Скряга Скрудж, Диккенс Чарльз, Год: 1843

Время на прочтение: 57 минут(ы)

Чарльз Диккенс

Скряга Скрудж

Святочная песня в прозе

A Christmas Carol In Prose 1843.

Перевод Л. А. Мея.

Источник: Ч. Диккенс. Скряга Скрудж. Святочная песня в прозе. — СПб: Н. Г. Мартынов, 1898.
Оригинал здесь: Викитека.

Первая строфа.
Призрак Мэрлея.

Начнем сначала: Мэрлей умер. В этом не может быть и тени сомнения. Метрическая книга подписана приходским священником, причетником и гробовщиком. Расписался в ней и Скрудж, а имя Скруджа было громко на бирже, где бы и под чем бы ему ни благоугодно было подписаться.
Дело в том, что старик Мэрлей вбит был в могилу, как осиновый кол.
Позвольте! Не подумайте, чтобы я самолично убедился в мертвенности осинового кола: я думаю, напротив, что ничего нет мертвеннее в торговле гвоздя, вколоченного в крышку гроба…
Но… разум наших предков сложился на подобиях и пословицах, и не моей нечестивой руке подобает коснуться священного кивота веков — иначе погибнет моя отчизна…
Итак, вы позволите мне повторить с достодолжною выразительностию, что Мэрлей был вбит в могилу, как осиновый кол…
Спрашивается: знал ли Скрудж, что Мэрлей умер? Конечно знал, да и как же не знал-то бы? Он и Мэрлей олицетворяли собою торговую фирму.
— Бог весть — сколько уж лет Скрудж был душеприказчиком, единственным поверенным, единственными другом и единственным провожатым мерлевского гроба. По правде, смерть друга не настолько его огорчила, чтобы он, в самый день похорон, не оказался деловым человеком и бережливым распорядителем печальной процессии.
Вот это-то слово и наводит меня на первую мою мысль, а именно, что Мэрлей без сомнения умер, и что, следовательно, если бы не умер он, в моем рассказе не было бы ничего удивительного.
Если бы мы не были убеждены, что отец Гамлета умер до начала пьесы, никто из нас не обратил бы даже и внимания на то, что господин почтенных лет прогуливается некстати, в потемках и на свежем ветерке, по городскому валу, между могил, с единственной целию — окончательно расстроить поврежденные умственные способности своего возлюбленного сына. Что касается собственно Скруджа, ему и в голову не приходило вычеркнуть из счетных книг имя своего товарища по торговле: много лет после смерти Мэрлея, над входом в их общий магазин красовалась еще вывеска с надписью: ‘Скрудж и Мэрлей’. Фирма торгового дома была всё та же: ‘Скрудж и Мэрлей’. Случалось иногда, что некоторые господа, плохо знакомые с торговыми оборотами, называли этот дом: Скрудж—Скрудж, а иногда и просто: Мерлей, но фирма всегда готова была откликнуться одинаково на то, или на другое имя.
О! Скрудж вполне изучил свой ручной жернов и крепко держал его в кулаке, милейший человек — и старый грешник: скупец напоказ, он умел и нажать, и прижать, и поскоблить, а главное — не выпустить из рук. Неподатлив он был и крепок, как ружейный кремень, — из него же даром и искры не выбьешь без огнива, молчалив был, скрытен и отшельнически замкнут, что устрица. Душевный холод заморозил ему лицо, нащипал ему заостренный нос, наморщил щеки, сковал походку и окислил голос. Постоянный иней убелил ему голову, брови и судорожно-лукавый подбородок. Всегда и повсюду вносил он с собою собственную свою температуру — ниже нуля, леденил свою контору даже в каникулы и, ради самых святок, не возвышал сердечного термометра ни на один градус.
Внешний жар и холод не имели на Скруджа ни малейшего влияния: не согревал его летний зной, не зяб он в самую жестокую зиму, а между тем резче его никогда не бывало осеннего ветра, никогда и никому не падали на голову, так беспощадно, как он, ни снег, ни дождик, не допускал он ни ливня, ни гололедицы, ни изморози — во всём их изобилии: этого слова Скрудж не понимал.
Никто, и не разу не встречал его на улице приветливой улыбкой и словами: ‘Как вы поживаете, почтеннейший мистер Скрудж? Когда же вы навестите нас?’ Ни один нищий не решился протянуть к нему руки за полушкой, ни один мальчишка не спросил у него: ‘который час?’ Никто, ни мужчина, ни женщина, в течение всей жизни Скруджа, не спросили у него: ‘как пройти туда-то?’ Даже собака — вожатый уличного слепца, кажется, — и та знала Скруджа: как только его увидит, так и заведет своего хозяина либо под ворота, либо в какой-нибудь закоулок, и начнет помахивать хвостом, словно выговаривает: ‘Бедняжка мой хозяин! Знаешь ли, что лучше уж ослепнуть, чем сглазить добрых людей?’
Да Скруджу-то что за дело? Именно этого он и жаждал. Жаждал он пройти жизненным путем одиноко, помимо толпы, с вывеской на лбу: ‘па—ади—берегись!’ А затем — ‘и пряником его не корми!’ как говорят лакомки — дети.
Однажды, в лучший день в году, в сочельник, старик Скрудж сидел в своей конторе и был очень занят. Морозило, падал туман, Скруджу было слышно, как прохожие по переулку свистят себе в кулаки, отдуваются, хлопают в ладоши и отплясывают на панели трепака, чтобы согреться.
На башне Сити пробило только — еще три часа пополудни, а на дворе было уж совсем темно. Впрочем и с утра не светало, и огни в соседних окнах контор краснели масляными пятнами на черноватом фоне густого, почти осязательного воздуха. Туман проникал в дома во все щели и замочные скважины, на открытом воздухе он до того сплотился, что, несмотря на узкость переулка, противоположные дома казались какими-то призраками. Глядя на мрачные тучи, можно было подумать, что они опускаются ближе и ближе к земле с намерением — задымить огромную пивоварню.
Дверь в контору Скруджа была отворена, так что он мог постоянно следить за своим приказчиком, занятым списыванием нескольких бумаг в темной каморке — нечто вроде колодца. У Скруджа еле-еле тлел в камельке огонь, а у приказчика еще меньше: просто один уголек. Прибавить к нему он ничего не мог, потому, что корзинка с угольями стояла в комнате Скруджа, и всякий раз, когда приказчик робко входил с лопаткой, Скрудж предварял его, что будет вынужден с ним расстаться. Вследствие сего, приказчик обматывал себе шею белым ‘носопрятом’ и пытался отогреться у свечки, но, при таком видимом отсутствии изобретательности, конечно не достигал своей цели.
— С праздником, дядюшка, и да хранит вас Бог! — раздался веселый голос.
Голос принадлежал племяннику Скруджа, заставшему дядюшку врасплох.
— Это еще что за пустяки? — спросил Скрудж. Племянник так скоро шел к нему и так разгорелся на морозном тумане, что щеки его пылали полымем, лицо раскраснелось, как вишня, глаза заискрились и изо рту валил пар столбом.
— Как дядюшка: святки — то пустяки? — заметил племянник Скруджа. — То ли вы говорите?
— А что же? — ответил Скрудж. — Веселые святки. Да какое у тебя право — веселиться? Разоряться-то на веселье какое право?.. Ведь и так уж беден…
— Полно же, полно! — возразил племянник. — Лучше скажите мне: какое у вас право хмуриться и коптеть над цифирью?.. Ведь и так — уж богаты.
— Ба! — продолжал Скрудж, не приготовившись к ответу, и к своему ‘Ба!’ прибавил: Всё это — глупости!
— Перестаньте же, дядюшка, хандрить.
— Поневоле захандришь с такими сумасшедшими. Веселые святки! Ну — его, ваше веселье!.. И что такое ваши святки? Срочное время — платить по векселям, а у вас пожалуй, и денег-то нет… Да ведь с каждыми святками вы стареете на целый год и припоминаете, что прожили еще двенадцать месяцев без прибыли. Нет! Будь моя воля, я каждого такого шального, за поздравительные побегушки, приказал бы сварить в котле, — с его же пудингом, похоронить, да уж, заодно, чтобы из могилы не убежал, проткнуть ему грудь сучком остролистника… Это — вот так!
— Дядюшка! — заговорил было племянник, — в качестве адвоката святок.
— Что, племянничек? — строго перебил его дядюшка. — Празднуй себе святки, как хочешь, а уж я-то отпраздную их по-своему.
— Отпразднуете? — повторил за ним племянник.
— Да разве так празднуют?
— Ну, и не надо!.. Тебе я желаю на новый год нового счастья, если старого мало.
— Правда: мне кой-чего не достает… Да нужды нет, что новый год ни разу еще не набил мне кармана, а всё-таки святки для меня святки.
Приказчик Скруджа невольно зарукоплескал этой речи из известного нам колодца, но, поняв всё неприличие своего поступка, бросился поправлять огонь в камельке и затушил последнюю искру.
— Если вы еще затушите, — сказал ему Скрудж, — вам придется праздновать святки на другом месте. А вам, сэр, прибавил он, обратившись к племяннику, я должен отдать полную справедливость: вы — превосходный вития и напрасно не вступаете в парламент.
— Не сердитесь, дядюшка: будет! Приходите к нам завтра обедать.
Скрудж ему ответил, чтобы он пошёл к… Право: так и сказал, всё слово выговорил, — так-таки и сказал: пошёл… (Читатель, может, если заблагорассудит, договорить слово).
— Да почему же, вскрикнул племянник? Почему?
— А почему ты женился?
— Потому, — что влюбился.
— Любовь! — пробормотал Скрудж, да так пробормотал, как будто бы, после слова — новый год, любовь была самым глупым словом в мире.
— Послушайте, дядюшка! Ведь вы и прежде никогда ко мне не заходили: причем же тут моя женитьба?
— Прощай! — сказал Скрудж.
— Я от вас ничего не желаю, ничего не прошу: отчего же нам не остаться друзьями?
— Прощай! — сказал Скрудж.
— Я истинно огорчен вашей решимостью… Между нами, кажется, ничего не было… по крайней мере, с моей стороны… хотелось мне провести с вами первый день, — ну? что ж делать! я всё-таки повеселюсь — и вам того же желаю.
— Прощай! — сказал Скрудж.
Племянник вышел из комнаты, ни полсловом не выразив своего неудовольствия, но остановился на пороге и поздравил с наступающим праздником провожавшего его приказчика, а в том, несмотря на постоянный холод, было всё-таки больше теплоты, чем в Скрудже. Поэтому он отвечал радушно на приветствие своего поздравителя, так что Скрудж услыхал его слова из своей комнаты и прошептал:
— Вот, еще дурак-то набитый! Служит у меня приказчиком, получает пятнадцать шиллингов в неделю, на руках жена и дети, а туда же радуется празднику!… Ну, как же не сам напрашивается в дом сумасшедших?
В это время набитый дурак, проводив племянника Скруджа, ввел за собою в контору двух новых посетителей: оба джентльмена казались крайне порядочными людьми, с благовидной наружностью, и оба при входе сняли шляпы. В руках у них были какие-то реестры и бумаги.
— Скрудж и Мэрлей, кажется? — спросил один из них с поклоном и поглядел в список. — С кем имею удовольствие говорить: с мистером Скруджем, или с мистером Мэрлеем?
— Мистер Мэрлей умер семь лет тому, — ответил Скрудж. — Ровно семь лет тому умер, именно в эту самую ночь.
— Мы не сомневаемся, что великодушие покойного нашло себе достойного представителя в пережившем его компаньоне! — сказал незнакомец, предъявляя официальную бумагу, уполномочивавшую его на собрание милостыни для бедных.
Сомневаться в подлинности этой бумаги было невозможно, однако же, при досадном слове: великодушие, Скрудж нахмурил брови, покачал головой и возвратил своему посетителю свидетельство.
— В эту радостную пору года, мистер Скрудж, — заговорил посетитель, взяв перо, — было бы всего желательнее собрать посильное пособие бедным и неимущим, страдающим теперь более, чем когда-нибудь: тысячи из них лишены самого необходимого в жизни, сотня тысяч не смеют и мечтать о наискромнейших удобствах.
— Разве тюрьмы уже уничтожены? — спросил Скрудж.
— Помилуйте, — отвечал незнакомец, опуская перо. — Да их теперь гораздо больше, чем было прежде…
— Так, стало быть, — продолжал Скрудж, — приюты прекратили свою деятельность?
— Извините, сэр, — возразил собеседник Скруджа: дай-то Бог, чтобы они ее прекратили?
— Так человеколюбивый жернов всё еще мелет на основании закона?
— Да! И ему, и закону много еще дела.
— О!… А я ведь подумал было, что какое-нибудь непредвиденное обстоятельство помешало существованию этих полезных учреждений… Искренно, искренно рад, что ошибся! — проговорить Скрудж.
— В полном убеждении, что ни тюрьмы, ни приюты не могут христиански удовлетворить физических и духовных потребностей толпы, несколько особ собрали по подписке небольшую сумму для покупки бедным, ради предстоящих праздников, куска мяса, кружки пива и пригоршни угля… На сколько вам угодно будет подписаться?
— Да… ни на сколько! — ответил Скрудж.
— Вам, вероятно, угодно сохранить аноним.
— Мне угодно, чтоб меня оставили в покое. Если вы, господа, сами спрашиваете — чего мне угодно? вот вам мой ответ. Мне и самому праздник — не радость, и не намерен я поощрять бражничанья каждого тунеядца. И без того я плачу довольно на поддержку благотворительных заведений… т. е. тюрем и приютов… пусть в них и поступают те, кому дурно в ином месте.
— Да ведь иным и поступать туда нельзя, а другим умереть легче.
— А если легче, кто же им мешает так и поступать, ради уменьшения нищенствующего народонаселения? Впрочем, извините меня — всё это для меня — темная грамота.
— Однако же — вам ничего не стоит ей поучиться?
— Не мое дело! — возразил Скрудж… Довлеет дневи злоба его. А у меня собственных дел больше, чем дней. Позвольте с вами проститься господа!…
Поняв всю бесполезность дальнейших настояний, незнакомцы удалились.
Скрудж опять уселся за работу в самодовольном расположении духа.
А туман и потемки всё густели, да густели, так что по улицам засверкали уже светочи, предназначенные уздоводить извозчичьих коней и наставлять их на правые пути. Старая колокольня с нахмуренным колоколом, постоянно наблюдавшим из любопытства, в свое готическое окно, контору Скруджа, вдруг исчезла из вида и стала трезвонить уже в облаках четверти, получасия и часы. Мороз крепнул.
В углу двора несколько работников поправляли газопроводные трубы и разогрели огромную жаровню, кругом теснилась целая толпа мужчин и оборванных ребятишек: они с наслаждением потирали себе руки и щурились на огонь. Кран запертого фонтана обледенел так, что смотреть было противно.
Газовые лампы магазинов озаряли ветки и ягоды остролистника и бросали красноватый отблеск на бледные лица прохожих. Мясные и зеленные лавки сияли такою роскошью, представляли такое великолепное зрелище, что никому бы и в голову не пришло соединить с ними идею расчета и барыша. Лорд-мэр, в своей крепости Mansion-House, отдавал приказы, направо и налево, как и подобает лорд-мэру в сочельник, своим пятидесяти поварам и пятидесяти ключникам. Даже бедняга портной (не далее — как в прошлый понедельник подвергнутый денежной пене в пять шиллингов, за пьянство и буянство на улице), даже и тот принялся на своем чердачке хлопотать о завтрашнем пудинге, и тощая его половина с тощим сосунком на руках, отправились на бойню купить необходимый кусок говядины.
Между тем, туман становится гуще и гуще, холод живее, жестче, пронзительнее. Вот он крепко ущипнул за нос уличного мальчишку, тщедушного, обглоданного голодом, как кость собакой: владелец этого носа прикладывает свой глаз к замочной скважине скруджской конторы и начинаете Христа славить, но при первых словах:
Господи спаси вас,
Добрый господин!
Скрудж так энергично схватывает линейку, что певец, в ужасе, отбегает со всех ног, покидая замочную скважину в добычу тумана и мороза, а они тотчас же врываются в комнату… конечно из сочувствия к Скруджу…
Наконец пора запереть контору: Скрудж угрюмо сходит с своего табурета, словно подавая молчаливый знак своему приказчику убираться скорее вон: приказчик мгновенно тушит свечу и надевает шляпу.
— Предполагаю, что завтра, вы целый день останетесь дома? — спрашивает Скрудж.
— Если это вам удобно, сэр.
— Нисколько это мне неудобно, да и вообще, с вашей стороны, несправедливо. Если бы, за завтрашний день, я удержал из вашего жалованья полкроны, я уверен — вы бы обиделись?
Приказчик слегка улыбнулся.
— А между тем, — продолжал Скрудж, — вы не сочтете в обиду для меня, что я должен вам платить за целый день даром.
Приказчик заметил, что это случается только один раз в год.
— Плохое оправдание и плохой повод — запускать руку в чужой карман каждое 25 декабря, — возразил Скрудж, застегивая пальто до самого подбородка. Тем не менее, я полагаю, что вам нужен целый завтрашний день: постарайтесь же вознаградить меня за него послезавтра, и как можно пораньше.
Приказчик обещал, и Скрудж, ворча себе под нос, вышел из дома. Контора была заперта во мгновение ока, и приказчик, скрестив оба конца ‘носопрята‘ на жилете (сюртук он считал роскошью) пустился по Корнгильской панели, поскользнувшись раз двадцать вместе с толпой мальчишек, то и дело падавших в честь сочельника. Во весь дух добежал он до своей квартиры к ‘Кэмден-тоуне’, чтобы поспеть на жмурки [Игра в жмурки составляет к Англии необходимую принадлежность сочельника и вообще всех святок.]. Скрудж уселся за скудный обед, в своей обычной грошовой харчевне. Перечитав все журналы и очаровав себя, к концу вечера, просмотром своей счетной книжки, он отправился на ночевку домой. Занимал он бывшую квартиру своего покойного сотоварища, длинный ряд темных комнат в старинном, мрачном здании, на самом конце закоулка. Бог весть, как оно туда попало? Так и казалось, что смолоду оно играло в прятки с другими домами, спряталось, да потом и не нашло дороги. Ветхо оно было и печально, потому, что кроме Скруджа, в нем никого не жило: остальные квартиры были заняты разными конторами и бюро. Двор был до такой степени темен, что сам Скрудж, хоть и знал наизусть каждую плиту, должен был пробираться ощупью. Холод и туман крепко прижались к старой входной двери, — и вы бы подумали, что на ее пороге присел гений зимы, погруженный в грустные размышления.
Факт один, что в дверном молотке не было ничего замечательного, кроме непомерной величины, другой факт тот, что Скрудж видал этот молоток ежедневно, утром и вечером, с тех самых пор, как поселился в доме, что при всём этом Скрудж обладал так называемым воображением менее даже корпорации нотэблей и альдерменов [Т. е. представителей всевозможных цехов и гильдий.]. Не следует также забывать, что, в течение целых семи лет, значит как раз со дня смерти Мэрлея, Скрудж ни разу не подумал о покойнике. Объясните же мне, пожалуйста, если можете: каким образом случилось, что Скрудж, повертывая ключ в замке, своими глазами увидал на месте дверного молотка лицо Мэрлея? Истинно говорю вам: лицо Мэрлея! Оно не было непроницаемой тенью, как все остальные предметы на дворе, напротив: оно светилось каким-то синеватым блеском, подобно гнилому морскому раку в темном погребе. В выражении его не было ничего гневного и свирепого: Мэрлей глядел на Скруджа — как и всегда, приподняв призрак очков на призрак лба. Волосы его шевелились на голове как будто от какого-то дуновения, или от горячего пара, Мэрлей глядел во все глаза, но они были неподвижны. Это обстоятельство и синеватый цвет кожи приводили в ужас, хотя ужас Скруджа происходил не от мертвенного выражения лица, а — так сказать от самого себя.
Пристально вглядевшись в это явление, Скрудж снова увидал один только дверной молоток. Мы бы погрешили перед совестью, если бы сказали, что Скрудж не ощутил ни дрожи, ни страшного, дотоле незнакомого ему волнения в крови. Однако он быстро повернул ключ, вошел в комнату и зажег свечу. На мгновение он остановился в нерешительности и, прежде чем запереть дверь, поглядел нет ли за ней кого, словно боялся, что вот-вот покажется в сенях тонкий нос Мэрлея. Но за дверью не было ничего, кроме гаек и винтов, придерживавших изнутри дверной молоток. ‘Ба! Ба!’ сказал Скрудж и сильно захлопнул дверь.
По всему дому прошел громовой гул. Каждая комната наверху и каждая бочка внизу, в винном погребе, приняли особенное участие в этом концерте эха. Скрудж был не из таковских, чтобы пугаться эха: крепко запер дверь, прошел сенями и стал подниматься на лестницу, поправив на дороге свечу.
Вы мне станете рассказывать о старинных, блаженной памяти, лестницах, по которым могла бы проехать карета в шесть лошадей рядом, или пройти процессия с одним из маленьких парламентских дел, а я вам скажу, что лестница Скруджа была нечто иное: по ней можно было провести дроги поперек, так, чтобы один конец был обращен к стене, а другой к перилам, и это ничего бы не значило, пожалуй ещё место бы осталось. По самой этой причине, Скруджу и показалось, что перед ним в темноте поднимается по лестнице погребальное шествие. Полдюжины уличных газовых рожков едва ли могли бы осветить достаточно сени: можете же представить себе, какое яркое сияние разливала свечка Скруджа!…
Он поднимался как ни в чем не бывало: ведь темнота ничего не стоит, а потому Скрудж и не чувствовал к ней никакого отвращения. Но, прежде всего, войдя к себе, он осмотрел все комнаты, видимо беспокоимый воспоминанием о таинственном лице.
Гостиная, спальня и кладовая оказались в порядке. Никого не было под столом, никого под диваном, комелек тлился и нагревал кастрюлю с кашицей (у Скруджа был насморк), никого не было также и в спальне под постелью, и в кладовой, никто не спрятался за висевшим на стене халатом. Вполне успокоившись, Скрудж запер дверь на замок, в два оборота, надел халат, туфли, ночной колпак, уселся перед огнем и принялся за кашицу.
Печка была сложена очень давно, вероятно, каким-нибудь голландским купцом. На изразцах были изображения, заимствованные из библии: Каины и Авели, дщери Фараона, царицы Савские, Вальтасары… а всё-таки над всеми ними, казалось, мелькало неотступное лицо Мэрлея…
— Вздор! — проговорил Скрудж и стал ходить взад и вперед по комнате.
Вдруг его глаза остановились на старом звонке, давно уже не бывшем в употреблении и проведенном, для какой-то цели, в нижнее жилье дома. Вообразите же изумление и ужас Скруджа, когда этот звонок начал шевелиться: сперва, он только качнулся почти без звука, но вслед затем колокольчик так и залился, и ему подхватили все остальные колокольчики в доме.
Звенели они никак не более минуты, но эта минута показалась Скруджу целым часом. Колокольчики смолкли, так же, как и зазвенели: все разом. Их звон сменило бряцание железа, — словно кто-то внизу, в винном погребе, волочил по бочкам тяжелую цепь. Скрудж вспомнил, что все привидения волочат за собою цепи.
Погребная дверь распахнулась с ужасным стуком, и Скрудж услыхал звук цепи сначала в первом жилье, потом на лестнице, и наконец прямо против своей двери.
— Всё это сущий вздор! — сказал Скрудж. — И верить не хочу!
Однако же он переменился в лице, когда призрак вошел в комнату прямо сквозь запертую, толстую дверь. Умирающий огонек вспыхнул в камельке, словно прокричал: ‘Я его узнаю! это призрак Мэрлея!’ и затем погас. Совершенно, — совершенно лицо Мэрлея: та же тонкая коса, тот же обыкновенный его жилет, те же панталоны в обтяжку: и шелковые кисточки на сапогах по-прежнему качаются в лад с косою, с полами платья и тупеем. Цепь обхватывала ему пояс и волочилась за призраком длинным хвостом. Скрудж рассмотрел, что она была составлена из кассовых ящиков, из связок ключей, железных засовов, замков, больших книг, папок и тяжелых стальных кошельков.
Тело призрака было до того прозрачно, что Скрудж, взглянув на его жилет, ясно увидал сквозь него две пуговицы, пришитые к спинке кафтана. Но хотя Скрудж припомнил, что и при жизни Мэрлея (по соседним сплетням), у него не было внутренностей, всё еще не верил своим глазам, однако же заметил всё до малейшей подробности, даже до фуляра на голове, повязанного под подбородком.
— Что это значит? — спросил он холодно и насмешливо, как и всегда. — Чего вы от меня хотите?
— Многого.
Нет никакого сомнения: голос Мэрлея.
— Кто вы такой?
— То есть: Кто я был такой.
— Ну, кто же? — переспросил Скрудж, возвышая голос… — Для призрака вы большой пурист… [Пуризм — стремление к чистоте нравов.]
— При жизни я был ваш сотоварищ Джэкоб Мэрлей.
— Можете вы… присесть?
— Могу.
— Садитесь же.
Скрудж предложил призраку присесть для испытания в состоянии ли сидеть такое прозрачное существо, и для избежания неприятного объяснения. Призрак сел очень развязно.
— Вы в меня не верите? — заметил он.
— Не верю.
— Какого же доказательства в моей действительности требуете вы, кроме свидетельства ваших чувств?
— И сам не знаю.
— Отчего же вы не доверяете вашим чувствам?
— Оттого, что их может извратить всякая случайность, всякое расстройство желудка, и в сущности вы, может быть, ничто иное, как ломоть не переварившегося мяса, или пол-ложечки горчицы, кусок сыра, кусочек сырого картофеля? Во всяком случае, от вас пахнет скорее можжевеловкой, чем можжевельником.
Скрудж вообще не жаловал острот, и теперь всего менее чувствовал охоту острить, но он пошутил для того, чтобы дать другое направление мыслям и победить свой ужас, для того, что голос призрака заставлял его трепетать до самого мозга костей.
Скрудж выносил чертовскую пытку, сидя против призрака и не смея свести взгляда с этих неподвижных, стеклянных глаз. И, в самом деле, было что-то ужасное в адской атмосфере, окружавшей призрак: Скрудж, разумеется, не мог ее сам ощущать, но он видел, что призрак сидел совершенно неподвижно, а между тем его волосы, полы кафтана и кисти сапог шевелились, будто от серного пара, вылетавшего из какого-то горнила.
— Видите вы эту зубочистку? — спросил Скрудж, чтобы рассеять свой страх и хоть на мгновение оторвать от себя холодный, как мрамор, взгляд призрака.
— Вижу, — ответил призрак.
— Да вы на нее даже и не смотрите!
— Это не мешает мне ее видеть.
— Так — вот: стоит мне только ее проглотить — и я до конца моих дней буду окружен легионом домовых собственного моего произведения. Всё это — вздор, говорю вам… Вздор!
При этом слове, призрак страшно вскрикнул и так оглушительно, так заунывно потряс цепью, что Скрудж ухватился обеими руками за стул, чтобы не упасть в обморок. Но его ужас удвоился, когда призрак вдруг сорвал с головы фуляр и при этом нижняя его челюсть свалилась на грудь.
Скрудж упал на колени и закрыл лицо руками.
— Боже милосердный! — вскрикнул он. — Проклятое привидение!… Зачем ты появилось терзать меня?
— Душа плотская, душа земная! — ответил призрак. — Веришь ли ты теперь в меня?
— Должен верить поневоле?… — сказал Скрудж. — Но зачем же духи бродят по земле и зачем ко мне заходят?…
— Обязанность каждого человека, — отвечал призрак, — сообщиться душою с ближним: если он уклоняется от этого при жизни, душа его осуждена блуждать в мире после смерти… Осуждена она быть бесполезной и безучастной свидетельницей всех до?льних явлений, тогда как при жизни она могла бы слиться с другими душами для достижения общего блага. — Призрак вскрикнул еще раз и заломил свои бесплотные руки.
— Вы скованы? — спросил дрожавший Скрудж, — но скажите — за что?
— Я ношу цепь, которую сам же сковал себе в жизни, звено за звеном, аршин за аршином, сам надел ее на себя добровольно, чтобы добровольно же носить ее всегда. Может быть, тебе нравится этот образчик?
Скрудж дрожал более и более.
— Или тебе хочется, продолжал призрак, узнать тяжесть и длину твоей собственной цепи? Семь лет тому, изо дня в день, она была так же длинна и тяжела, как моя, потом ты еще потрудился над нею, и теперь — славная цепь вышла…
Скрудж посмотрел кругом себя на пол, нет ли на нем самом железной цепи, сажень — эдак в пятьдесят? Но цепи не было.
— Джэкоб, — сказал он умоляющим голосом, — старый мой друг Джэкоб Мэрлей, поговорите еще со мною, скажите мне несколько слов утешения, Джэкоб!
— Не мне утешать, — ответил призрак, — утешение приносится свыше, иными послами, и к иным людям, чем ты, Эвенезэр Скрудж! Я тебе и сказать не могу всего, что бы мне хотелось сказать: я обречен блуждать без отдыха и нигде не останавливаться. Ты знаешь, что на земле моя душа не преступала пределов нашей конторы, и вот — почему мне суждено теперь сделать еще много тяжелых путешествий!
У Скруджа была привычка, когда он задумывался, засовывать руки в карман панталон: так поступил он и теперь, при последних словах призрака, но с колен не встал.
— Вы, должно быть, порядком запоздали? — заметил он, как истый деловой человек, однако же с покорностью и с почтительностью.
— Запоздал! — повторил призрак.
— Семь лет умер, — рассуждал Скрудж, и всё время в дороге…
— Всё время! — сказал призрак… — и ни отдыха, ни покоя, и беспрерывная пытка угрызения совести…
— Быстро вы путешествуете? — спросил Скрудж.
— На крыльях ветра, — ответил призрак.
— Должно быть, много стран видели! — продолжал Скрудж. При этих словах, призрак вскрикнул в третий раз и так загремел цепью, что дозор имел бы полное право — представить его в суд за ночной шум.
— О! горе мне, скованному узнику! — простонал он. — Горе мне за то, что я забыл обязанность каждого человека — служить обществу, великому делу человечества, предначертанному верховным существом, забыл, что поздним сожалением и раскаянием не искупил утраченного случая к пользе и благу ближнего! И вот мой грех, вот мой грех!
— Однако же вы всегда были человеком исполнительным, умели отлично вести дела… — пробормотал Скрудж, начиная применять слова призрака к самому себе.
— Дела! — крикнул призрак, снова заламывая себе руки, — моим делом было всё человечество, моим делом было общее благо, человеколюбие, милосердие, благодушие и снисходительность: вот какие были у меня дела! А торговые обороты — одна капля в безбрежном океане моих былых дел!
Он поднял цепь во всю длину руки, словно указывал на причину своих бесплодных сожалений, и снова бросил ее на пол.
— Более всего я страдаю, — продолжал призрак, именно в эти последние дни года. Зачем проходил я тогда мимо толпы со взорами, склоненными долу на блага земные, и не возносил их горе?, к благодатной, путеводной звезде волхвов! Быть может, ее свет привел бы и меня также к какой-нибудь бедной обители…
Скрудж очень испугался подобного оборота речи и задрожал всем телом.
— Слушай! — крикнул ему призрак, — назначенный мне срок скоро должен кончиться…
— Слушаю, — сказал Скрудж, — только прошу вас пощадить меня, Джекоб: нельзя ли поменьше риторики…
— Не могу объяснить тебе — почему я тебе явился в теперешнем моем образе?.. Мне столько и столько раз приходилось сидеть рядом с тобою незримо.
Это признание было не слишком из приятных: Скрудж содрогнулся и вытер на лбу холодный нот.
— Да — еще это наказание — не самое тяжелое… Я послан известить тебя, что тебе предстоит удобный случай и надежда избегнуть моей участи. Слушай же, Эвенезэр!…
— Вы всегда были ко мне благосклонны и дружелюбны, — сказал Скрудж. — Благодарю вас.
— Тебя посетят три духа, — прибавил призрак. Лицо Скруджа мгновенно подернулось такою же бледностью, как у самого призрака.
— Про этот-то удобный случай и про эту надежду говорили мне вы, Джэкоб? — спросил он ослабевшим голосом.
— Да.
— Я… я… полагаю, что лучше бы без них как-нибудь?
— Без их посещения, для тебя нет надежды избегнуть мой участи. Ожидай ‘первого‘ завтра, ровно в час.
— Не могу ли я принять всех их трех разом, Джэкоб? — заметил вкрадчиво Скрудж.
— Ожидай ‘второго‘ в том же часу на следующую ночь, а ‘третъего‘ — на третью, как только пробьет последний удар двенадцати часов. Меня не надейся увидать еще раз, но ради собственной выгоды, попа?мятуй о том, что было между нами.
После этих слов, он взял со стола и повязал по-прежнему, свой набородник. Скрудж поднял глаза и увидал, что его таинственный посетитель стоит перед ним, весь обмотанный цепью.
Привидение попятилось к опускному окну, и, с каждым его шагом, окно поднималось выше и выше, и наконец поднялось совсем.
Тогда призрак поманил Скруджа к себе, и тот повиновался. На расстоянии последних двух шагов, тень Мэрлея подняла руку, не допуская подходить ближе. — Скрудж остановился, но уже не из повиновения, а из изумления и страха: в воздухе пронесся какой-то глухой шум и раздались несвязные звуки: вопли отчаяния, тоскливые жалобы, стоны, вырванные из груди раскаянием и угрызением совести.
Призрак прислушивался к ним мгновение, а потом присоединил свой голос к общему хору и исчез в бледном сумраке ночи.
С лихорадочным любопытством подошел Скрудж к окну и заглянул в него.
Воздух был наполнен блуждавшими и стонавшими призраками. Каждый, подобно тени Мэрлея, влачил за собою цепь, некоторые (может быть секретари министров с одинаковыми политическими убеждениями), были скованы попарно, свободных не было ни одного. Некоторых, при жизни, Скрудж знал лично. Наказание всех их состояло очевидно в том, что они усиливались, хотя уже и поздно, вмешаться в людские дела и сделать кому-либо добро, но они утратили эту возможность навсегда.
Сами ли слились эти фантастические существа с туманом, туман ли накрыл их своею тенью? Скрудж ничего не знал, только они исчезли, голоса их смолкли разом, и ночь опять стала такой, какой была при возвращении Скруджа домой.
Он закрыл окно и тщательно осмотрел входную дверь: она была заперта в два оборота и замки были целы. Изнеможенный, усталый Скрудж бросился, не раздеваясь в постель, и тотчас же заснул…

Вторая строфа
Первый из трех

Когда Скрудж проснулся, было так темно, что он еле-еле разглядел — где прозрачное окно, где непрозрачные стены комнаты?… Тщетно усиливался он напрягать свои хорьковые глаза — до тех пор, пока часы соседней церкви не пробили четырех четвертей: Скрудж прислушивался и всё-таки часа не узнал.
К великому его изумлению, тяжелый колокол пробил сначала — шесть, а потом семь, — а потом — восемь, и так — до двенадцати, затем остановился.
Полночь! Он уже спал два часа, стало быть?… Часы, что ли неверно бьют? Не попала ли в волосок льдинка? Полночь!
Скрудж прижал машинку своих часов с репетициею, чтобы проверить колокольные часы, по его мнению, звонившие вздор. Скоренькие часишки ударили двенадцать раз и смолкли.
— Как так! Не может быть, — сказал Скрудж, — чтобы я спал целый день и проспал еще ночь. Не может быть, чтобы солнце повернулось с полуночи на? полдень! Эта идея расшевелила его до того, что он соскочил с постели и подошел к окну. Пришлось ему вытереть рукавом халата стекло, чтобы разглядеть что-нибудь. Увидал он только, что очень холодно, что туман не снимался, что разные господа проходили взад и вперед, проходили и шумели, как и подобает, когда ночь и мороз прогонят день, и завладеют миром. Скруджу было это большое облегчение, ибо, без этого, что? были бы все заемные трехдневные обязательства, подписанные на имя мистера Эвенезэра Скруджа? Были бы они только залогами на Гудзонские туманы.
Скрудж не понял бы трех часовых четвертей, не понял бы и четвертой, если бы, зазвонивши, она не напомнила ему об ожидаемом им духовном посещении.
Лёг он опять на постель и решил не спать до тех пор, пока на колокольне не прозвонит последняя четверть: заснуть — значило бы поглотить месяц. Решимость Скруджа, была, по крайнему нашему убеждению, самая разумная. Эта четверть часа показалась ему такою долгою, что он засыпал несколько раз, сам того не замечая и не слыша, как били часы. Наконец он услыхал:
‘Динь! Дон!’
— ‘Четверть!’ счел. Скрудж.
‘Динь! Дон!’
— ‘Полчаса’ сказал Скрудж.
‘Динь! Дон!’
— ‘Три четверти!’ сказал Скрудж.
‘Динь! Дон.’
— Час! — крикнул восторжествовавший Скрудж, — и никого! — Это говорил он, пока били часы, но не затих еще последний удар глухой, тоскливый, похоронный, — комната облилась ярким светом и кто-то отдернул постельные занавески.
Но не те, что были за спиной, не те, что были в ногах, а те, что были — лицом к лицу. Занавески были отдернуты, Скрудж приподнялся — и лицом к лицу предстал перед ним таинственный посетитель, отдернувший занавески.
Фигура была странная… Похожа на ребенка, и на старика, что-то сверхъестественно среднее, что-то такое, получившее способность скрывать свой рост и прикидываться ребенком. Волосы у него обвивались около шеи и падали на спину, седые, будто, и в самом деле, от старости, а на лице не было ни морщинки, кожа была свежа, как у ребёнка, а длинные руки красовались своими мускулистыми кистями, — признак необыкновенной силы. Голые ноги и икры были у него так развиты, как будто бы легко и бесчувственно нес он на них всё бремя жизни. На нем была белая-белая туника, перетянутая ярким, блестящим поясом.
В руках он держал зеленую ветвь остролистника, только что срезанного и, вероятно ради противоречия этой эмблеме зимы, был усеян всевозможными летними цветами. Но что еще было страннее в его одежде, это то, что поверх его головы сверкало сияние, озарявшее, вероятно, в минуты радости и горя все мгновения жизни. Свет этот выходил, как я уже сказал, из его головы, но он мог его затушить, когда хотел, большой воронкой, или — чем-то вроде нее, положим, — воронкой, прижатой подмышкой.
Тем не менее этот инструмент, какой бы он ни был, не привлек на себя исключительного внимания Скруджа. Занял его собственно говоря, пояс, то там блеснет, то здесь, то потухнет, и вся физиономия его обладателя, так или не так, примет соответственно выражение. То — существо однорукое, то — одноногое, то — на двадцати ногах без головы, то — голова без тела: члены исчезали, не дозволяя видеть перемены в своих причудливых очерках. А потом он снова становился самим собою, больше чем когда-нибудь.
— Милостивый государь! — спросил Скрудж: — вы ли, предсказанный мне дух?
— Я.
Голос был так сладок, так приятен, и так тих, как будто шептал не наухо Скруджу, а где-то далеко.
— Да кто же вы? — спросил Скрудж.
— Прошлый праздник.
— Прошлый? а давно ли? — продолжал Скрудж, вглядываясь в рост карлика.
— Последний.
Если бы, кто-нибудь спросил Скруджа — почему? Он бы не ответил, а всё-таки сгорал желанием — нахлобучить на своего посетителя известную уже читателям воронку, и попросил об этом духа.
— Вот еще! — крикнул призрак. — Не угодно ли вам затушить мирскими руками небесное пламя? Вот еще!… Да не вы ли один из тех, что надели на меня эту шапку из одного черствого самолюбия и заставили нести ее веки и веки?…
Скрудж отрекся почтительно от всякого намерения оскорбить, или ‘принакрыть‘ какого бы то ни было духа. Потом он осмелился его спросить: что ему угодно?
— Вашего счастия, — ответил призрак.
Скрудж поблагодарил, но никак не мог удержаться от мысли, что покойная ночь гораздо бы скорее достигла предло?женной цели. Вероятно, дух поймал его мысль налету, потому что немедленно сказал:
— Вашего счастия, т. е. вашего спасения… так берегитесь же…
При этих словах, он протянул свою крепкую руку, и тихонько взял под руку Скруджа.
— Встаньте и идите за мной! — сказал он.
Напрасно Скрудж проповедовал бы, что время года и час не соответствовали пешеходной прогулке, что на постели ему гораздо теплее, чем на дворе, что термометр его стоит гораздо ниже нуля, что он слишком легко одет, т. е. в туфлях, в халате и в ночном колпаке, да к тому же у него и насморк, — напрасна была бы вся эта проповедь: не было никакой возможности освободиться от пожатия этой женственно мягкой руки, Скрудж встал, но, заметя, что дух направляется к окошку, ухватился за полы его одежды, умоляя.
— Вы подумайте: я ведь смертный, — упасть могу.
— Позвольте только прикоснуться сюда, — сказал дух, положив ему руку на сердце: — вам придется вынести много еще пыток. — Не успел он договорить, как они пролетели сквозь стены и очутились на поле. Города как не бывало. Разом исчезли и потьмы, и туман, потому что день был зимний и снег забелел.
— Господи! — сказал Скрудж, всплеснув руками, и всматриваясь. — Да ведь здесь я вырос!
Дух посмотрел на него благосклонно. Тихое, мгновенное его прикосновение пробудило в старике былую чувствительность: пахнуло на него чем-то прошлым, чем-то таким ароматным, что так и повеяло воспоминаниями о прежних надеждах, прежних радостях и прежних заботах, давным-давно забытых!
— У вас губы дрожат! — сказал призрак. — И что это у вас на щеке?
— Ничего, — прошептал Скрудж странно взволнованным голосом: — не страх мне вырвал щеку, это, не признак его, а просто — ямочка. Ведите меня — куда надо.
— А дорогу вы знаете? — спросил дух.
— Я-то! — крикнул Скрудж. — Да я найду ее с завязанными глазами.
— Странно, в таком случае, что вы не забыли в течение стольких лет! — заметил дух. — Пойдемте.
Пошли по дороге, Скрудж узнавал каждые ворота, каждую верею, каждое дерево, до тех пор, пока перед ними не показался в отдалении городок, с мостом, собором и извилистой речкой. Несколько длинногривых пони, запряженных в тележки, протрусили мимо. На пони сидели мальчишки и весело перекликались.
— Это ведь только тени прошлого, — сказал призрак, — они не видят нас.
Веселые путешественники проезжали мимо, и Скрудж узнавал каждого из них, и называл по имени.
И почему он был так доволен их видеть? И почему его взгляд, постоянно безжизненный, вдруг оживился?
И почему его сердце задрожало при виде этих проезжих? И почему был он так счастлив, когда услыхал обоюдные поздравления с наступающим праздником, на пути ко всякому перекрёстку? И разве мог быть для Скруджа веселый рождественский праздник? Для него веселый рождественский праздник был — парадокс. Ничего он ему никогда не принес.
— Школа еще не совсем опустела: там остался еще одинокий ребенок, забытый всеми товарищами! — сказал дух.
— Узнаю, — подтвердил Скрудж, и вздохнул глубоко. Свернули они с большой дороги на проселок, коротко знакомый Скруджу, и приблизились к строению, из темного кирпича, с флюгерком наверху.
Над крышей висел колокол, дом был старинный, надворные строения пустовали: стены их просырели и обомшились, стекла в окнах были перебиты, двери соскочили с петлей. В конюшнях чванливо кудахтали куры, сараи и амбары поросли травою. И внутри не сохранило это здание своего былого вида, потому что кто бы ни вступил в темные сени, кто бы ни взглянул в раскрытые двери на длинный ряд отворенных комнат, увидал бы, как они обеднели, обветшали, как они холодны и как одиночествуют. Пахло холодной, нагою тюрьмой, или рабочим домом, где каждый день выбивались из сил, и всё-таки голодали. Прошли дух и Скрудж в заднюю сенную дверь, и увидали длинную, печальную залу с сосновыми школьными скамьями и пульпитрами, выровненными в ряд. У одной из пульпитр, пригретый слабым печным огоньком, сидел одинокий ребенок и что-то читал. Скрудж сел на скамейку и заплакал, узнав самого себя, постоянно забытого и покинутого.
Не было ни одного отзвука, заглохшего в доме, ни одного писка мышей, дравшихся за обоями, ни одной полузамороженной капли, падавшей на задворке из водомета, ни одного шелеста ветра в обезлиственных ветвях тощей тополи, ни одного скрипа дверей опустелого магазина, ни малейшего треска огонька в камельке, — ничего, ничего, что бы ни прозвучало в сердце Скруджа, что ни выдавило бы у него из глаз обильного ручья слез.
Дух тронул его за руку, и указал ему на ребенка, на этого ‘самого себя‘ Скруджа, углубленного в чтение.
— Бедный ребенок! — сказал Скрудж, и опять заплакал. — Хотелось бы мне, — прошептал он, засунув руку в карман, оглядываясь, и отирая рукавом глаза, — хотелось бы мне, да поздно…
— Что такое поздно? — спросил дух.
— Ничего, — ответил Скрудж, — ничего. Вспомнил я о мальчике… Вчера у меня Христа славил… Хотелось бы мне ему дать что-нибудь: вот и всё…
Раздумчиво улыбнулся призрак, махнул Скруджу рукой, чтобы замолчал, и проговорил:
— Посмотрим на новый праздник.
Скрудж увидал самого себя уже подростком в той же зале, только побольше темной и побольше закоптелой. Подоконники растрескались, перелопались стекла, с потолка свалилась кучами известка и оголила матицу [Балка (бревно), располагающаяся посередине дома и являющаяся основой крепления крыши и всего дома. Примечание редактора Викитеки.]. Но — как это всё воочию совершилось, Скрудж не понял, точно так же, как и вы, читатели.
Но понял он вот что:
Что всё это — было, что из тогдашних школьников остался он в этой зале один, как и прежде, а все остальные, как и прежде, убрались восвояси, повеселиться на святках.
Читать он уже не читал, но шагал по знакомой зале, взад и вперед, в полном отчаянии.
Скрудж посмотрел на юного духа, тоскливо покачал головой, и тоскливо глянул на сенную дверь. Дверь распахнулась настежь и в нее влетела стрелкой маленькая девочка. Обвилась руками кругом шеи Скруджа и стала целовать, лепеча:
— Голубчик — голубчик мой братец, за тобой приехала? — говорила она, хлопая в ладоши маленькими своими ручонками, и покатываясь со смеху. — Домой! домой! домой!
— Домой! моя малютка Фанни? — спросил мальчик.
— Домой! — повторила она, просияв всем лицом, — и навсегда, навсегда!… Папенька теперь такой добрый, что в доме рай. Как-то вечером, на ночь, стал он говорить со мной так нежно, что я уже не побоялась спросить у него: нельзя ли взять тебя на праздник домой? Отвечал: ‘можно’. И повозку со мною прислал. Неужели ты уж большой? — продолжала она, поглядев на Скруджа во все глаза… — Стало быть, ты сюда никогда уж не вернешься?… На святках мы с тобой повеселимся.
— Да, ведь, кажется, и ты уже женщина, малюточка-Фанни? — крикнул юноша.
Опять Фанни захлопала в ладоши, и опять покатилась со? смеху. Потом хотела погладить Скруджа по голове, но по малости своего роста, не достала, — еще раз расхохоталась и приподнялась на цыпочки — поцеловать. Тогда, во имя этого ребячески-откровенного поцелуя, потащила его к двери, и пошел он за ней без малейшего сожаления о школе.
В сенях они услыхали страшный голос:
— Выкинуть чемодан мистера Скруджа!… скорей!…
Вслед за этим голосом появился и сам его обладатель, наставник школьника, — потряс ему руку так, что привел его в неописанный трепет, ради разлуки. Затем и братца и сестрицу пригласил он в отжившую свой век залу, до того низкую, что можно было принять ее за погреб, и до того холодную, что в простенках ее окон мерзли и земные и небесные глобусы. Пригласил и попотчевал молодую чету таким легоньким винцом, и таким тяжелым пирожком, словом, такими лакомствами, что когда выслал невзрачного своего служителя — угостить чем-нибудь дожидавшегося почтальона, — почтальон отвечал, что если намеднишним винцом, уж лучше бы не подносил. Тем временем чемодан мистера Скруджа был укреплен на верх повозки, радостно простились дети с воспитателем, и весело пронеслись по садовой просеке, вспенивая колесами экипажа и снег, и иней, обсыпавший хмурые листья деревьев.
— Была в ней искра Божьего огонька, — сказал призрак, — и задуть ее можно было одним дуновением, да сердце-то у нее билось горячо…
— Правда ваша, — отвечал Скрудж, — и оборони Бог — мне с вами об этом спорить.
— Ведь она, кажется, была замужем, — спросил дух, — и умерла, оставив по себе двух детей?
— Одного, — отвечал Скрудж.
— Ваша правда, — продолжал дух, — одного — вашего племянника.
Скруджу стало как-то неловко, и отвечал он коротко:
— Да.
Несмотря на то, что Скрудж только что выехал из школы, очутился он на многолюдных улицах какого-то города: словно тени пронеслись перед ним, не то люди, не то тележки, не то кареты, оспаривавшие друг у друга мостовые, и перекликались на мостовых и шум, и всевозможные возгласы настоящего города. Было ясно, по ярким выставкам товаров в лавчонках и магазинах, что и там празднуют канун Рождества Христова, как ни темен был вечер, улицы осветились.
Дух остановился у двери какого-то магазинчика, и спросил у Скруджа: узнает ли?
— Это что за вопрос?… — сказал Скрудж. — Ведь здесь я учился, здесь приказчиком был.
Оба вошли. При виде старичка, в уэлльском парике, засевшего за конторкой так высоко, что — будь, в этом джентльмене еще хоть два дюйма росту, — он бы наверное стукнулся теменем о потолок, взволнованный Скрудж крикнул:
— Да, ведь это сам Феццивиг воскрес, и да простит старика всевышний!
Старик положил перо и взглянул на часы: было семь. Весело потер он руки, обдернул широкий камзол, засмеялся с головы до пяток, и провозгласил:
— Эвенезер! Дикк!
Былой Скрудж вошел, в сопровождении своего былого товарища.
— Да — это наверное — Дикк Уиллькинс! — заметил Скрудж призраку… — Да смилуется надо мною Бог: это он, когда-то любовно мне преданный!
— Ну же, ну, ребята! — кричал Феццивиг. — Что? теперь за работа?… Сочельник, Дикк! Сочельник, Эвенезер! Живо — ставни на запор!
Вы никогда и не поверите, как кинулись оба молодца на улицу со всех ног: раз-два-три — и дело было кончено!… Только запыхались, как скакуны…
— Го-го! — кричал Феццивиг, — долой всё отсюда, ребята! Простору — простору! Мигом, Дикк, мигом, Эвенезер!
Долой!… да они бы синя пороха не оставили, в глазах у самого Феццивига… Всё подъемное исчезло во мгновение ока, пол был выметен и вспрыснут, лампы зажжены, в камелек брошен целый ворох угля: из магазина вышла бальная зала, такая же теплая, сухая и освещенная, какой и подобает ей быть для святочного вечера. Появился вдруг и скрипач со своими нотами, вскарабкался на кафедру, и стал пилить по струнам — хоть за бока держись!… Появилась и леди Феццивиг — олицетворенная улыбка во весь рот, появились и три боготворимо сияющие миссы Феццивиг, а за ними и шестеро несчастливцев, пронзенных стрелами девственных очей в самое сердце, а за ними: вся молодежь, прислуживавшая в доме, служанка со своим двоюродным братцем булочником, кухарка с неизменным другом своего брата, голодный, по подозрению, что его не кормит хозяин, сосед приказчик с девушкой, которую его хозяйка достоверно теребила за уши… Всё — это вышло, всё заплясало и совершенно сбило с толку старую чету Феццивигов, неустанно путая фигуры и теряя каданс… Наконец, старику пришлось хлопнуть в ладоши и крикнуть скрипачу: ‘Баста!’ Артист утешился сопрокинув себе в горло заранее приготовленный жбан пива, и перестал пилить. Только немедленно же принялся опять за свое, с прежним, нет — не с прежним, с новым жаром, словно ему вскочил на плечи еще такой же ярый музыкант.
Потом еще поплясали, вынули фанты, поплясали еще опять, потом отведали сочельнического пирога и шипучего лимонада, да чуть не полбыка, да пирожков с мясным фаршем, да холодного бульона, да многое множество пива… Но наибольший восторг, после бульона и жаркого произвел скрипач (между нами, — такой чертовской плутяга, что ни мне, ни вам не провести его), когда запилил: ‘Sir Robert de Coverly’ [Т. е. ‘Сэр Роберт де Коверлей’, национальная песня, едва ли переводимая как — положим — наша ‘камаринская’.]. Тогда-то вышел на средину старик Феццивиг с мистрисс Феццивиг. Оба они стали в главе танцующих. Вот так уж была им работа: вести и направлять двадцать игр, или двадцать четыре пары, а шутить с ними было нелегко!… Но, если бы пар было больше вдвое, или даже и вчетверо, старик Феццивиг и тогда бы не отказался пробить стены лбом, да и мистрисс Феццивиг также… Потому: заключала в себе она достойную, истинно полную половину мистера Феццивига… Если это не похвала, приищите что-нибудь другое: я, со своей стороны, отказываюсь. Икры господина Феццивига, — да простят нам это сравнение, — были решительно фазисами месяца, появлялись, исчезали, появлялись снова… И, когда старая чета Феццивигов окончательно исполнила: ‘авансе-рекюле, руки дамам, балане салюе, тир-бушон, нитка в нитку и по местам’, Феццивиг так легко выделывал антраша, как будто бы перебирал ногами на флажолете, а потом вдруг выпрямлялся на тех же ногах, как I…
Наконец, в одиннадцать часов бал кончился и супруги, пожимая руки своим посетителям, поздравили их, на прощанье, с наступающим праздником. Пожали они, на прощанье, руки и у своих приказчиков, а те, как им и подобало, отправились — залечь в заприлавочную.
Всё это время Скрудж был, — правду молвить, — чем-то вроде бесноватого. Душой и сердцем слился он со вторым я: везде и повсюду он узнавал самого-себя, с былыми радостями, восторгами и надеждами. Только тогда, когда его собственное и Дикка сияющие лица исчезли, — только тогда он опомнился, стал настоящим Скруджем и вспомнил о духе…
А Дух впился в него своими пронзительными взорами, и над его головой ярче и ярче сверкало пламя.
— А ведь не много требуется, сказал он, чтобы внушить этим дурачкам чувство благодарности?
— Не много? — повторил Скрудж.
Дух подал ему знак — вслушаться в разговор молодых приказчиков: от всей полноты души превозносили они Феццивига…
— А за что они его восхваляют? — прибавил дух. — Кажется, из-за безделицы: трех-четырех фунтов стерлингов, считая на ваши земные цены?… Неужели же стоит его за это славословить?
— Не в том дело, — заметил Скрудж, невольно преображенный в свое былое я — дело не в том, дух!… От Феццивига зависит наша доля: хорошо ли, не хорошо ли будет нам у него служить, всё это зависит от него, от его взгляда, его улыбки, ото всего, чего ни перекинуть на счетах, ни в конторскую книгу внести нельзя. И что же! Скажет слово, — золотом осыплет.
Скрудж, говоря это, успел уловить пронзительный взгляд духа, брошенный искоса, и замолчал.
— Что с вами? — спросил призрак.
— Ничего особенного, — ответил Скрудж.
— Однако же мне показалось?… — настаивал призрак.
— Ничего! — поспешил удостоверить Скрудж. — Ничего!… Хотелось бы мне только сказать два-три слова моему приказчику… Вот и всё.
В это время былое я Скруджа угасило лампу, и призрак вместе с Скруджем очутились, бок о? бок, на вольном воздухе.
— Мне пора! — проговорил дух, — живей!
Это слово было сказано не Скруджу, не кому-либо из видимых им лиц, но воплотилось оно, и Скрудж снова увидал второе я. Был он, правда, немного постарше, — в полном цвете лет, как говорится. На лице его были уже признаки возмужалости, но и скупость успела провести по нем свою бороздку. По одним беспокойно бегавшим глазам можно было догадаться — какая страсть овладела этою душою, по тени можно было уже определить подросток дерева.
Теперь Скрудж был не один: рядом с ним сидела молодая, красивая девушка в трауре, и слезы в ее глазах отсвечивали Скруджу былым сочельником, озаренным сиянием призрака.
— Нет нужды, — говорила она тихим голосом, — нет нужды, — вам — по крайней мере! Другая страсть заменила вашу, перед другим идолом преклонилась ваша душа.
— Перед каким это идолом? — спросил Скрудж.
— Перед золотым тельцом.
— И вот людская справедливость! — вскрикнул он. — Ничего люди так жестоко не преследуют, как бедность, и ни против чего так не ожесточаются, как против желания разбогатеть.
— Вы слишком боитесь общественного мнения, — так же нежно продолжала молодая девушка: — вы пожертвовали лучшими вашими надеждами, — для избежания позорного светского приговора. Была я свидетельницей, как ваши благороднейшие стремления стирались одни за другими, — всё в жертву единственной вашей страсти: корысти. Правда?
— Так что же? Положим, что я умнею с годами… Для вас-то я всё тот же!
Она покачала головой.
— Разве я изменился?
— У нас давнишние обязательства… Скрепили мы их, бедняги, оба — довольные убогим жребием, и оба выжидали случая устроиться. Вы очень изменились с тех пор…
— Да ведь я тогда был ребенком, — нетерпеливо заметил Скрудж.
— Ну, а теперь вас тяготят наши прежние обязательства?
— Я этого не говорил, — опять заметил Скрудж.
— Не говорили, но показывали. А если бы я вас освободила от вашего слова, предложили ли бы вы мне свою руку, как прежде?
Скрудж хотел было ответить, но она продолжала:
— Вы поступили бы плохо, женившись на мне, потому что скоро бы раскаялись, и с радостью ждали бы дня нашей несомненной разлуки.
Вот что сказала она, и исчезла.
— Дух! начал Скрудж. — Нельзя ли мне ничего такого не показывать? Отведите меня домой… что вам за охота меня мучить?
— Еще одна тень! — крикнул призрак.
— Ой, нет — нет!… — завопил Скрудж. — Не показывайте уж мне ничего такого…
Но неумолимый призрак сжал его в своих крепких объятьях, и заставил насильно вглядываться в былое.
Мигом перенеслись они в иное место, и иной вид поразил их взоры. Увидали они небольшую, не роскошную, но приятную и удобную комнату. У жарко разведенного, зимнего камелька сидела хорошенькая молодая девушка, до того похожая на первую, что Скрудж сбился было с толку. Но скоро увидал он и свою первую знакомку, уже мать семейства, окруженную, не считая старшей дочери, целой ватагой детей. Нельзя, даже и приблизительно, представить себе, что это был за шум и гам, поднятый ребятишками. Так и напоминали они собой старую сказку о сорока молчаливых детях, только наоборот: каждый из них пошел бы один за сорок.
И вдруг всё смолкло…
С громом распахнулась сенная дверь, и вошел сам отец семейства — с игрушками… Вмиг были они расхватаны, и вмиг скрылась вся ватага в светелку. Освободившийся счастливый отец уселся между женою и дочерью. Тогда-то понял Скрудж значение великих слов отца и мужа, и понял всё, что он потерял в жизни. Отер он себе глаза…
— Белла, — сказал муж, — видел я сегодня вечером твоего старого-старого друга…
— Неужели Скруджа?
— Его. Шел мимо конторы, увидал свет, заглянул в окно, один, как всегда… Говорят, — его подручный умирает.
— Дух! — прошептал, задыхаясь Скрудж: — увели бы вы меня отсюда…
— Я вам обещал, — сказал дух, — показать тени прошлого, не пеняйте же на меня, если былое было…
— Уведите меня, — говорил Скрудж: — не могу я больше переносить этого зрелища!…
Взглянул он на духа, увидал, что по непонятному стечению обстоятельств, усматривает он на его лице все былые, знакомые ему лица, — увидал и бросился на него.
— Отстань от меня! Оставь меня! Перестань меня мучить! — кричал он.
Среди возникнувшей борьбы, если можно употребить слово, — ‘борьба’ (потому, что дух и пальцем не пошевелил), Скрудж заметил, что сияние над головой его противника разгоралось больше и больше.
Применя это обстоятельство к влиянию, производимому на него духом, Скрудж ухватился обеими руками за известную читателям воронку-гасильник и нежданно нахлобучил ею призрака, духа. Тот так и присел, на сколько хватило воронки.
Но тщетно налегал Скрудж всем телом на этот гасильник: сквозь его металлические стенки так и пробивались яркие лучи и рассыпались по полу. Скруджа давно уже клонило ко сну, сделал он последнее усилие изнеможенной рукою, — надавил гасильник, и упал на свою постель, — сонный, что мертвый…

Третья строфа
Второй

Разбуженный чьим-то богатырским храпом, Скрудж приподнялся на постели, и нечего было ему говорить: ‘который час?’ Сердцем он его почуял: был именно час! Вспомнил Скрудж очень ясно вещие слова Мэрлея, и пробежала у него дрожь от головы до пяток, когда кто-то отдернул у него занавески, прямо с лицевой стороны кровати…
Неугодно ли, господа вольнодумцы, полежать минутку-другую под одною простынею с досточтимым мистером Скруджем?…
Никто не отдергивал занавесок, но из ближайшей комнаты врывался во все скважины какой-то фантастический свет, и Скрудж начал положительно раздумывать: нет ли, и в самом деле, кого-нибудь там, рядом?
Разумеется так: его кто-то даже и позвал. Отворил он дверь, на голос, в ближайшую комнату, вошел со свечкой и увидал вот что:
Увидал он собственную свою гостиную, но значительно измененную. Стены и потолок были затканы сеткой зелени и красовались алыми ягодами, словно в гостиной целая роща поднялась за вечер…
В листочках остролистника, омелы и плюща свет отражался и играл, как в мириадах маленьких зеркал. В камине так и трещал, так и пылал огонь, да такой, что такого огня, никогда, ни в одну зиму, даже и не подозревал тощий, холодеющий камелек ‘Скруджа и Мэрлея’. На полу лежали высокой кучей, чем-то вроде престола: индейки, гуси, всякая дичь и живность, всякое мясо, — поросята, окорока, аршинные сосиски, колбасы, пирожки с фаршем, плом-пудинги, бочонки с устрицами, печеные каштаны, румяные яблоки, сочные апельсины и груши, громадные ‘крещенские’ пироги, — и, за всем за этим, полные аромата пуншевые чаши… Веселый великан — ‘на показ’ заседал, потягиваясь, на диване, в руке у него было что-то вроде светоча, похожего на ‘рог изобилия’, и он его приподнял, когда Скрудж заглянул в полуоткрытую дверь.
— Войдите! — крикнул призрак. — Войдите, не бойтесь… Познакомьтесь со мною, любезный!
Скрудж вошел с робким поклоном: был он уже не прежний хмурый Скрудж, и хотя благосклонным взором глядел на него дух, Скрудж всё-таки не поднимал глаз.
— Я — нынешний праздник! — сказал дух. — Взгляните на меня…
Скрудж почтительно повиновался. Праздник был не то в халате, не то в тунике, но только в чем-то темно-зеленого цвета и с белой меховой выпушкой. Эта одежда была накинута на него так небрежно, что вся его широкая грудь вышла наружу. Ноги также были обнажены, а на голове только и убора, что венок из остролистника, осыпанный алмазами инея. Длинные кудри его черных волос развевались по воле, глаза горели, рука была протянута дружески, голос звучал радостно, все его приемы были положительно непринужденны. При бедре у него висели ржавые ножны без шпаги.
— Вы еще никогда такого не видали? — крикнул дух.
— Никогда еще, — ответил Скрудж.
— Разве вам никогда не случалось столкнуться по дороге с моими меньшими… виноват! — с моими старшими братьями?… Я ведь так еще молод!… — говорил дух.
— Боюсь, право боюсь, что не случалось, — отвечал Скрудж. — А много у вас братьев, дух?
— Да… тысяча восемьсот с чем-то, — проговорил Дух.
— Семейка! — прошептал Скрудж. — Вот-так расходец на дом…
Дух приподнялся с места.
— Послушайте! — сказал Скрудж. — Сведите меня куда-нибудь, сегодня я получил такой урок, что вовек не забуду…
— Притроньтесь к моей одежде, — отвечал ему дух.
Скрудж так и вцепился. Остролистник, омела, красные ягоды, плющ, индейки, гуси, дичь, живность, окорока, поросята, сосиски, устрицы, пироги, пудинги, плоды и пунш, — всё разом исчезло. Исчезли также и комната, и огонь в камине, и красноватый отблеск огня, даже и ночь сама, — всё исчезло.
Очутились они уже утром, рождественским утром, на улице. Холодненько было, обыватели разыгрывали несколько дикий, но оживленный концерт, скребя панели перед своими домами, и сметая снег с крыш, к вящей радости мальчишек, восторгавшихся этими искусственными лавинами.
Фасады домов чернели на белой скатерти снега, и еще более чернели на ней черные окна… Но всё это не мешало чистильщикам на крышах: перекликались они между собою, перекидывались снежками и хохотали от чистого сердца, если промахивались.
Зеленные лавки и фруктовые магазины сияли в полном их блеске: пузатые каштаны, которых, — так вот и кажется — хватит удар, испанский чеснок — фотография рыжеватых монахов его родины, с задирающими взглядами на девушек, опять-таки груши, опять-таки яблоки, скученные во вкусные пирамиды, кисти винограда, затейливо развешенные продавцами, именно на том месте, чтобы у покупателей слюнки потекли, вороха орехов мшистых и смуглых, с запахом любовных лесных прогулок, по щиколотку в сухих листьях, сочные апельсины и лимоны, — всё это так и просилось прямо в рот. Золотые и серебряные рыбки, несмотря на всю апатичность своей природы, также суетливо разевали рты, как будто собирались что-нибудь проглотить. Именно в этот самый день, у приказчика Скруджа, мистера Крэтчита, происходило нижеследующее:
О! Какой же был у его многочисленной семьи дивный пудинг!… Боб Крэтчит объявил, совершенно спокойно и серьезно, что этот пудинг он признает наилучшим произведением мистрисс Крэтчит со дня их свадьбы. Мистрисс Крэтчит заметила на это, что теперь, когда у нее отпало от сердца такое тяжелое бремя, должна она заявить о своей былой боязни: не очень ли много переложила она муки? Каждый из семьи счел долгом выразить по этому поводу свое мнение, но никто не упомянул о том, что для такой семьи пудинга было очень мало. Откровенно говоря: нехорошо было бы об этом подумать и сказать, и всякий из Крэтчитов, при этой мысли, сгорел бы со стыда.
— Наконец пообедали, сняли скатерть, подмели, огонек расшевелили. Боб сделал грог — оказался отличным, поставили на стол яблоки и апельсины поставили и полную пригоршню печеных каштанов. Тогда-то вся семья собралась у камелька, как выражался Крэтчит: кругом, т. е. сказать-то он хотел полукругом, тогда и поставили перед ним, Бобом, все семейные хрустали, как то: две рюмки и молочник без ручки. Ну что ж из этого? всё равно: в них налилась всё та же кипучая жидкость, которая налилась бы и в золотые чаши. Боб предложил такой тост:
— С веселым праздником, храни нас бог!
Вся семья откликнулась.
— Да хранит нас бог!
— Дух! — сказал Скрудж. — Добрый дух!.. Неужели кто-нибудь из них умрет от нищеты?
— Не знаю! — отвечал дух: — если кто и умрет, только уменьшит бесполезное народонаселение.
Скрудж покаянно наклонил голову.
— Слушай ты! — сказал ему дух. — Смеешь ли ты рассуждать о смерти?… Господи Боже мой! Какое-то насекомое сидит у себя на листке и рассуждает о жизни и смерти других насекомых!…
Скрудж покорно принял этот упрек, и весь дрожа, потупил взоры в землю. Но скоро он поднял их, услыхав.
— За здоровье мистера Скруджа! — кричал Боб.
— Предлагаю всем выпить за здоровье моего хозяина, мистера Скруджа!
— Хорош хозяин! — перебила мистрисс Крэтчит. — Попался бы он мне в лапы, показала бы я ему…
— Да, милые дети!… — заметил Боб, — праздник…
— Разве на то праздник, чтоб пить за здоровье такого окаянного, Роберт! Ты сам знаешь…
— Милая моя! — Таким же нежным голосом продолжал Боб. — Попомни: ведь сегодня сочельник.
— За твое здоровье я выпью, выпью и за сочельник, возразила мистрисс Крэтчит, но только не за него! А если и выпью, ему не поздоровится… А впрочем, Бог с ним — для праздника!
Дети выпили за здоровье мистера Скруджа, вслед за своею матерью, хотя и неохотно.
Одно напоминание его имени кинуло тень на их светлый, детский праздник.
Но тень эта была минутная, и пронеслась она…
Оторвавшись от этой семейной сцены, Скрудж, вместе с духом, понесся по пустынным улицам города.
Мрачно и черно надвигалась ночь, снег падал хлопками, но и в кухнях, и в гостиных сверкали огоньки с необыкновенным эффектом. Вот здесь, мерцающее пламя обозначало приготовление к семейной трапезе, с подогретыми тарелками и с багровыми занавесками, предохранительницами от уличного холода и мрака. Вот там все ребятишки выбежали на встречу или замужних сестриц, или братцев, или двоюродных братцев, или дядей или теток, чтобы наперерыв поздравить их с праздником. Далее на шторах рисовались силуэты девушек красавиц, в капорах и в меховых ботинках: собрались они, говорливые пташки, куда-то на вечер… И горе холостяку (они уже наворожили), и горе ему, если он взглянет на их щечки, нарумяненные морозом. Судя по числу прохожих, можно было подумать, что уж в домах не осталось ни одного человека для привету желанных гостей, а между тем, не было ни одного дома, где бы гостей не ждали, где бы для них не пылало битком набитого угольями камина. Потому-то, Господи праведный! Как же восторгался дух! Как раскрывал он свою широкую грудь! Как протягивал мощную руку! Как он парил над этой толпою, пригоршнями брызгая на нее своей светлою радостью, крапя всех, кто подвертывался под руку! Даже и фонарщик, сей возжигатель и сеятель искор света по темным улицам, даже и он совершенно уже одетый на вечер, даже и он захохотал при взгляде на духа, хотя и не подозревал, что встретился лицом к лицу с самим великим, ‘праздником’.
Вдруг дух, не говоря ни слова, перенес своего собеседника в такое пустынное болото, обсаженное такими громадными камнями, что конечно можно было его назвать кладбищем великанов. Вода просачивалась повсюду, — так и била ключом из земли, — да мороз наложил на нее руку и удержал в достодолжном повиновении. Кроме моха, кроме дрока и кое-каких тощих былинок, ничего не было вокруг.
По краю неба, с заката, солнце провело своими лучами багровую дорожку над этой безотрадной местностью, и — надо было видеть, — как закатывалось оно, как жмурилось и дремало, и как наконец, совсем заснуло…
— Где мы? — спросил Скрудж.
— В самом сердце земли, где трудятся столько лет рудокопы… Да вот поглядите!…
Сказав эти слова, дух пронесся со Скруджем мимо хижины, где старый дед угольщик праздновал Рождество со своими внучатами… Взглянули они на радостные лица и полетели далее…
Пронеслись они и над шумным морем, прямо к маяку, о маяк разбивались пенные волны, брызжа на крылья бурных чаек. Дочери, быть может, самого ветра, — опускались и поднимались чайки над плавучими лужайками морской травы и водорослей.
Но, даже и здесь двое маячных сторожей развели праздничный огонек, и колыхался он искрами на волнах.
Протянув друг другу намозоленные руки, сторожа пригубили грога и поздравили друг друга с праздником. Старший из двоих затянул какую-то дикую песню, да так затянул, что его голос можно было принять за рев бури.
Дух всё летел, всё летел над темным, разыгравшимся морем, пока не опустился вместе со Скруджем, далеко от берега и всякой земли, на какой-то корабль.
Останавливались они то около рулевого, то около вахтенных часовых и офицеров, и всматривались в эти темные, фантастические лица, но каждый, к кому бы они ни подходили, или напевал праздничную песню, или думал о празднике, или напоминал своему товарищу о каком-либо минувшем празднике, — и всё это было связано с радостной надеждой — благополучно возвратиться в объятия родной семьи. Все, и худые, и хорошие, и злые, и добрые, все обменялись приветствиями, все припомнили о родных и друзьях, зная, что милые им люди думают, в свою очередь, также и о них.
Несказанно было удивление Скруджа, когда он вслушивался в завывания ветра и вдумывался в этот ночной полет над неведомыми, таинственными как смерть, безднами, — несказанно было удивление Скруджа — при чьем-то, вдруг раздавшемся, веселом хохоте. Но удивление его преступило всякие границы, когда он узнал хохот своего племянника, и сам очутился в светлой, теплой, сверкающей чистотою комнате. Дух стоял с ним рядом и глядел на племянника нежно и любовно.
— Ха! ха! ха! — заливался племянник Скруджа. — Ха! ха! ха!
Если бы вам, против всякой вероятности, случилось познакомиться с человеком, одаренным способностью смеяться, ото всей полноты души, — более и задушевнее скруджевского племянника, я скажу вам одно: неотступно просил бы я вас представить вашему знакомому и меня. Сделайте милость, представьте меня. Очень счастливая, правдивая и благородная идея была у судьбы — вознаградить человека, за все его заразительные болезни и печали, еще более заразительным и неотразимо веселым смехом.
Итак, племянник Скруджа хохотал во всё горло, хохотали ото всей души и жена его и приятели: Ха-ха-ха!
— Честное слово! — крикнул племянник: — он мне сказал, что святки — пустяки, и — поверьте он сам крепко убежден в этом!
— Тем стыднее для него, Фред! — заметила с негодованием нареченная племянница Скруджа.
Вообще — ведь женщины ничего не делают вполовину и за всякое дело принимаются не шутя.
Племянница — она же и супруга племянника Скруджа, была мила, т. е. в высшей степени мила, с очаровательной головкой, с простодушным, искренним выражением лица, и при этом — что за увлекательная улыбка, что за живые искрометные глазки!
— Большой чудотвор — мой старик! — продолжал племянник. — Спору нет, мог бы он быть несколько пообходительнее: но его недостатки наказываются сами собою, и мне против него сказать нечего.
— Кажется, он очень богат, Фред?
— Э! да что толку в его богатстве, моя милая? Богатство ему ничего не приносит: он не может быть полезен не только другим, даже самому себе. У него нет даже удовольствия подумать… ха—ха—ха! — что вскоре нас же придется ему наградить.
— Я его терпеть не могу! — сказала племянница. Сестры — ее и прочие дамы согласились с ее мнением.
— О! Я снисходительнее вас! — возразил племянник. — Мне его только жалко. Кому вредят его своенравные выходки? ему же… Я это не потому говорю, что он отказался пообедать с нами — в этом случае, он только в выигрыше: избавился от плохого обеда.
— В самом деле?… А мне — так кажется, что он потерял очень хороший обед!… — перебила его молоденькая жена.
Все гости разделили это убеждение, и — надо сказать правду — могли быть в этом случае неуместными судьями, ибо только что изволили покушать, и в настоящее мгновение десерт не сходил еще со стола, и всё общество столпилось у камелька, при свете лампы.
— Честное слово мне очень приятно разубедиться: я до сих пор плохо верил в уменье юных хозяев. Не правда ли, Топпер?
Вероятно Топпер взглянул на одну из сестер племянницы Скруджа, потому-то ответил: я холостяк и ничто иное, как жалкий пария и не вправе — выражать своего суждения о подобном предмете, а сестра племянницы Скруджа — вот это полненькое создание в кружевной косынке, что вы видите, вся так и зарделась.
— Продолжай же, Фред! — крикнула его жена, нетерпеливо забив в ладоши. Начнет и остановится… как это несносно!
— Я хотел только прибавить, что старик сам себя лишил приятной компании, уж конечно она веселее его мыслей и темной, сырой конторы. Впрочем я еще не унялся: каждый год буду ходить к нему с приветствием: как ваше здоровье дядюшка? с праздником имею честь поздравить! Если я его так расшевелю, что он, по крайней мере, откажет своему бедному приказчику тысячу двести фунтов, — уж и это будет хорошо. Не знаю почему, только мне кажется, что я сильно поколебал его вчера…
Пришлось теперь гостям посмеяться над чванливым притязанием хозяина — поколебать Скруджа. Но Фред был добрейший малый, нисколько не обиделся шутками, а еще придал обществу веселья круговой бутылкой.
После чая занялись музыкой, потому что все собеседники, уверяю вас, были замечательными исполнителями разных ариеток и ритурнелей, а особенно Топпер: он артистически переливал из тона в тон свой бас, не напрягая жил на лбу и не краснея, как рак.
Хозяйка оказалась превосходной арфисткой, в числе прочих пьесок, она сыграла простую песенку, такую простую, что можно бы было насвистать ее на память в две минуты, но Скрудж вздрогнул: эту песенку напевала когда-то посещавшая его в школе маленькая девочка…
После музыки начали играть в фанты, и прежде всего в жмурки.
В жмурках опять отличился Топпер своим плутовством и ловкостью в преследовании полненькой девицы в кружевной косынке: как ни роняла она то каминную решетку, то стул, как ни пряталась за занавески — поймал-таки ее в каком-то углу.
Хозяйка не принимала участия в жмурках, а уселась в стороне, на покойное кресло и положила ноги на табурет, за креслом стояли дух и Скрудж. Зато она приняла живое участие в фантах и тут-то, к вящему удовольствию Фреда, показала себя: всех заткнула за пояс, даже и сестер, хотя они были далеко не глупы — спросите вот — хоть Топпера… Особенно отличалась она в ‘как вы его любите‘ и в ‘где, когда и почему?‘ Сам Фред так и рассыпался и дух не сводил с него благосклонных взоров, до такой степени, что Скрудж начал его умолять, как ребенок — подождать до разъезда гостей, но дух сказал, что этого невозможно.
— Вот еще новая игра! — говорил Скрудж: — еще полчаса, дух, только полчаса…
Играли в ‘да и нет‘. Фреду пришлось быть в ответе: он должен был задумать какое-либо слово, а играющие должны были отгадывать, предлагая ему вопросы и, требуя от него в ответ или да или нет? Осыпанный перекрестным огнем вопросов, Фред волей-неволей был вынужден на несколько признаний, а именно, что думал он о животном: что животное это — живое, животное неприятное, дикое, что иногда оно рычит, иногда хрюкает, а прежде говорило, что водится оно в Лондоне и даже ходит по улицам, но что за деньги его не показывают, на привязи не водят, в зверинце не держат и на бойне не убивают, что оно ни лошадь, ни осел, ни корова, ни бык, ни тигр, ни собака, ни свинья, ни кошка, ни медведь. — При каждом новом вопросе мошенник Фред до того заливался хохотом, что вскакивал с дивана и начинал топать ногами. Наконец и полненькая сестрица покатилась со смеху и крикнула.
— Угадала, угадала, Фред! знаю, что такое?
— Что же такое? — спросил Фред.
— Ваш дядюшка Скру-у-дж?
Именно так и было. Затем последовал общий взрыв похвал, хотя дело и не обошлось без легких замечаний.
— Ну, что, же? — заметил Фред. — Он доставил нам столько удовольствия, что нам не грех бы и выпить за его здоровье, благо у нас в руках по стакану жженки! — за здоровье дядюшки Скруджа!
— Идет! За здоровье дядюшки Скруджа! — подхватили гости.
— Веселого праздника и счастливого нового года старику, кто бы он там ни был! — крикнул Фред: не хотел моего изустного поздравления, пусть же примет заочно: за здоровье дядюшки Скруджа!
Скрудж принял такое участие в общем веселье, что собрался было уже произнести благодарственный спич, но вдруг вся сцена исчезла, и дух и Скрудж снова понеслись в путь.
Далек был их путь: много перевидали они местностей, много посетили обителей и жилищ. Дух приникал к изголовью больных, и они забывали свои недуги, и на мгновение казалось страждущему изгнаннику, что он припадает снова к лону своей милой родины. Душу, обрекшую себя на отчаянную борьбу с судьбою, просветлял он чувством самоотвержения и упованием на лучшую участь, приближался к бедным, — и они считали себя богатыми. В дома призрения, в больницы и в тюрьмы, во все притоны нищеты, везде, куда тщеславный и горделивый человек не мог — своею ничтожной, преходящею властью — возбранить вход и заградить пути бесплотному духу, — везде дух внес за собою — благословения, везде слышал от него Скрудж заповедь милосердия.
Длинна была эта ночь, если всё случилось в нее одну, но Скрудж сомневался, ему казалось, что несколько сочельников слились воедино в течение того времени, пока он был с духом. Еще одна странность: Скрудж не замечал в себе ни малейшей наружной перемены, а дух видимо становился старше и старше. От Скруджа не ускользнула эта перемена, но он не сказал ни слова до тех пор, пока, выходя из одного дона, где толпа детей славила Богоявление, не увидал, что волосы на голове духа побелели.
— Разве жизнь духов так коротка? — спросил он, когда они остались одни.
— Действительно, — отвечал дух, — жизнь моя на земном шаре очень коротка, она кончается нынешнюю ночь.
— Нынешнюю ночь! — вскрикнул Скрудж.
— Ровно — в полночь. Чу? час уже близок.
В это время часы пробили где-то три четверти одиннадцатого.
— Извините мой нескромный вопрос, — сказал Скрудж, пристально вглядываясь в одежды духа: — я вижу под полою вашего платья что-то странное, не принадлежащее вам… Что это: нога или коготь?
— Это могло бы назваться и когтем, потому что сверху немножко мяса есть, — отвечал печально дух. — Глядите!
Он распахнул полы своей одежды и оттуда вывалились двое детей, — два бедные существа — презренные, гадкие, гнусные, омерзительные, отталкивающие, они упали на колени к ногам Скруджа и вцепились ему в платье.
— О, человек! склони, склони взоры к своим стопам! — крикнул дух.
Это были мальчик и девочка, — желтые, худые, в лохмотьях, с нахмуренными лицами, свирепые, хотя и пресмыкающиеся — в своем подлом унижении. Вместо привлекательного младенчества, долженствовавшего покрыть их щеки вешним свежим румянцем, чья-то блеклая, высохшая рука, словно рука времени, сморщила эти ввалившиеся щеки и стерла с них жизненные краски, в этих глазах, откуда, казалось, должны были улыбаться на божий мир ангелы, теперь гнездились демоны и метали угрожающие взгляды. Никакие перемены, никакой упадок, никакое извращение человеческого рода, в самой высшей степени, и при всех таинственных уклонениях природы, никогда не могли произвести подобных чудовищ, отвратительных и ужасных.
Скрудж отшатнулся, бледный от страха. — Впрочем не желая оскорбить духа, может быть, родителя этих чад, он хотел было сказать: ‘какие миленькие дети!’, но слова сами собою остановились в горле, чтобы не участвовать в такой неимоверной лжи.
— Дух, это ваши дети?
Вот всё, что мог сказать Скрудж.
— Дети людей, — ответил дух, — они обратились ко мне с челобитною на своих отцов. Вот этого зовут: ‘невежество’, а эту — ‘нищета’. Бойтесь обоих и их потомства, но первого бойтесь больше — я на челе у него читаю: ‘проклятие‘. ‘Спеши, о Вавилон!’ возгласил дух, протягивая руку к городу: спеши изгладить это слово — оно осуждает тебя еще более, чем этого несчастного: его только на несчастье, тебя на гибель! Дерзни сказать, что ты не виноват, клевещи даже на своих обвинителей: тебе это может послужить на время, для достижения твоих преступных целей, но… берегись конца!
— И у них нет никакого пристанища! никаких средств! — вскрикнул Скрудж.
— Как!… Разве нет тюрем? — спросил дух, в последний раз насмешливо повторяя собственные слова Скруджа: — разве нет смирительных домов?
Часы начали бить полночь.
Скрудж посмотрел на духа, но духа уже не было. При последнем замиравшем ударе, Скрудж вспомнил предсказание старого Джэкоба Мэрлея и поднял глаза: призрак величественного вида, окутанный в широкую одежду с покрывалом, подлетал к нему, скользя по земле, как пар.

Четвертая строфа

Призрак приближался медленно, важный и молчаливый. Когда он был уже совсем подле, Скрудж склонил пред ним колено, потому что призрак словно разливал вокруг себя в воздухе какой-то мрачный и таинственный ужас.
Длинная черная одежда совершенно закрывала его с головы до ног и оставляла снаружи только одну вытянутую руку: иначе его было бы очень трудно отличить и отделить от густых теней ночи.
Скрудж заметил, что призрак высокого роста, величавой осанки, и что таинственное его присутствие наводит на человека торжественный страх и трепет.
Но более он ничего уже не мог узнать, потому что призрак не говорил ни одного слова, не делал ни одного движения.
— Вероятно, я имею честь находиться в присутствии будущего праздника? — спросил Скрудж.
Призрак не отвечал, но не опускал вытянутой вперед руки.
— Вы мне покажете то, что должно случиться, но не случилось еще… не правда ли? — продолжал Скрудж.
Верхние складки черной одежды на мгновение сблизились между собою, как будто призрак наклонил голову, но это движение было его единственным ответом.
Хотя и привычный к обращению с духами, Скрудж, всё-таки чувствовал такой ужас в присутствии этого молчаливого призрака, что у него дрожали ноги и он едва устоял на них, когда приготовился следовать за своим вожатым. Призрак остановился на мгновение, как будто хотел дать Скруджу время — собраться с силами. Но волнение Скруджа только усилилось, особенно, когда он подумал, что сквозь этот черный саван на него устремлены неподвижные взоры призрака.
— Дух грядущего! — вскрикнул он. — Я вас боюсь больше, чем всех прежних призраков, но так как я знаю, что вы желаете мне добра, так как намерение мое — переменить образ жизни, — я с благодарностью готов за вами следовать… Не заговорите ли вы со мной?
Нет ответа. Только вытянутая рука указываете вперед.
— Ведите меня! — сказал Скрудж. — Ночь быстро подвигается, а я знаю, что для меня это время драгоценно. Ведите меня, дух?
Призрак также удалился, как, и приблизился. Скрудж следил за ним, в тени его одежды, и ему казалось, что эта тень поднимает и уносит его с собою.
Нельзя сказать определительно, что они вошли в город: скорее город выплыл кругом них и охватил своим движением. Во всяком случае, они очутились в самом сердце Сити на бирже, между негоциантами: быстро шныряли негоцианты во все стороны, звенели деньгами в карманах, собирались в кучки — потолковать о делах, смотрели на часы, задумчиво побрякивали огромными брелоками… и т. д. — словом, всё были те же, какими так часто видал их Скрудж.
Призрак остановился подле небольшой группы этих капиталистов, и Скрудж, заметив направление его руки, также подошел — послушать разговор.
— Нет, — говорил высокий и толстый джентльмен с чудовищным подбородком, — ‘больше я ничего не знаю — знаю только, что умер’.
— Когда?
— Прошлой ночью, кажется.
— Как он распорядился своим состоянием? — спросил еще джентльмен с наростом на носу, похожим на зоб индейского петуха.
— Право, не знаю… Может быть, завещал своему Обществу… во всяком случае: не мне — вот это я знаю наверное.
Общий смех приветствовал эту шутку.
— Я думаю, заговорил джентльмен с наростом, похороны обойдутся ему не дорого: его никто не знал и охотников провожать его тело найдется не много. Впрочем я, пожалуй, пойду: мне была бы только закуска!
— Ну, так я всех вас бескорыстнее, господа! — Заговорил джентльмен с двойным подбородком. — Черных перчаток я не ношу, на похоронах не закусываю, а всё-таки пойду, хоть без приглашения, и вот почему мне кажется, что покойник считал меня своим истинным другом — как ни встретится, всегда поговорит… прощайте, господа!
Группа рассмеялась и смешалась с другими. Скрудж узнал всех этих господ и взглянул на призрак, будто хотел попросить у него объяснения.
Призрак скользнул в боковую улицу и указал пальцем на двух только что встретившихся джентльменов. Скрудж опять стал вслушиваться, в надежде — хоть тут узнать слово загадки.
Джентльменов он очень хорошо знал: это были два богатые почтенные негоцианта, и Скрудж очень ценил их уважение к себе, разумеется, уважение в делах, просто и положительно только в делах.
— Как вы поживаете? — говорил один.
— А вы как? — спрашивал другой.
— Да хорошо. А старый-то ‘Gobseck’ того… совсем рассчитался… Гм?
— Говорили мне… А ведь, не правда ли, холодно?
— Пора! Пора такая: святки… Вы, я полагаю, не катаетесь на коньках?
— Ни-ни: мне есть кой о чем — другом подумать… Прощайте?
И ни слова больше. Таковы были их встречи, разговор и прощанье.
Скрудж сначала удивился, почему призрак придает такую важность пустым разговорам, но, внутренне убедившись, что должен же таиться в них какой-нибудь смысл, он стал раздумывать про себя — какой же это именно? Трудно предположить чтобы во всём этом скрывался намек на смерть Джэкоба: дело было так давно, а призрак — провозвестник будущего. На знакомых не на кого подумать… Тем не менее, не сомневаясь, что здесь готовится ему, для его же блага, таинственный урок, Скрудж решился не обронить ни одного слова, не пропустить без внимания ни одного малейшего обстоятельства, а главное не спускать глаз со своего второго я, при его появлении: Скрудж был уверен, что поведение его будущего самого себя послужит ему ключом к разгадке.
Стал он отыскивать самого себя на бирже, но обычное его место в любимом уголке было занято кем-то другим и, хотя биржевые часы показывали именно то время, когда он сюда появлялся, однако же в многочисленной толпе, теснившейся на крыльце здания, не было никого, мало-мальски похожего на его особу. Это, впрочем, нисколько его не удивило: он подумал, что, при будущей перемене в роде его жизни, конечно переменится и род занятий.
Призрак стоял против него неподвижный, мрачный, с вытянутой рукой. Когда Скрудж очнулся, ему показалось, по движению руки и по прямому положению призрака, что незримые его глаза и пристально устремлены на него! При этой мысли он задрожал с головы до ног…
Покинув шумное позорище торговых дел и сделок, они перенеслись в глухой закоулок города, где Скрудж никогда не бывал, но хорошо знал, по слухам, недобрую славу про этот закоулок. Грязные, узкие улицы, лавчонки и домишки, обыватели — полунагие, пьяные, на босу ногу — отвратительные… Темные, крытые ходы, словно сточные трубы, извергали в лабиринт улиц — и жильцов, и их удушливой запах, весь квартал дышал преступлением, грязью, нищетою.
На самом дне этого логова виднелась, под выступным навесом, железная лавочка: железо, тряпки, битое стекло, кости, черепки посуды, ржавые ключи, беззубые пилы, засовы, чашки весов, гири — всего в ней было. [Некоторые подробности рассказа Ч. Диккенса выпущены нами, потому что на них лежит непонятный, непередаваемый большинству читателей, чисто лондонский колорит. От этого выпуска, по крайнему нашему убеждению, рассказ теряет немного… разумеется для святой Руси.]
Может быть, в этом ворохе замасленного тряпья и костей крылись такие тайны, что лучше бы их и не знать.
Перед всею этою дрянью сидел господин, лет семидесяти, седой и обрюзглый, сидел за дырявой занавеской, повисшей на окне и покуривал коротенькую трубочку, наслаждаясь полным одиночеством.
Скрудж и призрак предстали пред него — как раз в то мгновение, когда в лавочку шатнулась какая-то женщина, с тяжелым узлом на спине. Следом за ней вошла другая женщина, с таким же узлом, и какой-то мужчина, в черном поношенном платье. Все они видимо изумились, увидев друг друга. После нескольких мгновений недоумения, разделенного и хозяином, все они расхохотались.
— Ступайте, ступайте в залу! — проговорил хозяин.
— Ну — вот, — сказала первая женщина. Что? бы ему не поступить, как все добрые люди? Взял бы сестру милосердия: было бы, по крайности, кому глаза закрыть… А то — околел в своей конуре, что собака… Да что тут?… Развязывай-ка мой узел, Джой!
Но старый Джой сначала развязал узелок мужчины — могильщика, он не был подъемист: печатка — другая, карандашник, две рукавные запонки, грошовая булавка — вот и всё… Старик Джой осмотрел каждый предмет порознь и отметил мелом на стене пристойную каждому предмету сумму.
— Вот что я могу вам дать, сказал он, и — жарьте меня на маленьком огоньке — шести пенсов не прибавлю… Кто там?
На очереди были две ‘дамы‘.
— Перед дамами я всегда — пас! — говорил Джой, принимая от второй посетительницы скатерть, салфетки, пару платья, две старинные чайные ложечки, сахарные щипцы и сколько-то сапогов.
— Перед дамами я всегда пас, — и это — моя слабость!… Вот ваш счет… Если вы запросите денежку прибавки, я принужден буду скинуть с первой моей оценки.
— Ну, теперь, Джой! развяжи мой узел! — сказала первая посетительница.
Джой стал на колени, развязал множество узлов, и вытащил кусок какой-то темной материи.
— Что это? — спросил он. — Постельные занавески?
— Конечно! — отвечала со смехом женщина.
— Не может же быть, чтобы вы их сняли при нем?
— Почему же?
— Ну!… Вы рождены богачкой, и будете…
— Что же? У меня рука не дрогнет… совершенно хладнокровно спросила продавщица: неужели эдакого жалеть?
— Так это его занавески и простыни?
— А чьи же? Не боишься ли ты, что он насморк схватит?
— Я надеюсь, что он не умер от какой-нибудь заразительной болезни… мм? — спросил старый Джой, поднимая голову.
— Не бойтесь, Джой! Неужели я так глупа, чтобы с ним связалась, если бы?… О! Вы можете выворотить наизнанку и налицо эту рубашку: могу вам ответить, что хороша — лучшая его рубашка… Слава богу, что я подвернулась: без меня бы пропало…
— Что? такое пропало? — спросил старик Джой.
— Да вот что: похоронили бы его, наверное, в этой рубашке, — ответила она, смеясь: по моему, — не так: господину покойнику всё равно в чем лежать: в коленкоре или в полотне…
Скрудж едва-едва дослушал этот разговор.
Вообще все лица казались ему демонами, препарировавшими, наперебой, чей-то труп.
Он отшатнулся в ужасе, ибо сцена переменилась, и он еле-еле не прикасался к кровати, без занавесок: на кровати, под дырявой простыней, лежало что-то, понятное только на страшном языке смерти.
Комната была очень темна, слишком темна, чтобы разглядеть в ней что-нибудь, хотя Скрудж и впивался в этот полумрак пытливыми взорами. Бледный свет извне падал прямо на кровать, где лежал труп этого обнаженного, ограбленного, всеми покинутого, никем не оплакиваемого и никем не сторожимого покойника.
Скрудж поглядел на духа, тот указывал ему пальцем на голову мертвеца. Саван был накинут так небрежно, что стоило только притронуться пальцем, — и всё лицо покойника было бы на виду. Скрудж это понял, было у него даже и поползновение — поднять саван, да… силы не хватило.
О, холодное — холодное, страшное пугало — смерть! Воздвигай здесь твои жертвенники, окружай их всеми твоими ужасами: ты здесь полная владычица!… Но, если ты падешь на любимую, чтимую и кому-то дорогую голову, не властна ты ни в едином волоске с этой головы. Не то, чтобы эта рука не падала безжизненно тяжело, не то, чтобы не смолк этот пульс, нет! — но, эта рука бывала раскрыта честно, тепло и великодушно для всякого, но это сердце благородно, горячо и нежно билось в груди…
Рази, рази, беспощадная смерть. Твои удары тщетны: за мимолетною жизнию — бессмертие!..
Никто не произнес этих слов, но Скрудж их слышал, глядя на кровать.
— Если бы этот человек ожил… — подумал Скрудж, — что бы он сказал про свое былое? Скупость, черствость сердца, жажда приобретения, — вот они к чему приводят!
И вот он, вот он — лежит в пустом мрачном доме: нет ни мужчины, ни женщины, ни ребенка, что могли бы сказать: он мне помог тогда-то и тогда-то, и я ему отплачу в свою очередь, хотя бы за радушное слово.
Никого не было. Только в дверь скреблась кошка, да под напольной каменной настилкой камелька грызли что-то такое крысы. И что им было нужно в этой похоронной комнате? Из-за чего так бесновались они?… Скрудж не осмелился даже и подумать об этом…
— Дух! сказал он: эта комната ужасна. Покинув ее я не забуду данного мне урока… Поверьте… и — поскорее прочь!
Призрак всё-таки указывал своим неподвижным пальцем на голову трупа.
— Я вас понимаю, сказал Скрудж, и сделал бы то, что вы хотите, если бы мог… Но у меня силы нет… силы нет у меня, Дух!… Покажите мне что-нибудь такое, где смерть напутствуется нежными слезами?…
Призрак промчал его по знакомым улицам, и они вошли в дом бедного Боба Крэтчита. Горе стукнуло ему в двери: умер его милый, больной, хроменький сын, которого всегда носил он на плече, умер его милый — милый Тини-Тим. Мать и остальные дети сидели у камелька… Они были спокойны, очень спокойны. Маленькие, шумливые Крэтчиты окаменели в уголке и не спускали глаз со своего старшего брата Петра и с развернутой перед ним книги. Мать и девочки шили что-то такое.
Вся семья была совершенно спокойна.
И поставил он среди них отрока‘.
Где слышал Скрудж эти слова?.. но слышал он их не во сне. Вероятно, прочел их вслух Петр, когда Скрудж и дух переступали порог… Но отчего же Петр перестал читать?
Его мать положила работу на столик и закрыла лицо руками.
— Кажется, отец? — сказала она немного погодя, и побежала навстречу своему бедному Бобу.
Боб вошел в своем неразлучном ‘носопряте‘, — и хорошо, что на этот раз с ним не разлучался. Подогретый в камельке чай поднесла ему чуть не вся семья, наперерыв. Оба маленькие Крэтчита вскарабкались ему на колени, и каждый прижался щечкой к его щеке, словно выговаривая: Не думай об этом, папенька!… Не огорчайся.
Боб был очень весел, похвалил работу жены и сказал, что вероятно она поспеет раньше воскресенья?
— Воскресенья! Стало быть, — ты наведывался сегодня туда, Роберт? — спросила жена.
— Да. Мне очень жаль, что тебя не было… место отличное — всё зелень кругом… Впрочем, ты еще увидишь… я ему обещал, что буду ходить к нему гулять по воскресеньям… Бедный мой, милый мой ребенок! — крикнул Боб.
И без удержу залился слезами…
Торопливо вышел он из комнаты и поднялся в верхнее жилье, освещенное и убранное цветами по-праздничному. Против кровати мертвого ребенка стояло кресло и — казалось, только что только встал с него кто-то. Боб присел, в свою очередь, посидел и встал, встал, поцеловал холодное, милое личико, и спустился вниз…
Быстро-быстро умчал Скруджа из этой комнаты призрак и нигде не останавливался, пока сам Скрудж не сказал:
— Постойте!… вот двор и дом, давно мне знакомые… позвольте мне посмотреть — чем я должен быть?
Призрак остановился, но рука его была вытянута по другому направлению.
— Да ведь вот где дом, — заметил Скрудж, — зачем же вы меня маните дальше?
Неумолимый палец призрака не изменял своего положения. Скрудж поспешно побежал к окну своей конторы и заглянул внутрь: контора и осталась конторой, — только не его. И меблировка была другая, и в креслах сидел не он. Призрак всё указывал рукою куда-то…
Скрудж совсем потерял голову и перенесся со своим вожатым к какой-то железной решетке. — Еще не переступая за нее, он оглянулся кругом… кладбище! Тут-то, вероятно, и лежит, под несколькими футами земли, тот несчастный, чье загадочное имя Скрудж сейчас же узнает. Ей-Богу, хорошенькое было место: кругом стены соседних домов: по земле дерн и сорные травы, могил-могил столько, так утучнили они землю, что тошно становится… Славное местечко!…
Дух показал на одну могилу — Скрудж подошел к ней и прочел:
— ‘Эвэнезер Скрудж‘.
— Так это я себя-то видел на смертной кровати? — крикнул Скрудж, упав на колени.
Дух указал пальцем на него и на могилу, потом — на могилу и на него.
— Нет, дух, нет-нет-нет!
Палец духа будто застыл в одном и том же положении.
— Дух! — вскрикнул Скрудж, вцепившись в платье призрака, выслушайте меня, я уже не тот человек, не буду тем человеком, каким был до встречи с вами… Зачем же вы мне показываете всё это, если для меня уже нет надежды?
В первый раз шевельнулась рука призрака.
— Добрый дух! — продолжал Скрудж, лежавший ничком: — походатайствуйте за меня, смилуйтесь надо мною. Удостоверьте меня, что я могу переиначить все эти образы, если переиначу мою жизнь?
Призрак благосклонно махнул рукой.
— Ото всего сердца буду чтить я святки, и буду ждать их круглый год. Буду жить в прошлом, в настоящем и в будущем: все вы три духа дали мне незабвенные уроки… О! скажите мне, что я могу стереть эту надпись с могильного камня?
Скрудж отчаянно ухватился за руку призрака: рука выскользнула было, но Скрудж сдавил ее, как клещами, однако же призрак всё еще был сильнее Скруджа, и оттолкнул его.
Подняв обе руки в последней мольбе об изменении своей участи, Скрудж заметил, что одежды духа становятся тоньше и тоньше, и сам дух постепенно преображается, и преобразился в занавесный столбик постели.

Пятая строфа

Действительно — это был занавесный столбик. Да. И столбик над собственной постелью Скруджа, и даже в собственной спальне Скруджа. Перед ним был целый день — оправиться и переменить образ жизни.
— Буду жить в прошлом и в настоящем… — повторил Скрудж, соскакивая с постели. — Врезались мне в память три духовные урока. О, Джэкоб Мэрлей! Да святится праздник Рождества Христова.
— Не сняты они, не сняты! — продолжал Скрудж, обнимая с рыданием постельные занавески. И кольца целы… И всё, что я видел, — греза!… Он мял и переминал платье, сам не понимая — что делает.
— Боже мой! — говорил он, схватив в обе руки чулки и становясь с ними в позу Лаокоона, оплетенного змеями. — Господи! я легче пуха, счастливее бесплотного духа, веселее школьника, пьянее вина!… С праздником! Всех имею честь поздравить с праздником!… Эй! кто там! Ау!… Го-го-го!…
Одним прыжком перескочил он из спальни в гостиную и остановился в ней, запыхавшись.
— Вот и кастрюлька с кашицей! — кричал он. — Вот и дверь, сквозь нее же проник призрак Мэрлея! Вот и уголок, где сидел нынешний Сочельник! Вот и окошко, откуда я следил за грешными душами: всё на месте, всё в порядке… Ха-ха-ха-ха!
И это было так… Для человека, не смеявшегося столько лет, этот смех был торжественно великолепен, был родоначальником нескончаемых покатов со? смеха.
— Не знаю я — какое у нас сегодня число? — продолжал Скрудж. — Не знаю — сколько времени провел я между духов. Ничего не знаю: я просто ребенок… И как бы мне хотелось быть маленьким ребенком… Эй, гэй, гой, гэй!…
Его восторг был умерен церковными колоколами, перезванивавшими во все тяжкие:
‘Дини-дини дон-бум, бум! Динь динь дон, бум, бум, бум! Дон, динь-дон, бум’!
— Отлично! Отлично! — покрикивал Скрудж, подбежал к окошку и глянул на улицу. Не было ни изморози, ни тумана: был ясный, свежий денек, один из тех, что веселят и укрепляют, и гонят кровь по жилам в ‘плясовую’. Золотое солнце, голубое небо, колокольный трезвон… Отлично! Отлично!…
— Какой сегодня день? — крикнул Скрудж из окошка какому-то вероятно на него же заглядевшемуся мальчишке.
— Что? — спросил изумленный мальчик.
— Какой сегодня день, голубчик? — повторил Скрудж.
— Сегодня? — еще раз спросил мальчик. — Да сегодня — Рождество.
— Рождество! — подумал Скрудж. — Стало быть, я его не потерял. Духи устроили всё в одну ночь. Они всё могут сделать — кто же в этом сомневается? — всё могут…
— Эй-эй, любезный?
— Ну, что? — ответил мальчик.
— Знаешь ты мясную лавку на углу второй улицы?
— Конечно.
— Умный ребенок! — заметил про себя Скрудж. — Ребенок замечательный… Не знаешь ли ты: продана, или нет, индейка — не маленькая, а которая побольше?
— А! Это такая, что с меня будет?
— Восхитительный ребенок! — прошептал Скрудж. С ним и разговаривать любо… — Ну, эта самая, котеночек ты мой!
— Не продана еще.
— В самом деле?.. — пойди же — купи.
— Шутник! — ответил мальчик.
— Нет, — сказал Скрудж: — я говорю не шутя. Купи и скажи, чтобы принесли ко мне. Я дам адрес — куда ее отнести. Захвати с собою какого-нибудь мальчика из лавки, и вот — тебе шиллинг. ‘Если ты через пять минут вернешься с покупкою, я тебе дам еще’.
Мальчишка полетел необгонной стрелой.
— Я эту индейку пошлю к Бобу Крэтчиту, — шептал Скрудж, потирая руки и смеясь: — он и не узнает — от кого? Она вдвое толще Тини-Тима… я уверен, что Боб поймет эту шутку…
Он написал адрес несколько дрожавшею рукой, и сошёл вниз, на встречу приказчика из мясной лавки. Ему бросился в глаза дверной молоток.
— Всю мою жизнь буду я любить тебя! — сказал Скрудж, погладив молоток. — И до сих пор я не замечал его!… А какое честное выражение во всей его физиономии… Ох ты мой добрый, мой изящный молоток! А вот и индейка!… Эдакая-то вы! Эге-ге-ге-ге! ‘С праздником имеем честь поздравить’!..
И точно — была себе индейка!…
Не верю я, чтобы это пернатое держалось когда-либо на ногах, они подломились бы под ним, как сургучные палочки. ‘Да ведь вот что: вам не снести ее в Кэмден-Тоун, сказал Скрудж: надо взять кэб’ [Кэб — нечто вроде кабриолета, т. е. двухколесной таратайки, или тележки.].
Всё это было проговорено со смехом, со смехом же, с веселым смехом, расплатился Скрудж и за индейку и за кэб, со смехом дал деньги мальчику, и, задыхаясь, и смеючись до слез, упал в свое кресло.
Потом он выбрился, оделся в лучшее свое платье, и вышел прогуляться по улицам. На улицах была густая толпа, Скрудж глядел на всех самодовольно, заложил руки за спину, так самодовольно, что трое-четверо прохожих зевак не удержались и приветствовали его словами: ‘здравствуйте, господин! С праздником имеем честь поздравить’!
Не успел он пройти несколько шагов, как навстречу ему попался тот изящный джентльмен, что накануне приходил к нему в контору с вопросом: ‘Скрудж и Мэрлей кажется’? Скрудж смутился было, но тотчас же оправился и сказал, взяв почтенного джентльмена за обе руки:
— Как вы поживаете, сэр? Надеюсь, что вчера, к чести вашей, выдался денек? С праздником позвольте вас поздравить, сэр!
— Мистер Скрудж?
— Да. Боюсь, что это прозвище не совсем для вас приятно? Позвольте мне извиниться: не будете ли вы так добры, что… (Скрудж сказал почтенному джентльмену несколько слов на ухо.)
— Господи! неужели? — спросил, задыхаясь джентльмен. Любезный мой мистер Скрудж, вы говорите не шутя?
— Безо всяких шуток! — отвечал Скрудж. — Я уплачиваю старый долг, если милость ваша будет — принять?…
— Милостивый государь! — перебил Скруджа собеседник, дружески тряся его за руку: я не знаю — как и хвалить такое великое…
— Ради Бога, ни слова более! — остановил его Скрудж. — Заходите ко мне… ведь вы зайдете, не правда ли?
— О! безо всякого сомнения! — вскрикнул убедительно старый господин.
— Благодарю, — сказал Скрудж. — Я вам бесконечно обязан, и тысячу раз приношу мою благодарность. ‘Прощайте’. Зашел он в церковь, пробежал по улицам, раздал мальчикам несколько легких щелчков по головам, изумился приятности своей прогулки, а пополудни направил стопы к дому племянника.
Раз двенадцать прошел он мимо знакомой двери, и не решался войти. Наконец осмелился и постучался.
— Дома хозяин, голубушка? — спросил Скрудж у служанки: — какая же ты хорошенькая, ей Богу!…
— Дома, сэр!
— Где же, милашка?
— В столовой, сэр, с мистрисс… Если позволите, я вас провожу.
— Спасибо: он меня знает, — ответил Скрудж, налегая на ручку замка. — Я и сам войду.
Приотворил дверь и просунул в нее голову.
Юная чета осматривала накрытый по-праздничному стол…
— Фред! — произнес Скрудж.
— Господи мой боже! — как вздрогнула нареченная его племянница! Скрудж и позабыл, как она сидела в кресле, положив ноги на табурет: иначе он не осмелился бы войти так нечаянно.
— Господи! — вскрикнуль Фред: — да кто же это там?
— Я, я, твой дядя Скрудж… Обедать пришел… можно войти?
Вот был вопрос! Фред чуть-чуть ему руки не вывихнул, втаскивая его в столовую. Через пять минут Скрудж был как дома. Ничего не могло быть радушнее приема его племянника и племянницы. Точно также поступили, когда прибыли и Топпер, и полненькая сестрица, и все прочие гости. Какое, удивительное общество, какая удивительная игра в фанты, какое у-ди-ви-тель-ное веселие.
На другой день Скрудж рано пришел в свою контору, — о! раным-рано… Ему только и хотелось — прийти раньше Боба Крэтчита и уличить его на месте преступления.
Так ему и удалось! Часы прозвонили девять — Боба нет, девять с четвертью — всё нет Боба. Боб опоздал восемнадцать минут с половиною. Скрудж сидел в растворенной двери, чтобы лучше видеть, как Боб опустится в свой колодезь.
Еще не растворяя двери, Боб снял шляпу и носопрят, а потом, во мгновение ока, очутился на своем табурете и так пустил перо по бумаге, как будто хотел догнать улетевшие девять часов.
— Эй, господин! — крикнул Скрудж, попадая по-возможности верно в свой прежний тон: — что так поздно?
— Мне очень неприятно, сэр! — сказал Боб. — Я немножко опоздал.
— Опоздали! — продолжал Скрудж. — Мне действительно кажется что вы опоздали. Пожалуйте-ка сюда…
— Раз в году, сэр! — заметил робко Боб, вылезая из своего колодезя. — Больше не случится… Загулял я вчера немножко, сэр!…
— Это всё хорошо, — сказал Скрудж, — но я должен вам, любезный друг, заметить, что не могу терпеть таких беспорядков. А следовательно, прибавил он, вскочив с табурета и толкнув под бок Боба так, что он отлетел к своему колодезю, следовательно — я желаю прибавить вам жалованья.
Боб задрожал и протянул руку к линейке. Было мгновение, когда он хотел ударить линейкой Скруджа, схватить его за шиворот и позвать людей, чтобы на Скруджа надели горячечную рубашку.
— С веселым праздником, Боб! — проговорил важно Скрудж и дружески потрепал своего приказчика по плечу. — С более веселым, чем когда-либо. Я прибавлю вам жалованья и постараюсь помочь вашей трудолюбивой семье. Сегодня мы поговорим о наших делах за рождественским стаканом бишофа, Боб!
Скрудж не только сдержал слово, но сделал гораздо — гораздо более, чем обещал.
Для Тини-Тима (он разумеется, и не думал умирать), Скрудж сделался истинно вторым отцом.
И стал Скрудж таким хорошим другом, таким хорошим хозяином и таким хорошим человеком, как всякий гражданин всякого доброго, старого города, в добром, старом свете. Нашлись господа, что подсмеивались над подобною переменою, да Скрудж им позволял подсмеиваться, и даже ухом не вел.
В отместку этим господам, он и сам смеялся — от полноты души.
С духами прекратил он всякие сношения, но зато завел с людьми, и дружески готовился каждый год встретить с ними святки, и все отдавали ему полную справедливость, что никто так весело не встречал праздников.
Если бы то же говорили о вас, обо мне, о всех нас… А затем, как выражался Тини-Тим: ‘Да спасет всех нас Господь, — всех, сколько нас ни на есть!
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека