Смерть В. Я. Ирецкого, Пильский Петр Мосеевич, Год: 1936

Время на прочтение: 6 минут(ы)

Петр Пильский
Смерть В. Я. Ирецкого

Совсем неожиданно пришла весть: умер Виктор Яковлевич Ирецкий. Это был даровитый беллетрист, — прошлым летом он мог бы отпраздновать 30-летие своей литературной деятельности. В первый раз это имя я увидел под критической статьей. Оно метнулось мне в глаза со столбцов петербургской ‘Речи’. Там появлялись не только литературные рецензии Ирецкого, но и театральные отзывы его и рассказы. Потом эта подпись не раз попадалась мне в книжках ежемесячных журналов. В. Ирецкий помещал свои беллетристические вещи в ‘Вестнике Европы’, ‘Современном мире’, наконец, во время войны я вновь увидел эту подпись в горьковском журнале ‘Летопись’. Не перечесть его рассказов, появлявшихся в петербургских еженедельниках, в газетах и альманахах.
Ирецкий был плодовит, изобретателен и разнообразен в темах, умел держать своего читателя в непрерывном напряжении его любопытства, выдумщик сюжетов, влюбленный в грандиозность и неожиданности. В толпе пишущих Ирецкий невольно обращал на себя внимание. Выделить свой рассказ в России из тысячи других было не так просто, а в те годы печатались именно тысячи беллетристических вещей. Если Ирецкого отметили уже тогда, — значит, у него было нечто большее, чем литературное умение излагать и завлекать. Лишним подтверждением его беллетристических прав является большая удача, выпавшая на долю молодого автора, как редчайшее счастье. Говорю о гоголевской премии. Ею Ирецкий был удостоен от Московского общества любителей Русской Словесности. Он получил ее в 1910 г., по случаю гоголевского юбилея.
Беллетристы бывают двух родов: люди жизни и люди мысли. Первые — непосредственны, вторые — сочинителя и выдумщики. Одни — во власти живой Природы, встреч и впечатлений. Другие обольщены заманчивостью схем. Конечно, и здесь совершенно чистых типов не бывает: речь может идти лишь о преобладании того или другого. Между прочим: характерной, часто натянутой смесью беллетристической теоретики и практики являются писания Горького, — особенно его романы и пьесы. Философски-схематический материал подавлял в последние годы и Леонида Андреева.
И В. Ирецкий, по преимуществу, был схематик. Его увлекал беллетристический чертеж, ему нужны были грандиозные планы, размахи замысла, прямые линии, точные вычисления, величественные постройки. На Ирецком сказались нерусские влияния. Недаром свои давние молодые критические заметки в ‘Речи’ он посвящал, главным образом, иностранной литературе. В его широко задуманном романе ‘Наследники’ (1928) могут быть расслышаны и Зола, и Уэльс. Тут передача из поколения в поколение идей и задач жизни, вера в непререкаемость законов природы. Герой романа, Ларсен, поставил себе грандиозную цель: течение Гольфштрома должно быть разбито, Европа замерзнет, — пусть, зато процветает Дания. В теории все выходит просто, ясно, закономерно. Нужно лишь устроить волнорез, — и образуется остров, будет создан роковой треугольник — его острие обращено к Флориде. Об эту твердь среди океана Гольфштром ударится и расшибется, Гренландия станет цветущей страной, Дания возместит потерю Шлезвига и Гольштинии. Замысел необъятен, но ясно: это замысел не столько таинственного и неизвестного Ларсена, сколько беллетриста Ирецкого, не мирившегося с узостью планов и скромностью тем. В этом — хороший порыв, отвращение к шаблону.
Похвально не только быть оригинальным, похвально и желание им быть. Это — искание труднейших путей, требовательность к себе, напряженность авторской воли, упорство в осуществлении замысла. По всем страницам здесь разлита строгая и точная логичность, и весь характер даровала Ирецкого был тоже очень логичен. Он глубоко верил в силу последовательности, — только поэтому можно было выбрать такую трудную тему. Ее главная трудность — во внешнем однообразии. Ирецкий этого не боялся. Чтоб на протяжении сотни страниц вести беспокойное читательское внимание за неторопливым развитием темы и замысла, нужно было хранить в своей душе большие упования на постоянную заинтересованность читателя логикой, но также верить и в свою собственную силу захвата. Романисту это удалось. Ирецкий умел преодолевать. Поэтому ему удавалось взнуздывать и саму логику.
Но внутри романа у Ирецкого должны были происходить неожиданные и соблазнительные чудеса, должна была царить нечаянная радость, волновать капризное сплетение случайностей. У Ирецкого они пробегали в быстром темпе, нетерпеливо и бойко, а рассказ разгорался, сверкали и пролетали неожиданные дела, неожиданные происшествия, неожиданные страсти, приводившие к неожиданной развязке. Но вдруг беллетристу Ирецкому эта логика надоедала, становилась противной, и в этом романе (‘Наследники’) интригующий вымысел легко расстался с логичностью, счастливо забыл последовательность, как-то нервно, как-то сладко развернулся и затрепетал скупым огоньком — обычным блеском Ирецкого, сухой и в то же время отчетливой ясностью. У этого писателя едва ли не самыми любимыми были чуть-чуть сумеречные тона, стальные и багряные, тихие тона осени.
Ирецкий всегда дорожил замыслом больше, чем формой. Идея романа для него имела решающее и громадное значение, — ею он дорожил сильней, чем внешними облачениями и приемами раскрытия сюжета. Он любил еще афоризмы и парадоксы, ценил неспокойную скептическую мысль. Была у Ирецкого и еще одна характерно-интересная черта. Ее можно назвать потребностью противоречий, или протестующим упрямством. Его тайная страсть — перечить. Он любил крайности. Вот — 1920 г. В Петербурге — холод, ужас, замерзание, обтрепанность, начало вырождения. Как раз в этом году, где — то на кухне, в страшном холоде Ирецкий пишет стилизованные рассказы из эпохи 16, 17 и 18 веков (‘Гравюры’).
По своей натуре, по характеру своего творчества, своим пристрастиям, Ирецкий рассудочен. Он, во всяком случае, никогда не выдавал своей страстности.
В своих основных построениях, даже при своем скептицизме, Ирецкий был и остался сторонником и защитником идей гуманности, но основная мысль, напр., его романа ‘Холодный уголь’ — судьба, формы и пафос мщения. Схематик, теоретик, вычерчивающий прямые линии, Ирецкий не любил знакомой простоты, был склонен поражать неожиданностью, изобретать, рисовать и показывать необычное. Так начиналась и его повесть ‘Прибежище’, печатавшаяся у нас в ‘Сегодня’. Вот ее первые строки: ‘Мать была ровно вдвое старше дочери, но их принимали за сестер и отдавали предпочтение той, которая казалась моложе, т. е. матери’. Это — рискованное пристрастие. Оно налагает на автора большую ответственность. Парадоксальность нравится, но не прощается, — особенно в беллетристике: нерасчетливо вызывать читателя на спор, восстанавливать своим упрямством против себя читательское сердце. Ирецкого отличала продуманность. Он, вообще, принадлежал к числу думающих, много и охотно размышлял — был, прежде всего, аналитик. Эта черта придавала писаниям Ирецкого некоторую суховатость и, как автор, он был несколько подтянут, осторожен и рассчитан.
Была у него и еще одна как бы противоречивость. Он был одновременно ироничен и лиричен. Благодаря иронии, он мог бы стать хорошим фельетонистом. Этому есть и доказательства. Они под рукой — их можно легко найти в номерах нашей газеты, и читатель, может быть, помнит его остроумный фельетон ‘Семья’? Беру первый попавшийся. Но, ироничный в своем существе, Ирецкий эту склонность затаивал и хоронил на всем протяжении своей беллетристики. Ирония помешала бы его замыслам. Их широта и — часто — фантастичность не выиграли бы, а проиграли, проколотые стрелой иронии. Ради них он надевал на себя маску сосредоточенности, серьезности, даже теоретичности. Когда исполнилось 25-летие его литературной деятельности (1931), его спросили: ‘Какая тема вашего нового романа?’
И он ответил: ‘Проблема литературного творчества’. Разве не замечательно? Разве не характерно? Не круг жизни, не лица, не люди, а именно и только проблема. Беллетристика для него была собранием жизненных парадоксов. Эти парадоксы оказывались всегда трагичными: мир построен банально и не очень умно, — кухня для слишком простых блюд, а Ирецкому хотелось и жаждалось остроты, пряности, отрав.
Но рядом с этой иронией, скептицизмом, суковатостью в нем жил еще и затаенный, но и откровенный лиризм, — вспомните рассказ ‘Завтра’ из последней книги Ирецкого ‘Коварство и любовь’. Напомню его содержание в двух словах. Она осталась в России, он получил командировку, уехал за границу — началась переписка. Пройдет только несколько месяцев и они увидятся. Он копит деньги, не ходит по театрам и кафе, не пьет пива и даже бросил курить. Так проходят месяцы, годы и происходит неизбежное: у него начинается связь с какой-то немкой, она выходит замуж за своего сослуживца, — ‘годы уходят, жизнь не ждет’, и ‘трудно жить только завтрашним днем’, — грустно говорит Ирецкий.
Итак: схематик, рассудочный скептик, склонный к иронии, иногда лирик. Получается стройная, законченная фигура, закругленная формула беллетриста. Но формула не закончена! Ирецкий в своих беллетристических вещах охотно и радостно тянулся и к анекдоту, — вспомним хотя бы из той же книги (‘Коварство и любовь’) рассказ ‘Приключение с маркизой’, где она, королева кокоток, жадная к деньгам, обещает сжечь 10.000 ливров. Их ей должен принести граф де Виль-Кастель. Сама она богата, но есть свои принципы и у кокоток: ‘Пока деньги будут гореть, — я ваша, но не дольше’. Перехитрил граф: билеты были смочены огнеупорной жидкостью, но оказались еще и фальшивыми.
Ирецкий знал цену анекдота. И для него это была одна из самых милых литературных форм. Приближается к анекдоту и другой рассказ — ‘Попугай’.
Ирецкий не сторонился анекдотов, не оберегался от их заманчивой прельстительности, и в этом сказалась, опять-таки, его немалая беллетристическая смелость.
Но, помимо всех других склонностей, Ирецкий был захвачен и мистически-философскими темами. Один из его рассказов называется: ‘Мы ничего не знаем’. Австралийский инженер возвращается в Европу вместе с невестой. Они заезжают в Париж, записываются в отеле, занимают две комнаты в разных этажах. Спустившись в номер невесты, инженер видит, что комната пуста. Начинаются галлюцинации, действительность смешалась с вымыслом: все неверно, все призрачно. И в другом рассказе замистифицированный Кэстон сходит с ума. Его убедили, что все происходившее в его жизни, — только сон. Мир затуманился, в нем живет двойная обманчивость, наш ум ограничен, и ‘кроме видимых и осязательных, переживаемых в течение суток 24 часов, есть еще время, не поддающееся измерению ни нашим ограниченным умом, ни приборами, нашим же умом придуманными’. Кэстон стал жить в мире привидений, бесплотных образов и галлюцинаций.
Так, в разных своих произведениях, Ирецкий поворачивается к нам то одной, то другой стороной, жадный к темам, беллетрист с капризным воображением, схематик и фантазер, влекшийся к утопиям и анекдоту, чтивший логику и понимавший великое значение случайности. Но воображение, как и вдохновение, нужно и поэту, и математику.
Ирецкого читали с удовольствием. Он хорошо владел русским языком, — это тоже не часто встречается. Его законы и капризы Ирецкого манили, как многозначительные, любопытные и веселые странности и радости. Ценили Ирецкого не только русские читатели, — он переведен был на несколько языков, а если сейчас выпустить полное собрание его сочинений, оно составило бы свыше 10 томов. В конце концов, Ирецкий — это разнообразие и нетерпеливость, не тяжелая и приятная пестрота сюжетов, выдумок, утопий, лирики и анекдотов.

———————————————

Источник текста: Газета ‘Сегодня’ (Рига). 1936. No 319, 18 ноября.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека