Письма Е. Л. Янтареву, Никандров Николай Никандрович, Год: 1907

Время на прочтение: 6 минут(ы)

ПИСЬМА Н. Н. НИКАНДРОВА Е. Л. ЯНТАРЕВУ

Николай Николаевич Никандров []

Николай Николаевич Никандров

Публикация и примечания М. В. Михайловой

Источник: Письма Н. Н. Никандрова Е. Л. Янтареву // Российский Архив: История Отечества в свидетельствах и документах XVIII—XX вв.: Альманах. — М.: Студия ТРИТЭ: Рос. Архив, 2007. — [Т. XV]. — С. 474 —488.
http://feb-web.ru/feb/rosarc/raf/raf-474-.htm
Николай Никандрович Никандров (наст. фамилия Шевцов, 1878—1964) начал печататься в начале ХХ века и довольно интенсивно публиковался в 20-е годы. Своеобразие его творческой манеры сразу обратило на себя внимание: многочисленные детали, тщательно выписанные подробности быта, вязкий сюжет. Но это не натуралистическое бытописательство, а ‘новая вещественность’, где все подчинено главной задаче — выработке особой выразительности, созданию экспрессивной атмосферы, в которой остановившееся время готово взорваться и разрушить сонное бытие. А. И. Куприн связывал c Никандровым надежды на обновление русской литературы. Его первые шаги поддержал М. Горький. Казалось бы, имелись все основание развивать найденные приемы, тем более, что они соприкасались течением веризма, ведущим принципом которого было воспроизведение неприглядной, ‘голой’ правды жизни, и предвосхитили эксперименты унанимистов, обратившихся к исследованию психологии массы. Однако творческий путь литератора неожиданно завершился в середине 30-х годов. Как он сам позднее признавался в одном из писем, ‘меня губит, если не сказать, погубила, <...> сатира…’*. Действительно, по определению одного из критиков, ‘тоскующий весельчак’ Никандров не вписывался в бодрый настрой советской литературы и, по сути, выпал из нее на долгое время. Вернуться он смог только в конце 50-х годов, да и то дореволюционными произведениями в сборниках ‘Повести и рассказы’ (М. 1958), ‘Береговой ветер’ (М. 1964, 1978).
Публикуемые ниже письма относятся к периоду, когда Никандров только вступал в литературу. Обращенные к поэту Е. Янтареву (наст. фамилия Бернштейн, 1880—1942), которого писатель считал старшим товарищем, поскольку тот печатался уже с 1901 г., они ярко раскрывают мироощущение Никандрова тех дней, смену настроений, чередование веры в свои способности с унынием и безнадежностью. Кроме того, они дают представление еще об одной стороне жизни Никандрова — революционной. Дело в том, что Никандров — профессиональный революционер, примыкавший к партии эсеров, неоднократно арестовываемый, преследуемый, вынужденный скрываться под чужой фамилией. Благословленный на террористическую деятельность ‘бабушкой русской революции’ Е. Брешко-Брешковской, он состоял членом боевых эсеровских дружин, помог Б. Савинкову совершить один из его побегов. Самое громкое его дело — подготовка убийства главного командира Черноморского флота адмирала Г. Чухнина, который был приговорен севастопольской организацией социал-революционеров к смерти за отказ помиловать лейтенанта П. Шмита и других ‘очаковцев’. Никандров разработал план всей операции, инструктировал матроса Акимова, который и привел приговор в исполнение, а потом помог тому скрыться. Такая жизнь увлекала и не позволяла отдаться полностью литературному труду. К тому же революционное окружение Никандрова с осуждением смотрело на занятия литературой, считая это делом несерьезным, поэтому он вынужден был скрывать свое увлечение.
А о том, насколько оно было сильно, говорят публикуемые письма, интересные еще и тем, что помогают понять, как формировалась манера Никандрова, как напряженно он решал, что ему ближе — импрессионистический стиль символистского журнала ‘Перевал’ или реалистическая тенденция ‘Современного мира’. Письма показывают к тому же, как хорошо разбирался Никандров в современной ему литературе, сколь широк был круг его чтения. Это особенно важно, поскольку позже Никандров усиленно поддерживал миф о своей некультурности и необразованности. Он любил повторять, что самыми тягостными минутами в общении с Куприным были для него те, когда известный писатель ‘с упоением’ начинал ‘наизусть’ цитировать Гамсуна, Чехова, Толстого, постоянно спрашивая при этом: ‘А помните еще такие-то прелестные кусочки из такого-то автора?’ **. Как мы видим из писем Янтареву он читал Гамсуна, всю жизнь восхищался Чеховым, творчество Л. Н. Толстого знал так, что великий писатель на написанное ему в январе 1898 г. письмо неизвестного студента Шевцова ответил приглашением к себе и долгим разговором с ним!
Письма Н. Н. Никандрова печатаются по современной орфографии и пунктуации. Сохранены подчеркивания оригинала. Условно прочитанные слова взяты в квадратные скобки.
* РГАЛИ. Ф. 1452. Оп 1. Ед. хр. 154. Письмо А. И. Вьюркову от 18 декабря 1950.
** РГАЛИ. Ф. 1161. Оп. 1. Ед. хр. 146. Л. 3 — об. Письмо С. Н. Сергееву-Ценскому от 24 июня 1957 г.

М. В. Михайлова

No 1

<1904. 6 сентября. Севастополь>
Ваше письмо, дорогой Ефим Львович, письмо давно ожидаемое, я наконец получил. Вполне разделяю Вашу радость. Особенно приятно то, что Вы чувствуете себя лучше, а ‘чахотки и в помине нет’. Если бы я это писал фельетон, я бы добавил: ‘В здоровом теле, здоровый дух’*. Ваши литературные успехи тоже должны на Вас повлиять благотворно и вдохновить на дальнейшие подвиги. Это Вы чувствуете. Это укрепит Вашу веру в свои силы. Давай Вам Бог. Еле-еле сдерживаю себя, чтобы не сказать еще что-то по поводу писания вообще, а стихов в частности… Это ‘что-то’ Вам известно, и я еще с ним буду приставать к Вам.
Вы знаете, как меня интересует общественная жизнь и литература, поэтому убедительно прошу Вас сообщать мне все интересное и новое в этой области. А что написать, у Вас всегда найдется, ибо Вы имеете возможность получать ценный материал от соприкосновения с ‘большими писателями’ и пр. Пишите поразборчивее. Так о Никитиче2 никаких сведений не имеете?
Весьма и весьма любопытно, что скажет Вам редакция ‘Правды’3 о моей комедии… Смотрите, добейтесь-таки от них категорического ответа, и в случае отказа любопытна мотивировка. А то идет уже 3-ий месяц! (послана 1-го июля). Благодарю, что зашли в редакцию, и жду ответа. Несмотря на крайне неблагоприятные условия (поездки, безденежье, болезни, набеги полиции и пр.) я написал тут один рассказ около печатного листа. А Андрусон4, по-видимому, хочет взять меня измором… не печатает, сукин сын! Да, напишите, кто редактирует беллетристику в ‘Правде’ и кто публицистику? Как прочен этот журнал? Напишите о Горьком, Андрееве и пр. Были ли Вы на могиле Чехова? Вероятно. А если нет — непростительно это… Но, конечно, были. Мне, где бы я ни был, всегда пишите на Севастополь. Как и раньше я говорил, так и теперь повторяю, что до октября место моей зимовки не определится. Где Вы будете зимовать? Не забудьте присылать мне все, что будет печатано из Ваших вещей. Предо мной июньская ‘Русс<кая> мысль’ и в ней отзывы о книге Чулкова5 и об Альманахе ‘Гриф’6. О ‘Грифе’ пишут: ’25 авторов и одна авторша7 (Альманаха) умилительно похожи друг на друга’… О Чулкове: ‘… Чулков безнадежен: видно, что ему никогда не избавиться от желания писать, как такой-то (как Бальмонт, как Андреев), никогда не избавиться от полного уничтожения своей личности в пользу того, что в спросе…’ То есть о нем говорят, что он тоже похож на ’25 и одну’8. Разумеется, там много его ругают, но это сказано, по-моему, дельно. Индивидуальность свою пишущий должен отстаивать, это и есть талант.

Жду вести. Ваш друг.

Пишите.
Приписка на первой странице: Пишите!
Приписка на второй и третьей странице: Что-ниб<удь> имеете из Нижнего?9 Что? Читаю Гомо Сапиенс10.
* Или если бы я был Темтовичем.1 (Прим. авт.)

No 2

<1904. 16 сентября. Севастополь>
Я хорошо понимаю Вас, дорогой Ефим Львович, Ваше настроение, ибо сам бывал в подобном состоянии не однажды. Таковы уж условия нашего российского, общероссийского томления и странствия. А скверно это. Ой, как скверно! Скверно, что у нас на это временное периодическое замирание слишком много времени уходит. Согласитесь, что мы в эти периоды не живем, не живем ни в каком смысле, а как бы пережидаем какое-то удушье, пережидаем, не зная, наверное, чем оно кончится. И это в наши года! В наши года, когда мы должны кипеть, захлебываться жизнью и пр., и пр., и пр. Плохо то место и время, где и когда возможно это. Из очень сложных соображений, о которых скажу когда-нибудь, я поступаю в одно из южных земств. Месяц тому назад меня приняли туда, взяв мои документы, все как полагается по форме. Только… я еще не прошел через все инстанции, ‘не утвержден’. Жду этого утверждения. И все мое теперешнее настроение, занятие и пр. можно охарактеризовать словом ‘ожидаю’. Это тоже специально российское зло. Ежели высчитать все эти ‘ожидания’ утверждений и пр., то выйдет, что на них, на эти ‘ожидания’, ушла 1/3 моей сознательной жизни. Но все это пустяки, разумеется, в сравнении (как говорил Павло11) с Жизнью. Кто чувствует и видит душу Жизни, тому все эти непогоды дают лишнее богатство, и он крепнет… Кстати. Павло пишет: ‘ты только не смейся с меня. Я хочу диржать наатистат зрелости’… Ну, скажите, как тут не смеяться! Разве можно удержаться? Я по крайней мере не могу. Интересно, как карякинское12 творчество в ‘листке’13 идет.
‘Я чувствую, что я могу!’
И обнимает с дрожанием рук Ахрамовича14, а тот брезгливо вырывается.
Не подозреваете ли Вы в Марке Волохове15, написавшем в ‘Жур<нале> дл<я> всех’,16 ницшеанца Ахрамовича? Когда я прочел возвращенную ‘Мар<ью> Ив<ановну>‘17, поверите ли, я обрадовался, что ее не напечатали. Слишком, слишком скороспешного приготовления эта вещь (вспомните: клизма ‘гуж’ и пр. сопутники). В ‘Образование’18 послал ‘сенсационный’ шедеврик. По отзывам г<оспод> специалистов — ‘нечто необычайное, небывалое в мировой литературе’. И меня ведь, сволочи, эти г<оспода> специалисты настроили так, а вернут рукопись, опять признаю за слабую вещь и сложу ее в склад своих ‘неизданных еще’ произведений, которые ждут моей зрелости, чтоб показаться людям в полном блеске. Восьмой день ловлю рыбу. Пальцы разъело морской водой, писать трудно. Пишите, дорогой друг. Все запоздания ‘ответов’ извиняю, ибо не формалист.

Крепко целую. Ваш Никанд<ров

No 3

<1905. Март. С. Воинка Перекопского уезда>
Из Ветлуги письмо получил.
Дорогой и незабвенный друг.
Извини, что пишу неисправно: не виноват я. По случаю военн<ого> времени почта моя подвергается чистой дезинфекции, а то и вовсе пропадает. Сейчас верный ‘чоловік’ едет на станцию и при нем пишу тебе письмо. А в классе тем временем на головах ходят. Отвечаю. Прежде всего прошу прислать твои стихи (напечатанные, хотя в рукописи). Литературой не занимаюсь, ибо захвачен духом времени и некогда. Но часто, очень часто целые ночи не сплю и развиваю какой-ниб<удь> славный сюжетец и в конце концов зажигаю свечу и, лежа на кровати, набросаю фабулу и глав<ные> положения, и таких набросков, можно сказать, ‘непроизвольных’, копится достаточно (кто знает? Мож<ет> быть, когда-ниб<удь> в далеком будущем и займемся). Увидаться нам с тобой легко: стоит тебя пригласить меня летом на день-другой, и я с удовольствием проедусь по речкам и речушкам (это и для души, и для тела, как говорил Ев. Бунин,19 пользительно). Что, где и как г. Карякин (‘Я чувствую, что я могу!’).
Моя болезнь в крестце ухудшается. Может, и издохну к чертям с такой медициной и не узнаю, в чем дело.
Сейчас мастера уставляют в моей квартире ванну. Вообще денег трачу на лечение прорву, а толку нет. Появились боли (по ночам главное) в пояснице в области последних ребер. Если бы не захватывающее дух время, я бы приуныл.
8 апреля выезжаю в Сев<астопо>ль и тогда пошлю (8-го же) пространное письмо, а теперь извини и пиши в Сев<астопо>ль. Б. Морская 67 (этот адрес с 9-го апреля и до 24 апр<еля>).

Крепко целую.

Твой Никандра

No 4

<1905. 9 мая. Севастополь>
Дорогой друг
Случилось так, что я сижу в Севастопольской тюрьме с 1-ого мая. Часто вспоминаю тебя, но писать все не садился, ибо со дня на день ждал своего освобождения. Теперь пишу из тюрьмы. Напиши, как твои литературные дела, много ли пишешь, где печатаешь и т. д. Нет ли среди Вашей декадентствующей братии новых ‘восходящих звезд’? Сообщи, что знаешь о Борисе Зайцеве, у него я признаю несомненное дарование, прямо талант, сродный с Андреевым. Работает ли он в ‘Правде’? Вообще за последнее время я не знаю о происходящем в журнальном мире и надеюсь, в этом отношении ты мне поможешь. Неужели Ваш Карякин так ничего и не создаст? Неужели ему пора умирать?
Что касается меня, то я за последние два месяца не написал ‘для вечности’ ни строчки, а только гонорара ради мелочи для газеток. В тюрьме вдохновение посещает редко и, главное, не надолго. Не хочется работать и потому, что знаешь — ни сегодня, так завтра выйдешь на вольную волю. А выручать отсюда рукописи впоследствии, вероятно, окажется трудно: много придется писать ходатайств и еще дольше ждать. По крайней мере я так думаю на основании опыта других.
А на дворе май, тот милый май, который ты воспевал неоднократно в своих шедеврах.
Пиши мне по адресу: г. Севастополь, Тюремный Замок, политическому заключенному Ник. Ник. Шевцову. Письмо дойдет до меня днем-двумя позже, т. к. пройдет через руки г. товарища прокурора.
Ну до свидания.
Целую.

Тв<ой> Ник<олай> Шевцов

No 5

1905. 21 июня. Севастопольская тюрьма.
Спасибо, дорогой друг, за хорошее письмо. Отвечаю на твои вопросы. Наивные они. ‘Почему ты в тюрьме?’. ‘Надолго ли?’. Как будто ты живешь где-нибудь в Европе! Арестован ‘по охране’, буду выпущен ‘по усмотрению’. Вот и все ответы. Термины эти тебе, надеюсь, известны, потому что ты ведь не немец какой некрещеный, а такой же верноподданный. Конечно, я могу быть освобожденным и помимо ‘усмотрения’, если, Бог даст, нашу отчизну посетит чума, холера или случится землетрясение — но увы! Это ведь только надежды, мечтания. Нашествие иноплеменников тоже большую пользу оказывает. Но опять-таки… ‘Улита едет, когда-то будет’. А пока что сиди и не рыпайся, будь и тем доволен и за то благодарен.
Юмористику в сторону (это не газетный лист). Согласен с тобою, что ‘на всех постах должны быть свои часовые’, но ты упускаешь из виду то обстоят<ельств>о, что часовой, чтобы служить не только целям декораций, необходимо должен быть во всеоружии современности. Дальнейшее логически вытекает из этого. С твоим взглядом о Горьком не согласен: он еще даст нам кое-что, он теперь отдыхает, собирает материал, учится и мыслит. Он притих для того, чтобы громче крикнуть, это не такая натура*, которая способна с повестей сползти на очерки, с очерков на фельетоны и незаметно сгинуть. Нет, брат. Он без плача и проклятий, без боя и боевых песен не сдастся хотя бы самому времени. Не таковский. Гордый, настойчивый, упрямый, отчаянный. И умный (это тоже что-ниб<удь> значит). Леонида20 ты правильно понимаешь. Когда я читал твой стих о ‘вечности’, я живо представил себе, как ты некогда декламировал нам свои шедевры с чувством, с декадентскими придыханиями, вспомнил и неистового Карякина с его пафосом (‘Я чувствую, что я могу!’) и прочую ‘богему’ дерзающих ступить на узкий и тернистый путь. Георг<ий> Чулков твердо стоит в ‘Вопр<осах> жизни’. А где же Карякин? Где-нибудь пишет, пишет и пишет. И представляет у подножья ног своих ‘всех этих’. Эти ‘представления’ и мешают ему творить, отрывают от трактуемой темы черт знает куда, чуть не в Ниццу в ‘своем’ вагоне. Напиши, что знаешь о нем, не забудь. Мне думается, что Бальмонт пишет в ‘Весах’21 хорошие слова о России из приличия, пока этого требует этикет и… свои соображения, не умаляющие его ореола, а совсем даже наоборот. Бор<ису> Зайцеву предсказываю успех. Наш баритон где-ниб<удь> тоже сейчас подвизается, — крупный талант, а пропадает22… Эх-ма!
В конце письма ты опять ставишь вопрос: ‘Что думаешь делать, где думаешь жить?’ Отвечаю: как прикажут, может быть, буду жить на Сандвичевых островах. Я тутта вовсе даже не при чем.
Крепко целую. Пиши о беллетристике толстых журналов — кто там остался?

Твой Николай Шевцов.

* Как, например, Скиталец.23 (Прим. авт.)

No 6

<1905. После 5 августа>
5 августа прибыл наконец на место своего водворения в поморскую деревню (Поньгама). Не писал до сих пор потому, что почта ходит раз в неделю и то, если на море нет шторма, т. к. возят корресп<онденцию> парусн<ые> шлюпки, управляемые исключит<ельно> бабами (мужчины летом, до октября, в море, на Мурмане). Ну, брат, и страна! Деревня лежит на самом берегу моря у устья речки (Поньгама), средь хвойного леса, стоящего на болоте. Не жди, товарищ, поэтического описания местности, т. к. цель настоящего письма — только сообщить тебе точно мой адрес, а писать картины не могу пока, т. к. озабочен вопросами хозяйственными. ‘Жизнь’ здешняя такая: осенью едят свежую рыбу, зимой — соленую, весной — вонючую, тухлую. Мяса достать нельзя. Хлеб (здесь не родит) исключит<ельно> черный полусырой, белого достать нельзя. Сахар 22 к<опейки> фунт, керосин — 7 к<опеек>, яйца — 20 к<опеек>. Удрать отсюда трудновато: спереди море, океан, сзади — топкие болота, болота и болота, покрытые лесом. Одна стена моей ‘комнаты’ смотрит на север в море, другие три — в лес. Сейчас на дворе бушует ветер, льет дождь, с моего потолка каплет вода, я хожу по комнате со столом, на котором пишу тебе, и ищу места, в котором не залило бы письма. Письмо, кажется, спас, такое ‘место’ нашел, а конверт все-таки побрызгало, ‘не досмотрел’. Из трубы тоже льет черная вода, когда дождь перейдет, буду топить печь, чтобы сохло. В общем, как видишь, жизнь мне предстоит разнообразная, ‘скучать’ будет некогда. Казенн<ого> ‘способия’ мне будут выдавать, говорят, рублей около 14-ти, да ‘гонорар’ кой-какой мне идет, т<ак> ч<то> в денежном отношении у меня благополучно на редкость прямо.
Хотя сижу у окна уже четверо суток, но вдохновение все не посещает меня, а писать надо, т. к. подрядился. Завтра сажусь, не ожидая оного. Курьезнее всего то, что ‘хозяин’ от меня требует исключительно юмористич<еского> материала, а обстановка у меня такова и т. д… И еще интересно то, что когда мои фельетоны, сплошь смехотворные, будут читать, то непременно скажут: ‘Хорошо, видно, живется этому каламбуристу’.

Пиши. Твой друг.

No 7

11 января. 1906. <Севастополь>
Дорогой друг. Недавно, уже после нового года получил твое последнее письмо, адресованное в Поньгаму.
Ты все спрашиваешь — получил я твое письмо, адресованное на Кемь. Да, получил.
Что у меня ревматизм — согласен с мнениями твоих врачей, ибо погода стала реагировать, и помогают только горячие ванны.
Ты мне все пишешь: ‘Спешу, вскоре напишу большое письмо’. Когда настанет это ‘вскоре’?
Я прибыл сюда в Севаст<ополь> 15 ноября, в день морского боя правит<ельственных> кораблей с революционными24. На днях по этому делу состоится суд. Из ‘вольных’, из интелл<игентов>-революционеров ждет смертная казнь 6 человек.
Живем 3-ий месяц в осадном положении. Скверно это. Каждую минуту могут застрелить, как собаку, зря, ‘по осадному положению’. Обыски, аресты — непрерывны. Арестовывают и обыскивают тоже зря. Т<ак> ч<то> не удивляйся, если следующее письмо получишь из ‘замка’.
Вот, брат ты мой, несчастие! Не дают мне покоя ‘великие писатели’25 и заставляют писать, писать и писать! Таких уже насчитываю четверо. Случилось следующее. Будучи в Архан<гельской> губ<ернии>, я прислал беллетр<истический> фельетон в сев<астопольскую> газетину ‘Кр<ымский> вес<тник>‘.26 Через Сев<астополь> проезжали как-то издательница ‘Мира Божьего’27 и редактор беллетристики ‘М<ира> Б<ожьего>‘, А. И. Куприн и его жена28, словом, купив случайно номер газеты ‘Кр<ымский> вес<тник>‘, они прочли мой рассказ и отправились в редакцию ‘требовать автора!’. Редактор адреса моего им не дал. Через неделю они читают второй мой рассказ и ищут меня вновь. Когда я приехал в Сев<астопо>ль из Архан<гель>ска, их уже там не было, она в Питер уехала, а он в ближайший курорт. В редакции мне дали от него письмо, в котором он просит меня сотруд<ничать> в ‘Мир<е> Бож<ьем>‘ и говорит, что охотно поместил бы мои вещи, напечатанные в ‘Кр<ымском> вест<нике>‘. Я не верю в свои силы и потому подумал, что это кто-ниб<удь> ‘просил’ за меня из ‘дорогих товарищей’. Случилось Куприну быть опять в Сев<астопо>ле, он отыскал меня, и первым его словом было:
— Прелестно! Прелестно пишите!
Уезжая, он протягивает руку и говорит:
— Дайте мне слово, что не будете печатать в ‘Кр<ымском> вест<нике>‘ ни одной строчки. А все будете посылать нам. И еще дайте слово — бросить революц<ион>ную деятельность, мешающую работать.
Ясное дело, слова я не дал. В доказательство того, что мной ‘дорожат ценящие литературу’, он показал мне письмо издательницы, которая писала ему из Питера: ‘Отыщи и не упускай из виду Шевцова’.
Товарищ. Друг. Какой великий соблазн!
На Р<ождество> Х<ристово> я получил от Куприна такое письмо: ‘Товарищ! Ждем! Все предварительные переговоры уже сделаны.
Крепко жму Вашу талантливую руку’.
Вот, брат, какие дела. Видишь, как близко ‘счастье’!
И если бы ты подслушал уйму всяких комплиментов, предложение печататься в сборнике ‘Знания’29, предложение издать ‘первый том’ моих произведений, — если бы ты послушал все эти его увлечения, ты бы подумал, что и впрямь у меня открылся талант (а не триппер).
В тот самый день, когда я получу от тебя твой адрес, я вышлю тебе оба эти рассказа, ‘обратившие на себя внимание’.30
Также сообщаю, что я уже послал в ‘М<ир> Б<ожий>‘ рассказ сатирический, или, как теперь говорят, социал-сатирический. Называется он ‘Бунт’.31 Оттиск, если цензура пропустит, пришлю тебе. Скоро получу от редакции’М<ира> Б<ожьего>‘ ‘ответ’ (ох уж эти ‘ответы’).
‘Бунт’ произведет ‘колоссальное впечатление’, и, если это правда, то, чувствую, что опять засяду ‘писать’, как некогда ‘писал’ ‘Марью Ивановну’ (дрянь порядочная) в Нижнем.
Итак, жду, жду, жду.
Пиши по старинному адресу: Севастоп<оль>. Б. Морская, 67.
Крепко целую.

Твой Ник.

No 8

Открытое письмо
<1906. 27 января. Севастополь>
Дорогой друг. Сегодня утром послал тебе мои фельетоны, числом 6, и закрытое письмо. После обеда купил ‘Нашу жизнь’32 и прочел содержание No 1 ‘Мира Божьего’. Оказывается, мой рассказ там уже напечатан. А от редакции не имею ни ответа, ни привета. Если бы знал, что они так скоропалительно напечатают, я бы просил оттиски. Достань журнал, прочти и напиши мне свое мнение. Скорей! Скорей! Скорей! Скорей!

No 9

2 апреля <1906. Севастополь>
Вот ‘смешно’ вышло! Я тебе послал отзыв Измайлова33 о моем ‘Бунте’, а ты одновременно посылаешь его мне! Но это хорошо. Это показывает, насколько мы ‘чутки’ и насколько близка нам обоим и дорога литература. Сегодня получил из Шуи твое, в высшей степени красивое своей искренностью письмо, красивое искренней передачей тех тонких, обвеянных печалью переживаний, которые ныне волнуют тебя. Располагая твоим чутьем, твоим богатством языка, отлично, совершенно владея формой, — я бы непременно взялся за прозу на твоем месте. Мне думается, что ты мог бы прекрасно написать на тему, которая вечно соблазняет меня: опиши красивый пейзаж и покажи, что, чем величественнее этот пейзаж, тем тоньше и острее беспокоит твоего героя грусть, тоска о Совершенном. Герой пусть будет во всех смыслах и ‘человек’, и ‘гражданин’, а все-таки Чего-то у него нет, и тоска об этом, о Нем, обостряется в минуты наслаждения красотой: картины природы, пение, музыка (хотя бы и развеселая — а все-таки Тоска!)
Ты спрашиваешь, когда я тронусь из Сев<астопо>ля. Это зависит от солнца: если оно будет жаркое в начале мая, то грязелечебницы откроются в начале, и я поеду в первую же очередь. При условиях неблагоприятных (в отношении солнца) я поеду в середине мая. Дальнейшее мое движение и образ жизни будет зависеть всецело и исключительно от результатов лечения. Если лечение поможет — попутешествую, если не поможет — ?
Относит<ельно> Одессы: местные твои коллеги говорят, что туда попасть тебе очень трудно, но на запросы их определенного пока ничего не получено. В день получения, конечно, извещу.
Сейчас ‘переделываю’ своих ‘Больных’34 и наслаждаюсь — до такой степени они неузнаваемыми выходят из-под моего ‘окрепшего’ пера. Переделку закончил, теперь переписываю и числа 15 апреля уже ‘пошлю’ и сажусь за новое произведение — лирическое. Писать насобачился. Только лень иногда посещает и тянет на улицу по случаю весенней, даже летней погоды. Художественного описания нашей погоды или моря я тебе никогда не дам в письме, т. к. шаблонно писать не желаю, а оригинальные описания вношу в особую ‘книжечку’ (Треплев, или какой у Чехова беллетрист?35), дабы впоследствии утилизировать, видишь, какой я практический человек, — реалист. Не чета тебе, декаденту, который зря расточает налево и направо сокровищинки своего духа.
Повторяю: обладай я дарами, которыми наделила тебя Природа, я сел бы за прозу или за ‘морсо’ — стихотвор<ение> в прозе с настроением (напр<имер>, Тетмайер,36 Альтенберг,37 Гамсун38 и т. д.)
Я тебя просил написать взгляд твой относит<ельно> ‘Теней утра’ и ‘Кровав<ого> пятна’ Арцыбашева39 — напиши. Крупный талант зреет на наших глазах — красивое зрелище.
Целую. Н.

No 10

26 июня 1906 г. <Севастополь>
Дорогой друг мой.
Вполне понимаю гнев твой. Пойми и ты меня. Гуща жизни поглотила меня. Водоворот, в котором ношусь я, лишенный иной мысли, кроме единой, тебе известной, лишенный иной воли, кроме единой, тебе известной, этот водоворот в многообразном движении своем далеко унес меня от берегов, на которых осталось еще недавнее мое прошлое, мои воспоминания и ты, дорогой друг мой.
Лишь изредка, точно сквозь тонкий туман, перед моими глазами спокойно выплывал облик твой, полный глубоко скрытой тоски, доброты и страдания. И тогда мне казалось, точно ты, отдаленный и неусыпно зоркий, с великой горечью во взгляде, с великой любовью в сердце наблюдаешь за мной, за моими усилиями сломить непобедимую стихию, задавившую жизнь. Иногда, когда из свежих ран моих сочилась кровь, ты точно плакал, сожалея меня, и слуха моего касались звуки твоего голоса, слабые, печальные, тихие звуки, рождавшие в груди моей ответную печаль, ответный стон, и только звуки: слов твоих за криком житейской битвы я не мог разобрать.
И вот теперь, обессиленный и разбитый, унесенный товарищами с поля брани на перевязочный пункт, я снова вижу всю свою жизнь, свое пестрое прошлое и тебя, друг мой…
Ты спрашиваешь: читал ли я то-то, пишу ли я… Отвечаю: не читал за это время ничего, ни единой строки, не писал ничего, ни одного слова, не писал даже писем.
Революция…
Севастополю, быть может, придется сыграть крупную роль в истории освобождения нашей родины…
Грязелечение, назначенное на 20 мая, отложил и поеду 30 июня обязательно. К этому теперь и готовлюсь. Там, в лечебнице, удастся, конечно, и почитать, быть может, и пописать.
С радостью узнал из твоего послед<него> письма, что стихи ты продолжаешь писать и что они ‘идут’, Жаль, ты кратко пишешь об этом, о своем творчестве.
Почему ‘до сих пор’ не напечатаны мои рассказы в ‘М<ире> Б<ожьем>‘, мне неизвестно, и никаких вестей ‘оттуда’ я не имею. Надо надеяться, в июньской будет что-либо.
Что выдающегося в литературе и что есть нового у Арцыбашева?
В день выезда на ‘грязи’ напишу, т. е. дня через четыре. Пиши, друг, и не серчай.
Целую. Твой Ник.

No 11

<1907. Осень. Гомель>
Отвечай поскорее!
Мой милый, мой незабвенный друг. Безмерно радуюсь, что ты не забываешь меня. Безмерно рад, что ты время от времени жаждешь меня. Рад, что наконец неутомимо ищущие лучи беспокойных душ наших наконец встретились. Часто, очень часто вспоминаю тебя, друг мой, но, увы! — редко имею возможность беседовать с тобой, хотя бы даже письменно. Обстоятельства, разные, ‘зависящие’ и ‘независящие’ тому причиной. Теперь, когда я с прежним увлечением вновь жажду побеседовать с тобой на тему самую родную душе моей — о творчестве, литературе, творцах и литераторах, теперь ты очень кстати освежил в памяти моей свой ‘вечный’ шуйский адрес.40 Молодец. Что касается моего ‘вечного’ адреса, то он в настоящее время не действителен, т. к. корреспонденция попадает не в ‘собств<енные> руки’, а в своего рода карантин.
С замиранием сердца, с затаенным дыханием, с великой тревогой я читал кусочки из твоей автобиографии, друг мой, помещенные в твоем послед<нем> письме (которое, кстати сказать, было послано тобой 12 июня, а дошло до меня 28 августа). ‘До августа пробуду здесь, — пишешь ты, — а потом снова в Москву, снова на великую битву’. В Москву! В Москву!
И я при этом возгласе вспоминаю всех нас, ‘соседей’ Горького по Нижнему, вспоминаю неистового поэта Карякина и — о, ужас! — меня снова тянет туда, к ‘вам’, тоже на ‘великую битву’, на оставленное поле, в Москву, в Москву! Но, увы, прочны цепи мои, прочны, по крайней мере, до 1-го января. Ты просишь у меня отчет ‘о себе’ подробно и обо всем. Пойми — не могу. Если будешь эту зиму в Москве, заеду, поговорим. Давно не творил. Охота смертная. Для ‘Перевала’41 напишу новеллу, трогательную, нежную, такую, каких нет. Большую повесть мою вернули из ‘Совр<еменного> мира’ с мотивом: неудобно, несвоевременно критиковать партийных людей: лежачего не бьют. А повесть великолепна, a la Ник<олай> Вас<ильевич> Гоголь, ей Богу. В той же редак*
* На этом письмо обрывается. (Прим. публ.)

No 12

<1907. Осень. Гомель>
Милый друг Ефим. Под влиянием осенней фауны и флоры я написал морсо, которое, предварительно прочитав, перешли, пожалуйста, не далее как на другой день в ‘Соврем<енный> мир’ с этим (см. на обор<оте>) моим письмом.
Пожалуйста, пришли немедленно же мне свой отзыв об этой ‘вещичке’.
В случае, паче чаяния, эта штука понравится и редакции ‘Обвала’, виноват, ‘Перевала’, то с превеликим моим удовольствием, мне все равно, ‘от кого’ печататься, лишь бы послужить отечественной литературе.
Целую и жду немедленно письма.
Твой Влад.42
Адрес тот же.
Перед отсылкой в Питер не забудь 1) стереть на ней надпись карандашом,
2) подписать мой псевдоним43 под вещью (тот, что в ‘Совр<еменном> Мире’)
3) приложить 2 семикоп<еечные> марки, которых не имею под рукой.
Пиши!
Вещь и прилагаемое письмо посылай заказными.

No 13

Открытое письмо
<1907. 8 ноября. Гомель>
Получил оба твоих письма, дорогой мой друг. Хотя первое, закрытое, значительнее и интереснее, тем не менее я более доволен
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека