Время на прочтение: 18 минут(ы)
Избранные страницы русской журналистики XX века
М., ‘ЧеРо’, 2001
Константин Константинович АРСЕНЬЕВ
К. К. Арсеньев — адвокат, общественный деятель, публицист. Литературную деятельность начал в 1858 году в ‘Русском вестнике’, с 1862 года стал постоянным сотрудником ‘Отечественных записок’. В 1866-м, в год основания, пришел в ‘Вестник Европы’, где с 1 марта 1880 года взял на себя ведение ‘Внутреннего обозрения’ и ‘Общественной хроники’. С 1909-го, после ухода M. M. Стасюлевича, К. К. Арсеньев становится редактором журнала и остается на этом посту до его закрытия в 1918-м. К. К. Арсеньев — один из самых влиятельных земских деятелей в России, один из авторов программы партии демократических реформ, опубликованной в ‘Вестнике Европы’ летом 1906-го. Хотя сама партия как общественное движение не состоялась, журнал и его редактор постоянно заявляли о своей верности этой программе.
Ниже приведены выдержки из ‘Внутреннего обозрения’, опубликованного в ‘Вестнике Европы’ в январе 1906-го с пометкой ‘1 января 1906’. Начиналось обозрение с характеристики ‘Временных правил о печати’. <Пропуски восстановлены по 'Вестнику Европы'.-- bmn>
Русские публицисты считали его ‘совестью русской журналистики’.
Новый избирательный закон. — Временные правила о печати и о забастовках.— Исторические параллели и исторические уроки. — На ком лежит ответственность за последние события? — Новые формы произвола. — Опасность, грозящая личной свободе.
Почти два месяца спустя после обнародования манифеста 17-го октября появился обещанный им новый избирательный закон, заменяющий собою положение 6-го августа о выборах в Государственную Думу. Из двух путей — решительного изменения системы и частичных в ней поправок,— указом 11-го декабря избран, к сожалению, последний. Число избирателей значительно увеличено, но они остаются разделенными на группы, неравноправные между собою, и самый порядок выборов сохраняет свою запутанность и сложность. Совершенно особое положение по прежнему занимают крестьяне, с четырехстепенными выборами и с отдельными представителями, обязательно избираемыми из их среды. Не отменено правило, в силу которого избраны в Думу могут быть только выборщики данного избирательного собрания. Вне области избирательного права остаются рабочие небольших фабричных заведений, ремесленники, чернорабочие, живущие при главе семьи взрослые ее члены и другие лица, не имеющие особой квартиры, не платящие промыслового налога и не получающие содержания или пенсии по службе государственной, общественной иди железнодорожной. Для рабочих, получающих право голоса, вводятся трехстепенные выборы: рабочие избирают уполномоченных, уполномоченные — выборщиков, которые и входят, вместе с другими, в состав избирательных собраний. Число выборщиков от рабочих, в большинстве случаев, так невелико, что трудно ожидать сколько-нибудь заметного их влияния на решение собрания, в костромской губернии, например, их всего семь, а остальных выборщиков — 92, в пермской губернии соответствующие цифры — 10 и 196, в тверской — 4 и 120, даже во владимирской, где так много фабрик — 16 и 92. Несколько большее значение выборщики от рабочих могут иметь разве в губерниях столичных (в с.-петербургской губернии их 24, в московской — 35), но они распределяются между избирательными собраниями губернским и городским, и следовательно ни в том, ни в другом их не будет много. В с.-петербургской губернии фабрики и заводы больше, чем в московской, сосредоточены в столице, но если и допустить, что в избирательное собрание города С.-Петербурга войдут 20 рабочих (из 24), то все же они составят только одну девятую его часть (других выборщиков в этом собрании — 160). Уж если принят был принцип отдельных избирательных курий, то следовало довести его до конца и дать рабочим — в тех губерниях, где их много, — право избирать особо своих представителей в Государственную Думу, подобно тому, как это право дано крестьянам.
‘Вводимые новым законом’ — говорит Совет министров,— ‘поправки и дополнения к порядку, установленному в положении о выборах в Государственную Думу, страдают, конечно, некоторыми недостатками, как и всякая избирательная система, которая построена на различных для разных классов основаниях, а потому с точки зрения стройности и логических оснований могут вызвать немало возражений. По существу, однако, они вполне удовлетворяют всем самым строгим требованиям, которые могут быть в этом отношении предъявлены’. Итак, закон может, в одно и тоже время, ‘страдать некоторыми недостатками’ и ‘удовлетворять самым строгим требованиям’? Чтобы выйти из этого противоречия, нужно, по меньшей мере, доказать, что в данную минуту недостатки, от которых ‘страдает’ закон, были безусловно неизбежны. Попытку доказательства мы действительно и встречаем в дальнейших объяснениях Совета министров. ‘Всеобщая подача голосов’, по словам Совета, ‘далеко не составляет последнего слова политического представительства и даже в странах, значительно опередивших Россию на пути развития форм государственной жизни, не является сколько-нибудь общепризнанным началом. Ясным доказательством тому служит большинство европейских держав, которое не проявляет еще определенной решимости перейти к этому способу выборов и расширяет свои избирательные системы лишь медленно и постепенно, по мере роста и политического развития низших общественных слоев и проникновения соответствующих идей в сознание всех классов населения. Если же в России, которая по условиям своим мало подготовлена не только ко всеобщим, но ко всякого рода политическим выборам, действительно развилось в большинстве населения сознательное убеждение в пользе для государства этой именно системы народного представительства, то Государственная Дума, по силе манифеста 17-го октября, не лишена будет возможности возбудить в установленном порядке вопрос о дальнейшем расширении избирательного права в мере и степени, какие, по ее мнению, соответствуют истинным пользам и нуждам нашего отечества. Пока же мнение по этому предмету всего населения остается неизвестным, правительство, устанавливая порядок избрания членов Государственной Думы, не считает себя в праве отрешиться всецело от тех начал, кои до сих пор неизменно полагались в России в основание всякого рода общественных и сословных выборов и вошли в сознание огромного большинства населения’.
Убедительными эти соображения признать нельзя. Россия вступила на путь радикальных преобразований при особых условиях, существенно отличных от тех, при которых обновлялся государственный строй в большей части западноевропейских стран. Не говоря уже об Англии, издавна привыкшей к осторожному, постепенному усовершенствованию государственных учреждений, почти везде конституционный порядок установлялся в то время, когда на очереди стояли исключительно или главным образом политические вопросы, когда едва намечались социальные реформы и движение не проникало в глубь народной массы. Сравнительно легко, поэтому, создавались цензовые системы, ограничивалось избирательное право, сравнительно медленно возникало и роело требование всеобщей и равной подачи голосов. Самые формы этого требования смягчались — и смягчаются до сих пор (например в Бельгии) — вошедшей в обиход свободой слова и высокою, сравнительно, степенью благосостояния народных масс. Обездоленные слои населения успокаивает уверенность, что в недалеком будущем их ожидает желанная равноправность. У нас страшная запоздалость политических преобразований привела к тому, что одновременно с ними выступил на сцену социальный вопрос — выступил на сцену не только в том виде, в каком он знаком нашим соседям, но и в форме специально-русской: к новому, рабочему вопросу присоединился старый, аграрный, давно таившийся в среде крестьянства. Те способы привлечения населения к участию в государственной жизни, которые были бы приняты с восторгом двадцать пять, даже десять лет тому назад, теперь оказываются бессильными внести успокоение в умы. Скажем более: еще в конце прошлого года Государственная Дума, построенная по образцу указа 11-го декабря, была бы встречена совершенно иначе, чем в настоящее время. Не было еще тогда воспоминаний о несчастном дне 9-го января, не была еще потеряна надежда на успешный исход японской войны, не было тех бесчисленных катастроф, которые ознаменовали собою по истине несчастный для России 1905-ый год. Меньше было поколеблено доверие к правительству, меньше были организованы оппозиционные силы, меньше взволнована и потрясена народная масса. Иным, быть может, было бы положение дел даже в таком случае, если бы положение 6-го августа ближе подходило в указу 11-го декабря или если бы последний был обнародован несколько дней спустя после манифеста 17-го октября. Обстоятельства, вследствие медленности и нерешительности правительства, сложились так, что наиболее смелый шаг оказался бы теперь и наиболее благоразумным. Опасностей и затруднений провозглашение всеобщей подачи голосов повлекло бы за собою не больше, а меньше, чем полумера 11-го декабря. Не случайно же за всеобщее избирательное право высказалось значительное меньшинство Совета министров, не случайно оно включено в программу такой умеренной партии, как союз 17-го октября.
Решимость воздержаться, в настоящую минуту, от введения всеобщей подачи голосов Совет министров мотивирует, между прочим, нежеланием отрешиться всецело от тех начал, которые до сих пор ‘неизменно полагались у нас в основание всякого рода общественных и сословных выборов’. На самом деле манифест 17-го октября, а за ним и указ 11-го декабря, знаменуют собою такой разрыв с прошедшим, при котором нет основания держаться за ту или другую привычную форму. Общественные и сословные выборы, производившиеся при прежнем режиме, не могут служить образцом для выборов в Государственную Думу: слишком велика разница между задачами тех и других, слишком велика важность последних сравнительно с первыми. Сословное начало, притом, проводится в указе 11-го декабря, как и в положении 6-го августа, только отчасти: дворянству эти государственные акты никакой особенной роли не предоставляют. Необходимость сохранить отдельные крестьянские выборы Совет министров мотивирует тем, что ‘если бы дарованное крестьянам по положению 6-го августа право особого представительства было отменено, то всякое новое изменение в группировке крестьянских избирателей, произведенное без согласия Государственной Думы, могло бы вызвать, особенно при нынешнем настроении крестьянства, самые серьезные волнения’. Едва ли, однако, крестьяне не сумели бы понять, что всеобщая подача голосов, при громадной, сравнительно с другими сословиями, численности крестьянства, создаст для них гораздо более влиятельное положение на выборах, чем сложный избирательный порядок, перенесенный в указ 11-го декабря из положения 6-го августа.
Как бы велики, впрочем, ни были в наших глазах недостатки нового избирательного закона, мы стоим за возможно скорое его осуществление, по тем же самым причинам, которые заставляли нас возражать даже против бойкотирования Государственной Думы 6-го августа. Манифест 17-го октября предоставил дальнейшее развитие общего избирательного права вновь установленному законодательному порядку. Отсюда ясно, что указ 11-го декабря имеет только временное значение: создание постоянного избирательного закона будет зависеть от Государственной Думы, составляя одну из тех ее ‘учредительных функций’, которые, по какому-то странному недоразумению, оспаривают у нее противники общеземского съезда. Право Государственной Думы ‘возбуждать вопрос о дальнейшем расширении избирательного права’ признает, как мы видели, и Совет министров. Трудно предположить, что она не воспользуется этим правом или воспользуется им в недостаточной мере. За всеобщую подачу голосов высказываются даже самые консервативные земские собрания и городские думы — а между тем избирательная система, установляемая указом 11-го декабря, несравненно шире той, на которой зиждется наше земское и городское самоуправление. Есть полное основание предполагать, что на сторону всеобщего избирательного права станет громадное большинство элементов, вновь призванных к избирательной урне, и, вместе с крестьянской массой, проведет в Думу решительных сторонников демократического строя. Составленной таким образом Думе ничто не помешает настаивать на введении в действие нового избирательного закона, как только будут исполнены первые, важнейшие задачи народного представительства. Великая цель будет достигнута этим путем без новых потрясений, без новых жертв, непосильных для исстрадавшегося народа и слишком легко могущих привести к прямо противоположным результатам.
Запоздали, наравне с положением о выборах в Государственную Думу, и временные правила о печати, обнародованные в указе 24-го ноября. Какую радость возбудили бы еще недавно такие меры, как освобождение периодической прессы от цензуры, светской и духовной, уничтожение административной власти над печатью, явочный порядок основания периодических изданий, отмена закона, в силу которого печать могла быть осуждаема на молчание по важнейшим очередным вопросам — это не требует объяснений. Теперь они прошли едва замеченными, потому что все содержание их было уже фактически введено в жизнь самою печатью. Внимание общества сосредоточилось исключительно на слабой стороне правил — на изменениях и дополнениях, внесенных ими в уголовные законы о печати. Нарушая систему нового уголовного уложения, в силу которого печатное слово рассматривается лишь как одна из возможных форм преступного деяния и преступления печати не отделяются от других аналогичных правонарушений,— правила 24 ноября предусматривают целый ряд специфических поступков печати, и притом таких, совершению которых особенно способствуют условия переживаемого нами времени (возбуждение к стачкам, к прекращению занятий, к устройству запрещенных законом скопищ, распространение ложных сведений или слухов). Еще важнее то, что суду предоставлено не только право приостановить или запретить осужденное повременное издание, но и право приостановить, в случае наложения ареста на тот или другой отдельный номер периодического издания, выход в свет дальнейших его номеров до воспоследствования судебного приговора. Мера несомненно карательного свойства налагается, таким образом, в то время, когда еще не разрешен вопрос о преступности или непреступности инкриминированной статьи, заранее предполагается не только виновность обвиняемого, но и преступность того, что могло бы впоследствии появиться в его издании. Это противоречит самым элементарным началам права. Правда, при явочном порядке приостановка издания не так опасна, как при концессионном: приостановленное издание может быть заменено другим, под той же редакцией и при том же составе сотрудников, продолжающим то же самое дело. Нельзя не заметить, однако, что если на наших глазах приостановленные издания почти немедленно возникали вновь под другим именем, то это объясняется игнорированием требования, устанавливающего двухнедельный промежуток между заявлением о новом издании и выходом его в свет. Этого не предвидели составители временных правил, в их глазах приостановка издания до судебного приговора представлялась мерой гораздо более серьезной, чем она оказалась на самом деле… Без действия остается во многих случаях и та статья временных правил, по которой каждый номер периодического издания одновременно с выпуском его из типографии представляется издателем местному установлению или должностному лицу в определенном числе экземпляров. В более спокойное время исполнение этой статьи едва ли встретило бы какие-либо затруднения. Преступления, совершаемые путем печати, везде подлежат судебному преследованию, отсюда вытекает само собою установляемое и иностранными законодательствами немедленное сообщение каждого произведения печати месту или лицу, от которого зависит возбуждение преследования. Весьма целесообразно также доставление всех вновь выходящих произведений печати в главные книгохранилища государства — но, конечно, в меньшем числе, чем требуемое действующим законом.
Чрезвычайно неудовлетворительны постановления временных правил об аресте периодического издания. Наложение ареста зависит от установления или должностного лица по делам печати и допускается всякий раз, когда в содержании нумера заключаются признаки преступного деяния (за исключением преследуемых в порядке частного обвинения). Как бы маловажен, следовательно, ни был проступок, достаточно одного предположения о его наличности, чтобы остановить обращение данного нумера газеты или журнала. Совершенно иначе вопрос об аресте разрешается иностранными законодательствами. В Германии, например, предварительный арест допускается только в пяти случаях, прямо указанных законом, причем относительно двух из них сделана оговорка: ‘если есть настоятельная опасность, что при промедлении ареста воззвание (к совершению преступления) или возбуждение (различных классов населения друг против друга) будет иметь своим непосредственным последствием совершение преступления или проступка’. Во Франции сфера применения предварительного ареста еще теснее, чем в Германии, арест, притом, может быть наложен только следственным судьею. Дальнейшей гарантией для печати служат в Германии точно установленные сроки для всех действий, входящих в состав производства об аресте. Если арест наложен полицией, прокурор должен быть извещен о том в течение 12-ти часов, затем, в течение 12 часов прокурор или делает распоряжение о снятии ареста, или вносит предложение об утверждении его судебных порядком. Если арест наложен прокурором, суд должен быть поставлен о том в известность в течение 24-х часов, в течение следующих суток должно состояться постановление суда. Предварительный арест, подтвержденный судом, подлежит отмене, если в течение двух недель не было возбуждено уголовного преследования. Временныя правила 24-го ноября гораздо менее определенны. Распоряжение об аресте представляется суду немедленно, но кому же неизвестно, что в нашей административной практике понятие о немедленности весьма условно и растяжимо? Суд обязан рассмотреть представление в первом, после получения его, распорядительном заседании, а что, если это заседание, вследствие наступления праздников или по другой причине, состоится нескоро? Для возбуждения судебного преследования временные правила не назначают никакого срока, бессрочной, значит, может быть и продолжительность ареста. В шестидесятых годах, когда у нас еще практиковались процессы печати, арест оставался иногда в силе в течение целого года — и снимался лишь вследствие отказа прокуратуры возбудить судебное преследование.
Именным Высочайшим указом 29-го ноября установлены временные правила о наказуемости наиболее опасных проявлений в забастовках. И между этими правилами есть одно, которое еще недавно вызвало бы общее удовольствие: мы говорим об отмене ст. 1358-ой улож. о наказ., назначающей наказание за обыкновенную стачку рабочих. Фактически, однако, свобода стачек существует у нас уже целый год, понятно, что узаконение ее не произвело никакого впечатления. Одновременно с ст. 1358-ой старого уложения следовало бы отменить и 1-ую часть ст. 367 нового уложения, также облагающую наказанием простую стачку.
Острие правил 29-го ноября направлено: 1) против стачек служащих в рабочих на железных дорогах, на телефоне или вообще в таком предприятии, прекращение или приостановление деятельности которого угрожает безопасности государства или создает возможность общественного бедствия, 2) против стачек служащих в правительственных установлениях, 3) против сообществ, имеющих целью возбуждение стачек того или другого рода. В последних двух случаях наказанию подлежит самое участие в сообществе или стачке, в первом случае наказание грозит лишь таким участникам стачки, которые нанесут повреждение имуществу данного предприятия или служащим в нем лицам, или будут действовать на других служащих и рабочих принуждением, выражающимся в насилии, угрозах или отлучении от общения. Наказуемым признается также возбуждение в стачке первого или второго рока.
Повреждение имущества, насилие, угрозы — все это воспрещено законом под страхом наказания, нет, следовательно, причины выделять эти действия в особые проступки, когда они совершаются в связи с забастовкой. Наказуемость деяния должна зависеть от его свойства, а не от момента его совершения, последний может иметь влияние только на определение меры наказания. ‘Отлучение от общения’, само по себе не составляющее преступного деяния, нельзя считать наказуемым и в тех случаях, когда оно связано с возникновением или поддержанием стачки. Слишком растяжимо самое понятие о нем, слишком неуловимы его признаки. Оно может быть выражено взглядом, жестом, словом, ни к кому специально не обращенным. Трудно определить, притом, произвело ли оно желанное впечатление, им ли, или чем-либо другим, вызвана в данном лице решимость примкнуть к стачке или отказаться от возобновления работы. Более чем спорной кажется вам и наказуемость участия в сообществе, направившем свою деятельность к возбуждению или поддержанию стачек. Трудно представить себе возможность существования сообщества, специальная цель которого заключалась бы в организации и распространении стачек, так называемые стачечные комитеты образуются обыкновенно только в виду одной определенной стачки, и, следовательно, их члены ничем существенно не отличаются от обыкновенных организаторов стачки. Уголовная ответственность последних допустима разве тогда, когда, вследствие их почина, действительно состоялась стачка в предприятии, превращение или приостановление деятельности которого угрожает общественным бедствием или опасностью для государства. Только при наличности этого условия может быть речь и о наказуемости соглашений между состоящими на государственной службе, направленных к прекращению или приостановлению занятий, во всех других случаях вполне достаточна ответственность дисциплинарная. Стачки служащих мыслимы лишь при глубоком потрясении государственного организма,— а в такое время путем преследований и наказаний можно достигнуть лишь весьма немногого… Существенное значение имеет, по нашему мнению, только та часть правил 29-го ноября, которая обеспечивает участь служащих, пострадавших за отказ присоединиться к забастовке.
Много ценного принес минувший год России — но многого и лишил ее. Он положил начало давно желанной перемене государственного строя, давно желанной политической свободе, он прекратил тяжелую войну, обессиливавшую народ и не обещавшую ничего, кроме новых неудач и новых бедствий. Но еще раньше восстановления внешнего мира был нарушен мир внутренний — и нарушения его, захватывая все более и более широкую область, становились все более и более интенсивными. Несчастный день 9 января и ужасные декабрьские московские дни — вот две крайние точки, между которыми лежат весенние и осенние аграрные беспорядки, еврейские погромы на юге России, трагические события в Одессе, Севастополе, Варшаве, избиения в Томске, Твери, Феодосии, открытое восстание в остзейских губерниях, железнодорожные и почтово-телеграфные забастовки… Расстраиваются государственные финансы, останавливается промышленность, беднеет народ, голодают крестьяне — вследствие неурожая, рабочие — вследствие безработицы. На всем громадном протяжении страны нет уголка, где бы царила полная тишина. Утрачено взаимное доверие, поколеблена надежда на лучшее будущее, впереди виднеется целый ряд новых осложнений. Когда наступит конец беспрестанно повторяющимся стачкам? Как пройдет весна в взабаламученной до дна деревне? Водворится ли спокойствие на окраинах государства, близких и далеких? Соберется ли беспрепятственно Государственная Дума, найдет ли она необходимую поддержку во всех слоях населения? Удастся ли ей трудное дело создания форм и условий для обновления государственной и общественной жизни? Войдет ли в нормальную колею движение, разлившееся бурной волной? Ни на один из этих вопросов нельзя дать определенного ответа, в нависшей над нами мгле просветов еще слишком мало.
Ни в одной войне — кроме, быть может, той, которая велась в шестидесятых годах между северными и южными штатами Америки, — не было таких продолжительных многодневных сражений, как битвы при Лаояне и Мукдене. Как бы в параллель с ними необыкновенно продолжителен был и только что прекратившийся уличный бой в Москве. Столько же приблизительно времени длилась лишь битва на улицах Парижа в мае 1871 года — но там регулярные войска имели перед собой целую армию национальных гвардейцев, привыкшую к военным действиям во время двукратной осады Парижа и располагавшую всеми средствами для отчаянного сопротивления. Мак-Магону предстояло овладеть городом, который весь, в течение двух месяцев, находился в руках коммуны. Совершенно иным было положение дел в Москве, где никогда не переставала действовать правительственная власть и революционеры, не прошедшие через боевую школу, были не только обороняющейся, но и нападающей стороной. При таких условиях продолжительность борьбы имеет несомненное симптоматическое значение: оно указывает на слабость морального противодействия, встреченного инсургентами в окружающей среде. Весьма велико, с другой стороны, различие в общей обстановке сравниваемых нами явлений. В мае 1871 года французское правительство имело перед собой только один восставший Париж: волнения, раньше происходившие в немногих больших провинциальных городах, были без труда подавлены, и масса населения, особенно сельского, нимало не сочувствовала нарушителям мира, только что восстановленного после бедственной войны {При аналогичных условиях протекала и другая ожесточенная борьба на улицах Парижа, въ июньские дни 1848-го года. В департаментах мятеж не только не находил поддержки, но даже вызывалъ прямой отпор, национальные гвардейцы из нескольких соседних городов становились въ ряды войск Кавеньяка. С особенным усердиемъ действовала против инсургентов и подвижная гвардия, состоявшая, главным образом, из парижан.}. Наоборот, революционное движение в Москве совпало с гражданской войной в Лифляндии и Курляндии, с серьезными беспорядками в Харькове и многих других городах, с непрекращающимися аграрными волнениями, с частичными железнодорожными и почтово-телеграфными забастовками, с тревогой среди значительной части петербургских рабочих. Мы подчеркиваем этот контраст потому, что он подсказывает, как нам кажется, важные практические выводы. Не только гуманность, но и простое благоразумие говорят против репрессий вроде тех, какие следовали за усмирением парижских восстаний 1848 и 1871 гг. Всегда осуждаемая нравственным чувством, чрезмерная строгость становится опасной, когда настроение, против которого она направлена, широко распространено во всей стране. И во Франции память о том, что творилось после торжества Ковеньяка и Мак-Магона, долго висела мрачной тенью над народом, медленно уступала место забвению, чего же можно было бы ожидать у нас, при всеобщей нервности, при страшно ускоренном биении общественного пульса? Нам нужны не военные суды, не казни и ссылки — нам нужны решительные шаги вперед по пути к политическим и социальным реформам. Это прекрасно поняла московская городская дума, принявшая, еще до окончания уличных столкновений, следующее постановление: ‘Признать, что события, имевшие место в Москве за последние дни, нашли себе, к сожалению, благоприятную почву в отсутствии законов, регулирующих свободы, возвещенные Манифестом 17 октября, и в чувстве недоброжелательности и недоверия к действиям правительства, каковое создано в населении замедлением выполнения обещаний, возвещенных правительством. Дума выражает твердую уверенность, что эти события не задержат и не помешают проведению либеральных реформ, которые одни в состоянии вывести страну на путь мирного развития’.
Громко говоря об умеренности после победы, московские события напоминают, с другой стороны, об условиях, которые следовало бы соблюдать во время самого боя. Понятие о превышении необходимой обороны, выработанное уголовным правом, применимо и к войне, в особенности к войне гражданской. Оно обнимает собою, например, такие факты, как артиллерийский разгром домов, из которых были сделаны единичные выстрелы. Недопустимость такого образа действий признали и высшие московские власти, но, к сожалению, слишком поздно. Бесспорно, уличный бой создает почву для взаимного озлобления, доводя его до еще более высокой степени, чем международная битва, но и для него может быть и должен быть предел, охранение которого сравнительно легче для власти при высоком развитии воинской дисциплины… Столь же недопустимы стеснения помощи, подаваемой раненым. Обезоруженный, бессильный, окровавленный противник перестает быть врагом и вызывает только сострадание.
Между кем и как распределяется ответственность за все пережитое Россией в течение последних месяцев 1905 года — это вопрос, беспристрастное решение которого пока еще немыслимо. С полной уверенностью можно только указать — если не идти назад дальше 17 октября — две главные причины разразившихся над. нами бедствий: ошибки кабинета гр. Витте и переход крайних партий к революционным действиям. О первых мы подробно говорить не будем: запоздалость и недостаточность мер, направленных к осуществлению Манифеста 17 октября, далеко не полный разрыв с традициями и порядками прежнего режима, оставление у власти многих его представителей {Особенно ненормальным состав кабинета стал с тех пор, как было оглашено в печати — и оставлено без ответа — обвинение, взводимое А. А. Стаховичемъ на П. Н. Дурново. Знаменательно также увольнение министра юстиции, С. С. Манухина, если оно действительно вызвано тем, что он настаивал, вопреки мнению управляющего министерством внутренних дел, на соблюденіи законного порядка рассмотрения сенаторских ревизионных отчетов.} — все это слишком хорошо известно. Не подлежит никакому сомнению, что каждый неверный шаг правительства подбавлял воды на революционную мельницу — но отсюда еще не следует, чтобы ее работа остановилась при другом, более целесообразном образе действий. В широких кругах решимость прибегнуть к оружию созревала уже давно и в последнее время только окрепла: чтобы убедиться в этом, достаточно вспомнить хотя бы резолюцию Совета рабочих депутатов, состоявшуюся 22 октября, т.е. в такое время, когда еще не определилась политика нового кабинета (‘петербургский пролетариат даст царскому правительству последнее сражение тогда, когда это будет выгодно вооруженному и организованному пролетариату’). Вооруженное восстание — страшное зло по тем жертвам, которых оно требует, по тем семенам ненависти и злобы, которые оно оставляет, по невозможности, наконец, предвидеть его исход, его ближайшие и отдаленные результаты. Оно законно разве как ultima ratio угнетенных, справедливо отчаявшихся в мирном улучшении своей участи. Есть ли с точки зрения наиболее обездоленных слоев русского народа достаточный повод для такого отчаяния, для внушаемых им крайних решений? Ответ на этот вопрос мог казаться спорным во время первых фазисов освободительного движения, даже после августа, но не после 17 октября. Манифест, возвестивший превращение России в конституционное государство, открыл дорогу для правомерного заявления всех требований, как бы далеко они ни отступали от существующего общественного строя. Если бы Государственная Дума, вследствие недостатков избирательного закона, и оказалась неверной истолковательницей народной мысли, политическая свобода должна открыть легальные пути к воздействию на народное представительство, к изменению его состава, к более целесообразному его устройству. По меньшей мере преждевременным является поэтому обращение к насилию, особенно в такую минуту, когда еще не изглажены следы несчастной войны, когда сводятся национальные счеты, когда народ страдает от стихийных бедствий. Ничто не изменилось и не может измениться к лучшему оттого, что к развалинам домов и к сотням трупов в разных городах и деревнях прибавились еще более грандиозные развалины и еще более многочисленные трупы в Москве. Если события будут идти в том же направлении и тем же темпом, если не водворится, хотя бы на время, порядок, необходимый для созыва народных представителей, Россия вступит в новый период своей истории истощенной, озлобленной, неспособной к творческой работе.
Мы говорили месяц тому назад о новых формах тирании, идущих на смену старым. Опасность, указанная нами, остается в полной силе. Печати, освобожденной от правительственного гнета, грозит произвол, зарождающийся в собственной ее среде. Выход ‘С.-Петербургских ведомостей’ был прерван на несколько дней несогласием наборщиков с содержанием статьи, принятой редакцией. Однородная причина привела к временной приостановке ‘Рассвета’. Газеты ‘Право’, ‘Россия’, ‘Дэр Фрайнд’ несколько дней не могли выходить в свет из-за отказа набирать их, пока в них не будет помещен известный ‘манифест’ крайних партий. Весьма характерно объясненіе, данное по этому поводу редакцией газеты ‘Дэр Фрайнд’ {См. ‘Молва’, No 6.}. Редакция, по ее словам, с самого начала готова была перепечатать манифест, но этому помешало прекращение работы наборщиками из-за нежелания их подчиняться существавшему до тех пор внутреннему распорядку. 4-го декабря они предложили стать на работу только на один день, с тем, чтобы в этот день в газете был перепечатан ‘манифестъ’. Несмотря на то, что требование наборщиков совпадало с решением, уже принятым редакциею, редакция, ‘считая вопрос о помещении того или иного материала подлежащим исключительно ее ведению и не допускающим вмешательства со стороны наборщиков, заявила, что не находит возможным входить с ними в обсуждение этого вопроса’. Взгляд, выраженный в этих словах, до очевидности правилен — и можно только удивляться, что понадобилась его защита. Если бы в нашей печати получили право гражданства приказы, идущие от рабочих — а им, конечно, внушаемые извне, — то положение ее стало бы худшим, чем при правительственной цензуре. Последняя запрещала говорить то-то или о том-то, но ничего не диктовала, ничего не заставляла печатать (кроме официальных опровержений) — а теперь мы присутствуем при попытках сделать газеты и журналы проводниками не разделяемых ими взглядов. Нужно надеяться, что эти попытки прекратятся сами собой, не находя более поддержки в среде самих деятелей периодической прессы.
Только что указанная опасность — не единственная, созданная новыми условиями нашей общественной жизни. Больше чем когда-либо теперь необходима не только внешняя, но и внутренняя реакция против печального наследства, завещанного нам веками материального и умственного гнета. Нужно воскресить свободу мысли и оградить ее от посягательств, откуда бы они ни исходили, нужно восстановить утраченную привычку действовать по собственному усмотрению, не отдавая себя во власть чужой воли, единичной или коллективной. Между тем вразрез со стремлениями, направленными к этой цели, идут некоторые черты, замечаемые в образовании столь многочисленных в последнее время партий и союзов. И партии, и союзы имеют, бесспорно, крупное значение как орудия борьбы в настоящем и будущем, но не слишком ли велики требования, предъявляемые ими к своим членам? Уставами многих партий прямо предписывается подчинение не только программе, но и партийной дисциплине. Не знаем, содержат ли в себе аналогичное предписание уставы или руководящие правила союзов, но думаем, что оно лежит большею частью в основе союзной деятельности, хотя бы и не было выражено прямо и открыто. Партийная дисциплина — понятие, заимствованное из практики западноевропейских государств, давно живущих полной политической жизнью. Сложившиеся в прочные единицы, состоящие из лиц, близко знакомых между собою, непосредственно ведущие борьбу с противниками, парламентские группы без больших неудобств и затруднений могут установлять тактические приемы, обязательные в данную минуту для каждого их участника. За своими представителями могут следовать и внепарламентские члены партии, т.е. избиратели, примыкающие к ее программе и поддерживающие общение с нею на периодических, правильно организованных съездах. Каждый член партии знает ее вождей, следит — или может следить — за всеми их действиями и словами, доверие, если можно так выразиться, никем и никому не отпускается в кредит. Совсем иное дело — партии только что организующиеся, только что вступающие в жизнь. В организации их неизбежно играет большую роль элемент случайности: привлекает программа, составленная несколькими лицами, а не доверие к этим лицам. Принимая ту или другую партийную программу, вступающий в партию знает, чего она требует, чего не допускает, подчиняясь партийной дисциплине, он идет навстречу неизвестному будущему и рискует сделаться невольным исполнителем таких решений, с которыми, будь они ему заранее известны, он никогда бы не согласился. Ограничение свободы, которому он себя подвергает, является и ненужным, и опасным: ненужным, потому что партия, находящаяся в периоде формирования и не выступившая еще на политическую арену, может без вреда для себя не быть единодушной по отдельному тактическому вопросу, опасным, потому что приходится жертвовать только что приобретенной свободой и надевать на себя новые путы, в иных отношениях более тяжелые, чем прежние. Создание ‘партийной дисциплины’ кажется нам поэтому по меньшей мере преждевременным, совершенно достаточно соглашение по личным вопросам, т.е. готовность подавать голос на выборах за кандидатов, намеченных свободно избранными представителями партии. Возможно менее стеснительными должны быть и сами партийные программы, обнимая собою сравнительно небольшое число существенно важных пунктов и допуская разномыслие во всем остальном. Не такое теперь время, чтобы расходиться из-за частных разногласий. Желательны, наконец, соглашения между партиями, близко подходящими одна к другой, — соглашения, которые, не нарушая самостоятельности партии, позволили бы им действовать заодно в особенно критические моменты (напр. во время выборов в Государственную Думу).
Сказанное нами о партиях применимо, в значительной степени, и к союзам. Как средства борьбы в видах достижения строго определенной цели, они законны и полезны, особенно в наше смутное время, но принадлежащие к ним лица не должны отказываться от своей свободы, не должны принимать на себя обязательств, значение которых нельзя заранее установить, тяжесть которых нельзя заранее взвесить. Представим себе, например, что член учительского союза, присоединившийся к нему в видах поднятия педагогической профессии и улучшения школьного строя, становится лицом к лицу с требованием прекратить занятия и примкнуть к политической забастовке. Если он сознает, что исполнение этого требования равносильно нарушению его профессионального долга, что школьная забастовка может принести только вред, ничем не уравновешиваемый и не вознаграждаемый, ему предстоит выбор между двумя тяжелыми решениями: подчиниться — и поступить вопреки голосу совести, или отказаться — и навлечь на себя если не бойкот, то во всяком случае обвинение в трусости, в измене. Не может быть признан правильным путь, который приводит к таким дилеммам, никто не должен поступаться драгоценным правом самоопределения. Ненормальность положения становится еще ярче, если приказ, требующий безусловного повиновения, идет не от союза, к которому принадлежит данное лицо, а от другого учреждения, с которым он связан самою поверхностною, в сущности мнимою связью — напр., от союза союзов… Несвободным оказывается, в настоящую минуту, множество профессиональных деятелей, для которых обязательное послушание может стать еще более тягостным, чем для учителей: достаточно назвать врачей и фармацевтов. Пожелаем, чтобы ближайшее будущее и в этом отношении было более благоприятно для личной свободы, без которой немыслимо правильное политическое развитие страны.
‘Вестник Европы’, 1906, No 1.
Прочитали? Поделиться с друзьями: