъ насъ потребовали его опредленія, мы сказали бы, что это книга, которая не можетъ удовлетворить, ни людей свдущихъ, ни людей несвдущихъ. Она не можетъ удовлетворить, хотимъ мы сказать, тхъ, которые близко знакомы съ предметами, въ ней трактуемыми, ибо она имъ представляетъ въ нкоторомъ смысл только элементы науки. Она точно также не можетъ удовлетворить и тхъ, которые чужды этимъ предметамъ, потому что въ ней нтъ подробностей и развитій, необходимыхъ для непосвященныхъ. Такимъ образомъ, ‘Космосъ’, по нашему мннію, представляетъ не боле, какъ нчто въ род справочной книги или Book of reference, какъ говорятъ англичане, то есть книги, которая содержитъ полезныя указанія, и въ которой весьма удобно бываетъ обратиться за справками. Такой приговоръ можетъ показаться строгимъ. Если мы ошибаемся, пусть намъ скажутъ и пусть намъ докажутъ’.
Вотъ строгое сужденіе, съ которымъ, однако же, трудно не согласиться. Самъ Гумбольдтъ хорошо чувствовалъ, что идея его ‘Космоса’ до тхъ поръ будетъ шатка и неопредленна, пока не будетъ поставлена въ отчетливыя и ясныя отношенія къ иде натурфилософіи. Гумбольдтъ и старался сдлать это, но едва ли можно остаться довольнымъ тмъ, какъ онъ разршилъ эту задачу. Вотъ, напримръ, что онъ говоритъ:
‘То, что я называю физическимъ міроописаніемъ (т. е. Космосъ), не иметъ никакихъ притязаній на степень нкоторой раціональной науки о природ, оно есть мыслящее созерцаніе опытомъ данныхъ явленій, какъ нкотораго цлаго. Только съ такимъ ограниченіемъ оно и могло (при совершенно объективномъ направленіи моего ума) войти въ число стремленій, исключительно наполнявшихъ мое долгое научное поприще. Я не отваживаюсь вступать на поле, которое мн чуждо и, быть можетъ, обработывается другими съ большимъ успхомъ’. (‘Kosm.’, Bd. I. S. 34).
Въ этихъ словахъ, конечно, много скромности, но скромность не помогаетъ, какъ скоро не достаетъ твердой и ясной мысли. И въ самомъ дл, черезъ нсколько страницъ Гумбольдтъ, заговоривъ о томъ же предмет, уже явно выходитъ изъ границъ скромности. Вотъ какъ онъ разсуждаетъ о той раціональной наук о природ, на степень которой ‘Космосъ’ не иметъ никакихъ притязаній.
‘Мы еще очень далеки отъ той минуты, когда было бы возможно сосредоточить вс наши чувственныя воззрнія въ единство понятія о природ. Позволительно сомнваться, приблизится ли когда нибудь эта минута. Сложность задачи и неизмримость Космоса почти длаютъ тщетною надежду на это. Но если цлое намъ и недоступно, то, однако же, частное ршеніе задачи, стремленіе къ пониманію явленій остается высочайшею и вчною задачею всякаго изслдованія природы. Оставаясь врнымъ характеру моихъ прежнихъ сочиненій, равно и роду моихъ занятій, которыя были посвящены опытамъ, измреніямъ, дознанію фактовъ, я ограничиваюсь и въ этой книг эмпирическимъ созерцаніемъ. Оно есть единственная почва, на которой я умю стоять и двигаться съ нкоторой твердостію. Такое изложеніе эмпирической науки, или, скоре, нкотораго аггрегата познаній, не исключаетъ группированія результатовъ по руководящимъ идеямъ, обобщенія частностей, постояннаго изысканія эмпирическихъ законовъ природы. Конечно, мыслящее познаніе, раціональное пониманіе мірозданія представляли бы еще боле возвышенную цль. Я далекъ отъ того, чтобы стремленія, въ которыхъ самъ не пробовалъ участвовать, порицать только потому, что результаты ихъ до сихъ поръ оставались сомнительными. Вслдствіе многоразличнаго превратнаго пониманія, и совершенно несогласно съ цлью и указаніемъ глубокомысленныхъ и могущественныхъ мыслителей, снова пробудившихъ эти уже свойственныя древнему міру стремленія, натурфилософскія системы нкоторое время грозили въ нашемъ отечеств отвлечь умы отъ серіознаго и стоящаго въ такомъ близкомъ сродств съ матеріальнымъ благосостояніемъ государствъ — изученія математическихъ и физическихъ наукъ. Отуманивающая мечта достигнутаго обладанія, особенный, странно-символизирующій языкъ, схематизмъ боле узкій, чмъ какой когда либо налагали на человчество средніе вка,— вотъ чмъ были обозначены, при юношескомъ злоупотребленіи благородныхъ силъ, радостныя и короткія сатурналіи чисто идеальнаго познанія природы. Я повторяю выраженіе: злоупотребленіе силъ, ибо умы строгіе, одновременно преданные философіи и наблюденію, остались чужды этимъ сатурналіямъ. Совокупность опытныхъ познаній и во всхъ частяхъ развитая философія природы (если только такое развитіе когда нибудь достижимо) не могутъ стать въ противорчіе, если философія природы, согласно съ своимъ общаніемъ, есть раціональное пониманіе дйствительныхъ явленій въ мірозданіи. Если является противорчіе, то вина лежитъ или на пустот умозрнія, или же на притязаніи эмпиріи, предполагающей, что опытомъ доказано больше, чмъ сколько имъ дано на самомъ дл’.
Вотъ объясненіе, въ которомъ нельзя не видть шаткости и неопредленности. Гумбольдтъ прямо называетъ свою книгу аггрегатомъ познаній, но въ тоже время не вовсе отказывается отъ нкоторой научной связи, отъ руководящихъ идей, отъ обобщенія частностей и т. д. Казалось бы, слдовало избрать одно изъ двухъ: если аггрегатъ, то чистый аггрегатъ, механическое скопленіе, если же идеи и обобщенія, то не въ вид исключенія, не какъ нчто терпимое, а вполн, цликомъ, вс идеи и обобщенія, къ какимъ способенъ взятый предметъ.
Относительно натурфилософіи Гумбольдтъ какъ будто отказывается судить, говоритъ, что это поприще ему чуждо, что онъ даже далекъ отъ того, чтобы порицать эти стремленія, но вслдъ за тмъ судитъ ихъ весьма ршительно и порицаетъ весьма рзко. Нсколько разъ онъ оставляетъ даже нершеннымъ, возможна ли настоящая натурфилософія, но подъ конецъ, несмотря на оговорки и осторожныя фразы, говоритъ о ней, какъ о дл существующемъ и превосходно объясняетъ источники противорчій между нею и эмпиріею. Всякое противорчіе такого рода есть врный признакъ или того, что умозрніе пусто, несостоятельно, или того, что эмпирія преувеличиваетъ значеніе опыта, принимаетъ за доказанное то, что не доказано. А вдь это что значитъ? Значитъ, что къ опыту прибавляется къ фактамъ присоединятся гипотеза, идея, что нибудь priori. Слдовательно, эмпирики-натуралисты дйствуютъ въ этомъ случа также, какъ натурфилософы. Вся разница только въ томъ, что физики, химики и проч. длаютъ это безсознательно, а философы сознаютъ, что они длаютъ. Спрашивается, что же лучше? Вести ли дло съ яснымъ сознаніемъ, или же отрекаться и отплевываться отъ всякой философіи, и между тмъ безсознательно философствовать?

Что такое семинаристы?

Вопросъ весьма современный, сильно напрашивающійся на вниманіе и вызывающій на размышленіе. Если бы кто усумнился въ этомъ, то я могъ бы отвчать, какъ въ комедіи:
Не я сказалъ, другіе говорятъ.
Вотъ, напримръ, какъ начинается статья: ‘Нсколько словъ о семинарскомъ образованіи’, явившаяся въ No 5 ‘Русскаго Встника’:
‘Кто въ послдніе годы нсколько всматривался въ отношенія общества къ учащемуся юношеству, тотъ, безъ сомннія, замтилъ значительную перемну въ общественномъ мнніи. Въ то время, какъ мода на студентовъ университета такъ долго существовавшая, мало по малу слабетъ, семинаристы начинаютъ обращать на себя особенное вниманіе. Семинаристъ, существо до сихъ поръ презрнное, самое названіе котораго недавно еще было почто ругательствомъ въ образованномъ кружк, становится предметомъ любопытства, вниманія, наблюденія. Семинаристы вдругъ очутились въ положеніи какой-то досел невиданной зоологической особи, останавливающей на себ вниманіе ученыхъ и любопытныхъ’.
Въ этихъ словахъ весьма много справедливаго. Прибавлю, что вопросъ поднятъ уже давно, объ немъ толковалось при выход сочиненій Добролюбова, было кое-что сказано, когда поднялось столько споровъ и разговоровъ изъ-за ‘Отцовъ и дтей’ Тургенева. Тогда, мы помнимъ, ‘Русскій Встникъ’ поставилъ на видъ читателямъ семинарское происхожденіе Базарова и давалъ этому важное значеніе. Объ семинаристахъ вообще было сказано такъ: ‘это та волнующаяся среда, которая со всхъ сторонъ приливаетъ къ нашему высшему сословію, группируется на его окраинахъ и просачивается въ него со всхъ сторонъ’.
Но сколько нибудь правильнаго и яснаго развитія и разъясненія вопроса намъ еще приходится ожидать. Это самое, т. е. существованіе вопроса и отсутствіе его ршенія, я и хотлъ занести въ свои замтки. Статья ‘Русскаго Встника’, изъ которой я сдлалъ выписку, содержитъ, къ сожалнію, только весьма блдныя и мелочныя замчанія даже въ отношеніи къ своему особенному предмету, въ семинарскому образованію. Она подписана: Семинаристъ.
Одинъ изъ знакомыхъ мн семинаристовъ, человкъ весьма ярко изображающій собою семинарскій типъ (надобно отдать имъ справедливость: они вс ярки, въ какой бы разновидности своего типа они не принадлежали), очень любитъ сравнивать вопросъ о семинаристахъ съ тмъ знаменитымъ вопросомъ, который былъ трактованъ Аббатомъ Сіэсомъ въ начал французской революціи: что такое третье сословіе? Сіэсъ, какъ извстно, ршилъ вопросъ такъ: оно есть все! Чмъ оно было до сихъ поръ? Ничмъ. Чего оно хочетъ? Стать чмъ нибудь.
Такъ точно слдуетъ, по мннію моего знакомаго, отвчать и на вопросъ: что такое семинаристы?
Не смотря на совершенную разнородность сравниваемыхъ предметовъ, въ этомъ сравненіи, какъ мн кажется, есть нкоторая тонкая мткость.

Нчто о легкомысліи.

Для того, чтобы писать много, чтобы быть многорчивымъ и плодовитымъ, достаточно обладать тмъ свойствомъ, которое называется легкомысліемъ. Подъ легкомысліемъ я разумю не просто недостатокъ глубокомысліи, а нкоторое весьма положительное свойство, своеобразную дятельность мысли, именно мышленіе весьма живое и работающее, но находящееся, такъ сказать, въ зачаточномъ состояніи. Человка, обладающаго этимъ качествомъ, все занимаетъ, все живо интересуетъ и затрогиваетъ, но, такъ какъ ни одинъ предметъ не можетъ на долго остановить его, такъ какъ онъ не способенъ, остановившись на предмет, все больше и больше втягиваться въ него, рыться все дальше и дальше въ глубину, то онъ перебгаетъ съ предмета на предметъ, съ одного явленія на другое, и мысль его плодится и дробится безъ конца. Во всякомъ случа, это явленіе свидтельствуетъ о дятельности мысли, а отнюдь не о ея пустот. Въ подтвержденіе сошлюсь на одно замчаніе, которое поразило меня, когда я въ первый разъ его прочиталъ. Нкоторый остроумный и глубокій писатель утверждаетъ, что постоянное безпокойство и безпричинная подвижность, которыя свойственны обезьянамъ, доказываютъ, что мыслъ уже стремится въ нихъ пробудиться. Въ самомъ дл, другія животныя, будучи совершенно чужды мысли, правильно и неизмнно повинуются своимъ внутреннимъ влеченіямъ и потому представляютъ въ своихъ дйствіяхъ опредленность и спокойствіе. Обезьяны же потому безпокойны, что ихъ тревожитъ поползновеніе мыслить. Он какъ будто хотятъ остановить на предметахъ больше вниманія, чмъ сколько подобаетъ животному. Но это вниманіе даетъ осчку, мысль не успваетъ укрпиться на предмет, и вотъ обезьяна бросается съ одного предмета на другой, повидимому, не извстно зачмъ, безъ всякой опредленной цли, безъ всякаго результата, настоящая причина этого та, что она пробуетъ мыслить, но что мышленіе ей не удается.
Привожу здсь это замчаніе не съ тмъ, чтобы отнести его въ кому нибудь лично, а единственно потому, что оно показалось мн исполненнымъ нкоторой назидательности, такъ что, я думаю, его можно приложить въ длу во многихъ и различныхъ отношеніяхъ и обстоятельствахъ.

Безпрерывныя открытія.

Мы, т. е. наша литература, наша умственная жизнь, еще очень молоды и неопытны. Доказательствомъ этому служитъ тотъ несомннный фактъ, что для насъ, очевидно,
….новы
Вс впечатлнья бытія.
Все насъ удивляетъ и поражаетъ, для васъ все кажется новымъ въ этомъ дряхломъ мір, везд мы находимъ неожиданныя чудеса, везд длаемъ необыкновенныя открытія.
Открытія эти обыкновенно длаются нами на Запад. Нкоторыя книжки, которыя тамъ пишутся, до того приходятся намъ по вкусу, что мы производимъ ихъ творцовъ въ великихъ людей, а мннія и взгляды, ими проповдуемые, считаемъ міровыми открытіями и непреложными истинами. Идолопоклонство происходитъ въ огромныхъ размрахъ, тогда никто и ничто не можетъ насъ убдить, что ваши новооткрытые геніи не геніи, а весьма простые люди, а ихъ мннія не новйшія открытія, а давнишніе и общеизвстные взгляды.
Одинъ изъ самыхъ многопоклоняемыхъ и славимыхъ идоловъ такого рода въ настоящую минуту у насъ есть Бокль. Я не буду здсь судить о немъ, а хочу только указать на одно довольно забавное и довольно характеристичное преувеличеніе силы этого авторитета. Въ 4-й книжк ‘Русскаго Слова’ есть статья г. Шелгунова, подъ названіемъ Ученая односторонность. Въ ней разбирается XIII томъ исторіи Россіи Соловьева. Между прочимъ, критикъ выписываетъ и разбираетъ начальныя строки этого тома. Вотъ они для ясности дла:
‘При первомъ взгляд на карту Европы’,— такъ начинаетъ г. Соловьевъ,— ‘насъ поражаетъ различіе между двумя неравными ея половинами, западною и восточною. На запад земля развтвлена, острова и полуострова, на запад горы, на запад много отдльныхъ народовъ и государствъ, на восток, сплошная громадная равнина и одно громадное государство. Первая мысль при этомъ, что дв, столько разнящіяся между собою, половины Европы должны были имть очень различную исторію. Мы знаемъ, какъ выгодны для быстроты развитія общественной жизни сосдство моря, длинная береговая линія, умренная величина рзко ограниченной государственной области, удобство естественныхъ внутреннихъ сообщеній, разнообразіе формъ, отсутствіе громадныхъ подавляющихъ размровъ во всемъ, благораствореніе воздуха, безъ африканскаго зноя и азіатскаго мороза: эти выгоды отличаютъ Европу предъ другими частями свта, на эти выгоды указываютъ, какъ на причину блестящаго развитія европейскихъ народовъ, ихъ господства надъ народами другихъ частей свта. Но, указывая на эти выгоды, должно разумть только западную Европу, ибо восточная ихъ не иметъ, природа для западной Европы, для ея народовъ была мать, для восточной, для народовъ, которымъ суждено было здсь дйствовать — мачиха’.
Выписавши эти строки, критикъ длаетъ столь наивное замчаніе, что его сюитъ сохранить. Критика вдругъ занялъ вопросъ, свои ли мысли выражаетъ г. Соловьевъ или чужія? И онъ ршаетъ такъ:
‘Все это г. Соловьевъ говоритъ какъ бы не отъ себя, онъ употребляетъ выраженія: ‘мы знаемъ’, ‘на эти выгоды указываютъ’. Очевидно (какова проницательность!), что онъ повторяетъ чужія мысли, я по нкоторымъ фразамъ мы подозрваемъ тутъ даже вліяніе Бокля. Но дло не во вліяніи (явное великодушіе и снисхожденіе!), а въ томъ, что чужія мысли въ настоящемъ случа нейдутъ ршительно къ длу’.
Нужно знать очень мало, чтобы относительно такихъ общихъ мстъ, какія содержитъ въ себ отрывокъ изъ Соловьева, предложить себ вопросъ — чужія он или принадлежатъ лично Соловьеву? Но всего интересне, конечно, то, что критикъ въ этихъ общихъ мстахъ подозрваетъ вліяніе Бокля. Какъ видно изъ другихъ мстъ статьи, критикъ принадлежитъ къ числу ревностныхъ поклонниковъ Бокля. Спрашивается, что же онъ видитъ въ своемъ кумир? Творцомъ какихъ мыслей онъ его признаетъ?
Отвтъ ясенъ: критикъ, очевидно, приписываетъ Боклю то открытіе, что природа иметъ вліяніе на исторію.
Великая истина! Къ несчастію она не принадлежитъ Боклю. Если бы вашъ критикъ былъ боле знакомъ съ разными мыслями, если бы онъ, напримръ, не брался прямо за XIII томъ исторіи Соловьева, а заглянулъ бы хоть разъ и въ первый томъ, то онъ встртилъ бы тамъ такую страницу:

‘ГЛАВА I.

‘Природа русское государственной области и ея вліяніе на исторію.

‘За долго до начала нашего лтосчисленія, знаменитый грекъ, котораго зовутъ отцомъ исторіи, постилъ сверные берега Чернаго моря: врнымъ взглядомъ взглянулъ онъ на страну, на племена въ ней жившія, и записалъ въ своей безсмертной книг, что племена эти ведутъ образъ жизни, какой указала имъ природа страны. Прошло много вковъ, нсколько разъ племена смнялись одни другими, образовалось могущественное государство,— но явленіе, замченное Геродотомъ, остается попрежнему въ сил: ходъ событій постоянно подчиняется природнымъ условіямъ’.
И такъ, дло несомннное: вліяніе природы на исторію зналъ не только г. Соловьевъ прежде появленія книги Бокля, но зналъ даже Городотъ прежде г. Соловьева. А что же такое открылъ Бокль? Въ чемъ его заслуга? Внимательно слдя за всми восхваленіями Бокля, я, признаюсь, до сихъ поръ еще не уразумлъ, въ чемъ состоитъ его новизна. Судя по рчамъ его поклонниковъ, можно подумать, что онъ будто бы первый открылъ, что всякое явленіе иметъ свою причину, но это также невроятно, я предполагаю и подозрваю, что это было извстно и нсколько ране Бокля, что писатели, ему предшествовавшіе, уже пользовались этою прекрасною истиною.

Славянофилы побдили.

Это извстіе давно уже должно быть записано крупными буквами въ лтописяхъ отечественной словесности. Если я медлилъ внести его въ свои отрывочныя, но не вовсе безсвязныя замтки, то единственно изъ опасенія, что не сумю сдлать этого достойнымъ образомъ, не сумю заявить такой важный фактъ съ надлежащею силою и во всей его важности.
Нечего и толковать о томъ, что въ послдніе два года въ настроеніи нашего общества и нашей литературы произошла глубокая перемна. Это. вс знаютъ и видятъ, но едва ли вс хорошо понимаютъ смыслъ этой перемны, едва ли для всхъ ясно значеніе всхъ ея поводовъ и обстоятельствъ. Постараюсь сдлать нсколько замчаній, имющихъ цлью уясненіе этого дла.
Перемна, совершившаяся на нашихъ глазахъ, была быстрая и неожиданная. Еще не много времени назадъ, казалось никто не могъ бы ее предугадать или предсказать. Не было ни одного признака, который бы предвщалъ ее. Вс глаза, вс мысли, вс ожиданія были устремленны въ другую сторону: умы были такъ далеки отъ того, что ихъ теперь занимаетъ и одушевляетъ, что самые рзкіе толчки и проблески, предвщавшіе настоящее, не обращали на себя никакого вниманія, вмсто того, чтобы нарушать общее настроеніе мыслей, они, напротивъ, казалось, его усиливали.
Такъ человкъ, весь поглощенный однимъ предметомъ, не видитъ и не слышитъ того, что около него происходитъ. Такъ тотъ, кто находится подъ властію любимой мысли, видитъ ея подтвержденіе даже въ томъ, что прямо ей противорчитъ.
Польское дло разбудило насъ. Полезенъ всякій опытъ, когда сознаніе не спитъ, когда сила дула не убываетъ, а возрастаетъ и превозмогаетъ случайности и препятствія жизни.
Въ какое время застало насъ польское дло? Это недавнее прошлое, отъ котораго мы такъ неожиданно оторваны и какъ будто отдлены вдругъ поднявшеюся изъ земли стною,— было время живое и кипучее, но едва ли вполн отрадное. Умственная жизнь наша, та жизнь, которой пульсъ особенно ясно чувствуется въ литератур, была лишена своей дйствительной почвы, была чужда какихъ нибудь дйствительныхъ интересовъ. Что же долженъ былъ длать умъ, разорванный съ жизнію? Ничмъ не связываемый, ничмъ не руководимый, онъ долженъ былъ хвататься за какія нибудь начала и приводить ихъ до конца, до послднихъ логическихъ крайностей. Русскій Встникъ проповдывалъ англійскія начала, Современникъ — французскія, и то и другое было одинаково умстно, одинаково правильно вытекало изъ положенія вещей. Во-первыхъ, это были начала западныя, слдовательно, носившія на себ тотъ авторитетъ, которому мы давно привыкли подчиняться, который до сихъ поръ иметъ надъ массою огромную силу. Во-вторыхъ, сами по себ, это были начала весьма привлекательныя для ума, начала прекрасныя и великія, и, сверхъ того, уже глубоко развитыя, блистательно излагаемыя, обработанныя наукою, восптыя поэзіею и олицетворяемыя историческими героями и событіями.
И такъ, весьма естественно было то настроеніе, которое господствовало у насъ года два назадъ, идеи и случаи того времени могутъ служить однимъ изъ поразительныхъ примровъ, показывающихъ, что значитъ оторванность отъ жизни и господство идей не порожденныхъ живою дйствительностію. Можетъ быть я какъ нибудь еще вернусь къ этому замчательному времени, теперь же я хотлъ только, замтить, что на немъ лежалъ глубокій характеръ отвлеченности и безжизненности. Мысль, очевидно, была на воздух, она металась и ряла безъ оглядки и задержки, она доходила до послднихъ крайностей, не чувствуя ни страха, ни смущенія, подобно тому какъ не чувствуетъ ихъ человкъ, когда сонному ему чудится, что онъ летаетъ. Казалось, что весь ходъ длъ, все будущее зависитъ отъ отвлеченнаго ршенія нкоторыхъ отвлеченныхъ вопросовъ, философскіе, или лучше сказать, quasi-философскіе споры возбуждали горячій и общій интересъ и были признаваемы существеннымъ дломъ. Не смотря, однако же на всю лихорадку, на всю эту дйствительно кипучую дятельность, отъ нея вяло мертвеннымъ холодомъ, нагонявшимъ невольную тоску, живому человку трудно было дышать въ этой рдкой и холодной атмосфер общихъ мстъ и отвлеченностей, недостатокъ дйствительной жизни слышался явственно и тяжелое впечатлніе безжизненности становилось чмъ дальше, тмъ сильне. Но когда начался польскій мятежъ, то такъ или иначе, но вс подались и повернули въ одну сторону, съ разными оттнками, въ различной степени, но вс стали сочувствовать одному и тому же. Дло было слишкомъ важное, слишкомъ ясное, затрогивало такіе глубокіе интересы, будило такія живыя сердечныя струны, что самые упорные мечтатели были пробуждены отъ своихъ сновъ, что люди, до сдыхъ волосъ питавшіеся общими и отвлеченными идеями, бросили ихъ, столкнувшись съ этой яркой дйствительностью.
Польскій мятежъ разбудилъ и отрезвилъ насъ, точно такъ, какъ будитъ и отрезвляетъ размечтавшагося человка голая дйствительность, вдругъ дающая себя сильно почувствовать. На мсто понятія онъ поставилъ факты, на мсто отвлеченныхъ чувствъ и идей — дйствительныя чувства и идеи, воплощенныя въ историческія движенія, на мсто воззрній — событія, на мсто мыслей — кровь и плоть живыхъ людей.
Въ насъ пробудилось и заговорило все громче и громче чувство своей народности. Это была правильная и неизбжная реакція народнаго организма. Въ самомъ дл, у насъ нтъ и не можетъ быть вопроса, который бы до такой степени возбуждалъ наше народное чувство, какъ польскій вопросъ. Чтобы отразить другаго непріятеля, даже Наполеона съ его двадесятью языкъ, нужна была только армія, и даже со стороны народа только вншнія усилія, вншнія дйствія защиты. Чтобы поршить дло съ Польшею, вс наши внутреннія силы, весь нашъ историческій организмъ, съ его зачатками и зрлыми формами, долженъ вступить въ борьбу, пойти въ сравнительную оцнку и тяжбу съ ея организмомъ и ея силами.
И вотъ, когда мы увидли въ чемъ состоитъ наше оружіе, что иметъ цну въ этой борьб, то мы на, учились дорожить всми нашими народными элементами, мы стали ихъ высоко ставить и пріобрли вру, что вмст съ вещественнымъ. преобладаніемъ надъ Польшею, мы имемъ надъ нею и нравственный перевсъ.
Здсь, разумется, не мсто излагать все содержаніе и весь смыслъ польскаго вопроса, я хочу только въ главныхъ чертахъ показать, какъ онъ отразился на литератур. Литература была застигнута имъ врасплохъ и отсюда вышелъ цлый рядъ довольно странныхъ явленій.
Не говоря уже объ какихъ нибудь народныхъ началахъ или идеяхъ, мы, какъ извстно, очень мало занимаемся собою и своимъ, даже въ самомъ простомъ и грубомъ смысл. Обыкновенно мы живемъ и питаемся заграничными книжками и заграничными взглядами, мы привыкли витать въ общихъ сферахъ и очень расположены во всему общечеловческому. Ко всему этому въ настоящемъ случа присоединились еще частныя и совершенно особенныя обстоятельства. Книги и брошюры, писанныя поляками и распространяемыя по всей Европ, не проникали въ Россію. Вслдствіе этого умственная борьба съ идеями полонизма, которая могла бы начаться давно и безъ, сомннія, дала бы не мало полезныхъ результатовъ, началась у насъ чуть ли не позже физической борьбы съ возставшими поляками. Мы все воображали, что у насъ тишь да гладь, а между тмъ поляки работали, приготовляли подробный планъ, заране назначили главныя точки возстанія. Въ особенности успшно шло у нихъ дло полонизированія Западнаго края Россіи. Ничего этого мы не знали, С.-Петербургскія Вдомости, въ свое время, откровенно объявили, что собственно ‘День’ открылъ и обнаружилъ намъ, что длается въ Западномъ кра. И это совершенно справедливо. Дйствительно, Дню принадлежитъ эта заслуга.
Такимъ образомъ оказывается, что русское общество и русская литература не имли твердаго и яснаго понятія о предметахъ самыхъ существенныхъ, о томъ, о чемъ бы каждый русскій долженъ былъ имть то или другое, но во всякомъ случа вполн ясное и опредленное понятіе.
Вообще та литературная несостоятельность, среди которой насъ захватило польское дло, выказалась очень рзко. Во-первыхъ, петербургская литература, очевидно, сконфузилась самымъ жестокимъ образомъ. Эта литература общихъ мстъ и общихъ взглядомъ, литература всевозможныхъ отвлеченностей и общечеловчностей, литература безпочвенная, фантастическая, напряженная и нездоровая, была поставлена въ тупикъ живымъ явленіемъ, для котораго нужно было не отвлеченное, а живое пониманіе. Формы конфуза были различны, но вс вытекали изъ одного и того же источника. Одни замолчали, стараясь показать тмъ самымъ, что если бы они заговорили, то насказали бы вещей необыкновенно мудрыхъ. Въ сущности эти добрые люди, кажется, только обманывали самихъ себя. Если бы имъ и пришлось говорить, они, по всей вроятности, или ничего бы не сказали, или бы сказали очень мало. Имъ не дурно обратить вниманіе на тхъ, которымъ въ этомъ случа нечего стсняться въ своей рчи. Эти не стсняющіеся пробовали говорить, и никогда еще ихъ рчи не были такъ скудны, такъ шатки и безсодержательны. Дло въ томъ, что какъ скоро предметъ вовсе не подходитъ подъ понятія, которыя мы принимаемъ за мру всего на свт, какъ скоро онъ не укладывается ни въ какія изъ тхъ рамокъ, въ которыя мы привыкли укладывать вс другіе предметы, то мы и говорить объ немъ не умемъ и не можемъ. Чтобы говорить, нужно понимать слова, которыя мы произносимъ. Слдовательно, если доведется случай когда смыслъ словъ совершенно чуждъ нашимъ понятіямъ, то мы едва ли много наговоримъ.
Молчаніе часто признается великою мудростію на другихъ основаніяхъ. Многіе отказываются говорить, когда вопросъ представляетъ нкоторыя затрудненія или щекотливыя стороны. Многіе разсуждаютъ въ этомъ случа такъ: стану молчать, тогда, что бы тамъ дурное ни случилось, я не буду ни въ чемъ виноватъ, я буду чистъ и святъ, потому что я ничего не говорилъ. Увы! Если бы подобное разсужденіе было справедливо, слишкомъ легко было бы быть чистымъ. Къ-несчастію — молчаніе — есть нчто неестественное.
Обратимся къ тому, что случилось въ Петербург.
Въ то время, какъ одни молчали, другіе, однако же, говорили, но рчи ихъ не возбуждали никакого вниманія. Исключеніе составляли только одн прекрасныя статьи Гильфердинга, которыя читались съ величайшею жадностію, но, какъ извстно, это исключеніе только подтверждаетъ общее правило: г. Гильфердингъ, по своимъ взглядамъ и симпатіямъ принадлежитъ, къ московской, а не къ петербургской литератур. Наконецъ, безсиліе петербургской литературы обнаружилось уже прямо тмъ, что она стала повторять слова московской, или усиленно старалась подражать ей. Были изданія, которыя, за неимніемъ собственныхъ рчей, преспокойно перепечатывали каждую передовую статью Въ другихъ изданіяхъ тщательно перенимали тонъ и манеру Московскихъ Вдомости, хотя, въ тоже время, открыто объявляли себя во вражд съ ними.
Таковъ былъ совершившійся фактъ, такъ обнаружилась сила вещей и обстоятельствъ. Центръ тяжести литературы перемстился и, вмсто Петербурга, гд былъ прежде, очутился въ Москв. Въ прошломъ году Россія читала ‘Московскія Вдомости’ и ‘День’, только эти изданія пользовались вниманіемъ и сочувствіемъ, только ихъ голосъ и былъ слышенъ. И нельзя не отдать имъ справедливости — они говорили громко и внятно.
Въ каждомъ данномъ случа весьма важно, если кто можетъ и уметъ говорить. Для того, чтобы говорить какъ слдуетъ, нужно имть мысль живую и плодовитую, т. е. мысль, которая пускаетъ тысячи ростковъ, которая находитъ въ себ отзывъ на каждое обстоятельство, которая достаточно широка, достаточно полна и многостороння, чтобы имть возможность во всему прикасаться.
Такою мыслію, какъ оказалось, былъ вооруженъ День, безъ сомннія, самое замчательное, самое глубокое и важное явленіе въ нашей литератур послднихъ лтъ. День исполнилъ представившуюся ему задачу блистательнымъ образомъ, онъ объяснилъ намъ вс фазисы, вс элементы, вс оттнки польскаго вопроса. Для того, чтобы показать, какова была высота этой точки зрнія и ширина этого взгляда, замтимъ, что для Дня одинаково были доступны вс стороны обсуждаемаго дла, что онъ не останавливался передъ самыми глубокими вопросами, ничего не обходилъ, ни о чемъ не умалчивалъ, однимъ словомъ, не велъ никакой къ которой принуждены были прибгать другіе, напр., Московскія Вдомости.
Еще существенное обстоятельство: Дню въ этомъ случа не нужно было длать никакого поворота, никакой перемны во взгляд, котораго онъ держался, ему не потребовалось той смлости, которая оказалась необходимою для Московскихъ Вдомостей. Ибо, въ отношеніи къ направленію, Дню не приходилось выкидывать новое знамя, а нужно было только крпко держаться знамени, поднятаго Хомяковымъ, Киревскимъ и К, Аксаковымъ. Это обстоятельство важно и въ другомъ отношеніи, если День обнаружилъ большую силу, то именно потому, что это сила, давно возрастающая и укрпляющаяся.
Не будемъ говорить, а только упомянемъ здсь о пряныхъ, такъ сказать, осязаемыхъ заслугахъ ‘Дня’ для западнаго и юго-западнаго края, эти заслуги безцнны и неизгладимы, не признавать ихъ или смотрть на нихъ высокомрно могутъ только публицисты, которые въ конецъ извратили свое пониманіе, которые, наконецъ, серіозно предпочитаютъ мысль — длу. Есть, конечно, и такіе. Оставимъ этихъ мечтателей услаждать себя созерцаніемъ необычайной красоты своихъ мыслей!
Нужно, впрочемъ, прибавить, что День въ настоящее время все рже и рже подвергается той рзвой хул, которая еще до сихъ поръ въ такомъ ходу въ нашей литератур. Самые упорные старовры начинаютъ оказывать ему уваженіе и только въ немногихъ отсталыхъ изданіяхъ продолжается прежнее гаерство.
Совершенно иное дло съ ‘Московскими Вдомостями’. За исключеніемъ издаваемой въ Петербург газеты ‘Всть’, нтъ, кажется, ни одного изданія, которое бы благопріятно смотрло на московскую газету. Причины этого теперь уже вполн выяснились и указать на нихъ не трудно. Почтенная газета, обладая безспорно проницательностію, силою ума и слова, все-таки въ сущности имла сердечный характеръ, отличалась боле увлеченіемъ чувства, чмъ строгостію холодныхъ разсужденій. Въ этомъ была ея сила, въ этомъ же заключалась и ея слабость. Несомннныя достоинства газеты, ея вліяніе на общественное мнніе, ея неутомимая дятельность — конечно, отчасти вызваны, отчасти поддержаны тмъ горячимъ порывомъ патріотическаго чувства, который одушевлялъ издателей, другія свойства газеты, такъ сказать, оборотная сторона медали, точно также объясняются тмъ, что она слишкомъ легко поддавалась разнообразнымъ чувствамъ, ее волновавшимъ. Она была подозрительна, недоврчива, высокомрна, била въ набатъ по поводу самыхъ невинныхъ вещей. Нтъ сомннія, что все это длалось искренно, слдовательно, составляетъ плодъ дйствительнаго увлеченія, а не одного умышленнаго подражанія тону и пріемамъ англійскихъ газетъ. Понятно, что при этомъ невозможно было стоять твердо на извстномъ взгляд и строго держаться одной мысли. Это было такъ замтно, обнаруживалось такъ ясно, что ‘Московскія Вдомости’ сами признали свое непостоянство и даже пытались, не безъ нкотораго успха, возвести въ принципъ отсутствіе всякихъ постоянныхъ принциповъ. Такъ однажды он прямо и ршительно заявили, что он отказываются судить, о частныхъ случаяхъ по общимъ началамъ, слдовательно, признали за собой право и возможность судить безъ общихъ началъ. Сюда же относится то тонкое различіе, которое было открыто ‘Московскими Вдомостями’ между понятіями и сужденіями: ‘понятія’,— говорили он,— ‘у насъ могутъ быть прекрасныя, а сужденія прескверныя ‘. Въ конц концовъ, изъ этого различія слдовало, что должно не сужденія проврять понятіями, какъ это обыкновенно длается, а совершенно наоборотъ, подгонять понятія къ тмъ сужденіямъ, которыя намъ хотлось бы утвердить и доказать. Такъ это и длалось въ ‘Московскихъ Вдомостяхъ’ и — нужно отдать честь,— въ искусныхъ рукахъ этотъ обратный пріемъ все-таки служилъ бъ разъясненію многихъ вопросовъ.
Случилось при этомъ обстоятельство весьма важное и характеристическое,— и для газеты, о которой мы говоримъ, и для эпохи, которую переживаемъ. Понадобились газет такія сужденія, для утвержденія которыхъ оказались полезными и даже вполн необходимыми понятія совершенно особаго рода, напр., понятіе объ особыхъ началахъ нашей исторіи и т.д. ‘Московскія Вдомости’ стали смло употреблять въ дло эти понятія, которыя прежде не были имъ нужны, и потому никогда ими не употреблялись. Дло было принято за неожиданную новость, нкоторые, очевидно поверхностные люди, обвинили было ‘Московскія Вдомости’ въ томъ, что они будто бы стали славянофильствовать. Обвиненіе и удивленіе весьма несправедливыя, вс понятія, какія только есть на свт, могутъ быть съ полнымъ правомъ употребляемы ‘Московскими Вдомостями’, какъ скоро въ этихъ понятіяхъ окажется какая нибудь надобность и польза. Если же такимъ образомъ пойдутъ въ дло понятія несогласныя и противорчивыя, то мы можемъ утшиться, замтивъ: понятія у нихъ нескладныя, за то сужденія прекрасныя.
Во всякомъ случа, фактъ многознаменательный. Мы знаемъ, что родоначальникъ ‘Московскихъ Вдомостей’, ‘Русскій Встникъ’, выступилъ подъ знаменемъ общечеловческихъ идей, подъ знаменемъ науки, единой для всего человчества. Этой точки зрнія онъ твердо держался и, при случа, защищалъ ее съ большимъ жаромъ. Но этихъ общихъ понятій, не говоря о томъ, достаточно ли широки и ясны они были, доставало только до тхъ поръ, пока жизнь спала и позволяла намъ предаваться отвлеченностямъ. Когда почувствовались жизненныя движенія, для нихъ потребовались и жизненныя понятія: славянофилы побдили.
Мы не сомнваемся въ важности, въ существенности той перемны въ нашей литератур и нашемъ умственномъ настроеніи, на которую хотли указать хотя въ общихъ чертахъ. Понятія и взгляды, которые прежде, повидимому, стояли на заднемъ план, которые казались исключительными, даже странными, вдругъ заняли первое мсто, получили наибольшій всъ, обнаружили первостепенную ясность и силу. Напротивъ, то, что производило всего боле шума и, повидимому, владло общимъ вниманіемъ, вдругъ отлетло какъ шелуха и оказалось, какъ шелуха, ни къ чему не пригоднымъ. Странно подумать, съ какимъ внезапнымъ равнодушіемъ общество отворотилось отъ того, чмъ, повидимому, такъ жарко увлекалось, странно подумать объ этомъ внезапномъ безсиліи, которымъ вдругъ были поражены воззрнія, производившія прежде такое сильное дйствіе. Такимъ образомъ, опытъ обнаружилъ настоящую цну нашихъ взглядовъ и настроеній, то, что имло дйствительную силу, развилось и раскрылось въ отвтъ на вызывавшія вліянія, а то, что имло призрачное значеніе, значеніе явленій воздушныхъ и эфемерныхъ, потерялось и разсялось въ прикосновеніи съ дйствительностію.
Вотъ, мн кажется, настоящій смыслъ литературнаго событія, которое я обозначилъ краткою формулою: Славянофилы побдили.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека