Сергей Рудольфович Минцлов, Пильский Петр Мосеевич, Год: 1928

Время на прочтение: 6 минут(ы)

40-летие литературной деятельности

 []

Почиют в заповедной тишине Святые озера, синеватой митрой встают на холмах мачтовые леса, равнинная Русь расстилается в своей красоте и убожестве, вьются, сливаясь и расползаясь, колеи разъезженных, бесконечных дорог, зажигаются золотым и розовым светом степные утра, огне-веют вечерние закаты, мечтательно шепчутся сады и рощи, тяжкие, темные ночи мертво спускаются на бескрайнюю землю, выбросившую треугольниками дырявые хатенки, и вдруг среди них, окружившись дубами, сиренью и яблонями, забелеет чудесный помещичий дом, опочивальня старозаветных преданий и львы на воротах тоже спят усталым сном, лениво тяжелея своей посеревшей массой, сторожа вход в узорные ворота, — неоглядная Русь, забывшая себя, не знающая цены ни себе, ни своим богатствам, как эти усадьбы забыли и не ведают старинных чудес, накопленных веками, — брошенных, пожелтевших, сгнивающих книг, прадедовской искусной мебели, расшитых золотом кафтанов, — величавых свидетелей отзвучавших лет, — обольщения, радость и скорбь Минцлова.
Эту Русь он знает и чувствует, подготовленный к ее восприятию рядом культурных усадебных поколений, — землей пахнет от Минцлова, землей и бытом, вызревавшим в его душе наследственно, в течение целого века, передававшего от отцов детям драгоценные навыки почтительного уважения к прошлому, накопления культурных богатств в шкафах и душах.
Старина, быт, книги, — вот настоящая и большая любовь этого писателя, и по этим страницам разостлалась картина российского неряшества, безотцовства и духовной цыганщины.
Среди этого поникшего, оскудевшего мира одичавшего барства Минцлов проходит в своей зоркой наблюдательности внутренне разгневанным свидетелем поругания его святынь. Но гнев сдержан. Тому, кто умеет думать и понимать, дарован талант прощения, и Минцлов умеет хранить в своих оценках и рисунке спокойную объективность, и только изредка вдруг проскользнет нота рассерженности и негодования.
Самый коварный и неверный упрек Минцлову-беллетристу мог быть брошен за его кажущееся пристрастие к темным сторонам усадебной, помещичьей жизни. Нет, тон его книг добр, его улыбки не оскорбительны, лица нигде не изуродованы шаржем. Его герои — деспоты, но и мечтатели, черствые дельцы, но и нежные мистики, бесхозяйственные люди, но и широкие натуры: надорванные души, но и здоровяки.
Как-то я уже писал о том, что в героях Минцлова, в его усадебных типах без труда угадываются два сорта: это — коренники и пришельцы. Тут очень любопытно проследить чреду смен, соседство трагически-грустных Каменевых, глупо-надуто-чванных уродов Чижиковых, просмотреть эту пеструю галерею чудаков, хитрецов, идеалистов, — соседство доброты и безалаберщины, гостеприимства и удальства, — укрытых российским безветрием, утрачивающих запахи корневистых преемственных укладов.
Эти типы и картины глядят на нас со страниц и ‘Святых озер’, из глав повести ‘За мертвыми душами’, из ‘Снов земли’, — обширных панорам развинченного помещичьего быта.
По этим оброшенным усадьбам Минцлов проходит в смертельном, хотя и спокойном одиночестве, со скорбным недоумением культурного человека, пораженного неуменьем, беззаботностью и неряшеством.
Тут мы приближаемся к одному из определений Минцлова. Он, — прежде всего, созидатель. В нем живет напористая энергия. Это — человек, созданный для реальных дел и свершений. Минцлов — строитель, воспитанный в этом инстинкте последовательно и наследственно. Сейчас исполняется не только 40-летие его литературной деятельности, — этим месяцем отмечается еще и столетие, целый век трудов и дел всей семьи Минцловых, его предков, — деда, Карла-Рудольфа Минцлова, его бабушки Эрнестины Минцловой.

 []

Карл Минцлов. Портрет, рисованный им самим

И дед и бабка вписали свои имена в историю переводной русской литературы, впервые ознакомив иностранцев с Пушкиным, Лермонтовым, Гоголем, Григоровичем, потому что Эрнестина Минцлова, сама француженка, рожденная де Галле, передала двух великих русских поэтов на французском языке, а ее муж познакомил с русской прозой и с поэзией Пушкина немцев, и он же написал ряд исторических исследований (в том числе о смутном времени). — напечатанных на французском, немецком и русском языках. Им же была создана знаменитая ‘Средневековая келья’ в Публичной библиотеке, оставлено много трудов по истории русской библиографии, а среди них обширная работа — ‘Петр Великий в иностранной литературе’.
И та же потребность работать, создавать, творить выдвинула и их детей, тоже авторов, и перу Рудольфа Минцлова, отца нашего писателя, принадлежат ценные юридические книги, — ‘Особенности класса преступников’, ‘Политический процесс Второй империи’, ‘Задачи тюремного ведомства’.

 []

Рудольф Карлович Минцлов

Но — особенно характерно: Рудольф Минцлов оставил после себя и еще одну работу, — о первоначальных записях имений в вотчинной книге, будто предрекая этим будущий интерес своего сына, отдавшего страстное внимание и свои беллетристические наблюдения тоже помещикам, тоже имениям, усадебной старине. Так растут предания, так властвуют заветы, передается кровь, переходят влечения, отцы благословляют детей иконами, пред которыми молились сами.
Что ж удивительного в том, что С. Р. Минцлов может иногда пламенеть гневом на разрушителей того, что не ими строено, не их руками сделано, чудесно выращено гением былых лет и дней? Вот почему во всех своих книгах Минцлов кажется отделенным от остальных, размиренным со средой, наблюдателем, но не участником, не близким другом и единомышленником, а сторонним человеком.
В одиночестве он путешествует, в одиночестве копается в драгоценной рухляди, в одиночестве всходит на чердаки, заглядывает в чуланы и подвалы, в одиночестве разбирает книги, одинокий в разваливающихся гостиных, одинокий даже тогда, когда едет вдвоем, потому что этот второй для него только гид и случайный спутник.
Но иногда его глаза загораются ласковым светом, пристально всматриваются в человека, душа роднится с чужой душой, — с одним-единственным ее типом, — мистиками, мечтателями, несущими в себе тревожную веру в таинственные силы, управляющие нашей жизнью и судьбой.
И из всех героев Минцлова ему ближе и дороже заурядный и некрасивый Каменев с глазами мягкими и задумчивыми, — живое свидетельство талантливости, — близок потому, что в его доме ‘подлинное прошлое’, таежная старина, и просыпаются воспоминания об утонченном Берене, прихотливом Буле, светлых грезах Буше и Ватто, смелых и изящных Фальконе и Клодионе, о серебряных химерах Жермена, о всем том, что сразу переносит ‘в грот из белых снегов, из синего льда, из золотистых лучей солнца’.
Но этого мало.
Сильнейшая притягательность Каменева для Минцлова все-таки не в этом, и даже не в артистической игре Каменева на клавесинах, а в другом, — Минцлова покоряет и здесь вера в таинственность, и грозная и тихая убежденность звучит в спокойном голосе Каменева, когда он утверждает, что в предметах живет душа, что ‘мебель говорит’, что этот язык можно расслышать и разгадать, что из вещей ‘истекает как бы шелест, какие-то воздушные волны’, что этого не знают только по неумению разгадать ‘язык тишины’, что существуют ‘вещи злые и вещи добрые’, что ‘предки были правы, когда верили в колдовство’, что в мире ‘чудо есть и оно естественно’, что в этом доме есть ‘комната зла и смерти’.
Надь Минцловым властны мистические притяжения, и недаром некоторые его книги носят такие названия, как ‘Чернокнижник’, ‘То, чего мы не знаем’, а его герои живут убежденные в существовании незримой и нездешней силы, мистической души природы, в предчувствии бед и несчастий, в знании примет, по которым ‘перед землетрясением реки и деревья шумят по-особенному’, и ‘земля всегда шлет свои предостерегающие радио человеку’, и в мире существует ‘потусторонняя власть’, живут ‘невидимые существа’, слышатся ‘тысячи звуков’, проходят ‘сцены из жизни других планет’, и все ‘горе, радость, страдания — все чувства и порывы людей превращаются в алмазы и рубины’ (‘Кресло Торквемады’, ‘Бред’, ‘Чернокнижник’).
Мне приходилось уже отмечать двойственность литературного и психологического лика Минцлова, — его реализм и мистицизм, это острое чувствование быта, его корней, духа, запахов, близость к земле и с землей, но тут же, — рядом с этим, — и глубокую, хотя и не часто выражаемую подверженность и подчиненность Минцлова мистическому началу, его веру в таинственное, в несказанное и неразгаданное.
Быть может, отсюда растут и его страстные увлечения археологией, — курганами, орудиями схороненных эпох, их молчаливым наследием, хранящимся в могилах дальних предков, и загадочная старина для него драгоценна и притягательна, как ключ, открывающий входы в молчаливый мир живых и владычествующих тайн: Минцлов-археолог — только следствие и вывод, — за ним стоит мистик.
Но, конечно, беллетрист Минцлов все-таки силен не здесь, не в своих мистических откровениях, а в бытописательстве, в своих широких полотнах, в картинах, полных повседневных, бытовых штрихов и отметин, в своем литературном типизме, в своем крупном, бесстарательном, отличном русском языке, в своем знании исторических укладов, в своем чуянье исконного, в своем истовом повествовании, в зорком постигании духа древней Руси, слежавшегося быта, во всем своем стиле без лукавства и вычур, в характерном писательском облике — его ясности, простоте и силе.
Крепкие этими достоинствами, влекут к себе внимание, будя интерес и ни на минуту его не ослабляя, таежная побывальщина ‘Царь Берендей’, только что переведенная на шведский язык, обширные очерки ‘За мертвыми душами’, роман-хроника ‘Сны земли’, и роман ‘Закат’, и ‘В грозу’, как и ‘Лесная быль’, и ‘Святые озера’, ‘Гусарский монастырь’ и другой исторический роман ‘Под шум дубов’, — десятки его книг, — беллетристика, дневники и воспоминания.
Но, кроме Минцлова-беллетриста, есть еще Минцлов-исследователь, Минцлов-ученый, участник научных обществ, действительный член Императорского Русского Археологического О-ва, Императорского Русского Географического О-ва, Императорского О-ва Ревнителей Истории, русского Библиографического Общества, Петроградской, Нижегородской и Черниговской Ученых Архивных Комиссий, обследователь Урянхайского края, автор полновесной книги ‘Секретное поручение’, как и многих статей и работ по вопросам истории и археологии.
А среди всего этого огромного литературного богатства, в обширной библиотеке трудов Минцлова есть работа, которой суждено пережить и самого автора и, может быть, все его остальные сочинения, — бесценная книга — ‘Обзор записок, дневников, воспоминаний, писем и путешествий, относящихся к истории России и напечатанных на русском языке’, — книга, признанная настольной для всякого историка, писателя, учителя и учащегося, о которой В. В. Розанов писал, как о справочнике ‘первой необходимости’, где каждый ‘отыщет разум и смысл изданий Петровского и Елизаветинского времени’, и мечтал о том впечатлении, которое произвел бы этот труд заграницей, — в Германии, Англии или Франции.
— Есть что-то теплое, особенно в русской археологии, — замечает Розанов, — в русских древностях, рукописях, в книгах, в библиографии…
Этот шепот веков всероссийского кладбища, точно ‘с плакучими ивами’ над собою — вовлекает и уводит в тени свои, в доброту свою и ясность, в ‘вечерний свет’ самого легкомысленного и непокорливого.

———————————————————————-

Впервые: ‘Сегодня’, 1928, No 114, 29 апреля.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека