Сказки и легенды, Дорошевич Влас Михайлович, Год: 1916

Время на прочтение: 421 минут(ы)

Влас Михайлович Дорошевич

Сказки и легенды

Источник текста: Дорошевич В.М. Сказки и легенды /[Сост., вступ. статья и коммент. С.В. Букчина].Мн.: Наука и техника, 1983.
OCR: Alexey Kostyukevich

Часть I.

Женщина

(Индийская легенда)

Когда всесильный Магадана создал прекрасную Индию, он слетел на землю ею полюбоваться. От его полета пронесся теплый, благоухающий ветер. Гордые пальмы преклонили пред Магадэвой свои вершины, и расцвели под его взглядом чистые, белые, нежные, ароматные лилии. Магадана сорвал одну из лилий и кинул ее в лазурное море. Ветер заколебал кристальную воду и закутал прекрасную лилию белою пеной. Минута, — и из эгого букета пены расцвела женщина — нежная, благоухающая, как лилия, легкая, как ветер, изменчивая, как море, с красотой, блистающей, как пена морская, и скоро преходящей, как эта пена.
Женщина прежде всего взглянула в кристальные воды и воскликнула: — Как я прекрасна!
Затем она посмотрела кругом и сказала:
— Как мир хорош!
Женщина вышла на берег сухой из воды (с тех пор женщины всегда выходят сухими из воды).
При виде женщины расцвели цветы на земле, а с неба на нее устремились миллиарды любопытных глаз. Эти глаза загорелись восторгом. С тех пор и светят звезды. Звезда Венера загорелась завистью, — оттого она и светит сильнее других.
Женщина гуляла по прекрасным лесам и лугам, и все безмолвно восторгалось ею. Это наскучило женщине. Женщина заскучала и воскликнула:
— О, всесильный Магадэва! Ты создал меня такой прекрасной! Все восторгается мною, но я не слышу, не знаю об этих восторгах, все восторгается молча!
Услыхавши эту жалобу, Магадэва создал бесчисленных птиц. Бесчисленные птицы пели восторженные песни красоте прекрасной женщины. Женщина слушала и улыбалась. Но через день это ей надоело. Женщина заскучала.
— О, всесильный Магадэва! — воскликнула она. — Мне поют восторженные песни, в них говорят, что я прекрасна. Но что же это за красота, если никто не хочет меня обнять и ласково прижаться ко мне!
Тогда всесильный Магадэва создал красивую, гибкую змею. Она обнимала прекрасную женщину и ползала у ее ног. Полдня женщина была довольна, потом заскучала и воскликнула:
— Ах, если б я точно была красива, другие б старались мне подражать! Соловей поет прекрасно, и щегленок ему подражает. Должно быть, я не так уж хороша!
Всесильный Магадэва в угоду женщине создал обезьяну. Обезьяна подражала каждому движению женщины, и женщина шесть часов была довольна, но потом со слезами воскликнула:
— Я так хороша, так прекрасна! Обо мне поют, меня обнимают, ползают у моих ног и мне подражают. Мною любуются и мне завидуют так, что я даже начинаю бояться. Кто же меня защитит, если мне захотят сделать от зависти зло?
Магадэва создал сильного, могучего льва. Лев охранял женщину. Женщина три часа была довольна, но через три часа воскликнула:
— Я прекрасна! Меня ласкают, я — никого! Меня любят, я — никого! Ведь не могу же я любить этого громадного, страшного льва, к которому чувствую почтение и страх!
И в эту же минуту перед женщиной, по воле Магадэвы, появилась маленькая, хорошенькая собачка.
— Что за милое животное! — воскликнула женщина и начала ласкать собачку. — Как я ее люблю!
Теперь у женщины было все, ей нечего было просить. Это ее рассердило. Чтоб сорвать злобу, она ударила собачку, — собачка залаяла и убежала, ударила льва, — лев зарычал и ушел, наступила ногой на змею, — змея зашипела и уползла. Обезьяна убежала и птицы улетели, когда женщина на них закричала…
— О, я несчастная! — воскликнула женщина, ломая руки. — Меня ласкают, хвалят, когда я бываю в хорошем настроении духа, и все бегут, когда я делаюсь зла. Я одинока! О, всесильный Магадэва! В последний раз тебя прошу: создай мне такое существо, на котором я могла бы срывать злобу, которое не смело бы бегать от меня, когда я зла, которое обязано было бы терпеливо сносить все побои… Магадэва задумался и создал ей… мужа.

О происхождении клеветников

I

Когда всесильный Магадэва из ничего создал прекрасный мир, он спустился на землю, чтобы полюбоваться делом рук своих.
В тени густых лиан, на ложе из цветов, он увидел человека, который ласкал свою прекрасную подругу, — спросил его:
— Доволен ты тем, что я создал для твоего счастья? Лазурью неба и блеском моря, бледными лилиями и яркими розами, и тихим благоуханным ветерком, который веет ароматом цветов и, как опахало, тихо колышет над тобою стройные пальмы в то время, как ты отдаешься восторгам любви с прекрасной подругой твоей?
Но человек с удивлением посмотрел на него, уже не узнавая Магадэву, и дерзко ответил:
— Кто ты? И почему ты спрашиваешь меня? Какое дало тебе до того, доволен или недоволен я тем, что существует? И почему я должен отвечать тебе? Сказал Магадэва:
— Я тот, которому ты обязан всем, что существует, и даже тем, что существуешь ты сам. Я тот, кто создал лазурное небо, блеск моря, кто щедрой рукой рассыпал цветы по полям и лугам, кто зажег звезды в небесах, кто создал прекрасные пальмы и обвил их лианами. Я тот, кто повелел быть солнцу, создал день и ночь, страстный зной и прохладу, твою прекрасную подругу и тебя. Мне ты обязан благодарностью за все. С изумлением сказал человек:
— Благодарностью? За то, что ты создал все? Какое же мне дело до этого? И за что я должен благодарить тебя? Я вижу, что все существующее прекрасно. С меня довольно. И какое мне дело еще думать о том, кто, для чего и почему создал все это! Отойди с твоими праздными разговорами и не мешай мне наслаждаться тем, что существует. И изумление отразилось на лице Магадэвы. — Как? В глубине твоего сердца не шевелится желанья пасть ниц передо мной, твоим творцом, молиться мне и благодарить меня за все, что я дал тебе?
— Молиться? — воскликнул человек. — Тратить время на какие-то молитвы, когда жизнь так прекрасна? Когда так лазурно небо, блещет море и прекрасна подруга? И ты хочешь, чтобы я, видя все это, думал о тебе? Ты хочешь, чтоб я отнимал у нее часы восторгов и любви и отдавал их каким-то молитве м? Нет. Жизнь прекрасна, и некогда молиться. Надо пользоваться тем, что есть, и не тратить время на благодарность. Так родился на свет страшнейший из грехов. Поблекли цветы, пальмы с укором качали своими красивыми вершинами, и ветерок шептал среди лиан имя рожденного греха.
И прозвучало над миром новое слово: — Неблагодарность.

II

Тогда великий Магадэва, в порыве праведного гнева, подъял руку, чтоб предать проклятию презренный род людской, забывший его. И от движения руки его ураган пронесся над землею, поднял и закрутил в воздухе знойные пески пустыни.
Тучами полетели мириады раскаленных песчинок, сжигая, погребая все на пути своем.
Блекли цветы, гибли пальмы, пересыхали прозрачные, кристальные реки, и раскаленные песчинки с жгучею болью вонзались в тело людей.
Нахмурил чело Магадэва, — и тучи поползли по лазурному небу, заслоняя свет солнца.
Слезы ярости сверкнули на очах Магадэвы, — и из туч полилась холодная вода.
Под струями ее дрожали своими окоченевшими членами люди, и тщетно старались они укрыться от ледяных потоков под сенью пальм.
Стройные пальмы не хотели давать приюта неблагодарным.
От прикосновения людей они с отвращением вздрагивали и обдавали прикасавшихся к их стволам потоками холодной накопившейся влаги.
Слово сказал Магадэва, — и громы загремели в небесах, и молнии посыпались, прорезывая тьму, от разъяренных взоров его.
В смертельном ужасе дрожали окоченевшие люди, и им не было куда укрыться от ледяных потоков, страшных громов, которыз трепетом наполняли все их существо, и блещущих зигзагов молнии.
— Вспомнят теперь они обо мне! — сказал Магадэва. Но люди не вспомнили о Магадзве.
В девственных лесах застучал топор, со стоном падали стройные пальмы, пораженные насмерть, — и люди строили себе жилища.
Все, что существует, своим существованием обязано греху. Чтоб спастись от казни за неблагодарность, люди построили себе жилища. И с тех пор им было все равно.
Неслись ли в воздухе раскаленные пески, или лились потоки холодной, ледяной влаги, — они ото всего укрывались в своих жилищах, отдавая часы непогоды восторгам любви.
И страшный раскат грома заставлял лишь крепче прижиматься в испуге прекрасную подругу.
А молнии освещали горевшие восторгом и любовью смеющиеся взоры.

III

Тогда великий Магадэва всю свою ярость и злобу обрушил на мир.
И среди травы и цветов поползли огромные, шипящие змеи. Из лесов вышли страшные полосатые тигры, с горящими злобой глазами.
Они подкарауливали людей в засаде, одним прыжком кидались на них и острыми, огромными когтями без жалости разрывали на части самые прекрасные тела.
А змеи бесшумно подкрадывались к людям, обвивали их своими холодными кольцами и душили их, не внимая ни стонам, ни воплям.
Или жалили их, одной каплей яда отравляя весь организм и превращая прекрасное, белое, трепещущее, теплое тело в холодную, распухшую, почерневшую мертвую массу. И уползали, торжествуя, что причинили гибель и смерть. — Теперь они вспомнят обо мне! — сказал Магадэва. Но человек тяжелым камнем убил ядовитую змею, вырвал ее ядовитые зубы, наделал из них отравленных стрел и, меткой рукою пуская их, убивал полосатых тигров, притаившихся в чаще лиан.
Ему не были страшны ни змеи, ни тигры. Из наказания, посланного Магадэвой, он сделал забаву для себя.
Он не только не бежал от тигров, — он сам, нарочно, ходил в леса, отыскивал их, убивал и из их полосатых шкур делал ложе для своей прекрасной подруги, убирая стены ее жилища разноцветною кожею змей. И жарче был поцелуй в награду храбрецу.

IV

— Вас не страшат ни сила, ни ярость! — воскликнул Магадэва. — Так я же мерзостью наполню этот прекрасный мир и отравлю ваше существование. И, отвернувшись, он создал мерзких насекомых. Москита, который питался человеческой кровью и своими укусами красными пятнами и отвратительными буграми обезображивал лица, руки и плечи прекрасных женщин.
Осу, мерзкое и отвратительное насекомое, которое жалит только из удовольствия причинять неприятность и боль.
Муравьев, которые заползали даже в ложе и не давали покоя ни днем, ни ночью.
Но люди прозрачными сетками заставили окна от москитов, нашли самое простое средство от укуса осы — слюну, поехали в Персию, поторговались с персиянами, купили персидской ромашки — и спокойно спали, а днем, намазанные благовонными мастями, ходили безопасные от укушений москитов. И только больше благоухали прекрасные женщины.

V

Тогда из глубины океана, в мглистом, черном тумане, смерчем, как змея, извиваясь спиралью по небесным кругам, поднялся на девятое небо к престолу Магадэвы отец зла — Сатана. И сказал:
— Всесильный! Я враг твой. Но я помню, что создан тобой же. Лишь люди могут забывать все. Но Сатана помнит, кому он обязан своим существованием. Неблагодарности нет в числе тех пороков, которыми с ног до головы покрыт Сатана. Этот порок принадлежит только людям. Он создан ими. Позволь же мне отблагодарить тебя за то, что ты меня создал. Позволь мне прийти на помощь к тебе в твоей непосильной борьбе.
И Магадэва, с отвращением отвернувшись, сказал:
— Говори.
— Ты хочешь наказать людей, но слишком благ и праведен, чтобы выдумать такую мерзость, какая может прийти в голову только мне, отцу лжи и порока. Только я могу выдумать нечто достойное этой породы. Позволь же мне наказать людей моим наказанием, какое мне придет в голову.
И Магадэва, с отвращением отвернувшись, дал рукой знак согласия.

VI

Сатана спустился на землю среди болота и грязи. Случилось так, что в эту минуту прибежал туда спрятаться, укрыться в камышах изменник. Низкий трус, бежавший с поля сражения в самую решительную минуту, предавший отечество опасности.
Он был мерзок самому себе. Но когда Сатана предстал пред ним в настоящем виде, даже он плюнул в грязь и с отвращением бежал прочь от мерзкого зрелища, презирая опасность попасться в руки врагов.
После изменника туда же пришел парий, чтобы умыться в болотной воде.
Презренный, прокаженный, от которого сторонились люди, он не пугался своего отражения, когда нагибался пить из болота грязную воду.
Но, увидав Сатану, и он плюнул в грязь и бежал прочь. Затем сюда же пришел раб.
Презренный, наказанный за свои пороки раб, — он пришел сюда, чтоб бросить в болото драгоценный убор, украденный у господина.
Эта вещь была дорога его господину, как память. В бессильной злобе он украл ее, пришел сюда, чтоб в виде мести сделать своему господину хоть какую-нибудь гадость. Он был мерзок.
Но и он, увидав Сатану, от омерзения плюнул в ту же грязь, в которую плюнули изменник и парий.
Тогда из грязи, смешанной с тремя плевками изменника, пария и раба, — вырос Клеветник.
Трусливый и низкий, как изменник, презренный и прокаженный, как парий, подлый, как раб, обокравший своего господина.
Грязный — как сама грязь.
Случилось так, что в то время, когда он рождался, мимо пробежала собака.
С тех пор Клеветник не может спокойно видеть ничего высокого без того, чтоб сейчас же не сделать какую-нибудь мерзость.
Из болотных камышей на его рождение глядел бегемот.
И оттого кожа Клеветника так толста, что ее ничем не прошибешь.
Увидев его, говорят, сам Сатана, с любовью глядевший на свой мерзкий облик в волнах океана, — и тот не выдержал и плюнул на него.
После плевка Сатаны Клеветнику не страшны уже стали плевки людские.

VII

Самый воздух священной Калькутты был отравлен клеветой. Как тысячи гадин, она расползалась от Клеветника по всему городу, заползала во все дома, всюду сеяла злобу, ненависть, вражду, подозрения.
Священные брамины, почтенные старцы подозревались в кражах, невинных девушек, чистых, как лилия, подозревали в гнусных грехах, мужья без отвращения не могли смотреть на своих жен, женам мерзко было смотреть на мужей, отцы враждовали с детьми.
Ничего не щадил Клеветник, и всюду заползала его клевета, отравляя жизнь людям.
Его били, но, благодаря коже бегемота, он не чувствовал ничего.
Ему плевали в лицо, но он только говорил: — Вот и отлично. По крайней мере умываться не надо. Что значили людские плевки ему, на которого плюнул сам Сатана?! Его презирали, а он смеялся:
— Неужели вы думаете, что я так глуп, чтоб ждать за свои клеветы от вас уважения!!! Его не брало ничего.
Тогда жители Калькутты выдумали для него самое позорное наказание.
Он был вымазан в смоле, его обваляли в пуху и в таком виде, раздетого, заставили ходить по улицам. Но он сказал:
— Вот и отлично: после такого срама мне не страшен уж больше никакой позор.
Так всеобщим презрением в нем убили окончательно человека.
И он клеветал уж тогда, не боясь ничего. Но это было только началом наказания Калькутты. Самое бедствие пришло только тогда, когда в Калькутте было изобретено книгопечатание.

VIII

Этим прекрасным даром неба мы обязаны любви. Все, что существует, своим происхождением обязано любви. И если бы на свете не было любви, не было б и нас самих. Она была Жемчужиной Индии, и он любил ее, как небо, как воздух, как солнце, как жизнь.
При тихом мерцании звезд, в благовонную, теплую ночь, он говорил ей под легкий плеск священных волн Ганга:
— Пусть звезды, что с завистью смотрят на твою красоту с далекого, темного неба, пусть ночь, что ревниво покрыла тебя темным пологом от взоров людей, пусть вечер, что лобзает тебя, пусть волны священной реки, что с тихим, восторженным шепотом несут морю рассказ о твоей красоте, о богиня, царица моя! пусть все, пусть весь мир свидетелем будет моей любви, моих клятв, дорогая! Дай мне обнять твой стан, гибкий, как сталь, и стройный, как пальма. Отдай мне твою красоту неземную! Сделай меня и счастливым, и гордым. Пусть зависть засветится в глазах всего мира, и лишь в твоих глазах, дорогая, пусть тихо мне светит любовь. Весь мир пусть будет знать, что моя — прекрасная Жемчужина Индии. Слава твоей красоты переживет века, и деды внукам будут, как волшебную сказку, рассказывать о красоте Жемчужины Индия. И сердце каждого юноши сожмется завистью ко мне, к твоему владыке, к твоему рабу…
Тихо плескалась река, — и бледная, при бледном свете луны, словно ужаленная, быстро поднялась с места Жемчужина Индии, уже замиравшая в объятьях прекрасного юноши.
— Не знаю кто, — сказала она, — но нам запретил лгать. Ты сказал неправду. Как все, кто даже меня не видел, будут знать о моей красоте? Как все, когда меня уже не будет на свете, будут завидовать тебе? Ты солгал, — и я никогда не буду принадлежать человеку, который лжет в минуты восторгов любви.
И ее белое покрывало исчезло среди сумрака ночи, еле освещенного трепетным светом луны.
В отчаянии бросился к волнам священного Ганга прекрасный юноша.
Но гений слетел и осенил его мыслью о тиснении книг. В чудных строках он воспел красоту Жемчужины Индии. И в тысячах оттисков эта песнь красоте разнеслась, как ветер, по свету.
И все, кто никогда не видал ее, знали о красоте Жемчужины Индии. От дедов к внукам, как волшебная сказка, передавалась эта книга, и, читая ее, у людей сжималось сердце завистью к тому, кого любила, чьей была Жемчужина Индии.
А за свое чудное открытие прекрасный юноша был награжден высшим счастьем на свете — объятиями любимой женщины. Так было в Индии в давно минувшие времена изобретено книгопечатание.

IX

Но и на это орудие, созданное для того, чтобы воспевать всему миру красоту и любовь, устремил свое нечистое внимание Клеветник.
Орудие любви он сделал своим орудием клеветы. И с этих пор стал силен, как никогда.
Ему не нужно было уж бегать по дворам, чтобы разносить клевету.
В тысячах оттисков она сама разносилась кругом, как дыхание чумы.
Это не были слова, которые прозвучат и замолкнут, это было нечто, что оставалось, чего нельзя было уничтожить. Он не рисковал собою, потому что мог клеветать издалека. Как змеи ползли его клеветы.
Он не щадил ничего, не останавливался ни перед чем! Скромных и честных тружеников он называл ворами, грязью забрасывал лавры, которыми венчали гениев, рассказывал небылицы про людей, которых он никогда не видал, клеветал на женщин, на сыновей, говоря, что они обкрадывают своих родителей. И когда ему доказывали, что он лжет, он нагло смеялся и говорил:
— Так что же? Лгу — так лгу. Доказано — так доказано. А клевета все-таки пущена. Я свое дело сделал, я — сила.
И только тогда, когда Клеветник начал плодиться и множиться, люди вспомнили о Магадэве. Они пали ниц и воскликнули: — Великий Магадэва! Зачем ты создал такую мерзость?!

Сон индуса

Инду, тому самому, на котором английские леди катаются в дженериках, как на вьючном животном, — бедному Инду, дровосеку, прачке, проводнику слонов или каменотесу, — глядя по обстоятельствам, — снился волшебный сон.
Ему снился огромный луг, поросший никогда не виданными им цветами, издававшими необыкновенное благоухание.
И по этому ковру из цветов, навстречу Инду, шла легкой походкой, еле касаясь ногой цветочных венчиков, чудная женщина, глаза которой сияли, как два солнца.
От взгляда ее расцветали все новые и новые, дивные, невиданные цветы необыкновенной красоты.
Дыхание ее превращалось в жасмин, и дождь лепестков сыпался на землю.
По цветам лотоса, что цвели у нее в волосах, — бедный Инду сразу узнал добрую богиню Сриаканте, супругу божественного Сиве, и пал ниц перед нею, пораженный нестерпимым блеском ее глаз!
— Встань, Инду! — сказала богиня, и при звуках ее голоса еще больше запахло в воздухе цветами, а во рту Инду стало так сладко, как будто он только что наелся варенья из имбиря.
— Встань, Инду! — повторила богиня. — Разве ты не с чистым сердцем возлагал цветы на алтари богов? Разве не жертвовал тяжелым трудом заработанной рупии на бедных, живущих при храме? Разве не любил в час досуга посидеть под священным деревом Ботри, деревом, под которым снизошло вдохновение на Будду, и разве ты не отдавался под этим деревом мыслям о божестве? Разве ты убил в своей жизни хоть муху, хоть москита, хоть комара? Разве ты бил тех слонов, при которых служил проводником? Разве ты сопротивлялся, когда тебя били? Разве ты, когда умирал с голода, убил хоть одно из творений божиих, чтоб напитаться его мясом? Разве ты сказал хоть слово тому сэру, который избил тебя до крови палкой только за то, что ты нечаянно толкнул его, неся тюк, своей тяжестью превозмогавший твою силу? Отчего же ты не дерзаешь взглянуть прямо в очи твоей богине?
— Нет! — отвечал Инду. — Я ничего не делал, что запрещено. Но меня слепит, богиня, солнечный свет от глаз твоих.
— Встань, Инду! — сказала богиня. — Мой взгляд огнем слепит только злых, и тихим светом сияет для добрых.
Поднялся Инду, — и был взгляд богини, как тихое мерцание звезд.
— Ты ничего не делал, что запрещено! — сказала богиня с кроткой улыбкой, и от улыбки ее расцвели розовые лотосы. — И Тримурти хочет, чтоб ты предстал пред лицом его и видел вечную жизнь пред тем, как увидеть вечный покой. И предстал бедный Инду пред престолами Тримурти. Пред тремя престолами, на которых, окруженные волнами благоуханного дыма, сидели Брахма, Вишну, Сиве.
— Я дал ему жизнь, — сказал Брахма, — и он не употребил ее, чтобы отнять жизнь у другого!
— Я дал ему разум, — сказал Сиве, повелитель огня, — я вложил огненный уголь в его голову, — уголь, который огнем воспламенял его, — я дал ему мысль. И он не воспользовался ею, чтоб измыслить зло своим врагам.
— Он мой! — сказал черный Вишну, увидав полосы белой золы на лбу бедного Инду. — Он поклонялся мне.
И погладил бедного Инду по голове, так ласково, — ну, право, словно любимого сына.
И позвал Вишну громким голосом Серасвоти, всеведующую богиню, свою божественную супругу, и сказал ей:
— Возьми Инду, поведи его и покажи ему вечную жизнь, как наши жрецы показывают храмы чужеземцам.
И богиня Серасвоти, прекрасная богиня, со строгим, суровым лицом, слегка коснулась своим острым, как осколок стекла, мечом чела Инду, — и увидел он себя летящим в бесконечном пространстве. И услышал он божественную музыку, как бы тихое пение и нежный звон и мелодию бесчисленных скрипок. Мелодию, которую можно слушать весь век. Гармонию вселенной.
Это пели, звеня в эфиры, прекрасные миры. И четыре звезды неподвижно сияли с четырех сторон света. Яркая, белым светом озаренная, как алмаз горевшая звезда, — Дретореастре, — звезда лучезарного юга.
Черным блеском горевшая, как черный жемчуг, — жемчужина короны Тримурти, — Вируба, звезда запада.
Розовая, как самый светлый рубин, звезда Пакши — звезда востока.
И желтая, как редкий золотистый бриллиант, — Уайсревона, звезда севера.
И на каждой из звезд словно дети резвились, в детские игры играли, взрослые люди, с глазами, сиявшими чистотой и радостью, как глаза ребенка.
— Это праведники севера, востока, юга и запада! — сказала суровая, вещая богиня Серасвоти. — Все те, кто соблюдал заповеди Тримурти и не делал никому зла. — А где же те… другие? — осмелился спросить Инду. Богиня рассекла своим мечом пространство. И бедный Инду вскрикнул и отшатнулся. — Не бойся, ты со мной! — сказала ему Серасвоти. Из огненной бездны, наполненной гадами, к ним, шипя и облизываясь жалом, с глазами, горевшими жадностью, поднималась, вставши на хвост, огромная очковая змея. Поднималась, словно готовясь сделать скачок. Ее горло раздувалось как кузнечные мехи и сверкало всеми переливами радуги.
Изо рта ее вылетало дыхание, знойное, как полудневные лучи солнца, — и бедному Инду казалось, что ее вьющееся и сверкающее как молния жало вот-вот лизнет его по ногам.
По глазам, вселяющим ужас, по взгляду, от которого костенеют и лишаются движения руки и ноги человека, — Инду узнал в очковой змее Ирайдети, страшную супругу повелителя ада.
А ее муж, грозный Пурнак, сидел на костре и в три глаза смотрел, как сын его Африт, отвратительное чудовище с козлиной бородкой, превращал грешников в скорпионов, жаб, змей, прочих нечистых животных.
Каких, каких гадов не выходило из рук Африта, и при каждом новом превращении Пурнак с удовольствием восклицал: — Yes! (Да! (англ.).)
— И долго будут мучиться так эти несчастные? — спросил Инду, указывая на гадов.
— До тех пор, пока страданиями не искупят своих преступлений и смертью не купят покоя небытия! — ответила вещая Серасвоти и снова взмахнула мечом.
Инду лежал в густом лесу, у самого края маленького болотца, с водой чистой и прозрачной, как кристалл, под тенью огромного узорного папоротника, а над его головой склонялся росший в болоте лотос, лил ему в лицо благоухание из своей чаши и шептал:
— Я была верной и любящей женой своего мужа. Я заботливо нянчила только его детей. Мои глаза смущали многих, — это правда,- но никогда ни золотые монеты, ни самоцветные камни, которые мне предлагали иностранцы, ни цветы, которые мне, как богине, приносили индусы, — ничто не заставило меня ласкать другого. Мне тоже хотелось сверкающими кольцами украсить пальцы своих ног и продеть блестящие серьги в ноздри и уши, и шелковой тканью крепко обвить стан, — но я довольствовалась куском белой грубой ткани, чтобы прикрыть себя от жадных, грешных взглядов. Никогда муж мой ке слышал от меня грубого слова, и всегда ласка ждала его на пороге его дома. Я была женой бедного дровосека и превращена в лучший из цветов. Сорви меня и возложи на алтарь Будды. Мой аромат, как благоуханная молитва, понесется к кему, а моя душа улетит в нирвану насладиться покоем.
— Мы были молодыми девушками, скромными и по знавшими грешных ласк! — говорили жасмины на кустах. — Сорви нас, чтобы мы тоже могли унестись в нирвану, где в божественном покое дремлет Будда. Ничего не видит и не слышит Будда, только молитвенное благоухание цветов, возложенных на алтарь, доносится до него. И вскочил от изумления Инду.
В чистом, прозрачном, как кристалл, болотце расцветал огромный, невиданной красоты цветок. ‘Victoria Regia’ (‘Королевская Виктория’ лат.), — как зовут его чужеземцы. — Я душа могущественной повелительницы, чьи подданные всегда вкушали мир и покой. Слово ‘война’ никогда не произносилось в пределах владений моих, и слово ‘смерть’ никогда не слетало с моих уст. Весь лес был полон шепота.
Среди высоких, стройных кокосовых пальм и могучих хлебных деревьев пышно разрослись банановые деревья. Молодые побеги бамбука шелестели и рассказывали волшебные сказки. Огромный бамбук посылал с узловатых ветвей побеги, которые касались земли и жадно пили ее влагу.
Веерные пальмы, словно распущенные хвосты гигантских павлинов, тихо качались как опахала.
А в чаще резвились, бегали насекомые, горя, словно самоцветные камни. Огромные бабочки порхали с ветки на ветку и, когда раскрывали свои крылья, сверкали всеми цветами радуги.
Обезьяны с криками цеплялись за лианы, которые, словно толстые канаты, перекидывались с пальмы на пальму. Бегали проворные ящерицы, мелькнул, меняясь из синего в ярко-красный цвет, хамелеон. Огромный, мохнатый, — словно поросший черными волосами, паук раскинул между деревьями свои сети, крепкие как проволоки, и, притаившись, поджидал крошечных птичек, с золотистыми хохолками и хвостиками, — птичек, которые беззаботно чирикали, перескакивая с одного куста на другой. Скорпион, извиваясь, промелькнул около ног Инду и не сделал ему никакого вреда. И все это шептало, все говорило на человеческом языке.
— Будь проклята, моя прошлая жизнь! — ворчал мохнатый паук. — Много мне принесли мои сокровища, я был владельцем большой фабрики и приехал сюда из далекой стороны, с острова, где вечный холод и туман! Сколько индусов начало кашлять кровью от моих побоев, сколько их жен, дочерей и сестер я купил! И вот теперь принужден сосать кровь из маленьких птичек, как пил ее когда-то из индусов! Лучше бы меня убил кто!
— А мы были бедными индусами! — говорили пальмы и бананы. — Но у нас не осталось детей, — и вот почему мы выросли в дремучем лесу. А если бы у нас были потомки, мы выросли бы у их хижин, заботились бы о них, давали бы им плоды, лакомства и пищу.
— Я всегда стремился к небу! — говорил индус, превращенный в кокосовую пальму.
— А я хоть и думал больше о земном, но никому не сделал зла! — весело говорил обремененный плодами банан.
А веерная пальма покачивалась, как огромное опахало, — и шелестела своими листами:
— Взгляни на меня, путник, как я красива. Всю жизнь я помогала нуждающимся. И меня недаром зовут индусы ‘пальмой путешественников’. Ты умираешь от жажды и зноя, сломай один из моих листьев, — внутри таится чистая, прозрачная, как кристалл, как лед, холодная вода.
— Взгляни в мои глаза! — шептала очковая змея, выползая из-под папоротников. — Взгляни! Тебе я не сделаю зла. Взгляни в мои глаза: сколько чар в них, — от них нельзя оторваться. Таковы же они были и тогда, когда я была женщиной. Женой такого же индуса, как и ты. Я любила песни и пляски, наряды, золото и самоцветные камни. И я имела их. И вот теперь меня все бегут, я страшнейшая из гадин, и должна искать человеческой крови для Айхивори, моей страшной повелительницы. Нет крови в сердце Айхивори: бледная, как покойница, посиневшая лежит она. И я отыщу спящего и ужалю его, и подползу к Айхивори и жалом лизну ее по губам. Тогда подымется Айхивори, страшный, бледный, синий вампир, — и на крыльях летучей мыши полетит к трупу, — и вопьется в те ранки, что я сделаю зубами, и капля по капле станет пить кровь. И нальется кровью сердце Айхивори, и грешный румянец, как зарево пожара, который загорится в крови, вспыхнет на бледных щеках. И страсть омрачит ей рассудок и помчится она к своему повелителю, Пурнаку, и осыплет его отвратительнейшими из ласк. Ласки, от которых родятся скорпионы и женщины-вампиры.
Словно два желтых огня сверкнули в темноте чащи, черная пантера щелкнула зубами, завыла и кинулась искать человеческого мяса. В ней жила душа убийцы.
— О, боги! К чему я питался мясом животных и убивал, чтобы жить! — вздыхал кабан, с треском раздвигая кусты. — Вот за что я превращен в гнуснейшее из четвероногих.
— А я была невестой, но умерла до брака! — прошептала мимоза и стыдливо закрыла свои листики.
Иланг-иланг душистым венком обвил голову Инду… И бедный Инду вскочил, получив здоровенный удар сапогом в бок.
— Дрыхнешь, ленивая каналья? Тебе даром платят десять центов в день? — кричал мистер Джон, повторяя удары.
Инду вскочил, провел рукой по глазам, чтобы прояснить мысли и улыбнулся, несмотря на здоровую боль в боку.
Улыбнулся предкам, которые стройно тянулись к небу, улыбнулся душам молодых девушек, душам, которые цвели и благоухали на кустах жасмина. — Еще смеяться, черномазая каналья?
А он улыбался, принимаясь за работу, улыбался, как человек, который знает кое-что, о чем и не подозревают другие. Он знал кое-что, о чем и не догадывался мистер Джон.

Бичер-Стоу
(Негритянские легенды)

У ‘Хижины дяди Тома’ нет памятника.
Но у мистрисс Бичер-Стоу есть такой памятник, какого нет ни у одного писателя мира.
Этот памятник — миллионы полных благодарности человеческих сердец.
Согласитесь, что это стоит той ‘пирамиды из черепов’, которую воздвиг себе один из великих завоевателей и с которой нас познакомила картина В. В. Верещагина.
От Сан-Франциско до Нью-Йорка и от Нью-Орлеана до Албэ-ни, — вы не встретите ни одного негра, как бы он ни был беден, забит, невежествен, — который не знал бы имени Бичер-Стоу, ‘заступившейся за бедных негров’. Вот бедняга негр. Едва грамотный.
На вопрос: ‘Каких вы знаете ветхозаветных святых?’ — он ответит: — Давида и Голиафа. Но спросите у него: — Знаете ли вы имя Бичер-Стоу?
Его черное лицо расплывется в улыбку, полную умиления:
— Мистрисс Бичер-Стоу, которая заставила весь мир заступиться за бедных черных? Какой же негр не знает этого имени?!
— Кто была мистрисс Бичер-Стоу?
На этот счет среди негров ходит масса легенд. Негр, рабочий в таможне, носильщик тяжестей в Сан-Франциско, объяснил мне:
— Мистрисс Бичер-Стоу была не кто иная, как английская королева! Это была самая славная, самая богатая, самая могущественная королева в целом свете. Когда она слышала, что где-нибудь кого-нибудь притесняют или обижают, она посылала туда свои корабли и войска и спасала страдающих. Во всем мире не было, казалось, такого уголка, где бы не знали имени доброй и великодушной королевы Бичер-Стоу и не произносили с благоговением этого имени. Вот однажды королева Бичер-Стоу справляла день своего рождения. Ее военачальники привезли ей всевозможные подарки. Тут было все, что только есть самого диковинного в мире. Один привез такой ананас, который с трудом могли нести двое, другой — ручного льва, который лежал у ног великой королевы, послушный как собака, третий — слона величиною с маленького пони. Словом, всякий привез что-нибудь удивительное. Только один генерал явился с пустыми руками.
— Я привез вам, могущественная королева, — сказал генерал, когда очередь дошла до него, — самый изумительный подарок в мире. Человека, который никогда не слыхал об имени королевы Бичер-Стоу!
Те были поражены.
— Этого не может быть! Королеву Бичер-Стоу знает весь мир!
— А когда родился этот изумительный человек, который никогда не слыхал имени королевы Бичер-Стоу? Быть может, только сегодня? — с лукавой улыбкой спросил один из придворных.
— Ведь ему около тридцати лет? — отвечал генерал и приказал ввести Тома.
Это был бедняга негр, бежавший от своего хозяина. После того, как его исколотили плетьми и бросили в поле, думая, что он уже умер. Том пришел в себя, отдышался, сначала пополз, потом пошел, потом побежал в Филадельфию. Там он потихоньку забрался в трюм первого попавшегося корабля и пролежал среди кип хлопка вплоть до тех пор, пока Америка не скрылась из глаз. Тогда он вышел из трюма и его заставили топить машину. Около берегов Англии пароход, на котором плыл Том, разбился, и Том один только спасся на обломке мачты. Вот кто такой был Том.
Войдя в королевскую залу и увидев много народу при оружии, Том, конечно, испугался, упал на колени и завопил:
— Не убивайте меня! Дайте жить бедному Тому! Я готов вернуться к своему хозяину, и буду работать вдвое больше. Вот вы увидите. Только не убивайте меня!
Но королева Бичер-Стоу с доброй улыбкой сказала ему:
— Встань, бедный черный, и не бойся, — никто здесь не сделает тебе вреда. Прежде всего, скажи, как тебя зовут?
Этот вопрос поставил беднягу Тома в недоумение:
— Это глядя по обстоятельствам! — отвечал он. — Когда я падаю обессиленный от работы, — меня зовут лентяем. Когда я прошу есть, — меня зовут обжорой. Когда я кричу от боли в то время, как меня бьют, меня зовут негодяем. Но чаще всего меня зовут скотом.
Королева Бичер-Стоу была удивлена и спросила:
— Но в какой же стране ты живешь?
— Говорят, что страна, где я живу, называется Америкой, — отвечал Том, — но я этому не верю!
— Почему же? — спросила королева.
— А потому, что страну, где я живу, называют также страной свободы. Разве это не ложь? Страна, где людей бьют плетьми и продают как собак, — называется страною свободы!
Королева задумалась и спросила:
— А слыхал ли ты когда-нибудь имя королевы Бичер-Стоу, которая заступается за всех несчастных?
— У моего хозяина триста таких же негров, как я, — с удивлением сказал Том, — и я никогда не слышал, чтобы кто-нибудь произносил это имя!
— И много вас, в этой стране, таких, как ты? — спросила королева.
— Вокруг нас тридцать хозяев, и у каждого по триста негров. Но я с уверенностью могу сказать, что никогда и никто из них не слыхал имени, о котором вы изволите говорить! Дальше, я слышал, что есть несметное число таких же жестоких хозяев, как мой, и таких же несчастных негров, как я, — но имени королевы Бичер-Стоу, которая вступалась бы за несчастных, — нет! Этого имени не слыхивал никто!
Тогда королева поднялась с глазами полными слез и воскликнула, дрожа от гнева:
— Знайте, что всякий, кто осмелится мне говорить, будто имя Бичер-Стоу знает и благословляет весь мир, — будет сочтен мной за лжеца! Есть тысячи тысяч страдающих людей, которые не знают имени королевы Бичер-Стоу. Тот, кто работает лишь день, не смеет сказать, что он работал целые сутки. И я не смею сказать, что меня знает весь мир, когда меня знают только белые, и не знают черные. Но я хочу, чтоб и черные узнали мое имя!
И она приказала посадить войска на корабли и отправила их освобождать бедных негров. После страшной войны негры были освобождены войсками великой, доброй и могущественной королевы. И с тех пор матери учат своих маленьких черных детей этому святому имени — королевы Бичер-Стоу, освободившей бедных негров. И мы знаем это имя, которое знает весь мир!
— Какой вздор! — воскликнул со смехом негр-кочегар в Огдене, когда я рассказал ему историю, слышанную в Сан-Франциско, — кто же не знает, что мистрисс Бичер-Стоу была женой президента Соединенных Штатов!
— Не можете ли вы сказать мне имени этого президента?
— Его имя было Вашингтон, и дело происходило следующим образом. У президента, как и у всех, была масса негров, — быть может, даже больше, чем у других. Мистрисс Бичер-Стоу обращалась с неграми точно так же, как обращались с ними и другие хозяйки. Когда она бывала за что-нибудь недовольна негром, она приказывала его продать и купить другого. Иногда она брала несколько негритянских детей и выменивала их на одного взрослого. Иногда ей приходила в голову другая мысль: взять большого негра и разменять его на несколько маленьких. Тогда это было делом обыкновенным. Так делали все, и мкстрисс Бичер-Стоу не казалось, что это может быть кому-нибудь неприятно. У мистрисс был сын, беленький, как снег, малютка, которого звали Франклином, и мистрисс Бичер-Стоу любила его больше жизни. И вот, однажды мистрисс Бичер-Стоу увидела страшный сон. Ей снилось, что, придя ночью посмотреть, как спит малютка, — она не нашла маленького Франклина в колыбельке. Вне себя от ужаса, она кинулась к няньке негритянке Китти: ‘Где Франклин?’ Черная Китти ответила кратко: ‘Его продали!’ Мистрисс Бичер-Стоу показалось, что она сходит с ума, так невероятно было то, что ей сказали: ‘Да разве можно взять у матери ребенка и продать?’ Она кинулась к мужу, — ко тот только пожал плечами: ‘А почему нет? Сделка совершена правильно’. Вне себя от отчаяния мистрисс Бичер-Стоу подняла на ноги весь город, она с воплями бежала по улицам и останавливала встречных: ‘Разве можно отнять у матери ребенка и продать?’ Но прохожие только с улыбкой пожимали плечами: ‘А почему же и нет?’ Наконец, она добежала до судей и бросилась к их ногам: ‘Моего сына, моего маленького Франклина, продали чужим! Его отняли у меня!’ Но судьи только расхохотались ей в лицо: ‘Что ж тут такого?’ — ‘Но ведь это мой ребенок, мой!’ — ‘А ты посмотрись в зеркало и узнаешь, почему это могли сделать!’ Мистрисс Бичер-Стоу взглянула в зеркало и увидела, что она черная. Из ее груди вырвался нечеловеческий вопль… и она проснулась. В ужасе от виденного сна, с сильно бьющимся сердцем, кинулась мистрисс Бичер-Сгоу в комнату своего сына и увидела, что маленький Франклин спокойно спит. Около его колыбельки сидела черная Китти, его нянька, и горько плакала. Мистрисс Бичер-Стоу в первый раз увидела негритянку, которая плачат, хотя ее никто не бьет. ‘Что с тобой, Китти?’ — спросила она с удивлением. — ‘Простите мои слезы, масса, — с испугом отвечала черная Китти, — не беспокойтесь, я не разбужу ими маленького хозяина. Я плачу потому, что сегодня продали моего сына. Это приказал сделать большой хозяин, он сказал: ‘Продайте маленького Тома, Китти тогда будет свободнее и лучше будет ухаживать за моим сыном’. И вот… моего ребенка… отняли у меня и продали’… Слезы не дали черной Киття говорить далее, — но у г-жи Бичер-Стоу сердце сжалось от ужаса. Она понимала, что чувствует черная Китти. Она кинулась в спальню своего мужа:
— Ты приказал продать маленького Тома?! Ты?! Пусть сейчас же вернут матери ее дитя!
— Но сделка совершена по всей форме! — отвечал ей муж, совсем как во сне.
Тогда мистрисс Бичер-Стоу воскликнула с негодованием: — Но ты президент! Ты должен уничтожить эти варварские законы, по которым можно отнимать детей у матерей и продавать их!
И кинувшись к ногам своего мужа, рыдая, она рассказала ему свой сон.
— Сделай это! Уничтожь эти ужасные законы! Сделай это ради нашего маленького Франклина! Пусть за него будут молиться тысячи тысяч детей!
Мистер президент не был злым человеком, но просто ему никогда в голову не приходило подумать, что должен чувствовать негр, когда его продают.
Рассказ жены перевернул его сердце. А что, если негры чувствуют то же, что и белые? Ведь вот и они плачут не только тогда, когда их бьют… То, что он думал вслед за этим, не дало ему заснуть во весь остаток ночи, и утром, придя в парламент, он сказал:
— Баста! Негры такие же люди, и никто больше не смеет ни продавать, ни покупать черных, как не смеет продавать и покупать белых! Негры свободны.
Конечно, хозяева не так-то скоро отказались от ‘черного скота’. Но президент двинул на них войска. Это была страшная война! Много крови пролилось, но больше за то не льется ни крови, ни слез бедных негров. Они были освобождены. Так вот кто была мистрисс Бичер-Стоу. Жена президента, джентльмен. И это так же верно, как и то, что я негр, и что я свободен!
— Ха, ха, ха! — расхохотался негр, чистильщик сапог в Чикаго, когда я рассказал ему все это. — Негритянка Бичер-Стоу — жена президента Соединенных Штатов! Ха, ха, ха! Славно же подшутили над вами, джентльмен. — Как, разве мистрисс Бичер-Стоу?.. — Была ли она негритянкой? Как я — негр. Если вам угодно, я готов даже рассказать всю историю с начала до конца. Она была негритянкой и притом была такой красавицей, какие попадаются только между негритянками, да и то не часто. Ее хозяин, мистер Том, был одним из тех, которые не любят шутить. Однажды, обходя свою плантацию, он кивнул пальцем красавице Бичер-Стоу и сказал: ‘Сегодня вечером ты придешь ко мне!’ Но маленькая Бичер-Стоу твердо ответила: ‘Нет!’ Это случилось в первый раз. Мистер Том даже расхохотался. ‘А если я прикажу пригнать тебя ко мне плетьми?’ — ‘Так что же! Ты можешь меня убить, но все-таки твоей я не буду!’ Мистер Том сломал палку о спину первого попавшегося негра и ушел. Один черт знает этих господ! — как говаривали у нас в старину. Но только куда бы с тех пор ни пошел мистер Том, что бы он ни делал, везде у него перед глазами была только одна Бичер-Стоу. Он ругался, богохульствовал, колотил попавшихся под руку негров, — но думал только о ней. В конце концов, он не выдержал, подошел однажды к Бичер-Стоу и, не глядя на нее, сказал: ‘Вот что! С завтрашнего дня ты совсем не будешь ходить на плантацию. Баста! Ты будешь жить у меня в доме. Поняла? Я надарю тебе хороших подарков. Кстати, если хочешь, можешь захватить с собой твоих родных. Им найдется место на скотном дворе’. После этого он мог бы ожидать, что всякая негритянка кинется к его ногам и начнет целовать его сапоги. А Бичер-Стоу решительно ответила: ‘Нет!’ Дьявольщина! Мистер Том во всю свою жизнь не натворил столько жестокостей, сколько он натворил в этот день. Думали, что он разнесет по бревнышку весь свой дом. Он орал о неблагодарности негров, о том, что это скоты, которые не способны ничего чувствовать, а думал: ‘Честность, — хоть бы всякой белой! ‘ И ругался при этом прямо адски. Он потерял сон, он бродил как помешанный, все время думая о честности негритянки, какой не встретишь и у белых девушек. Через две недели он снова подошел к Бичер-Стоу и сказал ей нечто такое, чему не поверила бы ни одна негритянка в мире: ‘Слушай — ты! Завтра я на тебе женюсь!’ У Бичер-Стоу помутилось в глазах от этих слов, но она снова ответила: ‘Нет!’ Тут уж мистер Том чуть не лишился чувств от изумления: ‘Что?! Да ты с ума сошла?! Ты отказываешься стать моей женой? Моей законной женой? Хозяйкой всех вот этих негров, которые работают вот здесь?’ ‘Я не хочу быть ничьей хозяйкой! — отвечала Бичер-Стоу. — Я хочу быть такой же черной, как все черные. Они и так мучатся довольно, я не хочу, чтоб к их мучениям присоединялась еще и зависть. Освободи своих черных, и я буду твоей женой, верной, преданной, любящей, — потому что я люблю тебя’. Мистер Том захохотал как сумасшедший и убежал домой. ‘Освободить негров’. Было время, когда это казалось таким же смешным, как ‘прыгнуть на луну’. Освободить негров, чтоб хохотали все соседи. Если б все освободили своих негров, — и мистер Том ничего бы не имел против. Тогда бы он не был смешон. Эта мысль крепко залегла в душу мистеру Тому. Через несколько дней он приказал оседлать лошадь и поехал по соседям. То, что он говорил им, было так совестно говорить, что мистер Том не решался взглянуть в глаза собеседнику. ‘Знаете что! На кой дьявол мы держим этих черномазых скотов? Пренеблагодарные твари! Давайте прогоним их, скажем: ‘Вы свободны’ и баста! Пусть гибнут от пьянства, от невежества, от лени! ‘ И мистер Том хорошо делал, что не смотрел собеседникам в лицо. Иначе, при его характере, ему пришлось бы раскроить не одну голову. Он увидел бы, как улыбались соседи, слушая его сумасшедшие речи. Одни, в ответ на предложение, вдруг начинали похваливать ему какого-нибудь доктора, другие предлагали лечь у них в доме и поспать до утра, а третьи просто осведомлялись о цене джина и виски. Мистер Том понял, что с соседями не сговоришь. Но, как вы поняли из моего рассказа, мистер Том был не из тех людей, которые легко отступают. Вернувшись домой, он с такой силой отворил дверь, что дверь слетела с петель, и приказал созвать всех его негров. ‘Слушайте, черномазые скоты! — сказал он им. — Вы мне надоели. Я отпускаю вас на все четыре стороны. Вы свободны, — понимаете? Свободны! И если хоть одно животное посмеет ослушаться этого моего распоряжения, я раздроблю ему голову! Убирайтесь от меня к черту, погибайте от лени, спивайтесь с круга, пропадайте во грехах, — мне нет никакого дела! Я не дам себе труда поднять плетку, чтобы отхлестать хоть одного лентяя среди вас! Мне все равно! Но перед своей окончательной гибелью вы должны сослужить мне еще одну службу. Я должен показать соседям, что значит смеяться, когда Том дает дельные советы. Идите к вашим черномазым собратьям и подговорите их, чтоб все брали в руки что попадется и требовали освобождения. Всякая восставшая черномазая бестия найдет во мне своего союзника, — а из вас я делаю передовой отряд этой армии дьяволов! Посмотрим, что-то теперь запоют почтенные соседи!’ Через два дня настоящий пожар охватил весь округ. Негры отказывались работать. Они хватали оружие, которое было под руками, и бежали к мистеру Тому. И мистер Том, являясь к соседям во главе своих шаек, говорил одним: ‘Я пришел еще раз узнать хорошенько адрес доктора, о котором вы мне говорили!’ — другим: ‘Я пришел выспаться в вашем доме после пьянства!’ — третьим: ‘Я пришел сказать вам цены на джин и виски!’ Весть о том, что настал час осво бождения негров, облетела все штаты. Всюду происходило одно и то же: негры бросали работать и примыкали к черному войску мистера Тома. Это длилось шесть месяцев. Много было пролито негритянской крови, но это была последняя негритянская кровь, которая лилась в Америке. Через шесть месяцев во всей нашей великой стране не было ни одного белого, который мог бы посмеяться над мистером Томом: негры повсюду были свободны. И он, призвав к себе Бичер-Стоу, сказал: ‘Черт возьми, какого шума я наделал из-за такой черномазой девчонки! Делать нечего, — собирайся, завтра наша свадьба!’ На этот раз Бичер-Стоу, действительно, упала к ногам мистера Тома. Вот кто такая была Бичер-Стоу, и вот почему, джентльмен, когда говорят об истинной добродетели, — негры вспоминают черную мистрисс Бичер-Стоу.
Так рассказывал мне негр-чистильщик сапог в Чикаго, а негр, истопник в отеле в Нью-Йорке, только посмеялся над этим рассказом и заметил:
— Хе-хе! Чтоб превратить мистрисс Бичер-Стоу в негритянку, чистильщик сапог должен был вычистить ее своей ваксой! Мистрисс Бичер-Стоу — негритянская девушка! Когда она писала в газетах! Вам, вероятно, джентльмен, приходилось встречать этих людей, мужчин и дам, — если приходилось видеть какое-нибудь несчастие. Их никогда не увидишь там, где делается что-нибудь хорошее, где люди живут тихо да мирно. Они являются только туда, где происходит несчастие, где кто-нибудь страдает. Мистрисс Бичер-Стоу была одной из женщин, пишущих в газетах. Когда ей захотелось описать побольше несчастий, она поехала на одну из плантаций и поселилась среди негров. Тут не было недостатка ни в страданиях, ни в горе, ни в несчасти-ях. Оставалось только записывать, что видишь перед глазами. Не хватило даже чернил! Тогда негры приходили на помощь к Бичер-Стоу и, за неимением чернил, наполняли ее чернильницу теплой, красной кровью, которая текла из их ран. Это были слишком густые чернила, джентльмен, и мистрисс Бичер-Стоу разбавляла их своими слезами, чтобы можно было писать. Так кровью и слезами написала она все, что видела, сидя в хижине несчастного негра, которого звали, — это правда, — Томом. Книги, написанные кровью и слезами, не пропадают, джентльмен. Эту книгу прочел весь мир. И у всего мира она вызвала слезы, и у всего мира кровь бросилась в голову при мысли: ‘Как страдают черные!’ Тогда и вспыхнула эта великая война, — после которой черный человек стал человеком! Вот кто была мистрисс Бичер-Стоу, и вот как была написана ее книга.
Они не знают в большинстве случаев, эти бедные люди, кто она была, — но они знают ее имя, и нет ни одного негра от Сан-Франциско до Нью-Йорка, от Албэни до Ныо-Орлеана, для которого не было бы священно это имя:
— Бичер-Стоу.
Какой памятник для писательницы!..

Цыпленок

(Восточная сказка)

(Писано во время болезни Л. Н. Толстого.Примечание В.М. Дорошевича.)
Это было в Индии.
В Индии, где боги ближе к земле, и от их благодатного дыхания на земле случаются чудеса.
Такое чудо случилось в Пенджабе. Жил-был в Пенджабе великий раджа. Премудрый и славный.
От Ганга до Инда гремела слава его. Даже далекие страны наполнялись благоуханием его ума.
Из далеких стран сходились люди послушать его мудрости. Божество сходило к нему и беседовало с ним, и говорило его устами народу. И он всех принимал под тенью развесистого баобаба.
Он был богат и могуч, но оставил все и удалился в лес, и поселился там, далеко от людей и близко к божеству.
Целыми днями он стоял на коленях, устремив к небу восторженный взор.
И видел он в голубой эмали божество, доброе и грустное, с печалью и любовью смотревшее на землю. Когда же приходил кто, старый раджа прерывал для него свое созерцание божества и беседовал с пришедшим, пока тот хотел. И обращались к нему с вопросами, сомнениями все, кто хотел.
Кругом кипели войны, совершались насилия, носилось горе, — и на все, как эхо, откликался из глубины леса страдавший и молившийся старый раджа.
Его голос то гремел, как раскаты небесного грома, то проносился, как проносится по цветам легкое дыханье весеннего ветерка.
Грозный к сильным, полный любви к слабым. И звали мудреца индусы: — Великая Совесть.
Так жил в глубине леса старый, ушедший от всех благ мира раджа. У него были враги. Они кричали:
— Зачем он ушел от мира и не живет, как прилично радже?!
— Он делает это ради славы!
— Из лицемерья!
— Он пресытился!
И были около него хуже, чем враги, — его ученики. Они тоже бросили все. Хотя им нечего было бросать. Они тоже отказались от всего. Хотя им не от чего было отказываться. Они жили также под сенью окрестных деревьев, выбирая для этого баобабы, — потому что великий учитель жил под баобабом.
Они носили лохмотья, которые тлели у них на теле. Они ползали на брюхе, боясь раздавить ногой насекомое в траве.
Встречаясь с муравьем, они останавливались, чтобы дать ему время уползти с их пути и не задавить его. И считали себя святыми, потому что, дыша, закрывали рот рукою, чтобы нечаянно не проглотить и не лишить жизни маленькой мошки.
Подражая великому учителю, они также целыми днями стояли на коленях и смотрели, не отрываясь, вверх, хотя он видел в небе божество, а они видели только кончик своего носа.
И вот однажды ученый раджа заболел. Смутились все кругом, что уйдет из мира Великая Совесть, и бросились к инглезским врачам с мольбою: — Спасите нам его.
Инглезские врачи, посоветовавшись с их мудростью, сказали: — Старый раджа истощен. Возьмите цыпленка, сварите его и дайте пить больному. Это подкрепит его силы. Сейчас же принесли цыпленка.
Но факиры закричали голосами, дикими, как вой шакалов: — Что? Не он ли, когда голод изнурял нас, отдавал свой рис муравьям, потому что и муравьи в голодный год голодны также. Не он ли говорил: ‘Не убивайте’. И вы хотите напоить кровью его сердце. Убить живое существо, чтобы спасти его.
— Но он умрет.
— Но мы не допустим убийства!
И старый раджа умер.
А цыпленок остался жив.
Боги близко живут к земле в великой таинственной Индии. Увидав то, что происходило, Магадэва улыбнулся печальной-печальной улыбкой и вычеркнул завет, что начертал на золотой доске:
— Не поклоняйся идолу…
И написал с грустной улыбкой:
— Не поклоняйся цыпленку.

Часть II.
Из ста золотых сказок

Эти сказки принадлежат к числу тех ‘ста’ избранных ‘золотых сказок’, которые рассказываются в детстве будущему богдыхану

Чего не может сделать богдыхан

Всесильный богдыхан много видел при своем дворе людей ловких, людей хитрых, и ему захотелось увидеть счастливых людей.
— Я — солнце, которое золотит только вершины гор и лучи которого никогда не падают в долины! — сказал он себе и приказал своему главному обер-церемониймейстеру принести список низших чиновников.
Церемониймейстеры принесли 666 свитков, каждый в 66 локтей длины, на которых еле-еле уместились все имена.
— Сколько их, однако! — сказал богдыхан и, указав на имя мандарина 48 класса Тун-Ли, приказал главному обер-церемониймейстеру: — Узнай, что это за человек!
Приказания богдыхана исполняются немедленно, и не успел бы богдыхан сосчитать до 10000, — как главный обер-церемониймейстер вернулся и с глубоким поклоном сказал:
— Это твой старый служака, всесильный сын неба. Честный, скромный чиновник и примерный семьянин. Он отлично живет со своей женой, и они воспитывают дочь в благочестии и труде.
— Да будет ему радость! — сказал богдыхан. — Я хочу осчастливить его взглядом моих очей. Пойди и объяви ему, что в первый день новой луны он может представиться мне со своим семейством.
— Он умрет от счастья! — воскликнул главный обер-церемониймейстер.
— Будем надеяться, что этого не случиться! — улыбнулся добрый богдыхан. — Иди и исполни мою волю.
— Ну, что? — спросил он, когда обер-церемониймейстер возвратился во дворец.
— Твоя воля исполнена, как святая, всесильный сын неба! — простираясь ниц пред богдыханом, отвечал главный церемониймейстер. — Твое милостивое повеление было объявлено Тун-Ли при громе барабанов, звуках труб и ликующих возгласах народа, славившего твою мудрость!
— И что же Тун-Ли?
— Он казался помешанным от радости. Никогда еще мир не видел такого радостного безумия!
День представленья Тун-Ли ко двору приближался, казалось, медленно, — как все, чего мы ждем. Богдыхану хотелось поскорее взглянуть на счастливого человека, — и однажды вечером он, переодевшись простым кули, с проводником отправился в тот далекий квартал Пекина, где жил Тун-Ли. Еще издали слышны были крики в доме Тун-Ли.
— Неужели они так громко ликуют? — удивился богдыхан, и радость расцвела в его душе.
— Несчастнейшая из женщин! Презреннейшее из существ, на которое когда-либо светило солнце! — кричал Тун-Ли. — Да будет проклят тот день и час, в который мне пришло в голову на тебе жениться! Поистине, злые драконы нашептали мне эту мысль!
— Мы живем триста лун мужем и женой! — со слезами отвечала жена Тун-Ли. — И я никогда еще не слыхала от тебя таких проклятий. Ты всегда находил меня милой, доброй и верной женой. Хвалил меня.
— Да, но мы не должны были представляться богдыхану! — с бешенством отвечал Тун-ли. — Ты покроешь меня позором! Ты сделаешь меня посмешищем всех! Разве ты сумеешь отдать тридцать три грациозных поклона, как требуется по этикету?.. Мне придется сквозь землю провалиться со стыда за тебя и за дочь. Вот еще отвратительнейшее существо в целом мире! Урод, какого не видывало солнце!
— Отец! — рыдая, отвечала дочь Тун-Ли. — Отец, разве не ты называл меня красавицей? Своей милой Му-Сян? Своей кроткой Му-Сян? Разве ты не говорил, что милее, лучше, послушнее меня нет никого в целом мире?
— Да! Но нога в два пальца длиною! — с отчаянием восклицал Тун-Ли. — Я уверен, что богдыхан умрет от ужаса, увидев такую ногу-чудовище.
— Меня растили не для того, чтобы носить в паланкине! — плакала бедняжка Му-Сян. — Мои ноги для ходьбы. Я должна ведь выйти замуж за такого же скромного и бедного чиновника, как ты, отец. Меня воспитывали для труда.
— Будь проклято твое уродство, когда надо представляться богдыхану! — закричал вне себя Тун-Ли.
В оту минуту у дверей раздался удар гонга, и в горницу вошел ростовщик.
— Ну, что же, Тун-Ли? — спросил он. — Обдумал ты мои условия?
— Но мы умрем с голода, если примем твои условия! — прошептал Тун-Ли, от ужаса закрывая ладонями лицо.
— Как хочешь! — пожал плечами ростовщик. — Но помни, что время идет. Если ты будешь медлить, — мы не успеем сделать ни синего шелкового платья с золотистыми рукавами для тебя, ни зашитого шелками платья для твоей жены, ни расшитого цветами платья для твоей дочери. Ни всего того, что необходимо, чтобы представиться ко двору. Что ты будешь тогда делать?
— Хорошо, я согласен… согласен… — пробормотал Тун-Ли.
— Так помни же, чтобы не было потом споров. Я делаю тебе все ото, а ты в каждую новую луну отдаешь мне три четверти своего жалованья.
— Но мы умрем с голоду! — воскликнул Тун-Ли, всплескивая руками. — Возьми половину. Не убивай нас!
Тун-Ли, его жена и бедная маленькая Му-Сян ползали перед ростовщиком на коленях, умоляя его брать половину жалованья Тун-Ли.
— Ведь мы должны будем голодать всю остальную жизнь.
— Нет, три четверти жалованья каждую новую луну, — стоял на своем ростовщик, — последнее слово: согласен ты или нет?
И Тун-Ли, рыдая, отвечал:
— Хорошо, делай!
— О, небо! — прошептал богдыхан, и слезы полились из его глаз.
— Не смей мне говорить этого! — закричал он в величайшем гневе, когда вернулся во дворец и главный церемониймейстер, по обычаю, распростерся пред ним ниц и назвал его ‘всесильным’.
— Не смей мне лгать! — со слезами закричал богдыхан. — Какой я всесильный! Я не могу сделать человека счастливым!
И грустный, бродя по своим великолепным, благоухающим садам, он думал:
‘Я — солнце, которое светит и греет только издали, и сжигает, когда приближается к бедной земле!’

Волшебное зеркало

— Так смотри же, принеси мне хороший подарок! — кричала О-Мати-Сан своему мужу Ки-Ку, который в первый раз отправлялся в город.
— Принес мне подарок? — встретила она его вопросом, когда Ки-Ку вернулся.
В городе удалось отлично заработать, и Ки-Ку принес с собою много хороших вещей для хозяйства.
— А это тебе! — сказал он, передавая Мати сверкавший металлический кружок. — Посмотри-ка сюда.
О-Мати-Сан даже вскрикнула от испуга, когда из хорошенькой рамочки, в которую был отделан металлический кружок, на нее взглянуло смеющееся женское лицо.
— Кто это? — с испугом спросила она.
— Ха, ха, ха! — залился хохотом Ки-Ку. — Кто это? Да это ты сама!
Вслед за ним залилась, словно маленький серебряный колокольчик, звонким смехом О-Мати-Сан.
— Как велика премудрость человеческая! — восклицала она, глядя в зеркало. — Они умеют там, в городе, рисовать портреты людей, которых никогда не видали!
И находя женщину, которая глядела из рамки, очень хорошенькой, говорила, что портрет чрезвычайно похож.
С этих пор дом Ки-Ку стал похож на клетку, в которой живет очень веселая птичка.
Целые дни О-Мати-Сан прыгала, пела, глядя на этот чудесный портрет, который улыбался и радовался, как она.
Но всему свое время. Среди забав и утех О-Мати-Сан родила дочку О-И-Сан. В семье стало трое — настало время труда и забот. Великолепная игрушка, как драгоценное сокровище, была спрятана в самый низ сундука, и О-Мати-Сан отдалась труду и заботам. Дочка росла.
Казалось, жизнь О-Мати-Сан переливалась в 0-И. Чем больше вваливались и бледнели щеки Мати, тем больше румянец разливался по щекам О-И-Сан.
И когда ей минуло 14 лет, Ки-Ку смело мог сказать, обнимая обеих:
— Теперь у меня две маленьких Мати — старая и молодая. О-И-Сан была вылитая Мати.
Теперь она щебетала в маленьком бумажном домике, делая его похожим на клетку с веселой птичкой.
Но очередь приходит всему. Приходили и уходили радости, приходил труд, пришла и смерть, как она приходит ко всем. О-Мати-Сан умирала.
— Неужели я тебя никогда не увижу? — рыдала у ее изголовья бедная О-И.
— Дитя мое! — отвечала ей О-Мати-Сан. — Ты будешь мекя видеть всегда, когда захочешь. Я всегда буду с тобой. И ты меня будешь видеть не такой, как я теперь, старой, больной, а такою, какою ты, помнишь, видала меня, когда была маленькой: веселой, смеющейся, молодой, красивой, как ты теперь. Когда я умру, открой сундук, и на дне ты найдешь мой чудесный портрет. Он был сделан, когда я была молода…
Сказала и умерла.
Поплакав по матери, О-И-Сан вспомнила о портрете, открыла сундук, достала со дна хранившийся там, как драгоценность, блестящий кружок, оправленный в красивую рамку, — взглянула и вскрикнула от радости, счастья, восторга.
На нее, улыбаясь счастливыми глазами, смотрела ее мать, не старая, не больная, а молодая, веселая, какою О-И видала ее только давно-давно, в детстве. О-И запрыгала от радости.
Теперь она целые дни проводила с волшебной игрушкой, любуясь на дорогое лицо матери. Она разговаривала с нею, и хотя мать ничего не отвечала ей, но по движениям губ, по улыбке, по блеску глаз О-И-Сан видела, что та ее понимает.
Когда О-И-Сан была радостна, улыбалась и мать. Когда О-И-Сан была грустна, грусть ложилась и на дорогое лицо, и О-И-Сан спешила улыбнуться, чтоб развеселить милую мать. Так жила О-И-Сан.
Однажды через их деревню проходил премудрый жрец великой богини Каннун.
— Что ты делаешь, дитя мое? — спросил он, увидев О-И-Сан, которая смеялась и болтала, глядя в зеркало.
— Я разговариваю с покойной матерью, — отвечала О-И-Сан, — смотрю на еа лицо и радуюсь, что она сегодня такая веселая и счастливая.
— Да разве это лицо твоей матери, неразумное дитя? — покачал головой мудрый жрец. — Разве это портрет? Это зеркало, и оно отражает твое лицо. Понимаешь, твое? Дай мне зеркало, я посмотрю, и оно отразит мое лицо.
О-И-Сан со страхом подала ему зеркало и с ужасом увидела среди хорошенькой рамочки старое, желтое, мудрое лицо жреца. — Это был твой портрет!
— Мой? — воскликнула О-И-Сан и с рыданиями упала на землю. — Я опять потеряла свою мать! И она рыдала, рыдала неутешно, лежа на земле. И сказала богиня Каннун, богиня милосердия: — Проклятый жрец! Счастье в незнаньи. Зачем ты знаньем отравил счастье человека? Да будешь ты проклят с твоим знаньем! И прокляла она премудрого жреца.

Дождь

Сын неба, — пусть его имя переживет вселенную! — император Ли-О-А стоял у окна своего фарфорового дворца. Он был молод и потому добр. Среди роскоши и блеска он не переставал думать о бедных и несчастных. Шел дождь. Лил ручьями. Плакало небо, лили за ним слезы деревья и цветы.
Грусть сжала сердце императора, и он воскликнул:
— Плохо тем, кто в дождь не имеет даже шляпы!
И повернувшись к своему камергеру, он сказал:
— Я хотел бы знать, сколько таких несчастных в моем Пекине?
— Свет солнца! — ответил, падая на кольни и наклонив голову, Тзунг-Хи-Тзанг. — Разве есть что-нибудь невозможное для повелителя царей? Еще до заката солнца ты будешь знать, отец зари, то, что тебе угодно!
Император милостиво улыбнулся, и Тзунг-Хи-Тзанг побежал быстро, как только мог, к первому министру Сан-Чи-Сзну.
Он прибежал, едва переводя дух, и второпях не успел даже отдать всех почестей, которые следовали первому министру.
— Радость вселенной, наш всемилостивый повелитель, — задыхаясь проговорил он, — в ужасном беспокойстве. Его беспокоят те, кто ходит в дождь без шляпы в нашем Пекине, и он хочет знать сегодня же, сколько их числом!
— Да есть-таки бездельников! — отвечал Сан-Чи-Сан. — А впрочем…
И он приказал позвать Пай-Хи-Во, начальника города.
— Плохие новости из дворца! — сказал он, когда Пай-Хи-Во склонил голову к земле в знак внимания. — Владыка наших жизней заметил непорядки!
— Как? — с ужасом воскликнул Пай-Хи-Во. — Разве но существует прекрасного тенистого сада, который закрывает дворец от Пекина?
— Уж не знаю, как это случилось, — ответил Сан-Чи-Сан, — но его величество ужасно беспокоят негодяи, которые ходят в дождь без шляпы. Он желает знать сегодня же, сколько такого народа в Пекине. Распорядись!
— Позвать ко мно сейчас же эту старую собаку Хуар-Дзун-га! — кричал через минуту Пай-Хи-Во своим подчиненным.
И когда начальник стражи города, белый от ужаса, дрожащий, повалился ему в ноги, мандарин обрушил на его голову целый водопад проклятий.
— Негодяй, бездельник, подлый предатель! Ты хочешь, чтоб нас всех распилили пополам вместе с тобой!
— Объясни мне причину твоего гнева, — колотясь от дрожи у ног мандарина, сказал Хуар-Дзунг, — чтоб я мог понимать утешительные слова, которые ты мне говоришь. И аче, я боюсь, я не пойму языка твоей мудрости!
— Старая собака, которой следовало бы смотреть за стадом свиней, а не за самым большим городом на свете! Сам повелитель Китая обратил внимание, что у тебя в городе беспорядки, — по улицам шатаются негодяи, у которых даже в дождь нет шляпы, чтоб надеть. Чтобы к вечеру ты мне дал знать, сколько их останется в Пекине?
— Все будет исполнено в точности! — ответил, три раза ударяясь лбом об пол, Хуар-Дзунг, и через мнговенье ока он уже кричал и топал ногами на стражей, которые были собраны оглушающими звуками гонга.
— Негодяи, из которых я повешу половину только для того, чтобы остальных изжарить на угольях! Так-то вы смотрите за городом! У вас в дождь ходят по улицам без шляп! Чтобы через час (Китайский час — 40 минут) были переловлены все, у кого нет шляпы даже из тростника!
Стражи принялись исполнять приказание, — и в течение часа на улицах Пекина шла настоящая охота.
— Держи его! Лови! — кричали стражи, гоняясь за людьми, не имевшими шляп.
Они тащили их из-за заборов, из-под ворот, из домов, куда те прятались, как крысы, которых преследует повар, чтобы сделать из них рагу.
И через час без одной минуты все, кто в Пекине не имел шляп, стояли во дворе тюрьмы. — Сколько их? — спросил Хуар-Дзунг.
— Двадцать тысяч восемьсот семьдесят один! — отвечали, кланяясь в землю, стражи. — Палачей! — приказал Хуар-Дзунг.
И через полчаса (Китайские полчаса20 минут) 20 871 обезглавленный китаец лежал на дворе тюрьмы.
А 20 871 голова была воткнута на пики и разнесена по городу в назидание народу.
Хуар-Дзунг пошел с докладом к Пай-Хи-Во. Пай-Хи-Во — к Caн-Чи-Сану. Сан-Чи-Сан дал знать Тзунг-Хи-Тзангу.
Наступил вечер. Дождь кончился. Пробегая, ветерок трогал деревья, и дождь бриллиантов летел с деревьев на благоухающие цветы, которые искрились и горели в лучах заходящего солнца.
Из блеска и благоухания был создан весь сад, — и сын неба Ли-О-А стоял у окна своего фарфорового дворца, любуясь чудной картиной.
Но, молодой и добрый, он и в эту минуту не забывал о несчастных!
— Кстати! — сказал он, обращаясь к Тзунг-Хи-Тзангу. — Ты хотел мне узнать, сколько народу в Пекине не имеют даже шляпы, чтоб накрыться во время дождя?
— Желание владыки вселенной исполнено его слугами! — с низким поклоном отвечал Тзунг-Хи-Тзанг.
— Сколько ж их? Смотри, говори только правду!
— Во всем Пекине нет ни одного китайца, у которого не было бы шляпы, чтоб надеть во время дождя. Клянусь, что я говорю чистейшую правду!
И Тзунг-Хи-Тзанг поднял руки и наклонил голову в знак священной клятвы.
Лицо доброго императора озарилось счастливой и радостной улыбкой.
— Счастливый город! Счастливая страна! — воскликнул он. — И как счастлив я, что под моим владычеством так благоденствует народ.
И все во дворце были счастливы при виде счастья императора. А Сан-Чи-Сан, Пай-Хи-Во и Хуар-Дзунг получили по ордену Золотого Дракона за отеческие попечения о народе.

Белый дьявол

Мудрец Туиг-Са-О был ученейшим из людей. Он знал все, что делается на земле, под землей, в водах, среди звезд. Спокойно и неторопливо он делал теперь те несколько шагов, которые отделяли его от могилы, вырытой в его саду, среди цветов.
‘Сегодня я еще сам иду к ней, а скоро!.. — улыбаясь, думал он, каждое утро идя посмотреть на свою могилу. — Я знаю многое, а здесь узнаю остальное!’
И он улыбался могиле, которая улыбалась ему среди цветов. И вот однажды, когда Тунг-Са-О стоял и смотрел в свою могилу, к нему подошел дух человеческий.
— А хорошо бы пожить еще раз! — сказал дух человеческий.
— Зачем? — воскликнул мудрец. — Только глупец, кончив тяжкий и утомительный путь и стоя перед дверью, возвращается назад и снова делает весь путь!
— А хорошо бы пожить! — ответил на это дух человеческий.
— Человек, как сурок, выскакивает из люльки, чтобы спрятаться в могилу. Я кончил это презренное существование! — воскликнул Тунг-Са-О.
А дух человеческий вздохнул и сказал:
— А хорошо бы пожить!
Долго и мудро говорил еще Тунг-Са-О о тщете человеческой жизни, о страданьях, лишеньях, болезнях, а дух человеческий вздыхал и повторял в ответ на все:
— А хорошо бы пожить!
— Знать и вечно жаждать знанья. И чем больше знаешь, тем больше мучишься этой палящей жаждой. Жизнь — неизреченное мученье! Жизнь — это вечная жажда, и только могила сразу утолит ее!
— А хорошо бы пожить! — вздохнул дух человеческий.
И Тунг-Са-О закончил свои рассужденья:
— А хорошо бы, действительно, пожить! — со вздохом сказал он.
И в ту же минуту перед ним предстал дьявол, с белым, белым лицом. Он не носил нашей священной косы, и короткие волосы его были светлы и мягки, как шелк.
— Привет мудрому! — воскликнул белый дьявол. — Люди пред тобой, Тунг-Са-О, как трава перед вековым дубом, и я готов служить тебе. Я возвращу тебе юность, и всеми радостями наполню твое существование. Я дам тебе такие знанья, и научу тебя таким искусствам и ремеслам, что ты будешь волшебником и радостью наполнишь жизнь свою и жизнь кругом.
— А какой потребуешь ты за это платы? — спросил боязливо Тунг-Са-О. — Моей души? Жизни?
— Нет! О, нет! — воскликнул белый дьявол. — Про нас рассказывают глупости, будто мы отнимаем у людей душу, жизнь. Это клевета. Это незнанье. Ты пройдешь всю свою жизнь без страха, без опасений, — а я только буду идти всегда на один шаг впереди тебя.
— Иди! — сказал мудрец.
И они пошли через дремучий лес, заросший непроходимой чащей. Белый дьявол шел впереди и раздвигал колючие ветви, так что мудрец шел за ним по очищенной дорожке, спокойно, не получая ни одной царапины.
‘Какой глупый этот белый дьявол! — улыбаясь, думал Тунг-Са-О. — Пусть всегда идет впереди. Это даже очень хорошо, если приходится идти зкмой по глубокому снегу или там, где много волчьих ям’.
Так пришли они к жилищу могущественного дракона, который коснулся своим жалом Тунг-Са-О, — и Тунг-Са-О вдруг стало опять 18 лет.
Помолодел но только он, а весь мир кругом. Он увидел в мире много цветов, которые чудно пахли, и среди этих цветов резвились птицы, певшие песни, которых он еще не слыхал, когда был стариком.
И Тунг-Са-О захотелось весь мир обратить в цветы. Тунг-Са-О проходил мимо лавки искусника, который делал из драгоценных камней побрякушки на радость людской пустоте.
— Я знаю чудные искусства и ремесла, которые не снились тебе! — сказал Тунг-Са-О. — Дай мне обделать твои камни, и я превращу их в дивные цветы.
— Преврати, если ты такой искусник! — сказал ювелир. И так как Тунг-Са-О знал необыкновенные искусства и необыкновенные ремесла, то он принялся придавать драгоценным камням невиданную форму. Он принялся вытачивать цветы из цельных камней. Огромные бриллианты расцвели пышными розами, на лепестках которых солнце зажигало золотые, голубые, красные горящие точки. Большие изумруды приняли форму сверкающих листьев. А из сапфиров выросли незабудки.
Потрудившись так до вечера и страшно устав за работой, Тунг-Са-О пошел к хозяину, чтоб получить заработок.
— А у меня только что был белый человек, с волосами, как шелк, и получил все, что следовало, за тебя! — воскликнул хозяин. — Только что! Я удивляюсь даже, как вы не встретились в дверях.
— При таких условиях но стоит и работать! — проворчал очень недовольный Тунг-Са-О и стал думать только о наслаждениях.
Как раз навстречу Тунг-Са-О несли в паланкине 14-летнюю девушку, дочь самого богатого и самого знатного мандарина. Она была хороша, как благоухающий несорванный цветок. Ее ножки были так малы, что не могли бы сделать и шагу, — и это придавало ей прелесть ребенка, и счастлив тот, кто будет ее мужем: сколько радостей! Ее робкие, неуверенные шаги будут вызывать восторг и нежность в его сердце, как первые шаги ребенка.
Ее маленькие глазки смотрели на все кругом — деревья, дома, людей — с удивленным видом, словно спрашивали:
— Что это такое?
Так она была невинна.
А крошечные ручки с испугом держались за край паланкина, словно боялись, что ветер вот-вот подхватит этот цветок земли и унесет в воздух, и не отдаст его земле. Словом, красавица очень понравилась Тунг-Са-О. А так как ему помогал дьявол, а может быть, просто потому, что Тунг-Са-О было 18 лет, и он был красив, — сердце крошки-красавицы забилось сильнее, забилось желанием.
Мандарин с восторгом согласился выдать свою дочь за самого ученого человека и величайшего искусника в стране, и свадьба была отпразднована с величайшей пышностью.
Свадебный пир приходил к концу, и Тунг-Са-О, сопровождаемый нескромными шутками, которые еще больше зажигали горевшие желания, оставил гостей.
Он шел в покой своей жены, чтоб там, среди цветов, сорвать лучшую из лилий и горящими устами коснуться маленького алого цветка — уст своей невесты.
И на пороге покоя он встретил выходящего оттуда белого дьявола:
— Я это сделал за тебя!
Зарыдал Тунг-Са-О, и мир показался ему садом, в котором росли цветы без благоухания, и, без песен, бестолково прыгали пестрые птицы.
Так жил Тунг-Са-О долгую, долгую, серую жизнь, пока однажды он не очутился на берегу глубокого ручья.
Через ручей был переброшен мостик, такой легкий и такой непрочный, что по нем мог перейти только один человек. Первый же, кто прошел бы по нем, расшатал бы его так, что следующий упал бы в ручей и утонул.
И в ту минуту, как Тунг-Са-О хотел поставить ногу на мостик, — впереди него проскользнул белый дьявол и перешел по мостику. За ним, вторым, пошел Тунг-Са-О. Мостик упал, и Тунг-Са-О утонул.
Утонул, радостно приветствуя смерть — избавительницу. Вот и вся сказка.
Сын неба! Бойся белых дьяволов! Они не отнимают ни души, ни жизни, но они оскверняют все, что есть лучшего в первой, берут себе все, что есть хорошего во второй.

О пользе наук

Был в Китае богдыхан Цзан-Ли-О, — да сохранится его имя в памяти людей до тех пор, пока существует наше отечество. Он очень интересовался науками, хотя сам едва умел читать и поручал всегда подписывать свое имя другому, чем очень пользовались ближайшие мандарины.
Но так как, несмотря на это, он очень интересовался науками, то однажды Цзан-Ли-О и задал себе вопрос:
— Для какого дьявола они существуют на свете? И он приказал в определенный день созвать всех ученых для всенародного допроса.
Желание сына неба — закон для земли.
У ворот всех университетов забили огромные барабаны, и глашатаи закричали:
— Эй, вы! Ученый народ! Бросайте-ка книги, идите в Пекин отвечать радости вселенной, нашему милостивому богдыхану, какую такую пользу приносят ваши науки.
В назначенный день на большой площади перед дворцом собрались все ученые люди Китая. Были тут такие старики, что их несли на носилках, но были и молодые ученые, которые казались старше самых старых стариков. Были ученые, так высоко задиравшие голову, что у них спинной хребет выгнулся назад, и они не могли бы с почтением поклониться при встрече даже самому богу. Были тут и люди, у которых спинной хребет сломался в угол от сидения за книгами. Были люди, очень награжденные за свою ученость. Были ученые с тремя, четырьмя, попадались и с пятью шариками на шапке. Были такие, которые носили трехглазое павлинье перо. Были ученые и в зеленых куртках, и было даже несколько желтых кофт!
И все были, конечно, в очках, потому что очки, как известно, первый признак учености. Ученые всегда близоруки.
Когда солнце вышло из-за облаков и засверкало на этих очках, богдыхан даже зажмурился.
‘Как горят у них глаза! — подумал он. — Словно ждут прибавки жалованья’.
И богдыхан, оглядев толпу и увидав, что все в порядке, сказал:
— В никогда не прекращающихся заботах о благе наших детей-китайцев, решили мы выяснить вопрос: зачем это на свете существуют науки? Давно уже они существуют, и вот хотим мы узнать, для чего? А потому отвечайте нам прямо и откровенно, без утайки и безо всякой хитрости: зачем науки и какой от них толк? Начнем хоть с тебя! — указал он на знаменитейшего астронома. — Сам сын неба, с неба я желаю и начинать. Так будет мне приличнее. Твоя наука самая высокая, ты первый и говори!
Знаменитый астроном вышел вперед, отдал сколько полагалось по этикету поклонов и ласково сказал:
— Когда невежде приходится вечером выйти за чем-нибудь из дома, он, как свинья, смотрит только себе под ноги, а если и случится ему взглянуть на небо, он увидит только, что небо, словно оспой, покрыто звездами. Другое дело, ученый астроном! Для него рисунки из звезд — это слова, и он читает небо, как книгу: надо ли ждать наводнений, велики ли будут приливы и отливы вод, как будет светить солнце, сильно или не очень. Вообще, мы узнаем будущее.
— Будущее! Это любопытно! — сказал богдыхан. — А ответь мне, что делается теперь, в эту самую минуту, в Нанкине?
— Откуда же я могу знать это, светило вселенной! — униженно кланяясь, ответил астроном.
— Недурно! — воскликнул богдыхан. — Будущее-то вы знаете, а вот настоящего-то — нет! Лучше бы вы настоящее знали, чем будущее! Полезнее бы! А то будущее! Будущее! Самая, по-моему, твоя бесполезная и глупая наука! Следующий!
За астрономом стоял знаменитый историк. Такой, говорят, историк, что знал по именам всех китайцев, которые когда-либо жили на свете! Он распростерся перед богдыханом и сказал:
— Образец добродетелей, великий правитель, равного которому даже я не знаю во всей истории Китая! Моя наука не возбудит, конечно, твоего мудрого гнева, как наука моего предшественника. Мы занимаемся прошлым. Изучаем его, отмечаем все промахи, ошибки, даже глупости.
— Наука, очень удобная для дураков! — воскликнул богдыхан. — Всякий дурак может сколько угодно безнаказанно делать глупости. Стоит ему сослаться на вашу науку: ведь глупости и ошибки, скажет он, делались всегда. Дурацкая наука! Убирайся!.. Ты чем занимаешься и какой толк от твоей науки?
Дрожащий ученый, к которому был обращен этот вопрос, поборол кое-как свое волнение и сказал:
— Мы изучаем вопросы государственного устройства. Как должно управляться государство, какие должны быть законы, какие права должны иметь мандарины, какие простой народ.
— Должны! Должны! — крикнул богдыхан. — Как будто на свете все делается, как должно. На свете никогда не делается все, как должно. Поневоле, благодаря вашей науке, всякий будет сравнивать то, что есть, с тем, как должно быть, и всегда останется недоволен. Самая вредная наука! Прочь с глаз моих! Вон!.. Ты что нам расскажешь?
На этот раз вопрос был обращен к доктору.
— Нашу науку, — отвечал он с поклонами, — все признают полезной. Мы изучаем свойства трав и что из какой можно сделать — из какой вытяжку, из какой порошок, из какой бальзам. Мы собираем корни женьшеня и учим, что из них надо отбирать — которые больше всего похожи на человеческую фигуру. Мы сушим молодые, еще мягкие рога оленя, толчем их и делаем из них навар, густой, как клей, и целебный, как воздух весны: он как рукой снимает все недуги. Конечно, когда человек здоров, ему не нужна наша наука, но если он не убережется и заболеет, мы ему помогаем.
— Не убережется! Пускай бережется! — мягче, чем перед этим, но все же с гневом, сказал богдыхан. — Только поощряете людей к легкомыслию. Решительно не понимаю, какой толк от всех ваших наук!
И, обратившись к знаменитейшему и величайшему поэту Му-Си, который жил как раз в это самое время, богдыхан приказал:
— Ты отвечай о пользе науки! Му-Си вышел, поклонился, улыбнулся и сказал:
— Был у одного из твоих предков, сын неба, такой чудный сад, в котором росли такие чудные, душистые цветы, что не только пчелы слетались со всей округи, но даже люди за милю и более останавливались, нюхали воздух и говорили: ‘Вероятно, сегодня дверь рая оставлена открытой’. И забралась однажды в этот сад корова. Увидав, что из земли много кой-чего растет диковинного, она начала есть цветы. Пожевала розу, но бросила, потому что наколола язык. Пожевала лилий, пощипала резеды, левкоев, взяла в рот жасмину и выплюнула. ‘Совсем никакого вкуса! — сказала корова. — Решительно не понимаю, зачем это люди разводят цветы!’ По-моему, сын неба, корове лучше бы и не задавать себе этого вопроса.
Богдыхан рассердился и сказал:
— А отрубите-ка ему голову!
Палачи сейчас же здесь же отрубили Му-Си голову.
И, глядя на обезглавленное тело Му-Си, богдыхан задумался. Довольно долго думал, наконец, вздохнул и сказал:
— Один был умный человек во всем Китае, да и тот теперь помер!

История об одной кормилице

Богдыхан Дзинг-Ли-О, прозванный Хао-Ту-Ли-Чи-Сан-Хе-Нун, что значит Сама Справедливость, однажды, проснувшись, почувствовал себя не совсем здоровым. — Богдыхан болен!
По дворцу пошли разговоры. Многие перестали кланяться первому министру. Придворный поэт написал приветственную оду преемнику.
Лучшие врачи, бледные от страха, с поклонами, с извинениями исследовали богдыхана, с ужасом пошептались, и старший врач, повалившись в ноги, воскликнул:
— Позволишь сказать всю правду, утешенье человечества?
— Говори! — разрешил богдыхан.
— Конечно, ты — сын неба! — сказал старший врач. — Но по несказанному милосердию своему ты иногда снисходишь к людям и тебе угодно бывает заболевать такими болезнями, какими могут страдать и обыкновенные смертные. Сегодня день твоей величайшей снисходительности: у тебя просто расстроен желудок.
Богдыхан страшно изумился:
— Отчего? На ночь я не пил ничего, кроме молока моей кормилицы. Триста шестьдесят месяцев, как я богдыханом, и питаюсь, как мне подобает, молоком кормилицы. У меня переменилось триста шестьдесят кормилиц, и никогда со мной не случалось ничего подобного. Кто и чем обкормил мою кормилицу?
Немедленно произвели строжайшее следствие, — но оказалось, что кормилица ела только самые лучшие блюда, и притом ей давали их в умеренном количестве.
— Может быть, она больна от природы. Чего смотрели те, кто мне ее выбирал? — разгневался богдыхан. — Казнить виновных.
Виновных казнили, но по самом тщательном исследовании оказалось, что они ни при чем: кормилица была совершенно здорова.
Тогда богдыхан приказал позвать к себе кормилицу.
— Отчего у тебя испортилось молоко? — строго спросил он.
— Сын неба, благодетель вселенной. Сама Справедливость, — отвечала трепещущая кормилица, — ты ищешь правды не там, где она спряталась. Меня никто не обкармливал и я сама не объедалась. Точно так же я от роду не была ничем больна. Мое молоко сделалось дурным потому, что я все думаю, что делается у меня дома.
— Что же такое делается у тебя дома? — спросил богдыхан.
— Я родом из провинции Пе-Чи-Ли, управлять которой тебе угодно было поручить мандарину Ки-Ни. Он делает страшные вещи, радость вселенной. Он продал наш дом и деньги взял себе, потому что мы не могли дать ему взятки, которой он требовал. Он взял к себе в наложницы мою сестру, а ее мужу отрубил голову, чтобы тот не жаловался. Кроме того, он казнил моего отца и посадил в тюрьму мою мать. Вообще — поступил с нами так, как он поступает со всеми. При воспоминании обо всем этом я плачу, — и вот отчего у меня портится молоко.
Богдыхан страшно разгневался.
— Созвать ко мне всех моих советников! И когда те явились, строго-настрого приказал:
— Найти мне сейчас честного человека.
Такого нашли. И богдыхан сказал ему:
— Мандарин Ки-Ни, которому я поручил управлять провинцией Пе-Чи-Ли, творит такие дела, что у моей кормилицы испортилось даже молоко. Сейчас же отправляйся туда, произведи моим именем самое строгое следствие и донеси мне. Только смотри, все без утайки, без прибавки, — чтобы правда смотрелась в твои слова, как смотрится месяц в спокойное заснувшее озеро. Знаешь, в тихую ночь, — когда смотришь и не разберешь: да где же настоящий месяц и где отраженье — в озере или на небе? Ступай.
Честный человек немедля отправился с целой сотней самых искусных следователей.
Насмерть перепуганный мандарин, видя, что дело плохо, предложил посланному взять хорошую взятку.
Но честный человек, будучи послан самим богдыханом, не решился этого сделать.
Три раза менялся месяц на небе, а честный человек с сотней следователей все еще разбирал дела. Наконец, когда четвертый месяц был уже на исходе, честный человек явился к богдыхану, повалился в ноги и спросил:
— Всю ли правду говорить, Сама Справедливость?
— Всю! — приказал богдыхан.
— Если есть во всем мире, который принадлежит тебе и никому больше, уголок, достойный слез, — то это провинция Пе-Чи-Ли, сын неба. Поистине она способна вызвать слезы у самого злобного дракона. По всей провинции все просят милостыню, и некому подать милостыни, потому что все ее просят. Дома разорены, рисовые поля не засеяны. И все это не потому, что жители отличаются леностью, а потому, что мандарин Ки-Ни берет у них все, что бы они ни заработали. В судах нет справедливости, и прав только тот, кто больше даст мандарину. О добрых нравах там забыли даже думать. Стоит увидеть Ки-Ни девушку, которая ему приглянется, и он берет ее себе, отнимая у отца, у матери. Да и не только девушек, он берет даже замужних женщин.
— Да не может быть! — воскликнул богдыхан.
— Не только месяц, но и солнце могло бы посмотреться в истину моих слов! — отвечал честный человек. — Все, что я говорю, правда. Украшение твоей власти, цвет твоих провинций, — провинция Пе-Чи-Ли гибнет!
Богдыхан схватился за голову в знак глубокой горести.
— Надо будет подумать, что сделать! Надо будет подумать!
Он приказал всем придворным ждать в большом зале, а сам, уединясь в соседней комнате, ходил из угла в угол и думал. Так прошел весь день. Перед вечером богдыхан вошел к придворным, торжественно сел под баллахином и, когда все упали лицом к земле, объявил:
— Провинция Пе-Чи-Ли находится в ужасном положении, а потому постановляем: никогда не брать оттуда кормилиц для богдыхана.
С тех пор никогда не берут для богдыхана кормилиц из провинции Пе-Чи-Ли.

Исполнение желаний

Когда премудрый, славный, великий богдыхан Юн-Хо-Зан наследовал власть от отца своего, повелителя вселенной Хуар-Му-Сяна, и вступил на престол своих предков, — по обычаю нашей страны, к нему приблизился с 100 поклонами верховный церемониймейстер и поставил около трона корзину из простого тростника.
— Что это значит? — милостиво спросил молодой сын неба.
— Повелитель вселенной, — отвечал церемониймейстер, — есть в нашей премудрой стране обычай ставить эту простую корзину у великолепного трона императора. В течение жизни богдыхан пишет на бумажках свои тайные желания и опускает в корзину. И при жизни богдыхана никто не смеет коснуться этой корзины. Когда же небо снова похищает его у земли, другими словами, когда он соединяется со своими предками, иначе говоря, когда он умирает, — эти бумажки развертываются, желания почившего богдыхана всенародно читаются и свято приводятся в исполнение.
— Отличное обыкновение! — сказал Юн-Хо-Зан. — Я хотел бы узнать, какие желания были высказаны моими святыми предками!
— На это нелицеприятно ответит тебе придворный историк, милость солнца!
И вперед с поклонами выступил придворый историк, готовый отвечать.
— Много ли желаний было найдено после моего прадеда, великого Тун-Ли-Чи-Сана, и каковы они были? — спросил богдыхан.
— Свет солнца! Улыбка небес! Когда небо ограбило землю, и твоего великого прадеда не стало больше с нами, в его корзине было найдено столько записок, сколько дней было в его справедливом и славном царствовании. И на всех записочках было написано одно и то же. Каждый день, отходя ко сну, он писал одно и то же тайное желание.
— В чем оно заключалось?
— Твой прадед, великий Тун-Ли-Чи-Сан, был премудрым, а главное, — справедливым правителем. Изо всех добродетелей он больше всего стремился к этой. Справедливость, как цветок, цвела в его сердце. И его единственным желанием было: ‘Пусть судьи судят справедливо, мудро, честно и нелицеприятно’. Когда, по священному обычаю, это желание было прочитано всенародно, все пали ниц и восславили божественную премудрость почившего богдыхана.
— Было ли исполнено это желание, как то подобает? — спросил богдыхан.
— Повелитель, мудрость, радость вселенной! — падая на землю, ответил придворный историк. — Не люди, а обстоятельства управляют землей. Планеты имеют влияние на ход земных дел. Среди драконов, управляющих миром, есть не только добрые, но и злые. ‘Между намерением и делом, — сказал Конфуций, — столько же расстояния, сколько между добром и злом’. Человек часто походит на безумца и на слепого: идет налево, когда хочет идти направо, и шагает по рытвинам, когда рядом прямая дорога. Словом, желание твоего премудрого прадеда пока еще не приведено в исполнение.
— Ну, а каковы были желания моего деда? — захотел знать Юн-Хо-Зан.
— Правление твоего деда, великого А-Пуо-Чин-Яна, было продолжительно и счастливо, — отвечал придворный историк, — он получил в истории имя Бескорыстного. Когда бывал виновен кто-либо из вице-королей, и надо было наложить на него штраф в пользу казны богдыхана, — Бескорыстный предпочитал отрубить виновному голову. Он был не из тех, которых можно лечить металлами, как это издавна практикуется в нашей медицине. Блеск золота не излечивал его от гнева, и когда прочли его записки, оказалось, что лишь одна печаль омрачала его сердце. Он имел мудрый обычай писать свои записочки каждую новую луну. Когда новая луна всходила на небе, твой дед беседовал со своей душой, записывал ее тайное желание и опускал в корзину. После него было найдено столько же записочек, сколько лун было в его царствование. Его душа была мудрая душа, и ее желание было всегда одно и то же желание. На всех записочках было написано одно и то же: ‘Пусть мандарины не берут взяток!’
— Исполнилось ли это желание? — спросил Юн-Хо-Зан. — Повелитель вселенной, — воскликнул в ответ придворный историк, — правление его сына, твоего премудрого отца, было огорчено только одним: тем, что мандарины брали слишком много взяток!
— Хорошо, — помолчав, сказал Юн-Хо-Зан, — а много ли записочек нашли после моего отца, премудрого Хуар-Му-Сяна, да будет имя его славно в века веков?
— В корзине твоего отца, — отвечал придворный историк, — была найдена всего одна записочка. В ней вылилась мудрость всей его жизни. Он написал: ‘Как бы я хотел не быть богдыханом!’ И он был единственным богдыханом, желание которого исполнилось. С тех пор, как он умер, он перестал быть богдыханом.
— Хорошо! — сказал Юн-Хо-Зан и обратился к верховному церемониймейстеру:
— Можете опрокинуть корзину вверх дном, а также уберите бумагу, тушь и кисточки. Я не думаю, чтоб мне все это понадобилось.
И все дивились премудрости молодого богдыхана.

Первая прогулка богдыхана

Богдыхан Сан-Ян-Ки, — да будет он примером для всех! — всю благословенную жизнь свою питал особое пристрастие к познаниям и путешествиям. Тем не менее, он благополучно царствовал 242 луны (20 лет и 2 месяца), и ему не удалось никогда видеть даже Пекина. Конечно, причиною этого был вовсе не недостаток желания. Каждый день богдыхан объявлял своему первому и полномочному министру Джар-Фу-Цяну:
— Сегодня я отправляюсь На прогулку и посмотрю Пекин!
Первый министр кланялся в ноги и спешил отдать необходимые приказания. Являлась стража, музыка, приносили паланкины, знамена, мандарины садились на коней. Первый министр докладывал:
— Все готово для исполнения твоей воли, сын неба!
И богдыхан шел садиться в паланкин. Но в эту минуту всегда что-нибудь да случалось. То выходил из толпы придворных верховный астроном, повергался на землю и говорил:
— Властитель вселенной, еще минута, и над Пекином разразится страшная гроза с ливнем и градом, величиной в ласточкино яйцо, которые ты кушаешь. Страшный вихрь будет слепить глаза, и ничего нельзя будет рассмотреть. Беда была бы тому паланкину, который очутится в эту минуту на улице. Его бы подхватило на воздух, завертело, подняло до облаков и потом так шарахнуло бы об землю, что, конечно, сидящий в нем не остался бы жить ни одного мгновенья. Такой страшный ураган разразится сегодня надо всем Пекином, исключая твоего дворца и сада. Само небо не смеет их тронуть. Так написано среди звезд и переписано в наши книги, радость вселенной.
То выходил вперед придворный историк, кланялся в ноги и говорил:
— Повелитель земли! Позволь тебе напомнить, что сегодня как раз день смерти твоего великого предка Хуар-Тзинг-Тзуна, жившего за двенадцать тысяч лун до нас, и обычай народный повелевает тебе в этот день безвыходно сидеть во дворце и предаваться, хотя бы наружно, печали!
То подбегал главный евнух, ударялся изо всех сил об землю и говорил:
— Повелитель рек, морей и гор! Только что привезли новую невольницу! Такой красоты я еще никогда не видал. Цветок, только что сорванный цветок. Мгновение ока жаль потерять, не видя ее. Пойди и только взгляни.
И прогулка отменялась.
Когда же, однако, исполнилось 242 луны счастливого царствования и настала 243, — богдыхан Сан-Ян-Ки сказал:
— Ну, нет! Довольно! я знаю, чьи это штуки! Это все мудрит Джар-Фу-Цян. Но теперь пусть себе хоть лопнет, а я увижу Пекин!
Он подкупил преданных ему слуг и сказал:
— Бейте в большой гонг, звоном которого извещают о смерти богдыхана. Вопите как можно громче. Кричите: богдыхан умер! Рвите на себе одежды, царапайте себе лица, — вам будет заплачено за все.
И он лег на высокое ложе, которое приготовили, по его приказанию, преданные слуги. Так и было сделано, как он велел.
Слуги ударили в большой гонг и объявили сбежавшимся бледным как смерть придворным:
— Свет солнца померк. Радость вселенной превратилась в печаль: наш премудрый богдыхан сидел за обедом, ел, ел и умер!
Дворец наполнился плачем и интригами. Первый и полномочный министр Джар-Фу-Цян ползал по земле около преемника и говорил:
— Я посвящу тебя, сын неба, во все тонкости управления страной. Доверься мне.
По обычаю, первым долгом, торжественно опорожнили ‘корзину желаний’, стоявшую около императорского трона. В ней, впрочем, была только одна бумажка, и на ней было написано только одно желание почившего богдыхана:
‘Желаю, чтоб меня похоронили на том же ложе, на котором я буду лежать во дворце, — и пусть никто не осмеливается не только до меня дотрагиваться, но и близко ко мне подходить’. Желание почившего богдыхана священно и было исполнено. Его несли на императорское кладбище на том же ложе, высоко поднятом над толпой, на котором он лежал во дворце. Шествие было пышное и блестящее. Все были в белом. Улицы Пекина были полны народом, который сбежался посмотреть на богдыхана, хоть на мертвого.
Жрецы пели, придворные рыдали, народ делал свои замечания, а богдыхан лежал на своем возвышенном ложе и, приоткрыв один глаз, смотрел на Пекин.
‘Ну, и свиньи же китайцы! — думал он, лежа и глядя. — Как они могут жить под такими дырявыми крышами? Хоть бы были еще при этом тепло одеты на случай дождя, а то ходят рваные и драные. Послушать, однако, что такое они вопят?’
И, насмотревшись, он принялся слушать.
А пекинцы вопили:
— Ага! Дворцовая лисица, Джар-Фу-Цян, конец пришел твоим грабежам и разбоям! Как новый- огдыхан прикажет отрубить тебе голову, иди на тот свет без головы! А мы-то уж на нее поплюем, как выставят ее на всеобщее посрамление! Не будешь больше нас раздевать догола!
— Эге! Вот они почему такие! — сказал себе богдыхан. — Погоди же!
Шествие, между тем, приблизилось к императорскому кладбищу. Народ удалили, и около могилы стали одни придворные.
— Ха, ха, ха! — расхохотался богдыхан, поднимаясь на ложе. — Ловкую штуку я с вами сшутил? А? Ну, Джар-Фу-Цян, не случилось никакого урагана во время моей прогулки по Пекину?
Все стояли бледные, а Джар-Фу-Цян бледнее всех. Все дрожали, а Джар-Фу-Цян сильнее всех. — Что ж ты хочешь теперь делать? — спросил он. — Первым долгом, — отвечал богдыхан, — вернуться во дворец и сесть снова на трон, а дальше уж видно будет! Джар-Фу-Цян беспомощно оглянулся на придворных. — Это невозможно! — воскликнул, выступая вперед, придворный историк. — Мы должны жить согласно обычаям предков. А такого примера в истории не было, чтобы богдыхан умер и опять ожил. Это неслыханно. Это грозит страшными бедствиями и огромными волнениями среди народа! Это грозит гибелью Китаю, прямо надо сказать!
— Это невозможно! — воскликнул и верховный церемониймейстер. — Все дело в этикете. А это нарушение всякого этикета. Все сделано. Похороны состоялись. И главное, — корзина желаний открыта, а она, по этикету, открывается только после смерти богдыхана. Значит, ты помер, раз корзина открыта. Да и этикета такого нет, — для возвращения богдыхана с кладбища на трон. Кто же в стране будет исполнять наши священные законы, если мы сами первые не соблюдаем этикета! Это прямо грозит гибелью Китаю!
— Конечно, гибелью и ничем больше! — воскликнул и великий жрец. — Это противоречит всем святым установлениям нашей небесной религии. Сказано: раз богдыхан умер, — он становится богом. А бог не может быть богдыханом. Богдыхан должен быть смертным, он должен править страной, боясь небесного гнева. А бог — чего он будет бояться? Где же уверенность в его правоте? Это грозит всеобщим недовольством, смутами. Нарушение постановлений религии. Гибель, гибель Китаю!
Богдыхан посмотрел грустно-грустно кругом.
— Ну, что же! — сказал он. — Раз, действительно, это грозит такими бедствиями стране, — делать нечего! Закапывайте. Я не хочу гибели Китая.
— Не следовало делать этой прогулки, радость вселенной! Я всегда говорил, что она принесет тебе несчастье! — сказал Джар-Фу-Цян, кидая первый лопату земли.
За такую прозорливость преемник Сан-Ян-Ки оставил Джар-Фу-Цяна первым министром и дал ему еще больше полномочий.
А Джар-Фу-Цян первое, что сделал, — отрубил головы придворному историку, первому церемониймейстеру и верховному жрецу:
— Уж очень они хитры!

Добрый богдыхан

Богдыхан Фан-Джин-Дзян, прозванный историками Мун-Су, — что значит ‘отец народа’, — был добрым богдыханом и заботливым о народе.Когда до него доходили слухи, что где-нибудь вице-король обижает подданных, он сейчас же призывал вице-короля и приказывал палачам:
— А ну-ка, снимите с этого молодца голову. Надеюсь, что его узнают на том свете и без головы, по одним его пакостям.И сейчас же назначал, вместо казненного, другого вице-короля, самого лучшего, какого ему советовали советники и министры. Он сам всегда читал все донесения вице-королей. В донесениях писалось, что Китай благоденствует, как еще не запомнит история, — солнце светит удивительно исправно, дожди идут в свое время, и жители не знают, что им делать с рисом. Богдыхан читал все это и думал:
— А не врут ли?
И вот пришла ему в голову мысль.
В назначенный день приказал он собраться во дворец всем своим министрам, советникам и царедворцам, сел на трон и объявил:
— Вице-короли пишут, что Китай наш благоденствует и что китайцы даже не знают, что им делать с рисом. Заботясь о нашем народе, решили мы об этом подумать, помолиться богам и допросить предков: что делать с несъеденным рисом, — так, чтоб это пошло на пользу народу. Посему мы отныне удаляемся во внутренние покои нашего дворца и займемся молитвами, размышлениями и духовными беседами с предками. А так как предков наших, благодарение богам, было не мало, то и полагаем мы, что пройдет не менее трех лун, пока мы с ними со всеми перебеседуем, не обижая никого. И вот, в течение трех лун воспрещаем мы нас беспокоить и являться во дворец кому бы то ни было. Три луны мы останемся невидимы ни для кого, кроме небес!
Министры, советники и придворные восславили мудрость богдыхана и разошлись из дворца радуясь.
А богдыхан, меж тем, позвал преданных своих слуг, переоделся нищим и их переодел, незаметно вышел из дворца и отправился странствовать по Китаю, чтоб узнать, правду ли пишут вице-короли в своих донесениях и действительно ли народ так благоденствует и так ли народ китайский в восторге от правителей.
Первою провинцией на пути богдыхана лежала провинция Пе-Чи-Ли.
Придя туда, богдыхан со своими спутниками подошел к одному дому и попросил:
— Во имя памяти ваших предков, добродетелями своими украшавших землю, а ныне украшающих небо, дайте горсть риса несчастным, умирающим с голода! Ему ответили:
— Судя по тому, что ты нищий, ты из нашей провинции и подданный нашего вице-короля. Но судя по тому, что ты просишь, чтоб мы тебе подали, ты, должно быть, откуда-нибудь издалека. А потому уходи от нас, неизвестный человек.
Богдыхан со спутниками подошел к другому дому. Там ему ответили на просьбу о горсточке риса:
— Нехорошо смеяться над чужим несчастьем! И прогнали прочь.
В третьем доме на просьбу о рисе хозяева только заплакали. А в четвертом при слове ‘рис’ хозяин поднял голову и спросил:
— А кто он? Мандарин или зверь?
Улыбнулся богдыхан и сказал:
— Вице-король Пе-Чи-Ли писал правду. Действительно, если б здешним жителям дать рису, они не знали бы, что с ним делать: ни, кажется, никогда риса и не видели!
И стал он ходить по утрам по храмам, подслушивать, что говорит и о чем молится народ.
Желудки у китайцев были пусты, но храмы полны. Во всех храмах были толпы молящихся. И все повторяли только одну молитву:
— Святые наши предки, умолите небо, чтоб оно внушило нашему мудрому, нашему доброму, нашему заботливому богдыхану Фан-Джин-Дзяну превосходную мысль: отрубить голову нашему вице-королю Тун-Фа-О. Такого мошенника, такого грабителя еще никогда и на свете не было.
Так молились все люди во всех храмах, — как вдруг однажды, придя рано утром в храм, богдыхан увидел особенно горячо молившегося старика.
Все горячо молились, но старик горячее всех. Богдыхан приблизился, чтоб подслушать молитву старика, и услышал.
— Святые наши предки, — молился старик, — внушите нашему доброму, но беспокойному богдыхану Фан-Джин-Дзяну, чтоб он оставил Тун-Фа-О нашим вице-королем на долгие и долгие годы. И да пошлет небо Тун-Фа-О жить до глубокой старости, а там начать жить сызнова.
Диву дался богдыхан и, когда старик кончил молиться, спросил:
— Скажи, почтенный старец, вероятно, вице-король Тун-Фа-О сделал тебе что-нибудь особенно доброе, что ты за него молишься? Старик только усмехнулся:
— Не родилась еще мать матери того человека, которому Тун-Фа-О сделает что-нибудь доброе. Сразу видно, что ты не здешний, иначе бы ты не задавал таких глупых вопросов.
— Ну, может быть, Тун-Фа-О тебе так нравится, — спросил богдыхан, — осанкой, наружностью? Ты его видал?
Старик сотворил молитву предкам.
— Благодарение богам: ни я ему, ни он мне никогда не попадались на глаза!
Богдыхан совсем стал втупик.
— Почему же в таком случае ты молишься за него, когда все в этой провинции только и молятся, чтоб богдыхан поскорей отрубил Тун-Фа-О голову?
— А это потому, — отвечал старик, — что они еще молоды и глупы, света не знают. А я при третьем вице-короле живу. Был у нас вице-король Цу-Ли-Ку, жадный был человек, жестокий был человек, стоном стонала вся наша провинция. Мы и молились небу с утра до ночи: ‘Пусть богдыхан отрубит Цу-Ли-Ку голову!’ Вняло небо нашим молитвам, шепнуло богдыхану эту мысль. Богдыхан позвал Цу-Ли-Ку в Пекин и приказал отрубить ему голову, а нам прислал вице-королем мандарина Ксанг-Хи-Ту. Еще жаднее оказался Ксанг-Хи-Ту, еще жесточе. Еще сильнее завопила провинция Пе-Чи-Ли, и принялись мы молить богов, чтоб нашептали они богдыхану мысль отрубить Ксанг-Хи-Ту голову. Опять услышало небо наши молитвы, — позвал богдыхан к себе и Ксанг-Хи-Ту и ему отрубил голову, а нам прислал теперешнего Тун-Фа-О, да продлит небо его жизнь на долгие и долгие годы. Пройди всю провинцию вдоль и поперек, ни одного довольного лица не увидишь, ни одного сытого человека не встретишь. Мы сеем слезы вместо риса, и вырастает горе. Вот народ по глупости своей и молит небеса, чтоб они внушили богдыхану мысль отрубить Тун-Фа-О голову. А я человек старый, я боюсь, чтоб небо и впрямь не послушало их советов. Отрубит богдыхан Тун-Фа-О голову и пришлет к нам другого. А как другой-то еще хуже окажется? Хотя я думаю, что хуже Тун-Фа-О и ничего нет, — ну, да ведь поручиться нельзя. Почем знать? Нет, уж пусть этот остается, да продлит небо его жизнь на долгие и долгие годы.
Огорчился богдыхан, выслушав эту повесть, не пошел даже странствовать по другим провинциям и прямо вернулся в Пекин и прошел во дворец.
Созвал он своих министров, советников и царедворцев и сказал:
— Совещание наше с предками продлилось менее, чем мы полагали, потому что предки наши оказались в советах кратки и подали нам все в один голос один благоразумный совет: впредь, что бы ни говорили нам про наших вице-королей, какие бы слухи о них до нас ни доходили, — никогда их не менять. Пусть так и будет!
И все восславили мудрость богдыхана. А вице-короли в особенности. А мудрый старик из провинции Пе-Чи-Ли больше всех.

Приключения Юн-Хо-Зана

Богдыхан Юн-Хо-Зан, о котором шла уже речь, был добрым и справедливым богдыханом. По крайней мере, стремился быть таким. Стремился всеми силами своей доброй, молодой души. Он был заботлив о народе.
Когда устраивались придворные празднества, фейерверки, большие шествия с фонариками, музыка и танцы, или когда в гарем богдыхана привозили новых невольниц, — Юн-Хо-Зан отказывался от всех этих удовольствий:
— Разве затем небо послало меня на землю, чтобы предаваться праздности и забавам?
Это воздержание богдыхана ужасно беспокоило придворных мандаринов.
— Не повредил бы он этим себе… да и нам! — говорили они, качая головами в знак тяжкого раздумья.
Юн-Хо-Зан проводил все время в чтении тех писем и донесений, которые писали ему мандарины, управлявшие Китаем. А мандарины писали всегда одно и то же. Так что, распечатывая письмо, Юн-Хо-Зан заранее уже знал, что в нем написано.
‘Солнце освещает счастливейшую из стран!’ — начиналось каждое письмо.
Так что Юн-Хо-Зан даже возроптал:
— Мне уже надоело это ‘освещающее солнце’. Нельзя ли писать как-нибудь поразнообразнее?
И мандаринам было запрещено во всей стране, под страхом наказания бамбуками по пяткам, употреблять выражение:
‘Солнце освещает’. Все стали говорить:
— Солнце светит на счастливейшую из стран. Но и это надоело Юн-Хо-Зану. От долгого чтения мандаринских писем он и во сне только видел, что эти слова.
Ему снилось, что он бродит по своему дворцу, — и на всех стенах, потолках, полах было написано, выткано, выжжено: ‘Солнце светит на счастливейшую из стран’. Это ему наскучило, и он выбежал из дворца. Он бежал долго, и когда оглянулся, то увидал, что на полях растут не травы и цветы, а письменные знаки, — и из этих знаков составляются слова:
‘Солнце светит на счастливейшую из стран’. И река, которая протекала по долине и сверкала золотой чешуей, делала бесчисленные изгибы и этими изгибами выписывала на земле:
‘Солнце светит на счастливейшую из стран’. — Солнце светит! Солнце светит! — свистали в кустах малиновки.
А дятлы в лесу долбили деревья и доканчивали фразу:
— На счастливейшую из стран!
— Солнце светит! — прокуковала вдали кукушка.
— На счастливейшую из стран! — ответило ей эхо. Ветерок пробежал, и листья зашептали смеясь:
— Солнце светит на счастливейшую, на счастливейшую, на счастливейшую из стран.
В ужасе богдыхан упал на колени и обратил взоры к небу. Но и на небе было написано то же: ‘Солнце светит’ и т. д. А солнца-то на небе и не было.
Обеспокоенный страшным сном, Юн-Хо-Зан призвал к себе сверстников, преданных друзей детства, которые, в числе 12, по китайскому обычаю, воспитываются вместе с будущим богдыханом и получают за него все наказания.
— Правда ли это? Вот будто бы солнце светит и т. д. Я богдыхан, этикет запрещает мне выходить из дворца, а вы люди вольные, гуляете, где хотите, все видите, можете все знать. Именем неба и нашей дружбой заклинаю вас, скажите мне всю правду.
Друзья переглянулись:
— Правду?
— Знаешь ли ты, сын неба, что такое бамбук? — спросил самый любимый из них.
— Как не знать! — воскликнул Юн-Хо-Зан. — Я часто вижу бамбук в моем саду и люблю отдыхать под его тенью. Высокий, развесистый, тенистый кустарник!
— Вот, вот! Тенистый. С тех пор, как на земле стал расти бамбук, правде очень трудно светить на землю. Потому что у всякого человека есть пятки. Отдыхай себе мирно в тени бамбука, сын неба, и не задавай простым людям таких вопросов.
— Мы скажем тебе одно. Мандарины говорят тебе другое. Почем ты будешь знать, кто говорит правду? — добавил второй друг детства. — Чтоб узнать, на чьей стороне правда, надо видеть все своими глазами!
— Отлично! — сказал Юн-Хо-Зан и приказал созвать всех своих придворных мандаринов.
— Вы знаете, — обратился он к мандаринам, — как я занимаюсь делами правления. Мандарины поклонились.
— Вчера в первый раз в жизни я зашел случайно в мой гарем, и жалость наполнила мою душу. Жалость и раскаяние. Мой гарем похож на прекрасный цветник, которого никогда не орошает благодетельная роса. Вянут и гибнут прекрасные цветы. Должен ли я так поступать? Не один ли раз мы живем на свете? Разве вернется молодость? А потому и решил я вознаградить себя за потерянное время и с сегодняшнего дня отдаться удовольствиям и забавам. С сегодняшнего дня отменяю я все донесения и все представления. Я удаляюсь в свой гарем и запрещаю меня тревожить государственными делами. Три года я пробуду там среди веселья и удовольствий. На три года прощайте!
— Твое решение премудро и благодетельно! — воскликнул придворный философ. — Какой прекрасный пример подаешь ты всем китайцам: жить в веселье. Отныне веселье наполнит нашу страну!
А придворный историк добавил:
— Твой пра-пра-пра-прадед Цян-Лян-Дзыр тоже начал с того, что занимался делами государства, а кончил тем, что ушел в свой гарем. Поступая так, ты следуешь примеру предков.
И по всей стране наступил настоящий праздник. Придворные мандарины отписали своим родственникам, мандаринам в провинции:
‘Богдыхан принял премудрое решение: запереться в гарем, и не будет заниматься делами. Больше не надо писать даже донесений, а жалованья остаются все те же’.
И все мандарины устроили по всей стране кто фейерверки, кто танцы.
А Юн-Хо-Зан, между тем, удалившись во внутренние покои, сказал друзьям детства:
— Я требую новой услуги от вашей дружбы. Теперь превратите меня из богдыхана в простого китайца. Вы знаете, какие они бывают с вида. Я же никогда не видал простого китайца. В таком виде я обойду всю страну и своими глазами увижу все, правду, не заслоненную тенью бамбука. Благо никто из китайцев никогда меня не видал и не узнает, — мне будет нетрудно это сделать.
Друзья детства переглянулись в смущении.
— Это трудно будет сделать, сын неба, — сказал самый любимый из них, — прежде всего у тебя, как у богдыхана, нет косы. А каждый простой китаец должен иметь косу!
— Так привяжите мне косу! — смеясь ответил богдыхан.
— Косу-то привязать, конечно, не трудно! — отвечал второй друг детства. — Но что же сделать с походкой? Ты ходишь прямо, как подобает сыну неба. А у простого китайца походка не такая, потому что их бьют бамбуками по пяткам. Простой китаец ходит особенно, с перевалочкой, боясь наступить на пятку.
— Вот так? — рассмеялся Юн-Хо-Зан и прошелся по комнате на цыпочках, словно у него пятки отбиты бамбуками. — Так я и буду ходить!
— Да, но ты можешь забыться, пойдешь прямо, и тебя сразу узнают по походке, сын неба! — заметил третий друг детства.
— В таком случае, отколотите меня бамбуками по пяткам, — вот и все! — воскликнул Юн-Хо-Зан.
Друзья пришли в невероятное смущение и повалились на землю.
Богдыхана?!
— ‘Никакая цена не высока для мудреца, желающего приобрести истину’, — говорит Конфуций. Нечего валяться на полу. Вставайте-ка, да принимайтесь за дело! — весело воскликнул Юн-Хо-Зан. — Посмотрим, что это за удовольствие!
Послушные воле богдыхана, друзья детства тут же отсчитали Юн-Хо-Зану 100 ударов по пяткам, быть может, даже с несколько излишним усердием. По крайней мере, Юн-Хо-Зан, встав после этого на цыпочки, сказал:
— Однако! Как, должно быть, вам было больно, когда вас наказывали за меня!
Впрочем, он сейчас же поборол боль и приказал:
— Теперь подайте мне простое, скромное, но приличное платье и положите мне немного денег в карманы.
И когда переодеванье было окончено, Юн-Хо-Зан весело сказал:
— Теперь богдыхана Юн-Хо-Зана на три года не существует. Есть простой молодой китаец Юн-Хо, только что окончивший курс Конфуциевых наук и уже получивший бамбуками по пяткам. До радостного свидания, друзья мои! На три года!
И весело, на цыпочках, вышел из дворца. Ранним утром, свежим и радостным, входил Юн-Хо-Зан в один из своих городов.
Город был маленький, а при входе в него, с обеих сторон заставы, стояли два огромных-огромных здания за высокими-высокими заборами.
— Что это такое? — спросил Юн-Хо-Зан, указывая на здание направо.
— Тюрьма! — отвечали ему. — А это?
— Здесь сидят лишившиеся рассудка.
— Такой маленький городок, и такие большие тюрьма и сумасшедший дом! — рассмеялся Юн-Хо-Зан. — Этот город напоминает горбуна, у которого горб больше его самого!
— Таковы все города в нашей стране. Все так построены! — отвечали прохожие.
— Ну, с сумасшедшими мне делать нечего! — сказал себе Юн-Хо-Зан. — А тюрьму посмотрим, — какие-такие пороки в этом городе, что потребовалась такая тюрьма, в которую можно посадить его весь?
Он отправился к мандарину, смотрителю тюрьмы, и сказал:
— Прости, что утруждаю твою милость. Но Конфуций приказал: ‘Встретив богача, не проси у него денег, — но встретив мудрого, непременно попроси у него слова’.
Мандарину понравились эти слова, и он сказал:
— Судя по всему, ты человек неглупый и ученый. С тобой беседовать стоит. Спрашивай.
— Я чужестранец! — с поклоном сказал Юн-Хо-Зан. — И мне бы хотелось знать, какими пороками отличается этот маленький город, если потребовалась такая огромная тюрьма? За что сидит, например, вот этот?
Он указал на одного узника.
— Этот? Он убил своего отца! — отвечал мандарин.
— А! Такого человека следует держать в тюрьме! — сказал Юн-Хо-Зан. — А этот?
— Этот по злобе поджег дом своего соседа.
— Тоже поделом. А этот?
— Этот резал и грабил людей по большим дорогам.
— Отлично сделали, что посадили. А этот?
— У этого нет косы.
— Косы?
— Косы! Он говорит, что у него кто-то отрезал ее у сонного, в насмешку или из злобы.
— Но он совершил что-нибудь преступное?
— Ничего, кроме того, что у него косы нет.
— Дурное?
— Ничего дурного за ним не знаем. Косы нет, — говорю тебе: кажется, ученый человек, а приходится одно и то же повторять десять раз!
— Прости меня. Но, может быть, этот человек добродетельный?
— Может быть. Почем знать! Но у него нет косы, его стража и забрала. Я держу его, брею ему голову, по утрам бью бамбуками по пяткам, — и буду так делать, пока у него не вырастет коса!
— Как же у него может вырасти коса, когда ты бреешь ему голову? — в величайшем изумлении воскликнул Юн-Хо-Зан.
— Я действую на основании законов! — строго и с достоинством отвечал мандарин. — Статья двенадцать миллионов четыреста семьдесят восемь тысяч двести тридцать девять говорит: ‘Каждый китаец должен иметь косу’, а статья двадцать семь миллионов восемьсот тридцать четыре тысячи триста семьдесят пять говорит: ‘Каждому сидящему в тюрьме надо брить голову’. Я и соблюдаю законы… Да ты уж не собираешься ли рассуждать о законах? Так вот что я тебе скажу, молодой ты еще человек! Судя по твоей походке, ты, кажется, изведал уже, что такое бамбуки. Смотри, чтоб не пришлось тебе отведать этого еще раз. Благодари еще богов, что у тебя есть коса! Ступай-ка отсюда, да когда пройдешь город, посмотри направо, там растет отличная бамбуковая роща. Посмотри на нее попристальнее! Ничто так не полезно молодому человеку, как созерцание бамбуковых рощ.
Юн-Хо-Зан поспешил откланяться и ушел. ‘Гм! — думал он. — Если так поступают: голову бреют и ждут, пока коса не вырастет, — я понимаю, что при таких порядках многие сходят с ума, и для чего потребовался такой большой сумасшедший дом!’ И он зашагал по городу, думая:
‘Как бы довести до всеобщего сведения о несообразностях, творящихся в тюрьме? Узнают и, конечно, прекратят’.
Во время таких дум взор его упал на вывеску, на которой большими черными знаками было начертано:
‘Летопись современных дел. Пишется лучшими летописцами и рассылается каждый день всем желающим за недорогую плату’.
— Это достойно быть занесенным в летопись, — сказал себе Юн-Хо-Зан и зашел в дом, на котором красовалась такая вывеска.
Его встретил весь перепачканный в туши главный летописец, ласково приветствовал, усадил, угостил чаем и сказал:
— Да будет благословен день, в который ты зашел в нашу хижину, молодой человек! Я сразу полюбил тебя, как сына моего отца. Что угодно будет приказать тебе? Ты хочешь, вероятно, чтоб мы присылали тебе каждый день наши летописи? Благая мысль. Нам кстати нужны деньги, и мы возьмем с тебя недорого!
— Благодарю тебя за чай и за ласку! — отвечал, вставая пред ним, Юн-Хо-Зан. — Но я чужестранец, в городе не остаюсь и летописи мне получать некуда. Я пришел с другой целью. Я сам человек ученый, знаю шестьдесят шесть тысяч знаков и могу написать тушью на бумаге все, что думаю. Я хочу написать в вашу летопись сам интересную страницу, чтоб, прочитав, все знали, а узнавши, прекратили пагубное недоразумение.
Испачканный тушью человек, после таких слов, стал менее ласков, но все же, соблюдая вежливость, сказал:
— Сядь снова и скажи!
Юн-Хо-Зан рассказал ему, что видел в тюрьме. Уже с первых слов Юн-Хо-Зана испачканный тушью человек вскочил и плотно запер все окна и двери, а когда Юн-Хо-Зан кончил свой рассказ, он схватился за голову, в знак отчаяния, и горестно воскликнул:
— Ты хочешь погубить себя и нас, жестокий ты человек! Как? Написать такую вещь тушью на бумаге и вырезать с этого доску и с доски сделать оттиск и вклеить это в нашу ‘Летопись’ и разослать всем?! Тогда возьми лучше просто убей моих детей! За что ты хочешь погубить голодной смертью несчастных малюток?
— Как? — спросил Юн-Хо-Зан. — Ты думаешь, что все после этого отвернутся от твоей летописи? Но ведь это правда, и это, я думаю, достойно быть занесено в летопись.
— Разве я тебе не верю? Разве я с тобой не согласен? — держась за голову, воскликнул человек, испачканный тушью. — Но нам позволено писать только о погоде!
— Как о погоде?
— Исключительно о хорошей погоде. Раньше мы писали также и о дурной, но потом мандарины запретили: ‘Если им запрещено осуждать то, что творится на земле, то как же они смеют так свободно писать о небе?’ И с тех пор мы пишем каждый день о хорошей погоде. Описываем блестящий восход солнца даже в пасмурные дни и воспеваем вечерний ветерок, который тихо шелестит в кустах…
— Даже тогда, когда свищет вихрь и ревет ураган? Как же вы ухитряетесь делать это?
— Навык, мой молодой друг, навык. У нас есть летописцы, умеющие на одну тысячу манер описывать капельку росы и знающие восемьдесят восемь прилагательных к слову ‘куст’. Есть удивительные искусники и даже зарабатывают на этом хорошие деньги.
— И сколько лун вы пишете все про погоду?
— Я — шестьсот. Да мой отец писал семьсот двадцать пять лун, да мой дед восемьсот тридцать две.
— И вам не надоест?
— Мы любим наше дело! — с гордостью отвечал человек, испачканный тушью.
— Что же мне, однако, делать? — спросил Юн-Хо-Зан. — И как довести о такой несправедливости до сведения высших? Этого так оставить нельзя!
— Попробуй, сходи к верховному мандарину нашего города!
Юн-Хо-Зан пошел с такой быстротой, с какой может идти человек, боящийся ступить на пятку.
В доме главного мандарина стоял крик и плач, когда к нему подошел Юн-Хо-Зан. Кричал один голос, а плакали многие.
— Мандарин сейчас занят, — сказали Юн-Хо-Зану прислужники, — он ругает китайцев. Подожди, пока кончит.
— За что ж он их ругает? — спросил Юн-Хо-Зан.
— А так. Чтобы чувствовали почтенье! — отвечали ему. — Делается это так. На восходе солнца к дому мандарина сходятся просители. Младшие мандарины, между тем, когда главный мандарин проснется, рассказывают ему содержание просьб и так раскаляют сердце мандарина, что, когда солнце доходит до полудня, он, как тигр, вылетает к просителям, кричит, ругается, топочет ногами и грозит извести на них целую рощу бамбуков. Просители от этот чувствуют почтение к власти.
— Но они чувствовали бы еще больше почтения, если бы мандарин без крика и шума спокойно и справедливо разбирал их жалобы! — сказал Юн-Хо-Зан.
— Эге! — воскликнули прислужники. — Уж не во время ли прогулки в бамбуковом лесу пришла тебе в голову эта мысль? В это время мандарин кончил кричать на прочих китайцев, и к нему позвали Юн-Хо-Зана.
Терпеливо выслушал Юн-Хо-Зан весь крик, с которым на него накинулся мандарин, поклонился и сказал:
‘ Когда мудрый говорит глупости, он все же умнее, чем самое умное, что скажет дурак’, — говорит Конфуций. Мандарин улыбнулся:
— Это мне нравится. Ты, видно, человек неглупый и кое-что знаешь. Говори, в чем твое дело!
Юн-Хо-Зан рассказал ему о том, что видел и слышал в тюрьме.
— Гм… А у него действительно нет косы? — спросил мандарин, когда Юн-Хо-Зан кончил свой рассказ.
— Как же у него будет коса, когда ему каждую неделю бреют голову! — воскликнул Юн-Хо-Зан.
— В таком случае, это не мое дело! — сказал мандарин. — Если бы у него была коса, — мое дело посмотреть: настоящая коса или фальшивая. А раз косы нет, — это дело мандаринов-судей. К ним и иди.
Юн-Хо-Зан откланялся и поспешил в дом, где судили. Дом, где судили, был мрачный дом. Так и казалось, что вот-вот сейчас из-за угла выскочит человек, схватит и начнет бить по пяткам.
Преодолев, однако, все страхи, Юн-Хо-Зан прошел в ту комнату, где сидели мандарины-судьи.
Перед ними на коленях стоял человек, обвинявшийся в краже палки у соседа. С одной стороны этого человека стоял мандарин, который его ругательски ругал и всячески поносил. А с другой — стоял мандарин, который всячески восхвалял этого человека. Они спорили, а мандарины-судьи — кто слушал, кто рассматривал узоры на потолке.
— Палка! Палка! — кричал мандарин, ругавший подсудимого. — Не в палке дело, почтенные мандарины, а в том, зачем он ее взял. Это негодяй! Завзятый негодяй! Он на все способен! Он взял палку затем, чтобы убить своего отца и мать! Вот зачем! И я надеюсь, справедливые мандарины, что вы накажете его не за кражу, а по всей справедливости за отцеубийство. То есть, прикажете его разрезать на одну тысячу кусочков!
— Кража! Кража! — кричал мандарин, восхвалявший подсудимого. — Тут кражи нет, а есть доброе дело. У кого взял этот человек палку? У соседа. А кто сосед? Негодяй, известный курильщик опия, безумный. Этот безумный негодяй, накурившись опия, исколотил бы палкой насмерть свою жену и детей. Жалея несчастных, этот человек и взял потихоньку палку у негодяя. Не казнить его надо, добродетельного человека, а поблагодарить. И я уверен, справедливые мандарины, что этот добрый человек не уйдет от вас без похвалы и награды. А что касается до отцеубийства, то, справедливые судьи, у него и отец и мать давно уже умерли. Кого же убивать-то?!
— А, умерли? — закричал мандарин-ругатель. — Тем хуже! Значит, он взял палку, чтобы раскопать их могилы. Осквернение памяти предков! Значит, вы присудите его прежде, чем разрезать на одну тысячу кусков, распилить тупой пилой надвое!
— Зачем они говорят все это? — удивился Юн-Хо-Зан, обращаясь к знающему, по-видимому, все эти дела человеку. — Человек украл палку, ну, и суди его за кражу палки. А зачем же один обвиняет его в отцеубийстве, а другой говорит о добродетели.
— А таков порядок, — отвечал знающий в делах толк человек, — один тянет истину к себе, другой — к себе, а, в конце концов, она и остановится прямо перед судьями! Один будет непомерно запрашивать, а другой — невероятно сбавлять. Мандаринам-судьям настоящая цена и выяснится.
— Странный обычай! — сказал Юн-Хо-Зан, и подождав, пока дело о палке кончилось, обратился к мандаринам со своим делом.
Мандарины выслушали его, одни — прислушиваясь к тому, что он говорил, другие — рассматривая узоры на потолке, и в один голос воскликнули: — Закон!
— Да тут два закона! — возразил Юн-Хо-Зан. — Один — иметь косу, другой — брить голову. Какой же закон должен быть исполнен?
— Оба. Все законы всегда должны исполняться! — отвечали в один голос мандарины. — Мы затем и приставлены, чтобы все законы всегда исполнялись.
— Все! — уже в испуге воскликнул Юн-Хо-Зан и поспешил, насколько пятки позволяли, поскорее убраться.
‘Уж если от применения двух законов человека каждый день бамбуками по пяткам, — что же будет, если к нему применить сразу все!’ — думал он.
‘Нет, со старыми китайцами нам друг друга не понять! — решил Юн-Хо-Зан. — Видно, оттого, что я сам молодой человек. Поговорить-ка мне с теми, которые помоложе!’
И увидав бегущего из школы школяра, он приветствовал его, как должно:
— Здравствуй, племянник моей тетки!
— Привет тебе, истребитель монгольской саранчи, многоженец, похитивший всех принцесс мира, окровавленный воин, дракон, дышащий огнем! — отвечал школьник на таком древнем китайском языке, каким говорили только за сто двадцать тысяч лун.
— В наше время эти слова звучат уже как ругательства! — улыбнулся Юн-Хо-Зан. — Кто научил тебя таким скверным словам?
— А в школе! — с гордостью отвечал школьник. — У нас этот язык только и учат.
— Напрасно! — сказал Юн-Хо-Зан. — Лучше бы вас учили приветливо разговаривать с современниками на современном языке. А на этом придется говорить разве только на том свете, при встрече с каким-нибудь древним героем. Чему еще учат вас в школе?
— Истории родной страны! — с гордостью отвечал школяр.
— А, это прекрасная наука! — сказал Юн-Хо-Зан. — Всегда приятно вспомнить о доблести и славе предков. Расскажи мне что-нибудь хорошее!
— Что же тебе рассказать получше? За двадцать четыре тысячи лун до нас жил богдыхан Да-Гуан-Су и истребил в своей жизни четыре миллиона людей. За двенадцать тысяч лун жил богдыхан Бай-И-Шан, отличавшийся жестокостью и казнивший два миллиона китайцев. За шесть тысяч лун жил богдыхан Цянь-Лянь-Цзыр, у которого был самый большой гарем. Он был сластолюбив.
Юн-Хо-Зан, в знак горя, схватился за голову. — Замолчи, малютка! Какой негодяй рассказал тебе одни только гадости про родную страну!
Но в это время страж схватил сзади Юн-Хо-Зана за косу.
— Эге! о чем ты беседуешь с молодым китайцем? Какие мысли внушаешь?
И с такой силой потянул Юн-Хо-Зана, что привязанная коса отлетела.
— Разбойник! — завопили все кругом. — Без косы.
А страж, моментально заколотив Юн-Хо-Зана в колодки, потащил его к главному мандарину.
— Вот какого злодея я поймал! — воскликнул он, падая пред мандарином на колени.
— Эге! Знакомая ласточка! — воскликнул мандарин. — Вот он кем оказался! То-то я давеча смотрю: приходит и как негодяй в чужие дела вмешивается! Ты что же это? По тюрьмам шляешься, — место себе выбираешь? В ‘Летопись’ возмутительную страницу вписать хотел? Школяров на улице ловишь и, что не следует, говоришь? Дать ему от меня сто ударов по пяткам, и так как он без косы, — тащи его в суд! Дело не мое.
Мандарины-судьи встретили Юн-Хо-Зана, как старого знакомого.
— А! Тот самый молодчик, который что-то насчет применения законов полагал? И без косы, и полагает! Мандарин, который бранит подсудимых, кричал: — То-то он давеча ворчал насчет отцеубийства. Сам он, должно быть, родного отца убил, справедливые мандарины!
И даже мандарин, который должен всех хвалить, ничего не нашелся сказать в похвалу Юн-Хо-Зана:
— Что я, справедливые мандарины, скажу? Сами видите, — человек без косы!
Юн-Хо-Зана отвели в тюрьму, выбрили начисто голову, и мандарин-смотритель сказал:
— Сиди тут, пока коса не вырастет. А я тем временем буду тебе голову брить. Говорил утром: прогуляйся к бамбуковой роще. Не захотел — она теперь по твоим пяткам прогуляется.
Тут Юн-Хо-Зан больше не выдержал и в страшном гневе воскликнул:
— Довольно! Знаете вы, кто я? Я — богдыхан! Все так и покатились со смеха.
— Да это сумасшедший! — сказали одни. — Посадить его напротив, в сумасшедший дом!
— Самозванец! — решили другие. — Отрубить ему голову! Последнее мнение одержало верх.
Так прекратилась династия Мингов в Китае. Три года ждали возвращения Юн-Хо-Зана в Пекине, а через три года избрали ему преемником манчжура Ло-То-Жоу.

Совесть

Случилось это в давнишние, давнишние, незапамятные времена, когда и летописей-то еще не писалось! Случалось и тогда людям делать глупости, но никто их глупостей не записывал. Оттого, может быть, мы и считаем наших предков мудрыми.
В те незапамятные времена и родилась на свет Совесть. Родилась она тихою ночью, когда все думает. Думает речка, блестя на лунном свете, думает тростник, замерши, думает трава, думает небо. Оттого так и тихо.
Днем-то все шумит и живет, а ночью все молчит и думает. Каждая куколка думает, с какими бы пестрыми разводами ей выпустить бабочку. Растения ночью выдумывают цветы, соловей — песни, а звезды — будущее.
В такую ночь, когда все думало, и родилась Совесть. С глазами большими, как у ночных птиц. Лунный свет окрасил ее лицо бледным цветом. А звезды зажгли огонь в глубине ее очей.
И пошла Совесть по земле.
Жилось ей наполовину хорошо, наполовину плохо. Жила, как сова.
Днем никто с ней не хотел разговаривать. Днем не до того.
Там стройка, там канаву роют. Подойдет к кому — тот от нее и руками и ногами: — Не видишь, что кругом делается? Тут камни тащат, тут бревна волокут, тут лошади ездят. Тут надо смотреть, как бы самого не раздавили. Время ли с тобой разговаривать! Зато ночью она шла спокойно. Она заходила и в богатые фарфоровые дома, и в шалаши из тростника. Тихонько дотрагивалась до спящего. Тот просыпался, видел ее в темноте горящие глаза и спрашивал:
— Что тебе?
— А ты что сегодня делал? — тихонько спрашивала Совесть.
— Что я делал! Ничего, кажется, я такого не делал!
— А ты подумай. — Разве вот что…
Совесть уходила к другому, а проснувшийся человек так уж и не мог заснуть до утра и все думал о том, что он делал днем. И многое, чего ему не слышалось в шуме дня, слышалось в тишине задумавшейся ночи. И мало кто спал. Напала на всех бессонница.
Даже богатым ни доктора, ни опиум помочь не могли. Сам мудрый Ли-Хан-Дзу не знал средства от бессонницы. У Ли-Хан-Дзу было больше всех-денег, больше всех земли, больше всех домов. Потому люди и думали: — Раз у него всего больше всех, — значит, у него больше всех и ума!
И звали Ли-Хан-Дзу премудрым. Но и сам премудрый Ли-Хан-Дзу еще больше других страдал от той же болезни и не знал, что поделать.
Кругом все были ему должны, и все всю жизнь только и делали, что ему долг отрабатывали. Так мудро Ли-Хан-Дзу устроил.
Как мудрый человек, он всегда знал, что надо делать. Когда кто-нибудь из должников крал у него что и попадался, Ли-Хан-Дзу колотил его, — и колотил, по своей мудрости, так примерно, чтоб и другим неповадно было.
И днем это выходило очень мудро: потому что другие действительно боялись.
А по ночам Ли-Хан-Дзу приходили иные мысли: — А почему он ворует? Потому что есть нечего. А почему есть нечего? Потому что заработать некогда: он весь день только и делает, что мне долг отрабатывает. Так что мудрый Ли-Хан-Дзу даже смеялся.
— Вот хорошо! Выходит, меня же обворовали, я же и не прав!
Смеялся, — а заснуть все-таки не мог. И до того его бессонные ночи довели, что Ли-Хан-Дзу, — несмотря на всю свою мудрость, — однажды взял, да и объявил: — Верну я им все их деньги, все их земли, все их дома! Тут уж родные мудрого Ли-Хан-Дзу вой подняли: — Это с ним от бессонницы. От бессонных ночей на мудрого человека безумье напало! И доктора сказали то же. Пошел шум: — Все ‘она’ виновата! Если уж на мудрейшего из людей безумье напало, что же с нами будет? И испугались все: и богатые, и бедные. Все жалуются:
— И меня ‘она’ бессонницами мучает!
— И меня!
— И меня!
Бедные испугались еще больше, чем богатые:
— У нас всего меньше всех, значит, и ума меньше. Что же с нашими умишками будет?
А богатые сказали:
— Видите, как ‘она’ бедных людей пугает, надо нам хоть за бедных вступиться!
И все стали думать, как бы от Совести отделаться. Но с кем ни советовались, ничего выдумать не могли.
Жил тогда в Нанкине А-Пу-О, такой мудрый и такой ученый, что равного ему по мудрости и учености не было во всем Китае. Решили люди:
— Надо у него совета спросить. Кроме него, никто помочь не может!
Снарядили посольство, принесли дары и до земли много раз поклонились.
— Помоги от бессонницы!
Выслушал А-Пу-О про народное горе, подумал, улыбнулся и сказал:
— Можно помочь! Можно и так сделать, что ‘она’ даже и приходить не будет иметь права!
Все так и насторожились. А-Пу-О опять улыбнулся и сказал:
— Давайте сочинять законы. Где ж темному человеку знать, что он должен делать, чего не должен? Вот и давайте — напишем на святках, что человек должен делать и чего нет. Мандарины будут учить законы наизусть, а прочие пусть к ним приходят спрашивать: можно или нельзя. Пусть тогда ‘она’ придет: ‘Что ты сегодня делал?’ — ‘А то делал, что полагается, что в свитках написано’. И будут все спать спокойно. Конечно, прочие будут мандаринам платить: не даром же мандарины будут себе мозги законами набивать!
Обрадовались тут все.
Мандарины — потому что все-таки легче в книжных значках ковыряться, чем, например, в земле.
А прочие — что лучше уж мандарину заплатить да днем с ним минутку поговорить, чем по ночам с ‘ней’ разговаривать.
И принялись писать все, что человек должен делать и чего он не должен. И написали.
А мудрого А-Пу-О сделали верховнейшим из мандаринов. И зажили люди отлично. Даже с лица поправляться стали.
Нужно человеку что сделать, он сейчас к мандарину, выкладывает перед ним приношение:
— Здравствуй, премудрый! Разворачивай-ка свитки, — что в таком случае делать надлежит?
Зайдет спор, оба к мандарину идут, оба приношения выкладывают:
— Разворачивай свитки. Кто по ним выходит прав? Только уж самые последние бедняки, у которых даже мандарину за совет заплатить было нечем, бессонницей страдали.
А прочие, как только к ним приходила ночью Совесть, говорили:
— Что ты к нам лезешь! Я по законам поступал! Как в свитках написано! Я не сам! Переворачивались на другой бок и засыпали.
Даже мудрец Ли-Хан-Дзу, который больше всех от бессонницы страдал, теперь только посмеивался, если к нему ночью Совесть приходила:
— Здравствуй, красавица! Что скажешь?
— Что ж, ты имущество возвращать хотел? — спрашивала Совесть, глядя на него глазами, в которых мерцали звезды.
— А имею я право? — похохатывал Ли-Хан-Дзу. — А что в свитках сказано? ‘Имущество каждого принадлежит ему и его потомству’. Как же я буду чужое имущество расточать, если мое потомство на раздачу не согласно? Выходит, или я вор, у них краду, или сумасшедший, потому что у себя ворую. А в законе сказано: ‘Вора и сумасшедшего сажать на цепь’. А потому и меня оставь спать спокойно, да и тебе советую лучше спать, а не шататься!
Поворачивался к ней, спокойно и сладко засыпал. И всюду, куда ни приходила Совесть, она слышала одно и то же:
— Почем мы знаем! Как мандарины говорят, так мы и делаем. У них поди и спрашивай! Мы — по закону.
Пошла Совесть по мандаринам:
— Почему меня никто слушать не хочет?
Мандарины смеются:
— А законы на что? Разве можно, чтобы люди тебя слушались и так поступали! А не поймет кто тебя, а перепутает, а переврет? А тут для всех тушью на желтой бумаге написано! Великая штука! Недаром А-Пу-О за то, что это выдумал, верхов-нейшим мандарином числится.
Пошла тогда Совесть к самому премудрому А-Пу-О. Дотронулась до него слегка и стала. Проснулся А-Пу-О, вскочил:
— Как ты смеешь ночью без спроса в чужой дом являться? Что в законе написано? ‘Кто явится ночью тайком в чужой дом, того считать за вора и сажать его в тюрьму’.
— Да я не воровать у тебя пришла! — отвечала Совесть. — Я Совесть!
— А по закону ты развратная женщина. Ясно сказано: ‘Если женщина ночью является к постороннему мужчине, — считать ее развратной женщиной и сажать ее в тюрьму!’ Ты развратница, значит, если не воровка?
— Какая я развратница! — воскликнула Совесть. — Что ты?!
— Ах, ты, значит, не развратница и не воровка, а просто не хочешь исполнять законов? В таком случае и на это закон есть: ‘Кто не хочет исполнять законов, — считать того беззакон-ником и сажать в тюрьму’. Гей, люди! Заколотить-ка эту женщину в колодки, да посадить за решетку на веки вечные, как развратницу, подозреваемую в воровстве и уличенную в явном неповиновении законам.
Наколотили Совести на руки колодки и заперли. С тех пор она уж, конечно, ни к кому больше не является и никого не беспокоит. Так что даже совсем про нее забыли.
Разве иногда какой грубиян, недовольный мандаринами, крикнет:
— Совести у вас нету!
Так ему сейчас бумагу покажут, что Совесть под замком сидит.
— Значит, есть, если мы ее под замком держим!
И грубиян смолкнет: видит, что действительно правы! И живут люди с тех пор спокойно, спокойно.

Гусляр

Богдыхан Дзин-Ла-О, да будет его память священна для всего мира, который только носит косы, — был мудрый и справедливый богдыхан.
Однажды он призвал к себе своих приближенных и сказал им: — Я хотел бы знать имя величайшего злодея во всем Пекине, — чтоб наказав его примерно, устрашить злых и поощрить к добродетелям добрых.
Придворные поклонились в ноги и отправились. Три дня и три вечера ходили они по Пекину, посещали базары, чайные дома, курильни опиума, храмы и вообще места, где толпился народ. Внимательно прислушивались.
А на четвертый день пришли к богдыхану, поклонились в ноги и сказали:
— Мы сделали все, что нам только позволяли наши слабые силы, чтоб исполнить твою небесную волю. И исполнили.
— Знаете ли вы теперь величайшего злодея в Пекине? — спросил богдыхан.
— Да, повелитель вселенной. Мы его знаем. — Его имя? — Тзянь-Фу.
— Чем же занимается этот негодяй? — воскликнул, вскипев благородным негодованием, богдыхан.
— Он играет на гуслях! — ответили посланные.
— Какие же преступления совершает этот гусляр? Он убивает людей? — спросил богдыхан.
— Нет.
— Он грабит?
— Нет.
— Он крадет?
— Нет.
— Да что же, наконец, такое невероятное делает этот человек? — воскликнул богдыхан, теряясь в догадках.
— Ровно ничего! — ответили посланные. — Он только играет на гуслях. И славно играет, надо сознаться. Сам ты, владыка солнца и повелитель вселенной, не раз изволил слушать его игру и даже одобрять ее.
— Да, да! Теперь я припоминаю! Гусляр Тзянь-Фу! Припоминаю. Отличный гусляр! Но почему же вы считаете его величайшим злодеем в Пекине?
Придворные поклонились и отвечали:
— Потому что его ругает весь Пекин. ‘Негодяй Тзянь-Фу’! ‘Мошенник Тзянь-Фу’! ‘Злодей Тзянь-Фу’!- только и слышишь на каждом шагу. Мы обошли все храмы, все базары, все чайные дома, все места, где толпится народ, — и всюду все только и говорили, что о Тзянь-Фу. А говоря о нем, только и делали, что его ругали.
— Странно! — воскликнул богдыхан. — Нет, тут что-нибудь да не так!
И он решил сам расследовать загадочное дело. Переоделся простолюдином и в сопровождении двух тоже переодетых телохранителей отправился странствовать по улицам Пекина. Он пришел на базар.
Утренний торг кончился, торговцы складывали свои корзины и болтали между собой.
— Негодяй этот Тзянь-Фу! — кричал один из торговцев. — Он опять вчера вечером на празднике, по случаю новолунья, играл печальную песню. Что бы ему сыграть что-нибудь веселое!
— Да как же! Ждите! — злобно захохотал другой. — Разве этот негодяй может играть веселые песни! Вееел тот, у кого душа бела, как цветок чайного дерева. А у этого мошенника душа черна, как тушь. Вот он и играет печальные песни.
— Как только не повесят такого злодея! — воскликнул кто-то в толпе.
— Его надо распилить тупой пилой пополам, и непременно вдоль! — поправил сосед.
— Нет, привязать к двум лошадям за руки и за ноги и так разорвать!
— Посадить в мешок с давно не кормленными кошками!
И все кричали:
— Злодей Тзянь-Фу! — Негодяй Тзянь-Фу! — Как его терпит земля!
Богдыхан пошел в чайный дом.
Посетители сидели на циновках и пили чай из крошечных чашечек.
— Добрый день, добрые люди! Пусть души предков шепчут вашим душам хорошие советы! — приветствовал богдыхан, входя и кланяясь. — Что новенького в Пекине?
— Да вот мы только что без тебя говорили о негодяе Тзянь-Фу! — сказал один из присутствовавших. — А он сделал что-нибудь? — спросил богдыхан. — Как? Разве ты не слышал? Весь город говорит об этом! — воскликнули все кругом. — Вчера он нечаянно зацепил ногтем не за ту струну и взял неверную ноту! Негодяй!
— Что это был за ужас! — воскликнул один, делая вид, что корчится.
— И его еще не повесили! — Не растерзали!
И все, возмущенные до глубины души, восклицали:
— Негодяй Тзянь-Фу! — Мошенник Тзянь-Фу! — Злодей Тзянь-Фу!
Богдыхан пошел в курильню опиума. Там стоял страшный шум.
— Что случилось? — спросил богдыхан.
— А! Как всегда! Спорят о Тзянь-Фу! — махнул рукой хозяин.
Курильщики, ложась на полати, ругали Тзянь-Фу на чем свет стоит.
— Сыграл вчера пять песен! — кричал один. — Как будто не достаточно двух! — Сыграл вчера пять песен! — ворчал другой. — Как будто не мог сыграть семь или восемь!
И они ругательски ругали Тзянь-Фу, пока не засыпали с открытыми глазами.
И тогда все-таки бормотали во сне: — Злодей Тзянь-Фу! — Негодяй Тзянь-Фу!
— Мошенник из мошенников Тзянь-Фу!
Богдыхан пошел в храм.
Люди молились богам, но, когда уставали молиться, обменивались замечаниями и шепотом говорили друг другу:
— А Тзянь-Фу, все-таки, негодяй!
Короче сказать, до вечера богдыхан обошел весь город и везде только слышал: — Тзянь-Фу! Тзянь-Фу! Тзянь-Фу! Злодей! Негодяй! Мошенник! Наконец, вечером, возвращаясь домой, он зашел по дороге в дом бедного кули и, пожелав хозяевам хорошего ужина, спросил:
— Слыхали ли вы гусляра Тзянь-Фу?
— Где нам! — ответил бедный кули. — Разве у нас есть время развлекаться или платить за игру на гуслях! У нас не хватает на рис! Но мы знаем все-таки, что Тзянь-Фу негодяй! Об этом говорит весь Пекин.
И вся семья принялась разбирать игру человека, которого они никогда не видали и не слыхали, и приговаривать: — Злодей Тзянь-Фу! — Негодяй Тзянь-Фу! — Мошенник Тзянь-Фу!
Богдыхан, вернувшись во дворец, был вне себя от изумления.
— Что бы это значило?
И, несмотря на поздний час, приказал немедленно разыскать и привести Тзянь-Фу.
Гусляра разыскали и немедленно привели к богдыхану.
— Здравствуй, Тзянь-Фу! — сказал богдыхаy. — Знаешь ли ты, что во всем Пекине никого не ругают, кроме тебя?
— Знаю, небесная мудрость! — отвечал, лежа ниц, Тзянь-Фу.
— Все только и делают, что разбирают твою игру. Докапываются до таких мелочей, что просто ужас. И ругают тебя за эти мелочи на чем свет стоит!
— Знаю, небесная мудрость! — лепетал Тзянь-Фу.
— Отчего же это происходит?
— А происходит это по очень простой причине! — отвечал Тзянь-Фу. — Им не позволено ничего обсуждать, кроме моей игры на гуслях. Вот они меня одного и разбирают, и ругают.
Богдыхан приложил палец ко лбу и сказал:
— А!
И приказал запретить также обсуждать и игру Тзянь-Фу. Богдыхан Дзин-Ла-О был справедливый богдыхан.

Награды

При дворе, ведь, любят делать шум, хотя, по этикету, и полагается полнейшая тишина.
В Пекине однажды случилось следующее происшествие. Богдыхан Юн-Хо-Зан проснулся поздно и в дурном расположении духа.
Он призвал к себе главного евнуха и сказал:
— Сегодня я проспал доклад моих приближенных и не мог сделать распоряжений, как управлять страной. Вместе с тем я проспал и утреннюю молитву, — и души предков огорчены теперь, сердятся и, наверное, нашлют несчастья на Китай и на меня. И все эти беспорядки на земле и на небе происходят оттого, что какой-то зверь сегодня всю ночь рычал в саду у моего окна и мешал мне спать.
Главный евнух задрожал всем телом и сказал:
— Уж не забрался ли как-нибудь тигр?!
Но богдыхан пожал плечами и ответил:
— Ты вечно сочиняешь страхи и ужасы там, где их нет. Это не был тигр. Рычание было куда тише.
— Не был ли в таком случае это осел? — воскликнул евнух. — Он кричит тоже пренеприятно!
— Нет! — подумав, заметил богдыхан. — Это не был и крик осла. Я знаю, как кричит осел. Это было гораздо, гораздо тише. Зверь рычал вот так. Я хорошо запомнил.
И богдыхан показал, как рычал неизвестный зверь.
— Хорошо! — сказал главный евнух. — Прикажу сейчас созвать всех наших ученых. Пусть призовут на помощь все-все свои знания, пусть пороются в книгах, старых и современных, — и решат, что это был за зверь!
С этими словами он после бесчисленных поклонов удалился, отправился преспокойно к себе, попил чаю, повалялся в постели и часа через три явился к богдыхану и сказал:
— Ученые оказались на высоте своего звания и разгадали загадку. Животное, которое не давало тебе спать, сын неба, известно, ученым под именем — лягушки. Это — одно из самых хитрых животных, какие только существуют на свете. Оно живет в траве, — и, чтобы не быть пойманным, нарочно отличается маленькими размерами, крайней быстротой в движениях и имеет зеленый цвет!
— Да! При таких условиях очень трудно поймать это животное в траве! — сказал богдыхан. — Тем не менее, я очень хотел бы, чтоб вы постарались. Поймайте, убейте, — вообще сделайте что-нибудь такое, чтоб я мог спать, молиться и заниматься делами.
— Желанье, как видишь сам, сын неба, почти неисполнимое! — воскликнул главный евнух. — Тем не менее, мы приложим все наши силы, всю нашу энергию, призовем на помощь все силы нашего рассудка, и, может быть, любовь и преданность к тебе помогут нам с честью выполнить задачу!
— Благодарю заранее! — сказал тронутый богдыхан. — Передай всем, что сумею наградить усердие каждого.
Главный евнух отдал положенное число поклонов, вышел и сказал младшему евнуху:
— Там, в саду, завелась лягушка. Скажи, чтоб ее поймали и убили!
Младший евнух передал приказание смотрителю дворца, смотритель дворца — садовнику, садовник — начальнику роз, начальник роз — старшему поливальщику, старший поливальщик призвал рабочего Тун-Ли и сказал ему:
— Пойди и поймай лягушку!
Тун-Ли пошел в сад, поймал лягушку, прыгавшую по дорожке, взял ее за задние лапки, ударил головкой о камень, принес и положил:
— Пожалуйте!
Старший поливальщик отнес лягушку начальнику роз, начальник роз — садовнику, садовник — смотрителю дворца, смотритель дворца — младшему евнуху, младший евнух принес ее к старшему:
— Вот лягушка! Поймана и убита!
Но старший евнух сказал:
— Ну, нет! Это было бы чересчур просто! И приказал бить в самый большой гонг и созывать всех служащих при дворце. Охотников, стражу, войска, евнухов и жрецов.
Поднялась страшная суматоха.
Богдыхан видел из окна, как прошел начальник охотников и полюбовался его вооружением.
На начальнике охотников были надеты латы, за поясом торчало до десяти кинжалов. На нем было два меча: один висел с левого бока, другой с правого, на случай, если бы первый сломался. В одной руке было у него копье с красными перьями, в другой — лук из черного дерева со страшно тугой тетивой. За плечами у него висело два колчана со стрелами. На одном крупными буквами было написано:
— Не трогайте! Стрелы отравлены!
На другом:
— Можно трогать. Стрелы не отравлены.
За ним шли рядами охотники, которые и оцепили весь сад. За каждым кустом стояло по охотнику с натянутым луком.
Стража заняла дворец и с обнаженным оружием стояла у всех дверей и окон, на случай, если бы зверь, испугавшись облав, вздумал кинуться во дворец.
Во дворе на всякий случай стоял отряд войска, построенный в боевой порядок.
Жрецы в кумирне возносили молитвы богам о благополучном исходе охоты.
А евнухи во внутренних покоях утешали плачущих жен и рассказывали им разные сказки.
Среди всей этой суматохи ходил богдыхан и подбодрял то тех, то других обещанием награды. Так прошел весь день.
Когда же спустилась на землю ночь, и цветы дворцового сада утонули во мраке, давая знать о своем существовании только благоуханием, — тогда вдруг раздался громовый победный клик.
Главный евнух вбежал к богдыхану, упал ниц и воскликнул:
— Лягушка убита!
Следом за ним шесть евнухов внесли на большом золотом блюде маленькую зеленую лягушку с белым брюшком и разбитой головой.
— Поразительно! — воскликнул богдыхан. — Как они в темноте могли рассмотреть такого крошечного зверька!
— Все благодаря усердию! — поклонился главный евнух и вздохнул. — Дело, как видишь сам, было нелегкое. Конечно, это я распорядился и созвать всех, и разместить. Но, следуя истине, я все же не могу приписать себе одному всю заслугу этой блестящей охоты. Все старались, все работали, все, кто только есть при дворце.
Богдыхан нахмурился:
— Ну, нет! Не все. Днем, обходя охотников, стражу, войско, сад, дворец и все службы, я заметил одного лентяя в одежде простого рабочего. В то время, как все были заняты охотой на зверя, он лежал на животе и грел себе спину на солнце. Сейчас же узнать мне его имя!
Главный евнух побежал узнавать. Это был не кто иной, как Тун-Ли.
Поймав лягушку и доставив ее старшему поливальщику, он завалился на солнце и пролежал весь день.
Его сейчас же отыскали, и главный евнух поспешил донести богдыхану:
— Имя лентяя — Тун-Ли!
— Чего же он валялся, как последняя из свиней, когда все работали и ловили лягушку? — в гневе воскликнул богдыхан.
— По привычке к лени и праздности! — пожал плечами главный евнух. — Простой народ — что с ними поделаешь! Разве им есть до чего дело? Они привыкли лентяйничать, ничего ке делать и любят валяться на боку. Из всего делают себе праздники!
— Хорошо же! — воскликнул богдыхан. — Я сумею наградить каждого по заслугам!
И он щедрой рукой рассыпал вокруг себя милости. Главный евнух получил на три года в свое распоряжение богатейшую провинцию со всеми доходами.
Остальные евнухи получили по золотому кафтану за утешение жен во время несчастья.
Жрецы были осыпаны деньгами за успешные молитвы и получили в свое распоряжение столько жертв, сколько обыкновенно не получали в течение года.
Начальнику охотников отделали драгоценными камнями все оружие.
Все охотники получили в подарок дорогое оружие, точно так же, как и стража, охранявшая дворец во время охоты.
Даже ученые, совершенно неожиданно для них, получили: кто лишние шарики на шапку, кто почетную куртку, кто мандаринское достоинство.
А Тун-Ли было приказано дать 50 ударов бамбуками по пяткам:
— За лень, праздность и ничегонеделание во время охоты на лягушку.
И удары лежавшему Тун-Ли давал старший садовник, а главный евнух стоял около и считал. Странно устроен свет.
‘Кто лежит — часто должен был бы стоять. А стоит тот, кто должен был бы лежать’, — как говорит китайская пословица.
И ничего!
Пока, наконец, один факир, тридцать лет перед тем не открывавший рта, не снял ради меня с себя обет молчания. Он рассказал мне эту легенду — благословят его Брама, Вишну, Сигма и прочие индийские божества. Вот как было дело.

Реформа
(Индийская легенда)

Мне хотелось узнать о происхождении этой прекрасной богини, и так как о происхождении богов самое лучшее наводить справки в Индии, то я и посетил добросовестно страну сказок и легенд.
Я изъездил ее вдоль, поперек и наискось. Я был в Бомбее, в Калькутте, в священном Дели. Заезжал на минутку в Лагор, в Кашмир. Посетил Алмерабад, Гайдерабад.
Я весело взбегал на Гималаи и топтал своими ногами белый, белый, как сахар, снег их девственных вершин, которых никогда до меня не касалась человеческая нога. На меня с изумлением смотрели своими кроткими глазами индусы, шоколадные, как шоколад, и персы, белые, как молоко, и говорили:
— Вот молодчина русский журналист!
Они щелкали от зависти своими великолепными зубами слоновой кости, а я на спине скатывался с Гималаев и погружался в цветущие долины Патни и Лукно.
Я переплывал Персидское море и Бенгальский залив, случалось — и Индийский океан, весело пофыркивая всякий раз, как соленая вода попадала мне в рот.
Я душил своими руками удавов, толстых, как полено, и гибких, как лианы. Я снимал моментальные фотографии с тигров, резвившихся на свободе. Истреблял стада слонов. Бегал за жирафами. Перерезал девственные леса и ощупью бродил по таинственным пещерам Индии.
Она родилась на священных берегах многоводного Ганга, в первое весеннее утро, с первым лучом солнца. Прекрасная, стройная, гибкая богиня Реформа. Природа не пожалела красок, чтоб ее одеть. Ни черной краски, как уголь, для ее глаз. Ни розового цвета для ее тела. Ее волосы казались сотканными из лучей восходящего солнца.
Но одета она была только в краски. Она была нагая и прекрасная, свободная и смелая в движениях.
Природа создала ее в час вдохновения. Солнце ярче и сильнее полило свои золотые лучи на землю, увидев богиню. Земля улыбнулась ей цветами. Пальмы при виде ее задумчиво качали головами и тихо шептали друг другу: — Как она прекрасна! Как она прекрасна! Газель взглянула на нее из-за чащи лиан, — и с тех пор глаза газели стали прекрасными. Тигры ласково мурлыкали при виде ее, побежденные красотой новорожденной богини, и, грациозно изгибаясь, ласкались к ней. Змеи ползали у ее ног и не могли причинить ей вреда. Первыми увидели ее пастухи.
Пастухи, которые иасли свои стада на тощем, сожженном солнцем склоне горы. Голодные и измученные, они не могли удержаться от крика восторга, увидев ее, и забыли все прошлое горе и страданья.
Когда богиня появилась перед ними на горизонте, казалось, что она только что сошла с неба и несется по воздуху, едва касаясь цветов своими стройными ногами.
Пастухи поклонились ей до земли и, в восторге, не в силах оторвать глаз от нее, пошли за нею.
А богиня привела их и их стада в пышные, тучные, цветущие поля и, оставив их там, пошла в священный город Дели.
Там первыми ее увидели индусские юноши, и сразу их сердца забились горячей и страстной любовью к прекрасной богине. За ними женщины. За женщинами их мужья. Старики и дети — все были влюблены в нагую богиню и следовали за ней толпами, повторяя: — Как она хороша!
Ведь она родилась в первый весенний день, с первым лучом солнца. И воздух, теплый, ласковый, нежный, полный аромата цветов, казался ее дыханием. Она дышала, и кругом полной грудью дышали все.
Но было жарко, — и она, ища прохлады, зашла в храм. В старинный храм Тримурти.
В храме было темно и холодно, как в подвале, и пахло плесенью и гнилью.
Огромные амбразуры окон были наглухо закрыты, и в мрачном сумраке, в глубине храма что-то мерещилось, сверкало, когда отворялись двери и робкие лучи света проникали в тяжкий мрак и таяли в нем. Что сверкало там?
Поднятый меч, занесенный над головой людей, копье, направленное в грудь молящихся, стрелы, готовые сорваться с лука и нанести гибель и смерть? Никто не знал.
И в этой тьме люди, испуганные, дрожащие, хватались за белые широкие одеяния старых браминов и молили:
— Умолите за нас грозное божество, которое мерцает там, в глубине храма…
Перед божеством, на жертвенных столах, лежали груды лотоса — этой весной лотос еще не цвел. Это были старые цветы лотоса, оставшиеся с прошлого года. Они лежали на жертвенных столах, наполняя воздух смрадом плесени и гнили.
А брамины пели молитвы, которые полагалось петь тогда, когда лотосы свежи и пахучи:
— Как милость твою, мы вдыхаем этот аромат лотосов, только что расцветших и принесенных сюда, тебе в жертву. Как наши молитвы, пусть несется этот тихий, чистый аромат к престолу твоему, божество, и ароматом наполняет твое сердце! И все дышали запахом гнили и пели про аромат. Никто ничего не понимал, и это только увеличивало благочестие.
Войдя в храм, богиня прежде всего воскликнула:
— Откройте окна! Откройте все окна, как можно скорей!
И толпа, послушная каждому ее слову, кинулась отворять огромные окна.
Волны света, горячего и яркого, ворвались и наполнили храм, — и толпа в восторге в первый раз увидела золотое божество в глубине храма.
Не было ни грозно поднятых мечей, ни направленных неумолимо копий, ни готовых сорваться и нанести гибель стрел.
Божество никого не хотело убивать. Оно смотрело на толпу, ласково улыбаясь своими тремя головами.
— Выбросите эти сгнившие цветы! — приказала богиня. — И принесете сюда свежих полевых цветов!
— Но божеству нужен лотос! — пробовали протестовать брамины.
— Божеству нужен аромат свежих, только что сорванных цветов! — отвечала богиня. — Цветов, цветов сюда! Цветов с полей, убранных бриллиантами росы!
И толпа бросилась исполнять приказание богини. Гниющие груды старых лотосов были выброшены, и вместо них жертвенные столы были покрыты целыми стогами свежих, только что сорванных, пахучих, росистых цветов. Их носили охапками юноши, женщины, старики, дети. Цветы сыпались по дороге на землю, и по этому ковру из цветов смело и радостно люди шли к ласковому и доброму божеству, на три стороны улыбавшемуся всем. Жрецы были забыты.
Больше никто не обращался к их помощи, к их заступничеству.
Все шли сами. Женщины поднимали к божеству своих детей, моля доброго Тримурти послать свое благословение. Со слезами восторга на глазах старики смотрели на улыбавшегося бога:
— А мы-то считали его грозным и кровожадным! Все толпились около божества, протискиваясь, чтобы коснуться рукой его золотой одежды.
А Тримурти, ласковый и улыбающийся тремя улыбками, тремя потоками лил кругом благословение и радость.
Отдохнув в храме, бодрая и веселая богиня пошла по улицам города в сопровождении несметной толпы. На главной площади Дели возвышался приготовленный костер. На нем лежало вытянувшееся и осунувшееся под белым покрывалом тело старого умершего раджи. А вдова раджи, молодая и красивая, закутанная в самые дорогие из своих одежд, со слезами готова была вступить на костер, сложенный из благовонных дерев.
В эту минуту к ней и подошла добрая и веселая богиня.
— Ты хочешь умереть! — весело сказала богиня. — Почему бы и нет? Ведь жизнь это только подарок, который делает людям небо. Ты хочешь отказаться от подарка — откажись. Ты хочешь отдать огню свое тело, — отдай. Тело твое. Но зачем же ты хочешь отдать огню и все твои богатые одежды? Радже нужна ты, твое тело, а не твои одежды. Одежды радже не нужны, — он сам снимал их с тебя! Отдайся же радже так, как ты отдавалась ему. Сбрось с себя все. Зачем заставлять огонь еще срывать твои одежды? Пусть он сразу осыплет своими поцелуями тебя, — твое тело. А одежды отдай, — ну, хоть бедным. Это будет еще одно доброе дело перед смертью! Чего же ты плачешь, однако?
— Мне страшно умирать! — отвечала вдова раджи. — Зачем же ты хочешь умереть?
— Так требуют закон, обычай, люди. Люди хотят, чтоб исполнялся священный обычай!
— Исполни! Но раньше сделай доброе дело. Сбрось с себя одежды. Пусть бедные возьмут их и благословят память твою и твоего мужа!
Молодая женщина послушалась богини, сбросила с себя одежды и отдала их стоявшим около:
— Возьмите!
При виде ее, нагой и прекрасной, ропот восторга прошел по толпе:
— Как она хороша! Почти как богиня! Их сердца наполнились жалостью, — и раздались крики: — Не надо! Не надо, чтоб она шла на костер!
А богиня, улыбаясь, поглядела на стоявшего около юношу, который смотрел на нее с восторгом, со страстью.
— Ты влюблен в меня! — сказала богиня. — Но я родилась в небесах, и земное мне чуждо. Посмотри на эту женщину. Разве она не так же хороша, как и я? Разве красота разлита в одних небесах — и не разлита на земле? Красота — это небо. Ваша жизяь — как вода. Небеса отражаются в воде, — и оттого она кажется голубой. Посмотри, как она красива! Возьми ее! У тебя будет мое отражение на земле! Возьми!
И когда глаза юноши при виде обнаженной женщины загорелись страстью, богиня сказала вдове раджи:
— Ты хочешь умереть на огне. Но огонь разлит и в сердцах. Вот этот юноша, он также сожжет тебя своим пламенем. Он обнимет тебя, обовьет, как огонь, своими объятиями. И ты умрешь не раз. День и ночь будешь ты умирать, чувствуя, что душа расстается с телом. Сожги себя так!
И молодая вдова, зардевшись от стыда и страсти, бросила факел в благовонный костер, на котором одиноко лежало вытянувшееся и осунувшееся тело старого раджи, — и, протягивая свои руки к юноше, сказала:
— Прикрой меня твоим плащом и унеси отсюда…
В тот год стоял страшный зной.
Бог Индра, — разгневанный, как говорили брамины, — жег землю палящими лучами солнца, жег беспощадно, жег немилосердно.
Поля стояли черные, словно обугленные, и умиравшие с голоду люди, худые как скелет, приходили в город и ложились на улицах, говоря:
— Мы умрем здесь и зловоньем наших трупов отравим воздух, если вы не дадите нам есть.
Брамины решили вынести из храма статую Индры и обвезти вокруг города.
Грозного бога везли на огромной колеснице, запряженной десятью черными слонами.
Люди кидались сотнями под слонов и колесницу и умирали, раздавленные, в корчах, в муках, с воплями.
— Бог Индра не слышит тихих стонов страждущих! — говорили они. — Пусть он услышит хоть наши вопли, ужаснется, глядя на нашу гибель, и сменит свой беспощадный гнев милостью.
Процессия медленно тянулась среди воплей, криков и стонов, которые должны были обратить внимание божества. Слоны окровавленными ступнями давили лежавших на их пути людей, и огромные красные, мокрые колеса вязли в грудах изодранного человеческого тела.
А шествие неумолимо двигалось вперед. Навстречу ему вышла богиня.
Она была так прекрасна в лучах заходящего солнца, что проводники остановились и остановили своих черных слонов.
Они смотрели на богиню полными восторга глазами и не могли двинуться вперед.
Богиня стояла на дороге.
Они не могли двинуть шествие на эту дивную красавицу и повернули слонов, и кровавая процессия по холодеющим, .истерзанным трупам вернулась назад в мрачный храм Индры.
А те, кто лежал впереди на пути, ожидая смерти, — были спасены.
Так провела богиня свой первый день.
А на следующий с первыми лучами солнца брамины собрались на совещание.
— Из-за этой новой богини гибнет вера в старых богов! — говорили они.
— Гибнем мы! Никто не нуждается больше в наших молитвах — все молятся сами!
— Она распространяет нечестье! Вдовы не хотят умирать от верности!
— Она навлечет на нас гнев Индры, который останется без жертв.
И все ломали головы, что бы такое сделать.
— Убить! — робко сказал кто-то.
Но ему даже не ответили. Разве можно убить бессмертную богиню?
Тогда поднялся самый древний и самый мудрый из браминов.
— Мы посадим ее в пещеру. А людям скажем, что богиня унеслась на небо, как с неба она и сошла. Не видя ее, люди вернутся к благочестию. Пусть посидит в пещере. А потом, — потом можно будет ее и выпустить. Она уже будет стара, безобразна, и никто не станет сходить от нее с ума!
Все одобрили совет старого брамина и поклонились ему до земли:
— Хорошее, испытанное средство!
Захватив с собой мечи, копья, они отправились к ручью, около которого на ложе из цветов проспала ночь богиня: крадучись по кустам, окружили ее и вышли из засады, окружив кольцом.
Но, увидев их, богиня весело крикнула:
— Ко мне! Ко мне!
И все окрестные жители, услышав веселый и звонкий голос богини, сбежались, чтоб посмотреть: какую новую радость придумала проснувшаяся богиня.
Увидев себя окруженными, брамины не посмели коснуться богини, они поклонились ей до земли и сказали:
— Мы пришли, чтоб поклониться тебе, — а оружие принесли, чтоб воздать тебе почести, как повелительнице.
И они сложили оружие к ногам богини, как будто в знак покорности.
Брамины совсем пали духом.
— Мы должны спасти себя и людей от гнева Индры и прочих богов!
Собравшись на новое совещание, они три дня и три ночи с отчаяньем думали, что бы предпринять против богини, а на четвертый, довольные, веселые, радостные, вышли из своего храма и обратились к первому проходившему поклоннику богини.
— Вы все поклоняетесь новой богине! — сказали они. — Мы тоже поклоняемся ей, потому что она прекрасна. Но вы совсем не заботитесь о ней. Богиня ходит нагая: ее тела касаются ветер, лучи солнца. Солнце обожжет ее, и ветер сделает грубой ее кожу. Вам надо позаботиться об одежде для богини! Чтоб сохранить ее красоту, чтоб в этой одежде она имела, действительно, величественный, достойный ее вид. Украсьте ее. Покажите пред всеми свою любовь.
— Это правда! — воскликнул поклонник. — Как это сразу не пришло нам в голову!
И он, поблагодарив браминов, побежал к своим друзьям, чтобы подать им эту хорошую мысль.
Брамины же всякому, кого встречали, говорили то же самое.
И все находили их мысль отличной и благодарили их. Весь народ собрался около богини, обсуждая:
— Какую бы ей сделать достойную ее одежду?
Одни говорили:
— Есть ткани, тонкие, как паутина, едва видные. Мы достанем таких тканей и из них сделаем одежду для богини. Чтобы ни одна черточка ее божественного тела не пропадала для глаза! Другие возражали:
— Вот еще! Одежда, которую с трудом даже и заметишь! Нет, одежда должна быть такая, чтобы все сразу видели, как мы любим и ценим богиню. Мы достанем тканей, вытканных из чистого золота, украсим самоцветными камнями…
— И похороним под этой золотой корой красоту богини! — восклицали третьи. — Нет, тут нужен шелк, нежный, гибкий, который повиновался бы каждому ее движению. — Шерсть дает лучше, мягче складки, чем шелк!
И поднялись горячие споры. Так прошел день.
А брамины в это время снова заперли храм Тримурти, сожгли двух вдов и отдали распоряжение на завтра приготовить шествие статуи бога Индры.
На следующий день толпа поклонников снова сошлась вокруг богини.
Одни принесли разноцветные шали и примеряли их богине:
— Смотрите, как будет хорошо!
Другие кричали:
— Уйдите вы со своими шалями! Ее нужно одеть в парчу!
Третьи несли кружева, четвертые — драгоценные камни. Люди спорили, ругались, дрались, — как, в каком виде показать богиню миру.
А брамины торжественно совершали процессию вокруг города, и десять черных слонов ногами в крови месили тела бросавшихся под колесницу людей.
— Так идет и до сих пор! — закончил свою легенду тридцать лет не говоривший факир. — Все идет по старому, а новая богиня… ей все примеряют туалеты, в каком виде лучше показать ее перед миром! — C’est epatant! (Вот это здорово! (франц.).) — добавил факир.

Истина
(Восточное сказание)

За высокими горами, за дремучим лесом жила царица Истина,. Рассказами о ней был полон весь мир.
Ее не видел никто, но любили. О ней говорили пророки, о ней пели поэты. При мысли о ней кровь загоралась в жилах. Ею грезили во сне.
Одним она являлась в грезах в виде девушки с золотистыми волосами, ласковой, доброй и нежной. Другим грезилась чернокудрая красавица, страстная и грозная. Это зависело от песен поэтов. Одни пели:
— Видел ли ты, как в солнечный день, словно море, золотыми волнами ходит спелая нива? Таковы волосы царицы Истины. Расплавленным золотом льются они по обнаженным плечам и спине и касаются ее ног. Как васильки в спелой пшенице горят ее глаза. Встань темной ночью и дождись, как зарозовеет на востоке первое облачко, предвестник утра. Ты увидишь цвет ее щек. Как вечный цветок, цветет и не отцветает улыбка на ее коралловых устах. Всем и всегда улыбается Истина, которая живет там, за высокими горами, за дремучим лесом.
Другие пели:
— Как темная ночь черны волны ее благоухающих волос. Как молния блещут глаза. Бледно прекрасное лицо. Только избраннику улыбнется она, черноокая, чернокудрая, грозная красавица, которая живет там, за дремучим лесом, за высокими горами.
И юный витязь Хазир решил увидеть царицу Истину. Там за крутыми горами, там за чащей непроходимого леса, — пели все песни, — стоит дворец из небесной лазури, с колоннами из облаков. Счастливый смелый, которого не испугают высокие горы, кто пройдет через дремучий лес. Счастлив он, когда достигнет лазурного дворца, усталый, измученный, и упадет на ступени и споет призывную песнь. Выйдет к нему обнаженная красавица. Аллах только раз видел такую красоту! Восторгом и счастьем наполнится сердце юноши. Чудные мысли закипят в его голове, чудные слова — на его устах. Лес расступится перед ним, горы склонят свои вершины и сравняются с землей на его пути. Он вернется в мир и расскажет о красоте царицы Истины. И, слушая его вдохновенную повесть об ее красоте, все, сколько есть на свете людей, — все полюбят Истину. Ее одну. Она одна будет царицей земли, и золотой век настанет в ее царстве. Счастлив, счастлив тот, кто увидит ее! Хазир решил ехать и увидеть Истину.
Он заседлал арабского коня, белого, как молоко. Туго стянулся узорным поясом, обвешал себя дедовским оружием с золотой насечкой.
И, поклонившись товарищам, женщинам и старым витязям, собравшимся полюбоваться на молодца, сказал:
— Пожелайте мне доброго пути! Я еду, чтобы увидеть царицу Истину и взглянуть в ее очи. Вернусь и расскажу об ее красоте.
Сказал, дал шпоры своему коню и поскакал. Вихрем несся конь по горам, крутился по тропинкам, по которым и козочке проскакать бы с трудом, распластавшись по воздуху, перелетал через пропасти.
И через неделю, на усталом и измученном коне, Хззир подъезжал к опушке дремучего леса.
На опушке стояли кельи, а среди них жужжали на пчельнике золотые пчелы.
Тут жили мудрецы, удалившиеся от земли, и думали о небесном. Они звались: — Первые стражи Истины.
Заслышав конский топот, они вышли из келий и с радостью приветствовали увешанного оружием юношу. Самый старый и почтенный из них сказал:
— Будь благословен каждый приход юноши к мудрецам! Небо благословляло тебя, когда ты седлал своего коня!
Хазир соскочил с седла, преклонил колена перед мудрым старцем и ответил:
— Мысли — седины ума. Приветствую седины твоих волос и твоего ума.
Старику понравился учтивый ответ, и он сказал:
— Небо уже благословило твое намерение: ты благополучно прибыл к нам через горы. Разве ты правил на этих козьих тропинках? Архангел вел под уздцы твою лошадь. Ангелы своими крыльями поддерживали твоего коня, когда он, распластавшись в воздухе, словно белый орел, перелетал через бездонные пропасти. Какое доброе намерение привело тебя сюда?
Хазир отвечал:
— Я еду, чтоб увидеть царицу Истину. Весь мир полон песен о ней. Одни поют, что волосы ее светлы, как золото пшеницы, другие, — что черны как ночь. Но все сходятся в одном: что царица прекрасна. Я хочу увидеть ее, чтоб потом рассказать людям об ее красоте. Пусть все, сколько есть людей на свете, полюбят ее.
— Доброе намерение! Доброе намерение! — похвалил мудрец. — И ты не мог поступить лучше, как явившись sa этим к нам. Оставь твоего коня, войди в эту келью, и мы расскажем тебе все про красоту царицы Истины. Твой конь пока отдохнет, и, вернувшись в мир, ты сможешь рассказать людям все про красоту царицы.
— А ты видел Истину? — воскликнул юноша, с завистью глядя на старика.
Мудрый старец улыбнулся и пожал плечами.
— Мы живем на опушке леса, а Истина живет вон там, за дремучей чащей. Дорога туда трудна, опасна, почти невозможна. Да и зачем нам, мудрым, делать эту дорогу и предпринимать напрасные труды? Зачем нам идти смотреть Истину, когда мы и так знаем, какова она? Мы мудры, мы знаем. Пойдем, и я расскажу тебе о царице все подробности!
Но Хазир поклонился и вдел ногу в стремя:
— Благодарю тебя, мудрый старик! Но я сам хочу увидеть Истину. Своими глазами!
Он был уже на коне. Мудрец даже затрясся от негодования.
— Ни с места! — крикнул он. — Как? Что? Ты не веришь в мудрость? Ты не веришь в знание? Ты смеешь думать, что мы можем ошибаться? Смеешь не доверять нам, мудрецам! Мальчишка, щенок, молокосос!
Но Хазир взмахнул шелковой плеткой.
— Прочь с дороги! Не то я оскорблю тебя плеткой, которой не оскорблял даже коня!
Мудрецы шарахнулись в стороны, и Хазир помчался на отдохнувшем коне.
Вдогонку ему раздавались напутствия мудрецов:
— Чтоб ты сгинул, негодяй! Пусть небо накажет тебя за дерзость! Помни, мальчишка, в час смерти: кто оскорбляет одного мудрого, оскорбляет весь мир! Чтоб тебе сломать шею, мерзавец!
Хазир мчался на своем коне. Лес становился все гуще и выше. Кудрявые кустарники перешли в дубраву. Через день пути, в тенистой, прохладной дубраве, Хазир выехал к храму.
Это была великолепная мечеть, какую редко сподобливался видеть кто из смертных.
В ней жили дервиши, которые смиренно звали себя: — Псами Истины. И которых звали другие: — Верными стражами.
Когда молчаливая дубрава проснулась от топота коня, — навстречу витязю вышли дервиши, с верховным муллой во главе.
— Пусть будет благословен всякий, кто приходит к храму аллаха, — сказал мулла, — тот, кто приходит в юности, благословен на всю жизнь!
— Благословен! — подтвердили хором дервиши. Хазир проворно соскочил с коня, глубоко поклонился мулле и дервишам.
— Молитесь за путника! — сказал он. — Откуда и куда держишь путь? — спросил мулла.
— Еду для того, чтобы, вернувшись в мир, рассказать людям о красоте Истины.
И Хазир рассказал мулле и дервишам про свою встречу с мудрецами.
Дервиши рассмеялись, когда он рассказал, как он должен был плеткой пригрозить мудрецам, — и верховный мулла сказал:
— Не иначе, как сам аллах внушил тебе мысль поднять плетку! Ты хорошо сделал, что приехал к нам. Что могли сказать тебе мудрецы про Истину? То, до чего они дошли своим умом! Выдумки! А мы имеем все сведения о царице Истине, полученные прямо с неба. Мы расскажем тебе все, что знаем, и ты будешь иметь сведения самые верные. Мы скажем тебе все, что сказано о царице Истине в наших священных книгах.
Хазир поклонился и сказал:
— Благодарю тебя, отец. Но я поехал не для того, чтоб слушать чужие рассказы или читать, что пишется в священных книгах. Это я мог сделать и дома. Не стоило трудить ни себя, ни лошадь.
Мулла нахмурился слегка и сказал:
— Ну, ну! Не упрямься, мой мальчик! Ведь я знаю тебя давно. Я знал тебя, когда еще жил в мире, когда ты был совсем маленьким, и часто держал тебя на коленях. Я ведь и отца твоего Гафиза знал, и деда твоего Аммелека тоже знал отлично. Славный человек был твой дед Аммелек. Он тоже думывал о царице Истине. У него в доме лежал коран. Но он даже и не раскрывал корана, — он довольствовался тем, что ему рассказывали об Истине дервиши. Он знал, что в коране написано, должно быть, то же самое, — ну, и довольно. К чему ж еще читать книгу! Твой отец Гафиз тоже был очень хороший человек, но этот был помудренее. Как задумается, бывало, об Истине, возьмет сам коран и прочтет. Прочтет и успокоится. Ну, а ты еще дальше пошел. Ишь ты какой. Тебе и книги мало. К нам порасспросить приехал. Молодец, хвалю, хвалю! Идем, готов рассказать тебе все, что знаю. Готов!
Хазир улыбнулся:
— Отец мой пошел дальше, чем дед. Я — дальше, чем отец. Значит, сын мой пойдет еще дальше, чем я? И сам, своими глазами захочет увидеть Истину? Не так ли надо думать?
Мулла вздохнул:
— Кто знает! Кто знает! Все может быть! Человек не деревцо. Смотришь на побег — не знаешь, что вырастет: дуб, сосна или ясень.
Хазир сидел уж на коне.
— Ну, так вот что! — сказал он. — Зачем же оставлять сыну то, что могу сделать я сам?
И он тронул лошадь. Мулла схватил его за повод.
— Стой, нечестивец! Как же ты смеешь после всего, что я сказал, продолжать путь? А, неверная собака! Так ты смеешь, значит, не верить ни нам, ни корану!
Но Хазир дал шпоры своему коню. Конь взвился, и мулла отлетел в сторону. Одним прыжком Хазир был уже в чаще, а вслед ему неслись проклятия муллы, крики и вой дервишей.
— Будь проклят, нечестивец! Будь проклят, гнусный оскорбитель! Кого ты оскорбил, оскорбляя нас? Пусть раскаленные гвозди впиваются в копыта своей лошади при каждом ее шаге! Ты едешь на гибель!
— Пусть разлезется твой живот! Пусть выползут, как гадины, как змеи, твои внутренности! — выли дервиши, катаясь по земле. Хазир продолжал путь.
А путь становился все труднее и труднее. Лес все чаще, — и чаща все непроходимее.
Пробираться приходилось уж шагом, да и то с большим трудом. Как вдруг раздался крик:
— Остановись!
И, взглянув вперед, Хазир увидел воина, который стоял с натянутым луком, готовый спустить дрожащую стрелу с тугой тетивы. Хазир остановил коня.
— Кто такой? Куда едешь? Откуда? И зачем держишь путь? — спросил воин.
— А ты что за человек? — переспросил его, в свою очередь, Хазир. — И по какому праву спрашиваешь? И для какой надобности?
— А спрашиваю я по такому праву и для такой надобности, — отвечал воин, — что я воин великого падишаха. А приставлен я с товарищами и с начальниками для того, чтоб охранять священный лес. Понял? Ты находишься на заставе, которая называется ‘заставой Истины’, — ибо она устроена для охраны царицы Истины!
Тогда Хазир рассказал воину, куда и зачем он едет. Услыхав, что витязь держит путь к лазурному дворцу Истины, воин позвал своих товарищей и предводителей.
— Ты хочешь узнать, какая такая на самом деле Истина? — сказал главный предводитель, любуясь дорогим оружием, славным конем и молодецкой посадкой Хазира. — Доброе намерение, юный витязь! Доброе намерение! Сходи же скорей с твоего коня, — идем, я тебе все расскажу. В законах великого падишаха все написано, какая должна быть Истина, — и я тебе охотно прочту. Можешь потом вернуться и рассказывать.
— Благодарю тебя! — отвечал Хазир. — Но я отправился затем, чтобы видеть ее своими глазами.
— Эге! — сказал предводитель. — Да мы, брат, не мудрецы тебе, не муллы и не дервиши! Мы разговаривать много не умеем. Слезай-ка с коня, живо, без разговоров!
И предводитель взялся за саблю. Воины тоже понаклонили копья. Конь испуганно насторожил уши, захрапел и попятился.
Но Хазир вонзил ему шпоры в бока, пригнулся в луке и, засвистав над головой кривою саблей, крикнул:
— Прочь с дороги, кому жизнь еще мила!
За ним только раздались крики и вой. Хазир уже летел сквозь густую чащу.
А вершины деревьев все плотней и плотней смыкались над головой. Скоро стало так темно, — что и днем царила в лесу ночь. Колючие кустарники плотной стеной преграждали дорогу.
Обессилевший и измученный благородный конь уж терпеливо выносил удары плетки и, наконец, пал. Хазир пошел пешком пробираться через лес. Колючий кустарник рвал и драл на нем одежду. Среди тьмы дремучего леса он слышал рев и грохот водопадов, переплывал бурные реки и выбивался из сил в борьбе с лесными потоками, холодными, как лед, бешеными, как звери.
Не зная, когда кончался день, когда начиналась ночь, — он брел и, засыпая на мокрой и холодной земле, истерзанный и окровавленный, — он слышал кругом в лесной чаще вой шакалов, гиен и рев тигров.
Так неделю брел он по лесу, — и вдруг зашатался: ему показалось, что молния ослепила его.
Прямо из темной, непроходимой чащи он вышел на поляну, залитую ослепительным солнечным светом.
Сзади черной стеной стоял дремучий бор, а посреди поляны, покрытой цветами, стоял дворец, словно сделанный из небесной лазури. Ступени к нему сверкали, как сверкает снег на вершинах гор. Солнечный свет обвил лазурь и, как паутиной, одел ее тонкими золотыми черточками дивных стихов из корана.
Платье лохмотьями висело на Хазире. Только оружие с золотой насечкой было все цело. Полуобнаженный, могучий, с бронзовым телом, увешанный оружием, — он был еще красивее.
Хазир, шатаясь, дошел до белоснежных ступеней и, как пелось в песнях, измученный и без сил упал на землю.
Но роса, которая брильянтами покрывала благоухающие цветы, освежила его.
Он поднялся, снова полный сил, он не чувствовал более боли от ссадин и ран, не чувствовал усталости ни в руках, ни в ногах. Хазир запел:
— Я пришел к тебе чрез дремучий лес, чрез густую чащу, чрез высокие горы, чрез широкие реки. И в непроглядной тьме дремучего бора мне светло было, как днем. Сплетавшиеся верхушки деревьев казались мне ласковым небом, и звезды горели для меня в их ветвях. Рев водопадов казался мне журчаньем ручейков, и вой шакалов песнью звучал в моих ушах. В проклятиях врагов я слышал добрые голоса друзей, и острые кустарники казались мне мягким, нежным пухом. Ведь я думал о тебе! Я шел к тебе! Выйди же, выйди, царица снов моей души!
И, услыхав тихий звук медленных шагов, Хазир даже зажмурился: он боялся, что ослепнет от вида чудной красавицы.
Он стоял с сильно бьющимся сердцем, и когда набрался смелости и открыл глаза, — перед ним была голая старуха. Кожа ее, коричневая и покрытая морщинами, висела складками. Седые волосы свалялись в космы. Глаза слезились. Сгорбленная, она едва держалась, опираясь на клюку. Хазир с отвращением отшатнулся.
— Я — Истина! — сказала она.
И так как остолбеневший Хазир не мог пошевелить языком, — она печально улыбнулась беззубым ртом и сказала:
— А ты думал найти красавицу? Да, я была такой! В первый день создания мира. Сам аллах только раз видел такую красоту! Но, ведь, с тех пор века веков промчались за веками. Я стара, как мир, я много страдала, а от этого не делаются прекраснее, мой витязь! Не делаются!
Хазир чувствовал, что он сходит с ума.
— О, эти песни про златокудрую, про чернокудрую красавицу! — простонал он. — Что я скажу теперь, когда вернусь? Все знают, что я ушел, чтоб видеть красавицу! Все знают Хазира, — Хазир не вернется живой, не исполнив своего слова! У меня спросят, — спросят: ‘Какие у нее кудри, — золотые, как спелая пшеница, или темные, как ночь? Как васильки или как молнии горят ее глаза?’ А я! Я отвечу: ‘Ее седые волосы, как свалявшиеся комья шерсти, ее красные глаза слезятся’…
— Да, да, да! — прервала его Истина. — Ты скажешь все это! Ты скажешь, что коричневая кожа складками висит на искривленных костях, что глубоко провалился черный, беззубый рот! — И все с отвращением отвернутся от этой безобразной Истины. Никто уж больше никогда не будет любить меня! Грезить чудной красавицей! Ни в чьих жилах не загорится кровь при мысли обо мне. Весь мир, — весь мир отвернется от меня.
Хазир стоял перед нею, с безумным взглядом, схватившись за голову:
— Что ж мне сказать? Что ж мне сказать?
Истина упала перед ним на колени и, протягивая к нему руки, сказала умоляющим голосом:
— Солги!

Без Аллаха
(Арабская сказка)

Однажды Аллаху надоело быть Аллахом. Он покинул свой трон и чертоги, спустился на землю и сделался самым обыкновенным человеком. Купался в реке, спал на траве, собирал ягоды и питался ими.
Засыпал вместе с жаворонками и просыпался, когда солнце щекотало ему ресницы.
Каждый день солнце всходило и заходило. В ненастные дни шел дождик. Птицы пели, рыба плескалась в воде. Как будто ничего и ле случилось! Аллах с улыбкой глядел кругом и думал: — Мир, как камушек с горы. Толкнул его, он сам собой и катится.
И захотелось Аллаху посмотреть:
— Как-то живут без меня люди? Птицы, — те глупы. И рыбы тоже глупы. А вот, как-то без аллаха живут умные люди? Лучше или хуже?
Подумал, оставил поля, луга и рощи и отправился в Багдад.
— Стоит ли уж и город-то на месте? — думал Аллах. А город стоял на своем месте. Ослы кричат, верблюды кричат, и люди кричат. Ослы работают, верблюды работают, и люди работают. Все, как было и раньше!
— Только моего имени уж никто не поминает! — подумал Аллах.
Захотелось ему узнать, о чем люди разговаривают. Пошел Аллах на базар.
Входит на базар и видит: торговец продает лошадь молодому парню.
— Клянусь аллахом, — кричит торговец, — конь совсем молодой! Три года всего, как от матери отняли. Ах, какой конь! Сядешь на него, витязем будешь. Клянусь аллахом, что витязем! И без пороков конь! Вот тебе аллах, ни одного порока! Ни самого маленького!
А парень смотрит на коня:
— Ой, так ли?
Торговец даже руками всплеснул и за чалму схватился:
— Ой, какой глупый! Ой, какой глупый человек! Таких глупых я еще и не видывал! Как же не так, если я тебе аллахом клянусь? Что же мне, по-твоему, своей души не жалко! Парень взял коня и заплатил чистым золотом. Аллах дал им кончить дело и подошел к торговцу. — Как же так, добрый человек? Ты аллахом клянешься, а ведь аллаха-то и нет больше!
Торговец в это время прятал золото в кошель. Тряхнул кошелем, послушал звон и усмехнулся.
— А хоть бы и так? Да разве, спрашивается, иначе-то он купил бы у меня коня? Ведь конь-то старый, да и копыто у него треснувшее! Улыбнулся Аллах и пошел дальше.
А навстречу ему носильщик Гуссейн. Куль такой несет, — вдвое больше, чем он сам. А за носильщиком Гуссейном — купец Ибрагим.
У Гуссейна под кулем ноги подкашиваются. Пот градом льет. Глаза на лоб вылезли. А Ибрагим идет следом и приговаривает: — Аллаха ты не боишься, Гуссейн! Взялся куль нести, а несешь тихо! Этак мы в день и трех кулей не перенесем. Нехорошо, Гуссейн! Нехорошо! Ты бы хоть о душе подумал! Ведь аллах-то все видит, как ты лениво работаешь! Аллах тебя накажет, Гуссейн.
Аллах взял Ибрагима за руку и отвел его в сторону. — Чего ты все аллаха на каждом шагу поминаешь? Ведь, аллаха-то нету! Ибрагим почесал шею.
— Слышал я об этом! Да ведь что ж ты поделаешь? Как иначе Гуссейна заставить кули поскорее таскать? Кули-то тяжелы. Денег ему за это прибавить, — убыток. Отколотить, — так Гуссейн поздоровее меня, самого еще отколотит. К вали его отвести, — так Гуссейн по дороге сбежит. А аллах-то и всех сильнее, и от аллаха никуда не сбежишь, — вот я его аллахом и пугаю!
Покачал головою Аллах и пошел дальше. И везде, куда только Аллах ни заглядывал, только и слышал, что: — Аллах! аллах! да аллах! А день уж склонился к вечеру.
Побежали от домов длинные тени, пожаром запылали небеса, — и с минарета понеслась протяжная, протяжная песнь муэдзина:
— Ля илль аго илль алла… (Нет бога, кроме аллаха… (араб.).)
Остановился Аллах около мечети, поклонился мулле и сказал:
— Чего же ты народ в мечеть собираешь? Ведь аллаха больше нет!
Мулла даже вскочил в испуге.
— Тише ты! Помалкивай! Накричишь, услышат. Нечего сказать, хорош мне тогда почет будет! Кто ж ко мне и пойдет, коли узнают, что аллаха нет!
Аллах нахмурил брови и огненным столбом взвился к небесам на глазах онемевшего и грохнувшегося на землю муллы.
Аллах вернулся в свои чертоги и сел на свой трон. И не с улыбкой уж, как прежде, глядел на землю, которая была у его ног.
Когда первая же душа правоверного предстала пред Аллахом, робкая и трепещущая, Аллах посмотрел на нее испытующим оком и спросил:
— Ну, а что хорошего сделал ты, человек, в жизни?
— Имя твое не сходило у меня с уст! — отвечала душа.
Аллах покачал головой:
— Ну, дальше?
— Что б я ни предпринимал, что бы ни делал, — все с именем аллаха.
— Хорошо! Хорошо! — перебил Аллах. — Дальше-то, что ты делал хорошего в жизни?
— А я и другим внушал, чтоб помнили аллаха! — отвечала душа. — Не только сам помнил! Другим, на каждом шагу, с кем только имел дело, — всем напоминал про аллаха.
— Экий усердный какой! — усмехнулся Аллах. — Ну, а нажил при этом ты много?
Душа задрожала.
— То-то! — сказал Аллах и отвернулся.
А к душе ползком, ползком подобрался Шайтан, схватил ее за ноги и поволок. Так прогневался на землю Аллах.

Судья на небе
(Восточная сказка)

Азраил, ангел смерти, летая над землей, коснулся своим крылом мудрого кади Османа.
Судья умер, и бессмертная душа его предстала пред пророком. Это было у самого входа в рай.
Из-за деревьев, покрытых, словно розовым снегом, цветами, доносился звон бубнов и пение божественных гурий, призывавшее к неземным наслаждениям.
А издали, из дремучих лесов, неслись звуки рогов, звонкий топот коней и лихие клики охотников. Храбрые на белоснежных арабских скакунах носились за быстроногими сернами, свирепыми вепрями.
— Пусти меня в рай! — сказал судья Осман. — Хорошо! — отвечал пророк.
— Но сначала ты должен сказать, чем его заслужил. Таков у нас закон на небе.
— Закон?
Судья глубоко поклонился и приложил руку к челу и к сердцу, в знак величайшего почтения.
— Это хорошо, что у вас есть законы, и вы их исполняете. Это я в вас хвалю. Закон должен быть везде и должен исполняться. Это у вас хорошо устроено.
— Итак, чем же ты заслужил рай? — спросил великий пророк.
— На мне не может быть греха! — отвечал судья. — Я всю жизнь только и делал, что осуждал грех. Я был судьею там, на земле. Я судил, и судил очень строго!
— Вероятно, ты сам блистал какими-нибудь особенными добродетелями, если судил других? Да еще судил строго! — спросил пророк. Судья нахмурился.
— Насчет добродетелей… не скажу! Я был такой же, как и все люди. Но я судил потому, что получал за это жалованье!
— Невелика еще добродетель! — улыбнулся пророк. — Получать жалованье! Я не знаю ни одного порочного человека, который бы от этого отказался. Выходит так: ты осуждал людей за то, что у них нет тех добродетелей, каких нет и у тебя. И за это еще получал жалованье! Те, кто получает жалованье, судят тех, кто жалованья не получает. Судья может судить простого смертного. А простой смертный не может судить судьи, хотя бы судья и был явно виноват. Мудрено что-то! Чело судьи хмурилось все больше и больше.
— Я судил по законам! — сухо сказал он. — Я знал их все и по ним судил.
— Ну, а те, кого ты судил, — полюбопытствовал пророк, — знали законы?
— О, нет! — с гордостью ответил судья. — Куда им! Это дается не каждому!
— Значит, ты судил их за неисполнение законов, которых они даже и не знали?! — воскликнул пророк. — Ну, что же ты? Старался о том, чтоб все знали законы? Старался просвещать неанающих?
— Я судил! — с твердостью ответил судья. — Видя, что законы нарушаются, — старался ли ты сделать так, чтоб людям не нужно было нарушать законов? — Я получал жалованье за то, чтоб судить! Судья мрачно и подозрительно посмотрел на пророка. Чело судьи наморщилось, глаза были гневны. — Ты говоришь неподходящие вещи, пророк, должен я тебе заметить! — строго сказал он. — Опасные вещи! Ты рассуждаешь слишком вольно, пророк! По твоим рассуждениям я подозреваю, — не шиит ли ты, пророк? Суннит так не должен рассуждать, пророк! Твои слова предусмотрены книгами Сунн!
Судья подумал.
— А потому, на основании четвертой книги Сунн, страница сто двадцать третья, четвертая строка сверху, читать со второй половины, и руководствуясь разъяснениями мудрых старцев, наших святых мулл, я обвиняю тебя, пророк… Тут пророк не выдержал и рассмеялся.
— Иди назад, на землю, судья! — сказал он. — Ты слишком строг для нас. Тут у нас, на небе, гораздо добрее!
И он отослал премудрого судью обратно на землю.
— Но как же это сделать, когда я умер? — воскликнул судья. — Как оформить?
— Прошу считать твою смерть недействительной! — улыбнулся пророк.
— А! Так хорошо! Раз так оформлено, я согласен! И судья вернулся на землю.

Человек
(Восточная сказка)

Однажды Аллах спустился на землю, принял вид самого, самого простого человека, зашел в первую попавшуюся деревню и постучался в самый бедный дом, к Али.
— Я устал, умираю с голода! — сказал Аллах с низким поклоном. — Впустите путника.
Бедняк Али отворил ему дверь и сказал:
— Усталый путник — благословение дому. Войди.
Аллах вошел.
Семья Али сидела и ужинала.
— Садись! — сказал Али. Аллах сел.
Все отняли у себя по куску и дали ему. Когда кончили ужинать, вся семья встала на молитву. Один гость сидел и не молился. Али посмотрел на него с удивлением. — Разве ты не хочешь молиться аллаху? — спросил Али. Аллах улыбнулся.
— А знаешь ли ты, кто у тебя в гостях? — задал он вопрос. Али пожал плечами.
— Ты мне сказал свое имя — путник. К чему мне знать еще другое?
— Ну, так знай же, кто зашел в твой дом, — сказал путник, — я — Аллах!
И весь он засверкал, как молния.
Али повалился в ноги Аллаху и со слезами воскликнул:
— За что мне оказана такая милость? Разве мало на свете людей богатых и знатных? Есть у нас в деревне мулла, есть старшина Керим, есть богач-купец Мегемет. А ты выбрал самого бедного, самого нищего, Али! Благодарю тебя.
Али поцеловал след ноги Аллаха. Так как было уж поздно, все улеглись спать. Но не спалось Али. Всю ночь он проворочался с бока на бок, все о чем-то думал. Следующий день весь тоже все о чем-то думал. Задумчивый сидел и за ужином и ничего не ел.
А когда ужин кончился, Али не выдержал и обратился к Аллаху:
— Не разгневайся на меня, Аллах, — что я задам тебе вопрос!
Аллах кивнул головой и разрешил: — Спрашивай!
— Дивлюсь я! — сказал Али. — Дивлюсь и никак понять не могу! Есть у нас в деревне мулла, человек ученый и знатный, — все при встрече ему в пояс кланяются. Есть старшина Керим, важный человек, — у него сам вали останавливается, когда ездит через нашу деревню. Есть купец Мегемет — богач такой, каких, я думаю, по свету не много. Уж он бы сумел угостить тебя и уложил бы спать на чистом пухе. А ты взял да и зашел к Али, бедняку, к нищему! Должно быть, я угоден тебе, Аллах? А?
Аллах улыбнулся и ответил:
— Угоден!
Али даже рассмеялся от радости:
— Вот я рад, что тебе угоден! Вот рад!
Отлично спал в ту ночь Али. Весело пошел он на работу. Веселым вернулся домой, сел за ужин и весело сказал Аллаху:
— А мне, Аллах, после ужина надо с тобой поговорить!
— Поговорим после ужина! — весело ответил Аллах.
Когда ужин кончился и жена убрала посуду, Али весело обратился к Аллаху:
— А должно быть, я очень угоден тебе, Аллах, если ты взял да ко мне и зашел?! А?
— Да! — отвечал с улыбкой Аллах.
— А? — продолжал Али со смехом. — Есть в деревне мулла, которому все кланяются, есть старшина, у которого сам вали останавливается, есть Мегемет-богач, который наворотил бы подушек до самого потолка и десяток баранов к ужину рад был бы зарезать. А ты взял и пошел ко мне, к бедняку! Должно быть, уж очень я тебе угоден? Скажи, очень?
— Да! Да! — ответил, улыбаясь, Аллах.
— Нет, ты скажи, действительно, я очень угоден тебе? — приставал Али. — Что ты все ‘да, да’. Ты расскажи мне, как я угоден тебе?
— Да, да, да! Очень, очень, очень ты мне угоден! — со смехом отвечал Аллах.
— Так очень?
— Очень!
— Ну, ладно. Идем, Аллах, спать.
На следующее утро Али проснулся в еще лучшем расположении духа.
Весь день ходил, улыбаясь, думал что-то веселое и радостное. За ужином ел за троих и после ужина похлопал по коленке Аллаха.
— А я думаю, ты, Аллах, ужасно как должен радоваться, что я так тебе угоден? А? Скажи-ка по душе? Очень радуешься, Аллах?
— Очень! Очень! — улыбаясь, ответил Аллах.
— Я думаю! — сказал Али. — Я ведь, брат Аллах, по себе знаю. Мне даже, если собака какая угодна, так и то удовольствие доставляет ее видеть. Так, ведь, то собака, а то я! То я, а то ты, Аллах! Воображаю, как ты должен радоваться, на меня глядючи! Видишь перед собой такого угодного для тебя человека! Сердце-то, небось, играет?
— Играет, играет! Идем спать! — сказал Аллах.
— Ну, идем, пожалуй, и спать! — ответил Али.
— Изволь!
Следующий день Али ходил задумчивый, за ужином вздыхал, посматривал на Аллаха, и Аллах заметил, что Али раз даже незаметно смахнул слезу.
— Чего ты, Али, такой грустный? — спросил Аллах, когда кончили ужинать. Али вздохнул.
— Да вот о тебе, Аллах, задумался! Что бы с тобой было, если бы меня не было?
— Это как так? — удивился Аллах.
— Что бы ты стал без меня делать, Аллах? Посмотри-ка, на дворе какой ветер и холод, и дождь словно плетьми хлещет. Что было бы, если бы такого угодного тебе человека, как я, не было? Куда бы ты пошел? Замерз бы ты на холоду, на ветру, на дожде. Нитки бы на тебе сухой не было! А теперь сидишь ты в тепле, в сухости. Светло, и поел ты. А все почему? Потому что есть такой угодный тебе человек, к которому ты мог зайти! Погиб бы ты, Аллах, если б меня на свете не было. Счастливец ты, Аллах, что я на свете существую. Право, счастливец!
Тут Аллах уж не выдержал, звонко расхохотался и исчез из вида.
Только на скамье, где он сидел, лежала груда больших червонцев, в две тысячи штук.
— Батюшки! Какое богатство! — всплеснула руками жена Али. — Да что ж это такое? Да разве на свете бывает столько денег? Да я помешаюсь!
Но Али отстранил ее рукою от денег, пересчитал золотые и сказал:
— Н-немного!

Статистика
(Индийская легенда)

Гремели громы.
Магадзва был страшен в праведном гневе своем. Молнии его взоров прожигали небеса, и в прожженных небесах вспыхивали новые звезды, зловеще глядевшие на землю.
— Чудовищный мир обманов и лжи! — гремел Магадэва. И был голос его, как рев вод всемирного потопа. — Комок грязи! Моя ошибка!.. Ложь, как смрад, поднимается от тебя к небесам. И я не знаю правды, что делается там, на этой презренной земле.
В ярости ударил Магадэва жезлом по своим небесам. И из разверстого неба робкая, трепещущая и прекрасная предстала пред Магадэвой новая богиня. Ее звали — Статистика.
— Чего хочет бог богов, повелитель неба и земли? — преклоняя колени спросила она.
— Боги задобрены жертвами! — воскликнул Магадэва. — Ты не испорчена! Я только что создал тебя! Иди же на землю. Изучи все. И явись ко мне, чтобы сказать, что делается там, — там, на этой земле!
Богиня скользнула по облакам и по радуге сошла на землю. Она спустилась в священный город Кэнди.
— А на земле очень недурно! — сказала богиня, оглядываясь кругом, и улыбнулась.
На ее веселую улыбку ответил мрачной улыбкой шедший навстречу молодой человек.
Это был факир, занимавшийся умерщвлением плоти и возвышеннейшими мыслями о вещах, помещавшихся не ниже девятого неба.
Он был довольно космат, — но в общем ничего тебе. Богине он понравился, и богиня пошла за ним.
— Ну-с, будем заниматься возвышенными мыслями вместе! — сказал факир, когда богиня зашла за ним в его хижину. И они много говорили о том, что находится на девятом небе. Так много говорили, что сами занеслись на девятое небо и очутились там.
Когда же настало время обеда, — факир достал из маленького-маленького мешочка восемь зерен риса, — четыре положил перед богиней, четыре — перед собой и сказал:
— Ну-с, пообедаем!
‘Эге!- подумала богиня. — А я-то сильно проголодалась!’ И так как она была Статистика, — то и принялась за вычисления.
— Сколько зерен риса у тебя на день, мой тростник?
— Восемь, моя пальма.
Богиня попробовала разделить восемь на три. Ничего не вышло.
— Плохо дело! — сказала себе богиня. — Если этак, все путешествуя на девятое небо, мы окажемся со временем втроем… Плохая арифметика!
И так как богиня была женщиной, — она решила: — Нет, надо задать стрекача от этого лохматого факира! На восемь зерен не разгуляешься!
Богиня съела четыре зерна и, когда факир лег спать, пошла по улицам, думая: ‘Где бы пообедать?’
Перед ней вдруг, словно из-под земли, вырос молодой человек с необыкновенно белым лицом.
— Такая хорошенькая мисс, — и одна! — улыбнулся он, совсем не так мрачно, как лохматый факир.
— Я не мисс, а богиня! Белый молодой человек весело рассмеялся:
— Будьте моей богиней! Я ничего не имею против! — Меня зовут Статистикой!
— А меня Джоном. Зовите меня просто Джо. Милый Джо! Душка Джо! Как вам будет угодно! Я английский чиновник, прислан управлять этой землей, начальство. Но для вас я подчиненнейший из подчиненных. Позвольте предложить вам имбирного пива и пару-другую сандвичей!
И очень ловко изогнув руку, он предложил ее голодной богине.
Богине это очень понравилось, потому что было похоже на крендель.
В ресторане богиня поела сандвичей и думала: ‘А отот белобрысый куда лучше, чем лохматые факиры!’ Богиня сказала:
— Мне хотелось бы с вами ходить в это прекрасное место почаще!
— Да хоть каждый день!
И Джо ее чмокнул так, что у богини зазвенело в ушах.
— Ну, Джо! Молодчина! — говорили Джону товарищи по службе. — С какой красоткой познакомился!
Джо был малый веселый и добрый.
— Хотите, познакомлю?
— Ее зовут?
— У этих индианок всегда странные имена! Вообразите, — Статистикой!
В тот же вечер он явился в ресторан с компанией товарищей по службе:
— Богиня! Все английские чиновники! Делают тебе честь!
Статистика насчитала их восемь. Было выпито 30 бутылок имбирного пива.
— Мой друг! — сказала богиня Джону, который тянул шестую бутылку. — Мне кажется, ты пьешь слишком много?
— Вот, вздор! Тридцать бутылок, десять человек. По три бутылки на человека. Подать еще!
Богиня нашла, что это очень весело. На следующий вечер ужинали снова. И Джо, выпивший один восемь бутылок, сказал:
— Тридцать бутылок, десять человек. По три на брата. Подать еще!
Ужины шли каждый вечер.
— Статистика! — кричал Джо, осушая пятую бутылку. — Сколько я выпил?
Она смеялась звонким, веселым смехом, словно сотни птиц пели взапуски, и считала:
— Двадцать бутылок, десять человек. Значит, ты выпил две!
Так весело они проводили время, и Статистика выучилась чрезвычайно быстро считать. Но вот, однажды, в полночь, когда весь мир заснул, и на него загляделись звезды, — богиня услышала голос Магадэвы. Голос призывал ее.
Богиня предстала пред Магадэвой прикрашенная, подрумяненная, приодетая.
— А ты похорошела там, на земле! — с удовольствием сказал Магадэва.
— На земле хорошо! — с поклоном отвечала богиня.
— Изучила ли ты землю, как я повелел?
— Да, повелитель!
— Сейчас мы узнаем это! — сказал Магадэва и указал ей на землю:
— Видишь ту движущуюся точку?
— Да, это дженерикша, тащит в колясочке загулявшего до поздней ночи джентльмена!
— Бедняга дженерикша! Я хочу знать, как ему живется и что у него есть!
— Сию минуту! — отвечала Статистика и про себя сосчитала: ‘У джентльмена осталось в кармане после кутежа сто фунтов. Да у дженерикши есть два пенса. Итого, у двоих сто фунтов и два пенса. Значит, на каждого приходится…’ — Готово, отец богов.
— Ну?
— На дженерикшу приходится пятьдесят фунтов и один пенс!
— Ого! — воскликнул с удовольствием Магадэва. — У них в городах даже бедные люди живут недурно! Посмотрим, как в деревнях… Вот среди пальмового леса, на берегу заснувшего озера, стоит залитая лунным светом деревня. Я хотел бы знать, сколько рабочих слонов приходится на каждого жителя?
Богиня сосчитала в уме:
‘Сто жителей. У одного есть сто двадцать слонов. Он скупил все стадо по дешевой цене, когда все страшно нуждались. А теперь отдает их в работу по дорогой цене. Итого: сто двадцать слонов и сто жителей. Если разделить, это будет… это будет…’
— На каждого человека приходится больше чем по слону! — воскликнула Статистика.
— Клянусь нирваной! — воскликнул Магадэва. — Да это больше, чем хорошо! Чего же жители этой планеты все жалуются? Не понимаю!
И он ласково потрепал по щеке похорошевшую на земле богиню:
— Скажи, однако, как ты выучилась так скоро и так точно считать?
— Меня выучили этому английские чиновники! — ответила Статистика.
— Молодцы английские чиновники! — сказал Магадэва. Богиня сияла.

Дар слова
(Индийская легенда)

Брама творил.
Полный радости, полный веселья, — он мыслил и грезил. И лишь только мысль родилась в его божественной голове, — она сейчас же воплощалась на земле.
Поднимались горы с вершинами, покрытыми снегом, который сверкал на солнце, как серебро, осыпанное брильянтами. Земля покрывалась цветами и ковром изумрудной травы. Вырастали кудрявые рощи, леса, — и из их чащи выпрыгивали полосатые тигры, пятнистые леопарды. Змеи, сверкавшие всеми цветами радуги, вились вокруг деревьев. И птицы пели мысли Брамы.
Когда Брама улыбался, из лесов выходили неуклюжие, важные, огромные слоны, и проворные обезьяны начинали с визгом прыгать, кувыркаться, ломаться среди ветвей.
Из земли били ключи прозрачной, как кристалл, воды. С веселым шумом по долинам неслись реки и, с криком превращаясь в алмазную пыль, спрыгивали с утесов в пропасть.
И все ото, — горы, долины, цветы, водопады, — все было воплотившимися на земле грезами Брамы.
Опьяненный творчеством, Брама воскликнул:
— Как все прекрасно! Но я хочу совершенства!
И в тот же миг на поляну пестревшую цветами, из чащи лиан, навстречу друг другу, вышли два прекрасных существа. Они были красивее, чем все, что было создано до сих пор. Мужчина и женщина.
Линиями их тела залюбовался сам Брама, а их мерцавшие неземным светом глаза с восторгом, с любовью, со страстью встретились взглядами. И руки связали их объятиями.
Они были хороши, как греза молодого бога — Брамы. Все любовалось ими.
Птицы гремели гимны в чаще листвы, воспевая их красоту. Звери смотрели на них из-за кустов, из-за деревьев, любуясь ими, полные восторга.
Цветы посылали им свой аромат, как привет. И все ожило на земле с появлением прекрасных существ. Громче зазвенели хоры птиц, благоуханнее запахли цветы, горячее стали лучи солнца.
А когда на землю спустилась ночь, — на небо высыпали мириады любопытных звезд полюбоваться людьми.
И Брама радостно смеялся, как творец, создание которого вызвало всеобщий восторг.
Вишну спал. Как спят-боги, которым не о чем думать, — они все знают. Для которых нет тревог, потому что нет будущего, потому что они видят все впереди. Но не спал мрачный, суровый, черный Шиву. Бог огня, словно спаленный стихией, которой он повелевал. Грозный и завистливый, смотрел он на творения Брамы и толкнул спящего Вишну:
— Проснись, бог! — сказал он мрачно. — Конец твоему покою! Твоему торжеству! Твоему совершенству! Теперь уж не нам будет воздавать хвалу вся природа. Не мы совершенство, — а люди, последнее творение Брамы. Взгляни, как все поклоняется им, как все восторгается ими, — ими, в которых нет ни одного недостатка! Браме было мало создать храм — природу. Он создал еще и бога этому храму, — людей. Зачем теперь мы?!
И взволнованный словами Шиву, Вишну смотрел спросонья, мрачно и недовольно, на последнее творение Брамы.
— Мы должны помешать Браме создать новых богов! — сказал Шиву. — Он лишит власти себя и нас, — не должно быть на земле совершенства! Тогда будет упразднено небо! — Не должно! — тихо подтвердил Вишну. И Шиву ласковым голосом обратился к Браме: — Как прекрасно последнее создание твоей творческой мысли! Поистине, оно превосходит все, что грезилось тебе до сих пор. Я полон восторга. Позволь же и мне одарить этих богов земли, этих созданных тобою людей! Позволь мне еще украсить их совершенство и наградить их таким даром, какого никто не имеет на земле! Брама взглянул на него спокойно и ясно и сказал:
— Твори!
Шиву улыбнулся злою улыбкой и подарил людям дар слова. Разверзлись молчавшие до сих пор уста, — и все мысли их полились по языку.
Минуту они с восторгом слушали друг друга. Через минуту заспорили.
К вечеру ненавидели, утром презирали друг друга. Мужчина рвал на себе волосы и в отчаянии кричал:
— Как она глупа! Как она глупа!
Женщина рыдала и затыкала уши:
— Как он груб!
Они кричали друг другу:
— Молчи! Молчи!
И, наконец, кинулись друг на друга со сжатыми кулаками, с глазами, горевшими ненавистью. Над ними звонко хохотали птицы. Презрительно улыбались звери.
Больше никому не приходило в голову любоваться, восторгаться ими.
Глупость больше не была скрыта — и фонтаном била из их уст.
Брама в ужасе глядел на них:
— Какие глупые мысли гнездятся в их головах! Зачем, зачем они показывают их наружу? Зачем, зачем они говорят?!
И Шиву, радостно улыбаясь, сказал Вишну:
— Теперь засни! Будь спокоен! Безумная затея Брамы разрушена навсегда! Нет совершенства на земле! Пусть говорят его люди!
И Вишну спокойно заснул.
Так дан был человеку дар слова, сделавший его самым несносным из животных.

Суд
(Из мавританских легенд)

Утром, светлым и веселым, сидел халиф Махоммет в великолепном зале суда в Альгамбре, на резном троне из слоновой кости, окруженный евнухами, окруженный слугами. Сидел и смотрел. Утро было прекрасно.
На небе не было ни облачка, ни паутинки от облачка. Двор Львов был словно покрыт куполом из синей эмали. В окно глядела долина, изумрудная, с цветущими деревьями. И этот вид в окне казался картиной, вставленной в узорную раму.
— Как хорошо! — сказал халиф. — Как прекрасна жизнь. Введите тех, кто своими отвратительными поступками отравляег тихие радости жизни!
— Халиф! — ответил главный евнух. — Сегодня пред твоей мудростью и правосудием предстанет только один преступник!
— Введите его…
И Сефардина ввели. Он был босой, грязный, в рубище. Руки его были скручены веревками назад. Но Сефардин позабыл о веревках, когда его ввели во Двор Львов.
Ему показалось, что его уже казнили и что душа его уже перенеслась в рай Магомета. Пахло цветами.
Букеты брильянтов взлетали над фонтаном, покоившимся на десяти мраморных львах.
Направо, налево в арки были видны покои, устланные узорными коврами.
Разноцветные мозаичные стены кидали отблеск золотой, синий, красный. И покои, из которых веяло ароматом и прохладой, казались наполненными золотым, голубым, розовым сумраком.
— Падай на колени! Падай на колени! — шептали стражи, толкая Сефардина. — Ты стоишь перед халифом.
Сефардин упал на колени и зарыдал. Он еще был не в раю, — ему еще предстояли суд и казнь.
— Что сделал этот человек? — спросил халиф, чувствуя, что в сердце его шевельнулось сожаленье.
Евнух, избранный, чтоб обвинять без страсти и без жалости, — ответил:
— Он убил своего товарища.
— Как? — разгневанный, воскликнул Махоммет. — Ты лишил жизни себе подобного?! Из-за чего этот негодяй совершил величайшее из преступлений?
— По самому ничтожному поводу! — отвечал евнух. — Они подрались из-за куска сыра, который обронил кто-то и который они нашли на дороге.
— Из-за куска сыра! Правый аллах! — всплеснул руками Махоммет.
— Это не совсем правда! — пробормотал Сефардин. — Это не был кусок сыра. Это была только корка от сыра. Ее не обронили, а бросили. В надежде, что найдет собака. А нашли люди.
— И люди погрызлись, как собаки! — с презрением заметил евнух.
— Злей, чем собаки! — добавил Сефардин.
— Замолчи, несчастный! — крикнул вне себя от гнева Махоммет. — Каждым словом ты туже затягиваешь петлю на своей глотке! Из-за корки сыра! Взгляни, презренный! Как жизнь прекрасна! Как жизнь прекрасна! И ты лишил его всего этого!
— Если бы я знал, что жизнь такова, — отвечал Сефардин, оглядываясь кругом, — я никогда и никого бы не лишил ее! Халиф! Говорит всякий, слушает — мудрец. Выслушай меня, халиф!
— Говори! — приказал Махоммет, сдерживая свое негодование.
— Великий халиф! Жизнь здесь, на Священной горе, и жизнь там, в долине, откуда меня привели, — две жизни, халиф. Позволь мне задать тебе вопрос!
— Спроси.
— Видел ли ты когда-нибудь во сне корку хлеба?
— Корку хлеба? — удивился халиф. — Такого сна я не припомню!
— Ну, да! Корку хлеба! Вспомни хорошенько! — продолжал, стоя на коленях Сефардин. — Корку хлеба, которую кинули. Корку хлеба, облитую помоями. Покрытую плесенью, грязью. Корку хлеба, которую нюхала собака и не стала есть. И хотелось ли тебе съесть эту корку хлеба, халиф? Протягивал ли ты к ней руку, дрожащую от жадности? И просыпался ли ты в эту минуту, в ужасе, в отчаянии: корка, облитая помоями, корка, покрытая плесенью и грязью, — только снилась! Это было только во сне.
— Такого странного, такого низкого сна я еще не видел никогда! — выкликнул халиф. — Я вижу сны. Армии врагов, которые бегут перед моими всадниками. Охота в мрачных ущельях. Диких коз, которых я поражаю меткой, звенящей в воздухе стрелой. Иногда мне снится рай. Но такого странного сна я не видел никогда.
— А я видел его каждый день и всю мою жизнь! — тихо ответил Сефардин. — Во всю мою жизнь я не видел другого сна! И тот, кого я убил, во всю его жизнь не видел другого сна, кроме этого. И никто у нас в долине никогда не видел ничего другого. Нам снится корка грязного хлеба, как тебе победа и рай.
Халиф сидел молча и думал.
— И ты убил в споре своего друга?
— Убил. Да. Если бы он жил, как твои слуги, в Альгамбре, — я лишил бы его радостей жизни. Но он жил в долине, как и я. Я лишил его страданий. Вот все, чего я его лишил.
Халиф все сидел молча и размышлял.
И как тучи собираются на вершине гор, собирались морщины на его челе.
— Закон ждет от тебя слова правосудия! — осмелился прервать молчание халифа евнух-обвинитель. Махоммет взглянул на Сефардина.
— Он ждет, чтобы его также освободили от страданий? Развяжите его и пустите. Пусть живет.
Все кругом не смели верить своим ушам: так ли они слышат?
— Но законы?! — воскликнул евнух. — Но ты, халиф! Но мы! Мы все, обязанные соблюдать законы.
Махоммет с грустной улыбкой посмотрел на его испуганное лицо.
— Мы постараемся, чтобы ему впредь снились сны получше, и чтобы он не грызся, как собака, из-за корки сыра! И он встал в знак того, что суд окончен.

Китайская юриспруденция
(Из сказок Небесной империи)

Мандарин Чин-Хо-Зан был премудрым судьею. А так как мудрые судьи редкость в Китае, — то к Чин-Хо-Зану приходили судиться даже из чужих провинций. Сколько ни брал взяток Чин-Хо-Зан, — не это изнуряло старика.
Главное, что повторялось всегда одно и то же. Когда разбиралось уголовное дело, обвиняемый падал в ноги судье и вопил:
— Чин-Хо-Зан, бойся увлеченья! Мое дело гражданское, и уголовного в нем ничего нет. Присуди с меня деньги, если у тебя хватит на это совести, моему обидчику. Но в тюрьму меня сажать не за что. Дело о деньгах! Дело гражданское. И суди меня по законам гражданским, а не по уголовным.
Когда же разбиралось дело гражданское, тогда кидались в ноги оба: и ответчик, и истец. Истец вопил:
— Чин-Хо-Зан, бойся состраданья! Что мне из того, что ты взыщешь с него деньги? Ты в тюрьму его засади! Это дело не гражданское! Каналья не хочет платить того, что должен! Это мошенничество! Это дело уголовное! А ответчик в это время, валяясь в ногах, плакал: — Чин-Хо-Зан! Хочешь раз в жизни быть справедливым? Засади в тюрьму бестию, которая требует денег с тех, кто ему не должен! Чистейшее мошенничество! Чин-Хо-Зан! Что из того, если ты в гражданском порядке откажешь ему в иске? В тюрьму его, подлеца! Это дело уголовное!
Это повторялось всю жизнь, — и в конце концов надоело Чин-Хо-Зану. Китайская пословица говорит:
— Девятая тарелка самой вкусной похлебки уже не вкусна.
Так как у Чин-Хо-Зана было два сына, взрослых молодца, — то он призвал их и сказал:
— Довольно вам бить баклуши в Китае. Вот вам денег! Поезжайте в Европу. Есть такая страна. Туда и солнце является с запозданием. Заплатите деньги и учитесь. Там знанием торгуют, как у нас провизией. Стараясь сбыть тухлятину. И есть там, я слышал, две такие науки. Гражданское право и уголовное. Ты изучишь гражданское, а ты уголовное. И вернетесь сюда и расскажете. И буду я знать, наконец, чем отличается гражданское дело от уголовного. Ступайте!
Дети собрались и со многими слезами поехали в Европу. Четыре года пропадали они в Европе. Все ездили с места на место и везде учились. Отец получал письма с самыми странными названиями городов. То ‘Па-Риж’, то ‘Лон-Дон’, то ‘Ве-На’, то ‘Бер-Лин’.
А один раз в заголовке письма было написано: — Moulin-Rouge.
Каждое письмо заканчивалось словами:
— Варвары жадны. Знание сладко. А посему пришли нам еще денег.
Наконец, это надоело старику. Однажды, получа такое письмо, он не послал денег.
И через тридцать дней и ночей сыновья вернулись. Вернулись худые, тощие, со впалыми глазами, едва стоя на дрожащих ногах.
— Хочу думать, что это от наук! — сказал Чин-Хо-Зан и велел сыновьям:
— Рассказывайте мне все, чему вы выучились в далекой стране, куда даже солнце доходит с опозданием. Сначала ты, мой старший сын, расскажи мне, .что такое гражданское дело, а потом ты, мой младший, расскажи мне об уголовном. Чтоб знал я, старик, как разбираться мне в делах тяжущихся.
Сыновья поклонились и начали.
Сначала старший сын два часа рассказывал, что такое, по науке о праве, дело гражданское.
Потом младший подробно, в течение трех часов излагал, какое дело надо считать уголовным. Уж солнце устало и стало склоняться к закату. Устал и старик.
— Кончили, наконец? — спросил он.
— Кончили.
— Фу-у!
Чин-Хо-Зан с минуту подумал, улыбнулся и сказал:
— Вижу, действительно, что белые варвары торгуют знанием, как наши торговцы свининой. Стараются взять побольше денег и сбыть тухлятину! Бамбуками бы их по пяткам. Пять часов несли какую-то ахинею! А, по-моему, дело просто. В уголовном деле ясен один мошенник. Тот, который сидит на скамье подсудимых. А гражданским называется такое, где трудно разобраться, кто мошенник: тот ли, кто ищет, или тот, с кого взыскивают. Вот и все различие между гражданским процессом и уголовным. А посему и надлежит: в уголовном процессе давать бамбуками по пяткам одному, а в гражданском обоим тяжущимся. Так это просто!
И все дивились юридическому инстинкту премудрого китайца.

Хан и мудрец
(Кавказская легенда)

Это было в далекие-далекие времена, когда и Машук и Бештау, и весь этот край вплоть до дальних снеговых кряжей принадлежали хану Аббасу.
Был Аббас стар и силен, храбр и мудр.
И все Аббаса уважали, потому что все Аббаса боялись. Занимался Аббас тем, чем занимались все в те времена. Единственным благородным занятием: воевал с соседями. В свободное от войны время — охотился. А в свободное от охоты время — предавался мудрости. Ханская ставка была полна мудрецами. Только мудрецы-то не были мудры. И вся мудрость мудрецов состояла в том, что они умели хану угождать. И все племя молило аллаха: — Пошли, аллах, Аббасу мудрых мудрецов. Однажды под вечер поехал Аббас верхом без провожатых в горы полюбоваться, как дрожат и умирают на вершинах розовые лучи заката, а из ущелий поднимается черная ночь.
Доехал Аббас до того места, где словно облитые кровью лезут из земли огромные красные камни.
Соскочил с лошади старый Аббас и, словно юноша, взбежал на самую высокую скалу.
На скале за выступом сидел старый мулла Сефардин. Увидал Аббаса — встал и поклонился.
— Здравствуй, мудрец! — сказал Аббас.
— Здравствуй, хан! — отвечал Сефардин. И, уступая свое место, добавил: — Место власти!
— Место мудрости! — ответил хан и предложил Сефардину садиться:
— Тот, кто приветствует мудрость, приветствует славу аллаха!
— Тот, кто приветствует власть, приветствует веление неба! — отвечал Сефардин. И они сели рядом.
Перед ними вдали, за горными хребтами, словно две белые папахи, сверкали на солнце две главы Эльбруса.
Солнце спускалось ниже и ниже к горам. По белым вершинам потянулись голубые тени.
Лучи заката стали розовыми, и, словно две горы роз, загорелись вершины Эльбруса.
— Что ты тут делаешь, мудрец? — спросил Аббас.
— Читаю! — ответил Сефардин.
И так как Аббас с удивлением взглянул на пустые руки Сефардяна, — Сефардин улыбнулся и показал рукою кругом:
— Самую мудрую из книг. Книгу аллаха. Аллах написал горами по земле. Видишь, аллах написал извилинами реки по долине. Аллах написал цветами по траве и звездами на небе. День и ночь можно читать эту книгу. Книгу, в которой аллах написал свою волю.
— Пусть будет благословен пророк, что в свободный час послал мне мудрого для беседы! — сказал Аббас, касаясь рукой чела и сердца. — Ответь мне на три вопроса, мудрец!
— Постарайся задать вопросы, над которыми стоило бы подумать, — отвечал Сефардин, — а я постараюсь на них ответить, если смогу.
— Люди родятся и умирают! — сказал Аббас. — Зачем они живут? Я часто спрашивал об этом своих мудрецов. Один говорит: ‘Для счастья!’ Но есть и несчастные на свете. Другой говорит мне: ‘Для славы!’ Но позора на свете больше, чем славы. Разве можно жить, не зная, зачем люди живут? Сефардин пожал плечами:
— Однажды ты, великий хан, послал гонца к соседнему хану Ибрагиму. Дал ему письмо, как следует перевязав шелковым шнурком и припечатав своим перстнем. И велел гонцу: ‘Не останавливаясь, лети к хану Ибрагиму и отдай ему это письмо’. Дело было под ночь. Полетел гонец через скалы, через ущелья, по таким тропинкам, по которым и туру проскакать только днем. Ветер горный, ледяной, свистал ему в уши, рвал на нем одежду. И ни на мгновенье ока нельзя было выпустить лука из рук, — вдруг выскочат разбойники. И на каждый куст надо было смотреть в оба: не сидит ли засада. И спросил себя гонец: ‘Хотел бы я знать, что ж такое пишет хан Аббас хану Ибрагиму, что заставляет ночью, в стужу, среди опасностей лететь над пропастями человека?’ Остановился гонец, разжег огонь, сломал твою ханскую печать, разорвал шелковый шнурок и прочел письмо. Что теперь было делать гонцу? К хану Ибрагиму нельзя привезти прочитанного письма без шнурка и без печати. И к тебе вернуться нельзя: как мог сломать печать и открыть письмо. Да еще вдобавок, — рассмеялся Сефардин, — прочитав письмо, гонец в нем ничего не понял. Потому что писал ты, хан, Ибрагиму о ваших с ним делах, гонцу совсем неизвестных. Дал тебе аллах жизнь нести, — неси. Аллах умнее самых мудрых. Он знает — зачем. А мы, если бы и узнали, может, все равно не поняли бы. Это дело аллаха.
— Хорошо! — сказал Аббас. — Преклонимся пред волей аллаха! Но я, хан, живу, — и последний погонщик ослов тоже живет. Надо жить. Пусть будет так. Но кем же надо жить?
— Был на свете, — ответил Сефардин, — один такой же мудрый и благочестивый человек, как ты. И молил он аллаха: ‘Сделай меня, премудрый, таким существом, чтоб никому я не мог принести зла, самой маленькой букашке’. Услышал его молитву аллах и сделал благочестивого человека муравьем. Ушел муравей в лес, очень довольный: ‘Теперь-то уж я никому не могу принести вреда’. И стал жить. Только в первый же день около самого муравейника, где поселился муравей, волк нагнал испуганную козочку и стал драть. И есть-то волку не хотелось, — так, просто волчья природа: не может видеть животного, чтобы не задрать. А козочка умирала в мучениях под его зубами и когтями, и крупные слезы лились из ее огромных, печальных и страдальческих глаз. Страшны были ее мучения. А муравей должен был смотреть на все это. Что он мог сделать? Взлезть на волка и укусить? И думал муравей: ‘Был бы я львом — бросился бы на волка и не дал бы ему терзать козочки. Зачем я не лев?’ Кем лучше быть, Аббас?
— Послушай, — воскликнул хан, — как усталый путник из кристального горного ключа, пью я слова твоей мудрости. Ведь мы были когда-то дружны!
— Были! — отвечал Сефардин с печальной улыбкой.
— Так почему же теперь не доходят до меня лучи твоей мудрости? И окружен я какими-то невеждами, которые только сами себя зовут мудрыми?!
— Зайдем за этот камень, — сказал Сефардин, — я отвечу тебе на твой третий вопрос. Они зашли за камень.
— Теперь сядем и полюбуемся на Эльбрус, — сказал Сефардин.
— Как же любоваться, когда его теперь не видно? — с изумлением воскликнул Аббас.
— Как не видно?
— Из-за камня не видно.
— Из-за камня? … Эльбруса?
Сефардин рассмеялся и покачал головой:
— Эльбрус такой огромный. А камень что в сравнении с Эльбрусом? Разве только сам себя может считать горою! И из-за него не видно Эльбруса! А Эльбрус теперь должен быть очень красив! Правда, хан, досадно на камень, что он закрывает от нас Эльбрус?
— Конечно, досадно! — согласился хан.
— Чего же ты сердишься на камень, — улыбнулся Сефардин, — когда ты сам за него зашел? Кто тебе велел? Сам своей волей зашел за камень, а на него сердишься, что не видишь Эльбруса!
По лицу хана пошли сердитые тучи.
— Ты дерзок, — сказал он. — А не боишься ты, что я и разгневаться могу на такую мудрость? Мулла покачал головою:
— Рассердись на воздух. Что будет толку? Разгневайся на воду. Что ты ей сделаешь? Рассердись на землю. Точно так же сердиться и на мудрость. Мудрость разлита аллахом на земле!
Хан улыбнулся.
— Спасибо, старик!
И они вместе сошли со скал.
Сефардин поддержал стремя, Аббас вскочил на коня.
— А если мне захочется посмотреть Эльбрус и послушать истинную мудрость? — спросил хан.
— Тогда выйди из-за камней, за которые сам зашел! — сказал Сефардин.
Хан тронул коня и весело крикнул мулле:
— Так, значит, до свиданья, мудрец!
А Сефардин печально ответил ему:
— Прощай, хан!

Муж и жена
(Персидская сказка)

— Удивительно создан свет! — сказал мудрец Джафар.
— Да, надо сознаться, престранно! — ответил мудрец Эддин. Так говорили они пред премудрым шахом Айбн-Муси, который любил стравить между собою мудрецов и посмотреть, что из этого выйдет премудрого.
— Ни один предмет не может быть холоден и горяч, тяжел и легок, красив и безобразен в одно и то же время! — сказал Джафар. — И только люди могут быть в одно и то же время близки и далеки.
— Это как так? — спросил шах.
— Позволь мне рассказать тебе одну историю! — ответил с поклоном Джафар, довольный, что ему удалось завладеть вниманием шаха.
А Эддин в это время чуть не лопался от зависти.
— Жил в лучшем из городов, в Тегеране, шах Габибуллин, — шах, как ты. И жил бедный Саррах. И жили они страшно близко друг от друга. Если бы шах захотел осчастливить Сарраха и пройти к нему в хижину, — он дошел бы раньше, чем успел бы сосчитать до трехсот. А если бы Саррах мог пройти во дворец шаха, — он дошел бы и того скорее, потому что бедняк всегда ходит скорее шаха: ему больше в привычку. Саррах часто думал о шахе. И шах иногда думал о Саррахе, потому что как-то по дороге видел Сарраха, плакавшего над издохшим последним ослом, и по милосердию своему спросил имя плачущего, чтоб упоминать его в своих вечерних молитвах: ‘Аллах! Утешь Сарраха! Пусть Саррах больше не плачет!’ Саррах иногда задавал себе вопрос:
‘Хотел бы я знать, на каких конях ездит верхом шах? Я думаю, что они кованы не иначе, как золотом, и так раскормлены, что просто ноги раздерешь, когда сядешь верхом!’ Но сейчас же отвечал себе:
‘Экий я, однако, дурень! Станет шах ездить верхом! За него ездят верхом другие. А шах, наверное, целый день спит. Что ему больше делать? Конечно же спит! Нет занятия лучше, как спать!’
Тут Сарраху приходило в голову:
‘Ну, а есть-то как же? Шах должен и есть. Тоже занятие не вредное! Хе-хе! Поспит, поест и опять заснет! Вот это жизнь! И есть не что-нибудь, а всякий раз нового барана. Увидит барана, сейчас зарежет, изжарит и съест в свое удовольствие. Хорошо!.. Только и я-то дурень! Станет шах, словно простой мужик, всего барана есть. Шах выедает барану только почки. Потому почка — самое вкусное. Зарежет барана, отъест ему почки и другого зарежет! Вот это шахская еда!’ И вздохнул Саррах:
‘И блохи же, я думаю, у шаха! Жирные! Что твои перепела! Не то, что у меня — дрянь, есть им нечего. А у шаха и блохи должны быть, как ни у кого. Откормленные!’
Шах же, когда ему вспоминался плачущий над издохшим ослом Саррах, думал:
‘Бедняга! И с вида-то он худ. От плохой еды. Не думаю, чтоб каждый день у него жарилась на вертеле горная козочка. Я думаю, питается одним рисом. Хотел бы я знать, с чем он готовит плов, — с барашком или с курицей?’
И захотел шах увидеть Сарраха. Одели Сарраха, вымыли и привели к шаху.
— Здравствуй, Саррах! — сказал шах. — Мы с тобой близкие соседи!
— Да, не дальние! — отвечал Саррах.
— И хотел бы я поговорить с тобой по-соседски. Спроси у меня, что ты хочешь. А я у тебя спрошу.
— Рад служить! — отвечал Саррах. — А спрос у меня невелик. Одна вещь не дает мне покоя. Что ты силен, богат, — я знаю. У тебя много сокровищ, — это я, и не глядя, скажу. Что у тебя на конюшне стоят великолепные лошади, — тут и задумываться нечего. А вот прикажи мне показать тех блох, которые тебя кусают. Какие у тебя сокровища, лошади, — я себе представляю. А вот блох твоих прямо себе представить не могу!
Диву дался шах, пожал плечами, с удивлением оглядел всех:
— В толк взять не могу, о чем говорит этот человек. Какие такие блохи? Что это такое? Должно быть, просто втупик хочет меня поставить этот человек. Ты, Саррах, вот что! Вместо того, чтобы разговаривать о каких-то там камнях или деревьях, — что такое эти твои ‘блохи’? — ты мне ответь-ка лучше сам на мой вопрос.
— Спрашивай, шах! — с поклоном отвечал Саррах. — Как перед пророком, ничего не скрою.
— С чем ты, Саррах, готовишь свой плов: с барашком или с курицей? И что ты туда кладешь: изюм или сливы?
Тут Саррах глаза вытаращил, на шаха с изумлением взглянул:
— А что такое плов? Город или река?
И смотрели они друг на Друга с изумлением.
— Так только люди могут быть, повелитель, в одно и то же время близки и далеки друг от друга! — закончил мудрый Джафар свой рассказ.
Шах Айбн-Муси рассмеялся:
— Да, диковинно устроен свет!
И, обратившись к мудрецу Эддину, который позеленел от успеха Джафара, сказал:
— Что ты на это скажешь, премудрый Эддин? Эддин только пожал плечами:
— Повелитель, прикажи послать за женою Джафара! Пусть она принесет мой ответ.
И пока слуги бегали за женою Джафара, Эддин обратился к мудрецу:
— Пока ходят за твоей достойной супругой, Джафар, будь добр, ответь нам на несколько вопросов. Давно ли ты женат?
— Двадцать лет полных! — отвечал Джафар.
— И все время живешь с женой неразлучно?
— Какой странный вопрос! — пожал плечами Джафар. — Шляется с места на место дурак. Умный сидит на одном месте. Он, и сидя у себя дома, мысленно может обтекать моря и земли. На то у него и ум. Я никогда, благодаренье аллаху, не имел надобности выезжать из Тегерана, — и, конечно, прожил с женой неразлучно.
— Двадцать лет под одной кровлей? — не унимался Эддин.
— У всякого дома одна только кровля! — пожал плечами Джафар.
— Скажи же нам, что думает твоя жена?
— Странный вопрос! — воскликнул Джафар.
— Ты, Эддин, конечно, мудрый человек. Но сегодня в тебе сидит словно кто-то другой и говорит за тебя. Выгони его, Эддин! Он говорит глупости! Что может думать жена человека, который всеми признан за мудреца? Разумеется, она рада, что аллах послал ей мудреца в спутники и наставники. Она счастлива этим и гордится. И все. Я не спрашивал ее об этом. Но разве спрашивают днем: ‘теперь светло?’ — а ночью: ‘теперь на улице темно?’ Есть вещи, которые разумеются сами собою.
В это время привели жену Джафара, всю в слезах. Конечно, когда старую женщину зовут к шаху, она всегда плачет, — думает, что ее накажут. Зачем же больше звать?
Шах, однако, успокоил ее ласковым словом и, крикнув, чтоб не плакала, спросил:
— Скажи нам, жена Джафара, счастлива ли ты, что замужем за таким мудрецом?
Женщина, видя, что ее не наказывают, взяла волю и начала говорить не то, что следует, а то, что думает.
— Уж какое там счастье! — воскликнула жена Джафара, вновь разражаясь слезами, словно глупая туча, из которой дождь идет по два раза в день. — Какое счастье! Муж, с которым двух слов сказать нельзя, который ходит и изрекает, словно он коран наизусть выучил! Муж, который думает о том, что делается на небе, и не видит, что у жены последнее платье с плеч валится! Смотрит на луну в то время, как у него со двора уводят последнюю козу. За камнем веселее быть замужем. Подойдешь к нему с ласкою, — ‘женщина, не мешай! Я думаю!’ Подойдешь с бранью, — ‘женщина, не мешай! Я думаю!’ Детей даже у нас нет. За таким дураком быть замужем, который вечно думает и ничего не придумает, — какое же счастье! Да обережет аллах всякую, кто добродетельно закрывает свое лицо!
Шах расхохотался.
Джафар стоял весь красный, смотрел в землю, дергал себя за бороду и топал ногой. Эддин посмотрел на него насмешливо и, довольный, что уничтожил соперника, с глубоким поклоном сказал шаху:
— Вот мой ответ, повелитель! С людьми, которые долго смотрят на звезды, это бывает. Они и шапку, как свою судьбу, начинают искать среди звезд, а не на своей голове. То, что сказал мой премудрый противник Джафар, совершенно верно! Удивительно создан свет. Ничто не может быть одновременно и тепло, и холодно, только люди могут быть и близки, и далеки в одно и то же время. Но меня удивляет, зачем ему понадобилось за примерами ходить в грязную хижину какого-то Сарраха и топтать своими ногами полы шахского дворца. Стоило заглянуть под крышу собственного дома. Шах, всякий раз, как ты захочешь видеть это чудо, — людей, которые были бы близки и далеки друг от друга в одно и то же время, — не надо ходить далеко. Это ты найдешь в любом доме. Возьми любого мужа и жену.
Шах остался доволен и подарил Эддину шапку.

Правда и ложь
(Персидская сказка)

Однажды на дороге близ большого города встретились Лжец и человек Правдивый.
— Здравствуй, Лжец! — сказал Лжец.
— Здравствуй, Лжец! — ответил Правдивый.
— Ты чего же ругаешься? — обиделся Лжец.
— Я-то не ругаюсь. Вот ты-то лжешь.
— Такое мое дело. Я всегда лгу.
— А я всегда говорю правду.
— Напрасно!
Лжец засмеялся.
— Велика штука сказать правду! Видишь, — стоит дерево. Ты и скажешь: ‘стоит дерево’. Так это и всякий дурак скажет. Нехитро! Чтоб соврать, надо что-нибудь придумать, а чтоб придумать — надо все-таки мозгами поворочать, а чтоб ими поворочать — надо их иметь. Лжет человек, — значит ум обнаруживает. А правду говорит, — стало быть, дурак. Ничего придумать не может.
— Лжешь ты все! — сказал Правдивый. — Выше правды ничего нет. Правда украшает жизнь!
— Ой ли? — опять засмеялся Лжец. — Хочешь пойдем в город, — попробуем. — Пойдем!
— Кто больше людей счастливыми сделает: ты со своей правдой, я ли с моей ложью. — Идем. Идем. И пошли они в большой город.
Был полдень, а потому было жарко. Было жарко, а потому на улицах ни души не было. Только собака какая-то дорогу перебежала.
Лжец и Правдивый зашли в кофейню.
— Здравствуйте, добрые люди! — приветствовали их сидевшие, словно сонные мухи, в кофейне и отдыхавшие под навесом люди. — Жарко и скучно. А вы люди дорожные. Рассажите нам, не встречали ли чего любопытного в пути?
— Ничего и никого я не видал, добрые люди! — отвечал Правдивый. — В такую жару все по домам да по кофейням сидят попрятавшись. Во всем городе только собака какая-то перебежала дорогу.
— А я вот, — сказал Лжец, — сейчас на улице тигра встретил. Тигр перебежал мне дорогу.
Все вдруг ожили. Как истомленные зноем цветы, если взбрызнут их водою.
— Как? Где? Какого тигра?
— Какие бывают тигры? — отвечал Лжец. — Большой, полосатый, клыки оскалил — вот! Когти выпустил — вот! По бокам себя хвостом лупит, — видно зол! Затрясся я, как он из-за угла вышел. Думал — на месте умру. Да — слава аллаху! Он меня не заметил. А то не говорить бы мне с вами! — В городе тигр!
Один из посетителей вскочил и во все горло крикнул:
— Эй, хозяин! Вари мне еще кофе! Свежего! До поздней ночи в кофейне сидеть буду! Пусть жена дома кричит хоть до тех пор, пока жилы на шее лопнут! Вот еще! Как я домой пойду, когда по улицам тигр ходит!
— А я пойду к богачу Гассану, — сказал другой. — Он мне хоть и родственник, но не очень-то гостеприимен, нельзя сказать. Сегодня, однако, как начну рассказывать про тигра в нашем городе, расщедрится, угостит и барашком, и пловом. Захочется, чтобы рассказал поподробнее. Поедим за тигрово здоровье!
— А я побегу к самому вали! — сказал третий. — Он сидит себе с женами, да прибавит ему аллах лет, а им красоты! И ничего, чай, не знает, что в городе делается! Надо ему рассказать, пусть сменит гнев на милость! Вали мне давно грозит: ‘Я тебя в тюрьму посажу!’ Говорит, будто я вор. А теперь простит, да еще деньгами наградит, — что первый ему такое важное донесение сделал!
К обеду весь город только и говорил, что на улицах бродит тигр.
Сотня людей самолично его видела:
— Как не видать? Как вот тебя теперь вижу, — видел. Только, должно быть, сыт был, не тронул. А к вечеру и жертва тигра обнаружилась. Случилось так, что в тот самый день слуги вали поймали одного воришку.
Воришка стал было защищаться и даже одного слугу ударил.
Тогда слуги вали повалили воришку и поусердствовали так, что уж вечернюю молитву воришка отправился творить пред престолом аллаха.
Испугались слуги вали своего усердия. Но только на один миг.
Побежали они к вали, кинулись в ноги и донесли:
— Могущественный вали! Несчастье! В городе появился тигр и одного воришку насмерть заел!
— Знаю, что тигр появился. Мне об этом другой вор говорил! — отвечал вали. — А что воришку съел, — беда невелика! Так и надо было ожидать! Раз тигр появился, — должен он кого-нибудь съесть. Премудро устроен свет! Хорошо еще, что вора!
Так что с тех пор жители, завидев слуг вали, переходили на другую сторону.
С тех пор как в городе появился тигр, слуги вали стали драться свободнее.
Жители почти все сидели взаперти. И если кто заходил рассказать новости про тигра, того встречали в каждом доме с почетом, угощали чем могли лучше:
— Бесстрашный! Тигр в городе! А ты по улицам ходишь!
К богачу Гассану явился бедняк — юноша Казим, ведя за руку дочь Гассана, красавицу и богатую невесту Рохэ. Увидав их вместе, Гассан затрясся весь от злости:
— Или на свете уж больше кольев нет? Как посмел ты, нищий и негодяй, в противность всем законам, правилам и приличиям, обесчестить мою дочь, дочь первого богача: по улице с ней вместе идти?
— Благодари пророка, — отвечал с глубоким поклоном Казим, — что хоть как-нибудь к тебе дочь да пришла! А то бы видел ты ее только во сне. Дочь твою сейчас чуть было тигр не съел!
— Как так? — затрясся Гассан уж с перепуга. — Проходил я сейчас мимо фонтана, где наши женщины берут обыкновенно воду, — сказал Казим, — и увидал твою дочь Рохэ. Хоть ее лицо и было закрыто, — но кто же не узнает серны по походке и по стройности пальмы? Если человек, объездив весь свет, увидит самые красивые глаза, он смело может сказать: ‘Это Рохэ, дочь Гассана’. Он не ошибется. Она шла с кувшином за водой. Как вдруг из-за угла выпрыгнул тигр. Страшный, огромный, полосатый, клыки оскалил — вот! когти выпустил — вот! Себя тпо бокам хвостом бьет, — значит — зол.
— Да, да, да! Значит, правду ты говоришь! — прошептал Гассан. — Все, кто тигра видел, так его описывают.
— Что испытала, что почувствовала Рохэ, — спроси у нее самой. А я почувствовал одно: ‘Пусть лучше я умру, но не Рохэ’. Что будет без нее земля? Теперь земля гордится перед небом, — на небе горит много звезд, но глаза Рохэ горят на земле. Кинулся я между тигром и Рохэ и грудь свою зверю подставил: ‘Терзай!’ Сверкнул в руке моей кинжал. Должно быть, аллах смилостивился надо мной и сохранил мою жизнь для чего-нибудь очень хорошего. Блеска кинжала, что ли, тигр испугался, но только хлестнул себя по полосатым бокам, подпрыгнул так, что через дом перепрыгнул, и скрылся. А я, — прости! — с Рохэ к тебе пришел.
Гассан схватился за голову:
— Что ж это я, старый дурак! Ты уж не сердись на меня, любезный Казим, как не сердятся на сумасшедшего! Сижу, старый осел, а этакий дорогой, почетный гость передо мной стоит! Садись, Казим! Чем тебя потчевать? Чем угощать? И как милости прошу, позволь мне, храбрый человек, тебе прислуживать!
И когда Казим, после бесчисленных поклонов, отказов и упрашиваний, сел, — Гассан спросил у Рохэ:
— Сильно ты испугалась, моя козочка?
— И сейчас еще сердце трепещет, как подстреленная птичка! — отвечала Рохэ.
— Чем же, чем мне тебя вознаградить? — воскликнул Гассан, вновь обращаясь к Казиму. — Тебя, самого доблестного, храброго, лучшего юношу на свете! Какими сокровищами? Требуй от меня чего хочешь! Аллах — свидетель!..
— Аллах среди нас! Он свидетель! — с благоговением сказал Казим.
— Аллах свидетель моей клятвы! — подтвердил Гассан.
— Ты богат, Гассан! — сказал Казим. — У тебя много сокровищ. Но ты богаче всех людей на свете, потому что у тебя есть Рохэ. Я хочу, Гассан, быть таким же богачом, как и ты! Слушай, Гассан! Ты дал Рохэ жизнь, а потому ее любишь. Сегодня я дал Рохэ жизнь, и потому имею право также ее любить. Будем же ее любить оба.
— Не знаю, право, как Рохэ… — растерялся Гассан. Рохэ глубоко поклонилась и сказала:
— Аллах свидетель твоих клятв. Неужто ж ты думаешь, что дочь посрамит родного отца перед аллахом и сделает его клятвопреступником!
И Рохэ вновь с покорностью поклонилась.
— Тем более, — продолжал Казим, — горе связывает язык узлом, радость его развязывает, — тем более, что я и Рохэ давно любим друг друга. Только попросить се у тебя я не решался. Я нищий, ты богач! И мы каждый день сходились у фонтана оплакивать нашу горькую долю. Потому-то я и очутился сегодня около фонтана, когда пришла Рохэ. Омрачился Гасеан:
— Нехорошо это, дети!
— А если бы мы у фонтана не сходились, — отвечал Кй-зим, — тигр бы съел твою дочь! Гассан вздохнул:
— Да будет во всем и всегда воля аллаха. Не мы идем, он нас ведет!
И благословил Рохэ и Казима. И все в городе славили храбрость Казима, сумевшего добыть себе такую богатую и красивую жену.
До того славили, что даже сам вали позавидовал:
— Надо и мне что-нибудь с этого тигра получить!
И послал вали с гонцом в Тегеран письмо.
‘Горе и радость сменяются, как ночи и дни! — писал вали в Тегеран. — Волею аллаха темная ночь, нависшая над нашим славным городом, сменилась солнечным днем. Напал на наш славный город лютый тигр, огромный, полосатый, с когтями и зубами такими, что глядеть страшно. Через дома прыгал и людей ел. Каждый день мои верные слуги доносили мне, что тигр съел человека. А иногда ел и по два, и по три, случалось — и по четыре в день. Напал ужас на город, только не на меня. Решил я в сердце своем: ‘Лучше пусть я погибну, но город от опасности спасу’. И один пошел на охоту на тигра. Встретились мы с ним в глухом переулке, где никого не было. Ударил себя тигр хвостом по бокам, чтоб еще больше разъяриться, и кинулся на меня. Но так как я с детства ничем, кроме благородных занятий, не занимался, — то и умею я владеть оружием не хуже, чем тигр хвостом. Ударил я дедовской кривой саблей тигра между глаз и разрубил его страшную голову надвое. Чрез что и спасен мной город от страшной опасности. О чем я и спешу уведомить. Тигрова же кожа в настоящее время выделывается, и, когда будет выделана, я ее пришлю в Тегеран. Сейчас же невыделанную не высылаю из опасения, чтоб тигрова кожа в дороге от жары не прокисла’.
— Ты смотри! — сказал вали писарю. — Внимателен будь, когда переписывать станешь! А то бухнешь вместо ‘когда будет выделана’- ‘когда будет куплена!’ Из Тегерана вали прислали похвалу и золотой халат. И весь город был рад, что храбрый вали так щедро награжден.
Только и разговоров было, что о тигре, охоте и награде. Надоело все это Правдивому человеку. Стал он на всех перекрестках всех останавливать: — Ну, что вы врете? Что врете? Никогда никакого тигра и не было! Выдумал его Лжец! А вы трусите, хвастаетесь, ликуете! Вместе с ним мы шли, — и никакого тигра нам никогда не попадалось. Бежала собака, да и то не бешеная. И пошел в городе говор:
— Нашелся Правдивый человек! Говорит, что тигра не было!
Дошел этот слух и до вали.
Приказал вали позвать к себе Правдивого человека, затопал на него ногами, закричал:
— Как ты смеешь ложные известия в городе распространять!
Но Правдивый человек с поклоном ответил:
— Я не лгу, а говорю правду. Не было тигра, — я и говорю правду: не было. Бежала собака, — я и говорю правду: собака.
— Правду?!
Вали усмехнулся:
— Что такое правда? Правда — это то, что говорит сильный. Когда я говорю с шахом, — правда то, что говорит шах. Когда я говорю с тобой, — правда то, что говорю я. Хочешь всегда говорить правду? Купи себе раба. Что бы ты ему ни сказал, — все всегда будет правда. Скажи, ты существуешь на свете?
— Существую! — с уверенностью ответил Правдивый.
— А по-моему — нет. Вот прикажу тебя сейчас посадить на кол, — и выйдет, что я сказал чистейшую правду: никакого тебя и на свете нет! Понял?
Правдивый стоял на своем:
— А все-таки правду буду говорить! Не было тигра, собака бежала! Как же мне не говорить, когда я своими глазами видел!
— Глазами?
Вали приказал слугам принести золотой халат, присланный из Тегерана.
— Это что такое? — спросил вали.
— Золотой халат! — ответил Правдивый.
— А за что он прислан?
— За тигра.
— А за собаку золотой халат прислали бы?
— Нет, не прислали бы.
— Ну, значит, ты теперь своими глазами видел, что тигр. Есть халат — значит, был и тигр. Иди и говори правду. Был тигр, потому что сам халат за него видел.
— Да, ведь, правда…
Тут вали рассердился.
— Правда это то, что молчат! — сказал он наставительно. — Хочешь правду говорить, — молчи. Ступай и помни.
И пошел Правдивый человек с большим бесчестием. То есть в душе-то его все очень уважали. И Казим, и вали, и все думали:
— А, ведь, один человек во всем городе правду говорит!
Но все от него сторонились:
— Кому же охота, Правдивому человеку поддакивая, Лжецом прослыть?!
И никто его на порог не пускал.
— Нам вралей не надо!
Вышел Правдивый человек из города в горе. А навстречу ему идет Лжец, толстый, румяный, веселый.
— Что, брат, отовсюду гонят?
— В первый раз в жизни ты правду сказал! — отвечал Правдивый.
— Теперь давай сосчитаемся! Кто больше счастливых сделал: ты своей правдой или я своей ложью. Казим счастлив, — на богатой женился. Вали счастлив, — халат получил. Всяк в городе счастлив, что его тигр не съел. Весь город счастлив, что у него такой храбрый вали. А все через кого? Через меня! Кого ты сделал счастливым?
— Разговаривать с тобой! — махнул рукой Правдивый.
— И сам даже ты несчастлив. А я, — погляди! Тебя везде с порога. Что ты сказать можешь? То, что на свете существует? То, что все и без тебя знают? А я такое говорю, чего никто не знает. Потому что я все выдумываю. Меня послушать любопытно. Оттого мне везде и прием. Тебе — одно уваженье. А мне — все остальное! И прием, и угощенье.
— С меня и одного уваженья довольно! — ответил Правдивый.
Лжец даже подпрыгнул от радости:
— В первый раз в жизни солгал! Будто довольно?
И так как Правдивый покраснел, то Лжец добавил:
— Соврал, брат! Есть-то, ведь, и тебе хочется!

Человек правды
(Персидская сказка)

Шах Дали-Аббас любил благородные и возвышающие душу забавы.
Любил карабкаться по неприступным отвесным скалам, подбираясь к турам, чутким и пугливым. Любил, распластавшись с лошадью в воздухе, перелетать через пропасти, несясь за горными козами. Любил, прислонившись спиной к дереву, затая дыхание, ждать, как из густого кустарника с ревом, поднявшись на задние лапы, вылезет огромный черный медведь, спугнутый воплями загонщиков. Любил рыскать по прибрежным тростникам, поднимать яростных полосатых тигров.
Наслажденье для шаха было смотреть, как сокол, взвившись к самому солнцу, камнем падал на белую голубку и как летели из-под него белые перья, сверкая на солнце, словно снег. Или как могучий беркут, описав в воздухе круг, бросался на бежавшую вприпрыжку в густой траве красную лисицу. Собаки, копчики и ястребы шаха славились даже у соседних народов.
Не проходило ни одной новой луны без того, чтоб шах не ездил куда-нибудь на охоту.
И тогда приближенные шаха летели заранее в провинцию, которую назначал шах для охоты, и говорили тамошнему правителю:
— Торжествуй! Неслыханная радость выпадает на долю твоей области! В такой-то день два солнца взойдут у тебя в области. Шах едет к тебе на охоту.
Правитель хватался за голову:
— Аллах! И поспать-то не дадут порядком! Вот жизнь! Лучше умереть! Гораздо спокойнее! Наказанье мне от аллаха! Прогневал!
Слуги правителя скакали по селеньям:
— Эй, вы! Дурачье! Бросайте-ка ваши низкие занятия! Довольно вам пахать, сеять, стричь ваших паршивых овец! Кидайте нивы, дома, стада! Будет заботиться о поддержании вашей ничтожной жизни! Есть занятие повозвышеннее! Сам шах едет в нашу область! Идите проводить дороги, строить мосты, прокладывать тропинки!
И к приезду шаха узнать нельзя было области.
Шах ехал по широкой дороге, по которой спокойно проезжали шестеро всадников в ряд. Через пропасти висели мосты.
Даже на самые неприступные скалы вели тропинки. А по краям дороги стояли поселяне, одетые, как только могли, лучше. У многих были на головах даже зеленые чалмы. Нарочно заставляли надевать, — будто бы эти люди были в Мекке.
Когда шах возвращался с охоты к себе в Тегеран, он первым долгом шел в мечеть и благодарил аллаха:
— Научи меня таким словам, чтоб я мог достойно возблагодарить тебя, премудрый! Все в моей стране хорошо и устроено. Даже на неприступных скалах есть дороги! А народ так благочестив и так зажиточен, что на каждом шагу встречаешь людей, которые ходили в Мекку. Есть ли счастье выше, как владеть страной, где все так хорошо? И это высшее счастье ты послал мне, недостойному, великий аллах!
Затем шах шел в свой гарем, где соскучившиеся без него жены и невольницы, одна перед другой, старались петь и плясать, как можно соблазнительнее, каждая суля ему как можно больше наслаждений. Шах смотрел на них и думал:
— Фатьма что-то растолстела. И танцует уж неповоротливо! Пошлю-ка я ее в подарок правителю области, в которой был сейчас на охоте. Я от некрасивой бабы избавлюсь, а ему она доставит счастье. И мне удовольствие, и ему честь!
Или шел в свою сокровищницу и кричал:
— Опять развели моль! Опять летают эти мотыльки вашей лености! Давно на колу никто не сидел! Выберите-ка хороший ковер, поеденный молью! Я пошлю его правителю области, где охотился!
Или просто призывал к себе евнуха:
— Пойди-ка в дом, где хранится мое оружие. Посмотри-ка там, нет ли лука какого, который надломился. Пошли его от меня в подарок правителю области, где я теперь был. Пусть стреляет с осторожностью!
Вообще награждал, как может награждать шах. И притом мудрый. И себе не в ущерб, и другому в удовольствие.
Правил в те времена одной из провинций Керим. Человек, которого никто не любил. Все терпеть не могли. Умному он говорил:
— Ты умен!
Что того, конечно, обижало.
— Как будто этого все и без того не знают! Словно об этом еще говорить нужно!
Глупому говорил:
— Ты дурак!
На что тот справедливо обижался:
— Можно бы, кажется, об этом и помолчать!
Жулику прямо резал:
— Ты жулик!
Тот, конечно, возмущался до глубины души:
— Сам знаю, что я жулик, но не люблю, когда мне об этом говорят!
Честному человеку Керим говорил:
— Знаешь? Ты честный человек!
На что честный человек про себя обижался:
— А коли я честен, так ты меня за это награди! А языком о зубы трепать, — какая мне из этого польза?
Вообще Керим не знал, что такое учтивость. А потому и говорил правду.
Когда к Кериму прискакали царедворцы шаха:
— Радуйся! На твою область ляжет тень аллаха.
Керим спокойно ответил:
— Я рад! Действительно, два солнца взойдут в тот день над моей областью. Солнце и шах. Да будет благословен такой день!
Царедворцы заикнулись было:
— Ты прикажи везде проложить дороги, и поселянам вели одеться получше. Будто у тебя в области все очень хорошо!
Но Керим только посмотрел на них:
— Я во всю жизнь никогда не лгал! Стану теперь начинать? Последнему рабочему не лгал, — стану шаху, тени аллаха на земле, врать?
— Да, ведь, везде… — начали было царедворцы. Но Керим не дал им даже продолжать:
— Пусть везде обманывают шаха. У меня же шах пусть видит правду. Пусть видит мою область такою, какова она есть!
Угостил царедворцев как следует и отпустил в Тегеран. Все пришло в смущение вокруг Керима.
Даже ближайшие советники, которых он за правдивость только и держал, и те всполошились:
— Керим! С ума ты сошел? Говори правду тем, кто ниже тебя. Это безопасно. Но шах! К шаху надо иметь почтение.
Керим только крикнул:
— Пошли, в таком случае, вон!
И разослал по всем селениям гонцов:
— Не сметь ни чинить, ни поправлять дорог, ни делать новых! Пусть все как есть, так и остается. Потому что шах едет. Навстречу ему всем выходить, — но всякий пусть надевает свое. А у соседей занимать нечего! Это ложь, и аллаху противно. Точно так же, чтоб те, кто не был в Мекке, зеленой шалью головы не закутывали. А кто закутает, — тот потеряет вместе с шалью голову!
И стал Керим спокойно ждать шаха. Шах приехал мрачный, не в духе:
— У тебя, Керим, народ не богомольный! За всю дорогу я только две зеленых чалмы и видел.
Керим отдал поклонов сколько нужно и ответил:
— Народ как везде. Богомолен одинаково. Только у меня зеленые чалмы для твоей встречи надели те, кто взаправду был в Мекке! Шах нахмурился и сказал:
— Конечно, куда же твоему народу в Мекку ходить? Они и одеты не так, как в других областях. Бедно. Словно нищие. На один хороший халат десять драных. Кроме дыр ничего не видел!
Керим опять отдал поклонов сколько надо и ответил:
— Народ как везде. И дыр сколько везде. Только у меня в области всякий в своем халате ходит. У кого какой есть! А у соседей за деньги доставать, чтоб твой глаз обманывать, я не велел!
— Да и дороги у тебя дрянь! — сказал шах.
— Это, если по совести говорить, дорога еще была ничего! Подожди, что еще впереди будет! — ответил Керим.
На следующий день поехал шах на охоту. Керим, как подобает, сейчас же за ним. Чтобы морда лошади приходилась у седла шаха.
— Да! Тут не поскачешь! — сказал шах. — Ужели всегда жители твоей области по таким дорогам ездят?
— Всегда! — ответил Керим.
Они доехали до пропасти.
— А где же мост? — спросил шах.
— Какой мост? — спросил Керим.
— Над всякой пропастью есть мост! — с удивлением ответил шах.
— Пропасти у нас есть, а мостов нет, — ответил Керим. — Чем могу, тем и служу!
— Как же мне на ту сторону переехать? — спросил шах.
— Поедем в объезд. Вниз спустимся, а потом наверх поднимемся. К вечеру на той стороне будем!
— Как? — воскликнул шах. — Да что же у вас люди-то вдвое дольше живут, что ли, — если они могут по целому дню тратить, чтоб на ту сторону переехать?
— Истратишь и два дня, когда моста нет! — ответил Керим. — Так и ездят.
Шах повернул коня.
— Хочу взобраться на ту скалу. Думаю, что там есть туры.
— Туры там должны быть, — ответил Керим, — слезай с коня, поползем.
— А тропинка?
— Какие же тропинки на неприступных скалах?
— На каждую неприступную скалу есть тропинка! — с убеждением сказал шах.
— Как же тогда на свете есть неприступные скалы? — спросил Керим.
Шах приказал ехать домой, к Кериму. Шах был так разгневан, что даже обедать не стал. Он сел в самой большой комнате, окруженный царедворцами, и приказал Кериму предстать пред очи, мечущие молнии.
— Понимаю я теперь, Керим, — сказал шах, — почему никто почти из твоей области не был в Мекке, а вместо халатов носят одни дыры! До набожности ли тут, когда на плечи надеть нечего! Да и откуда быть, когда в твоей области ни прохода, ни проезда. Ни к соседям проехать что не надо продать, ни к соседям пройти что нужно купить, — ничего! Поневоле обносишься, поневоле ничего в кармане не будет! Грех мой перед аллахом, что вверил область такому ленивцу, как ты! Так-то ты мое доверие оправдываешь? Нерадивец, лентяй, обманщик! Твоя область в моем государстве, что пятно на шелковом халате. Весь халат хорош, — только на спине пятно, — и весь халат хоть брось! Как ты мне смел всю страну испортить? Отвечай сейчас же! Да только правду!
Керим отбил столько поклонов, сколько требуется, и спокойно ответил:
— Ни солнцу не говорят: свети! Ни облакам, — плывите! Солнце само по себе светит, и облака без приказа плывут. Так и мне не надо приказывать: ‘Говори правду!’ Я только и говорю, что правду. Я не говорю тебе, шах: ‘Будь справедлив!’ На то ты и шах. Я говорю тебе только: ‘Выслушай, чтоб знать!’ На то ты — человек. Изо всех имен, которое можешь мне дать, одно не подходит ко мне, и ты мне его дал: ‘Обманщик!’ Я потому и гнев твой навлек, что я не как другой, — не обманщик. Слушай, шах! Час правды настал! В благородной страсти ‘с охоте ты объездил все области твоей земли. Знай же, что нигде нет таких дорог, чтоб шестерым в ряд ехать можно. Потому что такие дороги никому и не нужны. Нигде над пропастями нет мостов, а неприступные скалы везде неприступны.
— Как нигде нет? Когда я видел везде своими глазами! Везде, кроме твоей области! — выкликнул шах.
— Эти дороги, мосты, тропинки делались, шах, только для тебя. Чтоб ты увидел и подумал: ‘Вот как хорошо в этой области!’ Чтоб получить от тебя награду. А я, шах, тебя обманывать не захотел и булыжник в голубой цвет красить, чтоб выдать за бирюзу, не пожелал. Вот, шах, моя область, какова она есть! Таковы же и все твои области! Только там к твоему приезду, чтоб обмануть тебя, нарочно дороги строят. А я не хотел. Правда выше всего!
И Керим вновь отдал столько поклонов, сколько надо. Шах глубоко задумался.
— Да! Вот оно что! — промолвил шах. — Это дело надо сообразить. Ступай, Керим. А я подумаю. На завтра я объявлю тебе свою волю.
Ног под собой не чувствовал Керим от радости, когда шел:
— Самому шаху правду сказал!
И во сне себя в ту ночь не иначе, как в золотом халате, видел.
— Не иначе мне, как золотой халат, за такую заслугу дадут!
Смущало Керима немного:
— Что теперь бедняги, правители других областей, делать будут?
Керим был хоть и правдивый, но добрый человек. Кроме правды, и людей любил. Но Керим успокоился:
— Что ж? Я не виноват. Зачем они врали?!

Призраки пустыни
(Андижанская легенда)

(Фабула этой легенды сообщена мне художником Н. Ольшанским, который только что вернулся из Средней Азии. Он слышал и записал эту легенду в Андижане.Примечание В. М. Дорошевича.)
Давно, давно, в незапамятные времена жил в Андижане богатый и славный купец Макам-бей-мирза-Сарафеджин. Был он так же богат деньгами, как днями прожитой жизни. Если бы вы встретили в пустыне пять верблюдов, — вы могли бы, указав на пятого, сказать:
— Это верблюд Макам-бея-мирзы-Сарафеджина. И никогда бы не ошиблись.
Везде кругом ходили его караваны, развозя товары и возвращаясь к Макам-бею с золотом.
В конце концов стал беден Макам-бей только одним: часами, которые оставалось ему жить.
Лежит Макам, одинокий и бездетный, в своем доме. Лежит и не спит. Не спит и думает.
Ветер вдруг уныло, уныло провоет и замолкнет. Дерево около дома проснется среди ночи, задрожит все и зашумит листьями. Ворон каркнет. Стена хрустнет.
И чувствует Макам, что это ангел смерти, посланный аллахом по его душу, кругами ходит около дома. Все меньше и меньше становятся круги. Ближе и ближе. Страшно Макаму. Послал Макам за муллой и сказал:
— Ты знаешь, что писал пророк, чего хочет аллах. Ты премудрость божия на земле. Я тебе скажу, что я думаю. А ты выслушай и скажи, что думает об этом бог.
Мулла ответил:
— Говори.
— Два светила светят миру: солнце и луна! — сказал Макам. — На солнце смотреть больно, — ослепнешь. На луну все смотрят, все любуются. Так есть и две правды на земле. Одна правда для людей, человеческая, другая — божия. Час мой уже такой, что, хочешь не хочешь, надо на солнце взглянуть. Я богат и стою своего богатства, потому что умен и дела понимаю. Чье ж и богатство, как не мое, раз оно у меня? Это правда человеческая. А по божеской-то правде, какое ж это мое богатство. Что я делаю? Сижу в Андижане! А богатства — все сделали мои слуги. Они жарились в пустыне, их пронизывал ветер, их засыпали раскаленные пески. Они жизнью своею рисковали, составляя богатства. Их и имущество. Я так думаю. И решил я обратиться к тебе. Когда придет ангел смерти и возьмет из этого тела то, что нужно аллаху, и унесет, — возьми все мое имущество и раздели между моими слугами. Ты знаешь, что написал пророк, и чего хотел аллах. Ты премудрость .,божия на земле. Что ты мне на это скажешь? Мулла встал и поклонился:
— Солнце светит с неба, а дрянь песчинка валяется на земле. Осветило ее солнце, и горит песчинка, — подумаешь, драгоценный камень. Что такое мулла? Я песчинка, такая же дрянная песчинка, как и миллионы миллионов песчинок, но осветило меня солнце, и я блещу. И люди говорят: драгоценный камень горит на земле! Что я скажу тебе, когда ты говорил с аллахом? И стоит тебе советоваться с муллой, когда ты посоветовался с аллахом? Как аллах тебе велел, так ты мне и сказал. А как ты мне сказал, так я и сделаю. Умирай с миром.
Легко стало Макаму. Словно тяжелое бремя свалилось с его старых плеч.
Лежит Макам и спокойно слушает. Птица около дома шарахнулась с испуганным криком. В окно словно кто-то заглянул, проходя мимо. В сенях что-то хрустнуло. Идет кто-то. Дверь скрипнула.
Поднялся на ковре Макам-бей-мирза-Сарафеджин и приветливо сказал:
— Добро пожаловать!
Подошел ангел смерти к Макаму, припал с поцелуем к беззубому рту. Юными стали старческие губы Макама, отвечает он на поцелуй, как встарь отвечал на поцелуи. И, целуя, чувствует Макам, как за плечами его крылья растут, растут…
Умер Макам, а быть может, только еще жить начал, — кто его знает.
Идут Макамовы слуги к мулле и посмеиваются:
— Богатства между всеми делить будут! Дожидайся! Разделят! Что ж, они и Даудке колченогому тоже богатства давать будут? Как же? Воспользуются, что дурак, дадут ему тилли (Монета, 3 руб. 80 коп. — Примечание В.М. Дорошевича.): ‘полакомься’. Да и все!
Перед мечетью лежали горы товара, лежало насыпанное на ковpe золото, стояли, пофыркивая, верблюды.
— Делите сами между собою, — сказал мулла бывшим слугам Макама, — помните только, что на вас смотрит аллах!
И слуги с опаской приступили к дележу между собою богатств.
А к Даудке колченогому мулла обратился отдельно:
— А тебе, Даудка, чтоб тебя никто не обидел, — вот твоя часть!
И мулла указал Даудке на восемь верблюдов. Жирных, откормленных, крутогорбых, здоровенных.
Обрадовался Даудка, погнал верблюдов гуськом на базар и стал, ожидая, не наймет ли кто товары куда везти. Самые лучшие на базаре верблюды — Даудкины. Пришел на базар бухарский купец, сразу на них воззрился. Подошел, ходит кругом, ладонями об халат бьет:
— Ах, какие верблюды! Вот это верблюды! Чьи такие? Кто хозяин?
Даудка колченогий выступил вперед:
— Мои теперь.
— Не возьмешь ли у меня товар в Гуль отвезти на своих верблюдах?
— Отчего ж не взять?
Купец с опаской поглядывает на верблюдов:
— А много ли хочешь?
Даудка подумал, подумал:
— Два тилли!
Засмеялся бухарский купец. До Гуля 8 дней пути. Совестно стало купцу, — кругом все смеются.
— Вот что, милый ты мой! Ты, я вижу, человек простой. Я заплачу тебе не два, а шестьдесят тилли. Иди брать мой товар.
Обрадовался Даудка, подтянул пояс потуже, зыкнул, крикнул, погнал верблюдов рысью к купцу товар брать.
Нагрузили верблюдов, как только можно было, шелками, шалями, коврами, кошмами самыми дорогими, — и караван отправился в путь: Даудка, сын купца и приказчик.
Идут они по степи. Солнце жжет. Верблюды колокольцами позвякивают:
— Звяк… звяк…
Рядом по горячему песку ковыляет колченогий Даудка, в песке по колено вязнет, думает:
— Везу я в Гуль чужой товар, — вот бы мне свой везти!
А верблюды колокольцами позвякивают:
— Так… так…
А солнце жжет, жжет еще сильнее.
— Буду я всю жизнь свою вот так-то на солнце жариться, пока совсем не испекусь! Чужие товары возить, — думает Даудка.
А верблюды колокольцами, словно посмеиваются:
— Вот… вот…
А солнце жжет. А солнце жжет! Падает от жажды Даудка. В глазах мутится.
— Словно около реки всю жизнь стоять! — думает Даудка. — С раскрытым ртом, от жажды дохнуть! Мимо сколько воды течет. А тебе в рот когда-когда капелька брызнет.
И мерещится Даудке.
Отвез он свой товар в Гуль, продал, нового накупил, такого же вот Даудку на базаре нанял. Жарься тот Даудка, вези товар! А он будет себе сидеть, как Макам-бей-мирза-Сарафеджин сидел, — да ждать, когда деньги ему привезут.
— Только, — усмехается про себя колченогий Даудка, — я-то уж шестидесяти тилли Даудке не дам, ежели два просит! Пусть за два и везет, если он такой дурак!
Остановились на третий ночлег. Стреножили верблюдов, развели костер, поели и легли спать. Притворяется Даудка, будто спит. Не спит Даудка. Третья ночь его лихорадка бьет.
Когда купеческий сын и приказчик заснули, поднялся Даудка колченогий и вынул из-за пояса острый, отточенный, кривой нож.
Как кошка, неслышно шагая, подкрался Даудка к купеческому сыну. Купеческий сын спал, храпел разметавшись, откинув голову, раскинув руки. Наклонился Даудка. Горло перед ним. Дрожит Даудка, зубы стучат. А купеческий сын ему прямо в лицо дышит, храпит, носом свистит. Резнул Даудка по обнаженному горлу. Только кровь булькнула, и горячие капли обожгли Даудке лицо. Только глаза открыл купеческий сын и руками и ногами дернул.
И тихо все.
Подкрался Даудка, сгорбившись, к приказчику. Тот спал на боку. Высмотрел Даудка в горле местечко, где жила бьется, словно мышонок там. Наставил против этого места нож острием и изо всей силы ударил.
Замычал приказчик, ногами, руками быстро, быстро перебирать стал, задрожал всем телом и на песке длинный, длинный вытянулся. Стреноженные верблюды жевали, спокойно смотрели на то, что происходило, и только, когда в воздухе запахло свежею кровью, — фыркнули и запрыгали прочь. Поднялся весь в крови Даудка. Горячая кровь жжет похолодевшее тело. Тихо все.
Даудка упал на колени и коснулся лбом земли:
— Слава аллаху!
Пришел Даудка со своим караваном в Гуль на базар, — на славный базар, который бывает раз в год. Все покупатели побежали к новому купцу. Ни у кого нет таких товаров. Новый купец, должно быть, для того, чтобы покупателей приворожить, берет дешевле всех. Опомниться не успел, — как расторговался Даудка. Мешок с золотом насилу поднимешь, — тяжело таскать. Бросился гулять Даудка. Во всех местах, мимо которых раньше только проезжал, побывал. В чайхане певцов слушал и сказочников, над прибаутками хохотал. Смотрел, как бахчи танцуют, изгибаясь так, что затылком пола касаются. С одним большеглазым, румяным, красиво накрашенным бахчи рядом сидел, всех угощал, бахчи обнимал. Гашиш курил, на ковре валялся, сны такие видел, что вспомнить сладко.
— Ах, хорошо нам, богатым людям! Смерть ждать не надо: покурим — на земле рай можем видеть!
Сном, угаром шли дни Даудки. Проспался Даудка, очнулся:
— Хорошо-то все это хорошо! Но надо отсюда бежать! Хватятся, узнают, откроют!
Пошел Даудка на базар, купил себе самого лучшего коня, зашил золото в пояс. Шарахнулся даже конь, когда Даудку подсадили и Даудка в седле с такою тяжестью сел. Сел и поскакал, а верблюдов на базаре бросил:
— Пусть теперь меня ищут!
Мчится Даудка по степи из Гуля. Весело ему, играет у него душа. От радости выпрыгнуть хочет. Свищет ветер в ушах. Впереди гладь и даль. Богат и свободен. Лети куда хочешь. Живи, где захочешь. Мчится Даудка, любуясь скоком лихого коня. Вдруг слышит сзади по степи топот.
Тронул Даудка поводом коня. К узорной луке наклонился. А топот все ближе и ближе. Захолонуло у Даудки сердце:
— Погоня?
Оглянулся Даудка: гуськом бегут, гонятся за ним по степи его восемь жирных, здоровых верблюдов. Летят. Распластались по земле, шагают огромными шагами, едва касаются копытами песку. Вытянули шеи. Языки высунули.
— А! Будьте вы прокляты! Очень вы мне нужны! — выругался Даудка и хлестнул плетью коня.
Словно с ума сошел конь. Ринулся. Не скачет — летит, а топот сзади не смолкает, не смолкает. Оглянулся Даудка. Что это за верблюды?
Поджарые, ребра на боках выдались, горбы как пустые мешки на спинах болтаются. Шерсть вылезла, клочьями по ветру летит. Тонкие, костлявые шеи вытянуты. Глаза вылезли, на губах пена, из раздутых ноздрей кровь капает.
— Скоро, скоро сдохнете, проклятые! — со злобой думает Даудка.
И принялся стегать коня плетью.
Бока ходят у коня. Дыханье со свистом вырывается из ноздрей. Кожа вся дрожит на коне.
А Даудка, пригнувшись к луке, хлещет, хлещет его плетью. А топот позади все не умолкает, не умолкает. Чувствует Даудка, как худеет, словно тает, под ним конь. Плеть уж хлещет не по крутым бокам, а по выдавшимся ребрам.
Шея стала тонкой, как у тех верблюдов. Озверел Даудка.
Правою рукой бьет плетью. Левой вцепился в гриву, дернул, чтоб сделать больнее:
— Скорее, скорее!
Клок гривы остался в руке у Даудки. В другом месте схватил за гриву Даудка. Снова клок гривы без труда отделился, остался в руке. Обезумел Даудка.
Наклонился, приник к шее, зубами схватился. Кусок кожи остался в зубах. А топот за спиной все ближе и ближе.
— Не сдохли, проклятые!
Оглянулся Даудка и зашатался на седле. Верблюдов уже нет. Ни кожи, ни шерсти. Одни кости. Бегут вереницей, распластавшись по земле, скелеты верблюдов.
Бегут, летят, нагоняют. Завыл Даудка.
Бьет коня ногами, кулаками.
Чувствует, как сам худеет. Видит, какими костлявыми становятся его кулаки. Кости, обтянутые кожей. Вьет он коня, бьет.
— Тяжело тебе? Тяжело?
Даудка резанул по поясу ножом. Посыпалось со звоном золото.
Легче коню. Быстрее мчится конь. А топот все не умолкает, не умолкает. Оглянулся Даудка. Ниточкой тянется по песку сыплющееся золото, и по этой дорожке мчатся, летят, распластавшись над землею, скелеты верблюдов. В ужасе отвернулся Даудка от страшного зрелища, в ужасе наклонился над шеей коня.
Перед ним белые позвонки. Ноги его сжимают белые круглые ребра. Хлещет Даудка плетью по костям, — взглянул на руку: кости. Он схватился за грудь, — кости. Схватился за голову, — кости. Летит по степи скелет коня. Скелет человека бьет его плетью.
Скелет обвязан только поясом, из пояса золотой дорожкой сыплется золото.
И по этой дорс жке, распластавшись над землей, мчатся скелеты верблюдов. И хруст костер слышится в испуганном свисте ветра.
Путник! В тот час, когда ты томишься от жажды, и воздух дрожит от зноя, — если ты услышишь в степи стук костей и в мареве увидишь бегущие скелеты верблюдов, — знай: — Смерть! Смерть! Смерть мчится на тебя!
Спрыгивай с твоего коня, падай на горячую землю, вспоминай свои грехи.
Это Даудка колченогий и его верблюды мчатся по сожженной степи.
Это смерть! Смерть! Смерть мчится на тебя.

Парии
(Индийская легенда)

Тихо в эфире звеня, мчались миры за мирами. Слушая гармонию вселенной, Брама воскликнул:
— Как прекрасен мой мир. Как прекрасен! И с любовью остановился его взгляд на земле. — Моя земля!
Цветы благоухали, птицы пели, звенели ручьи и шумели леса.
Аромат цветов, блеск звезд, сияние молодых зарниц и щебет птиц, — все сливалось в гимн небу и неслось к Браме. И, внимая этому гимну, Брама воскликнул:
— Хочу гостей на пир! На мой пир!
И сорвал Брама цветы, и кинул их в зеркальную гладь океана, и наклонился он над океаном и воскликнул:
— Из вод, освещенных блеском глаз моих! Из вод, отразивших лицо мое, лицо бога! Из прекрасных благоухающих цветов! Явитесь созданья, подобные мне! На счастье, на наслажденья явитесь. На счастье, о котором может грезить только моя бессмертная мысль! Явитесь! Я вас зову!
И из цветов расцвели люди. Существа прекрасные и совершенные. Все люди были парсами, все благородны.
— Наслаждайтесь! — воскликнул Брама. — Весь мир отдаю вам! Все вам принадлежит! Все для вас!
И Брама одарил людей.
Он дал им зрение, дал обоняние, дал вкус, дал осязание, дал слух, — чтоб и кудрявые рощи, и цветы, и плоды, и пение птиц, и сами люди доставляли наслаждение друг другу.
Бананы, пальмы, хлебные деревья несли им свои плоды. Гремучие ручьи приносили кристальную воду.
— Пируйте!
Когда же люди уставали от пира, солнце закатывалось, чтобы не мешать их покою. И чтобы человек мог любоваться своею прекрасною подругой, на небе загорались звезды и нежно освещали землю.
Люди были счастливы, и Брама был счастлив в небесах их счастьем.
Он лежал на розовых облаках, слушал гармонию вселенной и предавался покою.
Как вдруг чудную гармонию прервали странные, неприятные звуки. Грозные, зловещие. Как шум приближающегося прилива, который шелестит морскими камешками. Звуки неслись с земли.
— Что это? — поднялся Брама. — Звуки раздражения? Гнева?
— Хуже! — ответил черный Шиву.
— Негодованье? Возмущенье?
— Хуже! — ответил черный Шиву.
— Непокорство? — загремел Брама.
— Хуже! — ответил черный Шиву. — Твой мир зевает! Твой мир скучает! Из звуков мира это худший, гнуснейший, — звук скуки! От скуки зевает твой мир!
И с розовых облаков спустился к земле великий Брама. Спрятанные от палящих лучей солнца благоухающею тенью розовых кустов, прохладною тенью рощ, освежаемые шепотом ручьев, — сонные, жирные, откормленные, как свиньи, лежали люди. Без мысли в глазах, с заплывшими лицами. И зевали от скуки:
— Мы превращаемся в скотов! Стоило давать нам божественную душу! Мы обречены на гнуснейшую из мук — на скуку. Этой пытки, кроме нас, не знает ни одно из существ, живущих на земле!
И Брама в ужасе подумал:
‘Разве нет у них глаз, чтобы видеть прелести мира? Разве нет ушей, чтобы слушать щебет птиц? Разве нет вкуса, чтобы лакомиться сочными и зрелыми плодами земли? Нет обоняния, чтобы вдыхать аромат трав и цветов? Разве нет рук для объятий?’ И на божественную мысль донеслось эхом с земли:
— Подруга — вот она! Плоды — не надо протягивать руки, валятся с деревьев. Птицы без умолка звенят, цветы без умолка пахнут. Не может родиться желаний. А душа живет желаниями, одними желаниями!
Улыбнулся Брама и взглянул на кусты и рощи, заплетенные лианами. И от взгляда его из рощ и кустов вылетели стада быстроногих серн, с ужасом взглянули прекрасными глазами и, как молния, сверкнули по лугам.
— Какие прекрасные зверьки! — воскликнули женщины, вскочили и от радости захлопали руками. — Достаньте, достаньте нам их!
— Кто достанет скорее? — воскликнул юноша и бросился за убегающей серной. — Кто скорее? Кто скорее?
Мужчины кинулись вперегонку за мелькавшими, как молния, красивыми зверями. Женщины радостно хлопали в ладоши. Смех, радость, веселье зазвенели над землей. И поднявшись на свое небо, Брама с насмешкой посмотрел на черного Шиву, который лежал на грозовой туче, лежал и не спал, не спал и думал. Брама погрузился в розовые облака и под песню вселенной начал дремать, — как вдруг его разбудил грозный голос черного Шиву.
— Твоя земля мешает мне спать! Запрети ей нарушать песню, которую поет нам вселенная!
С земли снова, разрывая гармонию вселенной, неслись плач, — стон и крики.
— Твой мир зевает! — сказал черный Шиву.
И Брама вновь спустился к земле. Теперь плакали женщины. Они ломали себе руки.
— О, мы, несчастные! Прежде нас развлекали хоть ласки! Теперь мужчины все ушли на охоту. Что ж остается нам? Скучать и тосковать?
Улыбнулся на их жалобы Брама.
И из свиста птиц, звона ручья, шелеста листьев создал им песню.
— Веселитесь, дети!
И зазвенела песня над землей и, как лучшая из роз, вплелась в венок гармонии вселенной.
И Брама, спокойный и радостный, унесся в свою голубую высь. И задремал.
— Замолчит ли твой мир? — разбудил его громовый голос Шиву. — Его всхлипыванья мне противны, как хрюканье свиньи, затесавшейся в стадо белых, тонкорунных коз. Среди их серебристых, нежных криков это хрюканье звучит гнусно! Развлекайся, если ты хочешь, сам, но не отравляй моего покоя! Заставь свою землю петь как следует! Согласно со всеми мирами! Или пусть замолчит! И исчезнет!
И в ужасе от слов Шиву Брама спустился к земле. Теперь вопили мужчины.
— Охота! С тех пор, как мы достигли в ней искусства, — какое же в этом удовольствие! Подстерегать глупых серн, когда умеешь делать для них засады! Что за глупое развлеченье для существа, одаренного умом! У женщин, — у тех есть хоть песни! А у нас?
И глядя на валявшихся в скуке и безделье людей, Брама со вздохом взглянул на все остальное. Кроме человека, как счастливо все остальное. Ничто не знает покоя, скуки. Все скользило в глазах Брамы.
Скользили тени пальм, послушные движенью солнца. Мерно поворачивали лилии вслед за солнцем свои цветы, чтоб солнце все время смотрело в глубину их чаш.
Скользили мерно и плавно на небе звезды, плавно шло солнце, плыла луна. Мир вел хоровод. И Брама воскликнул:
— Пляшите!
Женщины, схватившись за руки, в плавной и мерной пляске понеслись по земле, — и восторгом загорелись глаза мужчин.
— Никогда женщины не были так прекрасны!
Когда же женщины, в сладком изнеможении, смеющиеся, раскрасневшиеся, попадали на зеленую траву, — тогда мужчины сказали:
— Теперь смотрите вы! Мы будем тешить вас пляской!
И под мерную музыку топота пляшущих людей счастливый и успокоенный Брама вернулся к себе на небо и ласково сказал Шиву:
— Ты слышишь?
Черный Шиву молчал.
Брама спал и видел лучший из своих снов — землю, мир радости и наслаждения, — когда его разбудил громовый голос Шиву.
— Вот громы! Вот молнии! Вот тебе мои черные тучи! Одень ими землю! Разбей ее молниями! Потряси и разрушь громами! Жаль? Дай мне! Я брошу в нее первой попавшейся планетой! И превращу ее в пыль! Будь проклята она! От ее воя я не могу заснуть! Ты слышишь? Зачем понадобилось создавать землю? Чтоб исчез покой из вселенной?
Земля рыдала.
Испуганный спустился к ней Брама.
— Зачем нас создали? — вопили люди. — Для муки? Для величайшей из мук? Что может быть мучительнее: увеселять друг друга, когда нам скучно?
— А! Недовольное племя! — воскликнул Брама. — Вам скучно даже самим увеселять себя! Так нате же вам!
По деревьям запрыгали обезьяны, к ногам людей, красиво извиваясь, подошли хорошенькие кошки, забавные крошки-собачонки, — словно зазвенели серебряные колокольчики, — залаяли в кустах, на изумрудной зелени лугов разлеглись пестрые жирафы, красивые быки, заржали статные кони. Люди воскликнули:
— Как все это хорошо!
Медленно, усталый от творчества, Брама возвращался утомленной походкой на небо и не дошел еще до своих розовых облаков, жилища вечного покоя, как вновь гармонию вселенной прорезал недовольный крик людской. — Да эти животные перестали быть занимательными! Разжиревшие быки были просто противны, — не могли подняться с места, кошки и собаки спали, жирафы лежали где-то в тени и от тучности не хотели выходить, заплывшие жиром кони не ржали, лежали и спали.
— Неужели, — кричали люди, — неужели нельзя выдумать ничего, что всегда бы доставляло нам развлечение, что не заплывало бы жиром, не валялось бы от тучности, как свинья, как мы сами?
И встал тогда Шиву, и протянул он Браме черную руку свою:
— Века веков с тобою мы враждуем! Века веков делами, словами и мыслью, молча, спорим мы! Мира не было, а мы существовали и спор вели! Ты, белый, как снег, — я, черный, как презренный ком земли. И только потому, что черен я, — ты сверкаешь белизною. И только потому, что ты бел, как снег, видно, что я черен, как комок грязной земли. Я предлагаю мир. Восстановим гармонию вселенной! Я помогу тебе и создам занятие твоим людям, чтоб не слышать нам среди песни радости противных завываний скуки, зевоты! Как вой шакала, донесшийся на пир, — она противна. Вот моя рука тебе на помощь. Принимаешь?
И Брама протянул ему свою белую руку. Черный Шиву спустился к земле и воскликнул:
— Бесплодные камни пустыни! Вечно голодные гиены! Холодные жабы, выползающие из сырых расселин и не могущие согреться на солнце! Все, что есть забытого при мирозданье, отверженного, проклятого, — пусть все соединится вместе! Смешается в одно! В одно существо! И взглянет в мои не знающие покоя и сна глаза! В мои измученные бессонницей и завистью глаза. Своим взглядом я дам душу!
И Шиву когтями разодрал землю, и из разодранной земли появился парий.
Скелет, обтянутый кожей. С высунувшимися ребрами. С волосами, сколотившимися в ком грязи. С глазами, постоянно в ужасе видящими голодную смерть.
А Шиву держал открытыми разодранные края земли. И оттуда лезли, лезли, лезли парии. И куски земли, скатываясь по краям разодранной земли, глухо рычали, как комья, скатывающиеся в могилу.
И с этим ревом могилы родились на землю парии. И взглянул на них Шиву, и от холода задрожали их костлявые тела.
И Шиву проклял их великим и страшным проклятием своим:
— Нет для вас сна! Не будет покоя! Смотрите, как прекрасен мир. Все это не для вас! Пусть деревья выше вырастают при вашем приближении, когда вы, умирая от голода, захотите сорвать плод. Пусть ветер, навевающий сладкую прохладу на всех, ураганом дует вам в лицо! Для вас пусть вырастут шипы на розах и ранят вас! Пусть лианы сплетаются для вас в непроходимые преграды! Пусть вихрь срывает листья с деревьев, когда вы захотите спрятаться в тень от палящих лучей солнца. Пусть оно, всему дающее жизнь, вас жжет, как огонь! Пусть дождь, живительный дождь, на вас льет ледяными потоками. И тихие зарницы, украшение неба, громами гремят над вашими головами! Пусть гроза вас всегда встречает среди поля! Пусть вспыхивает огонь, когда вы захотели бы искупаться, разливаются реки, когда вы захотели бы согреться. Пусть одни только звезды служат вам! При свете их чтоб рассмотреть горло у соседа! Душите друг друга во тьме, при трепетном мигании звезд. Душите, — это мое проклятие!
И ужаснулся Брама, когда увидел при дрожащем испуганном мерцании звезд выползавших из земли с могильным ревом толпы париев.
— Зачем ты создал этих несчастных? Зачем? — спросил он у Шиву.
Черный Шиву улыбнулся в ответ:
— Я знаю. Молчи. Теперь можно спать спокойно. Твоим людям, твоим благородным парсам есть занятие. Им дана игрушка.
И боги заснули.
В первый раз заснули все боги со дня мироздания. Среди ночи проснулся Брама, прислушался. Каждый мир, звеня в эфире, пел свою песню. И все эти песни сливались в дивную гармонию. Но лучшая изо всех песен неслась с земли. Изумленный, тихонько по облакам спустился с неба Брама и приблизился к земле. От земли неслось благоуханье. И на благоухающей земле не спали люди. При свете костров они горячо говорили, глаза их горели. И скуки больше не было на земле.
— Кто может спать? — говорил один парс. — Кто может спать, когда вот там, в кустах, несчастные парии душат друг друга?
И все повторяли как эхо:
— Кто может спать?
— Бедные парии! — воскликнула одна женщина. — Что я могу сделать для них? Скажите мне, научите только! И я сделаю все! Все!
И слезы блистали на ее глазах, и видно было, что она говорит правду.
— Если б я мог разрезать свое тело на части и утолить голод париев! — восклицал юноша. — Я сделал бы это. Скажите, это поможет? Я готов.
И слезы блистали на глазах его, и видно было, что он говорит правду.
И от их порывов, как дивные струны, чудными звуками дрожали их души.
И каждый этот звук родил отклик в душе Брамы. И как арфа звенела и пела песнь душа Брамы.
— Моя душа полна теперь любовью!
— Моя душа полна состраданья!
— О, великодушие! Может ли что быть лучше тебя!
Так восклицали все.
И глаза их сверкали слезами, и видно было, что они говорят правду.
— У меня десять прекрасных запястьев! Вот одно! Пусть кто-нибудь из париев украсит себя, все-таки это скрасит ужас его наготы!..
— У меня всего два ожерелья. Но вот одно, — кто даст за него десяток кокосовых орехов? Пусть едят парии!
Толпа молодых девушек сидела отдельно с глазами, полными слез:
— Что можем мы сделать для несчастных париев? У нас нет еще мужей, а потому нет ни запястий, ни ожерельев. Что умеем мы, выросшие в счастье, без забот? Петь и плясать!
И одна из них воскликнула:
— Есть люди, которые любят смотреть хорошие пляски и слушать хорошие песни. Идем! Мы будем петь и плясать для них, а они пусть за это дадут бананов, хлебных плодов, кокосовых орехов!
И они радостно пели и плясали, чтоб накормить париев. И кричали:
— Идите смотреть наши пляски! Идите слушать наше пение! Самые лучшие песни! Самые красивые пляски! Самые искусные певцы и певицы! В пользу париев! В пользу париев!
И над скучавшей когда-то землей звенели песни, гремел топот плясок.
И сердца вспыхивали вдохновением.
Этот говорил прекрасные речи, которые вызывали святые слезы на глаза слушателей. Тот слдгал вдохновенную песнь.
Так родилась на свете поэзия, милосердие, так родилась любовь.
И чем сильнее выли парии, тем сильнее раздавались голоса в честь них, тем звонче и восторженнее звенели песни, тем громче раздавался мерный топот пляшущих, чтоб утолить голод париев.
— Остановитесь! Остановитесь! — раздался голос в ночной тишине. — Человек, который идет к нам от париев!
И из тьмы на яркий свет пред толпою вышел самый вдохновенный из певцов.
Он был у париев, видел их, знает о них. Он запел. Он пел:
— Природа нарочно одела кокосовые орехи твердою скорлупой, — чтоб, падая, эти орехи разбивали головы париям. То, что несет вам пищу, им несет смерть! Природа снабдила даже розы шипами, чтоб колоть им руки. Природа разослала по траве гадов, змей, скорпионов, — чтоб жалили и не давали заснуть в траве парию. В отчаяньи от голода, в безумии от бессонных ночей они душат друг друга.
И вся толпа восклицала:
— Как верно! Как сильно! Как хорошо он поет!
И схватили певшего скорбную песнь вдохновенного певца на руки, и прекраснейшие из девушек надели на голову его венок из лучших цветов.
И все сердца бились милосердием, великодушием, любовью. И с радостью слушал эти струны сердца Брама. Но с радостью смотрел и черный Шиву. А Вишну воскликнул, глядя на все с лазурного неба:
— Стоило создавать мир!

Легенда об изобретении пороха

Обитель спит.
Свет брезжится только в келье отца Бертольда. Отец Бертольд всегда работает по ночам. Часто утренний свет застает его за колбами и ретортами, погруженным в его обычные, странные, таинственные занятия.
Тогда отец Бертольд осеняет себя знамением и идет весь день молиться, чтобы с вечера снова приняться за свои диковинные инструменты, довольствуясь всего двумя-тремя часами отдыха для грешной плоти. День — молитве, ночь — труду. Отец Бертольд убил свою плоть.
С виду — это иссохший аскет, обтянутый сухой кожей. Мертвец, которому чуждо все житейское. Только глаза живут, горят, светятся каким-то фанатическим огнем, который сжигает мозг отца Бертольда.
— Он — или великий грешник, или великий праведник! — решили в монастыре, и даже отец настоятель не допытывается, какими таинственными работами занят по ночам монах Бертольд.
Он только спросил:
— Клонятся ли твои труды, сын мой, к прославлению нашей великой церкви?
— О, да!- отвечал монах, и в глазах его еще ярче вспыхнул фанатический огонь. — Если бог поможет мне окончить мои труды, — счастье и мир воцарятся среди людей, они предадутся единому богу и враг святой церкви будет сокрушен навеки!
— Да благословит господь труды твои и да укрепит тебя в вере твоей! — сказал ему отец настоятель.
— Аминь! — ответил монах, и голос его прозвучал такой искренней, горячей, твердой верой, что для настоятеля не осталось никакого сомнения: отец Бертольд, действительно, занят делом, угодным богу и полезным святой церкви.
С тех пор отец Бертольд беспрепятственно работает по ночам.
Но сегодня он не занят своими колбами и ретортами. С горящими глазами он стоит около высокого, стрельчатого окна, приложив свой пылающий лоб к железной решетке, — одной из решеток, которыми обитель ограждается от грешного мира.
Отец Бертольд смотрит на темное небо, усеянное звездами, на долину, потонувшую во мраке, на заснувший город, который виден с монастырской горы.
И в душе отца Бертольда живет та же смутная тревога, которая вот уже несколько дней не дает ему ни молиться, ни работать.
Это дьявол искушает его и вселяет в сердце смутную тревогу, сеет сомненье, чтобы помешать отцу Бертольду в его великом и святом деле. С этой смутной тревогой в душе отец Бертольд не может приняться за свое великое дело, — изобретение искусственного золота.
Да, это ‘сотрет голову змия’, лишит дьявола его оружия, которым он завоевывает мир и борется со святой церковью.
Эти крупинки, блеском которых дьявол ослепляет разум людей, будут тогда делаться в мастерских простыми мастерами.
И золото будет цениться не выше, чем глина. Оно перестанет быть редкостью. Человечество будет иметь его когда угодно и сколько угодно, в изобилии, в избытке. Оно перестанет владеть миром.
Богачи сразу перестнут быть богатыми, равенство воцарится между людьми. Не для чего будет изнурять себя тяжкой работой, нечего будет добиваться, не из-за чего бороться, ненавидеть, нечему завидовать, — все люди превратятся в братьев и будут служить единому богу, и больше никому.
Потому что люди существуют для добра, и только дьявол опутал их своими золотыми сетями.
Но почему же сомненье в этом вкрадывается в душу отца Бертольда?
Сомненье, которое мешает отцу Бертольду продолжать его великое дело избавления мира от власти дьявола? Его великое дело подвигается вперед.
В горниле блестят уже маленькие золотые пылинки. Это еще не золото. Но это первообраз, зародыш золота. У них уже много общего с проклятым металлом. Еще усилие, — и пылинки превратятся в настоящее золото.
Золото, которое каждый может приготовить для себя в том количестве, в каком пожелает! Власти дьявола наступит конец.
И в эти-то минуты, когда отцу Бертольду особенно нужна вся его вера, — сомненье закрадывается в душу. Волк пожирает ягненка, паук пожирает муху, — человек пожирает человека.
И старая формула ‘homo homini lupus’, — как свинцом давит мозг. ‘Человек человеку волк’.
На лицах богомольцев, приходящих в обитель, лицах, изборожденных морщинами, свидетелями борьбы, — он читает эту злобу и ненависть, и взаимное ожесточение, которые царят там, в мире.
Разве Каин убил Авеля не тогда, когда люди еще не знали проклятого и презренного металла?
И даже в книгах Священного писания отец Бертольд читает о людской злобе, ненависти, ожесточении.
— Миром правят злоба и ненависть, и наша святая церковь лишь старается привить людям добро и любовь, — приучить коршуна питаться зерном пшеницы и волка — травой.
И даже, — страшно подумать, — от костров святейшей инквизиции на Бертольда дышит тем же огнем злобы и ненависти, — и дым костров кажется ему дымом ненависти, которая расстилается по земле. Какие мысли! О, боже!
Но напрасно отец Бертольд падает на колени перед святым распятием и целыми часами глядит на лик распятого, ища утешения, поддержки в горе.
Там, внизу, у подножия креста, ему чудятся лица, в глазах которых светятся злоба, ненависть, ожесточение.
Непримиримые, вековые, несокрушимые, владеющие сердцами людей с самого сотворения мира.
Теплая, тихая ночь спустилась на землю, неся с собою мир, покой, благодатный сон.
И отцу Бертольду кажется, что то не благодатная ночь, посланница небес, спустилась на землю, — а чудовище какое-то ползет по ней, прикрывая своим темным, богато золотом расшитым плащом все, что боится яркого дневного света. Сколько преступлений творится под покровом ночи! Все засыпает, кроме человеческой злобы, которая не знает ни дня, ни ночи, ни сна, ни отдыха, ни покоя.
В этом городе теперь сговариваются на преступления, подстерегают из-за угла, убивают.
И отцу Бертольду кажется, что он слышит на своем лице дыхание этой вековой злобы, наполняющей воздух всего мира. И в сердце рождается сомнение: — Точно ли люди созданы для добра и любви? О, он знает, что это значит!
Это дьявол искушает его, как искушал некогда св. Дионисия. Об этом он читал в анналах.
Св. Дионисий был великий подвижник, и дьяволу очень хотелось столкнуть его со стези добродетели, смирения и подвижничества.
Взор св. Дионисия всегда был устремлен в землю, — начало и конец человечества.
Даже идя в церковь, он смотрел, не задавит ли хотя и нечаянно, или не причинит ли вреда какой-нибудь маленькой твари.
А если замечал ползущую букашку, то осторожно брал ее ц клал на траву в безопасное от прохожих место, чтобы и другой кто нечаянно не сделал зла маленькому созданию божьему.
И было каждое его доброе дело — великим посрамлением дьяволу, потому что нет дьяволу худшего посрамления, чем доброе дэло, сделанное человеком.
И терпел дьявол из-за св. Дионисия великий срам и стыд. И стал он искушать святого.
Дьявол являлся к св. Дионисию в виде восточных послов, которые приносили ему лучшие сокровища мира и звали его якобы на царство, где он мог бы доставить счастье тысячам людей и всесветную славу себе.
Но св. Дионисий не прельстился ни богатством, ни славой, ни властью, — и не отступил от служения единому господу. Когда св. Дионисий постился, не вкушая ничего, и изнемогал уже от поста, дьявол расставлял перед ним богато убранные столы, которые ломились под тяжестью яств и благоухающих напитков, среди цветов были разложены редкие, спелые сочные плоды.
Но св. Дионисий, взирая на все это, только еще усерднее продолжал свой пост, посрамляя дьявола.
Когда св. Дионисий в поле изнемогал на работе от зноя, перед ним вырастали тенистые леса, в которых журчали кристальные ручьи и пели дивные птицы.
Деревья тихо качали ветвями и манили в прохладу на отдых в час, предназначенный для молитвы. Но св. Дионисий опускался на колени и, палимый знойными лучами солнца, молился еще больше обыкновенного.
Тогда, много раз посрамленный, дьявол решил искусить святого страхом и явился ему во всем мерзком величии своем.
Но св. Дионисий, правый пред господом, не ощутил страха в чистом сердце своем: он бестрепетно взирал на дьявола и оставил в анналах даже описание мерзкого его облика.
‘И были глаза его, как уголь, — писал св. Дионисий, — дыханье его, как сера, и жег взгляд его, как селитра’.
— Сера, селитра и уголь… сера, селитра и уголь… Вот формула искусителя.
Отец Вертольд бестрепетной стопою направился к горнилу. Он вызовет дьявола и смело взглянет ему в лицо, посрамив, как св. Дионисий.
Он погасил лампаду, теплившуюся перед распятием, смешал в ступе серу, селитру и уголь, высоко поднял и опустил пестик.
— Incubus! Incubus! Incubus! (Явись! Явись! Явись! — лат.)
Страшный грохот потряс обитель до основания. Из ступы взвился столб пламени, и среди огня появился некто, с сатанинской улыбкой, с золотым мечом в руках.
— Спасибо тебе, приятель, за услугу! — сказал он голосом, от которого у отца Бертольда заледенело и остановилось сердце.
— Ты славно помог мне выбраться из этой смеси. Ты славную оказал мне услугу. Отныне людям не нужно уж будет убивать друг друга поодиночке и лицом к лицу. Они получили возможность убивать издалека и разрушать целые города. Ты сделал угодное мне: ты дал меч в руки безумному, дал отличное орудие человеческой ненависти.
Сказал и исчез, наполнив воздух дымом и смрадом. Когда перепуганные монахи, с отцом настоятелем во главе, вбежали в келью, — отец Бертольд лежал, как мертвый.
— Он видел дьявола! — сразу сказал опытный в таких делах настоятель. — И дьявол навек опалил его лицо своим адским огнем. Смотрите на эти черные точки, которые въелись навсегда в лицо и руки. Так часто стремленье к познанию влечет нас к греху. И из добрых стремлений родится худой конец. Познанье рождает сомненье, сомненье — грех. Бойтесь познанья, дети мои.
Монахи слушали его, испуганные, смятенные сердцем. Отца Бертольда окропили святой водой.
Мало-помалу он открыл глаза, в которых отразился ужас.
— Что ты шепчешь устами, сын мой? — спросил настоятель. — Какую молитву?
— Сера, селитра и уголь! — как безумный повторял отец Бертольд. — Его формула: сера, селитра и уголь…
— Сера, селитра и уголь! — с испугом шептали вслед за ним отцы монахи.
— Запрещаю вам, именем церкви, повторять когда-нибудь кому-нибудь эту формулу искусителя, дабы не ввести в соблазн мир! — торжественно сказал настоятель, и монахи подтвердили:
— Аминь!
Но формула была уже сказана. Ее пугливо повторяли между собой монахи, рассказывая о диковинном приключении с отцом Бертольдом, от них подслушали горожане, — и страшная формула искусителя облетела весь мир:
— Сера, селитра и уголь!
Никто из мирян не видел в монастыре черного лица отца Бертольда.
Он заживо похоронил себя в подземельи и даже попросил спеть над ним заупокойную мессу.
Дни и ночи замаливал он пред господом свой тяжкий, свой незамолимый грех. Мир был ему чужд, как и он миру.
И лишь изредка монах, приносивший отцу Бертольду немного хлеба и кружку воды на неделю для поддержания грешной плоти, — говорил ему о страшных бедствиях, о полях, залитых кровью, о целых разрушенных городах, — о тех злодействах, которые люди делают при помощи серы, селитры и угля.
И отец Бертольд в смертельном ужасе падал тогда ниц на пол:
— Замолить ли мне мой страшный, мой незамолимый грех?
А перед его очами среди могильной тьмы восставал некто, с сатанинской улыбкой и с золотым мечом, — и говорил:
— Ты славную услугу оказал мне, приятель!
И сердце Бертольда леденело и останавливалось.

Человек и его подобие
(Индусская легенда)

(Посвящается Максиму Горькому и г. Скитальцу)

Когда Магадэва создал человека, — человека приветствовала вся природа.
По пути его на земле вырастала трава, чтоб человеку не жестко было ступать.
Когда человек проходил мимо, зеленые лужайки улыбались ему цветами.
Солнце грело человека, а пальмы расправляли свои листья, когда человек садился отдохнуть в их тени.
Птицы хором гремели самые лучшие песни при его приближении.
А маленькие воробьи и трясогузки скакали впереди и кричали:
— Человек идет! Человек идет!
Бананы протягивали ему свои плоды:
— Не хочешь ли ты есть?
И, завидев человека, на кокосовой пальме спешил созреть плод и упасть к ногам человека.
Робкие серны выглядывали из-за лиан, чтобы посмотреть на человека.
Человек был скромен и застенчив.
Он думал, — так как Магадэва дал ему беспокойную, пытливую мысль, — он думал:
— За что мне все это?
Он старался не ступать по траве, которая вырастала на пути, — потому что, касаясь этой травы, краснели его ноги. Его уши краснели, когда раздавались гимны птиц. Краснели руки, когда он дотрагивался до бананов и кокосовых орехов, падавших на его пути.
Он потуплял глаза, чтоб не видеть воробьев и трясогузок, скакавших впереди него и кричавших:
— Человек идет! Человек идет!
Потупив голову, боясь дышать, он проходил мимо лужаек, на которых в честь него расцветали душистые цветы.
И боялся глядеть по сторонам, чтоб не увидать любопытных и восхищенных взглядов спрятавшихся в лианах пугливых серн.
Он стыдливо и с замешательством думал:
— Чем я заслужил все это?
А цветы продолжали расцветать при его появлении, пальмы расправлять свои листья, когда он садился под ними, маленькие воробьи и трясогузки озабоченно скакать впереди и всех предупреждать:
— Человек идет! Человек идет!
Пугливые серны не переставали любоваться им своими прекрасными глазами. Тогда человек подумал:
— Они видят меня и воздают почести. А я не понимаю, за что. Быть может, это потому, что я не вижу себя? И человек стал думать:
— Как бы мне увидеть себя? Что во мне достойного таких восторгов?
Заснувший пруд отражал в своей блестящей глади деревья и цветы, росшие на берегу, синее небо и белые, плывшие по небу облака. Человек сказал себе:
— Вот!
И с вопросом наклонился над спящею блестящею гладью воды. И вода ответила ему:
— Ты прекрасен!
В воде отразилось лицо, полное пытливой мысли, и глубокие глаза, горевшие огнем. Человек отшатнулся и сказал:
— Теперь я начинаю понимать! Это не глупый воробей, не трясогузка. Воде можно поверить. Вода не станет лгать. Ведь не лжет же она, отражая небо, облака, деревья и цветы.
Он снова наклонился над водой и долго смотрел на лицо, ему новое, до сих пор незнакомое.
— А действительно, — сказал человек, — я удался Магадзве. И Магадана имеет право гордиться, что меня сотворил! Он выбрал для этого удачный миг. Миг, когда был полон, видно, вдохновенья! Должно быть, каждое движение мое так же полно красоты, если все восхищается, глядя на меня?
И, повернувшись спиною к солнцу, человек стал спрашивать землю:
— Красив ли я?
Он делал телодвижение, шел, поднимал руки к небу, протягивал их, словно срывает цветы и плоды. И глядел на свою тень на земле. И земля отвечала человеку:
— Ты красив! Красиво каждое твое движенье!
Тогда, налюбовавшись своею тенью, человек радостно сказал:
— Теперь я понял все!
И крикнул воробьям и трясогузкам:
— Вперед! Кричите громче. Я иду!
Человек стал горд.
Ложась отдохнуть под пальмами, он с неудовольствием глядел вверх:
— Какие глупые пальмы! Почему они недостаточно широко раскрыли свои листья? Знают ли они еще, кто под ними лежит?
Проходя мимо лужаек, расцветавших цветами, он останавливался и считал цветы.
— Сегодня не особенно много. Можно было бы расцвести и посильнее! Почему на этом стебельке нет цветка?
И когда воробьи и трясогузки робко чирикали ему в ответ:
— На этой травке никогда не бывает цветков!
Человек сердился:
— Могла бы расцвести, когда я приближаюсь! Зачем иначе и расти такой глупой траве? Просто, вы виноваты… Недостаточно громко кричали о моем приближении! Вы созданы Магадэвой для того, чтобы скакать вперед и возвещать, что я иду! А вы! Как выполняете вы заповедь Магадэвы?
Он отбрасывал ногой падавшие на его пути кокосовые орехи:
— Эти недостаточно крупны для меня!
И от гордости частенько голодал, потому что не хотел протянуть руки к бананам, которые огромными кистями тянулись к нему:
— Могли бы быть для меня и пожелтее!
На лице его теперь часто было написано недовольство. Он оглядывался кругом:
— Почему мало серн выглядывает из лиан на меня?
Воробьи и трясогузки с трепетом отвечали ему:
— Они пугливы, человек!
— В таком случае, прикажите замолчать птицам. Это они своим шумом и гамом пугают робких серн и мешают им любоваться мною. Да и надоели мне песни этих глупых птиц! Они поют недостаточно стройно и красиво в честь меня. Пусть лучше молчат, чем петь гимны, недостойные меня по красоте!
Если человек просыпался до восхода солнца, он сердился:
— Чего медлит это солнце? Чего оно теряет даром время, вместо того, чтобы прийти любоваться мною? Вот я уже не сплю, а оно еще не взошло.
Когда спускался вечер, и в небе загорались звезды, человек смеялся и приветливо махал им рукой.
— Ничего, ничего! Высыпайте толпой на небо! Вам захотелось полюбоваться мною? Выходите толпами и смотрите!
Так гордился человек своей красотой.
Магадэва на небе много смеялся над гордостью человека, но, наконец, Магадзве это надоело.
— Этому надо положить предел! — сказал Магадэва. — Это становится глупым!
И Магадэва создал обезьяну.
Проворно она спустилась с дерева и пошла рядом с человеком.
— Это что за чучело? — удивился человек, и что-то знакомое показалось ему в фигуре, шагавшей рядом с ним.
Все кругом с удивлением смотрело на человека и обезьяну, шедших рядом.
Человек нюхал цветы, расцветавшие по пути, и обезьяна нюхала их.
У человека на лице было написано удовольствие, и у обезьяны на лице было написано удовольствие.
Пугливые серны, выглядывавшие из-за лиан, спрашивали с недоумением друг друга:
— Кто же из них человек?
И даже воробьи и трясогузки скакали теперь задом наперед и с удивлением смотрели то на того, то на другого, крича:
— Вот идут люди! Люди идут! Люди!
Человек вспомнил свое изображение в воде, поглядел на обезьяну и с досадой сказал самому себе:
— А ведь похожи!
Но он не понимал:
— Как же так? Я красив, — это безобразно. А все-таки мы похожи друг на друга?
Он сел и погрузился в глубокую думу.
Обезьяна села рядом и тоже сделала вид, что погрузилась в глубокую думу. Человек пошевелился. Обезьяна пошевелилась.
Человек встал и с досадой быстро пошел прочь. Но и обезьяна вскочила и также быстро пошла с ним рядом.
Человек расхохотался, глядя на ее раздосадованный и озабоченный вид.
Лицо у обезьяны все сморщилось, и она схватилась за бока. Человек перестал смеяться.
— Неужели это, действительно, так безобразно?
И обезьяна нахмурилась.
Человек отбрасывал попадавшие на его пути кокосовые орехи. Обезьяна делала то же.
Человек снова не мог удержаться от хохота:
— Неужели же так смешно то, что я делаю?
И перестал делать это.
Обезьяна шла рядом и повторяла каждое его движение. И человек с ужасом видел:
— Точь-в-точь, как я!
Настал вечер.
И когда человек, увидев звезды, по обыкновению приветливо и снисходительно замахал им руками, обезьяна тоже подняла передние руки кверху и тоже замахала, — так что человек расхохотался и стал кататься по траве:
— Великий Магадзва! Как это смешно, и глупо, и некрасиво!
Так обезьяна повторяла каждое движение человека.
И человек боялся уже сделать лишнее движение, чтоб его не повторила обезьяна, и чтоб оно не вышло глупым и смешным.
Человек стал скромно ходить по земле, боясь, чтоб обезьяна, ходившая рядом, не сделала сейчас же смешного движения.
Он боялся взглянуть по сторонам, потому что ему стыдно было пугливых серн, видевших его и обезьяну идущими рядом. Когда загремел хор птиц, человек покраснел:
— Что ж во мне красивого, раз обезьяна похожа на меня?
И он стыдливо старался не топтать травы, росшей на его пути. Скромными улыбками отвечал на цветы, которыми улыбалась ему земля.
И, вспоминая каждое свое движение, как его передразнивала обезьяна, думал про себя: — За что, за что мне все эти почести? Человек стал вновь скромен и стыдлив.
Так, индусы, все создано Магадэвой со смыслом и на пользу. Все.

Неудачник Пепе
(Сицилийская сказка)

Пепе был неудачником в жизни.
Он сажал апельсины, а вырастали кактусы. Сажал лимоны, а вырастали опять кактусы. Садил виноград, — росли все равно кактусы.
Пепе покупал жеребенка, а вырастал осел. Осел удивительно хорошо бегал, когда был пустой, — и ложился наземь, как только его нагружали. Днем он спал, а всю ночь напролет кричал, — так, что Пепе два года не мог заснуть. Кроме того, осел съедал все, что было на огородах у соседей, за что те били и осла и Пепе. Куры у Пепе пели петухом и не несли яиц.
— Не иначе, как мою мать сглазила какая-нибудь грязная старуха, когда мама еще была беременна! — в отчаяньи говорил Пепе. — Хоть бы внука ее встретить! Все кишки бы выпустил!
Чего-чего не делал Пепе?
Ходил голым, чтоб его обдуло ветром. Лазил на горы и валялся в снегу, чтобы очиститься. Жег свечи перед мадонной на улице деревни.
В саду росли кактусы, осел кричал с вечера до утра, куры пели петухом. Соседи смеялись:
— Пепе! Завел бы себе собаку, чтоб сторожить богатства! Пепе махал рукой:
— Все равно, куплю щенка, а вырастет кошка. Терпелив был Пепе.
Двадцать лет он терпел. Но, наконец, не выдержал. Поломал все свои кактусы, зарезал кур, которые пели петухом. Сварил, наелся в первый раз в жизни. Даже крякнул.
— Хе, хе! Вот оно, что значит быть сытым! Внизу тяжело, вверху легко! Словно человека поставили вверх ногами!
Вытянул хворостиной вдоль спины своего осла. Осел не преминул еще раз лягнуть хозяина. Продал соседу за двадцать сольди свою хибарку. Подпоясался потуже. Сунул за пояс нож и деньги. Положил в мешок вареную курицу, поставил свечку мадонне и сказал соседям:
— Будьте вы прокляты утром и вечером, чтоб вам не было ни в чем успеха ни днем, ни ночью. Вы еще услышите о Пепе!
И ушел в горы.
Половина деревни взялась за голову: — Теперь не иначе, как Пепе всех перережет! Но другая половина успокоила: — Его самого убьют карабинеры. А Пепе шел по дороге, рука на рукоятке ножа, и думал: ‘Провели дорогу, а не ездят! Так и есть! Стоило мне начать разбойничать, как все решили сидеть дома!’
Как раз в эту минуту из-за поворота вышел человек и низко поклонился:
— Добрый день и добрый путь, хороший человек!
Пепе заорал:
— Стой! Становись на колени и умоляй, чтоб я тебя не зарезал!
Но человек улыбнулся и не двигался с места:
— Зачем же мне тебя умолять?
Пепе вынул нож:
— Да ты видишь, что это нож?
— Я не слепой и вижу хорошо, добрый человек. Большой нож.
— Ну, а раз это нож, — значит, ты должен бояться!
— Чего ж мне бояться, добрый человек?
— Тьфу!
Пепе потерял терпение.
— Будь проклята твоя мать, что родила тебя на свет таким дураком! Как проедусь по горлу ножом, будешь знать, чего бояться! Поумнеешь, — да будешь мертвый!
Но человек только поднял голову и подставил горло:
— Режь!
Пепе отступил:
— Как же ты не боишься смерти?
— А чего ж ее бояться? Лучше от ножа, чем с голоду. Я три дня ничего не ел!
— Как же так? — удивился Пепе. — Совсем ничего? Разве может человек три дня совсем ничего не есть?
— Значит, может!
— Да, ведь, это, я думаю, страх как мучительно!
— Ты думаешь, а я знаю.
— Гм! — задумался Пепе. — Хорошо, что у меня есть вареная курица. На, половину. Съешь.
Только кости затрещали у человека на зубах.
— Теперь легче? — спросил Пепе.
— Теперь-то и еще хуже! — отвечал человек. — Только музыку послушал, на зубах похрустело! Если бы эта курица прожила еще лет десять, несла яйца да высиживала, я бы съел ее со всем ее потомством!
Пепе рассмеялся:
— Да она пела петухом! Ну, на тебе остальную половину. Прощай.
Тот даже в ответ ничего не сказал, — только куриные кости затрещали на зубах. Пепе шел и думал:
‘Праздник, что ли, сегодня у купцов? Чего они не ездят! О, господи, до чего ленивы стали люди!’
В это время из леса вышел человек. Пепе даже подпрыгнул от радости.
— Стой! — завопил он. — Становись на колени и умоляй, чтоб я тебя сейчас тут же не зарезал! Но человек только посмотрел мрачно.
— Кто ты такой, чтоб перед тобой на колени становиться? И с чего это ты будешь людей резать?
Пепе рассердился:
— Ну, ну! Некогда мне с тобой разговаривать! Разговорился тут с одним, а он у меня курицу и съел! Видишь пояс, видишь нож. Вообще, мое дело такое, чтоб людей резать. Одним словом, я разбойник. И все тут! Разбойник! И выворачивай, значит, карманы!
— Ежели ты разбойник, так я тебя поздравляю! — мрачно отвечал человек. — Здорово сегодня будешь ужинать, как я карманы выворочу!
— А ты выворачивай!
— Дурак! Если б в них что-нибудь было, я бы сам еще третьего дня прожрал!
Пепе с отчаяньем всплеснул руками:
— Ужели тоже три дня не ел?!
Но человек посмотрел на него мрачно и с презрением:
— Обжора тот, кто каждые три дня ест! Мой дед, говорят, через три дня ел. И за это его в нашем семействе считали богачом. Мой отец ел через пять дней на шестой. А я ел каждую неделю. Эту неделю, впрочем, пропустил!
— Ах, будь прокляты его кишки! — схватился за голову Пепе. — На какого негодяя целую курицу стравил! Что ж мне теперь с тобой сделать? На, подержи нож, я распояшусь. Вот тебе пара сольди. Иди в деревню, — поешь.
Человек схватил деньги и пустился бегом. А Пепе подумал:
‘Если я буду разбойничать, — придется самому околеть с голода!’
И Пепе пошел, посматривая, — не видно ли по дороге купца. Как вдруг из куста высунулся ствол карабина, и такой голос, что у Пепе забились и задрожали жилы в пятках, — гаркнул из-за куста:
— Ни с места! Ложись!
Пепе попробовал было пробормотать:
— Я сам разбойник!
Но ствол ружья гулял взглядом у него по груди, словно рассматривая, где сердце.
— Ложись!.. Да не так, дурак! Лицом к земле. Вот этак! Теперь закрой лицо руками и лежи, пока я тебя не обшарю!
— Я щекотки боюсь!
— В первый раз в жизни вижу осла с короткими ушами. А смерти не боишься? Лежи, пока башку не расколотил.
И хоть было щекотно, но Пепе лежал, пока бандит ему развязывал пояс.
— Ишь напутал! Ишь напутал! А денег всего восемнадцать сольди! Видно, что глуп! С такими деньгами в дорогу идет. Вот и пояс я тоже возьму себе. Такому дураку нож оставлять. Теперь лежи и считай до пятисот. Да считай не торопись. Сосчитаешь, — можешь встать. Иди смирно, живи благочестиво. О встрече никому не говори. А утром, в полдень и вечером молись пресвятой деве за Луиджи. Будешь помнить имя?
— Буду!
Пепе полежал, сосчитал до тысячи, стараясь считать медленней. Сосчитал еще до пятисот, открыл один глаз. Никого. Встал, огляделся, — ни души кругом.
Пепе помолился мадонне за Луиджи и пошел в Кальтаниссетту к святому отцу-епископу исповедоваться. — Что же теперь ему, Пепе, остается делать? Святой отец в Кальтаниссетте славился своею мудростью.
Пепе пришел к нему и заплакал:
— Так человек может и погибнуть. А я все-таки христианин. Когда был мальчиком, служил даже при церкви и всю мессу наизусть знаю. Святой отец ответил:
— Расскажи нам свое горе, а мы тебе, как нам святая Анна поможет, так и посоветуем. Чем ты теперь занимался, сын мой?
— Я был разбойником.
Святой отец покачал головой и сказал:
— Это нехорошо.
— Только я никого не ограбил. Меня ограбили.
Святой отец покачал головой и сказал:
— Это для души гораздо лучше.
Пепе вздохнул:
— Для души-то хорошо, телу только скверно. И зачем у души, словно у собаки хвост, тело выросло? Душа — огонь, тело — как дым. От души в доме тепло, а дым, будь он проклят, глаза ест!
Святой отец сказал:
— Ты рассуждаешь довольно правильно, и видно, что не совсем глупый человек. Скажи нам, что ж ты думаешь делать?
— Да делать, святой отец, я умею, что угодно. Только ничего не выходит. Занимался я до разбойничества землею. Как все соседи. Только у них растут апельсины, лимоны, виноград, — а у меня кактусы.
— Зачем же ты сажал кактусы? — удивился святой отец.
— Да я сажал апельсины, а вырастали кактусы!
Святой отец задумался:
— Гм… Сын мой!.. Не легко приискать тебе, в таком случае, занятие. Мы знаем еще только одно дело, где сажают апельсины, а вырастают кактусы. Вот что! Мы сделаем тебя патером.
— Меня?! — изумился Пепе.
— Тут есть одна деревушка. Когда как-то карабинеры поймали оттуда одного крестьянина по обвинению, что он разбойничает, — так добрый человек даже рот раскрыл от изумления: ‘Разве не все люди разбойники?’ Туда, по чистой совести говоря, никто и идти не хочет. Ты говоришь, что мессу наизусть знаешь? Отправляйся-ка туда. Растолстеть ты там не растолстеешь. Но и с голоду не умрешь. И жизнь человеческая не пропадет. Вот тебе наше благословение.
Дали Пепе старенькую сутану, войлочную шляпу и пошел Пепе во вверенную ему деревню.
Деревенька была маленькая, но перед мадонной посреди улицы всегда горело свечей десять, — не меньше.
— Эге! — сказал себе Пепе. — Тут кой-что сделать можно.
Редкий день к нему не приходили исповедоваться.
— Я сегодня на заре человека у дороги зарезал. Что мне теперь делать, отец?
Пепе качал головой и говорил:
— Нехорошо!
Долго разъяснял, как скверно у людей отнимать жизнь.
— Тебе было бы приятно, если бы тебя зарезали?
И назначал:
— Положи тысячу поклонов, — или две, или три, — и больше не режь!
Тот клал поклоны, а потом шел и поджигал солому у соседа. Пепе говорил поучения, как не следует брать чужого, враждовать между собой и людей убивать. Его слушали и даже плакали.
И, слушая поученье, воровали друг у друга из кармана, а потом все вместе шли, кого-нибудь грабили и при дележке пускали друг другу нож в бок.
Пепе, наконец, пришел в ужас и отчаянье и пошел к святому отцу в Кальтаниссетту.
— Святой отец! — воскликнул он в слезах, кланяясь в ноги. — У меня опять ничего не выходит. Я говорю одно, — а они делают другое. Я говорю: ‘любите’, — а они злобствуют. Помолятся и убивают. Послушают поученье и идут красть!
Мудрый отец вздохнул и покачал головой:
— Так было, есть и будет до скончания веков, — когда в сердце человеческом хотят насадить что-нибудь доброе. Сажают апельсин, а вырастают кактусы. Иди и не отчаивайся. Не у тебя одного, у всех то же самое.
И Пепе вернулся в деревню, где грабили и со слезами слушали поучения, что не надо брать чужого.
И каждый раз, как святому отцу из Кальтаниссетты приходилось видеть Пепе, — он улыбался и кивал головой:
— Что, брат, Пепе? Сажаешь апельсины, а растут кактусы?
И Пепе, улыбаясь, отвечал:
— А растут кактусы!

Поцелуй
(Сицилийская легенда)

Герцог Руджиеро устал на охоте. День выдался счастливый.
Не успевал герцог убить одну серну, как прямо из-под ног его лошади вылетала другая.
Герцог несся за ней, и едва успевал спустить меткую стрелу с тетивы, — как из кустов вылетала новая серна. Серны, как молнии, мчались там, здесь, тут. Солнце светило то впереди Руджиеро, то позади, то с правого бока, то слева.
В конце гонцов, Руджиеро заблудился, — и когда оглянулся, солнце тонуло уж в море. Словно насмерть раненный, день умирал, — и его густой кровью был залит закат.
Руджиеро остановился под большим, развесистым деревом, расседлал и стреножил коня, — дал обет завтра, утром, помолиться мадонне вдвое дольше, положил под голову седло и, усталый, лег под деревом. В это время свежий ветерок, который всегда бежит по земле от заката, зашелестел в листьях дерева, — и дерево сказало Руджиеро:
— Спокойной ночи, милый рыцарь!
— С нами святая Розалия, святая Агата, святая Катерина! — вскочил Руджиеро. — Кто тут говорит?
Он обошел дерево кругом, — никого, — положил под голову седло и лег.
А дерево сказало:
— Пусть хорошие сны тебе предвещают счастье наяву!
Руджиеро вскочил.
— Кто говорит тут?
Но дерево стояло перед ним молчаливое, только шелестя
листами.
Руджиеро вынул кинжал и ударил в дерево. Словно масло, разрезал кинжал кору. Дерево молчало. Но вот кинжал, видно, тронул древесину.
Стон вырвался у дерева, так что Руджиеро отдернул руку: на конце кинжала теплилась капля крови.
— Буд проклята вся нечистая сила! — крикнул Руджиеро и обнажил свой святой меч.
Этот меч достался Руджиеро от отца. Задумав идти на освобождение гроба господня, отец Руджиеро призвал капеллана, при нем обнажил свой меч и дал страшную клятву не класть меча в ножны, пока святой гроб не будет освобожден. Когда Иерусалим был освобожден из рук неверных, — отец Руджиеро, стоя на коленях в белой рубашке перед гробом господним, вложил меч в ножны и сказал:
— Я выполнил, господи, клятву. Теперь даю другую. Отныне этот меч будет вынут из ножен только во славу господню!
На смертном одре, передавая Руджиеро свой меч в ножнах, отец сказал:
— Дай клятву, что ты обнажишь этот святой меч только во славу господню.
И Руджиеро сказал:
— Аминь.
Руджиеро обнажил теперь меч и воскликнул:
— Во славу господню!
И изо всей силы ударил мечом по дереву. Страшным криком закричало дерево. Руджиеро рубил. Словно клочья теплого, еще трепещущего мяса, летели щепки.
Кровь лилась из дерева и брызгами летела кругом. Дерево кричало, стонало. И чем больше оно вопило, чем сильнее лилась кровь, — тем больше распалялся Руджиеро и рубил святым мечом. Наконец, дерево раскололось, и из него вышла в богатом, но странном уборе девушка такой красоты, что Руджиеро отступил, и святой меч бессильно опустился у него в руке.
— Не бойся меня! — сказала девушка, улыбаясь, как ангел. — Я такой же человек, как и ты!
— Я никого и ничего не боюсь! — пробормотал смущенный Руджиеро.
Девушка, любуясь, смотрела на него, на зелень, на траву, на деревья, на небо.
— Триста лет я не видала всего этого! — воскликнула она, всплеснув руками.
— Триста?! — с изумлением воскликнул Руджиеро. — Да на вид тебе не больше пятнадцати!
Девушка кивнула головой:
— Именно в этом возрасте меня и заточил демон в дерево за то, что я не хотела, забывши бога, отдаться ему. Он похитил меня накануне свадьбы.
— У тебя был жених?
Руджиеро показалось это неприятным. Девушка улыбнулась презрительной улыбкой:
— Он знал, что я заключена в дереве. Он слышал стоны. Но боялся даже подойти. Он умер, женившись на другой. Нет, я не люблю моего жениха.
— Кто же ты, и как тебя зовут? — спросил Руджиеро.
— Меня зовут принцессой Розамундой, — и моему отцу принадлежал тот замок, в котором живешь теперь ты, Руджиеро. И земли, которыми владеешь ты, должны были идти в приданое за мной. Тому минуло триста лет! — с грустью закончила она.
Руджиеро стоял смущенный.
— И такая неправда была на земле триста лет.
— Под этим деревом часто люди ложились отдыхать, — но, лишь услыхав, что дерево говорит, кидались прочь, куда глаза глядят! Пока не пришел ты, храбрый витязь, со святым мечом.
— Как же нам устроиться на ночлег? — с недоумением оглянулся Руджиеро.
— Если хочешь, поедем, — она улыбнулась, — в наш замок. Я отлично помню дорогу. Я только о ней и думала триста лет!
Руджиеро снова оседлал коня, посадил Розамунду впереди себя, и они поехали в замок.
Еще подсаживая принцессу на коня, Руджиеро подумал: ‘А она-таки тяжеленька для такой девушки!’ Теперь же, поддерживая Розамунду на седле, он думал: ‘Словно из железа слита. Не то, что наши женщины, — человеку дотронуться страшно! Вот это была бы жена рыцарю!’
Три дня ходил мрачный по замку Руджиеро, а на четвертый еще мрачнее пришел к Розамунде и сказал:
— Мне чужого, видит господь, не нужно. Но и уходить из этого замка, где я родился, где умер мой отец, мне было бы тоже тяжело. Что сказала бы ты, принцесса, если бы тебя стали звать герцогиней Руджиеро?
Принцесса улыбнулась:
— Не успела я освободиться из дерева, а меня хотят заточить в каменную башню. Впрочем, на этот раз я сама готова молить бога, чтоб просидеть здесь триста лет.
И взглянула на Руджиеро так, что кровь прилила юноше к голове.
Он позвал своего капеллана и сказал:
— Приготовь, отец, на завтра капеллу. Да укрась ее получше: ты будешь венчать меня с принцессой Розамундой.
И назавтра, в присутствии всех вассалов, Руджиеро и Розамунда стали мужем и женой пред господом богом и добрыми людьми.
Ног под собой не чувствовал от радости Руджиеро, когда шел из церкви.
Ног под собой не чувствовала от радости Розамунда, когда шла с Руджиеро из церкви.
Но Руджиеро показалось, что кто-то шепчет ему на ухо. Руджиеро прислушался.
— А ведь жена-то твоя из дерева! — сказал голос и засмеялся.
— Экую невидаль сообщает мне сатана! Кому ж как не ему? Будто я сам не знаю! — подумал Руджиеро.
— А ведь жена у тебя из дерева! — шепнул ему голос в другое ухо и захохотал.
И от этого хохота холодком повеяло в сердце Руджиеро. Когда они остались одни, — Руджиеро взял свою жену за плечо:
— Теперь ты…
И остановился, словно онемел. Плечо было деревянное. Он схватил ее руку. Сквозь платье чувствовалось дерево. Руджиеро схватился за голову.
— Будь ты проклята, чертова колдунья! — завопил он. — Почему ты раньше не сказала мне, что ты деревянная?!
И он схватился за меч.
— Не убивай меня! — в ужасе, в слезах закричала Розамунда и упала на колени.
И стук дерева по каменным плитам заставил от ужаса и отвращения задрожать Руджиеро.
— Не убивай меня! Какая же я колдунья, если я принимала благословение святого отца! А почему я не сказала тебе раньше? Звезды по ночам, когда я сидела у окна, спорили с моими слезами: их больше или слез моих. И были побеждены. Почему я не сказала тебе? Разве моя вина, что я с первого взгляда так полюбила тебя? Не убивай меня! Ты сильный и мудрый! Разрушь чары злого духа!
Руджиеро приказал сложить во дворе замка костер и собрать всех старух из своих владений.
— Слушайте вы, ведьмы! — сказал он. — Видите, что это?
— Костер, как будто! — дрожа, отвечали старухи.
— Вы все, я знаю, колдуньи. Все, сколько здесь есть! Так вот что. Моя жена испорчена. Это все штуки дьявола. Вы ему служите, — вы и расколдуйте мою жену. Слушайте: или через три дня моя жена будет, как все женщины, или я вас сожгу во славу божию!
Три ночи подряд колдовали старухи. Варили снадобье, пели, плясали голые. Творили бесчинства. С ужасом и отвращением сидела среди них Розамунда. В ужасе дрожал весь замок, когда исступленные старухи выли, призывая сатану.
А на четвертый день, утром, на дворе замка ярко вспыхнул костер, и старухи с воем, в корчах, сгорели в пламени во славу господню: Розамунда оставалась, как была — деревянной. Руджиеро призвал к себе своего капеллана:
— Большую ошибку я сделал в отчаянии, что обратился к помощи дьявола. Хорошо, что поправил ошибку тем, что сжег ведьм на костре. Вот что, отец. Созови со всей Сицилии всех отцов, всех братьев-монахов, известных праведной жизнью я тем, что они угодны господу. Изгоните дьявола из моей жены.
Капеллан разослал гонцов по всей Сицилии. И в замок начали стекаться монахи, патеры из всех церквей, из всех монастырей.
Шестьдесят патеров отслужили торжественную мессу. В хоре пело восемьдесят монахов.
И они принялись заклинать Розамунду, изгоняя из нее беса. Самые страшные заклятия говорили они вплоть до самого вечера.
Даже бесстрашный Руджиеро дрожал от ужаса, глядя на это. Розамунда в ужасе, с криками, каталась по полу. И слышался стук дерева по каменным плитам. Измученные патеры и монахи замолчали, переглянулись, — и самый старший из них, отшельник, седой, как лунь, столетний, сказал:
— Больше мы не знаем заклинаний. Больше заклинаний нет!
И они молча пошли из замка.
В горе, в отчаянье вернулись Руджиеро и Розамунда в замок. Она сидела и рыдала. Он стоял у окна.
Выла весна. Цвели апельсиновые деревья. Словно завороженный стоял сад, облитый лунным светом. На ветку около самого окна прилетел соловей и рассыпался трелью. Сердце перевернулось у Руджиеро.
— Все зовет к любви. А мы?.. Ни на небе, ни в аду нет средства сделать нас счастливыми.
И Руджиеро глядел на благоухающую, цветущую землю.
— А на земле? — щелкнул вдруг соловей.
Руджиеро с ужасом взглянул на него.
— Мне послышалось.
И он продолжал думать:
‘Ни огонь, ни вода, ничто не может вернуть Розамунде человеческую прелесть’.
— А поцелуй? — щелкнул соловей.
Закатился трелью, словно расхохотался, и упорхнул, прежде чем Руджиеро успел опомниться.
Руджиеро повернулся и подошел к плачущей Розамунде, с дрожью взял ее за твердые, деревянные плечи. Она с глубоким страданием взглянула ему в глаза. Он нагнулся и долгим, долгим поцелуем поцеловал ее в уста. И вдруг почувствовал он сквозь платье, что под его руками затрепетало мягкое, теплое, человеческое тело.
— Розамунда! — радостно вскрикнул он и безумно стал целовать губы, теплые, влажные, открытые. — Розамунда!
Она трепетала всем телом, гибким, мягким и нежным. И они смеялись от радости, как дети.
— Давно бы ты поступил так! — говорила Розамунда, отвечая на поцелуи Руджиеро.
— Но почему ж ты мне не сказала?
— Я не знала!
А соловей, где-то в пахучих ветвях кудрявого апельсинного дерева, закатывался трелью за трелью, — словно умирал от хохота над недогадливостью людской. А луна лила свой яркий свет, и цветы благоухали. И казалось, что это благоухает лунный свет.Так была исцелена принцесса Розамунда, герцогиня Руджиеро.
Я записал эту легенду так, как ее только что слышал, так, как она выросла вместе с другими цветами на этом прекрасном острове, под голубым небом и горячим солнцем.

Звездочет
(Из китайских сказок)

В Китае, как это всем известно, существует обычай, что богдыхан дерет за косу придворного звездочета, когда тот сообщает ему, что дни стали убывать.
Обычай этот ведется издавна, — и еще в глубокой древности всегда делалось так.
Когда дни начинали делаться короче, а ночи длиннее, — придворный звездочет торжественно и с церемониями являлся к богдыхану сообщить ему эту новость.
Богдыхан принимал его, сидя на троне, окруженный всем своим придворным штатом.
Звездочет делал, сколько полагалось, поклонов и говорил, дрожа от страха:
— Сын неба, брат солнца и старший родственник луны, могущественнейший повелитель земли и морей, пусть драконы всегда будут благосклонны к тебе! Я принес тебе известие: с сегодняшнего дня дни начнут убывать.
Богдыхан, по обычаю, говорил:
— А ну-ка, ну-ка, подползи сюда, червяк, осмелься повторить, что ты сказал!
Звездочет, не помня себя от страха, подползал на коленях так близко, чтоб богдыхану стоило только протянуть руку, чтоб взять его за косу, — и говорил, наклонясь к земле:
— С сегодняшнего дня дни начнут убывать!
— Как же так? — строго спрашивал его богдыхан. — Дни будут становиться все короче, а ночи все длинней.
— Так что меньше будет оставаться времени для труда, для веселья, для молитв, для мудрых разговоров, и больше для лени, для сна, для лежебокства? Не так ли? — спрашивал богдыхан.
— Так, повелитель вселенной.
— Что же ты за звездочет, и чего же ты смотришь? — восклицал богдыхан. — Подай-ка мне сюда свою негодную косу!
Звездочет обертывал косу желтым шелковым платком и подавал ее богдыхану.
И богдыхан начинал его таскать за косу ‘в поучение всем’. Это не было простой церемонией, одной из десяти тысяч двух китайских церемоний.
Обычай требовал, чтоб богдыхан таскал звездочета за косу до тех пор, пока не только у богдыхана, но и у звездочета не выступит от усталости на лбу пот. И богдыханы всегда точно исполняли обычай. Богдыхан Юн-Хо-Зан был не только премудрым, но и добрым богдыханом.
Вступив на престол небесных драконов, он глубоко задумался над обычаем брать звездочета за косу по случаю убывания дней.
— Это ведется издавна, — однако улучшения нет. Дни, в свое время, каждый год начинают все равно убывать, а ночи становиться длиннее. Так говорят все старые летописи. Очевидно, звездочет тут ни при чем. За что же наказывать беднягу? И не пора ли отменить этот жестокий обычай, в котором я не вижу смысла?
Все придворные, конечно, поспешили заявить, что богдыхан тысячу раз прав, и громко восславили его мудрость.
Только один старый мандарин Тун-Ли-Чи-Сан поднял вверх указательные пальцы обеих рук в знак почтения и покачал головой из стороны в сторону:
— Ой! Я боюсь, чтоб с нашей страной не случилось какого-нибудь несчастия из-за отмены старого обычая! Юн-Хо-Зан был добр и улыбнулся страхам Тун-Ли-Чи-Сана.
— Конечно! — с поклоном сказал старый Тун-Ли-Чи-Сан. — Ты можешь поступать, как советует тебе твоя собственная мудрость. Но только я думаю, что и наши предки, да будет всегда благословенно их имя, не были глупы. Раз они установили такой мудрый обычай!
— Отлично! — улыбаясь сказал Юн-Хо-Зан. — Вот ты и разыщи нам, в чем состоит мудрость этого обычая, — и я даю клятву верно ему следовать!
— Я не знаю, в чем тут состоит мудрость! — покачал головою из стороны в сторону Тун-Ли-Чи-Сан. — Но раз предки установили такой обычай, в нем должна быть заключена какая-нибудь мудрость!
Между тем, приблизилось обычное время, когда дни должны были начать убывать.
Особым постом изнурив свое тело так, чтоб его поскорее прошибал пот, и помолившись предкам, придворный звездочет, по обычаю, сообщил блюстителю дворцовых церемоний, что он имеет сделать богдыхану весьма важное сообщение.
Тот предупредил об этом богдыхана, — и в назначенный час звездочет, — чтоб не утомлять богдыхана, сделав 686 поклонов в соседней комнате, — был на коленях введен в зал.
Едва дыша от страха, он сделал пред богдыханом остальные 14 поклонов и сказал:
— Сын неба, брат солнца и старший родственник луны, да будут благосклонны к тебе все драконы! С сегодняшнего дня ночи станут делаться длиннее, а дни короче. Казни меня за это как хочешь!
Юн-Хо-Зан улыбнулся и ответил:
— Что ж с этим делать! Это всегда так было, и наказывать тебя не за что! Иди спокойно и считай звезды, стараясь делать это честно.
Ушам своим не верил звездочет.
Ног под собой не чувствовал от радости, когда делал богдыхану благодарственные поклоны.
Преступил даже этикет, сделавши двумя поклонами больше, чем следовало. Добрый Юн-Хо-Зан улыбался.
Придворные в один голос славили его мудрость за отмену жестокого обычая.
Один старик Тун-Ли-Чи-Сан качал головой из стороны в сторону, предчувствуя неминуемое несчастие.
Известие о том, что жестокий обычай тасканья звездочета за косу уничтожен, — с легкостью и быстротой ветра распространилось по всей стране. Все славили мудрость богдыхана.
И через десять дней пятнадцать юношей из лучших мандаринских фамилий явились к блюстителю дворцовых церемоний, поклонились и сказали:
— Мы хотим послужить богдыхану ученьем считать звезды. Мы желаем быть придворными звездочетами.
Блюститель дворцовых церемоний поблагодарил их и принял в звездочеты.
Как отказать человеку, который хочет быть звездочетом? На каком основании? Звезды может считать каждый. Если они на этом поприще хотят послужить богдыхану?
Через три дня явилось еще сто юношей лучших и знатнейших фамилий.
А затем желающие стать придворными звездочетами начали являться каждый день.
Никто не хотел ни служить, ни судить, ни писать, ни командовать войсками, — все хотели быть звездочетами.
Не стало ни судей, ни военачальников, ни главных писарей, — все кругом были только звездочетами.
Не только все юноши знатных фамилий, но даже многие из стариков записались в придворные звездочеты. И все дела пришли в упадок.
По истечении года, когда снова пришло время убывания дней, в зал богдыхана вошел уже не один звездочет, — а целая толпа звездочетов, молодых, пожилых и совсем старых, и в один голос объявила, что дни стали убывать.
Шум был такой, что богдыхан должен был даже заткнуть уши.
С недоумением обратился он к старому Тун-Ли-Чи-Сану, который сидел около и покачивал головой из стороны в сторону:
— Что мне с ними делать?
Старый Тун-Ли-Чи-Сан поклонился и сказал:
— Я нашел премудрость, заключавшуюся в древнем обычае предков!
Сейчас же после приема звездочетов богдыхан принял Тун-Ли-Чи-Сана с глаза на глаз в комнате совета и разрешил ему:
— Говори, действительно, то, что ты думаешь!
Тун-Ли-Чи-Сан много раз поклонился, поблагодарил за позволение и сказал:
— Старинные летописи, которые я читал в течение этого года, пока все записывались в звездочеты, повествуют, что не только никогда при дворе богдыхана не было более одного звездочета, — но иногда двор оставался даже и вовсе без звездочета. Так что приходилось назначать в звездочеты силою, в наказание за проступки и дурное поведение. Обычай быть оттасканным за косу до того пугал всех, что только самый ленивый и праздный из молодых людей соглашался идти в звездочеты и подвергаться наказанию в присутствии всех. Да и такой, как мы видим, находился не всегда. С мудрым уничтожением этого мудрого обычая никто не захотел быть, кроме как звездочетом. И дела страны пришли в упадок. Всякому хочется стать придворным звездочетом. Только звездочетом, и никем более! Звездочет пользуется всеми прелестями придворной жизни, и пойди, усчитай его: делает ли он свое дело? Он говорит: насчитал пока 10 000 звезд. Где они? Он показывает пальцем на небо. Проверь его! И все только считают звезды. Воля твоя, и решение принадлежит твоей мудрости, но я нахожу обычай предков не лишенным рассудительности!
Юн-Хо-Зан отпустил его мановением руки и долго сидел в задумчивости.
Выйдя же из задумчивости, он приказал созвать весь двор и сказал:
— Вот дела в нашей стране пришли в величайший упадок. В этом я вижу наказание неба и мщение духов предков за неисполнение их премудрых обычаев. А потому я объявляю, что впредь буду свято исполнять обычаи предков, и со следующего же года восстановляется обычай драть за косу придворного звездочета, если он сообщит, что дни начинают убывать. Вы слышали? Теперь ступайте, и будем надеяться, что наше послушание заставит смилостивиться разгневанных предков и праведное небо.
Все придворные в один голос восславили мудрость богды-хана, но на следующий же день половина звездочетов пожелала перейти на какие-нибудь другие должности.
С каждым днем число звездочетов таяло, как кусок льда на солнце.
А когда, через год, снова настало время убывать дням, в зал, дрожа от страха, вполз на коленях всего один, прежний звездочет.
Это был самый ленивый и праздный из молодых людей. Но и он хотел накануне отказаться от звания звездочета и сделаться судьей. Ему не позволили только, чтоб не нарушать этикета.
Сделав остальные 14 поклонов пред богдыханом, он, заикаясь от страха, сказал:
— Сын неба, брат солнца, старший родственник луны, пусть все драконы охраняют тебя и день и ночь. Дни нынче стали короче, а ночи длиннее, — но клянусь всеми моими предками и всеми моими потомками, я в этом не виноват! И заплакал.
Юн-Хо-Зан улыбнулся, подозвал его поближе, взял сквозь желтый шелковый платок за косу и принялся таскать во всем согласно с обычаем предков. Напрасно звездочет кричал: — Я вспотел уж! Я вспотел!
Юн-Хо-Зан продолжал таскать его за косу, приговаривая:
— Я тебе покажу, червяк, как сообщать богдыхану неприятные известия.
Так был восстановлен в Китае мудрый обычай предков. И дела страны, — как говорят летописи, — в скором времени процвели.

Македонские легенды

(В этих легендах самое легендарное то, что они представляют собою правду. Герои этих былин, имена которых с ужасом повторяют Македония и Старая Сербия, или, действительно, существовавшие личности,или,как Ибрагим Алач,личности, существующие и в настоящее время и продолжающие свои ‘легендарные’ подвиги.Примечание В.М. Дорошевича.)

I. Ибрагим Алач

Это не колокольчики стад звенят в горах, — это звенит копытами по горной тропинке сухой, проворный, как коза, горбоносый конь Ибрагима Алача.
Это не искры сыплются от кремней по дороге, — это вспыхивает на солнце золотая насечка на пистолетах, на кинжалах, на ятагане Ибрагима Алача. Зачем спускается с гор Ибрагим?
Сегодня день Великого Всадника. День святого Георгия. Велик аллах!
Он создает птиц, — он же рассыпает им корм по земле. Он создал горы, чтобы жить.
А долины покрыл золотыми нивами, зелеными лугами, стадами, сербами и болгарами.
Каждый год, в день Великого Всадника, ‘господа’ спускаются с гор, чтоб назначить сербам ‘четели’ (‘Четель’дань албанцам обыкновенная. Она освящена обычаем.Примечание В.М. Дорошевича.). Кому сколько платить. Три крови на Ибрагиме.
Три магометанских крови, — потому что кровь ‘райя’ и не считается за кровь.
Но едет он спокойно и беззаботно, рука на рукоятке пистолета, ничего, никого не боясь.
Много чего знает Ибрагим, — только одно не знает: страха. Весело глядит он вниз на долину, — и под тонкими черными усами улыбаются губы Ибрагима. О веселом думает человек.
Думает он, должно быть, какие ‘зулумы’ возьмет с неверных собак (‘Зулум’дань экстраординарная. Каприз. Она назначается албанцами по прихоти. Но тоже освящена обычаем. В этой стране все ‘освящено обычаем’.Примечание В.М. Дорошевича.).
И ‘господа’, которые спускаются с гор в долину назначать сербам ‘четели’, — видя веселого Ибрагима, улыбаются и думают:
‘Будет о чем поговорить! Что на этот раз выдумал головорез?!’
Потому что Ибрагим Алач считается головорезом даже албанцами. Тихо в Рибовице.
Ибрагим едет по пустым улицам, узенькими коридорами между стен без окон, — потому что кто же здесь делает окна на улицу?
И пословица старосербская говорит:
‘Если строишь дом в Ипеке, не делай окон на улицу, если в Приштине, пожалуй, сделай, только повыше от земли, в Призрене, если крепки железные решетки, можешь даже отворять окно, — когда на улице никого нет’. А Ипек рай пред Рибовицей.
Ибрагим останавливает коня пред калиткой и свистит. В тот же миг из калитки выходит серб без шапки. Он ждал по ту сторону калитки, — когда его свистнут.
Ждал, и сердце его билось по стуку копыт коня Ибрагима.
— Здравствуй, господин! — говорит серб, рукою касаясь земли, и держит стремя Ибрагиму.
Ловко, как кошка, соскакивает с коня Ибрагим и идет в дом к сербу.
Считает у него скот, говорит:
— А нынче хорошо зазеленело в полях.
Делает на двух ‘четелях’ заметки, сколько в этом году платить сербу, — одну дощечку отдает ему, другую прячет к себе в сумку за седлом.
Даже не смотрит дрожащий серб на дощечку. Сколько там нацарапано.
До Михаила архангела времени много. Успеет насмотреться. Ибрагим Алач объехал всех ‘своих’ сербов и повернул коня на базар.
Дело сделано, теперь можно и повеселиться. ‘Четели’ назначены, теперь можно заняться и ‘зулумами’. На краю базара лавка Данилы.
Ибрагим трогает повод. Конь, перебирая точеными ногами и косясь на разложенную зелень, останавливается у лавки Данилы.
— Здравствуй, господин! — говорит Данило, бледнея и касаясь рукою земли. Ибрагим смотрит на него с улыбкою.
Достает из-за пояса шелковый платок, наклоняется с седла, захватывает в горсть бобов из кошелки, завязывает в шелковый платок и кидает в лицо Данилы.
Данило кланяется, касаясь рукою земли, и с ужасом глядит на платок. Ибрагим уже проехал дальше.
Данило развязывает шелковый платок и считает бобы. Ноги у него подкашиваются, глаза становятся мутными, дрожит отвисшая нижняя губа.
И долго он понять не может, что говорит ему покупатель, пришедший купить зелени. Ошеломило человека.
А Ибрагим окликнул уж скотовода Марко, выгнавшего на базар поганых свиней.
— Поганый!
— Здрав будь, господин! — низко кланяется Марко. Ибрагим, не торопясь, достает две гильзы. Высыпает из дробницы двенадцать картечин. Шесть сыплет в одну гильзу и затыкает пыжом.
В другую насыпает сначала пороху заряд, забивает пыжом. Марко, дрожа, испуганными глазами смотрит на то, что делает Ибрагим.
Ибрагим, не торопясь, кладет и в эту гильзу шесть картечин, забивает пыжом и кончиком кинжала чертит на гильзе знак:
— Это будет значить: ‘для Марко’.
Он прячет свою гильзу с порохом в патронташ, который идет по поясу, а другую, с одними картечинами, подает Марко.
— В день Великого Воина я приду опять. От тебя будет зависеть, куда получить свой заряд: в карман или в лоб. Что тебе лучше, то и выбирай.
— Счастлив будь, господин! — бормочет Марко, пряча гильзу за пазуху и все еще кланяясь, хоть Ибрагим уже проехал дальше.
Рука у него ходит ходуном, и долго Марко не может найти даже собственной пазухи.
Ибрагим встретил приятелей — ‘господ’, которые тоже уж назначили ‘своим’ сербам и болгарам и ‘четели’ и ‘зулумы’, — и всех их позвал в гости к Мирко. Самый богатый гяур во всей Рибовице. Знает Мирко, что господин его не минет. Спрятал дочь в погреб. Посмотрел на жену:
— Кажется, не хороша?
Но махнул рукой:
— Ступай и ты в погреб. Лучше будет! Один с работниками господам услужу.
С низкими поклонами встречает Мирко своего господина и чужих господ.
— В прошлый день Великого Воина я видел у тебя дочь. Тогда еще была девчонка, теперь прошел год… Где она?
— Девушки плохие жильцы. Не успел оглянуться, уехала жить в другой дом. Вышла замуж моя дочь! — улыбаясь и кланяясь, отвечает Мирко.
— Жаль, — мрачно говорит Ибрагим, — скажи жене…
— Жена к соседям ушла! — кланяется Мирко.
— Ну, а бараны у тебя дома или тоже к соседям в гости ушли?
— Бараны дома! — старается как можно веселее смеяться Мирко.
— Жарь их.
До позднего вечера бражничает Ибрагим со своими гостями. Угощает их как только можно лучше.
А когда взошла луна, и при ее свете узенькой белой ниточкой засверкала на горе тропинка, Ибрагим поднимается с места.
Заседланные кони уж нетерпеливо бьют копытами о землю.
— Сколько было барашков? — спрашивает Ибрагим, доставая кошелек.
Мирко смотрит на него с удивлением, даже’ с испугом.
— Сколько было барашков? — Не слышишь? — уж сердито повышая голос, спрашивает Ибрагим, и брови его заходили ходуном.
Все ‘господа’ смотрят на Ибрагима с удивлением. А он перебрасывает из руки в руку кошелек и звенит серебром.
— Сколько было зажарено барашков?
— Что их считать? — бормочет Мирко. — Было шесть…
— Почем теперь барашки?
— Да стоит ли даже думать об этом, господин…
Брови Ибрагима сдвинулись сурово и страшно. Рука, кажется, потянулась к ятагану.
— К тебе не разбойники приехали, собака. Говори, сколько стоит барашек…
— Три пиастра! Три пиастра! — спешит ответить трясущимися губами Мирко.
Он не знает, не во сне ли ему это снится. И только думает:
‘Если сплю, поскорей бы проснуться!’
— Барашки были хороши! — успокоившись, говорит Ибрагим. — За таких барашков не жаль заплатить и по пяти пиастров!
Мирко вздыхает с облегчением и кланяется с благодарностью.
— Куры?
— Ну, что кур считать? Что может курица стоить?
— Куры, тебя спрашивают?
— Ну, полпиастра, господин. Полпиастра, господин.
— Куры были жирные. Мне подарков не надо. Такая курица стоит целый пиастр! Их было зажарено десять…
— Ну, хоть было зажарено и пятнадцать, — будем считать, что десять. — Пятнадцать кур — пятнадцать пиастров. Да тридцать за барашков. Ну, все остальное, будем считать, пятнадцать пиастров еще. Пятьдесят пиастров за все угощение. Довольно?
Мирко одной рукой дотрагивается до земли, другой касается лба и сердца.
Радостная улыбка у него по всему лицу:
— Господин!..
— Ну, так плати мне пятьдесят пиастров, — и мы едем. Пора! — спокойно говорит Ибрагим. Все ‘господа’ разражаются хохотом. Только один Ибрагим спокоен. — Ну, что ж ты стоишь? Плати пятьдесят пиастров. Сам сказал, что угощенье стоит столько. Плати ‘таш-парази’ (‘Таш-парази’плата ‘за работу челюстей’. Тоже ‘освящено обычаем’.Примечание В.М. Дорошевича.).
Нетвердыми шагами идет Мирко в Другую комнату, стараясь улыбнуться, выносит деньги и с низким поклоном подает их Ибрагиму.
Ибрагим пересчитывает пиастры, говорит:
— Это недорого! — Кладет их в кошелек, прячет кошелек за пояс, как кошка, вспрыгивает на седло. И в ночной тишине зазвенели по каменистой тропинке, как колокольчики удаляющегося стада, копыта коней ‘господ’, уезжающих к себе в горы до дня Великого Воина.
В день Великого Воина, архангела Михаила, снова ‘господа’ спускаются с гор в ‘свои’ долины.
Собирать ‘четели’ и ‘зулумы’, назначенные в день Великого Всадника.
Снова едет Ибрагим, сверкая золотой насечкой на пистолетах, кинжалах, ятагане, по мертвым улицам Рибовицы, и сухопарый конь его стучит копытами по мерзлой земле, словно гроб заколачивают.
Ибрагим останавливается у низеньких калиточек, достает из сумки за седлом дощечки, по ним пересчитывает пиастры ‘своих’ низко кланяющихся сербов и болгар. ‘Четели’ собраны. Ибрагим выезжает на базар.
Торговец Данило уж ждет его на пороге лавчонки, дрожащий, — встречает низким поклоном. Ибрагим останавливает коня.
— Не потерял ли я тут, около твоей лавки, шелкового платка в день Великого Всадника? — спрашивает Ибрагим.
— Верно, господин! — с бледной улыбкой отвечает Данило, доставая из-за пазухи платок. — Шелковый платок с золотом. Я сохранил его в целости!
И он дрожащею рукою подает Ибрагиму платок. Ибрагим, не торопясь, развертывает платок. Данило меняется в лице.
Ибрагим пересчитывает золотые и, подбрасывая их на ладони, спрашивает:
— Все?
Данило становится белым под пристальным взглядом Ибрагима, дрожит всем телом.
Голос его становится каким-то странным, глухим, чужим.
— Сколько было бобов… — с трудом выговаривает он.
— Собака! — спокойно говорит Ибрагим, и в голосе, и во взгляде его отвращение, презрение.
— Собака! В каждом пальце у меня больше ума, чем у тебя в голове! Собака!.. Ты думал: ‘Господин не считал бобов’. Мне не нужно глядеть, я на ощупь сочту, сколько. Я дал тебе двенадцать бобов, а ты мне возвращаешь одиннадцать золотых?!
Ибрагим медленно считает, опуская золотые в кошелек: — …девять… десять… одиннадцать… двенадцать… Отчаянный визг Данилы заставляет вздрогнуть всех на базаре и шарахнуться в сторону. Ятаган Ибрагима, словно молния, сверкнул. Данило держится за левое ухо, сквозь пальцы у него льется темно-алая кровь.
Отрубленное окровавленное ухо валяется у его ног. Весь базар, при блеске ятагана, от ужаса широко раскрывший глаза, теперь уже глядит успокоенно:
— Только ухо!
А Ибрагим уж поманил к себе из толпы Марко. Ежесекундно наклоняясь, чтоб коснуться рукою земли, Марко приближается к Ибрагиму.
— Будь здрав, господин!
Ибрагим смотрит на него с презрением и шарит в патронташе.
— Твой заряд цел. Хочешь получить его в карман или в голову?
— Я надеюсь получить его в карман! — отвечает, стараясь улыбнуться. Марко. — Только прости меня, господин. Ты мне тогда не сказал, а я побоялся спросить. Что ты желаешь иметь? Овец или коз?
— А ты что же приготовил? — строго спрашивает Ибрагим. — У меня есть и овцы, и козы. Что тебе будет угодно, господин! — отвечает с поклоном Марко, показывая на стадо, пригнанное на базар.
— Хорошо! — спокойно и с удовольствием говорит Ибрагим. — Я возьму шесть коз…
У Марко — вздох облегчения. Словно тяжесть упала с него. Он с жадностью глядит на своих жирных, косматых овец.
— …и шесть овец! — спокойно добавляет Ибрагим. Марко бледнеет, начинает пошатываться на ногах. — Гони тех и других во двор к Мирко. Я еду к нему есть.
У Марко в глазах на момент ненависть, но он спешит поклониться.
Марко гонит коз и овец во двор к Мирко. У Мирко уж все готово к приему господина. Дом полон чада. Кипит, шипит все жареное, вареное.
Мирко с поклонами, с улыбкой, которая даже кажется радостной, встречает ‘своего албанца’.
— Вот что, Мирко, — говорит Ибрагим, садясь есть, — я отдохну, — а ты пока прогони ко мне моих коз и овец. Мне не хочется их гнать самому. Да скажи там, у меня дома, чтоб прислали мне патронов, — я мало захватил.
Мирко кланяется и спешит исполнить приказание. Перед вечером он возвращается с патронами.
— Все исполнено, как ты приказал! — с радостной улыбкой сообщает он. У него сияющее лицо.
Ибрагим, улыбаясь, глядит на него и на патроны.
— Мирко, ты потерял два патрона. Мирко смотрит с удивлением и легким испугом:
— Мог ли я, господин?.. Я нес патроны, — твои патроны! — как собственные деньги. Сколько мне дали у тебя дома, господин, столько я и принес. Приедешь домой, — спроси. Они скажут, что дали…
— Мирко, ты потерял два патрона! — спокойно повторяет Ибрагим, но уже брови его сдвинулись. Глаза смотрят зло, углы губ опустились от презрительной улыбки. — Ты потерял два патрона, собака. Ведь ты пригнал ко мне весь мой скот?!
— Весь, господин! Мирко бледнеет, дрожит.
— Чего ж ты бледнеешь, собака? Ты пригнал шесть коз и шесть овец?
Мирко молчит.
— Тебе дали столько патронов, сколько голов скота ты пригнал. Так было заранее приказано дома. Тебе дали, значит, двенадцать патронов?!.. Или ты украл у меря две головы. Молчишь, собака?..
Ибрагим достает пистолет.
Мирко хочет крикнуть, но у него перехватывает дух. Он открывает рот, но не может пошевелить губами. Ибрагим, спокойно развалясь, целит ему в лоб. Ибрагим с интересом, с удивлением смотрит на то, чего он не знает. На страх.
Он смотрит, как у Мирко сами подгибаются колени, как вытягивается лицо, как становятся бессмысленными глаза, как они закрываются слезами. Смотрит, как каждая жилка, каждая морщина дрожит у Мирко. Все лицо дрожит, как кисель. И с отвращением нажимает курок пистолета. Выстрел.
Мирко взмахивает руками, откидывается назад и валится набок.
Ибрагим встает, прячет за пояс пистолет и шагает через тело, на ходу бросив только мельком взгляд. Между глаз. Выстрел был хорош.
Ибрагим вскакивает на коня и спокойно, не торопясь, едет назад, к себе в горы.
И словно колокольчики удаляющегося стада, звенят копыта коня по подмерзшей от ранних заморозков земле.
И голубыми огоньками вспыхивают при ярком свете луны искры насечки на пистолетах, кинжалах, ятагане Ибрагима. Алача.

II. Георгий Войнович

(Это произошло в первой половине XIX века.Примечание В.М. Дорошевича.)
Это не Вардар, напившись кристальных вешних вод от тающих горных снегов и опьянев, белый от пены, бурный, с ревом несется, подбрасывая на гребнях своих стволы столетних деревьев, катя огромные камни, все разрушая на пути, — это Яшар-паша едет по долине Вардара.
Впереди него несутся крики ужаса, за ним путь улит слезами.
В злую минуту взглянул злой албанец на долину Вардара, — и резнули ему глаза трепетные огоньки свечей в окнах церквей. Много церквей настроили ‘райя’ по долине. И сказал паша:
— Разрушу все до основания. Клянусь, — каждый камень, на котором есть знак креста, переверну два раза!
Шло за Яшаром его отборное албанское войско, жестокое и злое.
Шли с кирками, с ломами, с заступами рабочие, чтоб подрывать и ломать церкви.
И куда ни придет Яшар, в том селении только грохот раздастся, и столб пыли, словно дым густой, взовьется к небу. Плакала ‘райя’ и с ужасом говорила:
— Пришел конец света, и антихрист идет по земле.
Сидел Яшар на площади, на узорном ковре, на шитых подушках и курил кальян.
А каменщики и землекопы работали заступами, кирками, ломами, подрывали и подламывали церковь.
Яшар махал платком, — и по этому знаку рабочие давали последний удар. Треск, грохот раздавался. Рушился купол, стены. Ураганом взвивалось вверх облако пыли. И когда пыль проходила, только груда камней лежала вместо церкви, и как саваном, белою пылью были покрыты все дома, все улицы местечка, словно в саваны одетые, покрытые белою пылью, стояли люди. Земля вздрагивала от ужаса. А люди плакали и терпели. Яшар-паша шел дальше и дальше разрушал. В Липьяне к старому собору собралася ‘райя’ и в ужасе глядела на стены, от старости поросшие мохом:
— Ужели и этого старика не пощадит паша?!
Никогда еще столько свечей не пылало в соборе. И день, и ночь духовенство пело молебны, и народ плакал и молился.
Тихо было кругом Липьяна. Изо всех деревень народ ушел в город молиться и плакать. Но вот по дороге раздались крики ужаса. Это бежали обезумевшие от ужаса жители соседнего местечка:
— К вам Яшар идет! К вам Яшар идет!
А по пятам за ними гнались, сверкая оружием, албанцы Яшара, злые и радостные. Ехал, окруженный блестящею свитой, Яшар. Шли, словно могильщики, с заступами землекопы, с кирками и ломами каменщики.
Прошли они, звеня и гремя, по мертвым улицам Липьяна, — и остановились на площади, против собора.
Усмехнулся Яшар, увидев целое море огоньков в узеньких, стрельчатых окнах старого, от старости позеленевшего собора. И сказал он своим приближенным албанцам:
— Гоните райю из собора. Сейчас начнем подкапывать стены.
А солдаты Яшара стали подальше от домов: — Такая громада — собор рухнет, — земля содрогнется, и домам не устоять. Весь город рухнет вместе с собором.
Приближенные албанцы протискались сквозь толпу к дверям собора и крикнули:
— Выбегайте, собаки. Сейчас начнем подкапывать стены. Рухнет, — раздавит вас, как кучу червяков.
Но народ, который был в соборе, в один голос отвечал:
— Не пойдем из собора! Рушьте его на наши головы! Здесь отпевали наших прадедов, дедов, отцов. Здесь отпоют и нас.
И духовенство запело, отпевая народ, решивший умереть. Яшар усмехнулся:
— Глупые! Когда молния летит в вековой дуб и разбивает его в щепки, — разве она думает о мошках, которые сидят на его листьях? И если несколько собак приютилось под деревом, разве это заставит молнию изменить свой полет? Яшар — молния аллаха.
И он дал знак землекопам и каменщикам, окружившим старые стены собора, начать работу.
Стукнули заступы, кирки, ломы, — и вся несметная толпа народа, которая не поместилась в соборе и стояла около, попадала в ужасе на колени, закричала и завыла.
И был так страшен этот вой, что вздрогнуло даже сердце Яшара.
Он поднял руку, чтоб остановить работу. Посмотрел на покрытые мохом вековые стены, прислушался к похоронным напевам, несшимся из храма, посмотрел на рыдавший на коленях на площади народ и задумался. Словно отца всякий хоронил.
— Хорошо! — сказал Яшар. — Если вам уж так дорог этот старик, — я согласен его оставить. Но с одним условием.
Он усмехнулся злою улыбкою:
— Видите это дерево? Пока солнце опустится до него, пусть кто-нибудь из вас сбегает в Приштину и принесет мне оттуда во рту око железных гвоздей. Если не успеет, — собор будет разрушен, как только солнце дойдет до дерева. Торопитесь!
Яшар с презреньем оглядел ‘райю’. Толпа переглянулась.
До Приштины — верст десять. Времени оставалось с час. Да и разве можно добежать с закрытым ртом, полным гвоздями?
— Что ж вы? — продолжал презрительно улыбаться Яшар. — Никто не найдется?
— Я! — раздался голос среди ‘райи’. И из толпы вышел Георгий Войнович.
Яшар засмеялся, глядя на него:
— Беги!
Георгий Войнович сбросил с себя лишнюю одежду, поклонился паше, поклонился народу и бросился бежать.
Народ в ужасе стоял на коленях и молился за Георгия Войновича.
Каменщики и землекопы шутили, смеялись, выбирая места для будущих ударов заступами и кирками. Яшар смеялся со своими албанцами и поглядывал на солнце.
А время неслось, как перед казнью, — и солнце быстро падало к дереву.
С улыбкой Яшар и с ужасом народ смотрел на солнце.
— Не вернется Георгий!
Вот золотом вспыхнула с края листва, и ветви стали розовыми.
Вот черное кружево листьев вырезалось на золотом солнечном круге. А Георгия Войновича нет. Солнце сейчас-сейчас коснется ствола.
Каменщики, землекопы взялись за кирки, заступы, лопаты и впились глазами в пашу, ожидая знака.
Прищурив один глаз, с насмешливой улыбкой Яшар взглянул на солнце и на ствол, подождал несколько мгновений и поднял руку. Но в эту минуту раздался крик:
— Бежит! Бежит!
По дороге бежал Георгий Войнович.
Ноги у него подкашивались, он качался из стороны в сторону.
Бежал, как бежит петух, которому перерезали горло. Спотыкаясь, с безумными глазами, он сделал несколько последних прыжков и упал у ног паши.
Изо рта у Георгия Войновича полилась густая кровь, и в крови гвозди.
С изумлением и с ужасом смотрел на него Яшар-паша. С изумлением и с ужасом глядели все албанцы. ‘Райя’ рыдала.
— Встань! — приказал Яшар.
Но Георгий Войнович лежал, дергаясь у ног паши. И кровь лилась, лилась из его рта. Георгий Войнович умирал. Он проглотил несколько гвоздей.
Яшар-паша поднялся.
— Какая верная собака! — сказал он. Ужас охватил Яшара, он вскочил на коня и молча дал знак ехать обратно.
Молча и в ужасе поехали за ним албанцы. Молча и в ужасе пошли каменщики и землекопы, с заступами на плечах, словно могильщики.
А народ теснился вокруг умиравшего в судорогах Войновича, чтоб поцеловать хоть край его одежды. Так умер Войнович и спас старый Липьянский собор. И песни Старой Сербии до сих пор поют о подвиге Георгия Войновича.

III. Чауш Висла

(Чаушсержант турецкой армии. Время действия1896 г. Чауш Висла и теперь еще ‘гремит’ в окрестностях Ипека и, как все албанские бандиты,‘неуловим’.Примечание В.М. Дорошевича)
В Ипеке, в Приштине все жалеют чауша Сали-Бисла:
— Такой бравый был человек! И погиб из-за чего?! Из-за женщины.
Сали-Бисла был, действительно, бравый человек. Прежде он разбойничал в горах, — и такого страха нагнал кругом, что ипекский вали послал к нему верного человека.
— Охотнику лучше живется, чем дичи. Чем нам за тобой охотиться, охоться лучше за другими. Чем мерзнуть да мокнуть под дождем в горах, живи лучше в тепле и в холе. Чем разбойничать, — поступай на службу к нашему светлейшему султану. Будешь сам охранять край от разбойников.
Сали-Бисла ответил:
— Что ж, если хорошо заплатят, — мне все равно.
Вали обещал Сали-Висла сделать его через месяц ‘чаушем’ и жалованье дать, как чаушу следует, и пенсию потом, — и послал в Стамбул донесение:
‘Порядок вводится быстро. Опаснейший из разбойников Сали-Бисла раскаялся и даже поступил на службу охранять край от других разбойников’.
Так Сали-Бисла из разбойника Сали-Бисла стал охранителем страны, а вали получил из Стамбула благодарность за усердие и быстрые успехи.
Однажды соседний албанский бей, богатый и могущественный человек, позвал к себе чауша Бисла и сказал ему:
— Ты, пожалуйста, не забирай себе в голову, что если исполнишь мою просьбу, то окажешь мне этим огромную услугу. Просто мне, по своему званию, не пристало пачкаться в таких делах. Отчего не дать заработать бедному человеку? Я и подумал: ‘Чауш Бисла — бравый малый, дам ему заработать’.
Сали-Бисла поклонился и подумал:
‘Когда богатый начинает заботиться о бедном, значит, ему хочется от бедного что-нибудь получить’. А сказал:
— Ты голова, я руки. Ты подумай, — я исполню.
— Нехорошо даже, — сказал бей, — когда хорошая собака — в дурных руках. Не то что человек. Ты знаешь в Ипеке болгара Семена?
— Всю семью знаю! — отвечал Бисла.
— Пропади вся его семья, кроме жены! Марица — красивая баба. Обидно, что собака ест хорошее кушанье, когда люди голодны. Такой женщине место у албанца, а не у гяура!
Бисла поклонился и сказал:
— Что ж, сотня пиастров никому повредить не может! Всякому человеку приятно иметь сотню пиастров.
— А пятьдесят? — спросил бей. — Я о тебе же забочусь, хочу дать работу бедному человеку, а ты…
— Работу бедному человеку норовит дать всякий! — отвечал с улыбкой Висла. — Бедный же благодарит того, кто заплатит.
— Получай семьдесят пять и славь аллаха за мое благородство.
— Сначала попросим его, чтобы помог в деле.
Через два дня, под вечер, когда Марица шла за водой, из-за камня выпрыгнул Сали-Бисла, схватил ее в охапку, завязал рот платком, побежал с ношей к коню, который был привязан невдалеке, вскочил на седло и повез Марицу к бею.
Делам хорошим и дурным один враг — время. Время приносит мысли. Мысли изменяют дела. Ехал чауш, глядел на Марицу и думал:
— Не держал я в руках семидесяти пяти пиастров? А такой красавицы в руках не держал. Семьдесят пять пиастров! Приставь пистолет ко лбу, — у кого не найдется семидесяти пяти пиастров?! А такой жены не найдется. Бей желает ее себе! Вот какая женщина!
Так дорогой думал Висла.
И с полдороги повернул коня назад. Вместо дома бея отвез Марицу к себе домой.
Прошло три дня, — бей позвал к себе Висла.
— Где Марица?
Бисла улыбнулся:
— Нехорошо, бей! Берут женщин у гяуров. Албанец у албанца женщин не отнимает. Такого обычая нет в нашей праведной земле.
— Как у албанца?! — закричал бей.
Бисла поклонился:
— Ты мудрый, бей, а я человек простой. Мне б и в голову не пришло такой богатой мысли. Ты сказал: ‘Такая женщина, как Марица, должна быть в доме у албанца, а не гяура’. Ты — албанец, я — албанец. Я и отвез Марицу в дом к албанцу. Я украл Марицу. Но крадут, бей, для себя.
Света не взвидел бей:
— Прочь с моих глаз! Будешь ты меня помнить!
Бисла поклонился:
— Да и ты меня не забудешь.
Бей приказал позвать к себе болгара Семена. В слезах к нему явился болгар.
— Слышал я о твоем горе! — сказал ему бей.
— Три дня ищу жену, — как в воду канула! — рыдал болгар.
— Я знаю, кто ее украл! — сказал бей. — Чауш Сали-Бисла.. Он сам мне сознался. Твоя жена у него. Иди к вали и жалуйся. Теперь не прежние времена, разбойничать не ведено!
Побежал Семен к вали.
Вали разгневался и приказал позвать к себе чауша. Смело пришел Сали-Висла к гневному вали. Вали затопал ногами, закричал:
— Тебя же, негодяй, поставили охранять людей от разбойников, — а ты сам же разбойничаешь? Сейчас сознавайся: ты украл жену у Семена болгара?
Бисла поклонился и спокойно ответил:
— Семена болгара жена у меня. Но я ее не крал. Своих вещей не воруют. Она сама отдала мне свою красоту, еще когда была в доме у Семена. Об одном только и просила: ‘Возьми меня к себе. Хочу принять ваш святой закон и быть тебе верной женой’.
— Врет он! Врет он! — закричал, застонал болгар Семен, который стоял тут же.
Висла оглянулся на него с удивлением, словно только что заметил, что Семен здесь. И пожал плечами:
— В первый раз слышу, чтоб гяуры смели кричать, когда албанец говорил с турком.
Паша закричал на Семена:
— Молчи, собака, когда люди говорят!
Но мрачно посмотрел на Бисла:
— Врешь! Семен болгар говорит, что ты украл! Сейчас отдать Семену жену! Теперь не те времена!
Сали-Бисла поморщился.
— Если ты больше веришь собачьему лаю, чем человеческому голосу, — это дело твоей мудрости, вали. Только в первый раз я слышу, чтоб голос гяура заглушал в ушах правоверного голос албанца.
Вали задумался.
— Хорошо! — наконец сказал он. — Но теперь не те времена. Теперь все должно делаться по закону. Слышишь? Исполни все, как надо по закону. Приведи женщину в меджидие (Мусульманский общинный совет. — Примечание В.М. Дорошевича.), и если она, как требует закон, скажет сама старшинам, что добровольно, без всякого принуждения, желает принять наш святой ислам, пусть примет и остается у тебя в доме. Если же нет…
Вали погрозился.
— Смотри, Бисла, я поступлю с тобой по закону!
Пожал плечами с презрением Бисла, слушая незнакомое слово.
— Хорошо, вали. Будет сделано по обычаю.
Сали-Бисла пошел к себе домой и сказал все время неутешно рыдавшей Марице:
— Слушай, Марица. Каждому человеку хочется быть господином. Что ты хочешь: быть госпожой или последней из рабынь? Есть вещи, где память сильнее нас. К мужу вернуться тебе нельзя. Если краской накрашено, стереть можно, если каленым железом выжжено, — не сотрешь. Я каленым железом выжег в душе твоего мужа, когда сказал, будто ты сама, добровольно, сбежала со мной. Если б видела ты, что сделалось с ним, когда я это сказал! Забыл даже, что стоит перед вали. Взвыл как зверь. Зверем он будет к тебе. Никогда тебе не поверит. Все будет думать. Железом выжжено в душе. Отличное вино — жизнь, но когда в него накапали яду, лучше его выплеснуть. Возьми другую чашку и пей из нее. Я тебе даю другую чашку.
Марица зарыдала еще сильнее.
— Я отнял у тебя мужа, я же тебе дам и другого. Будь моею женою, Марица. Идем в меджидие, объяви только старшинам, что ты добровольно, без всякого принуждения, хочешь принять ислам, — и тогда твой муж ничего не может тебе сделать. Что может он сделать магометанке? Да его, — не беспокойся, — посадят в тюрьму, чтоб не лгал на чауша, на правоверного, на албанца, на слугу султана.
Марица вытерла слезы и отвечала:
— Хорошо! Что ж мне еще остается теперь делать!
Сали-Бисла поцеловал ее и повел в меджидие.
— Вот, — сказал он с низким поклоном, — эта женщина, болгарка, хочет оставить свою неправую веру и принять наш святой ислам. Будьте свидетелями, почтенные старшины.
Старшины обратились к Марице:
— Скажи, женщина, добровольно и без принуждения хочешь ли ты оставить свой неправый закон и принять наш святой ислам?
Марица твердо отвечала:
— Нет!
Взвыл Сали-Бисла.
И никто не успел опомниться, как Марица рухнула на пол с разрубленной ятаганом головой.
Весь обрызганный, залитый кровью, с ятаганом кинулся Сали-Бисла в двери.
Народ в ужасе кинулся в стороны. Сали-Бисла исчез.
Через день всю семью болгара Семена нашли убитой. Его самого, отца, мать.
Все три трупа лежали с отрубленными ушами. А через два дня, — как раз наступил байрам, — вали получил в подарок от Сали-Бисла посылку. Шесть отрубленных ушей и записку. ‘Поступи с ними по закону’.
Сали-Бисла ушел в горы. И нет чауша, стражника, охранителя от разбойников, снова сделался разбойником. Даже бей похвалил его:
— Добрый мусульманин. Разгневавшись, убил гяуров, а не поднял руки на правоверного. Мог бы убить меня!
И весь Ипек жалеет до сих пор бравого чауша:
— В горы ушел. Погиб человек! Из-за чего? Из-за женщины.

Происхождение глупости
(Индийская легенда)

I

Мир создавался.
Брама поднялся со своего престола и мановением руки создал Человека. Способного на добро и на зло. И дал ему Разум, чтобы человек творил добро и не делал зла.
Тогда поднялся Вишну и создал Демонов. Демонов огня, Демонов ветра. Демонов воды и Демонов земли. Способных приносить добро и приносить зло. И дал им повиновение, чтоб они творили добро и не делали зла. И люди управляли Демонами.
Тогда поднялся черный, мрачный, злой Шиву и создал Глупость.
Она поднялась от земли, огромная и безобразная. Бесцветные волосы космами падали по ее плечам, и глаза ее были слепы. Она смотрела на солнце — и не видела солнца. Смотрела на звезды — и не видела звезд.
Кругом цвели цветы, и она не слышала их аромата. Когда знойные лучи солнца жгли ее тело, — она не пряталась в тень широколиственных деревьев. И когда от холода дрожали ее члены, — она не шла греться на солнце.
Веселые Демоны Вишну окружили безобразное чудище, смеялись, жгли, кололи его, бросали в воду.
И, глядя на шутки Демонов над Глупостью, Брама улыбнулся и сказал Шиву:
— Твое чудовище не страшно, черный Шиву!
И черный Шиву промолчал.

II

Века веков промчались за веками.
И черный Шиву сказал дремавшим в сладостном покое жителям неба:
— Братья! Спустимся на землю и посмотрим, что вышло из наших творений.
И приняв вид трех жрецов, они спустились на землю. Они шли местностью прекрасной, но почти безлюдной. Лишь изредка попадалось жилище.
А кругом было хорошо. Над прозрачными озерами наклонялись пальмы и смотрелись. Между пальмами росли цветы.
Среди цветов щебетали птицы. И все это освещало солнце. Воздух был чист и благоухал от цветов. Вдруг обоняния небожителей коснулся смрад. Навстречу им шел путник, и боги, приветствуя его, спросили:
— Куда лежит эта дорога?
— В город! — ответил им путник. — В величайший из городов этой страны. Издалека ли ваш путь, жрецы?
— Мы прошли всю страну! — ответил Брама.
— И видели все ее чудеса! — сказал Вишну.
— И надеемся увидеть еще больше чудес! — добавил Шиву.
Путник поклонился ему и сказал:
— Ты прав, жрец! Что вся страна перед городом, который вы увидите еще до заката солнца?! Город этот — гордость страны. Сотни поколений положили свои жизни, чтоб создать его. Вы сами увидите, что это за чудо.
А смрад с каждым шагом становился еще сильнее и сильнее. Среди изумрудной зелени полей и рощ смердели серые груды домов и заражали окрестный воздух.
Люди, попадавшиеся навстречу, были бледны, усталы и измучены.
И перед закатом солнца боги вошли в город. На улицах был смрад, и люди жили в узких и темных каморках.
— Ты стар и должен быть мудр! — обратился Брама к встретившемуся старику. — Священный белый цвет — цвет мудрости, а волоса твои белы. Скажи нам, чужестранцам, почему так гордитесь вы этим городом?
— А как же нам не гордиться им, — отвечал старик, — когда все соседние народы хотели бы овладеть нашим городом? Он славится своей величиной. В нем жителей…
И старик назвал такое число жителей, какого достаточно было бы на целую страну.
И, ничего не поняв, боги пошли дальше.
На перекрестке двух улиц им встретился бледный, измученный человек со счастливой улыбкой на устах.
Боги остановили его.
— Ради привета путникам останови твой быстрый шаг! — сказали они. — Отчего так бледно и измучено твое лицо, и отчего улыбка на твоем бледном лице?
Человек ответил:
— Я измучен работой и бледен от бессонных ночей. День я работаю, а ночь не сплю, думая, — где бы отыскать работу на завтра. Улыбаюсь же я потому, что счастлив. Наконец-то сбылась моя мечта! Я наработал достаточно, чтоб нанять такое жилище, о каком мечтал всю жизнь. Я перевезу туда свою жену, своих детей, и мы все будем счастливы в этом прекрасном жилище.
— Что ж это за рай? — улыбнулись боги.
— Настоящий рай! — весело рассмеялся человек. — В этом новом жилище прекрасно. Оно высоко! В нем много воздуха. Есть чем дышать! Его дверь выходит на солнечную сторону, — стоит отворить ее, и даже солнце ворвется в наше жилище. Кроме того, перед дверью растут два дерева, и есть место, чтоб насадить цветов! На дерево мы повесим клетку с птицей. Пусть чирикает и радует моих детей. Разве это не рай!
— Но этим раем полна вся ваша страна! — воскликнул в изумлении Брама. — Вся, кроме вашего города! Везде, — только здесь нет, — везде прозрачный чистый воздух, от солнца надо прятаться, земля осыпана цветами, деревьев тысячи тысяч, и птицы могут оглушить своим щебетом. Стоило ли бежать от всего этого? Построить город, уничтожить солнце, воздух, цветы, деревья, птиц, — и потом изнурять себя работой, чтоб иметь немножко воздуха, солнечного света, два дерева, несколько цветов и птицу в клетке.
И человек с изумлением ответил, не поняв его:
— Разве мы дикие, чтоб жить в полях и лесах?
И быстро пошел своей дорогой.

III

И Браме и Вишну показалось, что от земли поднимается огромное, безобразное чудовище. Бесцветные волосы падают космами по его плечам и глаза его слепы.
Оно смотрит на солнце и не видит солнца. Смотрит на звезды и не видит звезд.
— Твое чудовище царит на земле, черный Шиву! — сказал Брама и в горе закрыл руками лицо.
А кругом подымался смрад, раздавались стоны, лилась кровь.
И черный Шиву улыбался.
— Так Глупость правит землею!

Ученье и жизнь
(Арабская сказка)

‘Grau, teurer Freund, ist alle Theorie
Und grun des Lebens goldner Baum’.
Mephistopheles. ‘Faust’

(‘Сера, мой друг, теория везде, Златое древо жизни зеленеет’. Мефистофель. ‘Фауст’нем.Перевод В. Я. Брюсова)
Султан Эбн-Эль-Даид, — да будет имя его хоть наполовину так прославлено потомством, как славили его придворные, — созвал своих приближенных, — тридцать благородных юношей, воспитанных вместе с ним по-царски, — и сказал.
Эбн-Эль-Даид был молодым, но мудрым султаном. Он читал мудрецов, что случается со многими. И слушал их, чего не бывает почти ни с кем. Он сказал:
— Только добродетель почтенна. Порок заслуживает презрения. Воздержание ведет к добродетели. Невоздержание родит порок, и порок родит невоздержание. Так змея, рождаясь от змеи, родит змеенышей. Надо идти тем путем, который приведет в цветущий сад, — надо избегать того пути, в конце которого бездонная пропасть, хотя бы путь этот и был усыпан цветами. Воздержание лучше невоздержания.
Он посмотрел на юношей-друзей и спросил:
— Кто скажет, что уста мои произнесли ложь и глупость?
Юноши поклонились и ответили:
— Мудрость избрала тебя, чтоб вещать, — как соловей выбирает самый цветущий куст роз, чтобы в нем петь.
Султан улыбнулся и сказал:
— Пророк повелел женщине закрывать свое лицо. Женщина стала ткать чадры, прозрачные, как паутина. Она закрывает свое лицо, — и все его видят. Женщина обманула пророка. Чего же ждать от них нам, простым смертным?
Он положил руку на меч, лежавший на книге, и сказал:
— Обещаю, — и добродетелью клянусь исполнить обещанное. Объявляю отныне городу и всей стране. Если какая-нибудь красивая женщина осмелится показаться в моем дворце, или в саду при моем дворце, или вблизи моего дворца, или вблизи сада при дворце, — с ней будет поступлено так, как поступаем мы с человеком, задумавшим убийство. Мы обезоруживаем его. У виновной будет отрезан нос, отрезаны уши, — и я оставлю ей язык только для того, чтоб этот урод надоедал всем рассказами о своей прежней красоте. Я сказал. Это сделано.
Он протянул руки друзьям и сказал:
— А мы здесь, в тишине дворца и ароматном покое нашего сада, предадимся наукам и размышлениям, никем не тревожимые, кроме наших высоких мыслей!
И все хвалили добродетель султана и мудрость, с которой он ведет других к добродетели.
А глашатаи объявили на перекрестках и базарах волю султана.
На всех женщин во всем Багдаде напал ужас. Султан говорил о красивых, — и потому повеление все женщины приняли на свой счет.
Женщины боялись улицы, которая могла привести на улицу, соседнюю с той, что шла ко дворцу султана.
В саду дворца росли дивные цветы, и к цветникам вели тенистые аллеи.
Но когда ветер приносил в город благоухание дворцового сада, — женщины с ужасом бежали от этого аромата как от дыхания чумы.
И если им снились во сне тенистые аллеи султанского сада, по которым они любили гулять, — то женщины в ужасе просыпались и спросонья кричали:
— Спасите! мне режут нос!
Тихо было во дворце и саду. Все было полно спокойного размышления. Задумчиво бродили по тенистым аллеям юноши, воспитанные по-царски. Царили добродетель и мудрость.
Прошел год.
Ветер, который приносится с полдня, прилетел и раскрыл чашки цветов. Ветер, несущийся из суровых ночных стран, где, говорят, родится золото, принесся и золотом одел деревья. И снова принесся влажный и теплый ветер с полудня, и снова раскрылись чашки цветов.
Была лунная ночь.
По снегу из опавших цветов яблоней шел Эбн-Эль-Даид по дорожке сада, полный размышлений.
Гремели соловьи.
Вдруг из-за куста пурпурных роз, которые казались огромными черными цветами при ярком лунном свете, раздался поцелуй.
Кто-то шептал, задыхаясь:
— Ты прекраснее неба, цветов, весны…
А из-за густой стены олеандров доносился другой страстный шепот:
— Зачем ждать смерти, чтоб насладиться раем? Рай пророка — ты!
И звучал поцелуй.
Все кусты шептали, и словно все розы целовались. Задрожав от негодования, султан Эбн-Эль-Даид побежал во дворец и крикнул евнуху, дремавшему в углу:
— Измена! Женщины! Опасность!
В ужасе евнух ударил в огромный барабан. Все двери и окна дворца вспыхнули светом. Оружие проснулось и заговорило. Весь сад в одно мгновение был окружен воинами. И длинной вереницей, при ярком свете луны, под стражей шли тридцать юношей.
Рядом с каждым шла женщина, дрожа, чуть не падая, кутаясь в чадру, несмотря на ночь.
Их ввели во внутренний двор, где на троне ждал их с бледным от гнева лицом султан Эбн-Эль-Даид.
Перед ним на коленях стоял с мечом палач и глядел жадным взором в глаза повелителю, как смотрит собака, ждущая, что хозяин бросит ей подачку.
Печально обратился султан к одному из юношей:
— Рахейд! Ты был первым в моей дружбе, будь первым в моей Немилости!
И указав с презрением на стоявшую рядом с юношей закутанную женщину, — султан поднялся и гневно крикнул:
— Сорвать покрывало с негодной! Мы хотим видеть то оружие, которым она поразила нас в сердце, отнявши любимого из друзей.
Евнух с ругательством сдернул покрывало. И евнух отступил.
Султан зашатался и упал на трон.
— Кто это? — прошептал султан. Перед ним стояла старая кривая женщина. — Кто это? — прошептал султан.
— Судомойка Акнэ! — отвечал, падая ниц, главный евнух. — Негодная женщина, оставленная во дворце только за ее безобразие! Она мыла посуду в кухне. Прикажи, повелитель, отрезать ей нос и уши!
— Не надо! — покачал головой султан. — Не уменьшай ее уродства! Пусть эта женщина только закроется!
И с отвращанием отвернувшись от нее, султан приказал:
— Следующая!
Евнух, дрожа, сорвал покрывало. Это была кривобокая, хромая поломойка.
— Следующая! — с отвращением и в ужасе закричал султан.
Покрывало было сорвано с седой старухи, работавшей на грязном дворе.
И все прачки, стряпухи для прислуги, прислужницы на самые низкие должности, оставленные во дворце только за безобразие, оказались налицо.
Только евнухи могли смотреть на них без отвращения. Эбн-Эль-Даид всплеснул руками
— Какое безумие, словно чума, поразило мой двор?! Где были ваши глаза? Вы изменили там, где не было даже цехина, чтоб заплатить за вашу измену! Рахейд, лги мне! Правда, которую я вижу, слишком безобразна!
И Рахейд выступил вперед и с поклоном сказал:
— Мне не надо осквернять ложью юных уст, которые привыкли, чтоб правда скользила по ним! Гнев — дурное стекло, повелитель! Он искажает предметы, на которые через него смотрят! Право, повелитель, Акнэ вовсе не так плоха, как тебе кажется в твоем гневе! У нее, — это правда, — один глаз. Но разве не одно солнце светит на небе? И мы находим его прекрасным. И мы находим это достаточным. Оно дает нам довольно и света и зноя. И безумцем мы назвали бы того, кто потребовал бы еще одного солнца: ‘будет светлее’.
— Повелитель! Будь справедлив! — воскликнул второй юноша. — И прежде чем произнести приговор, взгляни не на одни недостатки того, кого судишь, но и на его достоинства. Пока я говорю тебе, прикажи моей милой пройти перед тобой под звук моих речей. И гляди! Она хрома и кривобока. Но не сравниваем ли мы женщину с пальмой, когда хотим похвалить ее стройность? Видал ли ты пальму, повелитель, когда бушующий ветер качает ее ствол? Какой красивый изгиб! Вели идти моей милой! Смотри! Она колышется, как пальма, наклоненная ветром. Как ствол пальмы под напором ветра, изогнулся ее стан! С пальмой только, с пальмой во время бури, сравню я милую мою!
— Повелитель! — воскликнул третий юноша. — Вся природа кажется мертвой во время затмения солнца. Лицо моей милой закрыто чадрой, и как мертвые немеют мои уста! Повелитель, она стара! Костер угасает и покрылся белым пеплом седин. Но под пеплом еще горят потухающие угли, — ее глаза. Они еще горят, и пламя можно раздуть! Она стара, — но как прекрасна в тени олеандров, когда мы играем в прятки с луной. А когда любопытная луна найдет нас и защекочет своими лучами, чтоб пробудить от сладкого забвенья, — как сверкнут на лунном свете белые волосы моей милой! Как девственные снега вершин прекраснейших гор! У нее один зуб, — но как изумруд сверкает он! А любоваться тончайшей сетью мельчайших морщин на ее лице, — любоваться изящнейшей работой художника — природы! Повелитель! Те искры, что тлеют в глазах ее, жгли меня в любовных сновидениях! Повелитель, нет женщины прекраснее на свете!
— Довольно! — крикнул султан Эбн-Эль-Даид. — Не оскорбляйте красоты! Кто оскорбляет душу человека, — оскорбляет мысли аллаха. Кто оскорбляет тело, — оскорбляет слова аллаха, в которые он вложил свои мысли! Ваши речи — богохульство против природы! Молчите!
Он схватился за голову:
— О мудрость! Как мудра ты здесь, в доме мудреца! Какие глупости способна ты наделать, стоит тебе выйти на улицу! Чем началось, и чем кончилось? Вы мудро ушли с дороги, украшенной цветами, и глупо украсили себя пожелтевшими, сгнившими листьями. Выгнать этих красавиц для ослепших, воровок поцелуев, назначенных другим! С восходом солнца объявить всему городу и всей стране, что сад мой открыт для всех женщин! Я позволяю им рвать цветы, какие они хотят и сколько они хотят!
И в отчаянии он воскликнул:
— Я отменяю ранее сделанное мною распоряжение! Я отменяю все сделанные мною раньше распоряжения!
И, схватившись за голову, Эбн-Эль-Даид, шатаясь, ушел во внутренние покои, повторяя:
— О, самое мудрое ученье! Каких глупостей наделаешь ты, едва выйдя на улицу!
И снова сады дворца, — даже днем, — наполнились красивыми женщинами.
Только султан Эбн-Эль-Даид не принимал участия в общем веселье.
Он заперся в своих покоях, погруженный в размышления.
Он писал мудрые учения.
Потому что был мудр.
И сжигал их.
Потому что был очень мудр.
Он боялся, чтоб мудрость, выйдя на улицу, не наделала самых глупых дел.

Конец мира
(Индийская легенда)

Еще на западе пурпуром и золотом горел край одежды уходящего Магадэвы, — а с востока мрачный Африд простирал над миром черное покрывало, чтоб укрыть им разврат и преступления земли.
— Я проклинаю тебя! — воскликнул Магадэва и, словно мечом, сверкнул по небу последним кровавым лучом.
— Я ненавижу тебя! — крикнул Африд, кидаясь вслед за уходящим, и закрыл все небо своим черным покровом.
От их голосов в испуге похолодел воздух, птицы забились в листву, зелень потеряла свои краски, цветы вздрогнули и испуганно закрыли свои чашечки. Наступила ночь.
Африд впился в землю тысячами тысяч сверкающих глаз. Глаза тигра, глядящего на добычу.
Всю ночь не мог заснуть индус Авга.
Он думал:
‘Умереть завтра самому голодной смертью или убить сегодня богатого соседа?’
Он то брался за копье, то снова клал его на скамейку.
И казалось Авге, что он не один ночью в хижине.
Что тут есть еще двое.
И говорят с ним.
Один голос говорил:
— Не убивай!
Другой повторял:
— Убей… убей… убей…
— Боги создали так, что он богат, а ты нищий! — говорил один голос. — Не спорь с волей богов!
— Ты будешь сам могуществен, как боги: убей! — говорил другой голос. — Боги создали так, а ты переменишь волю богов. Ты совершишь чудо, достойное богов! Боги создали, чтоб он был богат, а ты умер. Он умрет, а ты будешь богачом. Ты будешь могуществен, как боги.
И слушая голоса, перекликавшиеся в темноте в его хижине, Авга то нащупывал копье и сжимал его рукоятку, — то снова выпускал его из рук.
— Все мудро, что существует. Все, что существует, предопределено. Не нарушай мудрости предопределенного! — говорил один голос.
И другой прерывал его:
— Все, что предопределено, то и совершится. Ничто не изменится в мире. Предопределено, чтоб был труп, — и будет труп. Предопределено, чтоб был счастливый и богач, — будет счастливый и богач. Но зачем же трупом должен быть ты?
— Убийство. Смерть.
— Переселение души, — и только. Он будет тобою, трупом, — ты станешь им: счастливцем и богатым.
— Не убивай!
— Убей… убей… убей…
А между тем уж близился рассвет.
Задрожали и побледнели звезды. Где-то в кустах чирикнула птица.
— Проходит ночь, — в ужасе воскликнул Авга, — что ж мне делать? На что решиться? Теперь дорого каждое мгновенье!
И хижина его наполнилась вдруг светом, и перед ним появились два человека.
Один был одет в золотистые легкие одежды, другой кутался в черную мантию. И оба жадно смотрели на Авгу.
— Кто вы? — с испугом спросил Авга.
— Мы боги! — отвечали они.
— Я Магадэва, бог света. Лучезарного света.
— Я Африд, бог тьмы. Бездонной тьмы.
Авга упал на колени:
— Что привело вас ко мне?
И Магадэва ответил ему:
— Наша борьба!
И Африд мрачно подтвердил:
— Наша борьба.
— Века мы боремся из-за тебя, из-за человека, — и это наполняет наше существованье. — Мы живем этой борьбой.
— Кому ты будешь принадлежать, — мы спорим. Я Магадэва, добрый бог.
— Я Африд, бог зла.
— Ты должен быть моим.
— Ты будешь моим.
— Проклятье тебе, исчадье тьмы! Он будет моим!
— Ненависть моя тебе, мираж далекого неба! Золотистый туман! Луч солнца, который поглотит тьма! Он будет моим.
Авга стоял на коленях и слушал спор богов о нем. Он поклонился им до земли и сказал:
— Великие и могущественные боги! Мне очень лестно слышать, что вы так спорите и боретесь из-за меня. Могуча ваша борьба. Но я-то! Я-то! Я похож на зерно, которое попало между двух жерновов. Один жернов белый, другой черный. Но бедному зерну-то плохо. Жернова борются и трутся друг о друга, — а бедное зерно, попавшее между ними, превращается в порошок. Великие, могущественные боги, вы боретесь из-за меня, — мне очень лестно. Но меня-то, ведь, вы стираете в порошок. Если бы вы могли оставить меня в покое?!
И Магадэва, и Африд, поникнув головами, вышли из хижины.
Рассветало.
По лесу пошел шелест распускающихся цветов, развертывающейся травы. Рос и рос звон птиц.
Магадэва и Африд, утомленные борьбой, сели отдохнуть по разным сторонам дороги. С ненавистью глядя друг на друга. Добро и зло, прикованные друг к другу борьбой. На дороге лежал навоз. И на навоз прилетели два воробья, и стали из-за него драться.
Перья летели от них.
От боли они жалобно чирикали.
А все-таки клевали друг друга в голову.
И текли у них капли крови.
Глядя на них, улыбнулся мрачный Африд.
Глядя на драку, улыбнулся улыбкой сожаленья Магадэва.
И боги с улыбкой встретились глазами.
Африд указал Магадэве на воробьев:
— Не похожи ли мы на них?
И Магадэва рассмеялся.
— Из-за чего мы боремся? Мы видели сейчас человека!
И Магадэва сказал:
— Если б было что-нибудь выше нас, — это существо смеялось бы над нашей борьбой из-за человека, как мы смеемся теперь над этой дракой воробьев!
Африд протянул ему руку:
— Кончим же этот вечный спор между добром и злом. Из-за кого? Из-за чего? Отдохнем в покое небытия!
И Магадэва ответил:
— Я согласен. Пусть спор будет кончен, брат мой!
И дорога расширилась между ними. Между ними была уж не дорога, а вся земля. Они потеряли вид людей и стояли друг перед другом великие, необъятные.
И боги кинулись в объятия друг друга и крепко сжали друг друга в объятиях.
И мир попал между ними, и они раздавили мир.
Он умер с воплем.
Заревели воды, завопили горы, камни, превращаясь в пыль.
И только Магадэва в этом реве, в этом стоне сердцем услышал жалобный стон человека.
Все было кончено.
Не было больше ни добра, ни зла, ни мира, ни человека.
И не было богов.
Не стало человека, — и не стало ни добра, ни зла.
И не стало и богов добра и зла.

Как дьявол стал пахнуть серой
(Арабская сказка)

В Дамаске жила девушка, по имени Таис. Она была так прекрасна, что, когда вечером смотрела на небо, звезды от злости срывались с места и гасли от зависти. Она была прекрасна. Аллах сказал сатане,
— Касаясь всего своими мерзкими руками, не смей касаться Таис. В красивейший сосуд я хочу налить лучшего масла, — пусть она будет также прекрасна душой, как и телом.
Дьявол поклонился до земли.
Но, кланяясь Аллаху с покорностью до земли, со злобой подумал:
— Потому я и разобью с особенной радостью этот кувшин!
Настала ночь.
Таис, раздетая, сидела в постели, тяжело дышала, вдыхая аромат цветов, горела, слушая пенье соловья, и смотрела в окно на небо, где танцевали хороводы звезд. Звезды срывались и гасли от зависти.
Дьявол измучил цветы своим знойным дыханием, чтоб они пахли сильнее, измучил соловья мыслями о самке, чтоб он пел еще более страстно, — и тогда явился к задыхающейся от какого-то неведомого чувства Таис.
— Хороши ли звезды? — спросил он, приняв вид страстного, прекрасного юноши.
— Я гляжу на них! — ответила Таис.
— А как хорошо должно быть там, за звездами!
— Я мечтаю об этом! — вздохнула Таис.
— Так дай мне обнять тебя, красавица, и я унесу тебя за звезды!
Так сказал дьявол и обнял Таис.
Ей показалось, что крылья выросли у нее за плечами и ноги оторвались от земли. И что в объятиях прекрасного юноши она несется все выше, выше, выше.
Словно огненный дождь, кругом посыпались звезды. Какой-то невиданный свет открылся глазам. Какой-то огонь, палящий и сладкий, жег тело.
А Таис неслась выше, выше.
Как вдруг крылья опали у нее за спиной. И с надзвездной высоты Таис упала на землю.
И зарыдала.
— Зачем ты унес меня в такой чудный мир, чтоб вернуть снова на землю!
А чудный юноша целовал ее и говорил:
— Хочешь, я опять унесу тебя за звезды!
И, услышав этот шепот, ангелы, которых послал Аллах охранять сон Таис, с печалью отошли от ее двери и со слезами пришли к Аллаху.
— Великий! Мы не умели охранить Таис. В аромате цветов, в песне соловья, в тихом мерцании звезд, злой дух незаметно для нас прокрался в комнату Таис, — и мы слышали шепот, но это не был шепот молитвы, мы слышали вздохи, но эти вздохи неслись не к тебе, мы слышали слезы, но это не были слезы благочестия.
И разгневанный Аллах вызвал к себе душу заснувшей от сладкого утомления Таис.
— Зачем ты сделала это? — грозно спросил Аллах. — Зачем предалась сатане?
Дрожа, отвечала бедная душа молодой девушки:
— Могла ли я думать, всемогущий, что это сатана, когда он был прекрасен, как один из твоих ангелов? И к тому же он обещался унести меня на небо. Я приняла его за твоего ангела и доверилась ему.
Грозный Аллах призвал пред лицо свое сатану.
— Проклятый однажды, будь проклят снова! Ты принимаешь вид моих ангелов, чтоб выдавать зло за добро! Так я отмечу тебя своим гневом.
И Аллах ударил молнией в коленопреклоненного сатану, — и от молнии смрад горящей серы проник все тело сатаны.
— Пусть этот смрад будет моим новым проклятием! — сказал Аллах. — По этому смраду тебя узнает всякий живущий на земле, и будет бежать от тебя.
Снова настала ночь.
И снова Таис, раздетая, сидя в постели, пьяная от аромата цветов, от пенья соловья, глядела в открытое окно на звезды и думала:
‘Что там? За ними? Как бы я хотела улететь туда’.
И вдруг соловей замолк, вспорхнул и улетел, и умер в воздухе аромат цветов, и воздух наполнился удушливым запахом гари и серы.
В окне показался прекрасный юноша.
— Ты? — кинулась к нему Таис, но отступила: — Какой ужас! Каким смрадом дышит твое тело! Уйди!
— Я вновь унесу тебя за звезды, красавица! — молил дьявол.
Но Таис отвечала:
— Уйди! Мне кажется, что ты волочишь меня по омерзительной грязи! Уйди! Я задыхаюсь вблизи тебя!
И дьявол, печальный, ушел.
А из-за дверей он слышал радостный смех карауливших ангелов.
И этот смех перевернул ему душу. И потекли однообразной чередой дни и ночи. Длинные дни и печальные ночи, — как ночи разлуки.
Таис глядела на звезды и плакала:
— Мне больше не носиться над вами!
Ей казалось, что звезды смеются над нею.
И побежденный дьявол грустно бродил по саду Таис, смрадным запахом горящей серы вспугивая соловьев и заставляя умолкать аромат роз.
Так прошло десять дней и десять вечностей, — ночей. На одиннадцатый день Таис пошла на базар и обратилась к искусному ремесленнику, у которого обыкновенно покупала драгоценности.
— Разве нельзя сделать аромат роз сильнее?
— Из них можно сделать масло, — ответил искусный ремесленник, — если умастить им тело, розы покажутся травой без запаха в сравнении с тобой. Но это масло будет стоить в пять раз дороже, чем золото!
— Пусть! — со вздохом сказала Таис.
И прибавила:
— А эти смолистые кустарники, как будто вечно плачущие, на которых повисли густые смолистые слезы, желтые, как янтарь, душистые?
— Из них можно сделать амбру. Если ты натрешься ею…
— Думаешь ли ты, что этот аромат будет сильнее запаха горячей серы?
— Как одно доброе дело сильнее тысячи злых!
— Тогда сделай мне и это! — приказала Таис.
И ночью дьявол, уныло бродя по саду Таис, вдруг услышал из окна шепот:
— Ты здесь?
Он грустно взглянул на красавицу, озаренную луной. Ее глаза мерцали, как погасающие звезды.
— Иди сюда… ко мне… ко мне… — шептала Таис.
— Зачем? — с горечью спросил дьявол. — Чтоб ты прогнала меня с отвращением?
— Нет! Нет! Иди! Я столько вечностей не была над звездами! Неси, неси меня туда!
И дьявол через окно вскочил в ее комнату, и даже у него закружилась голова от запаха ладана и роз.
— За звезды! Унеси меня за звезды! — шептала Таис. — Цвету ли я, как роза, для тебя, благоухаю ли, как плачущий янтарными слезами ладанный куст?
— Я слышу чудный аромат!
— Это масло роз, это амбра, в них потонул запах серы, и ничто не мешает нам унестись за звезды, мой милый.
И они понеслись.
И огорченные, в слезах, отлетели ангелы от дверей Таис к престолу Аллаха.
— Она выдумала благовония, чтоб не слышать запаха зла и греха!
И Аллах грустно улыбнулся:
— Женщина сумеет не заметить черта даже там, где знает, что он есть! Предоставим их друг другу! И занялся делами воинов.

Мустафа и его ближние
(Арабская сказка)

Мустафа был мудрый человек.
Он сказал себе:
— Человек, который ищет истины, — похож на человека, которого томит нестерпимая жажда. Когда человека томит жажда, он должен пить воду, а не плевать.
Поэтому Мустафа больше слушал, чем говорил. Он выслушивал одинаково всех. Тех, кого считали умными. И тех, кого считали глупыми.
Почем знать: кто умен, а кто, в действительности, глуп?
— Если светильник едва мерцает, — это не значит, что в нем нет масла. Часто светильник едва горит, потому что переполнен маслом и еще не разгорелся.
Всякого, кто хотел вступить с ним в беседу, Мустафа спрашивал:
— Не знаешь ли ты чего-нибудь об истине? Расскажи мне.
Однажды, когда Мустафа, задумавшись, шел по дороге, навстречу ему попался старик дервиш. Дервиш сказал Мустафе:
— Добрый день, Мустафа!
Мустафа взглянул на него с изумлением: он никогда не видел этого дервиша.
— Откуда ты меня знаешь?
Дервиш улыбнулся и, вместо ответа, спросил:
— Что ты делаешь, Мустафа?
— Ты видишь, что я делаю! — ответил Мустафа. — Я иду.
— Я вижу, что ты сейчас идешь. А что ты делаешь обыкновенно? — спросил дервиш.
Мустафа пожал плечами:
— Что делают обыкновенно все. Хожу, сижу, лежу, пью, ем, торгую, ссорюсь с женой.
Дервиш улыбнулся хитро:
— Но что ты делаешь, Мустафа, когда ты ходишь, сидишь, лежишь, пьешь или ешь, когда торгуешь, ссоришься с женой?
Пораженный Мустафа ответил:
— Я думаю: что такое истина? Я ищу истины.
— Ты хочешь знать, что такое истина? — все улыбаясь, продолжал дервиш.
— Изо всего, что я знаю, я знаю наверное, что это знать я хочу больше всего.
— Истина? Это — наш затылок.
— Как так? — спросил Мустафа.
— Она при нас, около, но мы ее не видим.
— Я не понимаю этого! — сказал Мустафа.
Дервиш подал ему драгоценное кольцо.
— Вот тебе ключ к разгадке. Отдай это кольцо самому далекому от тебя человеку. И ты поймешь.
И сказав это, свернул с дороги и исчез в кустах прежде, чем Мустафа успел опомниться. Мустафа поглядел на перстень.
Поистине, он никогда не видал более драгоценной вещи. Ни таких камней, ни такой величины, ни такой игры! Мустафа сказал себе:
— Это нетрудно сделать!
Он взял денег, сколько мог, и отправился в путь. Он переехал на верблюдах через знойную, мертвую, раскаленную пустыню, каждое мгновение рискуя сорваться и разбиться насмерть, переправился через ледяные горы, переплыл много широких и быстрых рек, прошел дремучими лесами, раздирая кожу об острые ветви, переехал, чуть не потерпев крушение, через безбрежный океан и, наконец, очутился на краю света.
И сожженный солнцем, и обмерзший, и израненный, не похожий на себя.
Среди покрытых вечным снегом полей. Там царила вечная ночь.
И только звезды горели над ледяной пустыней. Среди снежного поля, закутанный в меха, сидел, весь дрожа, перед костром человек и грелся.
Он был так погружен в свои думы, что не заметил, как подошел Мустафа, как Мустафа сел к костру и стал греться.
— О чем ты думаешь? — спросил, наконец, Мустафа, прерывая молчание человека, закутанного в меха.
И странно прозвучали сло а в ледяной пустыне, где молчало все от сотворения мира.
Человек, закутанный в меха, вздрогнул, словно проснувшись от сна, и сказал:
— Я думаю: есть ли что-нибудь там…
Он указал на небо:
— За звездами!
— Если там нет ничего, — продолжал закутанный в меха человек, словно рассуждая сам с собой, — то как же я глупо провожу свою жизнь! Часто мне хочется сделать это или то, — но меня останавливает мысль: а вдруг ‘там’ есть? И я отказываюсь от того, что доставило бы мне удовольствие. Каждый день я трачу два часа на молитву, и плачу, и рыдаю, и сердце мое бьется так, как не бьется больше никогда. И вдруг там ничего нет? Мне жаль не истраченного времени. Мне жаль даром пролитых слез, мне жаль биений моего сердца. Этим слезам и этому биению сердца нашлось бы лучше место на земле.
И человека, закутанного в меха, передернуло от негодования и отвращения при мысли:
— А вдруг там ничего нет?
— А если там есть?
И его передернуло от ужаса:
— Тогда, как ужасно я провожу свою жизнь! Только два часа в день я делаю то, что нужно делать. Если здесь не кончается все, и жизнь только начинается там? Тогда на что, на какой вздор, на какой ничтожный, бессмысленный вздор трачу я все остальные часы моей жизни!
И при свете костра, словно освещенное здесь на земле пламенем ада, увидел Мустафа искаженное от нестерпимой муки лицо человека, который смотрел на звезды со стоном:
— Что же есть истина? Есть ли что-нибудь там?
И звезды молчали.
И так страшен был этот стон, и так страшно было это молчание, — что дикие звери, глаза которых, словно искры, горели во тьме, дикие звери, прибежавшие на звук голосов, поджали хвосты и в ужасе отошли.
С глазами, полными слез, Мустафа обнял человека с лицом, искаженным страданием:
— Брат мой! Мы страдаем одной болезнью! Пусть твое сердце слушает биение моего. Они говорят одно и то же.
И сказав это, Мустафа с изумлением отступил от человека.
— Я прошел вселенную, чтоб увидеть самого далекого от меня человека, — а нашел брата, почти что самого себя!
И Мустафа с грустью спрятал драгоценный перстень, который хотел уже было надеть на палец человека, сидевшего перед костром среди ледяной пустыни.
— Куда ж еще идти? — подумал Мустафа. — На звезды я не знаю пути!
И решил вернуться домой.
Жена встретила его криками радости:
— Мы уж думали, что ты погиб! Скажи же, какие дела завлекли тебя так далеко от дома?
— Я хотел узнать, что такое истина.
— А зачем тебе это нужно?
Мустафа с изумлением взглянул на жену. Он рассказал ей о встрече с дервишем и показал драгоценный камень.
Жена чуть не лишилась чувств:
— Какие камни! Она всплеснула руками:
— И эту вещь ты хотел отдать?
— Самому далекому от меня человеку.
Лицо жены пошло пятнами.
Она схватилась за голову и завопила таким голосом, какого еще никогда не слыхал от нее Мустафа:
— Видели вы дурака? Он получает драгоценнейший перстень! Камни, которым нет цены! И вместо того, чтобы подарить своей жене, тащится через весь свет, чтобы бросить этакое сокровище — кому? Самому далекому от него человеку! Словно камнем в чужую собаку! Зачем небо создало такого дурака, если не затем, чтоб наказать его жену?! Горе мне! Горе!
И вдруг Мустафа увидел, что между ними расстояние больше, чем до самой маленькой звезды, которая едва видна.
Мустафа с улыбкой подал жене драгоценный перстень дервиша и сказал:
— Да. Ты права.
И весь день ходил, улыбаясь. И записал:
‘Истина — это наш затылок. Здесь, около. А мы не видим’.
Мустафа потом получил блаженство на небе.
Но не на земле.

Халиф Омэр и султан Керим
(Турецкая сказка)

Халиф Омэр был справедлив.
Да будет благословен всемогущий, посылающий блеск алмазам, запах цветам и справедливость властителям!
Халиф Омэр был справедлив.
Однажды он ехал в Багдад со своим рабом на двух молодых верблюдах.
Дорогою один верблюд заболел и пал.
Халиф воскликнул:
— Что нам делать?
Оставшийся верблюд был слишком молод и слаб, чтобы на нем ехать вдвоем.
До Багдада было слишком далеко, чтобы раб мог добежать за верблюдом живой.
Халиф сказал:
— Делать нечего. Сделаем так: будем ехать по перегону. Один перегон ты поедешь на верблюде, другой — я.
Один перегон халиф сидел на верблюде, и раб бежал за ним. Другой перегон ехал раб, и халиф бежал за верблюдом по жаре, по пыльной дороге.
Случилось так, что последний перегон пришелся в очередь раба.
Раб ни за что не хотел сесть на верблюда:
— Как? Я, раб, въеду в Багдад верхом? А тень аллаха будет бежать за мной, как моя тень?
Но халиф сказал ему:
— Что делать? Так пришлось! Ты имеешь право ехать, — и было бы несправедливо лишить тебя твоего права!
Халиф приказал рабу сесть.
Раб повиновался.
И они въехали в Багдад — на изумление всему народу: раб на верблюде, халиф бежал за ним, усталый, покрытый потом и пылью.
Военачальники и приближенные пришли в ужас:
— Не оставил ли разум великого халифа и не унесся ли к престолу всевышнего, покинув на земле тело, лишенное рассудка?
Но халиф объяснил им, в чем дело, и сказал:
— Было бы несправедливо заставить раба бежать два перегона?
Тогда народ в восторге кинулся к халифу, и каждый хотел поцеловать святую пыль его одежды.
И справедливость Омэра перешла в века.
И имя ‘Омэр’ стало значить:
— Справедливость.
Народ нарек Омэра Справедливым. Халиф Омэр был справедлив.
Султан Керим был благочестив.
Любимым занятием его было слушать рассказы о великих людях, которые сделались угодны аллаху и приятны людям своими доблестями.
Он хотел быть также угоден аллаху и радостен людям. И хотел, чтобы имя его также сохранилось и перешло в века и благоухало каким-нибудь лестным прозвищем. Он горел желанием подражать примеру великих людей.
И среди них халиф Омэр Справедливый был для него, как солнце для нас.
Так летом, когда еще горит и сверкает солнце, спускаясь к закату, луна зачем-то торопится выйти на небо. И мы не видим ее света при ярком свете солнца. И бледный серп ее кажется маленьким, легким облачком на голубом небе.
Так меркли все халифы и султаны пред Омаром Справедливым в глазах Керима.
Однажды султану случилось ехать в Багдад. Султан с женою ехали на верблюде. Раб еле поспевал за ними верхом на осле. Осел не выдержал и пал в трех перегонах от Багдада.
Керим вспомнил про Омэра и возблагодарил всемогущего.
— Да будет благословен аллах, посылающий слуге своему возможность прославиться на веки веков!
Он рассчитал и приказал рабу сесть на верблюда.
— Мы побежим по перегону каждый!
Раб рассчитал и сказал:
— Если ты уж так милостив даже к рабу, — позволь мне сделать на верблюде второй перегон! Таким образом ты въедешь в Багдад, как подобает султану. А я войду, как подобает рабу.
Но Керим крикнул на раба:
— Делай свое дело: повинуйся!
И раб повиновался.
Раб проехал первый перегон, пробежал второй, и когда настал третий, султан Керим сошел на землю и приказал рабу:
— Во имя справедливости, садись на верблюда!
Но тут жена Керима, до сих пор сидевшая молча и думавшая о нарядах, заплакала и сказала:
— Как? Ты хочешь подвергнуть меня еще неслыханному унижению? Чтобы жена султана сидела на верблюде рядом с рабом, как жена раба?
Керим нахмурился:
— Так требует справедливость!
— Хороша справедливость! — воскликнула, вся в слезах, жена. — Хороша справедливость, заставляющая заботиться о рабах и не думать о близких! Ты имеешь столько же понятия о справедливости, сколько я о коране, которого никогда не читала! Хороша справедливость: подвергать унижению женщину, которая ничем его не заслужила!
— Но халиф Омэр, которого прозвали за это Справедливым! — в отчаянии воскликнул Керим.
— Я знаю этот рассказ! — ответила женщина.
— Но халиф Омэр был один! С ним не было жены! Он никого не заставил страдать!
И Керим сказал себе:
— Женщина права. Несправедливо заставлять раба бежать два перегона. Но еще несправедливее оскорблять женщину, когда она еще этого не заслужила!
Он сел на верблюда рядом с женою и приказал рабу бежать сзади.
Так, как подобает султану, они въехали в Багдад. И никто не обратил на их въезд никакого внимания. Некоторые только заметили:
— Султан мог бы иметь платье и почище. Он сидит на верблюде, а весь в пыли. Человек должен соблюдать чистоту. Это противно святому закону.
Злой сидел султан Керим в своем дворце. Зол был султан, что даром только пробежал целый перегон за верблюдом и даром глотал пыль из-под его копыт.
— Аллах послал мне случай прославиться, как Омэру, — и я потерял его из-за женщины!
Он хватался за голову:
— Я въехал в город с женой, но без славы. Лучше бы мне въехать без жены, да со славой!
Он был в отчаянии:
— Справедливо сказано: кто собирается на доброе дело, не должен брать с собой женщины. Женщина и хорошее дело, — это не по дороге.
Он клял себя:
— Верно говорят в народе: ‘Человек, который слушает женщины, похож на слепого, который взял себе поводырем свинью. В конце концов он непременно утонет в грязи!’
И вне себя Керим крикнул своей жене:
— Я отпускаю тебя!
И повторил:
— Я отпускаю тебя!
Для развода надо повторить это три раза. Но едва Керим открыл рот, чтобы сказать страшные слова в третий раз, жена упала в слезах к его ногам:
— Повелитель! Ты хочешь быть справедливым и слушаешь одного только советчика: свой гнев. Именем Омэра Справедливого заклинаю тебя, посоветуйся с имамом, он знает коран и скажет тебе, согласно ли твое решение с законом и будет ли угодно аллаху. Клянусь, что я забочусь о твоей славе столько же, сколько и о моей жизни!
Султан Керим, который хотел быть справедливым, позвал имама.
Рассказал ему все, как было. И сообщил свое решение прогнать жену.
— Я уже два раза отпустил ее. Теперь остается повторить в третий раз.
Имам немного помолчал, как они делают это всегда для важности, и ответил:
— Твое решение мудро. И справедливо. Но в нем есть один недостаток: оно опоздало. Тебе следовало бы три раза сказать жене: ‘я оставляю тебя’ в пустыне, когда она уговаривала тебя совершить несправедливость по отношению к рабу. И ты въехал бы в город без жены, но со славою, еще большей, чем Омэр!
— Она погибла бы одна в пустыне! — заметил Керим. — Султаны существуют на земле для справедливости. Кто хочет заставить султана совершить несправедливость, похож на дьявола, который хотел бы погасить солнце. И заслуживает смерти.
Керим воскликнул в ярости:
— И она заставила меня сделать несправедливость! Пусть же отправляется к тому дьяволу, который нашептал ей такую мысль! Аллах! Ты велик и премудр, — зачем же ты создал женщину на погибель мужчине и его добрым делам, и его славе!
— Аллах создал и лошадь, — улыбнулся имам, — но для того, чтобы на ней ездить, а не возить ее на себе! И человек, который повез бы на себе свою лошадь, напрасно бы восклицал: ‘Аллах! Зачем ты создал лошадей?!’
Керим вскочил:
— Благодарю тебя, имам! Теперь я знаю, что мне делать!
И пошел в гарем, чтобы немедленно прогнать жену, давши ей развод.
Но имам остановил его, ставши у него на пути:
— Постой, султан! Однажды дикая, свободная лошадь спросила у верховой: ‘А тебе, должно быть, тяжеленько возить на спине своего хозяина?’ — Та отвечала: ‘Да, он так толст и тяжел!’ — ‘Почему же ты его не сбросишь?’ — ‘Хорошо тебе говорить, — со вздохом отвечала лошадь, — ты дикая! Я верховая и существую для того, чтобы на мне ездили. Сброшу этого, сядет другой хозяин, пожалуй, еще тяжелее!’ Кто слушает женщины, тот уж верховая лошадь. И стоит ли сбрасывать одного хозяина? Сядет другой, быть может, еще тяжелей?
Керим закрыл лицо руками и заплакал, и остался на месте.
И народ, узнавши эту историю, прозвал его:
— Плаксивым.
И это осталось на веки веков.
А халиф Омэр был справедлив!

Искусство управлять
(Турецкая басня)

Да будет благословен аллах, посылающий власть. Его святая воля! Да будет трижды благословен аллах, посылающий власти мудрость.
Лев умирал в пустыне. Старый, больной, бессильный. Один. Когда он заболел, приближенные волки сидели вокруг него и на каждый стон повелителя откликались печальным воем.
Но увидев, что лев потерял всю силу и не может даже подняться, волки покинули его и разбежались по своим делам. Одни овцы подходили довольно близко и с любопытством смотрели на льва. Они раньше никогда не видели своего властителя, не смея приблизиться и взглянуть. Они смотрели на умирающего льва и находили грустное утешение:
— Что ж нам жаловаться на свою участь, если и львы бывают так бессильны!
Лев лежал, полузакрыв глаза, на песке, всеми брошенный, тяжело дышал. И умирал.
Он мог бы ревом огласить пустыню от края до края и созвать своих четырех сыновей: Хакки, Гази, Заида и Акбара, которые охотились в дальних краях.
Но старый лев берег свои силы для последнего, страшного рева.
Страшен должен быть рев льва, когда он вступает во власть. И страшен должен быть рев его, когда он расстается со властью и жизнью.
В последний раз ужасом должен он наполнить сердца всего живущего.
Так умирали его предки. Так умрет он.
Лев встал, полузакрыл глаза и смотрел на пустыню, где царили его предки, где царил он, где будут царить его потомки во веки веков. День погас.
Красным золотом горела пустыня.
Солнце, красное и большое, дотронулось до земли, прося у нее отдыха на ночь. И земля проглотила солнце. День погас.
И вместе со днем погас старый лев. Он поднялся, заревел и упал.
Испуганно задрожало все в пустыне от его последнего рева. И другой рев, такой же страшный, ответил ему с края пустыни.
Это Хакки, — что значит Справедливый, — уведомлял, что вступил во власть.
Огромными прыжками понесся он через пустыню и с первым лучом солнца был на том месте, где лежал его мертвый отец.
Хакки внимательно оглядел песок кругом и с яростью ударил себя хвостом по ребрам.
— Они дрожали около силы и покинули бессилие! На песке не было волчьих следов.
По следам было видно, что одни овцы на почтительное расстояние подходили к повелителю и посещали умирающего льва.
Грозным ревом созвал Хакки всех зверей пустыни и проревел:
— Не могу ли я растерзать пантеры так же легко, как хорька? Следовательно, передо мной все равны. Почему же волки считают себя выше овец? Объявляю всем свою волю: пусть овцы живут под моей властью так же спокойно, как волки. И если с этого часа волк посмеет растерзать овцу, — он будет тут же разорван мною на части. Идите и не бойтесь отныне никого, кроме меня! Овцы радостно заблеяли. Волки разошлись, повесив хвосты. В пустыне настала тишина.
Больше не было слышно овечьих предсмертных криков. Только волки по ночам выли, подняв морды вверх и жалуясь небу на несправедливость. И плакали о прежних добрых временах: — Когда в пустыне жилось хорошо! Овцы от спокойствия плодились несметно. Волки ходили поджарые и щелкали на них голодными зубами.
Однажды Хакки, играя, занозил себе лапу шипом дикого терновника и лежал, не мог двигаться.
К нему подошло десять волков и начали его издали дразнить. Хакки поднялся, чтобы одним прыжком кинуться на дерзких и растерзать.
Но со стоном опустился на песок: у него болела лапа. В это мгновение на него, сзади, кинулась стая оголодавших волков и растерзала его.
И жалобно пронесся по пустыне последний стон, полный бессилия, больного льва.
Этот вопль услыхал его брат, лев Гази, — что значит Победитель, — и ответил могучим ревом вступающего во власть льва.
Как вихрь, примчался он к растерзанным останкам брата и печально опустил голову, и задумался:
— Ты был мне повелителем, старшим и любимым братом, мы играли вместе на песке, когда были маленькими, и рядом сосали молоко матери. Но тебя звали Хакки, — что значит Справедливый, — и быть справедливым над твоим трупом — значит наилучше почтить твою память. Справедливость выше дружбы и должна быть выше рабства. Ты поступил неумно. Если мы будем со слабыми, мы будем слабы сами. Чтобы быть сильными, надо быть вместе с сильными. Ты погиб из-за своей ошибки!
Он созвал зверей и прорычал:
— Что такое лев, потерявший силу? Вы видите! На силе основана моя власть. И только сила должна быть мне близкой и родной. Поистине, я не знаю лучшего способа почтить память умершего брата, как исправить сделанную им ошибку. Отныне мы возвратимся к божественным законам, данным нам самою природой. Пусть волки терзают овец, сколько им угодно. На то овцы и бессильны. Только сильные мне близки. Только волки могут рассчитывать на мое покровительство.
Овцы, слыша это, многие умерли от страха. А волки, еще окровавленными от крови Хакки мордами, провыли:
— Да здравствует лев Гази! Могучий покровитель силы!
С этих пор в пустыне от восхода до заката солнца стояли сплошные вопли и стоны.
Волки спешили наверстать потерянное и резали овец даже когда не были голодны.
Зато ночи были тихи, сытые волки спали, не выли на луну и не жаловались небу. И лев Гази мог спать спокойно, не боясь коварства волков.
Волки стали жирны.
Овец становилось все меньше, меньше, и, наконец, они исчезли совсем. Последние куда-то попрятались так, что их нельзя было разыскать. Сам лев лежал голодный и без сил. Ему нечего было есть.
Он давно уже забыл добрый обычай — съедать молодого барашка с восходом солнца и этим начинать удовольствия дня.
Он мечтал теперь хотя бы о старом, жестком баране. Но не было и того.
Среди волков, после обжорства, наступил голод. И вместе с голодом родилось недовольство. Они кинули голодную страну, разбрелись и бросили голодного, бессильного льва одного: — Умирай в своей голодной стране. И лев Гази умер.
Он умер от голода в своей голодной стране, и был последний рев его похож на жалобный крик голодного нищего.
Сердце перевернулось от жалости от этого крика у Заида, — что значит Счастливый, — третьего льва:
— Так ли рычали, умирая, наши предки?
Он глубоко задумался:
— Трудно управлять страной, населенной волками и овцами. Надо делать так, чтобы волки были сыты и овцы целы. Единственный способ: раз будет меньше волков, будет больше овец.
Так сказал себе Заид и приказал овцам выйти из убежища и, ничего не боясь, плодиться, и призвал назад волков.
— Я буду править мудро, вы поступайте мудро. Мы достаточно научены горьким опытом. Ешьте овец мудро. Дадим им сначала расплодиться. Затем вы терзайте овец. А я буду терзать кого мне угодно, потому что я сильнее всех.
Проголодавшиеся волки нашли, что устами льва говорит сама мудрость.
Овцы, которых стали есть с мудростью, быстро расплодились. Волки были сыты. Лев Заид бросил питаться овцами:
— Это волчья еда!
И растерзывал себе на завтрак, на обед и на ужин самых прожорливых волков. Волки терзали овец. Лев терзал волков. Так и жили. Мудро.
Волков стало не так много. Овцы успевали плодиться достаточно. И все жили в достатке. Все были сыты.
Но волки ели вкусное овечье мясо. А лев — могучий лев! — питался жестким волчьим мясом. Какого не едят и собаки. Заид, со своей мудростью, стал посмешищем всех:
— Лев, который ест хуже последнего из своих волков!
Так Заид жил в бесчестье.
И в бесчестье скоро умер, ослабев от жесткого волчьего мяса. Он радостно проревел в последний раз. Радуясь смерти, как освобождению. Без горя покидая землю:
— Что на ней хорошего? Жизнь отвратительна, как жесткое волчье мясо.
Услыхал его радостный последний рев самый младший из братьев, сыновей старого льва, и заревел так, что все в пустыне прилегло к земле от ужаса.
Это был самый сильный из четырех братьев, и потому его звали Акбар, — что значит Великий.
Акбар приказал волкам согнать самых жирных овец и привести молодых волчат.
И, к общему удивлению, отдал овец на растерзание волчатам, а сам, голодный, лег в стороне и смотрел, как волчата ели.
Когда же волчата наелись, Акбар встал, разорвал одного из них, съел. И объявил:
— Утром и в полдень я буду съедать по овце, — но вечером, прежде чем ложиться спать, я буду лакомиться молодым волчонком. Нет ничего вкуснее молодого волчонка.
Известно, что низшие всегда подражают высшим. И если повелитель скажет, что лук слаще меда, все придворные начнут жевать лук, находя, что он лучше всяких шербетов.
— Быть как султан! Разве это не мечта всякого знатного? А:
— Быть совсем как знатный! Разве это не мечта всякого простолюдина? Известно также, что слуга всегда хочет превзойти в блеске своего господина.
Нет ничего удивительного, что стоило распространиться слуху:
— Сам лев ест мясо волчонка как лакомство! И все нашли, что, действительно, нет ничего вкуснее, как мясо молодого волчонка. Даже овцы плакались, что им никогда не удастся съесть волчонка!
Лев съедал волчонка только на ужин. Волки стали есть друг у друга волчат на завтрак, на обед и на ужин.
— Султанская еда!
И в стране настало благополучие. Акбар один питался овцами. Волки, как это всегда бывает со знатными, хотели превзойти друг друга в великолепии и рвали друг друга. Акбар съедал трех овец в день, но каждый вечер, чтобы показать пример, разрывал волчонка, хоть и прятал потихоньку его мясо в песок.
В стране воцарилось богатство. Волки рвали друг друга, и число их не росло. Овец от этого становилось все больше и больше. Овцы плодились и жили прямо в благополучии. Акбар стравил между собой волков, ел хорошо и пищу имел обильную.
Да будет благословен аллах, посылающий власть. Да будет трижды благословен он, посылающий власти мудрость!

Суд над сановником
(Нравоучительная персидская сказка)

В старые годы, давным-давно, в славном городе Тегеране случилось такое происшествие.
Во дворец великого визиря, в час, назначенный для приема жалоб, явился крестьянин Абдурахман.
Так как он пришел с подарком, то стража пропустила Абдурахмана, а начальник караула даже похвалил его:
— За догадливость и за усердие. Вдвое.
Абдурахман подошел к слуге, которому было поручено принимать жалобы и доказательства. Поклонился ему до земли, как аллаху, и сказал:
— Великий шах, — да прольется благодатный дождь над его садом, и только дорожка, по которой он изволит гулять, пусть останется сухой! — великий шах наш поставил своего великого визиря, чтобы его рукой рассыпались милости, награды и подарки на головы достойных, отличившихся, преданных и мудрых сановников. Вот все, что я имею, — уздечка для осла. Я хотел бы подарить ее хану Магомету-Бэн-Ахмету, но так как награды должны сыпаться на головы сановников рукою великого визиря, то я принес ему эту уздечку. Пусть он своими руками передаст этот подарок хану Магомету-Бэн-Ахмету!
Сказал и ушел.
Великий визирь никогда не упускал случая отличить достойного сановника.
Узнав о приношении Абдурахмана, великий визирь чрезвычайно заинтересовался:
— Чем это хан Магомет-Бэн-Ахмет так сумел заслужить расположение и благодарность народа, что простой крестьянин приносит ему в подарок последнее, что имеет?
С другой стороны, он обеспокоился:
— Слова этого мужика кажутся мне загадочными: почему это он хочет украсить ‘голову хана Магомета-Вэн-Ахмета’ ослиной уздечкой? Что это значит? И нет ли тут унижения для власти?
Великий визирь приказал немедленно разыскать Абдурахмана.
Абдурахмана схватили и привели.
— Почему, — грозно спросил великий визирь, — ты принес в подарок хану Магомету-Бэн-Ахмету ослиную уздечку? Говори так, как будто бы ты говорил перед самим аллахом и в последний час твоей жизни!
— С самым младшим из твоих слуг я говорю так, как будто я говорю с самим аллахом! — стоя на коленях, ответил Абдурахман. — Как же я осмелюсь иначе говорить перед тобой самим? А что касается до последнего часа, — с тех пор, как я умираю от голода, я каждый час своей жизни считаю последним. Я, действительно, принес ослиную уздечку в подарок хану Магомету-Вэн-Ахмету. На что мне уздечка, если хан Магомет-Бэн-Ахмет украл у меня осла? У него осел, у него пусть будет и уздечка!
Великий визирь вскричал:
— Может ли это быть, чтобы хан у мужика украл осла?!
— Последнего! — кланяясь в ноги, с покорностью подтвердил Абдурахман. — И так я был нищ, а теперь хан Магомет и вконец меня обобрал. Единственный способ, чтобы я не умер от голодной смерти — это посадить меня на кол.
— Может ли это быть? — хватаясь за чалму, воскликнул великий визирь. — Неужели это правда?!
— Правда! — отвечал, кланяясь в ноги, Абдурахман. — И если бы мои ребра могли говорить, они подтвердили бы, что я говорю правду. И глаза тоже. Я сам, вот этими глазами, видел хана Магомета-Бэи-Ахмета на моем осле. Осел даже закричал от радости, увидав меня. Люди врут, ослы, ты сам знаешь, — никогда. И если бы ослы могли говорить, а люди замолчали, в мире слышалось бы столько же правды, сколько теперь лжи. И я, и осел сказали, что хан едет на краденом животном. Но хан Магомет дал ослу один удар палкой, а мне — столько, что каждое ребро мое может подтвердить правоту моих слов.
— Иди, — сказал великий визирь, грозный, как туча, — и живи спокойно: дело будет разобрано, и виновный получит то, что заслужил.
И приказал позвать к себе хана Магомета-Бэн-Ахмета.
— Тебя следовало бы посадить на кол, — закричал великий визирь, едва хан Магомет переступил порог его покоя, — если бы ты не заслуживал, чтобы тебя повесили вот на этой уздечке! Как?! Хан украл у нищего мужика последнего осла?!
Хан Магомет, видя, что великий визирь все знает, стал на колени и сказал:
— Мой отец Саид-Али-Бэн-Омар был великий воин и своими победами прославил и расширил границы Персии. Я женат на дочери Ассумана-Бэн-Ралида, богатейшего среди торговцев Тегерана. Прошу тебя не за себя, а за этих знаменитых и славных людей. Подумай, какое горе и бесчестье причинишь ты им, подвергнув меня позору!
— Славному Саиду-Али-Бэн-Омару лучше было бы быть убитым в первом же бою, когда он еще был холостым, чем иметь потом такого сына, как ты, — гневно ответил великий визирь, — а почтенному Ассуману-Бэн-Ралиду лучше бы вечно видеть дочь девушкой, чем тебя — своим зятем! Ты посадил их честь на краденого осла. Когда ты будешь болтаться на этой уздечке, с них будет снято грязное пятно: в их роду не будет вора!
Великий визирь призвал к себе судью Азирбина-Бэн-Асмана и приказал:
— Да воссияет хоть на этот раз справедливость! Преступление слишком кричит о себе, чтобы правосудие молчало. Исследуй вину этого человека и доложи ее совету сановников. Пусть совет сам увидит, в чем этот человек повинен, и отдаст его верховному суду! Ступайте все и ищите справедливости.
В тот же вечер собрался совет сановников, и судья Азирбин-Бэн-Асман встал, поклонился всем и сказал:
— Аллах — как воздух. Аллах невидим, но аллах везде. И без аллаха мы не могли бы дышать. И, говоря в вашем почтенном собрании, я говорю в присутствии аллаха. Не подозревайте же меня в кознях, злобе или низких замыслах. Свидетель аллах, с радостью я посадил бы на кол Абдурахмана за ложный донос, за клевету на хана: ‘Тебе приходили в голову гнусные мысли, когда ты лежал у себя на постели, — может быть, придут хорошие, когда ты будешь сидеть на колу! Но сказанное им — увы! — совершенная правда. Лучшие из свидетелей видели осла Абдурахмана в стаде хана Магомета: мои глаза. И если бы было наоборот, — если бы Абдурахман украл осла у хана Магомета, — я не задумался бы вынести приговор: ‘Абдурахман — вор’. Отрубил бы ему правую руку, посадил бы его на кол, а на друзей его и родственников наложил бы штраф: ‘Вы сами должны быть плохими людьми, если среди вас водятся воры. Тухлая та вода, в которой лежит тухлая рыба’. Но сказать это хану Магомету-Бэн-Ахмету! Сказать это вам, почтенные сановники, его друзьям, близким и знакомым! Не значило ли бы это оскорбить вас? А если даже судья, поставленный охранять уважение к власти, оскорбляет вас, что же будет делать простой народ?
Весь совет, потупившись, задумчиво гладил бороды.
— Великий визирь возмущен, — продолжал судья Азирбин-Бэн-Асман, — чем? Тем, что в Персии украли осла? Но воруют даже слонов! Тем, что вор пойман? Но этому надо только радоваться! Великий визирь возмущен до глубины своей праведной души тем, что вором оказался сановник. Сановник возмущен, — чего же ждать от простого народа? Если негодует свой, чего же ждать от чужих? Не скажут ли нам: ‘Вы — тухлая вода, если в вас лежала тухлая рыба? ‘ Не уроним ли достоинства власти, назвав деяние хана Магомета-Бэн-Ахмета ‘кражей’? Да свершится правосудие! Я — судья, и первый говорю это. Но да не будет произнесено слово ‘кража’, — я стою на страже достоинства власти и первый этого требую. Мы не можем сказать: ‘Хан Магомет-Бэн-Ахмет украл осла у нищего крестьянина Абдурахмана’.
Тяжелое молчанье воцарилось после этих слов судьи в со-тарт.
Кто не хан?
— После этого хоть не выезжай на улицу, если мы сами ханов так честим!
Тамбэн-Бэн-Абдалла первый прервал молчание и, погладив свою седую бороду, сказал:
— Судья Азирбин-Бэн-Асман совершенно прав. Следует сказать так: ‘Хан Магомет-Бэн-Ахмет виновен в том, что взял без спроса осла у крестьянина Абдурахмана’. Так будет лучше!
— Позволь, почтенный Тамбэн-Бэн-Абдалла! — с живостью воскликнул сановник Абдрохаман-Бэн-Бамба. — Отпуская яд, надо взвешивать каждую крупинку. Слово — яд. И мы должны взвешивать каждое слово. Почему же непременно: ‘у крестьянина Абдурахмана’. Хан Магомет мог и не знать, что осел принадлежит именно Абдурахману. Он взял просто чужого осла. Так и скажем: ‘Виновен в том, что взял без спроса неизвестно кому принадлежащего, чужого осла!’
Все согласились было, но хан Али-Бэн-Ивесси воскликнул:
— Стойте, почтенное собрание! ‘Неизвестно кому принадлежащего’. Это уж меняет дело! Неизвестно кому принадлежащая вещь. Это находка! И хан Магомет-Бэн-Ахмет виновен ‘в утайке находки, неизвестно кому принадлежащего, чужого осла’!
— Верно! Верно! — послышалось было среди сановников, но их остановил Ахаба-Бэн-Мохаддин:
— Сановники! Это уже несправедливо! Хан Магомет взял не чужого осла. Раз осел был находкой, половина принадлежала нашедшему. Значит, хан Магомет взял не чужого осла, а только не совсем своего. Это разница! Он принял не совсем своего осла за своего. Это большая ошибка! Хан Магомет-Бэн-Ахмет должен лучше знать своих ослов! И не ошибаться!
Судья Азирбин-Бэн-Асман вскочил даже с места:
— Вот, вот! Скажи, что ты ешь, почтенный Ахаба-Бэн-Мохаддин, что ты такой умный? Скажи, чтобы и я поел этого блюда! Кражи, следовательно, совсем не было! Хан Магомет виновен только в том, что он сам не знает своих ослов.
И совет сановников единогласно постановил:
— Разобрав все подробности дела, признать хана Магомета-Бэн-Ахмета виновным в том, что он не знает своих ослов. Ввиду же того, что это незнание повело к тяжелым последствиям для крестьянина Абдурахмана, предать хана Магомета верховному суду.
Верховный суд собрался, грозный, как всегда. Перед судом стояла плаха. Около нее стоял палач с остро наточенной секирой. Его помощники держали наготове заостренные и обитые железом колья.
Но хан Магомет-Бэн-Ахмет вошел в это грозное судилище с гордо поднятой головой, со смелым взглядом, как человек, у которого в карманах нет ничего чужого. Старейший из судей сказал:
— Хан Магомет-Бэн-Ахмет, сын хана Саида-Али-Бэн-Омара, ты обвиняешься в том, что не знаешь своих ослов. Это причинило тяжелое несчастье крестьянину Абдурахману, который, благодаря твоему незнанию, должен умирать с голода. Так обвиняют тебя люди. Обвиняет ли тебя твоя совесть?
Хан Магомет с достоинством поклонился судьям и ответил:
— Нет! В том, что крестьянин Абдурахман, когда у него взяли осла, помирает с голода, я не виноват: не моя вина, что у него, кроме осла, ничего не было. В том же, что я не знаю своих ослов, я виноват не больше, чем вы. Сделаем опыт. Прикажите смешать вместе все стада ваших ослов. И пусть каждый из вас отберет своих. Всякий, который чужого осла примет за своего, платит большой штраф. А все ослы, которые не будут опознаны их хозяином, идут в пользу шаха. Желаете?
В верховном суде все переглянулись. Хан Магомет улыбнулся:
— Почему же, в таком случае, вы судите меня, а не я — вас?
Старший из судей спросил его:
— А сколько у тебя ослов?
Хан Магомет ответил:
— Пятьсот.
Верховный суд вынес приговор:
— Принимая во внимание, что невозможно знать в лицо 500 ослов, признать хана Магомета-Бэн-Ахмета оправданным.
Хан Магомет отправился к великому визирю, поклонился ему и сказал:
— Правосудие изрекло свое слово. И все ли должно пред ним преклониться?
— Все! — твердо отвечал великий визирь.
— Даже клевета?
— Как низкая гадина, она должна ползти по земле, пока ее не раздавят пяткой.
— Почему же я не вижу ползущего у моих ног Абдурахмана? — воскликнул хан Магомет. — И почему же твоя пятка не раздавит его? Он обвинил невинного, — это доказал суд, оправдавши меня. Ты справедлив. Ты не отказал в правосудии крестьянину Абдурахману. Надеюсь, ты не откажешь в справедливости хану Магомету.
Великий визирь воскликнул:
— Ты прав! Я требовал правосудия, но и сумею заставить его уважать, когда оно пришло.
Он приказал немедленно привести Абдурахмана. Но Абдурахман, оказалось, скрылся.
— Он бежал в тот же самый день, как ты приказал отдать под суд хана Магомета! — донес посланный.
— И о нем нет ни слуха ни духа? — спросил великий визирь.
— Убегая, он оставил письмо домашним. ‘Дорогие мои, — писал Абдурахман своим близким, — завтра, с рассветом, увидев, что меня нет, вы спросите с горем и недоумением: почему же Абдурахман бросил свой бедный, милый дом, близких, которых он любил, деревню, в которой родился, страну, населенную его народом? И когда же? В тот день, когда его злодей, когда хан Магомет отдан под суд? На это я вам отвечу старой сказкой. Лисица встретила на опушке леса зайца. Заяц летел сломя голову из родного леса. ‘Что случилось?’- спросила лисица. ‘И не говори!- ответил заяц. — Большое горе: пришли люди, убили волка!’ — ‘Тебе-то что? Разве ты так любил волка?’ — ‘Любил! Тоже скажешь! Первый лиходей! Деда, прадеда, пра-пра-пра-прадеда разорвал. Всех моих близких!’ — ‘Чего ж тебе так волноваться?’ — ‘Не понимаешь! Раз уж волка — и того убили, — чего же, значит, зайцу-то ожидать?’ Вот почему я бегу из моей страны, мои близкие. Раз самого хана Магомета отдали под суд, чего же Абдурахману ждать?
Великий визирь выслушал письмо. Долго гладил бороду. И сказал:
— Да!.. Сановников не надо отдавать под суд. Это пугает простой народ.

Злоумышленник
(Персидская сказка)

К великому визирю Абдурахман-хану пришел его верный слуга Ифтагар, поклонился в ноги и сказал:
— Для ветра нет заслуги, если он пахнет цветами. Но и не его вина, если он пахнет навозом. Все зависит, откуда он дует. Не может ветер пахнуть цветами, если он дует от навозной кучи. Я приношу плохие вести потому, что прихожу из плохого места.
Великий визирь сказал:
— Не бойся и говори.
— Будучи назначен твоей мудростью следить за тем, что не только говорят, но и думают в народе, — я зашел, по долгу службы, в кофейню, которую содержит некто Саиб на Большом Базаре, и, в интересах государства, стал есть плов с изюмом и бараниной. Другие персы делали для своего удовольствия то же, что я делал из ревности к службе. Ели плов, пили кофе, лакомились фруктами и рахат-лукумом, слушали музыку и смотрели на ученого медведя. Но один из них, по имени Садрай, — он учит в школах и преподает святой закон маленьким мальчикам, — начал громко говорить о твоей милости.
— Громко говорить обо мне? Хвалил?
— Как должно быть у доброго перса, — мой язык в ссоре с ушами. И никогда не повторит того, что слышал.
Великий визирь сказал:
— Ветра не накажу. Говори!
— Он говорил… Он говорил, что твое могущество — вор!
— Гм! — произнес великий визирь. — Но добрые персы ему не поверили?
— Увы! — вздохнул Ифтагар. — Негодяй говорил с таким красноречием, с каким дай аллах всякому персу хвалить свое начальство. К тому же он слывет в народе человеком столь же праведным и добродетельным, сколь ученым и мудрым. Ему поверили все. И в кофейне в один голос повторяли: ‘Великий визирь’… ты сам знаешь что. Слушая это, я страшно огорчился. Чтобы какие-нибудь гуляки, проводящие свое время в том, что они смотрят на танцующих медведей, обжоры, которые едят пригоршнями плов с бараниной, праздные люди, целый день сидящие в кофейне, — чтобы такие даже люди смели говорить о твоей милости, будто ты… я сказал, что. Я так встревожился, что нашел необходимым донести тебе.
Великий визирь сказал:
— Хорошо! Пожар, когда о нем знают в самом начале, наполовину уж погашен.
Он позвал к себе начальника стражи и сказал:
— Отправляйся сейчас в кофейню Саиба, на Большом Базаре. Все кушанье, которое там найдете, съешьте. Деньги, которые найдете в выручке, возьми себе. Кофейню закрыть. А шляющегося туда учителя Садрая немедленно арестовать и посадить в тюрьму! Будут знать, как учить гуляк говорить гадости про свое начальство!
Не прошло и получаса, как начальник стражи явился и сказал:
— Доношу, что приказание исполнено. Саиб разорен. Садрай — в тюрьме. Мое донесение — это гром, молния поразила уже виновных. Таково должно быть правосудие.
Великий визирь успокоился:
— Дурной цветок уничтожен, и с самым горшком.
Прошло две недели.
Проходя по базару, Ифтагар услышал громкий спор двух торговцев, по обязанности своей заинтересовался, остановился и прислушался.
Один торговец упрекал другого в том, что тот, продавши ему десяток огурцов, обсчитал на две штуки.
— Ты — вор! — кричал обиженный.
Но обсчитавший только улыбнулся на такое оскорбление.
— В другое время я, может быть, взял бы тыкву и ударил тебя по голове, чтобы ты не ругался так скверно. Но теперь в слове ‘вор’ нет ничего оскорбительного. Это все равно, что назвать меня ‘великим визирем’. Если уж самого великого визиря зовут вором, то как же еще титуловать меня? Раз сам великий визирь — вор, нам, простым смертным, и аллах велел!
Ифтагар, по обязанностям службы, заинтересовался и спросил:
— Откуда ты знаешь, добрый человек, что наш великий визирь… вот то, что ты о нем говоришь?
— Что он вор-то? — расхохотался торговец. — Стыдно было бы этого не знать. Мне сказал шурин, который полгода сидел в тюрьме за кражу и только что вышел. У них в тюрьме иначе и не называют великого визиря, как ‘вором’. Им это очень хорошо рассказал учитель Садрай. Хо-хо-хо! Если даже мошенники, жулики, конокрады, обманщики, содержащиеся в тюрьме, иначе не называют великого визиря, как ‘вором’, — хотел бы я слышать, как же отзываются о нем честные-то люди?
Ифтагар арестовал торговца и побежал донести обо всем этом великому визирю.
Визирь пришел в гнев на самого себя:
— Захотел наказать: положил свинью в грязь!
Приказал немедленно извлечь Садрая из тюрьмы и привести к себе.
— Не умел, негодяй, жить в просвещенном городе Тегеране, где и поесть можно хорошо, и музыку послушать, и танцовщиков посмотреть, и ученых медведей, и другие всевозможные удовольствия…
— Мне-то трудненько было ими пользоваться, — улыбнулся Садрай, — я сидел в тюрьме!
— Забыл пословицу: ‘Что такое язык?’ Язык — это ключ от собственной тюрьмы, который всякий носит при себе! — продолжал великий визирь. — Не умел жить среди просвещенных людей, — поживи среди дикарей.
И приказал немедленно же сослать Садрая из Тегерана в самую дальнюю провинцию в полунощных странах.
Прошло месяца два, и великий визирь стал уже забывать о самом имени Садрая.
Как вдруг, однажды проходя по улице, Ифтагар заметил странно одетого человека, который шел и с любопытством рассматривал дома.
— Должно быть не здешний! — подумал Ифтагар.
По обязанностям службы, Ифтагар приветливо сказал:
— Мир тебе, незнакомец! Ты, должно быть, из далеких краев и, кажется, что-то разыскиваешь. Не могу ли я быть полезен тебе? Я здешний и все здесь знаю.
— Я, действительно, издалека и в первый раз приехал, по своим торговым делам, в Тегеран! — отвечал незнакомец. — Мне хотелось бы увидать дом великого визиря, а если можно, то и его самого.
— Доброе желание! — сказал Ифтагар. — Но почему же тебя так особенно интересует великий визирь, добрый человек?
— Да уж очень, говорят, он вор! — простодушно отвечал приезжий из дальней провинции. — Я сам купец, и мне интересно было бы посмотреть такого вора.
— Кто тебе сказал это? — ужаснулся Ифтагар.
— Да неужели у вас, в Тегеране, об этом не знают? — диву дался купец. — Ну и столица! Нечего сказать: просвещенный город! Хо-хо-хо! В самых отдаленных пределах Персии знают, а вы не знаете! На что у нас дичь! Самая глухая провинция в полунощных странах! И то каждый вот этакий мальчишка знает: ‘великий визирь — вор’. Этому научил нас ученый, мудрый и праведный Садрай, которого прислали из Тегерана, чтобы нас просвещать.
Ифтагар приказал арестовать купца и побежал донести великому визирю.
Великий визирь пришел в страшный гнев на самого себя:
— Желая от людей скрыть тайну, сам им об ней письмо послал. Сам постарался, чтоб обо мне во всех концах земли раструбили. Пустил паршивую овцу пастись в чистое стадо!
И приказал:
— Взять немедленно негодяя Садрая из полунощной провинции, отвезти его в самую полуденную и бросить там в дремучем лесу одного. Не умел с людьми жить, пусть живет с обезьянами!
Так и сделали. Прошло три месяца.
Великий визирь совсем уж было забыл обо всех этих неприятностях.
Как вдруг, однажды, его собственный попугай, только что присланный ему в подарок отдаленным губернатором, крикнул во все горло:
— Великий визирь — вор!
На базаре продавали только что привезенных, только что пойманных попугаев.
Совсем диких, которые не умели еще даже сказать:
— Дурак!
Но каждый дикий попугай кричал:
— Великий визирь — вор!
Даже во дворце самого шаха только что привезенный попугай крикнул было:
— Великий визирь…
Но, к счастью, верный Ифтагар, — он и во дворце бывал по тем же обязанностям службы, — успел ему в эту минуту откусить голову.
Чем и помешал докончить крамольную фразу. Великий визирь пришел в смятение:
— Что ж это? Неужто же сама природа против меня? Но природой повелевает аллах. Аллах совершенен. Он не может быть неблагодарен: я каждый год жертвую в мечеть по ковру!
Он позвал к себе верного Ифтагара и сказал:
— Пойди и узнай, что за негодяй учит птиц таким гадостям? Кто из попугаев сделал собственный язык?
Ифтагар пробегал по городу три дня, не спавши и не евши, и пришел исхудалый и потрясенный:
— Верь моей опытности, властитель моих дней! Никто попугаев не учит. Мы имеем дело с чудом. Я арестовал всех продавцов попугаев. Они все в один голос показали одно и то же. Попугаи нынче стали родиться такие, что от природы умеют тебя ругать. Они говорят, что весь дикий лес в полуденной стране, где ловят этих птиц, стоном стоит от их крика: ‘Великий визирь…’ далее следует попугайское слово. Чудо!
Великий визирь ударил себя по лбу и воскликнул:
— Бьюсь об заклад! Ставлю верблюда против курицы, — что все это штуки Садрая! Это он, негодяй, в лесу учит птиц разным гадостям! Хорошо же, теперь я знаю, что мне с ним сделать!
И приказал немедленно же отправить целый отряд, оцепить лес в полуденной стране, поймать и привести Садрая. Целая война!
Целое войско обложило лес в полуденной стране. По лесу пошел стон, треск от валившихся деревьев.
По ошибке было арестовано и заковано в кандалы 375 обезьян, которых сначала приняли за Садрая.
А перепуганные попугаи перелетали с ветки на ветку и во все горло орали:
— Великий визирь — вор!
Что еще больше увеличивало ярость сражающихся воинов. Наконец, злодей был пойман. И притом на месте преступления.
Он сидел на лужайке, кормил попугаев орехами и учил их крамольным вещам. А те, сдуру, кричали во все горло:
— Великий визирь — вор.
Так они, вместе с пищей, вкушали семена крамолы. И так злодей, вместе с орехами, садил плевелы. Воины схватили Садрая, заковали по рукам и по ногам в кандалы и, с великой радостью, с музыкой, привели его к великому визирю.
— А, негодяй! — сказал великий визирь. — Мало тебе было людей учить, — ты и птиц! Да не на того напал! Согрешил я перед небом и перед землею нашей! Избытком доброты согрешил. Умеренность — вот закон природы. И солнце само — греет умеренно — хорошо. Чересчур начнет греть — засуха. И дождь — выпадет умеренно — благодать нивам. Чересчур — потоп. И добродетель, как солнце, должна быть умеренна. Прегрешил я добротой к тебе. Но теперь я сумею заткнуть тебе глотку.
И приказал:
— Посадить его на кол!
— Странный способ затыкать именно глотку! — только и заметил Садрай.
В тот же день его посадили на главной площади на заостренный и обитый железом кол. Люди любят зрелища. Если нет хороших, — смотрят плохие. Весь Тегеран сошелся смотреть на казнь. Садрай сидел на колу, охал и опускался все ниже.
— За что его? — спрашивали в толпе не знавшие.
— Да все за то, что говорил: ‘Великий визирь- вор!’ — отвечали знавшие. Благоразумные люди жалели Садрая.
— Зачем ты это говорил? Как будто ему от этого делалось легче. Садрай, среди охов, криков, стонов, отвечал:
— Что ж мне было говорить, если правда?.. С детства сам учился, а потом и других учил, что надо говорить правду… Сказал бы про него другое, — никто бы не поверил, потому что все другое было бы ложью.
И, глядя, как мучился и умирал Садрай, толпа решила:
— Значит, правда, — если человек, и на колу сидя, то же говорит! Значит, другого ничего про великого визиря и сказать нельзя, если даже на колу сидя, человек ничего другого не может выдумать!
Так весь Тегеран узнал и поверил, что великий визирь — вор. Теперь уже все — старики и дети, женщины и солдаты, богатые и мудрые, бедные и дураки, ученые и неучи — все в один голос говорили:
— Великий визирь — вор…
Даже сократили.
В обычай вошло, — никто больше не говорил: ‘великий визирь’, — говорили просто:
— Великий вор.
И всякий понимал, о ком идет речь.
Увидев, что зло приняло такие размеры, великий визирь смутился и сказал себе:
— Ого! Пожар разгорелся так, что одной своей мудростью мне его не погасить! Что ж делать! Когда у людей не хватает своих денег, — они занимают у соседей.
И приказал по всей стране избрать самых мудрых людей и прислать в Тегеран на совет. Избрали и прислали.
Тут были самые ученые муллы и такие древние старики, которые сами не помнили, когда они родились, были люди, родившиеся в нищете, а нажившие большие деньги, — чем они доказали свою бесспорную мудрость, были чиновники, сумевшие удерживаться при всяких начальниках, как бы мудры начальники ни были, — чем они доказали еще большую мудрость.
А так как и среди простой травы растет салат, — не были забыты и земледельцы.
Земледельцы избрали старика Нуэдзима, за мудрость которого они ручались, как за свою собственную:
— Этот уж знает! Этот уж посоветует!
Великий визирь встретил их обычным приветствием, призвал на их головы благословение аллаха и сказал:
— Не считаю нужным скрывать, для чего я вас сюда созвал. Вы можете слышать это на каждой улице, на каждом базаре, в каждом переулке. ‘Великий визирь — вор!’ — только в Персии и разговоров. Этак не может продолжаться. Это конец всему. Если уж великого визиря так называют, — чего же ждать простому правителю провинции, — не говорю уже о каком-нибудь начальнике базара или улицы! Соберите же все силы вашей мудрости, подумайте и выдумайте: как прекратить такое зловредное неуважение к властям?
В усердии недостатка не было.
Каждый спешил перещеголять другого мудростью. Но, по здравом рассуждении, советы мудрецов оказывались мало пригодными.
Эбн-Кадиф, сам бывший начальник обширной области, рекомендовал:
— Рубить голову всякому, кто произнесет: ‘Великий визирь — вор’.
Великий визирь покачал головой:
— Страна превратится в пустыню. Только и останутся, что ты, да я. Да и то, и тебе нужно отрубить голову: ты только что произнес.
Нимб-Эддин, тоже человек заслуженный, советовал:
— Вообще, запретить говорить что бы то ни было. Тогда и этого вот говорить не будут! Но великий визирь с тоской покачал головой:
— Разве уследишь!
И верный Ифтагар со слезами подтвердил:
— Никак не уследишь!
После таких неудачных опытов рвение у мудрости упало. И, наконец, мудрость совсем смолкла.
— Что ж это такое? — в ужасе воскликнул великий визирь. — Неужто же никто ничего не может посоветовать? Неужто же никто не знает средства?
Тогда из задних рядов поднялся Нуэдзим, застенчиво поклонился и сказал:
— Я!
— Говори! — обрадовался великий визирь. — Ты хочешь, чтоб перестали говорить: ‘Великий визирь — вор’?
— Да.
— Я знаю средство. Самое верное. Действительное. И к тому же единственное.
— Именно? — обрадовался великий визирь.
— Перестань красть!
Великий визирь тут же, не сходя с места, приказал отрубить ему голову.
— Из двух злоумышленников, — сказал он, — Садрай безопаснее. Он хотел лишить меня только доброго имени, а этот — даже и доходов.

Приключение принцессы
(Провансальская народная сказка)

Принцесса Клотильда гуляла по великолепным садам своего дворца и мечтала… о бедных. Вчера принцесса спросила у камергера:
— Скажите, в нашем королевстве есть бедные?
Камергер улыбнулся тою улыбкой, которой он улыбался всю жизнь. Которой улыбался всю жизнь его отец-камергер. Которой улыбался его дед, тоже бывший камергером. Сделал глубокий поклон и ответил:
— Правление его величества, августейшего родителя вашего высочества, а нашего всемилостивейшего короля, так мудро, что во владениях его величества вовсе нет бедных!
Принцесса вздохнула и сказала:
— Жаль!
Камергер чуть было не взглянул на нее с удивлением, но счел это несогласным с этикетом, и с сочувствием вздохнул.
— А во владениях нашего соседа, короля Ромуальда, водятся бедные? — спросила принцесса.
Камергер вспомнил мудрое правило своего отца, которое тот получил еще от деда:
— Ничто не возвышает нас так, как унижение другого. Если бы дворец упал, — деревенская колокольня была бы самым высоким зданием в окрестности.
Он сделал глубокий поклон и ответил:
— Если бы, — от чего да избавит нас бог! — на свете не было нашего всемилостивейшего короля, — его величество короля Ромуальда можно было бы назвать самым мудрым правителем в мире. Но, к сожалению, выбор приближенных у его величества не так удачен, отчего сильно страдают государственные дела. И я не посмею скрыть от вашего высочества, что королевство его величества короля Ромуальда имеет бедных больше, чем нужно для благоустроенного королевства!
— Счастливое! — вздохнула принцесса.
Камергер поторопился в глубоком поклоне скрыть новый приступ удивления.
Отправился домой и поспешил записать весь этот разговор в книгу, которую он вел каждый день и которая называлась: ‘Летопись величайших событий, свидетелем которых я был’. Потому что, будучи камергером, он считал себя человеком историческим.
Третьего дня, — это было воскресенье, — принцесса Клотильда была в придворной церкви.
Знаменитый проповедник, приехавший из Парижа, произносил проповедь: — О любви к бедным. Он заклинал любить бедных. — Как любят их господь бог и все святые. Напоминал, что божественный младенец родился среди бедняков.
И в пламенном красноречии своем воскликнул:
— Самые великолепные дворцы не видели в своих стенах столько праведников и святых, сколько жилища бедняков.
Речь произвела сильное впечатление на принцессу. Третий день она чувствовала, что в голове ее происходит что-то такое, чего не делалось никогда. Она думала:
‘Что же это за люди — эти ‘бедные’?
Если сам господь бог, которого, конечно, с восторгом приняли бы в свои дворцы самые могущественные короли мира и окружили величайшей роскошью, предпочитает дома и общество ‘бедных’?
Если все святые стремятся к ним? Вероятно, они умны, остроумны, интересны, добры. Самое дыхание их, может быть, наполнено ароматом. Какие манеры должны быть у них!
Какие платья они носят? В каких жилищах должны они жить?
Если их предпочитают нам! Если мы, в сравнении с ними, кажемся несчастными и недостойными! Эти люди блестящее королей и великолепнее принцесс! Которых нельзя не любить, которых любить велит нам святая церковь!’
Отправиться в соседнее счастливое королевство и увидать этих таинственных и чудных людей стало мечтой принцессы.
Она выбрала день, когда король, ее отец, был в хорошем настроении.
Это было нелегко. Его государство вело в это время несчастную войну, и его армия терпела поражение за поражением.
Но сегодня королю удалось затравить на охоте двух зайцев, и он был в отличном расположении духа.
Принцесса воспользовалась счастливым случаем и сказала отцу:
— Ваше величество спрашивали меня вчера, почему я так задумчива. Скажу вам откровенно, как я привыкла говорить вам все. Мне хотелось бы развлечься и проехать в соседнее королевство короля Ромуальда, если это не противоречит желаниям вашего величества…
Король посмотрел на нее с улыбкой.
Принцесса была его единственным ребенком, а у соседа был сын.
Король только и мечтал, чтобы его дочь сделалась королевой обоих королевств. Он весело сказал:
— Прекрасно, малютка! Отличная мысль! Кстати же, король Ромуальд со своим сыном был у нас, и я еще должен ему визит. Постарайся быть еще красивее, если только это возможно, — на следующей неделе мы едем к старику Ромуальду.
С трепетом сердца въезжала принцесса в столицу короля Ромуальда.
— Здесь!
Она с жадностью глядела по сторонам. Но видела то же, что видела и у себя.
Посыпанные желтым песком улицы. Очень много солдат, конных и пеших. Флаги. Ковры на балконах. Триумфальные арки. Гирлянды цветов через улицу. За солдатами ту же толпу иначе, чем солдаты и придворные, одетых людей. Те же крики, музыка и пушечная пальба. ‘Если бы ‘они’ были здесь, — мне сердце сейчас бы сказало: вот они! Да их было бы невозможно не узнать!’ — думала принцесса.
— Но они так избалованы! Любимцы бога и святых! Так горды, что не захотели даже поинтересоваться взглянуть на нас! — добавляла она про себя с невольной горечью.
Среди балов, среди празднеств она однажды спросила наследного принца, с которым ее нарочно оставили беседовать вдвоем:
— У вас много бедных, ваше высочество?
Принц не счел нужным скрывать своего удивления.
Он взглянул на принцессу с удивлением и ответил:
— Да. Кажется, много. Они живут там, на краю города.
Принцесса спросила с замиранием сердца:
— Их можно видеть?
— Они сюда никогда не показываются, ваше высочество.
— И вы, вы, ваше высочество, никогда не видали ‘бедных’?
— Зачем?
Принц пожал плечами и перевел разговор на соколиную охоту.
— Принц — это глупость, одетая в красоту, — решила про себя принцесса. Между тем, праздники кончались, и был назначен день отъезда. Уехать, так и не увидав этих таинственных людей, которых сам бог предпочитает королям!
Накануне отъезда, в одиннадцать часов, откланявшись королю Ромуальду и пожелав спокойной ночи отцу, принцесса еще час подождала в своей комнате и в полночь, одна, вышла из дворца и пошла, — побежала, скорее, на край города, туда, где живут ‘бедные’.
Принцесса страшно беспокоилась:
— Так ли я одета? Не покажусь ли я им жалкой? Не осмеяли бы меня? Она уже давно обдумала тот туалет, в котором теперь бежала по улицам. В этом платье она была такой хорошенькой, что не побоялась бы явиться пред всеми королями мира, собравшимися вместе.
Но то короли. Знакомые люди. А это — ‘бедные’. Таинственное племя.
На ней были надеты все лучшие ее драгоценности. Им позавидовала бы любая принцесса. Но то подруги! А женщины ‘бедных’? Как одеты они? Не показаться им дурнушкой, плохо воспитанной, одетой без вкуса!
Но они добры. Если что не так, — они извинят. Дома становились все ниже и ниже. Улицы все уже и грязнее. Пахло все хуже и хуже.
‘Должно быть, я пришла!’ — подумала принцесса. И обратилась к первому встречному, редкому прохожему.
— Добрый вечер, кавалер, — сказала она, приседая.
— Ступай, ступай своей дорогой! Я — человек женатый! — ответил прохожий.
Принцесса ничего не поняла и с реверансом обратилась к следующему встречному:
— Добрый вечер, кавалер! Не будете ли вы добры проводить меня?…
Прохожий только взглянул на нее мельком:
— Сколько вас тут развелось!
И пошел дальше.
‘Сколько тут принцесс!’- с ужасом подумала принцесса. Она решила:
— Вежливость, однако, очевидно, не принята в столице короля Ромуальда.
И к следующему прохожему обратилась уже без реверанса и приветствия:
— Не будете ли вы так добры мне сказать, где живут бедные?
Прохожий махнул рукой вправо:
— Там!
Махнул рукой влево:
— Тут!
Махнул рукой вперед, назад:
— Где вам угодно. Идите в любой дом!
И принцесса в глубоком недоумении осталась среди улицы.
— Как же могут жить ‘бедные’ среди такой грязи? Когда каждую минуту к ним может придти святой?
Во всех домах было темно.
‘Бедные уже спят!’ — с горечью подумала принцесса. Но в одном окне увидела свет, осторожно отворила дверь и вошла.
— Кто там? — раздался испуганный женский голос из комнаты, из которой на принцессу пахнуло таким дурным запахом, что принцесса чуть не лишилась чувств.
— Извините! — слабым голосом пролепетала она. — Я не туда попала! Я хотела бы видеть ‘бедных’.
— Входите! Входите! Беднее нас нет во всем околотке!
Женщина стояла около детской колыбельки, в которой тяжело дышал, хрипел и задыхался ребенок, весь красный, со струпьями на лице.
Увидев принцессу в золотом платье, с брильянтами и жемчугом на пальцах, женщина, одетая в грязные лохмотья, вскрикнула и упала на колени:
— Вы фея?
Принцесса с изумлением глядела кругом. Здесь? Эти? Такой запах?
Женщина ползала у нее в ногах:
— Вы пришли спасти моего ребенка? Вы его спасете? Вы фея?
Принцесса в ужасе от этого страшного голоса спросила:
— Что с вашим ребенком?
— У него оспа. Он умирает. Спасите!
Услыхав, что ребенок умирает, принцесса забыла и про грязь, и про вонь, и про лохмотья.
— Как? У вас умирает ребенок, — и вы не позовете доктора? Да это бессердечно! Это бесчеловечно! Скорее, скорее пошлите за вашим доктором и за аптекарем. Доктор пропишет, аптекарь сделает лекарство!
— У нас нет денег заплатить доктору! — простонала женщина.
— Как? — изумилась принцесса. — Ребенок умирает, и человек, который знает, как его спасти, станет требовать за это деньги?! Вы ошибаетесь, моя милая! Вы слишком дурно думаете о людях!
— Дайте, дайте нам денег! — стонала женщина, не слушая ее, ползая в ногах и целуя подол ее золотого платья.
— Денег? Принцесса развела руками.
— У меня нет денег. Зачем деньги? О деньгах думают только дурные люди.
Тогда женщина вскочила, словно рассвирепевшая кошка:
— Зачем же ты пришла сюда? Кто ты? Смерть? Смерть ты? За моим ребенком?
От ее крика в углу с кучи тряпья поднялся проснувшийся человек.
Такого вида, что у принцессы подкосились ноги. С бородою. В рубище.
— Что там такое? — сказал страшный человек. — Что с нашим ребенком?
— Отец! Спать! Когда ребенок умирает! — воскликнула принцесса, хватаясь за голову.
— Поспала бы, если бы набегалась целый день, искавши работы! — сказал страшный человек. — Это что за барыня? Откуда?
— Я прошу у нее денег, денег, — в ужасе, в отчаянии кричала женщина, тыча в нее пальцем, — а она врет, будто у нее нет!
— Но у меня нет денег! — заплакала принцесса. Ей казалось, что она спит, и что ей снится страшный кошмар.
— Стой, жена! — сказал страшный мужчина, отодвинув рукой ужасную женщину и подходя ближе к принцессе. — Слушайте, барыня! Помогите, в самом деле! Если у вас точно нет денег, — дайте хоть вещь. Ого! Какие кольца! Для каждого из них ростовщик ночью вскочит с постели да еще ущипнет себя: не во сне ли? На каждое такое кольцо можно позвать полсотни докторов. Мы заложим не за дорого. Завтра вы пошлете и выкупите. Дайте самое дешевенькое, какое у вас есть. Вот это.
— Это подарок моего отца! — воскликнула принцесса. — Будет оскорблением для него, если я расстанусь с его подарком.
— Ну, это?
— Это подарок отца моего будущего жениха. Он почтет обидой, если узнает, что я оказала такое презрение к его подарку, и брак может…
— Ну, это!
— Это фамильное. Это кольцо носила еще моя покойная мать…
— Да есть же у вас хоть одна вещь, купленная вами…
— Я не покупала ни одной вещи! — дрожа, ответила принцесса. — И не имею права ни одной распорядиться…
— Так на кой же дьявол ты, разряженная, пришла сюда? — завопил вдруг и затопал ногами страшный человек. — Смеяться? Вон! Убирайся вон! Слышала? Вон! ‘Убирайся’… ‘Вон’…
Принцесса не знала, что значат эти слова. Но чувствовала, что они значат что-то нехорошее. Закричала в ужасе и опрометью кинулась из страшного дома. Голова у нее горела.
Она бежала, путаясь в платье, падала, вскакивала и снова бежала, боясь оглянуться.
Ей казалось, что страшный человек гонится за ней по пятам. Едва добежала она до дворца. Земля поплыла у нее под ногами.
Принцесса упала в дверях без памяти. Всполошилась стража. Всполошили дворец. Принцессу, в изодранном платье, в грязи, перенесли на постель.
Она встала с красным, пылающим лицом, с открытыми, полными ужаса глазами, никого не узнавала. С ее сухих, воспаленных губ срывались неясные слова: — Бедные… ребенок… деньги… кольца… убьет… На следующий день у нее открылась оспа. Принцесса лежала без памяти, среди видений. То ей представлялся страшный человек в рубище и с бородой. С ножом в руках. Человек кричал:
— А! Она не хочет отдавать своих колец! Так мы их отрубим вместе с пальцами!
То она видела святого. Встречала его на дороге и говорила:
— Не ходите к бедным! Зачем вы идете к бедным? Они злые. Пойдем лучше к нам, во дворец. Мы поместим вас в отличных комнатах и устроим в вашу честь охоту!
Святой кланялся, как кланяются камергеры, и говорил:
— Вы слишком добры, ваше высочество!
— Зовите меня просто принцессой!
И все святые, очарованные ее любезностью, шли прямо к ним, во дворец.
А в тронном зале, в золотой колыбели, — наследственной колыбели их рода, в которой лежал когда-то ее отец, в которой лежала она, — лежал божественный младенец и улыбался ей, говоря:
— Принцесса Клотильда — самая красивая принцесса во всем свете!
Когда принцесса очнулась, она увидела себя в своей комнате, окруженною фрейлинами, которые радостно воскликнули: ‘а-а!’ — когда она открыла глаза, узнала их и улыбнулась.
— Я, должно быть, очень переменилась за время болезни! — сказала принцесса. — Отчего здесь нигде нет зеркала? Дайте мне зеркало!
Все кругом только заплакали.
Поправляясь, она узнала, что была больна оспой. Что сам папа, узнав об ее болезни, прислал кардинала Винченцио.
Знаменитого не только знатностью рода, глубокой ученостью, но и святостью жизни, что не часто встречается даже среди кардиналов.
— Святой кардинал стал во главе всего народа, и весь народ вымолил жизнь вашему высочеству! — с умилением рассказали принцессе фрейлины.
Король, ее отец, молясь об ее выздоровлении, послал папе драгоценную тиару.
Эта тиара была куплена на деньги всего народа. Король приказал, чтобы в подписке участвовали все без исключения: и богатые, и те, у кого ничего нет.
— Лепта вдовицы была особенно приятна господу! — как пояснил кардинал.
И весь народ, и богатые, и те, у кого ничего нет: — Дали денег на тиару!
— О, добрый наш народ! — со слезами воскликнула принцесса.
Она узнала, что когда ее нашли без памяти у дверей дворца короля Ромуальда, король, ее отец, решил больную отвезти домой, несмотря на возражения докторов, что это грозит ей смертью:
— Если дочери моей суждено умереть, — пусть умрет там, где родились и умирали все мы. В нашем дворце!
— О, добрый мой отец! — заплакала принцесса.
Ей рассказали, что король Ромуальд через своего посланного осведомившись, что оспа оставит глубокие следы на лице принцессы, прервал разговоры о свадьбе сына.
Тогда оскорбленный король, ее отец, объявил его государству войну.
— Каждый из моих подданных, — объявил он через герольдов, — оскорблен поступком короля Ромуальда так же, как оскорблен я. А если бы было иначе, мой подданный не заслуживал бы чести называться подданным!
Его войско вторглось в пределы короля Ромуальда, уничтожая все на пути.
Война кончилась кровопролитным сражением.
— Мы победили, хотя на поле битвы осталось двадцать пять тысяч убитых наших воинов!
— О, наши преданные войска! — зарыдала, слушая об этом, принцесса.
Государство короля Ромуальда должно было заплатить огромную дань.
Что же касается до тех, у кого получила оспу принцесса, они были отысканы и их повесили обоих: и мужа, и жену.
— Как? Бедных? — в ужасе воскликнула принцесса.
— Это были не бедные, — это были негодяи! — пояснила ей старая гувернантка, которую пятнадцать лет тому назад прислал принцессе Клотильде английский король.
— ‘Негодяи’?! — с изумлением повторила принцесса. — Наш язык полон незнакомых слов! Что такое ‘негодяй’?
— Это люди, которые только и стремятся, чтобы захватить чужое! — объяснила гувернантка.
— Захватить чужое! — в раздумье повторила принцесса. — Но я не видела у них ничего даже своего!
— Это потому, дитя мое, — вмешался в разговор святой кардинал Винченцио, — что господь карает их!
И принцесса радостно и благодарно улыбнулась ему.
— Что значит святой!
От одного его слова принцесса чувствовала, что незнакомая, непонятная тяжесть, которая все это время давила ей голову, исчезла.
Ум ее снова погружался в тихий, отрадный покой. Теперь ей было все ясно.
— Вы святой! — говорила принцесса, гуляя с кардиналом по чудным садам своего дворца. — Нет, нет! Вы из скромности будете отказываться, но эти слова богу так же хорошо известны на земле, как на небе! Вы святой. Это знаю я: по вашей молитве я выздоровела. И что меня особенно радует, — что вы, святой, пришли не к бедным, а к нам!
Кардинал повернул к ней свою высохшую трясущуюся голову, улыбнулся тонкими, белыми губами. И лаского ответил:
— А разве вы, дитя мое, не бедные… духом?

Вильгельм Телль
(Швейцарские предания)

Мы с беатенбергским пастором, вдвоем, сидели на Амисбюле и пили молоко.
У нас, в горах, было еще светло, а в долинах уже наступил вечер. Интерлакен глубоко, внизу, мигал тысячами огоньков, — словно тысячи светляков собрались и держали совет. Розовая Юнгфрау мертвела и одевалась в белый глазет.
Был тот час, когда душа человека расположена к размышлениям и мечте.
Словно карнавал, звеня огромными звонками, медленно и величественно возвращалось стадо палевых эментальских коров.
— И подумать, — тихо сказал я, — что эти люди, которые только и думают, как бы разбавить молоко водой, — потомки тех, кто, как львы, дрались и умирали за свободу. Быть может, фрейлейн, которая только что плеснула нам теплой воды в парное молоко, — пра-пра-правнучка самого Вильгельма Телля! Вильгельм Телль! Как актера, мы знаем его только в героической роли. Среди эффектных декораций. При реве бури, зигзагах молний, раскатах грома на бушующем Фирвальдштетерском озере. Суровым стрелком, целящим в яблоко на голове родного сына. Прячущимся в диком ущелье, пускающим стрелу в деспота Гесслера. А за кулисами? Как он жил лотом? Как умер? Что с ним сталось?
— Предания сохранили нам все подробности дальнейшей жизни Вильгельма! — отвечал пастор. — И старинные летописи их подтверждают.
— Да?
— Да. Стрелок кончил довольно печально. Вначале это был ряд беспрерывных оваций. Вильгельма Телля встречали везде не иначе, как с колокольным звоном и при оглушительных криках ‘hoch’ (ура (нем.).). Женщины целовали ему руки, дети пели ‘иодели’, девушки украшали его венками из альпенроз и эдельвейсов, мужчины носили на руках. Ему не приходилось совсем ходить пешком. Его так и носили от деревни до деревни на руках. Так что стрелок даже сильно потолстел и ожирел. Свобода была достигнута! Но мало-помалу начинало рождаться недовольство. Первыми стали роптать шляпных дел мастера.
— Конечно, при желании про всякого человека можно наговорить много дурного. Но Гесслер был все-таки хороший заказчик. Не только сам носил хорошие шляпы, но даже надевал их на палки. Это могло не нравиться некоторым свободолюбивым господам в скверных шляпенках, — но мы, по крайней мере, имели заказы, работу, кусок хлеба сами и давали кусок хлеба рабочим. Конечно, где же там думать о каких-то рабочих господину Вильгельму Теллю. Его дело по горам ходить, орлов стрелять, а не работать! Он в жизнь свою палец о палец не ударил. Откуда же ему знать душу рабочего человека? Что ему простой, рабочий народ? Тьфу!
За цехом шляпочников пошел цех перчаточников, седельников, оружейников.
— Поздравляем со свободой!
— С голодом точно так же!
— Были бароны, — носили перчатки.
— Бароны заказывали отличные седла для себя, для свиты!
— Бароны любили хорошее оружие! Бароны ценили! Бароны платили!
За хозяевами пошли рабочие, оставшиеся без работы. Вильгельма Телля обвиняли в отсутствии патриотизма.
— Патриоты так не поступают. Истинный патриот заботится, чтобы торговля, промышленность процветали в его отечестве. Истинный патриот думает о трудовой массе! Да! А не гонит от нее благодетелей, которыми она живет, которые дают ей заказы, работу, хлеб! Так может поступать только враг народа!
Вильгельму Теллю приходилось опасаться выходить вечером из дома. Безработные обещались сломать ребра ‘господину стрелку’.
— Вечером-то, брат, в цель не постреляешь!
Недовольство ширилось и росло. Кто-то задал вопрос:
— В чем же, собственно, подвиг-то Вильгельма Телля?
И все, в один голос, ответили:
— Да ни в чем!
— В том, что он не поклонился шляпе Гесслера?
— Глупо!
— Позвольте, господа, это надо разобрать! Недостаточно еще кричать: ‘Гесслер был тиран!’ Что он сделал? Повесил шляпу на кол и приказал, чтобы ей все кланялись! Кажется, требование небольшое! И не исполнить даже такого пустячного требования! Я не скажу, конечно, чтобы требование было особенно умно. Но швейцарский народ всегда был рассудителен. От меня требуют, чтобы я кланялся шляпе… Извольте!.. Если это вам может доставить удовольствие… Беды от этого никому никакой не будет… Я не стану из-за таких пустяков поднимать истории… Я поклонюсь. Вы кланялись, Иоганн?
— Разумеется, кланялся. Потом дома мы всегда по этому поводу много смеялись над Гесслером.
— И мы дома смеялись!
— И мы!
— И я кланялся!
— И я!
— Слава богу! Не гвоздями шляпа к голове прибита, чтоб неприятности наживать и для себя, и для других!
— Что ж, выходит, все мы негодяи? Хуже Вильгельма Телля, что кланялись? И я негодяй, и ты, Иоганн, и ты, Готфрид, и ты. Карл, — все выходим дрянь? Один Вильгельм Телль хорош?
Все горожане, кланявшиеся шляпе наместника, чувствовали себя оскорбленными поступком Вильгельма Телля.
— Он не Гесслеру, — он нам причинил унижение.
— Какой выискался! Один благородный человек во всей стране!
— Выскочка!
— Зазнавшийся хам!
Юристы заметили:
— И к тому же, позвольте! Это был закон! Законно изданный! Законною властью! Можно любить свободу, кто против этого говорит. Но раз закон существует, — его нужно, прежде всего, уважать.
— Вот, вот!
— Свободный человек чтит закон!
— Именно!
— И тот, кто их нарушает, — враг общества, государства, народа, порядка, самой свободы. Преступник! Изменник!
— Хуже!
Некоторые практичные люди пробовали возражать:
— Будем судить по результатам. Однако, из этого родилась швейцарская свобода!
Но еще более практичные люди возражали им:
— Да, разумеется, хорошо, что это так кончилось. Нам удалось победить. А если бы кончилось иначе? Как же так? Из-за какого-то вздора, из-за глупого самолюбия подвергать опасности всю страну, весь народ!
И все решили:
— Поступок Вильгельма Телля, прежде всего, антипатриотичен! Не национален! Это поступок не швейцарский! Швейцарский народ всегда отличался кротостью, послушанием, повиновением законам. Так мог поступить выродок швейцарского народа! Это — позор страны!
Кто-то пустил даже слово:
— Провокация.
Которое в те времена произносилось как-то иначе.
— Что же, как не провокация? Вильгельм Телль был просто втайне на жалованье у Гесслера. Иначе как же объяснить, что Гесслер его не повесил немедленно, как повесил бы, несомненно, всякого другого? Как объяснять всю эту ‘комедию с яблоком’.
— И потом этот побег!
— Побег очень подозрителен!
В конце концов решили, что о Вильгельме Телле просто говорить не стоит:
— Авантюрист, который не останавливается ни пред чем: ни пред бедствиями страны, ни пред головой собственного сына даже!
Самые мирные граждане, никогда не державшие в руках арбалета и боявшиеся стрелы, даже когда она лежит в колчане, кричали теперь:
— Он трус, ваш Вильгельм Телль! Трус — и больше ничего!
И объясняли:
— Хочешь убить Гесслера? Отлично! Лицом к лицу! Открыто! Это я понимаю! Лук в эту руку, стрелу в эту. Нацелился, натянул. В лоб и между глаз! Это я понимаю! А спрятавшись, потихоньку, откуда-то из засады! Пфуй!.. Трус, трус, — и больше ничего!
— И притом дурак! Возьмите вы самую эту пресловутую стрельбу в яблоко!
— Да и яблоко-то было, вероятно, антоновское. Крупное выбрал!
— Ну, припрятал стрелу для Гесслера на всякий случай. Ну, и молчи! Сознаваться-то потом зачем же? ‘У меня еще была стрела, если бы я убил сына’.
— Трусы всегда сознаются!
— Хвастовство какое-то! ‘В случае чего, — для тебя стрелу припас!’
— Чего ж вы хотите! Трусы всегда хвастливы! И, наконец, самые солидные люди, занимавшие теперь высшие должности в кантонах, решили, что самый разговор о Вильгельме Телле есть ‘оскорбление добрых нравов’.
— Что сделал этот человек? Убил Гесслера. Убийство всегда убийство. И кричать: ‘Вильгельм Телль! Вильгельм Телль!’ — не есть ли это восхваление преступления?
Дамы считали неприличным, если при них произносили это имя.
— Позвольте! Он был арестован, этот господин?
— Был.
— Бежал?
— Бежал.
— Ну, значит, он беглый арестант, и больше ничего. И, извините, я о беглых арестантах говорить в своей гостиной не позволю!
Священники по воскресеньям произносили проповеди против Вильгельма Телля.
— Какой добрый отец, — восклицал священник, — какой добрый отец рискнет, для спасения своей жизни, жизнью своего ребенка, своего мальчика, своего единственного дитяти?!
И с удовольствием слушал ропот повергнутых в ужас прихожан:
— Ни один… ни один…
— Где он, этот изверг? Найдется ли среди вас хоть один?! Пусть выйдет! Чтоб все видели его! И с удовольствием видел, что никто не выходил. — Не пожертвует ли, наоборот, всякий добрый отец своею кровью, своей собственной жизнью за свою кровь и плоть, за своего ребенка?!
— Пожертвует! Пожертвует! Всякий пожертвует!
— И что же, возлюбленные чада мои? Прославляется, бесстыдно носится на руках, бессмысленно украшается чистыми, как горный снег, эдельвейсами — кто? Отец жестоковыйный, чудовище без сердца и души, зверь, стрелявший в яблоко на голове своего невинного малютки!
Рыданья женщин и сдержанный ропот негодования мужчин прерывали проповедника.
И все выходили из церкви с христианской мыслью:
— Негодяй!
Авантюрист, зверь, жестокий отец, выродок, трус, враг народа, — Вильгельм Телль должен был жить в ледниках, на вершинах гор.
Внизу, в долинах, его ждал плохой народный прием.
— Попадись только, продажная душа! Этаким бесчестием покрыть всю Швейцарию!
Он сползал с гор потихоньку, только чтобы продать набитую дичь. Есть-то ведь надо!
Вы знаете, что он был хороший стрелок. И кормился довольно сносно, охотясь и продавая горожанам дичь, — пока добрые граждане не распустили про него слух, что он продает мерзлых галок за битых рябчиков.
Это окончательно отвратило от знаменитого стрелка народные симпатии.
Конец его, как я уже вам говорил, был печален.
Лишившись заработков, он завел тир и ездил по ярмаркам.
— Тир для стрельбы Вильгельма Телля.
Он надеялся, что фирма привлечет публику. Но ошибся в расчете. Никто не шел.
Вы понимаете! Стрелять в присутствии Вильгельма Телля! Ну, кто же решится?
Он жил недолго. Умер скоро, истощенный пережитыми волнениями, опасностями, лазаньем по горам, насмерть простуженный в ледниках.
Священник сказал над ним надгробную речь:
— Он был плохим отцом, дурным швейцарцем, заносчивым человеком, мятежником, убийцей и беглым каторжником. Но он умер и, по христианству, постараемся забыть ему и о нем.
Таков был конец Вильгельма Телля, милостивый государь.
— Ну, а его мальчик? Это чудное виденье? Этот сын Телля, с улыбкой стоящий под намеченной стрелой?
— Ну, положим, не совсем с улыбкой. Но летописи и предания сохранили нам подробные сведения и о сыне Вильгельма Телля. Надо вам сказать, что вскоре после известной истории с яблоком, мальчик подвергся смертельной опасности. Гораздо большей, чем тогда, когда он служил мишенью: Телль ведь все-таки был великолепный стрелок! На этот раз опасность была больше. Мальчика обкормили. Вы понимаете, что мальчик Телль возбуждал общую нежность. Среди ребятишек появились даже самозванцы, лжетелли. Даже лжемальчики. Девчонки переодевались мальчиками. Они бегали в чужие деревни и просили у добрых хозяек:
— Я маленький Телль! Дайте мне яблоко!
Добрые матери семейств кормили мальчика Телля наперерыв. Плакали над ним, целовали, умилялись и пичкали лакомствами. Многих интересовало кормить Телля именно яблоками.
Мальчик сначала плакал при виде яблока. Но потом привык и стал спокойно есть не только яблоки, но и апельсины. Мало-помалу он к этому так привык, как бароны к дани. Если кто-нибудь ему говорил:
— Здравствуй!
Он отвечал:
— А яблоко?
Сначала его кормили просто. Без разговоров. Потом стали находить, что такого удовольствия от Телля недостаточно. Начали расспрашивать:
— Ну, а что ты, мальчик, чувствовал, когда стоял с яблоком на голове?
Мальчик простодушно рассказывал, как было. Он ни за что не хотел становиться под яблоко, плакал и просил у отца прощения.
Но отец пригрозил, что его выдерет, если он сейчас не станет:
— Как следует!
И из опасения быть выдранным, он рискнул быть убитым. Что хотите! Ребенок. Больше скажу: человек!.. Все приходили в восторг:
— Какая простота!
Но мало-помалу простота надоела. И когда маленький Телль предлагал:
— Хотите, я вам расскажу, как меня хотели сечь?
Ему отвечали:
— Слышали! Слышали!
Так шло, пока в каком-то городке сын бургеймейстера, тоже мальчик лет девяти, очень завистливый, не воскликнул однажды при рассказе Телля:
— Какая бесчувственность! Думать о какой-то порке, когда решается судьба отечества! Я, на твоем месте, думал бы, как римлянин, про которых мы теперь учим: ‘Стреляй, и да здравствует свободная Швейцария!’
Сын бургеймейстера вызвал общий восторг своими гражданскими чувствами.
— Лучшего бургеймейстера не нужно нашим детям!
Он съел все лакомства.
На маленького Телля никто не обратил внимания.
— Бесчувственный мальчишка!
Даже дети дразнили его:
— У-у! Бесчувственный!
Это и погубило маленького Телля. Он начал врать. Когда его спрашивали:
— Что ты чувствовал?..
— Когда я стоял под смертоносной стрелой со знаменитым яблоком на моей голове? Я думал: ‘Гуди стрела! Пронзишь ли ты яблоко или мою голову, — не все ли мне равно! Приятно умереть за отчизну!’ Я говорил глазами: ‘Отец, да не дрожит твоя рука, — ты видишь, как не дрожит твой сын. Учись у него любить свободу и умирать’. Я был рад, что на мою голову упало роковое яблоко!
Эту речь ему сочинил за десяток яблок один писарь. Мысли необыкновенного ребенка возбуждали общий восторг.
Яблоки сыпались. Орехи, апельсины тоже.
— У такого малютки такие мысли! Истинный сын Телля!
Но вскоре все знали его речь так же наизусть, как он сам. И мальчик пал ниже.
Да, милостивый государь! Он начал позорить своего отца! Однажды, в самом разгаре рассказа, когда мальчик Телль стал в свою позу к дереву и, для впечатления, положил себе на голову яблоко, — какой-то скверный мальчишка закривлялся и закричал:
— Велика важность, ежели у тебя отец Вильгельм Телль! А ежели б у тебя папаша этакий стрелок был, как у меня! Третьего дня хотел застрелить коршуна, а подстрелил собственную корову. Вот это было бы геройство! Посмотрел бы я, чтоб от тебя осталось! Одно яблоко!
Маленький Телль нашел, что действительно:
— Не мешает прибавить геройства.
Через несколько дней, окруженный слушателями, он неожиданно воскликнул:
— Хотите, я вам скажу истинную правду?
— Ну?
— Мой папа совсем не умеет стрелять!
— Вильгельм Телль?
— В том-то и дело, что настоящий Вильгельм Телль не он, а я!
Все задрожали от ужаса. А мальчик куражился:
— Что ж вы думаете, — если бы он был хорошим стрелком, — Гесслер бы ему задал такую задачу? Для чего? Чтоб он попал? Чтоб его освободил? Очень это Гесслеру нужно было! Потому-то и заставил стрелять, что отец был знаменит, как плохой стрелок. В арбуз на голове сына не попадет! Гесслер и заставил: ‘Стреляй! Пусть убьет сына’. А хорошего стрелка что заставлять стрелять!
Все нашли, что в словах мальчика много правдоподобия.
— Отец был в ужасе! — рассказывал мальчик. — Но я ему сказал: ‘Не робей! Ты знаешь мой глаз? Стреляй, как тебе угодно. Яблоко будет подставлено!’ Хорошо. Стали. Тут все зависело от меня. Гесслер заранее хохочет. Отец дрожит. Боится. Я прищурил вот так глаз, — вижу, взял гораздо выше. Встал на цыпочки. ‘Пли!’ Яблока как не бывало! ‘Меткий мальчик’ имел колоссальный успех. Но скоро и это все знали наизусть, и его отдали в школу.
Старый пономарь встретил ‘славного ученика’ торжественной речью.
— Дети! — сказал он. — Вы будете иметь счастье сидеть с первым ребенком Швейцарии! Герой, еще не умеющий читать! Молодой Телль, — он входит с яблоком на голове в вашу среду. Да послужит он вам примером. Подражайте ему, дети!
Неосторожные слова!
Потому что, привыкший к чужим яблокам, Телль выучил детей лазить через забор и грабить чужие сады. Когда их ловили, дети кричали:
— Учитель велел. Мы с Телля берем пример!
В науках он шел не особенно успешно.
Когда приехало начальство производить экзамен, ‘гордость школы’ вышел отвечать, не зная ни аза.
— Что вы знаете по географии?
— Швейцария. Фирвальдштетерское озеро, на котором мой отец, знаменитый Вильгельм Телль…
— Довольно, довольно… По истории?
— Когда наместник Гесслер обратился к знаменитому Вильгельму Теллю…
— Довольно! По арифметике?
— Яблоко. Два яблока. Три яблока. Стрела. Две стрелы. Три стрелы.
— Ради бога!.. Каковы ваши успехи по чистописанию?
Мальчик Телль отступил шаг назад, заложил палец за пуговицу и, высоко подняв голову, как будто на ней все еще лежало знаменитое яблоко, громко ответил:
— У нас, у Теплей, пальцы созданы для того, чтоб держать стрелы, а не перья!
Пришлось поставить ему круглое пять. Из патриотизма. В наше время из молодого Телля, наверное бы, вышел проводник по горам. Но в то время иностранцы в Швейцарию еще не ездили. И юноша шатался по горам просто, — бесплатно. Истории его не знали только новорожденные дети. Никто не хотел слушать:
— Надоели нам эти яблочные вещи!
И молодой Телль просто, без историй, брал у людей то, что ему нравилось.
Яйца, цыплят, кур. Доил чужих коров. И когда его ловили с поличным, он же еще стыдил:
— А? Хорош же ты патриот? Башку тебе за это проломить следует! Я для вас своей головы не жалел. Под яблоком из-за вас стоял. А вам для меня, черти поганые, курицы жаль?
Люди махали рукой и отставали.
— Действительно, он…
Он носил, — говорят летописи, — шапку с пришитым на ней яблоком.
И когда видел на дороге чужестранца, подходил, рекомендовался:
— Мальчик Телль!
И предлагал рассказать свою яблочную историю. И так до глубокой старости.
— Один вопрос, пастор! Был он женат?
— Нет. Ни одна девушка не соглашалась выйти за него замуж. ‘Сын такого плохого отца, который, не умея стрелять, стрелял в своих детей, сам должен быть плохим отцом’.
Он останавливал всякого встречного швейцарца одним и тем же вопросом:
— Ну, что, брат, свободны? Швейцарец радостно улыбался:
— Свободны!
— А что, брат, хорошо быть свободным?
— Известно! Нешто плохо!
— Ни баронов!
— Какие бароны, — ежели свобода!
— Так что счастлив, доволен?
— Разумеется.
— А кому всем обязаны? Ну-ка, скажи! Кто за вас свой лоб подставлял? Кто с яблоком на голове стоял?
— Известно, ваша милость, дай вам бог доброго здоровья…
— То-то, моя милость! Присел бы тогда. И ни яблока, ничего бы не было.
— Мы это очень хорошо понимаем!
— То-то ‘понимаем’. Развязывай кошель-то… Это ты столько за яблоко даешь? Ах, ты, шельма, шельма! Да хочешь, я тебе вдвое больше дам? Клади на голову яблоко, становись, я стрелять буду!.. Поневоле давали. В конце концов он так надоел, что швейцарцы, — говорят летописи, — были не рады своей свободе.
А он еще грозился:
— Все у меня в долгу неоплатном! И вам это яблоко-то соком выйдет! Тогда-то швейцарские ученые собрались, обсудили вопрос, как быть, решили, что остается одно, — и вынесли постановление:
‘На основании новейших изысканий, считать рассказ о Вильгельме Телле мифом, а самого героя никогда не существовавшим’.
Их поддержали в этом королевские ученые других стран.
Так создалась легенда о легенде о Вильгельме Телле. ‘Молодого Телля’, — ему, впрочем, в то время было уже за пятьдесят, — немедленно арестовали и посадили в тюрьму:
— За бродяжничество и наименование себя чужим именем.
— Как отнеслась к этому страна, пастор?
— Ликование было всеобщее. Словно избавились от моровой язвы. Только потом, когда сын Вильгельма Телля умер, — нахлынули воспоминания, и пред невольно затуманившимся слезою глазом снова предстало это видение: отрок с яблоком на голове. Швейцарцы поставили над его могилой памятник:
‘Мальчик Телль, 62-х лет от роду’.
Мы оба сидели молча, подавленные тишиной и поднявшимся снизу, из долин, мраком. Бледная Юнгфрау казалась призраком горы на потемневшем небе, на котором загорелись уже звезды.
— Как все призрачно на этом свете!- тихо сказал я. — Какая странная судьба борцов за свободу…
Пастор, кажется, улыбнулся.
— Повар готовит соусы для других. Сам он их не ест. То же и в деле свободы.
Я заплатил за молоко. Мы пожали друг другу руки и разошлись. С гор спускался туман. Я шел в белом густом тумане, думал о тщете всего земного и получил насморк.

Счастье
(Татарская сказка)

Ее вяло и безучастно рассказала старая татарка.
Ее, шутя, пересказала молодая, хорошенькая женщина.
Ее печально расскажу я вам. Жил-был на свете татарин Гуссейн. Был он беден, — хотел быть богат.
Был одинок, — хотел быть женат. Был несчастен, — хотел быть счастливым. Клял и проклинал он Судьбу.
— Ты грабишь одних, чтобы отдать все другим! Почему у одних все есть, когда ничего нет у других? Почему? Почему ничего нет у меня?
И Гуссейн принимался клясть Судьбу так, что даже она, которую все всегда кляли, наконец, не выдержала, явилась к Гуссейну и сказала:
— Чего тебе нужно, дурак?
— Где мое счастье? Зачем ты украла мое счастье? Куда дела? Подай мне мое счастье!
— Никто твоего счастья не крал. Оно — в Тридесятом царстве. Слушай. В Тридесятом царстве ждет тебя царевна такой красоты, какой еще свет не создавал. И видит тебя, молодца и красавца, во сне. Много знатных женихов, — все царские, королевские дети сватаются к ней. Ни за кого не хочет идти. В Тридесятом царстве царевна тоскует о тебе. В горе старый царь: вянет и блекнет царевна. Сегодня царь дал великий обет: ‘Кто бы ни был он, хоть нищий, кого выберет моя царевна, — отдам за него, сделаю его своим сыном, передам ему свое Тридесятое царство, свою несметную силу, свои несчетные богатства’. Месяц дал царевне отец на размышление. Если же чрез месяц не выберет царевна мужа себе по душе, — выдаст ее царь Тридесятого царства за того королевича, кто ему придется по разуму: ‘стерпится- слюбится’. Слушай. Сегодня новолуние. Если к следующей новорожденной луне будешь ты в Тридесятом царстве, — царевна, и царство, и богатство, и сила — твои. Будешь царем, будешь силен, будешь богат, жена будет красавица. Больше человеку нечего желать. Больше человеку нечего дать. Поспеешь, — все твое. Нет, — пеняй на себя. Сказала и исчезла.
Стал спрашивать Гуссейн у людей:
— Где Тридесятое царство? Только машут рукой. — За тридевять земель. — А можно поспеть туда до новой луны? Смеются:
— Ежели на лошади ехать день и ночь, не переставая, — пожалуй, доедешь. Да лошадей, молодец, много загнать нужно. А у Гуссейна и одной нет. Был он молод. Значит — смел.
— Была не была! Пойду! Людей слушать, — с печи не слезать. Может и дойду, если поскорее идти. Чего ноги жалеть? Пошел Гуссейн. Идет неделю, идет другую. Спит мало, идет напрямки во весь дух. — Отдохну с царевной!
Наливается на небе месяц. Полным сверкает. Пошел на ущерб. Вот уж и последний тоненький ободок растаял на небе. Настали темные ночи. Не видно ни зги.
Темные ночи напролет шагает Гуссейн. Днем в самую жару только спит. Часочек-другой. Спрашивает у встречных:
— Близко ль до Тридесятого царства?
Только глаза таращат:
— Эк сказал! За тридевять земель.
Встретил муллу:
— А близко ль до новой луны?
— Трое суток осталось.
Припустился Гуссейн. А навстречу горы. На пути ему встала скала. И обойти невозможно.
Влез на скалу Гуссейн, вскарабкался, падает от усталости. Жар сморил. Хотел прилечь.
Смотрит, — а над самым обрывом гнездо. В гнезде птицы, голые, неоперившиеся, пищат. И ползет к гнезду змея. Блестит на солнце как кинжал.
Извивается от наслаждения: сейчас птенцами полакомится. Как два острые шила — глаза. Схватил Гуссейн камень, разбил змее голову. Лег и тут же заснул.
Прилетела во время его сна орлица-стервятница, — увидела человека около гнезда, испугалась за своих птенцов, заклекотала, взмахнула было крыльями, чтобы взвиться в синее небо, камнем оттуда пасть на врага, заклевать, растерзать человека.
Но птенцы малые ее остановили:
— Это добрый зверь, мама. Не трогай его. Он нас от змеи спас. Уж мы тебя видеть не чаяли. Подползла к нам змея. Глядела на нас колдовскими глазами. Жалом играла. Да этот зверь неведомый пришел и гада убил. Нас от неминучей смерти спас.
Видит орлица — лежит около гнезда змея с разбитой головой.
Съела ее и стала ждать, пока проснется человек. Проснулся Гуссейн. С испугом на солнце взглянул:
— Эк я! Солнце уж низко! И бросился было во весь дух.
Но орлица его остановила.
— Спасибо тебе, добрый человек, за то, что спас моих птенцов. Куда ты идешь? И зачем? Не могу ли я тебе чем помочь, отплатить за добро? — сказала орлица человеческим голосом.
— Иду я в Тридесятое царство. Жениться на тамошней царевне! — отвечал Гуссейн. — Там мое счастье. Да вряд ли до срока дойду.
— А далеко ль до срока, человек?
— До срока — три дня.
Орлица сказала:
— Для тебя невозможно. Для меня — можно. Ты спас мне мое счастье, — я помогу тебе достать твое. Долг платежом красен. Садись на меня, — и в три дня будем в Тридесятом царстве. Спустимся прямо перед теремом царевны. Только вот что. Дорога и для орлицы дальняя. Нужно сырое мясо. Как стану приставать, спрошу, — ты и дай мне кусок сырого мяса. Подкреплю силы, — и дальше полетим. А без того, без сил, на землю спустимся. Достань сырого мяса.
Гуссейн спустился в долину, подкараулил, убил трех лисиц, связал их за хвосты, принес.
— Довольно?
— Побыстрей полечу, — так хватит. Садись.
Сел Гуссейн на орлицу, как на коня, верхом. Взмахнула крыльями орлица. И только засвистело в ушах у Гуссейна. Мелькнули, полетели, как в пропасть, вершины деревьев. Горы, скалы, долины — все летит вниз. Становятся меньше и меньше.
Леса кажутся густою зеленой травой. Реки — серебряными ниточками. Села, города — пятнышками. Летят они под облаками.
Тяжелей и тяжелей стали взмахи крыльев орлицы.
— Мяса! — сказала она.
Отрезал ей Гуссейн кусок лисьего мяса, наклонился, сунул в клюв.
И снова могуче взмахнула крыльями орлица, — и снова понеслись они. Плывут по небу.
Их людям не видать, — им люди не видны. День, ночь несутся Гуссейн и орлица. Все чаще и чаще просит орлица:
— Мяса.
Леса внизу — то трава густая, то вырастут в кустарник.
— Мяса. Дай скорей мяса!
И снова лес полетит вниз. Снова взовьются они выше. Еще день, еще ночь пролетели. Последнюю ночь. Солнце взошло.
— Вон, видишь, — далеко-далеко, — и Тридесятое царство. Видишь, точка золотая сверкает, — словно кто червонец уронил. Это — золотые крыши столицы Тридесятого царства. Там и терем царский. И царевна в нем. И твое счастье в ее сердце. До восхода луны долетим. Сегодня она родится! — говорит птица. Сердце замерло у Гуссейна.
— Счастье!
А птица говорит усталым голосом:
— Мяса.
— На. Последний кусок…
Полетели. Далеко еще.
— Мяса! — Нет больше!
— Мяса! Мяса! — кричит птица. — Мяса! Упадем!
— Да нету же! Нету! Собери силы. Только долететь! Ягнятами накормлю!
Все реже, грузнее поднимаются крылья орлицы. Бессильней.
— Мяса! Мяса! — стонет птица. Ближе и ближе земля. И домики маленькие видны. И люди — как муравьи. И шум с земли стал слышен. Лес из кустарника вырос в лес. Цветы уж видны на лугу!
Вот-вот орлица заденет крылом за верхушку дерева.
— Мяса! Гибнем! — вопит птица.
— Да нету мяса! Нету! — стонет Гуссейн.
— Давай хоть своего!
Достал Гуссейн нож.
— Для счастья-то? Не все ли равно?
И отрезал кусок от ноги. Боли даже не почувствовал.
— Для счастья?!
И отдал птице. И снова взмахнула крыльями орлица, — и снова поднялись они ввысь.
Далеко ли Тридесятое царство? Глянул Гуссейн. Далеко еще. Теперь уж не золотой, — а словно кучку золотых насыпал кто-то.
Но далеко еще.
А выбившаяся из сил птица требует:
— Мяса!
И снова ближе лес.
В отчаянии Гуссейн отрезал еще кусок от ноги.
— На!
Снова летят.
Кровью обливается Гуссейн. Зубы стиснул от боли адской. Огнем горят на солнце раны.
Золотом горит на солнце столица Тридесятого царства. Уж из маленькой кучки золотых выросла целая груда. И нож, весь красный от крови, в окровавленной руке. Поминутно кричит не своим голосом выбившаяся из сил орлица:
— Мяса! Мяса!
И режет и терзает себя Гуссейн.
— Счастье! Счастье все ближе.
Вот уж долины наполнились мглою, и только на вершинах гор горит солнце.
Пожаром вспыхнула столица Тридесятого царства. Как солнце, горят окна. Покраснели белые дома. Червонным золотом пылают крыши. Вон и терем царевны узорный. И погасло все.
Только в высоком тереме, в окне, — видно-видно уж, — горит в последнем солнечном луче кокошник из самоцветных камней. Царевна стоит у окна.
— Мяса! Мяса! — хрипит и судорожно бьется крыльями птица. Ночь наступила. Звезды загорелись.
И среди них тоненькой золотой полоской, — словно осколок разбитого обручального кольца, — сверкнула новорожденная луна. Вовремя поспели!
В тот же миг, без сил, опустилась на землю перед теремом царевны измученная орлица. Но на спине у нее сидел окровавленный скелет. Всего себя скормил птице Гуссейн.

Жемчуг
(Индийская легенда)

Вишну забавлялся. Кликнул веселый клич своим ангелам. Клич прозвенел по вселенной.
И, как слетаются бабочки на ветку, покрытую цветками, так слетались белые ангелы и, радостно трепеща крыльями, облепили престол бога. Вишну сказал:
— Ангелы! Спуститесь на землю и объявите моим людям мою волю. Завтра в полдень я хочу рассыпать сокровища по земле. Пусть люди с радостью ожидают.
И с темного неба, осыпанного золотой пылью звезд, пролился на землю дождь ангелов.
Ангелы слетели к изголовьям спавших людей и прошептали:
— Завтра. В полдень. Сокровища посыплются с неба.
С радостью жди подарка бога Вишну. Вишну снова кликнул веселый клич.
И клич его отдался в глубине океанов. Вишну призвал к себе жемчуг.
И по кличу этому раскрылись перламутровые раковины и выпустили на волю драгоценные жемчужины. Самые крупные из них всплыли на поверхность океана. Словно туман, поднялся жемчуг к небесам и, играя в лунных лучах, облаком окружил престол бога.
В розовом свете утренней зари играл Вишну крупным жемчугом, пересыпая его из руки в руку.
А когда солнце остановилось на полдне, бог стал бросать жемчуг на землю горстями, как сеятель кидает семена на вспаханную, дымящуюся ароматом земли, ниву.
И когда спал жар, Вишну спустился на землю, чтоб полюбоваться ею, осыпанной жемчугом. Он принял вид брамана и пошел по земле. Первый, кого он увидел, был его враг. Танг-Карна.
Нечестивец. Который сидел теперь около своего дома и, похожий на дьявола, жарил на горячих углях еще теплое и дымящееся мясо только что зарезанной козы.
Трава кругом была облита кровью. Смоченная кровью валялась шкура козы.
Отвращение охватило бога при этом виде.
— Убивающий живых! Разве ты не боишься богов? — воскликнул Вишну, принявший вид брамана.
Танг-Карна встретил брамана хохотом:
— А ты их видел? Ты уж не ловил ли сегодня в полдень сокровищ с неба? Покажи, много ли поймал! Тут все люди посходили с ума, в полдень стояли, разинув рот на небо, словно собирались проглотить солнце! Бог должен был их осыпать с неба сокровищами. Дождались! Ты вот что! Если хочешь есть, садись, я дам тебе кусочек козочки. Когда будешь сыт, на сердце станет веселее, забудешь про напрасное ожидание сокровищ с неба. Мы весело посмеемся над людьми, которые выдумали богов! Право, садись! Еще боги существуют или нет, — а коза вот она, жарится! И сейчас будет готова!
С содроганием от смеха Танг-Карна отошел Вишну от безбожника.
Он направился к дому Субрумэни, благочестивейшего из индусов.
Сумбрумэни славил всем своим существованием и каждое мгновение создавших его богов.
Не было прилежнее его в молитвах, в омовениях, в соблюдении всех священных обрядов.
И к его дому направил свои стопы Вишну в одежде брамана. В доме Субрумэни было тихо, как в доме, который посетила печаль.
И сам Субрумэни сидел на пороге своего дома, как человек, потерявший надежду.
— Что с тобой, благочестивейший из индусов? — в изумлении воскликнул Вишну. — Отчего нет пения и плясок в твоем доме? Разве ты сегодня не получил подарка от бога Вишну, который знает и любит тебя? Или ты не поверил ангелу, возвестившему тебе радость, и не пошел в полдень за небесной наградой?
— О, нет, благочестивый браман! — печально ответил Субрумэни. — Когда ангел явился ко мне во сне и сказал мне радостную весть, я, весь охваченный восторгом, проснулся и разбудил в доме всех. Несмотря на ночной час, мы пошли в поле. Я приказал обнести поле частой и высокой изгородью, чтобы небесные дары не перекатились на поля моих соседей. Я говорил: ‘Ставьте выше плетень. Вишну наполнит все это сокровищами!’ Я приказал срубить все деревья и с корнями повыдергать все кусты на поле. Когда идет сильнейший дождь, под деревьями бывает сухо. Я приказал срубить деревья и выкорчевать кусты, чтобы они не метали падать на землю сокровищам, как мешают падать каплям дождя. Я работал сам, работала моя жена, работали мои дети, работали все мои слуги и к полудню все было сделано и кончено. Тени становились все короче и короче, все ближе и ближе подползали к деревьям, и вот тень от венчиков пальм обвила черным цветом стволы деревьев. Солнце стало на полдне. Я смотрел на небо, и сердце хотело выскочить из моей груди. Сейчас польется дождь сокровищ над моим полем и наполнит его горой выше плетня. И вдруг я услышал, словно большой жук пролетел мимо моего носа. Я увидел огромную черную жемчужину. Она пролетела мимо, упала и вдребезги разбилась о землю. Это было все!
Вишну нахмурился и пошел к дому Кэнэбоди, трудолюбивого ремесленника, на последние деньги всегда украшавшего цветами алтарь богов.
И в доме Кэнэбоди было тихо и печально. И сам Кэнэбоди сидел в слезах на пороге своего дома. Взгляд его был полон отчаяния.
— Какое горе случилось с тобой, добродетельный Кэнэбоди? — спросил Вишну.
— Не ударяй по ранам, браман! — отвечал Кэнэбоди, и голос его был полон страданья. — Сегодня ночью я слышал голос ангела, возвестившего великую милость неба, и проснулся, и не мог заснуть, и лежа с открытыми глазами, видел сны. Я видел дворец, в котором живу. Прозрачные, холодные, кристальные ручьи журчали среди благоухающих цветов. А среди волшебного сада стоял храм бога Вишну — храм, который я построил, чтоб отблагодарить бога за его великую милость ко мне. С этими мыслями я дождался полдня и пошел в поле. Я широко расставил руки, чтобы схватить сокровища, которые упадут с неба. Так я стоял, глядя на небо. Но вот солнце прямо взглянуло мне в глаза и словно вонзило в них длинные раскаленные иглы. Настал полдень. И словно маленький камешек просвистел мимо моего лица. С неба пролетела розовая жемчужина неописанной красоты. И я не успел схватить ее, потому что мои руки были расставлены слишком широко. Она ударилась о землю и разбилась в мелкий порошок. Кок же не плакать мне, бедному человеку, браман? Вишну, мрачный, отошел от его дома и пошел по селенью.
Как вдруг слуха его коснулись музыка, и пенье, и топот пляшущих ног, и веселые крики.
Весь украшенный листьями банана, словно во дни величайших праздников, стоял дом Свама-Найди.
Вишну редко слышал благоухание его цветов, его слуха редко касались ленивые молитвы Свама-Найди. Вишну подошел к его дому.
— Какая радость празднуется в этом доме? — спросил он.
— Войди, браман, и ешь, и веселись, и гляди на танцовщиц! — радостно сказал ему Свама-Найди, в гирлянде из жасминов стоя на пороге своего украшенного дома. — Сегодня великая радость под этой кровлей. Сегодня в полдень я стал богат.
— Как же случилось это? — спросил Вишну.
— Ночью мне снился странный сон. Мне приснился ангел, который сказал, будто бог Вишну в полдень хочет сыпать на землю людям сокровища. Я проснулся и разбудил жену, чтобы рассказать ей свой сон. Женщины любят смеяться и охотно слушают, когда им рассказывают смешные вещи. Я и рассказал ей про забавный сон: ‘Боги собираются сыпать на людей богатства!’ Женщины доверчивы. Жена сказала мне: ‘А может быть, это действительно был ангел, и тогда то, что он сказал, была правда!’
Меня взяла злость. ‘Мало я переносил цветов в храмы, мало времени потерял на шептанье молитв? Очень много золотых посыпалось на меня с неба? Ждать сокровищ с неба! Это все равно, что ждать когда камни поплывут по реке!’ Я отвернулся и заснул. На утро я забыл бы о сне, да жена стала надоедать: ‘Ну, что тебе сделается? Пойди в поле в полдень! Право, пойди!’ Стыдно было мне, разумному мужчине, делать такие глупости. Да уж очень жена плакала. Чем ближе к полдню, тем сильнее. Я и пошел, чтоб только отделаться. Жена все просила, чтоб я взял хоть корзину для сокровищ. Но я сказал: ‘Вот еще, таскать по жаре!’ Стал среди поля и разжал ладонь, да и то не совсем. ‘Чего ждать от богов! Много ли они могут послать!’ Стоял и смеялся, думая, как буду хохотать над женой. Как вдруг словно что-то ударило меня по руке. Гляжу, — в пригоршне жемчужина. Да какая! Мне дали за нее золота столько, что я насилу мог унести. Даже не думал, что на свете есть его столько. Куда же ты, браман?
Но Вишну поспешно удалялся от него, еще больше печальный, чем прежде. Тяжка была его божественная дума:
— Получил награду от неба тот, кто меньше всех верил!
Дойдя до перекрестка, браман исчез. Вишну унесся на небо.
Печально рассказал он своей божественной супруге, прекрасной Лакчми, о печальном конце своей забавы:
— Даже боги бессильны водворить на земле справедливость!
И прекрасная Лакчми спросила своего бога:
— Но что же ты сделал гнусному Танг-Карна за его кощунственный смех?
Вишну сурово сдвинул брови:
— Я наказал его! Я оставил его в неведении. Я не сказал ему, что бог есть, что бог перед ним!
И Лакчми содрогнулась от жестокости своего божественного супруга.

Чума
(Индийская легенда)

Принцесса Серасвати была прекрасна, как богиня, имя которой она носила.
Серасвати видела уже пятнадцатую весну, — но еще не была замужем.
Ее отец, раджа Джейпура, Субрумани, был горд, как бог войны, именем которого он был назван.
Богдыхан далекого Китая, куда дошла слава о могуществе и знатности раджи Субрумэни, прислал ему, по китайскому обычаю, золотую цепь с брильянтовым драконом, ища его приязни.
Но Субрумэни сказал пышному посольству:
— Ваш повелитель ошибся. Это подарок для моего тигра, а не для меня. Хотя бы и золотой, но цепи раджа Джейпура не будет носить даже в том случае, если китайский богдыхан примет от меня собачий ошейник из брильянтов для ношения на шее!
Когда близкие родные, раджапуты, спрашивали его:
— Кому же суждено быть мужем прекрасной Серасвати?
Субрумэни спокойно отвечал:
— Пока не знаю. Но не следует беспокоиться. Его имя принесет нам слава. Это какой-нибудь могущественный раджа, который в настоящее время покоряет отдаленнейшие страны. Когда он покорит весь мир и дойдет к Джейпуру, — он будет здесь покорен принцессой Серасвати. И, обладая всем миром, получит еще и Джейпур.
Потому что он думал, что весь мир — это только раковина, в которой лежит драгоценнейшая жемчужина — Джейпур.
Серасвати жила в том блеске, который приличествует единственному ребенку столь великого раджи.
Она могла бы покрыть всю себя драгоценностями, если б красота, в которую одела ее мать, не была прекраснее всех драгоценностей Голконды.
Искусный зодчий сделал для ее драгоценностей помещение в стене, которое никогда не запиралось. В отверстие проходила только рука принцессы Серасвати.
Он оказался льстецом и правдивым в одно и тоже время, чего с тех пор никогда не случалось на свете.
Ручка Серасвати была так мала, что в это отверстие, кроме ее, не могла пройти ничья другая рука. Спальня принцессы не имела окон.
Но стена ее, выходившая на восток, была сделана из такого тонкого и ценного мрамора, что первый же луч солнца окрашивал ее в розовый цвет, — и розовый сумрак наполнял комнату и нежно будил Серасвати:
— Одно солнце встало, вставай и ты.
Принцесса шла купаться в мраморном бассейне, пол которого казался усеянным цветами жасмина, а стены увешанными кистями винограда.
Это искусный ювелир, чужеземец, из далеких стран, взятый в плен, врезал в мрамор инкрустации из перламутра и круглых изумрудов, без жалости разрезая их пополам.
Воду для купанья принцессе каждый день привозили из Ганга, святой реки.
Когда раджа со своими родственниками, двором, наложницами и баядерками ездил на охоту, Серасвати сопровождала его на черном боевом слоне, убранном серебром, и была искусна в метании копья.
Когда же принцесса не охотилась, не играла с придворными дамами и надоедали танцы баядерок, — она лежала на мраморном полу, под которым летом текла холодная вода и в зимние месяцы — теплая, и ей читали про похождения бога Вишну на земле, про его аватары, про Кришну, про Раму.
А то принцесса гуляла одна и мечтала, и это было продолжением того, что ей читали.
Среди цветов, стройных деревьев, изумрудных лужаек, брильянтами сверкающих ручьев, красивых павлинов, — ей казалось, что вот-вот раздвинется куст бенгальских роз, и из него выйдет бог в образе юноши. Кришна или Рама.
Это казалось ей простым, как то, что следствие родится из причины. Она думала, улыбаясь:
‘Многим кажется непостижимым существование богов. Мне казалось бы непонятным чудом, если бы в таком прекрасном мире не было богов. Мир достаточно хорош для этого!’
И появление бога среди такого прекрасного мира казалось ей таким же естественным, как появление ребенка из утробы, переполненной жизнью.
И Серасвати на каждом шагу ждала встречи с молодым богом.
Однажды, гуляя и мечтая, она зашла слишком далеко, в лес, окружавший Джейпур.
Как вдруг раздался страшный рев, и Серасвати увидела в нескольких шагах перед собой выпрыгнувшую из чащи тигрицу.
В чаще были ее котята, и тигрица была разъярена. Она прижалась к земле, присевши на передние лапы, и медленно извивала хвост, глядя на Серасвати желтыми, раскрывавшимися все больше и больше посредине глазами, готовясь прыгнуть.
В тот же миг из куста диких роз появился юноша, натянул свой лук, стрела вонзилась в ухо тигрицы и пронзила мозг.
Все это случилось так быстро, что принцесса не успела даже испугаться.
Она много раз видела, как убивали тигров, — но все те удары перед этим показались ей работой ремесленника перед чудом артиста.
— Как мог, господин, попасть ты так метко? — спросила она, с восторгом глядя на стройного юношу.
А он, — прекрасный, как бог, — стоял перед ней, и глаза его, изумленные и очарованные, как у тигра, становились все шире и шире.
— Когда я метил в ухо тигру… — заговорил он. И ей показалось, что кругом в кустах запели птицы. — Когда я метил в ухо тигру, для меня во всем мире не было ничего, не было отчизны, не было меня самого, — ничего, кроме двух точек: конца моей стрелы и уха тигра. Так и сейчас, для меня нет ничего на свете, ни близкого, ни далекого, — ничего, кроме тебя. Кто ты, госпожа?
— Я Серасвати.
— Ты богиня?
Серасвати радостно улыбнулась.
— Нет. Это мое имя. Я дочь раджи Джейпура. А как мне называть тебя?
— Те, кто любят меня, называют меня: Рама.
— Рама, ты бог?
И они улыбаясь, смотрели друг на друга. Так цветок, наклонившись к ручью, улыбается ручью, а ручей улыбается цветку.
— Нет. Я простой бедный кшатриа, ищущий работы своему копью, мечу и стрелам.
— Идем тогда к моему отцу. Он охотно возьмет такого стрелка, как ты.
Юноша медленно покачал головой, так же пристально глядя на нее.
— Нет. Слуга твоего отца, я буду слугой и тебе. А тебе я хотел бы быть или господином, или никем. Серасвати взглянула на него с робостью. — Тогда пойдем просто к моему отцу, чтоб он мог поблагодарить тебя за спасение моей жизни, как отец и как раджа. Юноша улыбнулся.
— Тоже нет. Я не хочу, чтоб тебя оскорбили в моем присутствии, да еще твой отец!
— Что говоришь ты? Как может оскорбить меня отец?
— Что он даст мне в награду? Мешок золота или горсть алмазов? Я не хочу, чтоб при мне так дешево ценили твою жизнь!
‘Он — кшатриа, и только! Но цветы скрывают простую землю, на которой они растут. Его благородство покрывает собой происхождение. Но, может быть, он бог, он Вишну, сошедший на землю и сам забывший о своем небесном происхождении среди земного сна. Так случается с богами. Да, да. Это, несомненно, бог!’ — подумала Серасвати.
Она поставила ножку на голову убитой тигрицы. Маленькую ножку, пальцы которой были украшены драгоценными перстнями, а на щиколотке зазвенели тяжелые золотые браслеты.
— Мне жаль бедного зверя! — сказала она, играя пальцами в тигровой шерсти.
— Благодаря ему, я в первый и последний раз в жизни увидела человека, которому поверила бы, что он бог, если бы он мне это сказал.
Рама побледнел.
— Почему же в последний раз, принцесса? — Я принцесса для всех. Но кто любит меня, тот зовет Серасвати.
— Почему же в последний раз, Серасвати?
— Теперь я буду бояться выходить без стражи.
— Разве нет на свете Рамы? Со мной ты можешь гулять в чаще леса так же спокойно, как по дорожкам своего сада. Мой взгляд будет обшаривать каждый куст, и мои стрелы…
— Ты можешь пускать свои стрелы куда угодно, — но взгляды я хотела бы, чтоб направлялись на меня.
Серасвати рассмеялась.
— Ужасно весело разговаривать с человеком, который думает о тигрице и смотрит по сторонам! Я, юноша, всего в пятнадцатый раз в своей жизни вижу, как расцветают цветы. Но женщина пятнадцати весен в некоторых вещах старше мужчины тридцати. Женщина, юноша, боится невнимания не меньше, чем тигра.
Юноша был смущен.
— Что ж делать? Что делать? — повторял он.
Принцесса смотрела на него, сверкая смеющимися глазами и смеющимися белыми-белыми зубами.
— Надо гулять там, где нет тигров. Пойдем, я покажу тебе потайной ход, который ведет в храм, в средине нашего сада. Она провела его в глубь леса, к груде наваленных камней. — Вот. Отвали эти камни. Перед тобой будет длинный подземный ход. Он приведет тебя в маленький храм бога Вишну, который стоит среди зелени, в глубине дворцовых садов. Итак, завтра, как только горы станут черными на золотом небе, принимайся за работу. И лишь только по небу раскинут звездный ковер для пляски бога Сива, спускайся в потайной ход и иди. В этот час я молюсь в храме бога Вишну одна и совершаю жертвоприношение. Смотри, не опоздай, чтобы я не успела возложить всех цветов лотоса на алтарь бога, — тогда не останется ни одного, чтоб украсить твою голову. До завтра! Или? Она стыдливо посмотрела на него.
— Зачем завтра, которое принадлежит богам, когда у нас сегодня принадлежит нам? Я жду тебя сегодня вечером. Звезд и тебя.
Она убежала.
Звезды загорелись, повисли и задрожали над землей. В темном храме бога Вишну, среди цветов и густых деревьев, в глубине дворцовых садов, раздался голос:
— Серасвати!
И из подземелья выросла темная фигура, стройная и среди мрака.
От алтаря отделилась другая темная и стройная тень.
— Мой Рама!
— Не слишком ли я много нарвала цветов, что ими еще полны мои руки? — сказала Серасвати.
— Я слишком торопился, милая, потому ты и не успела возложить их на алтарь бога! — сказал Рама.
— Пусть не будет на нашем языке слова ‘слишком’. Любовь не знает этого слова. Вот этот венок из жасминов я надену на твою прекрасную голову, как надевают венки на головы богов. А цветы лотоса мы будем возлагать вместе.
— Как делают новобрачные.
— Ты слишком торопишься! — вздохнула Серасвати.
— Так боги быстро мчатся в непрестанной пляске своей.
Рама упал на колени и обнял ее стройные колени.
— Слушай, Серасвати! Я не бог, как, кажется, ты меня считаешь, — но я и не простой кшатриа. Я принц, законный наследник Непала. Мой дядя, после смерти моего отца, захватил мой престол и приказал меня умертвить. Но я бежал — и вот с тех пор, под именем простого кшатриа Рамы, я скитаюсь по свету, возмужал и служу в войсках у различных раджей, учась отваге и военному делу. Весь Непал ропщет под игом злодея-дяди, но близок час возмездия. Ты слышала, быть может, что раджа Непала тяжко болен. Пусть боги свершат за меня мое дело. Но если бы он выздоровел, я явлюсь и помогу времени. Я не хотел марать в его крови руки, которая имеет право убивать, потому что я кшатриа. Но теперь он заслоняет от меня не только престол, но и тебя. Я овладею моим Непалом. Вельможи, которые помогут мне взойти на престол моего отца, — я обопрусь об их руку. Те, кто будет мне препятствовать, — их трупы послужат мне ступенями к трону. Пусть боятся теперь не ненависти моей, а любви. Нет безжалостнее ко всему миру человека, который любит. Раджей Непала я явлюсь к радже Джейпура и попрошу у него дочери. Я знаю, что твой отец горд, Серасвати. Что он требует от будущего зятя завоевания чуть не целого мира. Но это завоевание возвратило бы ему дочь? Я сделал для него больше, чем сделал бы покоритель всего мира. Пусть он отдаст мне то, что я вырвал у смерти!
— Бог, раджа или кшатриа, но ты мой бог, мой Рама, мой Кришна, мой Вишну! — ответила Серасвати.
И не один еще вечер они гуляли рука об руку в темных аллеях садов раджи Джейпура, беседуя при звездах, невидимые никем.
Но, вот, пронесся слух, что старый раджа Непала умер, и Рама исчез.
Вскоре до Джейпура дошло известие, что в Непале явился истинный раджа — Рама, у которого дядя отнял престол. Что народ с радостью его встретил.
Что молодой раджа с яростью набросился на сторонников дяди. Рассказывали об ужасных казнях и пытках, которым он подверг своих врагов и злодеев.
При дворе раджи джейпурского все хвалили мудрость молодого раджи:
— Он благоразумен, как старик. Не оставляет в живых ни одного врага. Единственное верное молчание — вечное.
Но все же ужасались количеству жертв:
— Все же, это были придворные!
А Серасвати, слушая это, думала: ‘Все это из-за меня!’ И в первый раз мир вызвал у нее удивление:
— Неужели любовь родит в человеке жестокость?
Прошло немного времени, и во дворец раджи Субрумэни, с блестящей свитой, в богатом воинском уборе, явился Рама.
Сверх кольчуги, на тонкой золотой цепочке, на груди его висела огромная жемчужина, величиною с грушу, единственная в мире, украшение раджи Непала.
Раджа Рама дважды преклонил колена пред полулежавшим на большом мраморном троне, отделанном драгоценными камнями, раджей Субрумэни.
— Приветствую твою старость и мудрость!
— Приветствую тебя, отец Серасвати!
И в третий раз, не поклонившись до земли, сказал:
— Приветствую тебя, раджа Джейпура!
— Какой бог внушил тебе прекрасную мысль посетить Джейпур? — отвечая на приветствие, спросил Субрумэни.
— Меня привела сюда богиня Лакчми, богиня любви и покровительница семейного счастья, — ответил Рама, по приглашению Субрумэни, занимая место около трона. — Я приехал, чтобы насладиться твоей мудрой беседой, господин, рассказать тебе, в свою очередь, одну историю, которую ты выслушаешь со вниманием, и обратиться к тебе с просьбой.
— Меня особенно радует последнее! — сказал Субрумэни. — Но начинай, с чего хочешь.
С глубоким вниманием слушал старый раджа о том, как спасена была его единственная дочь, но, когда Рама, опустившись на колени, сказал:
— Дай мне в награду ее!
Субрумэни улыбнулся, глядя на юношу.
— Подвиг похож на девушку, — сказал он, — выходя замуж, она теряет свое имя. Подвиг, соединяясь с благодарностью, называется уже службой. Ты молодой человек, и лучше тебе сохранить за собою подвиг.
— Ты смеешься над гостем! — воскликнул Рама. — Если твоими устами говорит богиня Лакчми, то моими бог Ганеш, бог мудрости. Пусть боги беседуют между собой. Разве боги могут насмехаться друг над другом? Вечно радостные, они шутят между собой. Вот, и ты шутишь со мной, стараясь уверить, будто одной, ловко пущенной, стрелой можно положить к своим ногам Джейпур. Если бы за каждого убитого тигра пришлось платить Джейпуром, богам пришлось бы создавать по нескольку Джейпуров всякий раз, как охотится тигрица. Докажи мне, что Джейпуров столько, сколько стрел в твоем колчане, — и тогда бери мою дочь. — Но я требую того, чего бы ты лишился без меня. — Чтоб впредь мне не подвергать себя такой опасности, я запру свою дочь в башню. Это более надежное средство от тигров, чем ловкие стрелки. Нет, мой милый мальчик, чтобы кончить шутки, я скажу тебе: к Джейпуру шагают через весь мир, а не через издохшего тигра.
— Что ж, ты ждешь, что бог Вишну явится просить у тебя дочь?
— Это было бы для него приличным предлогом сойти на землю!
Старик нахмурился.
— Ты, может быть, думаешь меня обидеть своими оскорблениями? Напрасно. Орел, парящий выше гор, не замечает мальчишки, который бросает в него камешками. К тому же, сильный удар делает незаметными слабейшие. Оскорбление, которое нанес ты мне тем, что попросил для себя дочери раджи Джейпура, так сильно, что мне нечувствительны все остальные. Но ты мой гость. Из уважения к себе, я не отвечаю тебе, как ты того заслуживал бы. А потому вели седлать коней и отправляйся в дорогу. И вот тебе мой совет: какой бы бог или какая бы богиня ни посылали тебя в путь, — отправляясь, никогда не забывай принести жертву богу мудрости. Ганеш спасет тебя от глупостей, вроде тех, которые ты наговорил здесь. Прощай.
Взбешенный, поруганный, убитый съезжал Рама со двора раджи Джейпура.
Серасвати принарядилась, ожидая каждый миг, что отец сейчас ее позовет, чтоб соединить с Рамой.
Увидев в окно, как он, чернее тучи, с лицом, искаженным от невыносимого страдания, садится на коня, — Серасвати бросилась к отцу.
— Отец! Что ты сделал?
— Что должен был сделать раджа Джейпура: отказал со смехом. А теперь я сделаю то, что должен сделать отец: я запру тебя в башню. В ней ты будешь в безопасности и от тигров, и от охотников.
— Отец, отец! Но все мое счастье — быть его женой! — ломала руки Серасвати.
— А для меня было бы несчастием видеть свою единственную дочь замужем за простым раджей, каких много!
И снова Серасвати изумилась миру.
— Это — родительская любовь? — воскликнула она в ужасе. — Вы, родители, говорите, что любите нас? В нас вы любите исполнителей ваших желаний, вашей воли. Вы, раджи, хотели бы рождать рабов. Вы смотрите на нас, как собака на свой хвост. Чтоб он вертелся так, как она хочет!
— Я хочу, чтоб мой хвост лежал спокойно! — улыбнулся раджа Субрумэни и приказал запереть дочь в высокую башню.
Взбешенный явился Рама к радже священного Бенареса.
— Я раджа Непала! — сказал он. — Ты знаешь мое государство, а воинов у меня столько, что на каждого брамана в твоем святом городе, не смеющего поднимать оружие даже на свою защиту, у меня есть кшатриа, созданный богами на то, чтобы убивать. Вся Индия знает отвагу моих горцев, а обо мне ты, может быть, что-нибудь уж слышал. Вечно говорливая, как река, молва, вероятно, донесла до тебя весть, как я поступаю с врагами. Хочешь ли узнать, как я обращаюсь с друзьями? Хочешь, чтобы я был тебе слугою, или, — если жребий войны так решит, — твоим господином? То или другое решенье твоей судьбы в твоих же руках. У тебя есть дочь — прекрасная принцесса Миначчи. Вот радостная лужайка, на которой мы можем сойтись друзьями. Отдай мне свою дочь, и ты приобретешь сына, преданного и верного. Слава о красоте Миначчи несется по свету, как аромат цветка по воздуху. Но скажу тебе откровенно, что не любовь, а ненависть привела меня в твой дворец. Это надежнее. Любовь гаснет со временем, неудовлетворенная ненависть разгорается. Я другом пришел к радже Джейпура. По его сединам я думал, что под ними скрывается мудрость. Где цветы — там и корни. Но увидел, что глупость оделась в серебряную одежду мудрости. И снег седин выпал на невысокой горе. Я пришел к нему с лаской, он искусал меня, как бешеная собака, которая кусает того, кто ее гладит. Пусть пеняет на себя, если я заболел бешенством. В приданое за прекрасной Миначчи ты дашь мне твое войско. Я соединю под своей властью войска Непала и Бенареса, — и свадебным подарком от зятя тебе будет Субрумэни, раджа Джейпура. Он не хотел носить золотой цепи китайского богдыхана, — пусть поносит железные цепи. Ты сделаешь его своим погонщиком волов, вожатым слона или заставишь его плясать на потеху, плетьми побуждая старые ноги к веселым прыжкам. Раджа Джейпура на цепи за твоими носилками, — это стоит единственной в мире жемчужины на цепочке на груди моей, раджи Непала. Подумай об этом, а также и о том, чтоб тебе самому не пришлось испытать на себе участь, которую я только что готовил радже Джейпура, вызывая радостную улыбку на твоем лице. Выбирай. Посоветуйся со своею мудростью, я подожду ее ответа.
Радже святого города были хорошо известны мужество и воинская доблесть горцев Непала.
Но больше всего соблазнял Субрумэни, пляшущий ему на потеху.
Чтоб человек возвысился, ему нужно унизить себе равных. Это единственный способ стать выше других.
— По блеску твоего подарка, — сказал раджа Бенареса, — я вижу твое благородство. Такой сын заставит меня забыть о потере дочери. Я отдаю тебе мою дочь.
— И чтобы свадьба была отпразднована немедленно, а блеском своим затмила рассказы о свадебных пирах богов — воскликнул с нетерпением Рама.
— Она будет достойна твоей знатности, красоты моей дочери и моего богатства! Вся Индия будет говорить о ней.
— Пусть во всякий уголок проникнет весть о моем празднике. И даже за толстыми каменными стенами, запертые в башнях знают, что раджа Рама — солнце. Печали омрачают его на мгновение, как проносящиеся летом облачка.
И он тут же послал чрез гонца приказ своим кшатриа в Непал:
— Железной рекою лейтесь с наших неприступных гор в долины, как брызгами водопад, сверкая своими копьями. Идите все в святой Бенарес на соединение с войсками здешнего раджи. Идите, как друзья. Не грабя, не разрушая, не оскорбляя браманов, не насилуя женщин. Поголодайте пред хорошим обедом, чтобы лучше поесть. Награда за труды и воздержание ждет вас впереди. Я дарю вам богатый Джейпур. Его женщины и девушки принадлежат вам, а их драгоценности — вашим женам. Вы смоете ржавчину с ваших мечей в крови жителей Джейпура. И не успеет теперешний месяц в небе дважды смениться на новый, как путник, стоя среди развалин в пустыне, спросит: ‘Где же Джейпур, слава о богатстве и красоте которого привела меня сюда из далеких стран? Где Джейпур?’ И ему никто не ответит: ‘Здесь прошли воины Непала’, — потому что некому будет ответить: кругом будут смерть и пустыня. Ко мне, кшатриа Непала! Ко мне, река копий, мечей и кольчуг с наших гор! Я хочу искупаться в ее железных волнах.
И через неделю уже воины Непала с гиканьем и воинственными криками входили в Бенарес, пугая жителей своим ростом, воинственным видом, оружием и сверкающими, словно черные брильянты, глазами.
Не успели кончиться свадебные торжества, а Рама уже объявил поход.
— В угасающие пиры мы вольем новую радость: победу. И тогда допируем!
Он стал во главе войск Непала и Бенареса. И, глядя на стальное море копий, думал: ‘Если нет роз, украсимся полевыми цветами. Пусть наша любовь увенчается так, как угодно богам. Если тебе, Серасвати, не суждено быть моей женой, — ты будешь моею наложницей’. Он крикнул, обнажая меч:
— Идем кормить черных джейпурских воронов!
И войска двинулись в поход. Браманы назвали это святой войной:
— Богиня Ганга затопляет долины Джейпура!
Благословили войско на победу.
И войско выступило в поход с криком:
— Во славу святой Ганги!
Когда весть об этом донеслась в высокую башню джейпурского дворца, Серасвати в третий раз удивилась миру:
— Люди прикрываются богами и богинями, как потаскушка развешивает тростниковые циновки, чтобы скрыть те мерзости, которые она делает. Право, можно подумать, что люди нарочно выдумали богов, как выдумали материи, чтобы закрывать срамные части своего тела.
Когда весть о нашествии дошла до старого раджи Субрумэни, он сказал на совете, на который собрались его родственники во дворце:
— Пусть глупый мальчик с разбега ударится лбом в неприступные стены Джейпура и расшибет себе голову. О них уж немало завоевателей расшибали себе головы, в которых было тоже мало мозгов. Мы не будем мешать ему хорошенько разбежаться. Нет, я не пошлю ему навстречу моего войска. Я не буду разбрасывать по полю золота, а соберу его в своем кошельке. Войско запрется со мною в городе. Раджа, который посылает войско на защиту страны, похож на человека, который тратит деньги на других. В минуту беды у него не останется денег для себя. Пусть войско останется целым и невредимым, чтобы охранять меня, мой дворец и мой город.
И приказал глашатаям объявить на площадях, на улицах, базарах Джейпура, в храмах и у фонтанов:
— Верные рабы! Я возвещаю вам великую радость! Нашего врага охватило безумие — вернейший залог нашего торжества!- и он сам стремится к своей гибели, направляясь на Джейпур, чтобы умереть под его стенами, на могилах прежде него живших безумцев, осаждавших Джейпур. Я не буду отнимать вашего времени ни у труда, ни у молитвы, ни у веселья, повторяя вам, что Джейпур неприступен. Об этом вы знаете от ваших отцов, которые узнали это от своих врагов. А могущество моего войска вы видите собственными глазами, с ужасом глядя на моих кшатриа. Радуйтесь же, жители Джейпура! Радуйтесь купцы, обремененные товарами, радуйтесь ремесленники, ищущие труда для своих рук. Наш Джейпур скоро будет переполнен. Беглецы со всей страны сбегутся под защиту наших стен и наших воинов. Что дороже жизни? Они будут платить, не считая, за кусочек крыши, который защитил бы их от солнца здесь, в этом городе, в этом жилище безопасности. Торговцы! У вас не будет недостатка в покупателях, — запасайте только побольше товаров. Мастера! У вас не будет недостатка в заказчиках, призовите только ваше трудолюбие. Джейпур! У тебя не будет недостатка в серебре.
И приказал по этому случаю увеличить налоги на купцов, ремесленников и владельцев домов.
— Глупый мальчик, которого назвали Рамой по ошибке! — смеялся старый Субрумэни. — Такое громкое имя при таком низком занятии! Он служит у меня пастушонком, который сгоняет мне овец, — а я буду их стричь. Зачем мне тратиться и посылать сборщиков податей по всей стране, отдавая им часть добытого, — теперь вся страна придет в мой город сама, ко мне, и принесет мне свои деньги! И всем этим я обязан Раме.
Рама, снедаемый страстью и ненавистью, вторгся в пределы страны.
Когда до дворца раджи дошли вести об ужасах, избиениях и разрушениях, которые творит на своем пути войско Рамы, — Субрумэни рассмеялся.
— Они не оставляют камня на камне.
— Глупый мальчик! Он бьет кулаком по камням, чтобы сделать им больно. Может ли он уничтожить землю, по которой он идет, высушить реки, сделать из копий такой щит надо всею страною, чтобы луч солнца никогда не дотрагивался до земли? А там, где есть земля, вода и солнце, явятся новые нивы, новые жатвы и новые доходы для раджи. Он избивает жителей? Пусть. Чем меньше будет жителей, тем больше на каждого будет земли. И я с одного буду брать столько, сколько брал с двоих. Глупый мальчик! Рассердившись на хозяина, он стегает его волов. Волы от этого только лучше идут. И хозяин, лежа в телеге, может только поблагодарить дурака, который бежит по солнцу.
Когда Субрумэни сообщили, что целые деревни передаются на сторону врага, он тоже улыбнулся:
— Человек повинуется тому, кто занес над ним палку. Сейчас палку над жителями держит Рама, — они признают своим хозяином его. Завтра замахнусь палкой я, — они снова будут ползать в пыли у моих ног. Собака сидела на цепи у моего соседа, а потом привязал ее на цепь я, и она караулит мой дом.
Рама приближался к городу, а во дворце раджи пиры сменялись пирами. Субрумэни раз навсегда сказал:
— Довольно. Что я знаю, то я знаю. Пусть мышь бежит в ловушку. Когда здесь, под нашими неприступными стенами, войско Рамы истомится, мы сделаем вылазку, зайдем в тыл врагу и сдавим его с тыла и со стен, как семя сдавливают между двумя камнями. И из людей Рамы потечет кровь. Отличное удобрение! Тут будет потом отлично родиться ячмень. Никогда хлеб не родится так хорошо, как на бывших полях сражений. Этим полям не нужно другого навоза, — они удобрены человеческим телом.
И когда войско Рамы подступило под стены Джейпура, Субрумэни издал приказ:
— Радуйтесь! Враг уже подошел к краю пропасти. Сегодня уже следует рубить дерево на погребальный костер Рамы. Приказываю стране быть бдительной, воинам всегда быть наготове, а жителям предаться веселью. Днем да будут принесены богам благодарственные молитвы и жертвы. А с наступлением мрака разложите, как в дни радости, веселые костры пред вашими домами, соберитесь на плоских кровлях ваших, зажгите масляные светильники и факелы и, при свете их, под пологом из звезд, пойте, позовите музыкантов, пусть баядерки храмов обходят дома и без устали пляшут, благодаря весельем вечно радующихся богов. В ответ на костры, которыми враги окружают город, мы осветим город и на яростные крики ответим пением. Радость пусть не оставляет своего жилища — Джейпура. И, едва спустилась тьма, Джейпур принял волшебный вид. На улицах было светло, как днем. Казалось, дома все дрожали и трепетали от радости при красном, дрожащем свете костров. Словно звездный дождь упал на Джейпур, — на всех крышах светились огоньки. Будто с неба, сверху раздавались музыка и пение. Баядерки, все в золоте, с веселыми криками перебегали из дома в дом.
Во дворце шел пир, какого не видывали даже при блестящем дворе Субрумэни.
Тихо было в высокой башне, с узкими бойницами вместо окон.
До Серасвати доносились пение, музыка, крики пирующих во дворце. Доносилось все издали, тихое, смягченное ночной тишиной, — словно веселились где-то в другом мире. Как вдруг раздался вопль. Серасвати поднялась.
Вопль рос, рос, охватил дворец, разбежался по садам, растекался по городу.
От него дрожал, трепетал и бился в ужасе воздух, дрожали от страха, казалось, стены башни. И в темницу Серасвати вбежал с факелом ее отец. С безумными глазами.
— Мы погибли!- крикнул он. — Враги ворвались в самую середину дворцовых садов через потайной ход, о котором не знал никогда никто, кроме членов нашей семьи. Через этот ход я решил сделать вылазку и, окружив их… Но теперь все погибло. Джейпур пал! Из груди Серасвати вырвался вопль:
— О, я, несчастная! Это я указала Раме потайной ход! Через него он столько раз приходил ко мне в храм Вишну. Ненависть пошла по дороге любви.
Старик вырвал прядь седин из головы и повалился на землю при этих словах:
— Проклятая! Ты погубила Джейпур! Ты погубила меня! Будь проклята река и да будут прокляты источники, из которых она течет. Смрадные, ядовитые источники! Да будут прокляты причины! Как дерево сохнет, — цветы, листья, ветви, ствол и корни его, — так да будешь проклята ты! Да будет проклято сладострастье твоей матери, грязный источник твоего рождения. Нет! Ты не моя дочь! Не дочь Субрумэни! Не дочь раджи! Ты дочь потаскухи, потаскуха сама, готовая продать любовнику Джейпур за поцелуй! Не я, — раб, пария своими презренными ласками заставил проснуться твою жизнь в проклятой утробе твоей матери. Я жил, окруженный изменой, и называл своей дочерью плевок раба, отродье парии, которого я палками приказал бы прогнать с этого света. Жить! Жить, чтобы твой любовник издевался надо мной, над тем, кто считал себя владыкой Джейпура, а не был даже отцом своей дочери? Чтобы ты равнодушно смотрела на мучения чужого тебе старика?
И, выхватив кинжал, старик перерезал себе горло. Брызги крови, как брызги кипятка, обожгли лицо Серасвати. И, вся потрясенная, пораженная еще больше, чем испуганная, она кинулась на труп отца:
— Старик! Ты несправедлив к моей матери так же, как несправедлив ко мне, когда говоришь, будто я причиной гибели Джейпура! Ты не слышишь?
Она подняла руки к небесам:
— Боги всесильные, вечно радующиеся, несущиеся в непрерывной пляске, неужто на мгновенье печаль, недоуменье не отразятся на ваших лицах, когда сейчас мимо вас пролетает тень этого старика? Когда сейчас пролетит другая тень, его дочери? Что же за существо человек? Старик! Тот, кто был моим отцом, кого я считала своим покровителем, кто поступил со мной как враг! Ты мог бы быть сейчас, в это мгновенье, счастливейшим из людей, из отцов, из раджей. Я была бы замужем за Рамой, счастливейшей из жен. Рама был бы счастливейшим из мужей. Ты, счастливый отец, пировал бы сейчас. Отчего же не случилось всего этого? Почему не случилось так? К вам за ответом, боги, я иду!
Но в это мгновенье вбежала ее старая айя, ее нянька, и схватила ее за руку с кинжалом.
— Стой! Ты виновница общей гибели! Из-за тебя война и приступ, кровь и насилие. Из-за тебя пылает город, рушатся дома, хрипят умирающие, из-за тебя кшатриа Рамы насилуют женщин. От насилья меня защищает возраст, а от смерти в моем возрасте ничто не защищает. Время занесло надо мной свой меч, что мне бояться меча воина? Но у меня есть внучка Парвати. Вот она. Видеть, как ее будут насиловать на моих глазах солдаты? Ты должна спасти нас.
— Ты просишь помощи у человека, который летит в пропасть.
— Ты должна помочь мне спасти внучку. Мы пришли к тебе.
— Ты прячешься под падающее дерево. Первым долгом будут искать меня. Рама знает, что я заперта в башне. Первым долгом солдаты прибегут сюда. Бежимте. Я спасу вас. Я знаю пещеру в саду, которой не знает никто!
И они побежали.
Серасвати вперед, указывая дорогу. Старуха и молодая девушка за нею.
Сад был полон криками радости и ужаса. Из дворца раздавался треск. Ломали и грабили. Между деревьев бегали женщины, которых нагоняли воины.
— Стой! — крикнул голос. — Принцесса выбежала из башни! Я видел сам, сейчас она бросилась вон в тот куст.
Солдаты кинулись к кусту и вытащили Парвати.
— Принцесса! Из башни!
— Стойте! Стойте! — отчаянно завопила старая айя. — Я нянька принцессы.
Ее не дослушали.
— Бери и ее!
— Вас-то нам и нужно!
— За принцессой и посланы!
Серасвати, спрятавшись неподалеку за деревом, осталась одна.
‘Если не их, спасу хоть кого-нибудь!’- подумала она и, увидав несколько бежавших женщин, которых не преследовали в эту минуту кшатриа, выбежала им навстречу:
— Бегите за мной. Я вас спрячу!
Женщины кинулись к ней.
— Если ты здешняя, где нам скрыться?
— Идите, идите за мной!
Перебегая от дерева к дереву, прячась в кустах, ложась на землю, когда вдали показывался воин, — они благополучно достигли пещеры, о существовании которой не знал никто, которую однажды случайно нашла Серасвати среди чащи, гуляя по саду, когда она каждую минуту ждала появления бога из куста бенгальских роз.
Дрожа от страха, провели женщины ночь в этой пещере, издали слушая звуки победы.
Треск и свист пожара, грохот разрушаемых стен и яростные крики: желания сделали солдат еще более яростными, чем сделала бы ненависть.
Рама был взбешен, что не нашли Серасвати:
— Из-за нее я зажег этот пожар, а она ускользает от меня, как дым.
К нему принесли только голое тело зарезавшегося старика и привели несколько связанных раджапутов.
Они бросились на колени, ползали по земле, стараясь приблизиться и расцеловать его ноги. Но стража их отталкивала тупыми концами копий. Раджапуты отрекались от всякого родства с Субрумэни, проклинали его, отрекались ото всех прав своего рождения, клялись быть собаками Рамы и молили оставить им хотя бы самую презренную — но жизнь.
Рама с презрением ударил ногой в седой подбородок мертвого Субрумэни, отчего у трупа раскрылась еще больше рана на горле.
— Вот глотка, из которой раздавался собачий лай. Отодрать плетьми старого хвастуна! Подождите! Он не стоит того, чтобы об него марали руки кшатриа. Драть собак — дело рабов. Развяжите этих раджапутов. Сейчас я увижу ваше усердие ко мне. Плетей! Пусть дерут своего раджу!
Раджапуты кинулись на труп и принялись его полосовать плетьми.
— Я помилую только десятерых из вас, а остальных казню! — со смехом крикнул им Рама.
И они принялись стараться друг перед другом, чтобы отличиться усердием и попасть в число десяти.
— Проклятый старик! Старый дурак! Позор и бесчестье нашего рода! — кричал толстый раджапут, обливаясь холодным потом и стараясь хлестать изо всех сил.
— Негодяй! Погубитель Джейпура! Наш погубитель! — шамкал старик, с трудом поднимая плеть.
— Оскорбить Раму! Великого Раму! Раму — нашего бога!
— Славного Раму!
— Величайшего из раджей!
— Довольно! — крикнул Рама. — Я видел ваше усердие ко мне и верю вам. Вы будете верны мне, пока я буду силен. Отпустить из них десятерых, кого хотите, — приказал он воинам, — а остальных повесить!
Тело Субрумэни он приказал привязать на аркан за телегой и так тащить до Бенареса. Он написал тестю:
‘Ты потерял презреннейшего из своих рабов, — накорми хоть, по крайней мере, собак’. И с этой запиской отправил ему тело. Так прошла эта ночь.
Под утро солдаты, утомленные работой разрушения, убийствами и наслаждениями, уснули, и женщины в пещере, когда взошло солнце, сделались смелее и заговорили. Так начинают щебетать птицы с восходом солнца.
— Кто ты, госпожа, прекрасная, как богиня? — обратились к Серасвати пожилые женщины, становясь перед ней на колени и целуя ее одежду. — Кто ты, спасшая наших дочерей? Скажи нам твое имя, чтоб мы могли повторять твое имя, молясь богам, вместе с именами наших дочерей!
— Кто ты, прекрасная девушка? — говорили молодые, вслед за старыми, становясь на колени и целуя одежду Серасвати.
— Кто ты, спасшая нас от поругания и смерти? Скажи нам твое имя, чтоб мы могли произносить твое имя, как имя матери, молясь богам!
— За тебя ли надо молиться, тебе ли молиться?
— Смертная ты или богиня?
Серасвати улыбнулась им улыбкой, печальной, как восход солнца в туманное утро.
— Я несчастнейшая из смертных. Меня зовут Серасвати. Я дочь того, кто был вчера еще раджей Джейпура.
При этом имени ужас отразился на лице у всех.
— Ты — Серасвати?
— Принцесса, которую ищут?
— Да, это я!
Женщины вскочили.
Теперь уж их лица были полны яростью. Той яростью, которую родит трусость.
— Зачем же ты не сказала этого раньше?
— Ты прячешься за нашими спинами!
— Ты прячешься в толпе несчастных!
— Как волк, в которого целит охотник, прячется в толпе овец.
— Я прячусь за вашими спинами? Я? Которая вас спасла?
Но в ужасе не рассуждают.
— Моя дочь рядом с Серасвати?!
— Какой ужас! Моя дочь вместе с Серасвати!
Серасвати не могла не улыбнуться.
— С принцессой Серасвати!
— С Серасвати, которую ищут!
— Как преступницу!
— Чтобы наказать!
Они спешили в безумном материнском страхе подальше оттащить своих дочерей, словно от прокаженной.
— И моя дочь рядом с нею?!
— Тише! Нас услышат!
И женщины замолкли в ужасе, что их крики услышали.
— Вон! Вон отсюда! — зашептали они.
— Дайте же мне хоть дождаться темноты, чтоб уйти незамеченной.
— Сейчас же, сейчас же вон!
И их шепот показался ей похожим на шипение змей. Она с отвращением вышла из пещеры.
— Я прячусь за их спины! Люди, как мало вы справедливы, когда бываете счастливы! Мой бедный отец! И в вас совсем умирает справедливость, когда вы несчастливы!
Она смело пошла по разоренному саду, не боясь встречи и смерти.
Но смерть похожа на собаку.
Она кидается на того, кто от нее бежит. И не трогает того, кто смело идет прямо на нее. Да и несчастия Серасвати не все еще кончились. Когда что-нибудь знает кто-нибудь один, — есть уверенность, что это вскоре узнает весь мир.
Миначчи скоро узнала, в чем состояло оскорбление, которое нанес раджа Субрумэни ее мужу. И сердце ее наполнилось ревностью.
С женщинами это случается часто. Она ревновала, еще не успев полюбить своего мужа.
— Прекрасно! Прекрасно! — говорила Миначчи. — На мне женятся от досады, и меня бросают из любви. Я тряпка, которой перевязывают рану в сердце, нанесенную другой. Меня он бросил, не кончив свадебных торжеств, чтоб идти завоевывать ее. И она получает теперь поцелуи, которые принадлежат мне. А, может быть, и меня он целовал, думая о ней, и я получала поцелуи, принадлежавшие ей? Меня грабят, когда не обманывают, и обманывают, когда не грабят.
Известие, что Серасвати бежала при взятии Джейпура, наполнило Миначчи искренней радостью. Но, чтобы быть спокойной, она отдала приказ: — Тому, кто доставит принцессе Миначчи, супруге Рамы, бывшую принцессу Серасвати, живую или мертвую, — будет выдано столько серебра, сколько весит Серасвати.
И, в ожидании поимки, наслаждалась больше, чем местью, — мечтами о мести.
Так грезы о любви слаще самой любви. И в обладании мечты об обладании лучше самого обладания. Миначчи мечтала:
— Я прикажу выколоть ей глаза, выдернуть все зубы и по одному выщипать каждый волос, я прикажу вырвать ей груди железными клещами и выжечь клеймо на щеках. Узнает ли мой муж свою красавицу?
Но тут же решила иначе.
— Нет. Зачем трудиться быть жестокой самой, когда что есть более беспощадное, чем природа?
Она приказала собрать сто оспенных больных и запереть их в здание подальше от дворца.
— Я посажу к ним Серасвати, когда ее приведут. А в ожидании она приказала делать каждый день жертвоприношение богине Оспы, чтобы умилостивить ее на гнев, и богу Сива, чтобы он сохранил Серасвати живой.
Когда весть об этом дошла до Серасвати, она перевела свой изумленный взгляд с земли на небо.
— И эти жертвоприношения будут приняты, и эти моленья исполнены? Что ж тогда боги? Они делают для людей гнусности за маленькие подарки? И так как никогда не может быть счастлив один, чтобы не был несчастлив другой, — то боги непрестанно делают людей несчастными за цветок или за молитву? Говорят, что боги создали землю по образцу неба. Можно подумать, что, наоборот, люди создали себе небо по образцу земли. И, желая создать себе слуг, создали богов!
Выйдя из пещеры и благополучно миновав пустынные сады, Серасвати была изумлена.
В противность обычаю, не весь Джейпур был сравнен с землей.
Тот, кто мог заплатить за свою жизнь деньгами, — остался жив.
После страшной ночи купцы раскладывали товары в уцелевших лавчонках.
Награбленные ими у других, убитых, торговцев. А покупатели ходили и присматривали товары, собираясь покупать.
На награбленные деньги покупать.
Купцы были довольны, что у них стало меньше соперников. А покупатели радовались, что немного осталось народа, и можно все дешевле купить.
В общем же никто особенно не запрашивал я особенно не торговался: продавали краденый товар и покупали на краденые деньги.
Уцелело несколько домов знатнейших раджапутов. Один указал потайное место, где хранились сокровища старого раджи, — и тем заслужил расположение нового повелителя.
Другой обещал указать, где хранится еще больше сокровищ, — и тем входил в милость.
Садами домов, прячась и укрываясь, прошла Серасвати в жилище вельможи, ближайшего своего родственника.
— Серасвати, ты осталась жива?! — воскликнул он с изумлением, увидев ее.
— Да, и даже не совершив измены! — ответила Серасвати. Спокойствие этого дома говорило ей о совершенной измене. — Но не бойся! Я не стану стоять укором перед твоими глазами. Спрячь меня только в течение дня и дай возможность бежать ночью.
— Правда, я бичевал сегодня ночью тело твоего отца, — сказал смущенно, опуская глаза, раджапут, думая, что Серасвати все известно, — но на тебя у меня не поднялась бы рука. Твои несчастья кого не тронут! И будь я один… Но у меня семья. Я должен думать о ней.
— И, заботясь о своем сыне, ты хочешь, чтобы у него был отец негодяй?
— Те, кому нечего терять, как тебе, называют подлостью всякое благоразумие. Не подплывай к тонущему. Скорее он тебя утопит, чем ты его вытащишь. Несчастье прилипчиво. Когда мы устраиваем пир, мы зажигаем огни так, чтобы нигде не было темного уголка. В темноте прячутся мрачные мысли. Жизнь моей дочери была сплошным пиром, я не хочу, чтобы чужое горе наложило отпечаток на ее нежную душу!
— О, святость семейных уз! О, жизнь, полная жертв! Вы приносите детей в жертву себе и себя в жертву детям. Прощай! Желаю твоей дочери, если с ней случится несчастье, постучать в дверь к человеку не столь добродетельному.
И сама она постучала в дверь другого родственника, другого раджапута.
— Серасвати! О, боги! — воскликнул он.
— В твоем голосе больше изумления, чем радости. Но мне все равно, из какого чувства ты дашь мне приют до ночи и лошадь ночью. Ты еще не успеешь придти в себя от изумления, как меня уж не будет в твоем доме.
— Нет, Серасвати!
Он не потупился и глядел на нее прямо.
— Я слишком чту и боюсь богов, чтобы та, кого они преследуют, переступила порог моего дома. Вспомни все. Могущество твоего отца и его падение. Безумие, его поразившее. Его гордость и твое унижение. Разве здесь во всем не видна воля богов?
— Кшатриа, ты говоришь как браман.
— Я счастлив, если это так. Кто же смертный, кто дерзнет воспротивиться воле богов? Кто, безумец, подставит свою слабую грудь под разящий меч бога Сивы и, гордый, подумает, что меч бога разобьется об его жалкую грудь?
— Воин кастою, твоя мать согрешила с браманом, когда зачинала тебя.
— Лучше ругательства врага богов, — лишь бы не его благодарность!
— Прощай, тигр с душою козленка! Жрец, нарядившийся воином! Отбивай хлеб у браманов, чтобы они прокляли тебя и призвали на твою голову все несчастья. Но до тех пор люди пусть станут меньше чтить и бояться богов. Иначе ты погибнешь среди богобоязненных людей, как среди диких зверей.
— Серасвати! Ты оскорбляешь вечно радующихся!
— Нет! Слава богам, создавшим тебя.
Она толкнулась в третью дверь. Ужасу раджапута здесь не было пределов.
— Серасвати! Что за безумие ты делаешь?
— Безумие! что я бегу от позора?
— Но Рама, наш раджа, отдал приказ отыскать тебя!
— И я должна сделаться его наложницей? Я? Дочь раджи?
— Раджа тот, кто раджа сегодня.
— Если бы вчера я сделалась наложницей Рамы, — это было бы преступлением, если я сделаюсь ею сегодня, — я исполню свой долг. Раджа переменился в Джейпуре. Но, ведь, я-то осталась та же, что была и вчера. Что же? Мой долг — совершить преступление, или преступление — исполнить свой долг?
— Мы обязаны повиновением радже.
— Если знатные ему так повинуются, то зачем Раме рабы? Желаю, чтобы те же самые мысли пришли тебе в голову, если Рама захочет сделать наложницей твою дочь. А, может быть, я угадываю твое заветное желание?
— В тебе говорит безумие!
Четвертый раджапут встретил Серасвати вздохом сожаления.
— У тебя добрая душа, но способна ли она на что-нибудь, кроме вздохов? — сказала Серасвати. — Или и ты собираешься меня награждать добрыми словами на пороге, вместо того, чтобы впустить к себе в дом, и дать мне добрый совет, вместо лошади?
Раджапут снова вздохнул.
— Серасвати, голос отца я слышу в твоих словах.
— Да, я приходилась дочерью моему отцу.
— В тебе говорит гордость. Но каждому положению присуще свое чувство.
— Мне?
— Смирение. Несчастию к лицу смирение, как гордость — украшение власти.
— И я смиренно должна сделаться наложницей убийцы моего отца?
— Я тебе не советую этого. Я советую одно: покориться. Орлы борются с бурями, а раненой птице одно — лететь по ветру. Со вздохом говорю тебе это, но иного сказать не могу.
— Смирение! Покорность! Перед тем, как говорить с несчастными, ешь благовонные травы. Тогда твои вздохи хоть усладят их ароматом.
И, оставшись одна пред захлопнутой дверью, Серасвати сказала себе:
— Нет! Я стану слишком святою, если буду продолжать стучаться к вельможам. Люди пускают в несчастных советами, как дети в собак камнями. Чтоб отогнать их от своего дома. Смирение! Покорность! Мы выдумали тысячи стражей, чтобы они оберегали нас от других. Всякий хотел бы, чтобы другие были честны. Тогда легче их обворовать. Добродетель — это то, что нам выгодно видеть в других. Смирение! Покорность! Боги, создавшие нас земными богами, не знают ни смирения, ни покорности. Мы сами выковали все эти цепи. Для других. О, вечно радостные боги! И вашего веселья не нарушает вид нечестивицы, нарушающей все законы неба и земли, лишенной смирения, не знающей покорности ни вам, ни родине? Семейные узы, повиновение богам, благоразумие, покорность власти, добродетели, — о, боги! — все это существует для того, чтобы я сделалась наложницей Рамы! Никогда меня столько не направляли на путь добродетели, как с той минуты, когда я сделалась несчастной! Бедняков направляют на путь добродетели, как воров сажают в тюрьму. И добродетель — это тюрьма, в которую хотели бы посадить бедняков!
Она вышла из полуразрушенного города, по дороге, увидев труп убитого юноши, переоделась в его платье и стройным юношей, легким на ногу, бежала в горы.
Вблизи вершин она встретила стадо овец и пастухов, которые, собравшись вокруг костра, сидели и молчали, потому что им не о чем было говорить: они не видели ничего, кроме неба, овец, гор и друг друга.
— Привет и мир вам! — сказала Серасвати, подходя к костру.
— Привет и тебе, путник, а мир у нас всегда! — ответил один из пастухов.
— В долинах, однако, война. Жители Непала и Бенареса напали на жителей Джейпура, покорили страну и разрушили город.
— А нам не все ли равно? — пожал плечами пастух. — Мы сгоним овец с гор, когда придет время стрижки, — а кто будет стричь шерсть, — жители Непала, Бенареса или Джейпура, — не все ли равно нам и овцам?
‘Да, здесь мир! — подумала Серасвати. — Недаром в божественной песне рассказывается, что Кришна принял вид пастуха. Вот, люди такими, какими создала их природа’.
— Могу ли я отдохнуть у вас? Я устал. Измучен дорогой! — сказала она.
— Посиди у костра, юноша, поешь, что осталось, и ложись, вон там, в шалаше.
Серасвати, измученная всем, что случилось, посидела недолго у костра, ушла в шалаш и тотчас заснула. Проснулась она среди ночи вдруг от какой-то тревоги. Сквозь плетень шалаша был виден горевший костер. Пастухи не спали.
Когда люди ночью не спят, они совершают или обдумывают что-нибудь дурное.
И сердце Серасвасти наполнилось еще большей тревогой. Она прислушалась.
— Говорю, я видел своими глазами, — говорил один пастух странным, дрожащим отчего-то голосом, — я зашел в шалаш и высек огонь, чтобы разыскать свою овчину. Она лежала разметавшись. Переодетая женщина!
— Я подумал это и раньше. У юноши маленькие и нежные руки, без мозолей. У мужчины таких не бывает! — сказал другой.
— А я почувствовал это по какой-то дрожи, которая охватывала меня всего, когда она сидела рядом! — сказал третий.
Они замолчали. И было что-то страшное в этом молчании.
Собака опасней, когда молчит, чем когда лает.
— Что ж с ней делать? — хриплым голосом спросил один, словно чем-то давясь.
— Что делают с женщиной! — ответил другой. — Я никогда не встречал женщины.
— Я встретил раз старуху-нищенку. Ее могла принять за женщину только моя страсть.
— Не пропускать же такой красавицы. Такой еще раз в жизни не увидишь! Это боги нам послали.
— Не пренебрегать же их милостью!
‘Опять боги!’ — подумала Серасвати.
— Как я ее люблю! — словно чем-то захлебнулся один.
— И я!
— И я!
— Кто ж такой может не любить!
‘Вот что человек, такой, каким его создала природа, называет любовью!’ — с ужасом подумала Серасвати, встала и, вся дрожа, вышла из шалаша.
— Прощайте, добрые люди. Благодарю вас, что не обидели бедного странника. Я выспался и иду в путь.
Но пастухи преградили ей дорогу.
У них у всех были теперь глупые лица и хриплые голоса.
— Нет! — сказал один. — Юношу мы бы отпустили. А женщину нельзя пустить одну в горах ночью!
Они глупо улыбались.
— Во имя сострадания, пустите! — воскликнула Серасвати, кидаясь перед ними на колени.
Их лица стали угрюмы.
— Нельзя другому давать той монеты, которой сам не получал! — сказал один.
— Неужто вы захотите воспользоваться моим несчастьем?
— Афганец, у которого я занял одну серебряную монету на похороны матери, взял с меня двадцать, и я два года работал на него. Все пользуются нашим несчастьем. Что ж нам раз в жизни не попользоваться чужим, если боги послали такой случай?
— Слушайте же! Один миг внимания. Мои несчастия превосходят меру человеческих бедствий. Их нельзя выслушать без слез. Я принцесса, в один день потерявшая все: отца, власть, дворец, родину…
— Велико несчастье! — расхохотался пастух. — Живем же мы без дворцов и без власти!
— Может быть, у вас, у знатных, все это большие несчастья, — сказал другой, — но мы не видели счастья. И нас разжалобить несчастиями мудрено. Ты жалуешься слепому, что видишь только на один глаз.
— Пощадите же хоть чистоту. Я девушка!
— Э, да что там с нею разговаривать! Ночь бежит!
И пастухи тешились ею, пока их не охватило отвращение.
— Что бы сделать с этой тварью? — спросил один, отворачиваясь от лежавшей без чувств Серасвати.
— Если бы в городе, можно бы созвать народ и опозорить, как следует!
— Посмеялись бы. Горожане любят посмеяться.
— Кто не любит посмеяться, когда есть над чем.
— Бросить ее в пропасть, — и все.
— Чтобы не визжала, когда очнется!
Пастухи взяли Серасвати за руки и за ноги, отнесли на край обрыва, раскачали и бросили в пропасть, на дне которой были острые камни.
— И все схоронено, как будто ничего и не было! — весело сказал один. И, усталые, они пошли спать.
Но, падая на дно пропасти, Серасвати упала на медведя, который залег на дне.
Когда на него неожиданно что-то свалилось, медведь испугался и убежал.
А Серасвати, упав на него, не разбилась. Боги хранили ее для новых испытаний. Она еще не знала, что такое люди.
Очнувшись с болью во всем теле, Серасвати кое-как выбралась из пропасти, на дне которой лежала, и с трудом пошла вперед, — в страну, где не знали бы принцессы Серасвати, и где было бы все равно, что делается в Джейпуре.
Она боялась спуститься в долину и идти по дороге, чтоб не встретить жителей Джейпура, Непала или Бенареса, знающих, что такое законы и повинующихся им, — чтоб ее не схватили. И боялась идти по горным тропинкам, чтоб не встретиться с людьми, такими, какими их создала природа.
Как дикий зверь, она пробиралась среди камней, где не ступала еще нога человека, среди колючих кустов, шла по обрывам бездонных пропастей.
Пробираясь так, она услышала детский смех. Словно серебряный колокольчик звенел на земле. Маленький ребенок полз по самому краю пропасти и ловил бабочку, которая перелетала с камня на камень, чтоб оборвать ей крылья.
Серасвати забыла о боли, наполнявшей ее тело, в два прыжка была уже около ребенка и схватила его на руки в то мгновенье, когда он потянулся за бабочкой, полетевшей над пропастью. Мать живет в каждой женщине.
Серасвати крепко прижала ребенка к своей груди и осыпала поцелуями его лицо, которое вдруг покрылось слезами. С перепуга ребенок расплакался.
— Ты смеялся, когда шел к смерти, и плачешь, когда тебя вернули к жизни! — рассмеялась Серасвати. — Ты мудр! Хорошо или дурно я делаю, спасая тебя от смерти? Разве человек, делая что-нибудь, знает, хорошо или дурно он поступает? А пока — идем.
В глубине, под горой, она увидела хижину.
— Не оттуда ли ты приполз сюда?
И она, бережно держа ребенка, спустилась с горы.
Приближаясь, она услышала пронзительные вопли и увидела женщину, которая металась, как безумная, крича:
— Кришна! Мой Кришна!
— Не этот ли замарашка носит имя бога? — издали крикнула ей Серасвати.
Женщина кинулась к ней. Всякая мать безумна, когда теряет ребенка.
— Ты украл моего сына! — завопила она, принимая Серасвати по одежде за юношу.
— Я украл его, но не у тебя, а у смерти! — улыбаясь, ответила Серасвати и рассказала обезумевшей теперь уже от радости женщине, как спасла ее ребенка.
Выслушав рассказ, женщина упала на колени перед Серасвати и целовала ее одежду.
— Прости меня за безумное слово, господин. Но сами боги создали матерей безумными. Войди в нашу хижину и отдохни с дороги. Я угощу тебя тем, чем могут угостить нищие: прохладой хижины в знойный день. Вот вернется мой муж. Пусть и он коснется устами твоей одежды.
— За отдых благодарю. Я нуждаюсь в нем, устал и весь разбит: я сам упал в такую же пропасть, от какой спас твоего сына.
— Благоволение богов да войдет с тобой в нашу хижину, путник!
— Да будет так, как ты молишься! — ответила Серасвати обычным ответом на молитву.
Вскоре вернулся из Джейпура муж бедной женщины, — и она рассказала ему все, что случилось без него.
Когда Серасвати проснулась, Ганепати стал перед ней на колени и поцеловал край ее одежды.
— Да будет благословен Брама, создавший и пропасти, и добрых людей. Ты спас, юноша, больше, чем мою жизнь. Жизнь моего ребенка. Мы, нищие, родя детей, обрекаем их на нищету, лишенья, страданья. Мы чувствуем себя виноватыми перед ними и, быть может, потому так любим их. Будь гостем под моим кровом и останься здесь, пока не отдохнешь от пути и не оправишься от нездоровья.
Они сели за скудный обед, достаточный лишь для того, чтобы не мучиться голодом.
— Что нового в Джейпуре? — спросила жена у Ганепати.
— Много новостей. Развалины там, где были дворцы, трупы повешенных на деревьях, где были цветы. Одни повешены просто. Другие вверх ногами. Люди любят разнообразие. В казнях, как и в пище.
— Люди искусники по природе! — заметила Серасвати. — Из всякой гнусности они сумеют сделать себе удовольствие. И всякое удовольствие превратят в гнусность.
— Есть еще одна новость! — продолжал Ганепати. — Миначчи, супруга нового раджи, с бесчисленными служанками и телохранителями прибыла в Джейпур и объявила милость народу. Она обещает столько серебра, сколько весит принцесса Серасвати, дочь старого раджи, тому, кто укажет, где скрывается эта негодяйка, из-за которой погиб Джейпур. Об этом глашатаи объявляют на площадях, базарах и по дорогам.
— Столько серебра! Дорого же ценят знатные себя и друг друга! — воскликнула жена Ганепати, принимаясь есть теперь, когда кончили есть мужчины. — Вот, если бы в наши руки попалась эта принцесса!
— Боги никогда не бывают так милостивы к бедным. Бедным не на что приносить им жертвы! — мрачно сказал Ганепати.
— Разве только наш дорогой путник принесет нам с собой милость богов. Благословение богов лежит в котомке у гостя.
— Ты отдал бы принцессу Серасвати на мученья? — спросила Серасвати.
Ганепати взглянул на нее с изумлением:
— А что ж? Отказываться от милости богов, когда они ее посылают?
‘Снова боги!’ — подумала Серасвати, и душа ее улыбнулась так горько, что слезы выступили у нее на глазах.
— Она же заслужила все мученья, которые сможет выдумать для нее принцесса Миначчи. Проклятая тварь, сумасбродная девчонка! Из-за нее погиб ее отец, Джейпур, тысячи людей. Из-за нее в развалинах дворцы, пусты храмы, деревья увешаны трупами. Если бы собрать все стоны, которые раздавались из-за нее, в один, этим воплем ее убило бы, как громом. Она утонула бы в крови, которая пролита из-за нее. Проклятье ей!
Жена Ганепати кончила обед и ушла по хозяйству.
— Ты разъяряешь свое сердце, — тихо сказала Серасвати, — как человек, который хочет убить невинного.
— Мне нет дела ни до чего! — мрачно сказал Ганепати. — Но когда мне приходится выбирать между своим ребенком и чужой дочерью, — я думаю о счастье своего ребенка. Какой бог или смертный скажет, что я не прав?
— Но Серасвати несчастна. И, несчастный сам, ты должен понять лучше чужое несчастье.
— Когда зубы болят у меня и у соседа, — мне кажется, что боль соседа — пустяки в сравнении с моей.
— Слушай же!
Серасвати рассказала ему все, что пришлось ей претерпеть. Ганепати остался холоден.
— История достойна слез. Но наше сердце от несчастья покрылось мозолью, как руки от труда, ноги от ходьбы. Нас не тронешь чужим несчастьем, когда много своего, — как богач не станет есть чужого хлеба, так бедняку нечего плакать чужими слезами. Слез у меня довольно своих. Вот, если бы я был раджею, я, узнав историю Серасвати, послал бы сражаться за нее и умирать своих воинов. Но заставлять из-за нее умирать с голода своего сына? Нет.
— И ты предал бы принцессу Серасвати после всего, что знаешь об ее судьбе? — спросила Серасвати.
— Я заработал бы деньги, посланные богами для спасения моей семьи.
— Так предавай же. Эта одежда — ложь, как все на земле. Я — Серасвати, принцесса Джейпура, дочь старого раджи Субрумэни.
С ужасом взглянул на нее Ганепати.
— Ты мой гость… Ты моя гостья. Священнее для меня моего сына. Спи, как будто ты спишь на груди у матери.
Он поклонился и вышел.
Когда наступила тьма, Серасвати увидела, что Ганепати вооружился дубиной и стал на стражу около жилища.
— Меня он стережет, чтоб я не бежала, или свою жену, чтоб она ночью не пошла и не предала? — спросила себя Серасвати.
На рассвете она услышала разговор.
Жена Ганепати горячо молилась, распростершись на земле пред восходящим солнцем.
— Смотри, чтоб дьявол не добавил к твоей молитве: ‘Да будет так, как ты молишься!’ — сказал ей Ганепати, подходя.
— Я молилась Ганешу! — отвечала его жена.
— Женщины редко молятся богу мудрости! О чем же ты молила?
— Чтоб он послал разума в твою голову. Надо помолиться еще Вишну, чтоб он послал доброты в твое сердце. Чтоб ты жалел своих не меньше, чем чужих.
— Жена! Мы спорили с тобой всю ночь. Довольно. Я не могу сделать зла своему гостю. Вспомни, что Серасвати спасла твоего сына. И будь ей благодарна, как мать.
— Я и чувствую себя матерью, когда говорю тебе: пойди и принеси в свой дом мешок с серебром, который валяется по дороге и который подберут другие. Неужто ж плохо то, что я желаю моему ребенку, кроме жизни, еще и счастья? Завтра я, не имея служанки, снова займусь работой, а мой сын, мой Кришна, без призора уползет, упадет в пропасть, его съест тигр, ужалит змея. А мешок серебра! Мешок серебра, сколько весит эта Серасвати, легкая, как серна!
— Женщина, молчи!
— Мешок серебра!
— Замолчи, говорю я тебе.
— Я замолчу. Но заставь замолчать свое сердце, которое говорит тебе то же, что я.
И каждый раз, когда она в этот день брала на колени маленького Кришну, — женщина заливалась слезами.
— Бедный сирота! — говорила она.
— Не говори глупостей! — ворчал муж.
— Как же он не сирота, когда у него есть мать, которая не может ему помочь, и отец, который не хочет? ‘Надо бежать отсюда!’ — с тоской думала Серасвати. Обед был подан обильный. Словно в праздник.
— Когда в доме гость, — у хозяев праздник! — сказала принцессе Серасвати жена Ганепати и все подкладывала ей кушанья:
— Ешь, ешь, дорогая гостья. В пути нужна сила. Ты измучена и больна.
— Я потолстею и отяжелею. Это плохо в пути! — ответила Серасвати, глядя на нее с улыбкой.
Хозяйка смутилась. Ганепати нахмурился. Но Серасвати не в силах была идти.
Все ночи напролет не спал Ганепати, шагая с дубиной около своей хижины.
‘Оружие… — плохая защита против самого себя! — думала Серасвати. — Человек еще может победить другого, но победить самого себя?’ Она услышала плач женщины:
— Вот человек, который выдумывает себе законы, — как будто не первый закон: чтоб родители любили своих детей?! Вот муж, вот отец, готовый лучше видеть мертвыми свою жену и своего ребенка, чем первую встречную чужестранку. Вот честный человек, который не предаст гостя, — как будто не величайшее бесчестье, если его жена, его ребенок умрут с голода по его вине?! Вот человек, который говорит: ‘Преступление никогда не совершится под кровлей моего дома’. Как будто не преступление, если под кровлей его дома умрут с голода его жена и ребенок?
И Серасвати больше не слышала голоса Ганепати. Он молчал, становясь мрачнее со дня на день. Ему было тяжело дома, и он уходил, а когда возвращался, Серасвати слышала, как спрашивала его жена:
— Ну, что? Донес?
— Жена! — отвечал он. И это звучало, как стон.
Однажды, исчезнув куда-то на целую ночь, Ганепати с восходом солнца вошел в хижину и сказал Серасвати:
— Думаешь ты уходить или хочешь поселиться с нами, чтоб моя жена преждевременно сделалась старухой от слез, я удавился, и мой ребенок остался сиротой? Ты спасла жизнь моего сына. Я отплатил тебе за это как мог, — гостеприимством. И за гостеприимство ты заплатила тем, что отравила мой дом. Проклятие принесла ты с собой, ты, несущая проклятие всему. Ты погубила Джейпур, из-за тебя погиб твой отец, из-за тебя пролились и льются реки слез и море крови, трупами усеян твой путь, смрадом мертвых тел, рыданьями сирот, стонами матерей полон воздух вокруг тебя. Ты внесла проклятье и в этот дом, где не было богатства, но был покой и хоть немного счастья. Ты отняла последнее у бедняков. Погубив всех, ты хочешь, проклятая, погубить и нас?
— Ганепати, какое преступление задумал ты против меня, что заранее оправдываешь себя, озлобляешь свое сердце и меня выставляешь виновницей всего? — спросила печально Серасвати.
Ганепати упал перед нею на колени.
— Пощади нас! Уйди из моего дома! Мой дом был честным домом. С тобой вошли в него дурные мысли, жадность, бессонница. Ты видишь, что измучила нас. Уйди! Ты оказала нам благодеянье, — но нам дорого пришлось заплатить за него. Так жадные афганцы, с камнем вместо сердца, ростовщики, дают серебряную монету и берут за нее сто! Мы довольно заплатили за благодеянье, которое упало на нашу голову, как проклятие.
— Успокойся, Ганепати, — сказала Серасвати, — я вижу все и ухожу. Счастье да поселится в твоем доме с моим уходом!
— Да будет так, как ты молишься! — сказал Ганепати.
О, нищета, беременная преступленьем!
Если бы, уходя, Серасвати оглянулась, она увидела бы, как Ганепати, бросившись в кусты, побежал быстрее серны, не замечая колючек, которые рвали его платье и тело, словно пришпоривая, ветвей, которые хлестали его, словно подгоняя бичами.
И когда Серасвати, избегая дорог и тропинок, поднялась на гору, — из-за утеса навстречу ей вышли кшатриа, вооруженные с ног до головы, и впереди них Ганепати.
— Вот Серасвати, принцесса Джейпура, — этот юноша! — воскликнул он, задыхаясь. — Берите ее и идем в Джейпур, вешать ее на весах!
— Ганепати! Я твоя гостья! — сказала Серасвати.
— Разве пустыня принадлежит мне? — воскликнул он, стараясь на нее не глядеть. — Ты ушла из моего дома и перестала быть для меня гостьей!
‘Люди изобретательны на законы, но еще изобретательнее на обходы законов!’ — подумала Серасвати. А начальник кшатриа воскликнул:
— Как твоей гостьей?
— Ну, да. Я скрывалась в хижине этого человека.
— Как? Негодяй, преступник! Ты смел скрывать у себя преступницу, которую ищут по приказанию супруги раджи?! И ты еще хочешь награды? Наградить его, как должно! Повесить!
И прежде, чем Ганепати успел опомниться, воины схватили его, накинули ему на шею веревку и потащили к дереву.
— Радуйся, проклятая! — успел только крикнуть Ганепати. — Еще один человек погиб из-за тебя!
‘Я же все виновата!’ — скорбной улыбкой улыбнулась Серасвати в душе.
Воины повесили Ганепати и повели Серасвати в Джейпур. Счастливые тем, что теперь они сами получат награду за поимку Серасвати, воины смеялись и спрашивали пленницу, что она предпочитает:
— Чтоб тебя изуродовала принцесса Миначчи или оспа? Ты перестанешь прельщать чужих мужей!
‘Боги дали людям красоту, как лучший дар, — поистине они накормили ананасами ослов. Человек лепит прекрасные статуи из простой глины и лучший мрамор превращает в известку. Из чего искусник-человек не сделает истинного перла, — и какой жемчужины не втопчет в грязь. Благодаря красоте, я узнала любовь Рамы и свою гибель, благодаря красоте, я узнала, что такое страсть пастухов!’ Так думала Серасвати и сказала кшатриа:
— Если бы вам было так же легко потерять жизнь, как мне красоту, — вы были бы доблестными воинами и смеялись бы над опасностями, а не над несчастиями. Ваши повелители спали бы спокойно в своих дворцах, и их дочери не ходили бы пленницами по дороге под палящим солнцем. Знайте, что я лишусь красоты с такой же радостью, с какой горбатый потерял бы свой горб.
Кшатриа поспешили через прислужниц передать принцессе Миначчи слова Серасвати.
— Должно быть, этой хваленой красавице не много приходится терять! — сказала Миначчи и посмотрелась в полированное серебряное зеркало, думая, что она не так легко рассталась бы с сокровищами своей красоты.
Миначчи встретила свою одетую в рубище соперницу на троне, одетая роскошнее, как только могла, сделавши все, чтобы быть красивою, как никогда. Серасвати поклонилась ей и сказала:
— Благодарю за то, что высоко оценила меня. Боги да благословят тебя за твою щедрость, которая кажется мне чрезмерной. Но будь же добра, как и щедра. Щедрость без доброты — это дождь, прошедший зимою. Напрасный дождь. Щедрость без доброты — это расточительность. Я дочь раджи, ты жена раджи. Я была принцессой, ты принцесса, и останешься ею до тех пор, пока другой раджа, более сильный или более хитрый, не превратит в раба твоего мужа, в развалины — твой дворец и в служанки — тебя. Тогда имя принцессы с тебя снимут, как богатое платье, — но женщиной ты останешься. Как женщина, меня выслушай, и, как женщина, я расскажу тебе все, что случилось со мной, слабою женщиной. Ты увидишь, что я не старалась завлечь твоего Раму, и если страдала, то не за свои вины. Послушай меня сердцем, потому что я буду говорить слезами. Она рассказала Миначчи о себе все. Мрачно, бледнея, слушала Миначчи рассказ Серасвати о любви Рамы, и когда Серасвати рассказала о насилии, совершенном над ней пастухами, лицо Миначчи залилось радостным румянцем.
— Довольно! — вскрикнула она, и на всем лице ее была разлита радость. — Довольно! Мы не хотим слушать дальше о всех твоих мерзостях! Меня обманули! Мое серебро взяли даром! И только по милости своей я прощаю обманщиков! Они обещали привести мне принцессу, — принцессу такую же, как и я. А привели потаскушку, которая сама рассказывает, что ею в одну ночь обладало столько пастухов, сколько нашлось в окрестностях! И ты смеешь осквернять наш слух рассказами о своем позоре!
— Позор не то, что делают люди? Позор то, что делают над ними? — спросила только Серасвати.
— Ни слова! Не тебе говорить о позоре! Рыба не боится замочиться в воде. И то, что позор для других, — труд для таких., как ты. И ты оскверняешь наше зрение видом твоего поганого, опозоренного тела? Красота тела — хвала небесам. И честные женщины могут открывать свое тело. Но закутать ее так, как по законам нашим должны одеваться блудницы. Чтоб она во зло не обращала даров неба. Чтоб не родила нечистых мыслей нечистым телом. Одеть ее так, и в этой позорной одежде отвести к моему мужу. Пусть сделает, если хочет, своей наложницей наложницу пастухов. И пусть Джейпур наполнится криком: раджа отнимает у пастухов их достояние! С глаз моих эту негодную тварь!
Она, однако, посмотрела, как Серасвати одели с ног до головы, как должны одеваться блудницы, чтоб тело нигде не просвечивало сквозь ткань. И сказала:
— Так безопаснее, как собака, на которую надели намордник.
Рама был взбешен, но смущен и пристыжен: враги будут смеяться, что он воевал из-за потаскушки, которой, как игрушкой, играл всякий пастух.
Он едва взглянул на Серасвати и надменно сказал:
— Супруга моя ошиблась. Нет более раджи Джейпура, и не может быть принцессы Джейпура. А судьба потаскушки меня занимать не может. Поступите с ней по закону. Накажите розгами за то, что, зная свой позор, смело выставляет свое позорное тело, — и прогоните. Пусть влачит презренное существование.
И, чтоб отплатить жене, объявил, что делает своими наложницами всех дочерей всех вельмож-раджапутов.
Как ни много было горя в доме каждого уцелевшего жителя Джейпура, — но они все оставили свои дома, чтобы пойти на площадь посмотреть, как станут наказывать бывшую принцессу Серасвати.
Как бы ни велико было горе человека, вид чужого несчастья все же приносит утешение:
— Не я один.
Толпы народа спешили на площадь:
— Не на одних бедных и простых людей обрушилось горе. Вот и принцесса!
Они считали это некоторой справедливостью. В тех, кто производил наказание, видя кругом такую толпу, проснулась добросовестность.
Нельзя же было обмануть ожидания всего народа. Они наказывали жестоко.
Каждый крик, вырывавшийся у принцессы, заставлял нанести следующий удар еще сильнее, чтобы вызвать крик еще ужаснее.
— Иначе нас назовут женщинами! Подумают, что мы тронулись криком!
В палачах, как и в героях, толпа поддерживает самолюбие. И толпа разошлась утешенная:
— Если уж и принцессе пришлось перетерпеть столько, что же жаловаться нам, незначительным людям!
Окровавленную Серасвати одели снова в позорную одежду и пустили.
— Осторожнее, осторожнее, пария! — кричали ей на базаре. — Иди так, чтобы твоя тень не падала на съестные продукты. Не оскверняй их своей тенью.
И Серасвати бежала в дворцовые сады, теперь пустынные, где она не могла осквернить никого и ничего ни своей тенью, ни своим взглядом.
— О, люди! — воскликнула она, не видя, наконец, людей. — Растения, цветущие чудными цветами и приносящие ядовитые плоды. Ваши цветы — дети. И только детьми вы прекрасны!
В это время она увидела на дороге мальчика, который забавлялся, стараясь выколоть глаза маленькому щенку. Щенок визжал от боли.
— Что ты делаешь? — крикнула на него Серасвати. Мальчик испугался, но, увидав ее позорный наряд, стал смелее.
— Ступай прочь, пария!
Серасвати всплеснула руками.
— Знаешь ли ты, что значит это слово!
— Я не знаю, что оно значит! — рассудительно ответил ребенок. — Но я знаю, что оно очень обидно. Пария ничего не смеет мне сделать. Это я знаю тоже. Меня ругают и бьют те, кто сильнее меня. Я мучаю и ругаю тех, кто слабее. Потому я выкалываю глаза щенку и ругаю тебя.
— И самая маленькая из змей есть все-таки змея!
Серасвати упала на колени и закричала так, что мальчик испугался и убежал.
— Брама, Вишну, Сива, — вы, что сливаетесь в одно божество, которое мы называет Ом! Вам хвала! Вам слава! Благодарю, о, благодарю вас за все, что вы мне послали! Пусть каждый мой стон будет благодарственной молитвой вам, вечно радостные боги! Каждая слеза — ароматной священной водой, которой кропят ваши алтари! Каждый вздох благоухающим кажденьем! Пятнадцать лет я жила в неведении, как во мраке, — и в несколько дней вы послали мне знание. Я видела людей такими, какими создала их природа, и такими, какими сделали их законы, святая вера в богов и человеческое общежитие. Я видела их раджами и нищими, счастливыми и несчастными, стариками и детьми. Как человек, который долго был покупателем, а затем стал торговцем, я узнала истинную цену всему. Я не смешаю чистое масло из роз с разбавленным, знаю цены сандалу и нарду. Я знаю, что такое добродетель, вера в богов и повиновение законам, что такое семья, и чем долг отличается от преступления, я знаю, что называется любовью, и какая цена состраданию. Я видела, какою вы создали землю, и каким люди здесь, на земле, создают для себя небо. Благодарю вас и славлю вас! Вы дали мне знание. И я не спорю о цене, которую заплатила за него. Нет цены слишком высокой за знание. Вы обогатили меня, боги, хоть и взяли много у меня. Вы взяли у меня пятнадцать лет незнания и дали мне семьдесят лет мудрости. Но что ж делать мне теперь с моим знанием? Я похожа на нищего, который нашел клад и не знает, что можно сделать на это золото. Научите же, боги, меня еще и этому! Дав мне несметные богатства, научите: что с ними делать?
И пред безмолвными небесами ей вспомнился факир. Великий йога, называемый Просветленным, который жил тут же, рядом с садами раджи.
Даже завоеватели не посмели ступить в сад, где он жил. Он был стар и так иссох, что видны были все кости. По всей Индии шла его слава, и со всей Индии сходились люди поклониться великому йоге, изумиться его святости и поучиться у него мудрости.
Он жил в саду роз, который подарил ему раджа, и спал под мраморным портиком, вместо одежды нося только повязку из легкой шелковой материи.
Он питался тем, что приносили его ученики, приходя к нему для беседы.
А остальное время сидел неподвижно, как изваяние, поджав под себя ноги, положив иссохшие руки на острые колени, глядя в одну точку, повторяя про себя:
— Ом… Ом… Ом…
Наполняясь божеством, уносясь в неведомые миры и сливаясь разумом с Брамой. Он сидел так днями. Счастливый и покойный, как бог. Не думал, а знал.
Перед ним стала на колени Серасвати, молитвенно сложила руки и заглянула в глаза ему, словно в бездонную воду. И странное увидала она в его глазах.
Сначала он не видел ее, хотя смотрел на нее прямо, но потом что-то в них показалось.
Словно орел сорвался откуда-то издалека и летел на землю все ближе и ближе.
Старик улыбнулся ласковой улыбкой, какою взрослые улыбаются детям, и спросил:
— Какое воображаемое горе привело тебя ко мне, дочь моя? Вы все приходите ко мне, когда воображаете, что у вас есть горе.
— Если кости мои — воображение, тело — мечта, а вся жизнь — сон, — то и горе мое только воображаемое! — ответила Серасвати и рассказала мудрецу все о себе, что она вынесла и пережила.
Все грустнее и грустнее становилось лицо великого Просветленного йоги, и, наконец, он прослезился.
— Великой жалости достойны эти люди.
— Они?
— Неужто ж ты, просветленная знанием жизни, не видишь, что их должно сожалеть?
Вся справедливость, весь разум, сердце и душа возмутились в Серасвати при этих словах.
— Жалость к мучителям? Что ж оставишь ты на долю жертв?
— Жалость к палачам. Разве зрячий не жалеет слепого? Жалость вызывает твой отец. Покорность рабов и лесть приближенных сделали его таким, каким он был. Не он виноват в том, что считал себя выше всех людей. Его обманывали, и он поверил.
— А Рама?
— Какими силами одарила природа его бурную душу! Если бы он направил их на единое истинное познание, познание божества, он разверз бы для себя небо. Жалости достоин такой благодатный дождь, пролившийся над каменной пустыней. Отчего никто не указал ему единого правильного пути? Жалости, жалости достойно.
— Прекрасно, господин! Оправдай еще и жену его, Миначчи.
— Бедная женщина, для которой вселенная кончается за пределами ее постели. Такою сделали ее женщины, которые ее воспитывали.
— И раджапутов!
— Бедные люди, привыкшие видеть небо в улыбке раджи и вечную гибель в гневной складке его бровей.
— Оправдывай! Оправдывай и пастухов, надругавшихся не только над моим телом, но и над моей душой, — потому что то, что они делали, они называли любовью.
— Бедные, невежественные люди. Они виновны в своей грубости, как те камни, на которых они спят.
— Оправдай еще и предательство!
— О, голод, делающий кусок хлеба дороже всего на свете. О, нищета, делающая бога из серебряной или золотой монеты.
— Оправдывай кшатриа, которые надо мной издевались.
— Несчастные! Брама создал их людьми, а они сделались собаками, для которых преданность господину и послушание выше всего.
— Довольно же кощунств над страдающим человеком! От него еще требовать жалости! Скажи мне одно. Из слов твоих выходит, что все эти люди, которых я видела, раджи и простые судра, старики и дети, победители и несчастные, богачи и бедняки, — не виновны, потому что и не могли быть иными, чем они есть?
— Да. И потому они заслуживают сожаления.
— Благодарю тебя. Люди не могут быть иными, чем они есть. С меня довольно. Я знаю цену этому племени.
— Цена ему — жалость.
— Если бы евнух писал нашу священную поэму ‘Камасудра’, ‘Искусство любить’, — хороши были бы его советы! Вы, мудрые старцы, учите людей, как умирать, — и называете это ученьем: как жить. Вы говорите, что мудрость рождается с возрастом. Неправда. С возрастом умирает ваше тело. И ваша мудрость — мудрость погасших желаний, вялых сердец и дряблого тела. Есть две мудрости. Мудрость молодости и мудрость старости. Люди разделяются на эти два племени. Пусть правила для молодости создает молодость. И старость советует старости, как лучше пройти остаток жизни. Сытые пишут законы для голодных, и старики — для молодых. Это ли не безумие? И это безумие вы называете мудростью. Вы советуете другим не есть твердой пищи, когда у вас больше нет зубов. И когда к вам приходит несчастный, вы плачете об его притеснителях, а ему советуете жалость. Когда тигр бросается на человека, вы говорите: ‘Бедный тигр!’ — а человеку советуете не сопротивляться: ‘Тигру так хочется есть’. Это вы называете жалостью. И это люди называют мудростью!
Но, взглянув в глаза йоги, она увидела, что он не слушает ее. Снова словно бездонная вода были его устремленные в одну точку глаза.
А душа была далеко, сливаясь с Брамой. Он не думал, а знал.
В это время звон, удары небольшого колокола, призывавшие бога бросить взгляд на свой храм, коснулись слуха Серасвати.
Изумленная, она поднялась с колен.
Разве здесь еще молятся? Чего же, после всего, что было, здесь ждут от богов? Или за что их благодарят? Каких преступлений хотят сделать участником и какого бога? Какой жертвой хотят его подкупить, и какое дурное желание называют молитвой? Она с любопытством пошла на звук колокола. Колокол привел ее к той пещере, в которой она скрывалась с женщинами с ту страшную ночь.
У входа в пещеру стоял жрец с намазанными кровью губами, с проведенными кровью по щекам полосами, со страшным и отвратительным знаком, сделанным кровью на лбу.
— Что за божество спряталось в этой пещере? — спросила Серасвати. — И какое добро творит оно из этой щели?
Жрец с удивлением оглядел Серасвати.
— Ты спишь и бредишь? — спросил он. — Добро? Ты говоришь на непонятном нам языке и о вещах, которых я не видел. Здесь храм великой и страшной богини Кали, — и я ее жрец.
— Могу я войти?
— Войди, если не боишься.
— Я не боюсь! Увы! — мне нечего больше бояться. Все, что я могу еще потерять, это — жизнь. И ничего я не лишилась бы с такой охотой! — ответила Серасвати и, войдя вслед за жрецом в пещеру, задрожала.
В сумраке со стены пещеры на нее глядело огромное страшное лицо с намазанными кровью губами и глазами.
— Кто это? — в ужасе спросила Серасвати.
— Богиня Кали! — ответил жрец. И рассказал:
— Когда войска несчастного смертного, который называет себя раджей Рамой и считает могущественным, покинули Бенарес и устремились в Джейпур, я, жрец великого храма богини Кали в Бенаресе, последовал за ними, чтоб видеть зло и еще раз убедиться, что люди созданы для того, чтоб делать зло и погибать от зла. Я видел здесь всю ночь великое торжество богини Кали, а на следующий день здесь, в этой пещере, кшатриа нашли толпу уцелевших женщин, дрожавших и сбившихся в кучу, как стадо овец во время бури. Они надругались над ними и убили женщин.
— Так погибли те, кто меня выгнал из этой пещеры! — спокойно сказала Серасвати.
— И я пришел сюда, чтобы взглянуть на свершенное зло. И здесь, на стене пещеры, я увидел изображение лица богини Кали, и понял все. Она жила здесь давно, великая и страшная богиня. Она таилась здесь, как таится тигр, спрятавшись в кустах и выжидая добычи. Только я, видевший зло всюду, где оно есть, видящий зло в любви, потому что от любви родятся те, кто будет делать зло, и те, над кем будут делать зло, — только я, всюду видящий лик богини Кали, увидел лик ее среди камней пещеры. А там, а те его не видали. Они пировали, считали себя могущественными и чувствовали счастливыми, а здесь притаилась и ждала богиня Кали, — как на пиру среди цветов таится маленькая змейка и ужалит протянутую руку смеющегося человека, который считает себя счастливым.
— В то время, когда я, бродя по садам, ждала появления бога Вишну, здесь, в двух шагах от меня, таилась богиня Кали! — в ужасе прошептала Серасвати.
— Так таится она, так разлита во всем мире, единая, непобедимая владычица мира. Обвал утеса, который давит проходящего путника, поспешающего к своей жене, смерть ребенка на руках у матери, град, побивший в один миг все посевы, буря, налетающая в один миг и топящая корабль, разлив реки, уничтожающий целые деревни, — все это богиня Кали. Она наполняет ядом зубы кобры и яростью сердце тигра. От ее бешеной слюны, падающей на землю, вырастают ядовитые цветы. Когда боги говорят: ‘Да будет!’ — она отвечает: ‘Да исчезнет’. И мчится в радостной и страшной пляске, от которой дрожат небеса и земля. Уста ее пересыхают от пляски, и она требует, чтобы освежали кровью ее уста. Хочешь, я звоном призову ее сюда? Но ты дрожишь?
— Я дрожу, но дрожу, как дрожит любовница, среди ночи ждущая к себе любовника. Звони и призывай, я помогу твоим призывам.
И, упав на колени пред ликом богини Кали и смело, прямо глядя в ее полные крови глаза, под звон жреца, Серасвати начала свою молитву:
— Единая, непобедимая! Истинная мать всего, что существует! Тебя зову! Детскою радостью, лишенною смысла, кажется мне вечная радость богов. И только твоя пляска — истинная, радостная пляска победительницы. Что такое добро? Только тень твоя. Когда отвернешь ты лицо свое и мчишься, сея зло, вперед и вперед, там, откуда ты отвернулась, легкою тенью скользит добро. Но повернулась ты, и исчезла твоя тень. Я познала тебя и твои истины. Когда розги свистали надо мной, и вся площадь была полна моим позором, — это была ты. В поцелуях пастухов была ты. И еще тогда, когда тот, кто был мне милее всего мира, обнимал мой стан, у меня в сердце, полном счастья, просыпался непонятный страх. Я чувствовала твою близость, я предчувствовала тебя. Я верую в тебя, в твое могущество, в его несокрушимость. Одну тебя признаю владычицей мира. Я верую в тебя, потому что знаю свет. Я видела человека ребенком и стариком, женщиной, воином, раджей, богачом, нищим, таким, каким его создала природа, таким, каким его сделало общество людей, счастливым, несчастным, молящимся и повинующимся законам, в порыве страсти, гнева, ненависти, и проповедующим мудрость. И проклинаю его! Проклинаю его, когда он обнимает женщину, — за одно мгновение наслаждения, о которой потом он же будет думать с отвращением, он обрекает на жизнь, на неизвестность, на страдания, на смерть еще не существующих, которых он будет называть своими детьми. Проклинаю ребенка, из которого вырастает злодей и жертва, которого будут мучить и который будет мучить других. Проклинаю их семьи, законы и веру в богов. Все ложь. Все узаконенное преступление. Проклинаю богатство и бедность, счастье и горе, делающие их одинаково бесчувственными. Власть, которой они совершают преступления, и повиновение, которое позволяет преступлениям совершаться. Рожденье и смерть их да будут прокляты. Проклинаю их мудрость, советующую тиграм питаться цветами. Проклинаю и смеюсь над нею. Твоим смехом смеюся, богиня! Зло есть истина, и страданья — проповедь его. И тот, кто заставляет страдать, проповедует истину. Я знаю истину. Истина — это ты, зло, богиня зла, единая непобедимая владычица всего, что существует. Тебя зову и истинным знанием заклинаю тебя: явись! Явись!
Воем шакала раздалась молитва Серасвати, и вой шакала послышался в ответ ей.
Дрогнула земля — и в пещере явилась богиня Кали, черная, как смола, с красными от крови губами, с тысячами рук, которыми она грозила, потрясала окровавленными мечами, топорами, трезубцами.
В бешеной пляске неслась она, потрясая оружием, и пена падала из ее губ.
— Радуйся! — как шакал завыла она. — Это я! Я, разгадавшая ошибку Брамы, и одна из богов понявшая, зачем создан мир. Это я указала человеку камень на земле и сказала ему: ‘Убей’. Я, когда он ковал железо для серпа, шепнула ему, что из этого железа можно сделать оружие. Я несусь в бешеной пляске, в великой радости победительницы. Радуйся! В великой кузнице и тяжким молотом страданья выковано стальное сердце твое и на великом огне закалено. Как в зеркало, я гляжусь в душу твою и вижу в ней черты богини. Все меры человеческие превзошли страдания твои, все меры человеческие превзошла ненависть твоя, и знаешь ты то, чего не должен знать человек. Ибо знание — смерть. Не тем превзошли твоя страдания все положенные меры, что была ты принцессой и стала парией, бежала объятий рабыни и попала в объятья пастухов, что продажные женщины издевались над твоим позором, чистая, как горный родник! Нет, тем, что ждала ты явления изо всей природы светлого бога и увидела богиню Кали! Несись же в бешеной пляске моей. Я сделаю тебя своей божественной служанкой, богиней. Страшнейшей из подвластных мне богинь. Потому что всех их превосходишь ты в знании и ненависти к жизни. Богине Оспе есть храмы, тебе же никто не помыслит воздвигнуть храма, потому что ты будешь неумолима. Ты будешь сеять истину, потому что будешь сеять смерть, а не жизнь. Ты будешь учить истине, потому что при приближении твоем муж в ужасе убежит от жены своей и ребенок от своей матери. Ты никого не будешь щадить, ибо велика и божественна ненависть твоя. Мертвец и ребенок — это бывший и будущий преступник. Богач и нищий — это сытый и голодный шакалы. Злодей и тот, кто говорит о законе, — это голодный и прикрытый одеждой злодей. Весь мир — твоя жатва, луг, покрытый ядовитыми цветами. Несись же по ним в бешеной пляске!
И Серасвати с диким воем понеслась в бешеной пляске, измученная пляской, упала на пол, пропитанный кровью зарезанных женщин, несчастных и безжалостных, и поднялась с земли страшною и грозной богиней Чумой.
В ужасе бежало войско Рамы из города, где люди падали и умирали, словно в сражении с невидимым врагом.
А Чума неслась вместе с войском и плясала среди него, усыпая путь трупами, как не усыпал ни один завоеватель.
В ужасе бежал Рама из Джейпура в Бенарес, из Бенареса в Непал, бежал от войска, подданных, царедворцев, заперся в неприступной башне своего дворца и дрожал, чувствуя себя беззащитным за неприступными стенами, в комнате, увешанной оружием. И к нему вошла богиня Чума.
— Знаешь ли ты меня? — спросила она.
— Ты Чума? — в ужасе прошептал он.
— Так назвало меня несчастье. А прежде я звалась Серасвати.
И вид ее заставил его задрожать еще сильнее. Ее ужасное, покрытое кровавыми пятнами лицо вдруг превратилось на мгновение в лицо принцессы Серасвати, которая была прекрасна, как богиня, имя которой она носила.
— От тебя мне не ждать пощады!
— Я задушила твоих рабов, твое войско, твоих царедворцев, твое могущество, твой сон, и теперь пришла задушить тебя, Рама.
Рама заметался. И упал, призывая богиню Кали.
— Тебе нужны жертвы? Я принесу тебе такую, какой не приносил никогда и никто. Всех жителей Джейпура, Бенареса и Непала, оставшихся в живых, я истреблю, принесу в жертву тебе.
Даже сердце богини Кали смутилось:
— Неслыханная жертва!
Но Чума сказала со смехом:
— Я принесу тебе в жертву Непал, Бенарес, Джейпур и его самого!
И задушила Раму под хохот богини.
И понеслась в бешеной пляске чрез Непал, чрез Бенарес, чрез Джейпур по всему миру. Так из страданий родилось великое зло. Ибо ничто не родится из страданий, кроме зла.

Мудрец
(Эллинская сказка)

Беотиец Акселос, эллин родом и варвар душой, был по делам в Афинах. Осмотрел Акрополь.
— Акрополь как Акрополь! Стоит высоко.
Был в театре Диониса.
— Театр хороший. Отделан белым мрамором.
Слушал лучших ораторов на агора:
— Говорят много.
И захотел побеседовать с Сократом.
— Быть в Афинах и не поговорить с Сократом! На что же тогда человеку дан язык?
Прохожий афинянин указал ему под портиком Академии задумчиво гулявшего небольшого человека с невзрачным лицом:
— Это Сократ.
‘Такой великий муж мог бы быть повыше ростом и повиднее.
Впрочем, мудрецы об этом не заботятся!’ — подумал беотиец. Он пошел навстречу Сократу и глубоко ему поклонился.
Сократ учтиво ответил на поклон и прошел мимо.
Беотиец опять забежал вперед и поклонился.
Сократ улыбнулся, поклонился и продолжал прогулку.
Тогда беотиец снова забежал вперед и сказал:
— Привет тебе, мудрейший из смертных!
Сократ остановился, засмеялся глазами и сказал:
— Видел ли ты всех людей на свете?
— Н-нет!
— Раз ты их не видел, ты не мог и говорить со всеми людьми на свете. Не так ли?
— Совершенно верно.
— Почему же, в таком случае, ты знаешь, что я умнее всех людей на свете? Не осторожней ли было бы, с твоей стороны, сказать: ‘Мне кажется, что ты мудрейший из людей?’
— Да, пожалуй, так было бы благоразумнее.
— Но раз ты не знаешь, насколько умны другие люди на свете, такое мнение твое ни на чем не основано. Не так ли?
— Выходит, что так.
— Уверяют в чем-нибудь, не имея на то никаких оснований, или плуты, или глупцы. Не правда ли?
— Д-да!
— Хотел ли ты обмануть меня, говоря, что я мудрейший из людей?
— Значит, ты не плут. Кто же ты в таком случае? Реши сам!
‘Однако!’ — подумал беотиец и сказал:
— Что ж мне было делать, когда ты ничего не говоришь! На что роза, если она не пахнет, и мудрец, если он не говорит?
Сократ улыбнулся.
— Прекрасно. Скажи: свойственно ли коню ржать?
— Я думаю!
— А быку мычать?
— И еще как!
— Барану блеять?
— Ну, еще бы!
— Что же, конь беспрерывно ржет?
— Зачем же!
— И бык не мычит беспрерывно?
— Конечно, нет!
— Но, может быть, беспрерывно блеет хоть баран?
— Тоже нет!
— Видал ли ты, чтоб конь заржал при виде коровы?
— Не бывает.
— Или бык замычал при виде овцы, или баран заблеял при виде лошади?
— Нет, нет и нет! — весело отвечал беотиец.
— Не ржет ли конь при виде лошади?
— Разумеется.
— А бык при виде коровы?
— Это всякому известно.
— А баран не начинает ли блеять тогда, когда увидит овцу?
— Верно.
— Одним словом, мы можем сказать, что конь ржет, бык мычит и баран блеет только тогда, когда видит себе подобных?
— Почему ж не сказать? Можно сказать!
— И из того, что правилу этому одинаково подчиняются и конь, и бык, и баран, не должны ли мы заключить, что это закон природы?
— По-моему, должны.
— Скажи, мудрец станет ли идти против законов природы?
— Не думаю!
— И отлично делаешь. Теперь ответь мне на один вопрос.
— Хоть на тысячу тысяч!
— Не думаешь ли ты, что мудрецу так же свойственно говорить мудрые вещи, как коню ржать, быку мычать и барану блеять?
— Я так и думаю.
— Прекрасно! Если конь ржет, бык мычит, а баран блеет только при встрече с себе подобными, то, значит, и мудрец должен говорить только с подобными себе. Какое же основание, друг, я имел заговорить с тобою?
И посмотрев на него с любовью, Сократ пошел дальше.
— Пусть меня разорвет Цербер! — воскликнул Акселос.
— Чтобы человека два раза подряд заставили самого себя назвать дураком! Это может случиться только с беотийцем, да и то в Афинах!
Через мгновение он, однако, подумал:
‘А мудрость, оказывается, вовсе не такая трудная вещь!’
И чтоб развлечься после неприятного разговора, пошел к гетерам.
Гетера Хризис лежала на окне своего дома, с накрашенным лицом, — чего требовало ее занятие, — и одетая в роскошные одежды, чего ее занятие не требовало вовсе.
— Иди смелее, красавец! — крикнула она Акселосу, когда тот остановился у ее порога.
Беотиец хитро улыбнулся.
— За что тебе платят деньги? — спросил он.
Гетера из окна оглядела его с удивлением с ног до головы.
— За то, что я женщина!
— Но не всем же женщинам платят деньги. Ты должна отвечать: за то, что я красива.
— Ну, за то, что я красива!
— Итак, в любви платят за красоту?
— Платят и за красоту…
— Стой, стой! Не отвлекайся! Иначе ничего не выйдет. Ты согласна: за красоту?
— Пусть будет по-твоему.
— Ты зовешь меня для любви?
— За чем же другим будет звать к себе гетера?
— Отвечай: да или нет?
— Да, да, да!
— И так как ты сама назвала меня красавцем, а в любви платят за красоту, то, значит, ты зовешь меня за тем, чтобы платить мне деньги!
Гетера расхохоталась так, что чуть не упала из окна. Беотиец глядел на нее, счастливо улыбаясь.
— Ну, вот, видишь теперь сама, что ты или мошенница, или дура!
— Что? Гетера вскочила.
— В Афинах оскорбляют женщину? И какую женщину?! Которая никому не доставила ничего, кроме удовольствия?! Слуги! Возьмите этого чужестранца, этого варвара, и киньте его куда-нибудь подальше от моего дома.
Два раба, нубийцы, с мускулами, которые, как толстые змеи, перевились у них на руках, схватили беотийца, отнесли на ближайший перекресток и кинули, как юноши кидают копье.
— Однако философия до добра не доводит! — подумал Акселос, поднимаясь и потирая локти, колени и лицо. И грустный пошел домой.
На следующий день он услышал на площади, что Сократ арестован, ночью его судили и присудили к смерти.
— Все за его философию!
— Однако я еще дешево отделался! — подумал беотиец, вспоминая о вчерашнем происшествии с гетерой.
И поспешил уехать в Фивы из города, где делаются такие странные вещи.
Друзья-фивяне собрались к нему в дом послушать чудес про Афины.
Он рассказывал им про величие Акрополя, мудрость ораторов и любезность афинских гетер.
— Но успел ли ты увидеть Сократа?
Акселос сделал печальное лицо.
— Друзья мои! Сократ беседовал со мною с последним перед тем, как его взяли, и прежде, чем умереть, пожелал научить меня своей мудрости!
Все глядели на него с благоговением.
— Ученик Сократа!
— Не знаю, как для кого, — но должен вам сказать, что мне это было совсем нетрудно. Я сразу понял все.
— Сократ знал, кого избрать!
— Акселос! — стали его просить со всех сторон с горящими глазами. — Передай и нам мудрость Сократа! Поговори, как Сократ!
Акселос поднял палец:
— Т-с! Друзья мои! Вы знаете, что сталось с Сократом? Вы хотели бы и для меня того же?
И все в ужасе переглянулись:
— Он, воистину, мудр!
С тех пор Акселос говорил только самые обыкновенные вещи, но все смотрели на него с благоговением.
— Если бы он захотел заговорить, как Сократ!
Но Эллада не для Сократов!
Слава о молчащем мудреце скоро распространилась по Фивам, по всей Беотни и по всей Греции. Отовсюду приезжали люди взглянуть на великого молчащего фиванского мудреца.
Он молчал, глядя с улыбкой на посетителей, и самым настойчивым, молившим его о слове, хоть об одном только слове мудрости, говорил только:
— Вспомните участь Сократа!
Создалось обыкновение. Всякий, кто где-нибудь слышал что-нибудь умное, думал: ‘Это сказал, наверное, Акселос’.
И вскоре Греция была полна изречениями молчащего мудреца.
Их собирали и переписывали и задорого продавали:
— Изречения фиванского мудреца.
Фивы им гордились. И когда, спокойно достигнув глубокой старости, он умер, на его мавзолее написали:
Акселос, великий мудрец, ученик Сократа.
По этой эпитафии он попал в Элизий.
Сам Минос, почтительно поднявшись, указал дорогу туда его тени.
Там, в аллее из мирт, освещенной бледным, словно лунным, светом, тень беотийца Акселоса увидела среди бродивших по две, по три тени одинокую тень маленького, невзрачного человека.
— Привет тому, кто был Сократом! — сказал Акселос.
— Привет и тебе, судя по месту, где ты находишься, тень мудреца! — ответил Сократ. — Голос твой напоминает мне землю, и мне кажется, что я встречался с тобою в Афинах.
— Ну, как же! Ты встретился со мной под портиком Академии. В тот самый день, когда тебя взяли по приказанию архонтов. Помнишь?
Тень Сократа слабо улыбнулась, как улыбаются тени.
— Я помню и то, и другое. Но как же попала ты сюда, заблудившаяся тень?
— По надгробной эпитафии мудреца.
— Как называется тот счастливый город, который считал тебя мудрецом?
— Фивы.
— Но что ж ты говорил, что тебя считали мудрецом?
— Я молчал.
— Всю жизнь?
— Всю жизнь.
— Тогда понятно все! — сказала тень Сократа. — И дурак мудр, когда он молчит. Ты мудрый дурак!
И тень Акселоса гуляла по миртовым полям Элизия с полным правом.

Вдова из Эфеса
(Сказка Петрония)

В городе Эфесе жила женщина такой красоты, что женщины говорили при встрече с ней:
— Да будет благословенна твоя мать, которая родила тебя такой прекрасной!
А мужчины богохульствовали:
— Что дремлешь ты там. Юпитер, около своей Юноны! Вот когда, вот когда тебе следовало бы превратиться в быка и украсить лоб грозными рогами, или принять вид белоснежного лебедя, или, — что, может быть, действительнее всего в мире, — осыпать золотым дождем эту новую Данаю.
Поднимем наш кубок в память Париса! Счастье, что не было на склоне горы Иды этой женщины из Эфеса, — тогда бы Парис имел против себя не двух, а трех богинь!
Она была замужем за знатным человеком, который скоро умер и оставил ее молодою вдовой. Она слышать не хотела об утешении.
Распустила по мраморным плечам свои светлые, — не крашеные, друзья, а настоящие светлые! — волосы и, раскрыв свою божественную грудь, царапала ее, словно грудь соперницы, борясь со своей красотой, как со врагом. Это было достойно слез. И Эфес плакал. Прекрасная вдова объявила:
— Заприте меня в той пещере, где вы похороните моего мужа, — и пусть я там умру от голода и горя.
И так как воля ее была непреклонна, то ее допустили в пещеру, где положили набальзамированное тело ее мужа, оставили ей только светильник и запас масла, чтобы она могла, оплакивая, видеть черты дорогого покойника, и завалили вход в пещеру большим камнем.
Никогда еще Афродите, матери любви, не приносилось столь огромной жертвы. Это были двойные похороны, друзья.
В то время, как трубы раздирали своим ревом воздух, возвещая смерть старика, флейты нежно оплакивали молодую жизнь. И все ушли.
Вдова осталась вдвоем с трупом.
Случилось, что через несколько дней невдалеке от той пещеры, где был похоронен столь счастливый муж столь несчастной вдовы, распяли на крестах пять рабов.
И, по обычаю, поставили легионера стеречь, чтобы ночью родственники не пришли, не сняли с крестов распятых и не оказали погребением почестей тем, кто обречен на бесчестную смерть.
Ночью, стоя на страже, легионер увидел полоску света между камнями. Что бы это могло быть?
Он отвалил камень, вошел в пещеру и увидел вдову, распростертую на трупе мужа, при свете погребального светильника. Пораженный легионер воскликнул:
— Два трупа!
Вдова, подняв свое заплаканное лицо, ответила:
— Нет, воин! Пока один. Но скоро ты увидишь два.
Легионер сказал:
— Тогда я подожду, чтобы воздать тебе погребальные почести.
Он вернулся к крестам, где оставил свой запас пищи, принес его в пещеру и стал разогревать котелок с похлебкой из рыбы с маслом и вином.
Кушанье, как говорят, впервые изготовленное Афродитою в Галлии.
Красота умирающей так же поразила легионера, как ее бледность, и он сказал:
— Ешь, госпожа!
Вдова твердо ответила:
— Нет!
Но запах рыбы и вина был убедительнее простых слов простого легионера.
Нет ничего нестерпимее, чем, умирая от голода, видеть, как ест другой.
На этом основана ненависть бедных к богатым. Увидав, как легионер жадно ест похлебку, вдова с отвращением, но сказала:
— Дай и мне.
И, раз начавши есть, оторваться не могла. И поела досыта.
Сердце человеческое не живет без желаний. Так цветок всегда привлекает к себе пчел.
И когда, насыщенное, умирает одно желанье, — на смену ему родится другое.
На полный желудок сильнее бьется сердце. И легионер, который был красив хотя бы и не для простого легионера, сказал, как только мог нежнее:
— Госпожа! Твоя печаль имеет своим источником, конечно, благочестие?
— И покорность воле богов, отнявших у меня с супругом и самую жизнь! — ответила вдова.
— Тем страннее мне видеть благочестие, соединенное с нечестием!
Вдова испуганно воскликнула:
— В чем же ты видишь нечестие, воин?
И легионер продолжал:
— Ответь мне на один вопрос. Не есть ли красота такой же дар богов, как свет солнца? Разве солнце не светит так же всем, ходящим по земле, как красотой любуются все, кто ее видит?
— Ты прав, что это такой же дар богов. Мысль твоя благочестива! — подумав, согласилась вдова.
— Итак, красота есть солнечный свет, ходящий по земле. Прекрасно, госпожа. Что же, ты считаешь себя мудрее богов или хочешь быть могущественнее их? Как? Ты даешь трупу то, в чем отказали ему сами бессмертные боги? Если солнечный свет не проникает в могилы, зачем же здесь красота? И нуждается ли в ней труп? Думаешь ли ты этим оживить его? Или соединиться с мертвым по смерти? Разве в одних и тех же рощах в одних и тех же долинах Элизия бродят тени тех, кто умер просто от болезни, и тех, кто умер от любви? Если ты хочешь соединиться с супругом по смерти, подожди, когда ты умрешь, как и он, от болезни. И не умирай от любви! Чтобы не быть разлученной с ним навеки. А пока ты живешь, повинуйся богам: свети живым, а не мертвым!
Быть может, тут случилось то же, что и с похлебкой из рыбы и вина.
Мужественная красота легионера, быть может, оказалась еще сильнее его хитрых слов.
Но только вдова, как плакучая ива склоняется к бегущему и волнующемуся ручью, склонилась на грудь легионера, волнуемую страстью, и прошептала:
— Боги говорят твоими устами.
Так провели они ночь, и факелом Гимена был погребальный светильник, и мертвец был слеп, как Купидон. Наутро, выйдя из пещеры, легионер закричал от ужаса. Ночью, как шакалы подкрадываются к падали, к кресту одного из распятых рабов подкрались его родственники и украли труп, чтобы предать погребению. В ужасе вернулся легионер к своей возлюбленной. Вынул меч и сказал:
— Воздай и мне погребальные почести, хотя бы такие же кратковременные, как ему! Ты будешь оплакивать здесь двоих!
И, смерть предпочитая бесчестью, он острием меча нащупал, где сердце, чтобы умереть от своей руки, а не быть распятым на кресте украденного раба. Но женщина схватила его за руку.
— Остановись, несчастный! Конец наших дней принадлежит богам так же, как начало! Зачем? Мы повесим на кресте его. Ему не все ли равно?
И они распяли на кресте тело покойного знатного человека. И все обошлось благополучно. Так на могилах вырастают цветы.

Человеческая память
(Сказка Шахеразады)

… и когда наступила сто двадцать седьмая ночь, Шахеразада сказала:
— Вот что случилось, султан, — один аллах султан! — когда-то в городе Дамаске.
В Дамаске жил купец, по имени Гассан. Он был и богат, и умен, и честен, — что случается нечасто. И Гассана знал весь город.
Он был молод, но уже вдовец. Его супруга умерла, не оставив ему воспоминаний — детей. И он легко согласился на уговор своих родственников — жениться во второй раз.
Его сестры выбрали ему молодую девушку, — прекрасную, как прекрасна бывает луна на свой четырнадцатый день.
Был устроен свадебный пир, роскошный, потому что Гассан был несметно богат, — и когда настал час брачных утех, родственницы жениха отвели невесту в опочивальню, раздели и со смехом и шутками положили на постель, задернув ложе тончайшей шелковой занавеской, какие умеют делать только в Китае.
С весельем вернулись женщины на пир и объявили, что, при добром желании, для удовольствия нет больше никаких препятствий.
И новобрачный пошел в опочивальню.
Его сопровождали родные и друзья, как это бывает всегда на свадьбах и похоронах. Сопровождали женщины, которые любят брачные ночи, потому что это пробуждает в них прекрасные воспоминания, и девушки, в которых это рождает восхитительные надежды. Впереди шли веселые музыканты.
Гассан шел медленно, соблюдая свое достоинство, — чтобы кто-нибудь не подумал, что он, забыв уважение к приличиям, бежит навстречу удовольствиям.
Медленно вошел в опочивальню Гассан и, как подобает уважаемому человеку, сел против постели на расшитые золотом подушки, чтобы еще раз показать, что он совсем не торопится.
Как не торопится человек, который приобрел сад, сорвать в нем все цветы.
Мужчины и женщины, стоявшие направо и налево от Гассана, осыпали его шутливыми пожеланиями, молодежь состязалась в остроумии, старики и старухи — в вольности шуток.
Но вот смолкло тихое пение флейт музыкантов, игравших за дверями. Настал миг всем удалиться.
Гассан поднялся с шитых золотом подушек, чтобы поблагодарить гостей. И в это время, султан… В это время с него упали шаровары.
И, в распахнутом халате, Гассан явился пред гостями в том виде, в каком вы, мужчины, с некоторым конфузом предстаете даже перед банщиками, ничего не видящими для себя оскорбительного в голых мужчинах, потому что они не видели иных.
Женщины начали громко и оживленно говорить между собой, чтобы сделать вид, будто они ничего не заметили.
Мужчины в смущении стали задавать друг другу самые неподходящие вопросы:
— Почем теперь шерсть?
— Какая цена на фисташки?
— Безопасна ли дорога в Багдад?
Молодая, которой сквозь прозрачную занавеску было видно все, что происходит в освещенной комнате, и которой не было видно никому, не могла удержаться от взрыва смеха и начала звенеть браслетами, чтобы заглушить свой хохот. У Гассана покраснели даже ноги.
Он поднял шаровары и, поддерживая их руками, выбежал из спальни и из дома.
Его охватил такой стыд, что он, не рассуждая, вскочил на первого, стоявшего во дворе коня, принадлежавшего кому-то из гостей, ударил его пятками под бока и, колотя кулаками по шее, вылетел на улицу.
Не привыкший к ударам конь летел, как птица, как вихрь. Так семь дней и столько же ночей скакал Гассан, едва останавливаясь на несколько часов, чтобы дать передохнуть измученному коню.
Стыд хлестал Гассана, Гассан хлестал коня. И через семь дней Гассан приехал в чужую, незнакомую страну, в большой город. У Гассана не было денег, — потому что, — ты понимаешь, султан, — никто не берет с собой денег, идя в опочивальню своей жены.
Гассан продал роскошный халат, который было на нем, и проклятые шаровары — причину его несчастья — купил себе скромное платье, но с более крепкими завязками. Продал измученного коня, богатое седло и уздечку.
И на вырученные деньги купил фисташек в сахаре, шербета, орехов в меду, и пошел по улицам незнакомого города, крича:
— Женские утехи! Женские утехи!
Гассан был молод и очень красив, — и во все гаремы звали молодого и красивого торговца, находя, что у Гассана особенно вкусны орехи и особенно ароматен шербет.
Быстро и по хорошим ценам распродав свой товар, Гассан открыл на базаре маленькую лавочку серебряных вещиц, — и, с прибылью распродав серебряные вещи, открыл большую лавку золотых.
Через год Гассан торговал уже драгоценными камнями. А через два он был самым богатым купцом в городе. Люди уважали его за богатство и любили за честность и ум. Девушки жалели, что он не хочет жениться, а женщины этому радовались.
Слух о достоинствах Гассана дошел до местного эмира. Эмир захотел увидеть Гассана и, придя в восторг от его ума, сделал Гассана своим другом.
Когда вскоре умер престарелый великий визирь, эмир возвел своего друга Гассана в звание великого визиря.
И умный, честный Гассан издал много мудрых законов, осчастливив страну, жители призывали на голову визиря благословения аллаха, — аллаху слава и молитвы! — и слава Гассана распространилась по земле, как масло растекается по воде, и дошла до самых отдаленных стран. Эмир не однажды говорил Гассану:
— Среди моих невольниц есть столь же прекрасные, сколь искусные в музыке, пении и танцах, — способные развеселить жизнь человека. И спальни которых были для меня так же священны, как спальни моих дочерей. Выбери себе одну из них — и будь мне сыном.
Но Гассан каждый раз целовал землю у ног эмира и отвечал:
— Говори мне об этом, повелитель, только тогда, когда ты хочешь услышать из уст моих: нет.
Эмир отвечал:
— Аллах один повелитель!
И не расспрашивал дальше, умея уважать молчание так же, как мудрые слова. Так прошло десять лет.
И не было в течение этих счастливых десяти лет ни одного дня, чтобы Гассан не вспоминал о своем Дамаске.
И когда исполнилось десять лет, тоска по городе, где он родился, так охватила душу Гассана, что однажды ночью, не говоря никому ни слова, Гассан покинул дворец своего покровителя. Не желая, чтобы его сочли корыстным или неблагодарным, взял с собой золота, только чтоб хватило на дорогу, и пешком ушел в Дамаск.
Долго шел он, слабело тело, и выше уносилась душа. Когда утром, с вершины холма Гассан увидел в лучах солнца родной город, — Гассан не мог удержаться и залился слезами.
Словно приближаясь к Каабе, ступал он по священной земле родины.
Словно по Мекке, шел по улицам Дамаска. И услышал разговор.
Сидя у дверей своего дома, женщина, — да не оскорбится твой слух, султан, — искала насекомых в голове своей дочери, которой на вид было лет десять. Девочка сказала:
— Я давно хотела спросить у тебя: когда я родилась, и сколько мне лет? Мать отвечала:
— Тебе — десять лет. Ты родилась в тот самый год, когда с Гассана свалились шаровары.
Услышав это, Гассан в ужасе схватился за голову.
— Как?! Они с этого ведут свое летосчисление?!
Гассану показалось, что минареты покачнулись и дома поплыли у него перед глазами.
— Вы можете достигнуть вершин могущества и славы. Все потеряв, снова стать первым богачом! Сделаться великим визирем огромнейшего государства! Осчастливить миллионы людей. Быть мудрым! И при вашем имени будут вспоминать только то, что у вас когда-то свалились шаровары! И всякая дрянь будет рассказывать об этом своей покрытой коростою девчонке!
Гассан повернулся и ушел из Дамаска, чтоб больше никогда не возвращаться.
Вот та частица истины о людях, которая известна мне, султан. А все знает один аллах!
И Шахеразада смолкла, потому что небо становилось розовым, и наступал день.

Зеленая птица
(Персидская сказка)

Великий визирь Мугабедзин созвал своих визирей и сказал:
— Чем больше я смотрю на наше управление, — тем больше вижу нашу глупость.
Все остолбенели. Но никто не посмел возражать.
— Чем мы занимаемся? — продолжал великий визирь. — Мы караем злодеяния. Что может быть глупее этого?
Все изумились, но возражать никто не посмел.
— Когда выпалывают огород, дурные травы выпалывают вместе с корнем. Мы же только подстригаем дурную траву, когда ее видим, — от этого дурная трава только разрастается еще гуще. Мы имеем дело с деяниями. А где корень деяний? В мыслях. И мы должны знать мысли, чтобы предупреждать дурные деяния. Только зная мысли, мы и будем знать, кто хороший человек, кто дурной. От кого чего можно ждать. Только тогда и будет наказан порок и награждена добродетель. А пока мы только подстригаем траву, а корни остаются целы, отчего трава только разрастается гуще. Визири с отчаянием переглянулись.
— Но мысль спрятана в голове! — сказал один из них, похрабрее. — А голова — это такая костяная коробка, что, когда разобьешь ее, улетает и мысль.
— Но мысль такая непоседа, что сам аллах создал для нее выход — рот! — возразил великий визирь. — Не может быть, чтобы человек, имея мысль, кому-нибудь ее не высказал. Мы должны знать самые сокровенные мысли людей, — такие, которые они высказывают только самым близким, когда не опасаются быть подслушанными.
Визири в один голос радостно воскликнули:
— Надо увеличить число соглядатаев!
Великий визирь только усмехнулся:
— Один человек имеет состояние, другой работает. Но вот человек: и капитала у него нет, и ничего не делает, — а ест, как пошли аллах всякому! Всякий сразу догадается: это — соглядатай. И начнет остерегаться. Соглядатаев у нас и так много, да толку нет. Увеличивать их число — значит, разорять казначейство — и только!
Визири стали в тупик.
— Даю вам неделю времени! — сказал им Мугабедзин. — Или через неделю вы придете и скажете мне, как читать чужие мысли, или можете убираться! Помните, что дело идет о ваших местах! Идите!
Прошло шесть дней.
Визири при встрече друг с другом только разводили руками.
— Выдумал?
— Лучше соглядатаев ничего не мог выдумать! А ты?
— Лучше соглядатаев ничего на свете быть не может!..
Жил при дворе великого визиря некто Абл-Эддин, молодой человек, шутник и пересмешник. Делать он ничего не делал. То есть, ничего путного.
Выдумывал разные шутки над почтенными людьми. Но так как шутки его нравились высшим, а шутил он над низшими, то все Абл-Эддину сходило с рук. К нему и обратились визири.
— Вместо того, чтобы выдумывать глупости, выдумай что-нибудь умное!
Абл-Эддин сказал:
— Это будет потруднее.
И назначил такую цену, что визири сразу сказали:
— Да, это человек неглупый!
Сложились, отсчитали ему деньги, и Абл-Эддин сказал им:
— Вы будете спасены. А как, — не все ли вам равно? Не все ли равно утопающему, как его вытащат: за волосы или за ногу.
Абл-Эддин пошел к великому визирю и сказал:
— Разрешить заданную тобой задачу могу я.
Мугабедзин спросил его:
— Как?
— Когда ты требуешь от садовника персиков, — ты, ведь, не спрашиваешь его: как он их вырастит? Он положит под дерево навоза, а от этого будут сладкие персики. Так и государственное дело. Зачем тебе вперед знать, — как я это сделаю. Мне работа — тебе плоды.
Мугабедзин спросил:
— А что тебе для этого нужно?
Абл-Эддин ответил:
— Одно. Какую бы я глупость ни выдумал, ты должен на нее согласиться. Хотя бы тебя брал страх, что нас с тобой обоих за это посадят к сумасшедшим.
Мугабедзин возразил:
— Я-то, положим, останусь на своем месте, а вот тебя посадят на кол!
Абл-Эддин согласился:
— Будь по-твоему. Еще одно условие. Ячмень сеют с осени, а собирают летом. Ты дашь мне срок от полнолунья. В это полнолунье я посею, — в то полнолунье — жни.
Мугабедзин сказал:
— Хорошо. Но помни, что дело идет о твоей голове.
Абл-Эддин только засмеялся:
— Человека сажают на кол, а говорят, что речь идет о голове.
И подал великому визирю к подписи готовую бумагу. Великий визирь только за голову схватился, прочитав ее:
— Тебе, вижу, страшно хочется сесть на кол!
Но, верный данному обещанию, бумагу подписал. Только визирю, управляющему правосудием, дал приказ:
— Заостри для этого молодца кол понадежнее.
На следующий день глашатаи по всем улицам и площадям Тегерана возглашали, при звуках труб и барабанном бое:
‘Жители Тегерана! Веселитесь!
Наш премудрый повелитель, властитель властителей, обладающий мужеством льва и светлый, как солнце, отдал, как вам известно, управление всеми вами заботливому Мугабедзину, да продлит аллах его дни без конца.
Мугабедзин сим объявляет. Дабы жизнь каждого перса текла в приятности и удовольствии, — да заведет себе каждый в доме попугая. Эта птица, одинаково занятная как для взрослых, так и для детей, служит истинным украшением дома. Богатейшие индийские раджи имеют сих птиц для утешения в своих дворцах. Пусть дом каждого перса украсится так же, как дом богатейшего индийского раджи. Мало того! Каждый перс должен помнить, что знаменитый ‘павлиний трон’ властителя властителей, отнятый его предками в победоносной войне у Великого Могола, украшен сделанным из одного, цельного, неслыханной величины изумруда — попугаем. Так что, при виде сей изумрудного цвета птицы, каждый будет невольно вспоминать о павлинном троне и восседающем на нем властелине властелинов. Заботу о снабжении попугаями всех добрых персов заботливый Мугабедзин передал Абл-Эддину, у которого персы и могут приобретать попугаев по установленной цене. Приказ этот исполнить до наступления ближайшего новолуния.
Жители Тегерана! Веселитесь!’
Жители Тегерана дались диву. Визири втихомолку спорили между собой: — Кто больше сошел с ума? — Абл-Эддин, написав такую бумагу? — Или Мугабедзин, который ее подписал? Абл-Эддин выписал из Индии огромный транспорт попугаев и, так как он продавал их вдвое дороже, чем покупал, то нажил хорошие деньги.
Попугаи сидели на жердочках во всех домах. Визирь, управляющий правосудием, заострил кол и заботливо обил его жестью. Абл-Эддин ходил веселый.
Но вот прошел срок от полнолуния до полнолуния. Над Тегераном взошла полная, сверкающая луна. Великий визирь позвал к себе Абл-Эддина и сказал:
— Ну, мой друг, пора садиться на кол!
— Смотри, не посади меня куда-нибудь попочетнее! — ответил Абл-Эддин. — Жатва готова, иди и жни! Отправляйся и читай мысли!
И с величайшей пышностью, верхом на белом арабском коне, при свете факелов, в сопровождении Абл-Эддина и всех визирей, Мугабедзин отправился в Тегеран.
— Куда тебе угодно заехать? — спросил Абл-Эддин.
— Хоть вот в этот дом! — указал великий визирь.
Хозяин остолбенел, увидев таких великолепных гостей.
Великий визирь ласково кивнул ему головой. А Абл-Эддин сказал:
— Веселись, добрый человек! Наш заботливый великий визирь заехал узнать, как ты поживаешь, весело ли, доставляет ли тебе удовольствие зеленая птица?
Хозяин поклонился в ноги и ответил:
— С тех пор, как премудрый господин приказал нам завести зеленую птицу, — веселье не покидает нашего дома. Я, моя жена, мои дети, все знакомые не нарадуются на птицу! Хвала великому визирю, внесшему радость в наш дом!
— Прекрасно! Прекрасно! — сказал Абл-Эддин. — Принеси и покажи нам твою птицу.
Хозяин принес клетку с попугаем и поставил перед великим визирем. Абл-Эддин достал из кармана фисташек и начал пересыпать их с руки на руку. Завидев фисташки, попугай потянулся, нагнулся боком, посмотрел одним глазом. И вдруг крикнул:
— Дурак великий визирь! Вот, дурак великий визирь! Вот дурак! Вот дурак!
Великий визирь вскочил, как ужаленный:
— Ах, подлая птица!
И вне себя от ярости, обратился к Абл-Эддину:
— Кол! На кол этого негодяя! Выдумал как меня осрамить?!
Но Абл-Эддин спокойно поклонился и сказал:
— Птица не от себя это выдумала! Значит, она часто это слышит в этом доме! Вот что говорит хозяин, когда уверен, что его никто чужой не подслушивает! В лицо он тебя хвалит мудрым, а за глаза…
А птица, глядя на фисташки, продолжала орать:
— Великий визирь дурак! Абл-Эддин — вор! Вор Абл-Эддин!
— Ты слышишь, — сказал Абл-Эддин, — сокровенные мысли хозяина!
Великий визирь обратился к хозяину:
— Правда?
Тот стоял бледный, словно уж умер.
А попугай продолжал кричать:
— Великий визирь дурак!
— Да уймите же проклятую птицу! — крикнул Мугабедзин.
Абл-Эддин свернул попугаю шею.
— А хозяина на кол!
И великий визирь обратился к Абл-Эддину:
— Садись на моего коня! Садись, тебе говорят! А я поведу его под уздцы. Чтобы знали все, как я умею казнить за дурные мысли и ценить мудрые!
С этих пор, по словам Мугабедзина, он:
— Читал в чужих головах лучше, чем в своей собственной.
Лишь только его подозрение падало на какого-нибудь перса, он требовал:
— Его попугая.
Перед попугаем клали фисташки, и попугай, глядя на них одним глазом, рассказывал все, что было на душе у хозяина. Что чаще всего слышалось в задушевных беседах. Ругал великого визиря, ругательски ругал Абл-Эддина. Визирь, управляющий правосудием, не успевал обтесывать колы. Мугабедзин так полол огород, что скоро в нем не осталось бы и капусты.
Тогда знатнейшие и богатейшие люди Тегерана явились к Абл-Эддину, поклонились ему и сказали:
— Ты выдумал птицу. Ты выдумай на нее и кошку. Что нам делать?
Абл-Эддин усмехнулся и сказал:
— Дуракам помогать трудно. Но если вы наутро выдумаете что-нибудь умное, и я для вас что-нибудь придумаю.
Когда наутро Абл-Эддин вышел в свою приемную, — весь пол ее был выстлан червонцами, а купцы стояли в приемной и кланялись.
— Это неглупо! — сказал Абл-Эддин. — Удивляюсь, как вам не пришла в голову такая простая мысль: передушите своих попугаев и купите у меня новых. Да и выучите их говорить: ‘Да здравствует великий визирь! Абл-Эддин благодетель персидского народа!’ Только и всего.
Персы, вздохнувши, посмотрели на свои червонцы и ушли. Между тем зависть и злоба делали свое дело. Соглядатаи, — а их в Тегеране было множество, — были распущены Мугабедзином.
— Зачем мне кормить соглядатаев, — когда тегеранцы сами кормят соглядатаев, состоящих при них! — смеялся великий визирь.
Соглядатаи остались без куска хлеба и распускали про Абл-Эддина дурные слухи. Слухи эти достигали Мугабедзина.
— Весь Тегеран проклинает Абл-Эддина, а за него и великого визиря. ‘Нам и самим есть нечего, — говорят тегеранцы, — а тут еще птиц корми!’
Слухи эти упали на хорошую почву. Государственный человек — кушанью подобен. Пока мы голодны, кушанье пахнет хорошо. Когда поедим, и смотреть противно. То же и государственный человек.
Государственный человек, который уж сделал свое дело, всегда в тягость.
Мугабедзин стал уже тяготиться Абл-Эддином:
— Не слишком ли я уж осыпал почестями этого выскочку? Не слишком ли уж он возгордился? Такую простую вещь я придумал бы и сам. Дело нехитрое!
Слухи о ропоте в народе пришли во время. Мугабедзин призвал к себе Абл-Эддина и сказал:
— Ты оказал мне дурную услугу. Я думал, ты сделаешь что-нибудь полезное. Ты принес только вред. Ты меня обманул! Благодаря тебе, в народе идет только ропот и растет недовольство! И все из-за тебя! Ты изменник!
Абл-Эддин спокойно поклонился и сказал:
— Ты можешь меня казнить, но в правосудии ты мне отказать не захочешь. Ты можешь посадить меня на кол, — но сначала спросим у самого народа: ропщет ли он и недоволен ли? У тебя есть средство знать сокровенные мысли персов. Я дал тебе это средство. Обрати его теперь против меня.
На следующий же день Мугабедзин, в сопровождении Абл-Эддина, в сопровождении всех своих визирей, поехал по улицам Тегерана:
— Чтоб прислушаться к голосу народа.
День был жаркий и солнечный. Все попугаи сидели на окнах.
При виде блестящей процессии зеленые птицы таращили глаза и кричали:
— Да здравствует великий визирь! — Абл-Эддин — благодетель персидского народа!
Так они проехали весь город.
— Вот сокровенные мысли персов! Вот что они говорят между собой у себя дома, когда уверены, что их никто не подслушивает! — сказал Абл-Эддин. — Ты слышал своими ушами!
Мугабедзин был тронут до слез.
Он сошел со своего коня, обнял Абл-Эддина и сказал:
— Я виноват перед тобой и перед собой. Я послушался клеветников! Они сядут на кол, — а ты садись на моего коня, и я снова поведу его под уздцы. Садись, тебе говорят!
С тех пор Абл-Эддин не выходил больше из милости у великого визиря.
Ему при жизни была оказана величайшая почесть. В честь него был устроен великолепный мраморный фонтан с надписью:
‘Абл-Эддину- благодетелю персидского народа’. Великий визирь Мугабедзин жил и умер в глубокой уверенности, что он:
— Уничтожил недовольство в персидском народе и внушил ему самые лучшие помыслы.
А Абл-Эддин, до конца дней своих торговавший попугаями и наживший на этом большие деньги, записал в своей летописи, откуда взят весь этот рассказ: ‘Так иногда голоса попугаев принимают за голос народа’.

Халиф и грешница

‘Во славу аллаха, единого и всемогущего. Во славу пророка, да будет над ним мир и благословение.
Именем султана и эмира Багдада, халифа всех правоверных и смиренного слуги аллаха — Гаруна-аль-Рашида, — мы, верховный муфтий города Багдада, объявляем настоящую священную фетву, — да будет ведомо всем.
Вот что, согласно с кораном, вложил нам в сердце аллах: Нечестие распространяется по земле, и гибнут царства, гибнут страны, гибнут народы ради роскоши, забав, пиров и изнеженности, забывши аллаха.
Мы же хотим, чтоб аромат благочестия возносился от нашего города Багдада к небу, как возносится благоухание его садов, как возносятся священные призывы муэдзинов с его минаретов. Зло в мир идет через женщину.
Они забыли предписания закона, скромность и добрые нравы. Они обвешивают себя драгоценностями с головы до ног. Носят чадры, прозрачные как дым от наргилэ. И если покрываются драгоценными тканями, то только для того, чтобы лучше выставить гибельные прелести своего тела.
Свое тело, это создание аллаха, они сделали орудием соблазна и греха.
Соблазняясь ими, воины теряют храбрость, купцы — богатства, ремесленники — любовь к труду, земледельцы — охоту работать.
Поэтому и решили мы в сердце своем — вырвать у змеи ее смертоносное жало.
Объявляется во сведение всех живущих в великом и славном городе Багдаде:
Всякие пляски, пение и музыка в Багдаде воспрещаются. Запрещается смех, запрещаются шутки.
Женщины должны выходить из дома, закутанные с ног до головы покрывалами из белого полотна.
Им разрешается сделать только небольшие отверстия для глаз, чтобы они, идя по улице, нарочно не натыкались на мужчин.
Всем, — старым и молодым, красивым и безобразным, — всем знать: если у какой-нибудь из них увидят обнаженным хоть кончик мизинца, — она будет обвинена в покушении на гибель всех мужчин и защитников города Багдада и немедленно ясе побита камнями. Таков закон.
Исполнять его, как если бы он был подписан самим халифом, великим Гаруном-аль-Рашидом.
Его милостию и назначением великий муфтий города Багдада шейх Газиф’.
Под грохот барабанов, при звуках труб такую фетву прочли глашатаи на базарах, перекрестках и у фонтанов Багдада, — и в тот же миг прекратились пение, музыка и пляски в веселом и роскошном Багдаде. Словно чума заглянула в город. В городе стало тихо, как на кладбище.
Словно призраки, брели по улицам закутанные с головы до ног в глухие, белые покрывала женщины, и только испуганно выглядывали из узких щелочек их глаза.
Обезлюдели базары, исчезли шум и смех, и даже в кофейнях замолкли болтливые рассказчики сказок.
Люди всегда так: бунтуют — так уж бунтуют, а если начнут повиноваться законам, то повинуются так, что даже властям становится противно.
Сам Гарун-аль-Рашид не узнал своего веселого, радостного Багдада.
— Премудрый шейх, — сказал он великому муфтию, — мне кажется, что твоя фетва чересчур уж сурова!
— Повелитель! Законы и собаки должны быть злы, чтобы их боялись! — ответил великий муфтий.
И Гарун-аль-Рашид поклонился ему:
— Быть может, ты и прав, премудрый шейх!
В это время в далеком Каире, городе веселья, смеха, шуток, роскоши, музыки, пения, пляски и прозрачных женских покрывал, жила танцовщица, по имени Фатьма-ханум, да простит ей аллах ее грехи за те радости, которые она доставляла людям. Ей исполнилась ее восемнадцатая весна.
Фатьма-ханум славилась среди танцовщиц Каира, а танцовщицы Каира славились среди танцовщиц всего мира.
Она много слыхала о роскоши и богатствах Востока, а крупнейшим бриллиантом среди Востока, — слыхала она, — сверкал Багдад.
Весь мир говорил о великом халифе всех правоверных, Гаруне-аль-Рашиде, об его блеске, великолепии, щедрости.
Слух о нем коснулся и ее розовых ушей, и Фатьма-ханум решила поехать на восток, в Багдад, к халифу Гарун-аль-Раши-ду — порадовать его взор своими танцами.
— Обычай требует, чтоб каждый правоверный приносил халифу лучшее, что у него есть, принесу и я великому халифу лучшее, что у меня есть, — свои танцы.
Она взяла с собой свои наряды и отправилась в далекий путь. Корабль, на котором она плыла из Александрии в Бейрут, настигла буря. Все потеряли голову.
Фатьма-ханум оделась так, как обычно одевалась для танцев.
— Смотрите! — с ужасом показывали на нее перепуганные путники. — Одна женщина уже сошла с ума!
Но Фатьма-ханум отвечала:
— Чтобы мужчине жить, — ему нужна только сабля, женщине нужно только платье к лицу, — мужчина достанет ей все остальное.
Фатьма-ханум была так же мудра, как и красива. Она знала, что все уже написано в книге Судьбы. Кизмет! (Судьба! (тюрк.).)
Корабль разбило о прибрежные скалы и, изо всех плывших на корабле, одну Фатьму-ханум выкинуло на берег.
Именем аллаха, она с попутными караванами доехала от Бейрута до Багдада.
— А ведь мы везем тебя на смерть! — говорили ей в виде ободрения погонщики и провожатые. — В Багдаде тебя побьют камнями за то, что ты так одета!
— В Каире я была так же одета, и никто меня за это не ударил даже цветком!
— Там нет такого добродетельного муфтия, как шейх Газиф в Багдаде, и он не издавал такой фетвы!
— Но за что же? За что?
— Говорят, что такое платье возбуждает у мужчин превратные мысли!
— Как же я могу отвечать за чужие мысли? Я отвечаю только за собственные!
— Поговори об этом с шейхом Газифом!
Фатьма-ханум прибыла в Багдад с караваном ночью. Одна, в темном, пустом, мертвом городе бродила она по улицам, пока не увидела дома, где светился огонь. И постучалась. Это был дом великого муфтия.
Так осенью, во время перелета птиц, ветер несет перепелок прямо в сети.
Великий муфтий шейх Газиф но спал.
Он сидел, думал о добродетели и сочинял новую фетву, еще суровее прежней… Услышав стук, он насторожился:
— Уж не сам ли халиф Гарун-аль-Рашид? Ему часто не спится по ночам, и он любит бродить по городу!
Муфтий сам отворил дверь и отступил в изумлении и ужасе.
— Женщина?! Женщина? У меня? У великого муфтия? И в такой одежде?
Фатьма-ханум глубоко поклонилась и сказала:
— Брат моего отца! По твоему величественному виду, по твоей почтенной бороде я вижу, что ты не простой смертный. По огромному изумруду, — цвет пророка, да будет на нем мир и благословение, — который украшает твою чалму, я догадываюсь, что вижу пред собой самого великого муфтия Багдада, почтенного, знаменитого и премудрого шейха Газифа. Брат моего отца, прими меня, как ты принял бы дочь твоего брата! Я родом из Каира. Моя мать назвала меня Фатьма. Занятием я танцовщица, если только угодно назвать это удовольствие занятием. Я приехала в Багдад, чтобы повеселить взгляд халифа правоверных своими танцами. Но клянусь, великий муфтий, я ничего не гнала о грозной фетве, — несомненно справедливой, ибо она исходит от твоей мудрости. Вот почему я осмелилась предстать пред тобой одетая не по фетве. Прости меня, великий и премудрый муфтий!
— Аллах один велик и премудр! — ответил муфтий. — Я зовусь действительно Газиф, люди называют меня шейхом, а наш великий повелитель, халиф Гарун-аль-Рашид, назначил меня, — выше моих заслуг, — великим муфтием. Твое счастье, что ты попала ко мне, а не к простому смертному. Простой смертный, на основании моей же фетвы, должен был бы немедленно послать за заптиями или сам побить тебя камнями.
— Что же сделаешь со мною ты?! — в ужасе воскликнула Фатьма-ханум.
— Я? Ничего! Я буду любоваться тобой. Закон, как собака, — он должен кусать других и ласкаться к своим хозяевам. Фетва сурова, но фетву написал я. Будь, как дома, дочь моего брата. Хочешь петь, — пой, хочешь танцевать, — танцуй!
Но, когда раздался звук тамбурина, муфтий вздрогнул:
— Тише! Услышат!.. А вдруг проклятый кади узнает, что у великого муфтия ночью была чужестранка… О, эти сановники! Змея не жалит змеи, а сановники только и думают, как бы ужалить друг друга. Конечно, эта женщина красива, и я с удовольствием сделал бы ее первой танцовщицей моего гарема. Но мудрость, великий муфтий. Мудрость… Отошлю-ка я эту преступницу к кади. Пусть станцует перед ним. Если кади признает ее виновной и прикажет казнить, — да свершится правосудие… Закон о моей фетве ни разу еще не применялся, а закон, который не применяется, — это собака, которая не кусает. Ее перестают бояться. Ну, а если кади прельстится и помилует ее, — жало у проклятой змеи будет вырвано! Спокойно может спать тот подсудимый, в преступлении которого участвовал судья.
И великий муфтий написал к кади записку: ‘Великий кади! К тебе, как к верховному судье Багдада, посылаю я преступницу против моей фетвы. Как врач исследует самую опасную болезнь, не боясь заболеть сам, — исследуй преступление этой женщины. Сам взгляни на нее и на ее танцы. И если признаешь ее виновной против моей фетвы, — призови справедливость. Если же признаешь заслуживающей снисхождения, — призови в свое сердце милосердие. Ибо милосердие — выше справедливости. Справедливость родилась на земле, а родина милосердия — небо’.
Великий кади тоже не спал. Он писал назавтра решения по тем делам, которые будет разбирать, — заранее — ‘чтобы не томить подсудимых ожиданием приговора’.
Когда к нему привели Фатьму-ханум, он прочел записку муфтия и сказал:
— А! старая ехидна! Сам, видно, нарушил свою фетву и теперь желает, чтобы ее нарушили мы! И, обратившись к Фатьме-ханум, промолвил: — Итак, ты чужестранка, ищешь справедливости и гостеприимства. Прекрасно. Но, чтобы оказать тебе справедливость, я должен знать все твои преступления. Танцуй, пой, совершай свои преступные деяния. Помни одно: перед судьей ты не должна ничего скрывать. От этого зависит справедливость приговора. Что же касается гостеприимства, то это уж специальность судьи. Судья всегда держит своих гостей дольше, чем они этого хотят.
И в доме кади в эту ночь зазвучал тамбурин. Великий муфтий не ошибся.
Гарун-аль-Рашиду в эту ночь не спалось, и он, по своему обыкновению, бродил по улицам Багдада. Сердце сжималось тоской у халифа.
Это ли его веселый, шумный, беспечный Багдад, не спавший обыкновенно далеко за полночь? Теперь из всех домов несся храп. Как вдруг сердце халифа вздрогнуло. Он услыхал звук тамбурина. Играли, — как это ни странно, — в доме великого муфтия.
Через несколько времени тамбурин загремел в доме кади.
— Все прекрасно в этом прекраснейшем городе! — воскликнул, улыбаясь, халиф. — В то время, как порок спит, добродетель веселится!
И он пошел во дворец, страшно заинтересованный тем, что происходило ночью в доме великого муфтия и кади.
Едва дождался рассвета, и лишь только розовые лучи восхода залили Багдад, прошел в Львиную залу своего дворца и объявил верховный суд. Гарун-аль-Рашид сидел на троне.
Около него стоял хранитель его чести и могущества — оруженосец и держал обнаженный меч.
Справа от халифа сидел великий муфтий в чалме с огромным изумрудом, — цвет пророка, да будет над ним мир и благоволение.
Слева сидел верховный кади в чалме с огромным рубином, — как кровь.
Халиф положил руку на обнаженный меч и сказал:
— Во имя аллаха, единого и милосердного, объявляем верховный суд открытым. Да будет он так же справедлив и милостив, как аллах! Счастлив город, который может спать спокойно, потому что за него не спят его правители. Сегодня ночью Багдад спал спокойно, потому что за него не спали трое: я — его эмир и халиф, мой премудрый муфтий и мой грозный кади!
— Я составлял новую фетву! — сказал муфтий.
— Я занимался государственными делами! — сказал кади.
— И как радостно предаваться добродетели! Как пляска, это совершается под звуки тамбурина! — весело воскликнул Гарун-аль-Рашид.
— Я допрашивал обвиняемую! — сказал муфтий.
— Я допрашивал обвиняемую! — сказал кади. — Сто раз счастлив город, где порок преследуется даже по ночам! — воскликнул Гарун-аль-Рашид. — Мы тоже знаем об этой преступнице. Мы слышали о ней от встретившегося нам ночью на улице погонщика каравана, с которым она прибыла в Багдад. Мы приказали взять ее под стражу, и она сейчас здесь. Введите обвиняемую!
Фатьма-ханум вошла дрожа и упала перед халифом. Гарун-аль-Рашид обратился к ней и сказал:
— Мы знаем кто ты, и знаем, что ты прибыла из Каира, чтобы повеселить глаза своего халифа своими танцами. Лучшее, что у тебя есть, принесла ты нам в простоте своей души. Но ты нарушила священную фетву великого муфтия и за это подлежишь суду. Встань, дитя мое! И исполни свое желание: танцуй перед халифом. То, от чего не погибли ни великий муфтий, ни мудрый кади, — от того не погибнет, с помощью аллаха, и халиф.
И Фатьма-ханум начала танцевать.
Глядя на нее, великий муфтий шептал, но так, чтобы, было слышно халифу:
— О, грех! О, грех! Она топчет священную фетву!
Глядя на нее, верховный кади шептал, но так, чтобы было слышно халифу:
— О, преступление! О, преступление! Каждое ее движение достойно смерти!
Халиф смотрел молча.
— Грешница! — сказал Гарун-аль-Рашид. — Из города красивого порока, Каира, ты прибыла в город суровой добродетели — Багдад. Здесь царит благочестие. Благочестие, а не лицемерие. Благочестие — золото, а лицемерие — фальшивая монета, за которую ничего не даст аллах, кроме кары и гибели. Ни красота, ни несчастия, которые ты претерпела, не смягчают сердец твоих судей. Добродетель сурова, и жалость ей недоступна. Не простирай напрасно своих умоляющих рук ни к великому муфтию, ни к верховному кади, ни ко мне, твоему халифу… Великий муфтий! Твой приговор этой женщине, преступившей священную фетву?
Великий муфтий поклонился и сказал:
— Смерть!
— Верховный кади! Твой суд!
Верховный кади поклонился и сказал:
— Смерть!
— Смерть! — говорю и я. Ты преступила священную фетву и должна быть побита камнями тут же, на месте, не медля ни мгновения. Кто же первый бросит в тебя камень? Я, твой халиф!.. Я должен бросить в тебя первый попавшийся камень!
Гарун-аль-Рашид снял тюрбан, сорвал с него огромный бриллиант, славный ‘Великий Могол’, и бросил в Фатьму-ханум. Бриллиант упал у ее ног.
— Вторым будешь ты! — сказал халиф, обращаясь к великому муфтию. — Твой тюрбан украшает великолепный темно-зеленый изумруд, цвет пророка, да будет нам мир и благословение… Какое лучшее назначение для такого прекрасного камня, как не покарать порок?
Великий муфтий снял чалму, сорвал огромный изумруд и бросил.
— Очередь за тобой, верховный кади! Суров твой долг и кровью сверкает огромный рубин на твоем тюрбане. Исполни свой долг!
Кади снял чалму, оторвал рубин и бросил.
— Женщина! — сказал Гарун-аль-Рашид. — Возьми эти камни, заслуженные тобой, как наказание за преступление. И сохрани их, как воспоминание о милости твоего халифа, благочестии его великого муфтия и справедливости его верховного кади. Иди!
И с тех пор, говорят, повелся на свете обычай закидывать красивых женщин драгоценными камнями.
— Шейх Газиф, мой великий муфтий! — сказал халиф. — Надеюсь, что сегодня ты съешь плов в свое удовольствие. Я исполнил твою фетву!
— Да, но я ее отменяю. Она слишком сурова!
— Как? Ты говорил: закон, как собака. Чем злее, тем больше его боятся!
— Да, повелитель! Но собака должна кусать чужих. Если же она кусает хозяина, — собаку сажают на цепь!
Так судил мудрый халиф Гарун-аль-Рашид во славу аллаха единого и милосердного.

2х2 = 41/2
(Арабская сказка)

У арабов, как ты знаешь, мой друг, и все бывает арабское. В арабской Государственной Думе, — она зовется у них Дум-Дум, — решили начать, наконец, издавать законы.
Вернувшись с мест, из своих становищ, избранные арабы поделились впечатлениями. Один араб сказал:
— Кажется, население нами не особенно довольно. Мне один на ото намекнул. Назвал нас лодырями.
Другие согласились.
— И мне приходилось слышать намеки. Нас зовут дармоедами.
— Меня назвали бездельником.
— А в меня запалили камнем.
И решили приняться за законы.
— Надо издать сразу такой закон, чтоб истина его бросалась всем в глаза.
— И чтоб он не возбуждал никаких споров.
— Чтоб все были с ним согласны.
— И чтоб никому он не приносил убытка.
— Он будет мудр и всем мил!
Избранные арабы подумали и придумали:
— Издадим закон, что дважды два четыре.
— Истина!
— И никому необидно.
Кто-то возразил:
— Но это и без того все знают.
Ему резонно ответили:
— Все знают, что красть нельзя. Однако в законе об этом говорится.
И арабские избранники, собравшись в торжественное собрание, постановили:
— Объявляется законом, незнанием которого никто отговариваться не может, что всегда и при всех обстоятельствах дважды два будет четыре.
Узнав об этом, визири, — так, мой друг, называют арабских министров, — очень обеспокоились. И пошли к великому визирю, который был так же мудр, как сед.
Поклонились и сказали:
— Слышал ли ты, что дети несчастия, избранные арабы, начали издавать законы?
Великий визирь погладил седенькую бородку и сказал:
— Я остаюсь.
— Что они издали уже закон: дважды два четыре?
Великий визирь ответил:
— Я остаюсь.
— Да, но они дойдут аллах знает до чего. Издадут закон, чтоб днем было светло, а ночью темно. Чтоб вода была мокрая, а песок сухой. И жители будут уверены, что днем светло не потому, что светит солнце, а потому, что так постановили дети несчастия, избранные арабы. И что вода мокрая, а песок сухой не потому, что так создал аллах, а потому, что так постановили они. Люди уверуют в мудрость и всемогущество избранных арабов. А они подумают о себе аллах знает что!
Великий визирь спокойно сказал:
— Я слышу все это и остаюсь.
И добавил:
— Будет ли Дум-Дум издавать законы или не будет, — я остаюсь. Будет она существовать, — я остаюсь, и не будет, — я тоже остаюсь. Будет дважды два четыре, или один, или сто, — я, все равно и что бы ни случилось, остаюсь, остаюсь и остаюсь, пока аллаху угодно, чтоб я оставался.
Так говорила его мудрость.
Мудрость одета в спокойствие, как мулла — в белую чалму. А взволнованные визири отправились в собрание шейхов… Это нечто вроде их Государственного Совета, мой друг. Отправились в собрание шейхов и сказали:
— Этого так оставить нельзя. Нельзя, чтоб избранные арабы забирали такую силу в стране. И вы должны принять меры.
И собралось великое совещание шейхов, с участием визирей. Первый среди шейхов, их председатель, встал, от важности никому не поклонился и сказал:
— Славные и мудрые шейхи. Дети несчастия, избранные арабы, поступили так, как самые искусные заговорщики, самые злостные возмутители, величайшие разбойники и гнуснейшие мошенники: объявили, что дважды два четыре. Так самое истину они заставили служить их гнусным целям. Их расчет понятен нашей мудрости. Они хотят приучить глупое население к мысли, что их устами говорит сама истина. И потом, какой бы закон они ни издали, глупое население будет все считать за истину: ‘ведь, это постановили избранные арабы, которые сказали, что дважды два четыре’. Чтоб сокрушить этот злодейский замысел и отбить у них охоту законодательствовать, мы должны отменить их закон. Но как это сделать, когда дважды два, действительно, четыре?!
Шейхи молчали, уставив свои бороды, и, наконец, обратились к старому шейху, бывшему великому визирю, мудрецу, — и сказали:
— Ты — отец несчастия.
Так, мой друг, у арабов называется конституция.
— Врач, который сделал разрез, должен уметь его и излечить. Пусть же твоя мудрость разверзнет свои уста. Ты ведал казною, составлял росписи доходов и расходов, всю жизнь прожил среди цифр. Скажи нам, — нет ли какого-нибудь выхода из безвыходного положения. Действительно ли дважды два всегда бывает четыре?
Мудрец, бывший великий визирь, отец несчастия, встал, поклонился и сказал:
— Я знал, что вы меня спросите. Потому что, хотя и зовут меня отцом несчастия, при всей нелюбви ко мне, меня в трудные минуты всегда спрашивают. Так человек, который рвет зубы, никому не доставляет удовольствия. Но когда от зубной боли ничто не помогает, за ним посылают. По дороге с теплого берега, где я жил, созерцая, как солнце пурпурное погружается в море лазурное, полосами его золотя, я вспоминал все отчеты и росписи, которые я составлял, и нашел, что дважды два может быть все, что угодно. Глядя по надобности. И четыре, и больше, и меньше. Были отчеты и росписи, где дважды два бывало пятнадцать, но были, где дважды два было три. Глядя по тому, что нужно было доказать. Реже всего дважды два было четыре. Я, по крайней мере, такого случая у себя не припомню. Так говорит опыт жизни, отец мудрости.
Слушая его, визири пришли в восхищение, а шейхи в отчаяние и спросили:
— Да что же такое, наконец, арифметика? Наука или искусство?
Старый шейх, бывший великий визирь, отец несчастия, подумал, сконфузился и сказал:
— Искусство!
Тогда шейхи в отчаянии обратились к визирю, ведавшему ученостью в стране, и спросили:
— По своей должности ты непрерывно имеешь дело с учеными. Скажи нам, визирь, что говорят они?
Визирь встал, поклонился, улыбнулся и сказал:
— Они говорят: ‘Чего изволите’. Зная, что меня не минует ваш вопрос, я обратился к тем ученым, которые у меня остались, и спросил их: ‘Сколько будет дважды два?’ Они поклонились и ответили: ‘Сколько прикажете’. Так, сколько я их ни спрашивал, я не мог добиться другого ответа, кроме: ‘как изволите’ и ‘как прикажете’. Арифметика в моих школах заменена послушанием, так же как и другие предметы. Шейхи впали в глубокое горе. И воскликнули:
— Это делает честь, о визирь, заведующий ученостью, и тем ученым, которые у тебя остались, и твоему уменью выбирать. Быть может, такие ученые и выведут юношество на должную дорогу, — но нас они не выводят из затруднения.
И шейхи обратились к шейх-уль-исламу.
— По обязанностям своим ты все время имеешь дело с муллами и близок к божественным истинам. Скажи нам ты истину. Дважды два всегда четыре?
Шейх-уль-ислам встал, поклонился на все стороны и сказал:
— Почтенные, знатнейшие шейхи, у которых мудрость прикрыта сединами, как покойник серебряным покровом. Век живи — век учись. Жили в городе Багдаде два брата. Люди богобоязненные, но люди. И имели они по наложнице. В один и тот же день братья, во всем поступавшие согласно друг с другом, взяли себе наложниц, и в тот же день наложницы от них зачали. И когда приблизилось время родов, братья сказали себе: ‘Хотим мы, чтоб дети наши родились не от наложниц, а от законных наших жен’. И позвали муллу, чтоб он благословил их два брака. Мулла возрадовался в сердце своем такому благочестивому решению братьев, благословил их и сказал: ‘Венчаю два ваших союза. Вот теперь будет одна семья из четырех человек’. Но в ту минуту, как он это говорил, обе новобрачные разрешились от бремени. И дважды два стало шесть. Семья стала состоять из шести человек. Вот что случилось в городе Багдаде, и что знаю я. А аллах знает больше меня.
Шейхи с восторгом выслушали этот случай из жизни, и визирь, ведающий торговлю страны, поднялся и сказал:
— Не всегда, однако, дважды два бывает и шесть. Вот что произошло в славном городе Дамаске. Один человек, предвидя надобность в мелкой монете, пошел к разбойнику…
У арабов, мой друг, нет еще слова ‘банкир’. И они по-старому говорят просто ‘разбойник’.
— Пошел, говорю я, к разбойнику и разменял у него два золотых на серебряные пиастры. Разбойник взял за промен и дал человеку серебра на полтора золотых. Но случилось не так, как предполагал человек, и надобности в мелкой серебряной монете ему не представилось. Тогда он пошел к другому разбойнику и попросил его обменить серебро на золото. Второй разбойник взял столько же за промен и дал человеку один золотой. Так дважды разменянные два золотых превратились в один. И дважды два оказалось один. Вот что случилось в Дамаске и случается, шейхи, везде.
Шейхи, слушая это, пришли в неописанный восторг:
— Вот чему учит жизнь. Настоящая жизнь. А не какие-то там избранные арабы, дети несчастия.
Они подумали и решили:
— Избранные арабы сказали, будто дважды два четыре. Но жизнь их опровергает. Нельзя издавать нежизненных законов. Шейх-уль-ислам говорит, что дважды два бывает шесть, а визирь, ведающий торговлю, указал, что дважды два бывает и один. Чтоб сохранить полную самостоятельность, собрание шейхов постановляет, что дважды два пять.
И они утвердили закон, постановленный избранными арабами.
— Пусть не говорят, будто мы их законов не утверждаем. И изменили только одно слово. Вместо ‘четыре’ поставили ‘пять’.
Закон читался так:
— Объявляется законом, незнанием которого никто отговариваться не может, что всегда и при всех обстоятельствах дважды два будет пять.
Дело поступило в согласительную комиссию. Везде, мой друг, где есть ‘несчастие’, есть согласительные комиссии.
Там возник жестокий спор. Представители совета шейхов говорили:
— Как вам не стыдно спорить из-за одного слова? Во всем законе вам изменили только одно слово, и вы поднимаете такой шум. Стыдитесь!
А представители избранных арабов говорили:
— Мы не можем вернуться без победы к нашим арабам!
Долго спорили.
И, наконец, представители избранных арабов решительно объявили:
— Или вы уступите, или мы уйдем!
Представители совета шейхов посоветовались между собою и сказали:
— Хорошо. Мы сделаем вам уступку. Вы говорите четыре, мы говорим пять. Пусть будет ни для кого не обидно. Ни по-вашему, ни по-нашему. Уступаем половину. Пусть дважды два будет четыре с половиной.
Представители избранных арабов посоветовались между собою:
— Все-таки лучше какой-нибудь закон, чем никакого.
— Все-таки мы заставили их пойти на уступку.
— А больше не добьешься.
И объявили:
— Хорошо. Согласны.
И согласительная комиссия от избранных арабов и совета шейхов объявила:
— Объявляется законом, незнанием которого никто отговариваться не может, что всегда и при всех обстоятельствах дважды два будет четыре с половиной.
Об этом было возвещено чрез глашатаев на всех базарах. И все были в восторге.
В восторге были визири:
— Дали урок избранным арабам, чтоб даже дважды два четыре провозглашали с оглядкой.
В восторге были шейхи:
— Не по-ихнему вышло!
В восторге были избранные арабы:
— Все-таки совет шейхов принудили пойти на уступки.
Все поздравляли себя с победой.
А страна?
Страна была в величайшем восторге. Даже куры, — и те весело проводили свое время. Такие-то бывают, мой друг, на свете арабские сказки.

Кротость
(Восточная сказка)

Около славного города Багдада поселился пришлый человек. Его имя было Ахмет, но скоро все прозвали его:
— Озорник.
Он не давал пройти никому: ни мужчине, ни женщине, ни седому, ни кудрявому.
Бил детей, срывал с женщин покрывала и самых почтенных шейхов ругал так, что те чувствовали, словно попали в грязь, и им долго еще казалось, что они идут по грязи. С ним не было сладу.
С одного богатого купца он сорвал чалму и обнажил его голову. А когда тот сказал ему:
— Как ты смеешь, — нищий, как пес, — так поступать со мною, со мною, которому низко кланяются даже незнакомые?!
Ахмет-Оворник отколотил его так, что купцу пришлось пригласить самого лучшего костоправа. В другого почтенного гражданина он бросил камнем. А когда почтенный гражданин поднял этот камень, чтобы бросить в Ахмета, Ахмет-Озорник так отколотил его, что почтенный гражданин вместо того, чтобы идти по делам, вернулся домой и пролежал три недели. Отчего произошел ему вред в делах и здоровье. Пробовали жители Багдада ходить с палками. Но Ахмет, который был сильнее всех, отнимал у них палки и их же палками бил их так, что они проклинали и палку, и минуту, когда им пришла в голову мысль взять палку. Пробовали ходить с оружием.
Но Ахмет-Озорник отнимал оружие и ранил людей чуть не до смерти.
И они проклинали и оружие, и минуту, когда им пришло в голову взять оружие.
На базаре только было и разговоров, что Ахмет отколотил такого-то, оскорбил такого-то, чуть не убил такого-то.
Стали откупаться деньгами и делать Ахмету подарки, чтоб он не бил и не оскорблял.
А так как он делился деньгами со стражниками, обязанными охранять безопасность дороги для путников, то он и оставался безнаказанным. И делал, что хотел.
В отчаянии купцы на базаре решили обратиться к Ибрагиму, сыну Мемета, великому мудрецу, который жил тогда в Багдаде и блистал среди умных, как луна блещет между звездами.
Ибрагим, сын Мемета, выслушал их внимательно, погладил бороду, помолчал, подумал и сказал:
— Кто сеет пшеницу, собирает пшеницу, а кто сеет просо, собирает просо. От злобы родится злоба, и от насилия — насилие. Лишь от кротости родится кротость. Ты, почтенный купец, посеял брань и получил удары, как от одного зерна родятся целые колосья. Ты, не менее почтенный гражданин, хотел бить Ахмета, а он побил тебя. А деньги только развращают человека. Деньги — навоз и еще больше унавоживают и без того навозную землю. Чем больше денег дают Ахмету одни, тем дерзче он обращается с другими. Надо бороться с Ахметом не этим.
— А чем же? — спросили мудреца.
— Кротостью! — ответил мудрец.
И все с удивлением посмотрели на Ибрагима, сына Мемета, который блистал между умными, как месяц блещет среди звезд. И с луной бывают затмения!
Все купцы, знавшие толк в делах и в жизни, решили и подумали в мыслях своих:
‘У Ибрагима, сына Мемета, ум зашел за разум’. Мудрец понял их мысли, улыбнулся снисходительно, как улыбаются мудрые, и сказал:
— Вот я пойду к Ахмету со словами кротости и, ручаюсь, Ахмет не будет вас больше беспокоить.
Весть о том, что сам Ибрагим, сын Мемета, идет к Ахмету, разнеслась по Багдаду, и в Багдаде не было других разговоров на базарах, в банях, в цирюльнях и в гаремах, как только: — Чем это кончится? Кончилось все благополучно.
Через четыре дня Ахмет больше не беспокоил никого из жителей Багдада.
А как случилось это, пусть расскажет сам Ибрагим, сын Мемета, что блистал среди умных, как полная луна блещет среди звезд. Послушаем мудреца. Велик аллах!
Слаб и мал ум человеческий. Слава всемогущему, посылающему советы!
Я, Ибрагим, сын Мемета, последний из последних, слуга слуг, встал рано, вместе с солнцем, заседлал своего осла и поехал по дороге, на которой жил Ахмет, прозванный от народа Озорником.
В этот ранний час, когда полевые цветы, славя отца цветов и всего существующего, омываются росой, Ахмет совершал утреннее омовенье.
Видя проезжающего мимо человека с седой бородой, он выплеснул на него всю воду из чаши, облил меня с головы до ног и сказал:
— Что ты, старый пес, поднимаешь так рано пыль на дороге? И пылишь на человека, который только что умылся?
Тогда я, Ибрагим, сын Мемета, остановил своего столика, сошел с него, приблизился к Ахмету на два шага, коснулся рукой моего сердца, уст и чела, поклонился я сказал:
— Благодарю тебя, добрый человек!
Ахмет, который, видя, что я остановил осла, спешился и иду к нему, схватил было палку, — выронил ее из рук и смотрел на меня во все глаза.
Он ожидал всего, но не благодарности.
А я развязал свой кошелек, достал золотую монету, подал ее Ахмету и сказал, рукою касаясь земли:
— Возьми это, добрый человек, как слабый знак моей благодарности. Радостью сердца моего было бы дать тебе больше, но у меня нет. Никогда еще я так не сожалел, что у меня мало денег! Но на обратном пути я надеюсь уплатить тебе долг и подарить, по крайней мере, вдвое.
Изумлению Ахмета не было границ.
— За что же ты, однако, благодаришь меня? — спросил он.
Я отвечал:
— Из того, что борода моя седая, а солнце только что встало, ты видишь, что если я поднялся так рано, — значит, по очень важному делу. Не скрою, у меня, действительно, есть большое торговое дело в соседнем городе, и если оно мне удастся, я смогу подарить тебе даже три золотых и четыре. Ты приложил свой труд, добрый человек, чтоб дело мое кончилось хорошо для меня, и я не нахожу на языке моем достаточно слов и в кошельке достаточно золота, чтоб отблагодарить тебя.
Ахмет ничего не понимал:
— Я приложил усилие, чтоб дело твое кончилось благополучно?
Я ответил:
— Разве ты не знаешь, добрый человек, что быть облитым с головы до ног — самая верная примета? Когда человек едет по делу, самое лучшее предзнаменование для него, если его обольют с головы до ног. Ты, должно быть, приезжий, добрый человек, если не знаешь здешней приметы, которую в Багдаде знает каждый ребенок.
Ахмет ответил:
— Я, действительно, приезжий, и не знаю. Но теперь я буду знать.
И я видел в глазах его радость.
На следующий день из Багдада проезжал со своей свитой наш визирь, да продлит небо его дни и наши под его властью!
Увидав едущего по дороге визиря, Ахмет сказал себе:
— Если какой-то несчастный старикашка подарил мне золотой да обещал подарить еще два, а то и три, а может быть, и четыре, — как же осыплет меня золотом сам визирь?!
И когда визирь проезжал мимо, Ахмет, прозванный Озорником, подбежал и облил визиря водой с головы до ног. Да избавит аллах визиря от подобных происшествий! Визирь разгневался до пределов своего гнева. И приказал тут же, сейчас же, дать дерзкому двести ударов палками.
Приказания, которые исполняются на глазах у начальника, исполняются хорошо, — и Ахмету во время наказания раза три казалось, что приходит его смерть.
На следующий день я возвращался в Багдад, и, завидев меня, Ахмет бросился, закричал:
— А, проклятый старикашка, негодяй, который подвел меня под удары!
Стащил с осла и стал колотить меня, Ибрагима, сына Мемета.
По силе ударов я мог судить, как же, должно быть, колотили его слуги визиря.
Когда Ахмет кончил меня бить, я встал с земли, развязал кошелек, достал пять золотых и подал ему с поклоном.
— Дело мое кончилось с гораздо большим барышом, чем я ожидал. Я приписываю это только тому, что ты облил меня грязной водой, в которой совершал омовение. Примета оказалась верной. Кстати, скажи мне, добрый человек, ты облил визиря грязной или чистой водой?
— Конечно, самой чистой, ключевою! — ответил мне Ахмет.
— Подумай, самого визиря!
Я схватился за голову.
— О, сын несчастия! Как тяжко быть пришельцем в чужой стране! Что ты наделал?! Слыхал ли ты, что видеть во сне грязь — к деньгам?
— Слыхал! — отвечал мне Ахмет.
— А когда идешь по делу, встретить по дороге арбу с навозом — предвещает удачу?
— Слыхал.
— Тебе следовало облить визиря помоями. Облить человека чистой водой, — предвещает несчастие. Ты видел это на себе: облил меня грязной водой — получил шесть золотых, облил визиря чистой, — ничего не получил, кроме палок. Зачем ты не спросил меня тогда, а я тебе не разъяснил!
Тут схватился за голову Ахмет, а я сел на своего осла и поехал в Багдад.
На другой день визирь возвращался обратно. Завидев его на дороге, Ахмет сказал себе:
— Сегодня я исправлю свою ошибку. Ты останешься доволен! И я. Ты получишь удовольствие, а я — цехины.
Он налил помоями полную большую лохань и, когда визирь поравнялся с его домом, подбежал и облил визиря помоями с головы до ног.
Гнев визиря перешел пределы гнева.
— Это негодяй не унимается и становится дерзче день ото дня!
Визирь приказал слугам повесить Ахмета тут же, на месте.
Человек умирает скорей, чем родится.
И через несколько мгновений тот, кто облил и бил меня, Ибрагима, сына Мемета, висел на дереве при дороге.
Так, не сказав ни слова, кроме слов кротости, я избавил вас от зла!
И все, слушавшие Ибрагима, сына Мемета, сказали:
— Велик тот, кто подает людям советы. Слово кротости многое может сделать, если сказать его умело.

Слезы
(Восточная сказка)

У султана Азиса была жена.
Ее звали Зорайба, а потом стали звать первой красавицей в мире.
От этого и произошли все несчастий.
Вот что случилось, и вот как случилось все, что случилось. Однажды на базаре, в лавке своего брата, торговавшего драгоценностями, поэт Селим встретил женщину, которая была молода, судя по звуку ее голоса, и стройна, судя по тому, как обрисовывалась ее фигура под широким покрывалом.
Женщина набрала себе драгоценностей и, когда дошло до расплаты, воскликнула:
— Ах, какой срам! У меня не хватает ста цехинов, чтоб расплатиться.
У женщин никогда нет денег, но они всегда ужасно стыдятся, что у них нет денег.
— Не беспокойся, госпожа! — сказал ей брат Селима, торговец драгоценностями. — Я пошлю к тебе слугу, и ты ему заплатишь дома.
— Но ко мне в дом невозможно проникнуть ни твоему слуге, ни тебе! — отвечала женщина. — Я живу во дворце султана Азиса.
Тогда поэт Селим отвел ее в сторону и сказал:
— Прекрасная незнакомка! Возьми спокойно эти вещи. Я поручусь за тебя. И торговец мне поверит, потому что это мой брат.
Женщина с удовольствием посмотрела на Селима и сказала:
— Почему же ты думаешь, что я прекрасна? Я безобразна, как само безобразие! Селим отвечал:
— Из всего твоего тела умеет лгать только твой язык. Все остальное говорит правду и исполняет то, что обещает. У тебя крошечные руки. Из-под твоего платья я вижу прелестную ножку, которая так же мала, как и рука. Твои глаза меня сводят с ума, и я думаю, что все остальное соответствует твоим глазам.
Женщина рассмеялась:
— Я хотела бы быть такой же честной, как мои глаза. И исполнить то, что обещаю. Но, может быть, у меня нет денег, чтоб тебе заплатить?
Селим поклонился и сказал:
— Природа позаботилась о вас, женщинах. Чтоб платить долги, вам вовсе не нужно денег.
Женщина снова засмеялась:
— Слушаю и понимаю. Но надо суметь получить долг. Если сумеешь пробраться в сад дворца, я готова расплатиться. Потому что мне нравится не только кошелек, но и тот, кому он принадлежит.
Селим ответил:
— Аллах создал канаву и ноги, чтоб чрез нее перешагнуть. Аллах создал препятствие и дал человеку голову, чтоб их обходить.
Женщина сказала:
— У вас, мужчин, хорошо только начало песни, и всегда плох конец. Ты кончишь свою песню иначе, чем начал. Ты начал, как щедрый человек, и я уверена, что кончишь, как ростовщик. Ты возьмешь свой долг с лихвою.
Селим поклонился и сказал:
— Я постараюсь, чтоб твой поцелуй стоил не больше цехина!
Эти слова понравились женщине, она рассмеялась и сказала:
— Какое унижение для меня! Но я должна быть наказана за то, что заговорила с незнакомым мужчиной. Приходи завтра в дворцовый сад, ровно в полдень. В этот час наша повелительница, султанша Зорайба, купается одна в озере, окруженном кустами роз. Мы бываем свободны. Я Эдме, первая ее служанка, и ты найдешь меня в банановой роще. До завтра, до полдня.
Селим поклонился:
— Слушаю и повинуюсь. Если завтра солнце захочет ровно в полдень быть на своем месте, ему стоит только взглянуть: входит ли поэт Селим в сад султана Азиса.
Она ушла.
А Селим принялся сочинять песню о нечаянной встрече, потому что поэты все превращают в песни.
На следующий день, когда время приблизилось к полдню, Селим с вышитым золотом платком подошел к калитке, около которой стоял страж, вооруженный с головы до ног.
— Да исполнит аллах твои желания так же, как мои! — сказал Селим.
— Да услышит аллах твои слова! — сказал страж. — Друг! — обратился к нему Селим. — Вот платок, богато вышитый золотом. Хранитель счастья и чести нашего повелителя султана, его верховный евнух Абдулла, купил этот платок у меня, заплатив восемьдесят цехинов, а двадцать цехинов приказал придти получить сегодня. Будь милостив, отнеси этот платок евнуху и получи двадцать цехинов. Девятнадцать я возьму себе, а один отдам тебе за труды.
Страж подумал:
— Услужу могущественному евнуху. Получу двадцать цехинов и возьму их себе. А этому простолюдину дам по шее, чтоб не шатался во дворец за пустяками.
Взял платок, пошел, а Селима оставил сторожить калитку:
— Смотри, чтоб никто не вошел.
Селим немедля отправился в сад.
Он увидел уже рощу бананов, но по дороге был кустарник из роз, и из-за кустарника слышались всплески воды, кто-то плавал и резвился.
— По дороге к своей милой посмотрю на чужую! — сказал себе Селим и стал пробираться через розовые кусты, чтоб посмотреть на купающуюся султаншу.
Была ли она так красива, как поется в песнях? Увидев ее. Селим подумал:
— Или я до сих пор не видел женщин, или те сотни женщин, которых я видел до сих пор, не были женщинами! Когда появляется луна, меркнут все звезды!
Желая посмотреть поближе, он так укололся о шипы роз, что вскрикнул.
И Зорайба в испуге выскочила на лужайку. Боясь, чтоб она не закричала, Селим кинулся к ее ногам и воскликнул:
— Пощады и прощенья! Я совершил преступленье, увидев тебя такой, какой вижу, случайно. Я пробрался сюда, чтоб видеться с одной из служанок!
Султанша в гневе воскликнула:
— Ты заплатишь за это смертью!
Тогда Селим поднялся и сказал:
— Я думал, что останусь жить, и потому солгал. Но если мне все равно приходится умереть, — я скажу правду. Я пришел сюда для того, чтоб видеть султаншу Зорайбу, одетую только природой. Я слышал, что она в полдень купается в озере, окруженном кустами роз, и пришел, чтоб полюбоваться ее красотой.
Это понравилось султанше больше.
— Но ты знал, несчастный, что за это поплатишься жизнью?
— Что ж! — беспечно сказал Селим. — Если Зорайба красива, как ты, — плата невелика! Султанша улыбнулась.
— Ты говоришь умно, а поступаешь глупо. Мне было бы жаль, если бы мои евнухи тебя убили. Но ты не можешь уйти отсюда без наказания.
— Повелительница! — сказал Селим. — Я и так буду наказан. Ты сейчас оденешься, и я больше не увижу красоты, которой любуюсь. Это все равно, что ослепнуть. А потерять зрение хуже, чем жизнь.
Зорайба схватила свое платье и закрылась.
— Всемогущий! До чего довел меня гнев! Я забыла, в каком я виде!
— Ты видишь, не следует предаваться гневу!
— Ты напомнил мне, что я раздета!
— И доказал этим, что я глуп. Разве можно наказывать людей, лишенных рассудка!
Зорайба улыбнулась:
— Иди! Но больше никогда не смотри на других купающихся женщин!
— Человек, который видел брильянт, уж больше не станет убирать себя стекляшками!
Вернувшись к калитке, Селим увидел разгневанного стража.
— Негодяй и обманщик! — воскликнул страж. — Главный евнух никогда не покупал у тебя никакого платка. Ты обманул меня, чтоб пробраться в сад нашего великого повелителя султана. Я отведу тебя к смотрителю дворца, и тебя повесят.
— Повесят-то, положим, двоих. Тебя и меня! — спокойно сказал Селим. — Молчи, дурак, обо всем, что случилось. Возьми себе платок и благодари аллаха, что я не донесу, как ты за цехин бегаешь с султанской стражи.
Страж только посторонился.
Но Селим был поэт. А Зорайба слишком прекрасна. Он воспел ее красоту в длинной песне. И говорил, между прочим:
— Взяв розовый цветок у роз и белый цвет у мрамора, природа захотела полюбоваться, взяла самой черной туши и капнула маленькую родинку, которую я видел там, где ее видел, и белый цвет стал белее еще, и розовый еще розовее. И природа перестала создавать красивых женщин, потому что красивее Зорайбы ей не создать ничего!
Песня понравилась, ее пел весь город, она дошла до дворца. И султан Азис встревожился.
Он позвал своего великого визиря Диарбекира и сказал:
— Какой-то бездельник-поэт, именем, как мне говорили, Селим, сложил песню про мою Зорайбу. Если бы он только воспевал ее красоту, — я приписал бы это просто усердию подданного. Но откуда он мог узнать про родинку? Схвати его, пытай, узнай и отруби ему голову.
Визирь Диарбекир отвечал:
— Слушаю и повинуюсь.
Увидев орудия пытки. Селим, когда его привели к Диарбекиру, сказал:
— Это все лишнее. Зачем я тебе буду говорить правду под пытками, когда я могу ее сказать и без пыток? Я видел прекрасную Зорайбу, спрятавшись в кустах роз, когда она купалась. Она, действительно, прекрасна, визирь! И я воспел ее и ее родинку.
— За это тебе и отрубят голову! — сказал Диарбекир.
— В этом не будет никакого смысла! — воскликнул Селим. — Что самое тайное на свете? Не думай, Диарбекир, я тебе скажу. Самое тайное на свете — мысль. Слово могут подслушать, движение могут увидеть. Но даже когда я говорю, ты не знаешь моей мысли. Может быть, я говорю одно, а думаю другое. Я поэт. Я мысль превращаю в слово. Значит, мое назначение в жизни — самое тайное делать явным. За этим аллах и послал меня на землю. За что же меня казнить? Красота султанши тайна. Я сделал эту тайну явной. Я делал только свое дело.
Диарбекир улыбнулся:
— Когда мешок хотят выкинуть, из него высыпают все зерно. Говори! Выбалтывай все мысли, какие есть в твоей голове, потому что ее все равно отрубят. Селим сказал:
— Диарбекир! У тебя есть почти все: знатность, могущество, богатство. Я, маленький, ничтожный человек, могу дать тебе славу. Другие будут знатны, могущество перейдет к другим и богатства. Тебя не будет, — но слава твоя останется. Сохрани мне жизнь, а я сложу песнь о том, что ты храбр, мужествен, добр и справедлив, как никто. Не будет тебя, не будет меня, а песнь останется. И весь мир будет петь и знать о храбром, мужественном, добром и справедливом визире Диарбекире. Ты мне дашь жизнь, я тебе — бессмертие. Товар стоит цены.
Диарбекир задумался:
— Выходит, что слава — распутница. Но она красива. Почему бы мне ее не купить?
Он позвал святого дервиша и спросил:
— Святой дервиш, какое самое тяжкое преступление для судьи?
Дервиш отвечал:
— Их два. Одно меньше, другое больше. Первое — отпустить виновного. Второе — осудить невинного.
Диарбекир спросил:
— Судья, который совершил бы оба эти преступления, заслужил бы славы или бесчестия?
Дервиш ответил:
— Бесславия.
Диарбекир сказал ему:
— Иди с миром.
И улыбнулся:
— А я получу за это славу. На то существуют поэты.
Он позвал муллу.
— Скажи мне мулла, — сказал Диарбекир, — может ли с человеком случиться что-нибудь, что ему не предназначено судьбой?
— Нет, — отвечал мулла, — все написано в книге судьбы.
Диарбекир дал ему сто цехинов и сказал:
— Иди, и пусть в минуту сомнения кто-нибудь скажет и тебе успокоительное слово.
Он приказал схватить первого попавшегося прохожего, отрубил ему голову, за уши принес ее к султану и положил у его ног на красный ковер, чтоб не так заметна была кровь.
— С этим человеком случилось то, что было написано в книге судьбы! — сказал Диарбекир. — Ему было суждено погибнуть от моей руки, и моя рука исполнила только волю судьбы.
Услыхав эти благочестивые слова, султан Азис ответил:
— Всегда и во всем да будет воля аллаха!
— Вот голова того, кто был поэтом, по имени Селим! — сказал Диарбекир. — Он осмелился воспеть красоты твоей повелительницы Зорайбы, да будет она благословенна, и ее родинку, да будет она священна!
Султан Азис сказал:
— Пусть повторят мне эту песню.
И когда придворные певцы спели песню, он сказал:
— Поэт не может нас слышать, и теперь мы можем сказать, его песнь прекрасна! Он посмотрел на отрубленную голову:
— Мы нашли его достойным казни. Аллах, быть может, рассудит иначе. Похороните его голову вместе с телом, чтобы в день суда он мог предстать пред аллахом, как добрый мусульманин.
Визирь Диарбекир отвечал:
— Слушаю и повинуюсь!
И приказал похоронить туловище в одном месте, а голову в другом, чтоб казненный не мог в день последнего суда найти своей головы и предстать пред аллахом с жалобой на правосудие.
Вот пока все, что касается султана Азиса и его визиря Диарбекира.
А поэт Селим, тайно отпущенный на свободу визирем, ночью покинул город, достиг владений соседнего султана, грозного и могучего Шидара, подождал у дворца выезда султана на охоту, упал на колени и воскликнул:
— Султан Шидар! Возьми меня к себе во дворец. По крайней мере, кроме тебя, при дворе будет умный человек!
Султан страшно разгневался:
— Как, попрошайка? Сметь назвать всех моих визирей дураками? Величайшее из преступлений! Голову долой!
— Пока на свете существуют мечи, голова у человека вообще держится непрочно! — сказал Селим. — Но почему же ты называешь это величайшим преступлением? Преступление было бы гораздо больше, если бы я не прибавил слов: ‘кроме тебя’.
Султан Шидар даже расхохотался:
— Дерзость этого наглеца поистине беспредельна! Он оправдывает одно преступление другим!
— Так бывает всегда, повелитель! — отвечал Селим. — Преступление оправдывается преступлением.
— Я никогда об этом не слыхал! — сказал султан Шидар.
— Позволь мне показать тебе пример! — сказал Селим. — Казнить меня ты всегда успеешь. Но сначала позволь мне провести три дня в твоем дворце. Я обязуюсь совершить величайшее из преступлений, от которого никто не пострадает, и извинить это еще большим преступлением, которое никому не причинит вреда.
Султана это заинтересовало. Он сказал:
— Согласен. Не сумеешь извинить — пеняй на себя.
Два дня поэт Селим жил во дворце султана Шидара, пил, ел, а на третий день во дворе поставили уже виселицу.
— Для тебя! — сказал султан.
— Подожди сегодняшнего вечера! — сказал Селим.
Вечером султан Шидар, по обыкновению, пошел гулять между цветущими кустами жасмина, как вдруг из кустов выскочил Селим, бросился на султана, обнял его и поцеловал.
— Негодяй! — воскликнул султан. — Сметь коснуться султана! Нечего ждать до завтра! Повесить его сейчас!
Селим упал перед ним на колени.
— Повелитель! Я не хотел касаться твоей священной особы! В темноте я не разобрал! Я думал, что это твоя жена Зюлейя!
Султан понял дерзкую шутку, рассмеялся и сказал:
— Ты оправдался в тяжком преступлении еще тягчайшим. Дать ему за это блюдо серебра.
Селим принял блюдо с серебряными монетами и сказал:
— Хороший хозяин блюдо риса посыпает шафраном.
Султан расхохотался и сказал:
— Что за ненасытный наглец! Насыпьте ему сверху золотых.
И спросил Селима:
— Кто ты такой?
— Я человек, который не может обеднеть! — отвечал Селим.
— Как так? — спросил султан.
— Всякий живет тем, что у него есть, а я тем, чего не существует. То, что есть, можно потерять, а того, чего не существует, и потерять невозможно. Прикажи своим визирям догадаться, кто я такой!
Визири пришли в смущение и ответили:
— Того, что говорит этот человек, не может быть!
Тогда Селим сказал:
— Разве я был неправ, когда сказал, что твои визири глупы? Очень просто. Я живу фантазиями. Я поэт.
И попросил:
— Возьми меня жить к себе во дворец!
Султан Шидар спросил:
— А что ты будешь делать?
Поэт Селим ответил:
— Я буду придворным поэтом. На все вопросы я буду давать тебе ответы, которые тебе доставят удовольствие.
Султан Шидар сказал:
— Хорошо. Ответь мне на три вопроса.
Поэт Селим сказал:
— Слушаю и отвечаю.
— Кораллы розовые. Но почему есть и белые кораллы?
— Спроси сначала у твоих придворных ученых.
Придворные ученые собрались, посоветовались и сказали:
— Это зависит от количества соли, которая заключается в некоторых морских водах…
— Прикажи им замолчать, повелитель! — воскликнул Селим. — От их объяснений у меня во рту — словно я напился морской воды! Я тебе объясню. И эти кораллы были розовыми. Но однажды прекрасная Зорайба, султанша султана Азиса, купалась в море. И, увидав ее розовое тело, кораллы побелели от зависти.
— Султанша Зорайба должна быть красива! — сказал султан Шидар и задал второй вопрос: — Почему глаза газели прекрасны?
— Спроси сначала у своих ученых! — сказал Селим.
Ученые посоветовались и ответили:
— Потому, повелитель, что таково их строение!
— Ты понял что-нибудь? — спросил Селим.
— Ответ мне кажется глупым, потому что ничего не объясняет! — сказал султан.
— Слушай же, я тебе объясню. Однажды газель, гуляя в саду султана Азиса, увидела султаншу Зорайбу, засмотрелась на ее красоту, и с тех пор глаза газели стали прекрасными.
— Неужели султанша Зорайба так красива? — воскликнул султан и задал третий вопрос:
— Что будет, когда нас не будет?
Ученые ответили:
— Не знаем.
А Селим ответил:
— Останется песнь о прекрасной Зорайбе.
И спел султану свою песню о Зорайбе, самой красивой из женщин.
Слушая его, султан Шидар воспламенился и сказал:
— Я хочу, чтобы Зорайба была моей женой.
Селим поклонился и сказал:
— Нет ничего легче. У одного человека была соколиная охота. Пока он ездил со своими соколами на охоту, все шло хорошо. Но когда он перестал выпускать соколов бить дичь, соколы передушили у него весь курятник. Войско должно воевать. А то оно наделает бед в своей собственной стране. Пошли войско сватать тебе Зорайбу. Позволь, я напишу султану Азису письмо. Оно будет так же кратко, как убедительно.
И Селим написал:
‘Султану Азису султан Шидар. У тебя едва 10000 всадников, у меня их сто тысяч. Если ты вышлешь всех своих солдат, их наберется 30 тысяч человек. Если я пошлю только половину моих, — их будет триста тысяч. Сосчитай и немедленно пришли свою жену Зорайбу ко мне в гарем. Если ты послушаешь меня, — это будет последней обидой в твоей жизни. Я возьму тебя под свое покровительство. Если не послушаешь, — это будет только первой из обид. Подумай и ответь’.
Султан Шидар прочел, одобрил:
— Кратко и убедительно.
Приложил свою печать и послал.
Султан Азис ответил:
‘Могущественный султан! Аллах один могуществен, и аллах один, султан! Ты полагаешься на свою силу, я на силу аллаха. Ты вверяешься людям, я аллаху. Пусть он решит, что ему угоднее: сила или правда. У спальни моей жены есть один порог — мой труп. Подумай и поступай’.
Султан Шидар задумался:
— В наших человеческих делах мы часто забываем, что есть аллах.
Но Селим сказал ему:
— Аллах создал орех. И аллах создал камень. И создал так, что камень разбивает орех. Это воля аллаха. Но если орех думает, что он может разбить камень, — это непослушание воле аллаха. Накажи Азиса за его нечестие.
И султан Шидар приказал войскам:
— До сих пор моим только желанием было, чтоб прекрасная Зорайба была султаншей в моей земле. С этого дня это должно быть и вашим желанием. Идите и руками, обрызганными кровью Азиса, приведите мне Зорайбу.
Войска султана Азиса были разбиты, его владения опустошены, дворец разграблен и разрушен, он сам убит на пороге своего гарема. Только два человека уцелели.
Зорайба, которую отвезли в гарем султана Шидара. И великий визирь Диарбекир, который вымолил себе жизнь:
— Это я спас жизнь любимцу султана, славному и великому поэту Селиму.
Когда Зорайбу привели в гарем султана Шидара, гарем наполнился плачем, и главная управительница гарема Айша-ханум, око сердца султана, на обязанности которой лежал выбор жен и наложниц, пришла к султану, поклонилась до земли и сказала:
— Поэты обманщики, властелин, они все умеют делать прекрасным. И Селим обманул твою мудрость. С тех пор, как я вижу женщин, я не видела ни одной безобразнее Зорайбы. Несчастная так некрасива, что всех жен и рабынь твоих охватило сострадание, и они плачут об ее безобразии.
Султан страшно разгневался, призвал к себе Селима и сказал:
— Ты заставил меня даром сделать столько злодейств? Тогда я сделаю доброе дело: прикажу отрубить тебе голову. Слышишь, что говорит Айша, око моего сердца?
Селим поклонился и спокойно сказал:
— При выборе жен надо смотреть своими глазами, повелитель. Прикажи привести Зорайбу, и если она так некрасива, выдай ее замуж за меня, твоего негодного слугу. Лучше наказания придумать невозможно. Женщины плачут только при виде чужого несчастья и чужого счастья. При виде чужого несчастья от радости, что несчастие не с ними. И при виде чужого счастья от зависти. Но не было случая, чтоб женщина оплакивала чужое безобразие. Тогда она радуется своей красоте.
Султан приказал привести Зорайбу.
Пришел в восторг от ее красоты, приказал наказать плетьми Айшу-ханум, отнял все наряды у всего гарема и подарил их Зорайбе.
Но Зорайба была неутешна. Она сказала:
— Жизнь кончена, началось ожидание смерти. Как пойманный дикий зверь, она смотрела на султана.
И чем она была неприступнее, тем больше разгоралась страсть султана Шидара. Он желал и боялся.
Зорайбе было запрещено заплетать волосы, чтобы она косой не задушила султана.
От нее отняли все драгоценности, чтоб она не выколола султану глаза. Среди слез она смеялась:
— Ваш султан похож на лань, которая обнюхивает связанную пантеру.
Зорайба гуляла, как всегда, одна в султанском саду и встретилась с Селимом, который с тех пор, как стал любимцем Шидара, спокойно ходил везде, где хотел.
— Какое новое несчастие предвещает мне встреча с тобой, сын несчастья? — воскликнула Зорайба.
Селим поклонился и сказал:
— Да продлит аллах твою жизнь на долгие годы!
— Да пошлет аллах на твою голову столько проклятий, сколько дней будет в этих годах, источник всех моих несчастий!
— Проклинай не меня, а свою красоту!
— Она проклята с тех пор, как ты посмотрел на нее своим проклятым взглядом. Красота, как мед. На нее летят мухи. И прилетела такая ядовитая муха, как ты.
— Я здесь ни при чем, султанша! Хорошо быть красивой, и опасно быть красавицей. Отлично быть богатым, но страшно быть несметным богачом. Умный старается его обмануть, дурак убить и ограбить.
— Скажи лучше: когда слон и человек встретятся на узкой тропинке над пропастью, слон должен схватить человека хоботом и сбросить его в пропасть. Иначе, посторонившись, он упадет в пропасть сам. Зачем я, султанша, пощадила тебя, простого смертного! Зачем не приказала своим евнухам тогда же убить тебя! Я была бы счастливою султаншей.
— Кто мешает тебе быть ею и сейчас? Природа щедро наградила вас. Не каждый мужчина может рассчитывать быть султаном. Но каждая женщина может надеяться стать султаншей!
— Лучше удар от милого, чем поцелуй врага. Я предпочла бы тебя султану Шидару, как тебе предпочла бы змею.
— Женщины сами похожи на змей. У змеи яд в ядовитом зубе, у женщины в глазах. Слезы — сильнейший яд.
— Ты думаешь?
— Это знают все в простом народе. Женщина плачет столько, что ее слезами можно было бы отравить сто человек.
— И ядовитые растения приносят цветы. На тебе, ядовитый куст, вырос для меня цветок!
Так ответила Зорайба и удалилась с сердцем, полным надежды.
Она теперь плакала и собирала слезы.
Она по ночам сидела над кубком и, чтобы больше себя разжалобить, думала о прошлом счастье, могуществе, о султане Азисе, называла его самыми нежными именами и приписывала ему достоинства, каких у него даже не было, как мы делаем относительно мертвых.
В живых мы не видим ничего, кроме недостатков, в мертвых — ничего, кроме достоинств.
Когда, через несколько времени, кубок до половины был полон слезами, Зорайба нарвала веток цветущей сирени и послала цветы с Айшей-хацум к султану Шидару, приказавши сказать:
— Не каждый ли год расцветает сирень? Так и сердце женщины, когда облетят одни цветы, — дай срок, и расцветут другие. Твоя любовь тронула мое сердце, а твоя сила заставила полюбить. Я хочу вступить с тобой в борьбу. Вместо того, чтобы ты был моим повелителем, я хочу стать твоей повелительницей. Сегодня, вечером, приходи ко мне, я дам тебе выпить до дна кубок вина, — а я буду пьяна от страсти. Моя красота принадлежит тебе.
— А она не отравит меня? — спросил султан.
— Повелитель, мое тело и до сих пор болит от плетей! — отвечала Айша-ханум. — Это заставляет меня быть благоразумной. Вино я выдам сама, а яду ей неоткуда достать. Я смотрю за ней, как смотрели бы твои собственные глаза.
Перед вечером султан Шидар отправился в хаммам, натерся розовым маслом и в богатой одежде явился к Зорайбе. Она встретила его, радостная и веселая, и подала ему кубок: — Пей, мой повелитель!
— Желаю тебе столько поцелуев, сколько капель в этом кубке! — сказал Шидар и, залпом выпив кубок, добавил:
— У этого вина странный вкус.
— Это кипрское вино! — сказала Зорайба. — Оно поможет тебе осуществить твое пожелание мне о поцелуях!
— У меня что-то жжет в груди.
— Это страсть.
Но султану сделалось дурно.
— Я отравлен! — воскликнул он.
Зорайба отвечала:
— Да!
Султан закричал. Сбежались слуги. Позвали врачей. Зорайба спокойно сказала:
— Напрасно. Ваше знание еще не нашло средства от этого яда.
Тогда султан Шидар, мучаясь в предсмертных мучениях, велел позвать Диарбекира и сказал ему:
— Я читал поэму Селима, где он восхваляет твою мудрость, доброту и справедливость. Я делаю тебя своим великим визирем и тебе завещаю заботу обо всех моих владениях, потому что я умираю бездетным. Я приказываю тебе жестоко отомстить за мою смерть. Покарай всех виновных. Узнай, каким ядом я отравлен, и кто ей дал этот яд?
Диарбекир приступил к Зорайбе:
— Кто дал тебе яд?
Она ответила, смеясь и глядя на муки Шидара.
— Султан Шидар.
И, видя, что последняя минута его жизни наступила и ничто не может спасти султана, — она сказала:
— Клянусь аллахом, что я говорю истину. Яд, которым я отравила Шидара, я получила от самого Шидара. Больше виновных нет. Потому что я отравила его слезами, давши ему выпить в вине полкубка слез. Пусть те, кто заставляет плакать, знают, что слезы — яд.
Шидар в страшных мучениях умер.
А Диарбекир, севши на его престол, приступил к суду. Он сказал:
— Человек погиб из-за брильянтов. Человека хоронят, но брильянтов не бросают. Зорайбу мы берем к себе в жены. А ты, — обратился он к Селиму, — твоя песнь в честь моей мудрости, справедливости и доброты сослужила мне службу. Ты больше мне не нужен. Твои стихи о красоте Зорайбы были причиной всех гибельных бед, и тебе вполне справедливо отрубить голову.
Селим увидел, что больше ему на этом свете делать нечего, улыбнулся и спокойно сказал:
— Я потеряю голову, а ты славу. Знай, Диарбекир, что я сложил другую песню, в которой правдиво рассказал все, как было. Сто писцов сто дней переписывали эту песню. Она хранится у верных людей с завещанием пустить эти листки в народ, как птиц пускают на воздух, в день моей смерти. Пройдут века, а мир все будет знать о бедной, прекрасной султанше Зорайбе, о султане Азисе, о злом тиране Шидаре и о вероломном, низком слуге двух господ, визире Диарбекире. А теперь отправь на казнь меня и твое доброе имя.
Так и узнал весь мир о том, что случилось, и как случилось все, что случилось. Можно поэта убить, но песню убить невозможно…

Три бездельника
(Восточная сказка)

Во имя аллаха, единого, великого и милосердного. Прекрасным утром, какие бывают весною в Багдаде, ехал мудрый и славный халиф Гарун-аль-Рашид, — да будет благословенна его память, — с верным визирем Джиабеккиром по базару своего города.
По узким улицам длинными, бесконечными нитями тянулись караваны нагруженных верблюдов, выступавших неслышно, неспешно и важно.
Неистово кричали, захлебывались и плакали, как дети, маленькие ушастые ослы. Как это бывает с ними весною, они кричали не только при виде ослицы, но и при виде коровы. Потому что они ослы.
Словно торопясь умереть, бежали, часто перебирая ногами, сбившиеся в одну груду грязные овцы, поднимая облако пыли.
Стуча по земле маленькими копытами, бежали и скакали с испуганным взглядом, с тревожным блеяньем козы.
Ехали верхами на белых, на серых красивых конях, держа в руках кривые сабли в богатых ножнах, знатные люди. Несли в закрытых носилках женщин.
Жалобно пели дервиши, с подвязанной здоровой рукой, с подвязанной здоровой ногой, которыми они не пользовались, истязая себя, во славу аллаха.
С оглушительным стуком колотили сталь на наковальнях кузнецы.
Слесаря визжали пилами по железу.
Мелко, дробно и звонко колотили медники по тонкой меди, выковывая узорные чаши для омовений.
У мясных лавок висели на крючьях, украшенные красными бумажными розами, туши молодых барашков с большими широкими курдюками. И мясники проворно и ловко работали около них, одним ударом рассекая тушу на две совершенно равные половины.
Хлебопеки вынимали из печей золотые хлебы, нежные и пышные.
Из харчевен пахло уже чесноком, шафраном, луком, тмином, анисом и жирным пловом.
Торговцы коврами развертывали перед покупателями огромные тяжелые ковры и сами любовались яркими и живыми цветами.
— Возьми этот, господин! Он украсил бы спальню самого великого нашего халифа, да продлит аллах его дни! — Да продлит!
— Время вызолотило его ворс. Словно солнцем освещен он. Луч солнца войдет вместе с этим ковром в твое жилище.
Продавцы драгоценностей соблазняли женщин, закутанных в черные чадры, показывая им ценные вещи.
Бледно-розовые кораллы и похожую на кусочек утреннего неба бирюзу, — друзей человека, которые имеют свойство оставаться светлыми, пока человек здоров, и темнеют, едва человек заболел.
Рубины, — камень, который оживляет сердце, мозг, дает бодрость и память человеку, очищает застывшую, испорченную кровь.
Сапфиры, — которые охраняют человека, дают ему храбрость, веселят сердце, услаждают все жизненные чувствования, пленяют глаз, прочищают зрение, удерживают приливы крови, укрепляют тело, восстанавливают силу.
Ониксы, — возбуждающие в сердце милосердие, в душе добродетель и изгоняющие пороки. Изумруды, — камень враг всякой нечистоты. — Испытайте его: если мужчина и женщина живут друг с другом в распутстве, и около них этот камень, — он лопается при злоупотреблении природой.
Алмазы, — самые драгоценные из камней. Они удерживают ярость и сластолюбие, дают воздержание и целомудрие. Малейшая частица этого камня может отравить лошадь, если дать его в питье, а тем более человека. Эти горящие всеми огнями камни лучше всего освещают дорогу к женскому сердцу.
Жемчуга, которые означают слезы только тогда, когда они мелки. Крупный жемчуг еще никогда не заставлял плакать ни одну женщину.
Горели камни, горели женские глаза.
Глядя на все это и радостным сердцем слушая все эти голоса жизни, — лязг железа, крики погонщиков, стук копыт, визг пилы, клятвы, брань, зазывание торговцев, Гарун-аль-Рашид сказал своему визирю Джиабеккиру:
— Поистине этот город напоминает муравейник, где каждый муравей делает какое-то маленькое дело, — а в общем поднимается прехитрая постройка. Мне кажется, Джиабеккир, что правитель должен как можно меньше вмешиваться в эту жизнь, чтобы не быть похожим на того прохожего, который наступает ногой на муравейник и в одно мгновение разрушает то, что тысячи муравьев строили целые недели.
— Мудрость не покидает тебя, повелитель, как твой верный слуга. И ты не покидаешь мудрости, как ее верный слуга! — отвечал Джиабеккир.
В это время они проезжали мимо кофейни, которая в такой ранний час дня была еще пуста.
Только три человека сидели молча вокруг столика перед финджанами, — узорными чашечками густого кофе, — и молча курили абурих, — черный сирийский табак, прозванный ‘отцом благовония’.
Гарун-аль-Рашид посмотрел на сидевших с улыбкой и сказал своему визирю:
— Во всем городе только три бездельника, которые с утра сидят в кофейне.
— Это немного! — сказал Джиабеккир. — И если аллах из-за трех праведников щадит город, — то из-за трех бездельников он не станет разрушать этого города!
Они поехали дальше, но путь им преградил обоз. Джиабеккир хотел было распорядиться, чтобы дали дорогу, но Гарун-аль-Рашид остановил его:
— Не будем наступать ногой на муравейник!
И они остались ждать, пока обоз проедет через улицу.
В это время они услыхали сзади себя шум и крики и, оглянувшись, увидели, что три бездельника, сидевшие в кофейной, вскочили со своих мест, опрокинули столик, чашки с кофе и наргилэ, кричат во все горло и ожесточенно спорят.
— Любопытно, что могло так взволновать даже бездельников? — сказал Гарун-аль-Рашид, повернул своего коня и подъехал к кофейной. — Мир да будет над вами! — сказал он.
Спорившие поцеловали землю у ног его коня и сказали:
— Аллах да продлит твои дни и славой их да наполнит вселенную!
— Аллах пусть сделает так, как лучше! — ответил халиф. — Скажите мне, о чем вы спорите?
Они заговорили все сразу.
Но Гарун-аль-Рашид приказал говорить кому-нибудь одному:
— А другие пусть только направляют его на дорогу, если он сойдет с пути истины.
И один из споривших сказал:
— Увидев нас, повелитель, ты изволил улыбнуться. Твоя улыбка разлила жизнь и радость, как первый луч солнца, когда оно показывается из-за гор. И мы спорим: к кому из нас относилась твоя улыбка?
— Об этом лучше бы спробить того, кто улыбнулся, чем спорить между собою! — сказал халиф и ответил:
— Так знайте же. Я улыбнулся тому, кто из вас наибольший бездельник!
Прослыть первым бездельником в Багдаде так же нелестно, как и в Дамаске, как и в Каире. Но — улыбка халифа!
— Ему улыбнулся халиф! Это останется.
А за что улыбнулся — это забудут. Заслуги забываются. Награды остаются.
Когда уста халифа расходятся в улыбку, — это открываются завесы к милости.
А милость халифа — это дверь к почестям. Почести — дверь к богатству. И трое споривших заспорили вновь.
— Значит, повелитель изволил милостиво улыбнуться мне!
— Нет, мне!
— Врете, мне!
— Я первый бездельник во всем Багдаде!
— Нет, я!
— Я!
— Стойте! — сказал Гарун-аль-Рашид. — Пусть каждый расскажет сам о себе, насколько он бездельник, — а я уж решу, кому я улыбнулся, и прикажу дать виновному столько палок по пяткам, сколько он будет заслуживать. Рассказывайте теперь.
Палки по пяткам заставили задуматься споривших. Но улыбка халифа — это утренняя звезда. Милость — предрассветный ветерок. Почести — заря, и богатство — солнце, освещающее жизнь.
Перед чем человек остановится, — когда его ждет улыбка халифа?
— Меня зовут Бэн-Бэкар, к твоим услугам, повелитель! — сказал первый из споривших. — Я благородно рожденный араб. И знаю своего отца, потому что моя мать так же блистала добродетелью, как отец славился своим богатством. Все, что ты, повелитель, можешь окинуть глазом, поднявшись на самую высокую гору, все к восходу и закату солнца, к полудню и полуночи, — все это завоевано моими предками вместе с твоими. Во всех битвах, где твои предки были военачальниками, мои сражались как воины. И, выслушав мою повесть, — я надеюсь, — повелитель, ты найдешь, что я первый бездельник в Багдаде, заслужил твою улыбку, но не заслужил наказания, потому что виноват в своем безделье не я, — а все окружающие меня народы. Турки, лукавые сирийцы, пронырливые армяне, хитрые афганцы, черные негры, коричневые абиссинцы, те, что приходят к нам с караванами из далекого Египта, китайцы с косыми глазами, трусливые евреи, предприимчивые монголы, которые являются к нам оттуда же, откуда появляется солнце, из-за необозримых пустынь и высоких ледяных гор, персы с крашеными бородами и красными ногтями, индусы с бесстыжими знаками, нарисованными на их лицах, бедуины в полосатых плащах, сарты, туркмены, киргизы, сомалийцы, сингалезы, воинственные сикки, поклоняющиеся огню парсы, сиамцы, жители Тибета. Разве их всех пересчитаешь и упомнишь? У кого в руках вся торговля? Кто привозит к нам жемчуг из Тутикарина? Индусы! Цветные камни с Цейлона? Сингалезы. Шелк? Китайцы. Ковры, чтобы заглушать твои шаги? Сирийцы. Кашемирские шали, чтобы благочестиво покрывать гробницы предков? Афганцы. Благовонный ладан, аравийскую амбру, чтобы обращать воздух в воздух рая пророка? Сомалийцы. Розовое масло, чтобы превращать гарем в цветник? Турки. Сладчайшие фрукты нам доставляют персы. Мы, победители, мы, покорители, — мы не можем даже жить трудами своих рук. Потому что лучшую сталь выковывают поклонники Брамы. Искусно режут по слоновой кости абиссинцы. Я не мог бы даже растирать в бане разгоряченные и разнеженные тела моих сограждан, потому что этим делом занимаются сильные, ловкие и проворные, как кошки, негры. Каким промыслом я займусь, когда кофейня, где я сижу, принадлежит египтянину, мясная лавка напротив — жителям Дели или Агры, а лечебными травами наискосок торгует иудей? Что ж остается мне делать? Мне, благородно рожденному арабу! Плакать, жаловаться и сидеть целый день, — от восхода до заката солнца, и после заката в кофейной. Я и сижу здесь, сижу безвыходно, жалуюсь на судьбу и пью кофе .уж на последние пиастры, которые остались у меня в длинном, но пустом кошельке. Уж одно это, повелитель, делает меня достойным твоих милостей. А впрочем, пусть будет так, как угодно аллаху!
Гарун-аль-Рашид выслушал его со вниманием и сказал:
— Отчаяние — это собака, которую надо бить палкой, чтобы она не выла. Жалобы распространяют уныние, как скверный запах. Ничего не делать, только жаловаться и возбуждать уныние в других. Да, ты порядочный бездельник, и я с удовольствием дал бы тебе награду. Но послушаем других. Говори теперь ты.
— Твоего раба зовут Абал-Гассаном! — низко поклонившись, сказал второй из споривших. — И если ты спросишь обо мне в Багдаде, к моему имени прибавят: ‘величайший деятель нашей торговли и промышленности’. А, между тем, я величайший, самый настоящий, первый бездельник во всем городе, вполне заслуживаю твоей улыбки и не заслуживаю наказания палками, потому что в моем безделье виноват не я, а моя бабушка, да будет благословенна ее память. Ее имя было Абла, и она была плодовита, как все в ее роде. Она родила моему дедушке, — да будет благословенна и его память, — шестнадцать сыновей, не считая моего отца, которые все остались живы. Да считай, что у нее у самой было двадцать два брата, да будет благословенна память всех моих родственников. У каждого из них было по двадцать сыновей. Таким образом, как ты можешь легко сосчитать, повелитель, я родился на свете с шестнадцатью родными и четырьмястами сорока двоюродными дядями. Людьми богатыми и занятыми в разных торговых делах. Каждый дал мне хоть крошечное место в своем деле или постарался устроить меня в чужом, где он имел влияние. И я, право, затруднился бы, повелитель, даже по твоему повелению, перечислить все должности, которые я занимаю и на которых числюсь. Аллах создал день слишком коротким для этого. Ты можешь спросить в любой торговле, в любом обществе, в любом деле, где есть несколько хозяев, — и те ответят, что Абал-Гассан чем-нибудь у них да считается. Там одним из распорядителей, здесь одним из наблюдающих, там одним из советников. Чтобы только обойти все места, где я занимаю какую-нибудь должность, мне не хватило бы времени от одной новой луны до другой. Да я их всех и не помню. Слава аллаху, что они все помнят обо мне и присылают мне вовремя жалованье. А посещать хотя бы некоторые из должностей, — это было бы несправедливостью и могло бы дурно повлиять на торговые дела. Абал-Гассан был в торговле янтарем. А что же торговля самсунским табаком? Одно из двух. Или в их торговле янтарем такие беспорядки, что Абал-Гассан пошел туда посмотреть все своими глазами. Или торговля табаком так из рук вон плоха, что Абал-Гассан туда даже и не ходит. Чтобы не возбуждать подобных толков, мне остается одно: сидеть целый день в кофейной и ждать, пока мне принесут жалованье. Оттуда тысячу пиастров, оттуда полторы, оттуда две. Сюда же в годовщины основания предприятий, в которых я участвую, приходят избранные люди, чтобы благодарить меня за мою деятельность, которую они называют ‘всеобъемлющей’. Дошло до того, что всякое новое предприятие считает непременным долгом пригласить к себе Абал-Гассана, ибо что ж ото было бы за дело без Абал-Гассана? Спроси об этом, — и тебе подтвердит справедливость моих слов, повелитель, весь Багдад. Другого такого бездельника, ручаюсь, ты не найдешь во всем Багдаде. Я бездельничаю, получаю за это почет, жалованье и награды и надеюсь, что ты, повелитель, сочтешь меня достойным награды и не достойным наказания. Но что лучше, — знает один аллах.
Гарун-аль-Рашид рассмеялся и сказал:
— Твое безделье совсем особенного сорта. Ты, действительно, заслуживаешь награды. Но послушаем сначала, что скажет третий!
— Меня зовут Абу-Мустафа, о, повелитель здешних мест! — с низким поклоном сказал третий из бездельников. — Я счастлив, что вижу тебя и могу в лицо тебе похвалить твою мудрость. Потому что похвала за глаза — это благовоние, которое курится за стеной. Бесплодная трата драгоценного ладана. А похвала в глаза — это благовоние, которое курится в той же комнате. Удовольствие тому, перед кем оно курится, — благодарность и награда тому, кто подбрасывает ладан. Твоя деятельность, повелитель, известна всем. Ты не только днем творишь суд и расправу, но, как мы знаем, и ночью обходишь город, чтоб знать, как спят его жители. И ты, сама деятельность, ищешь величайшего бездельника во всем городе. Мысль мудрая и достойная тебя, как все твои мысли. Ты и он — это будут две крайности. Низ и верх. Всякий, кто хочет что-нибудь измерить, сначала определяет две крайние точки. Ты ищешь величайшего бездельника, чтоб наградить его по заслугам. Меня, как и моих товарищей, прельщает твоя улыбка и страшат твои палки. Как и они, я объявляю, что величайший бездельник во всем городе я. Но чтоб правильно рассудить нас, надо прежде всего определить: что такое бездельник? Что такое безделье? Вопросы, которыми еще никто не занимался. И чтоб разрешить его, надо, по моему скромному мнению, созвать совещание. Это совещание выделит из себя два совещания. Одно для рассмотрения вопроса по древним и ученым книгам, что считалось бездельем в прежнее время. Другое объедет страну и беседами с мудрейшими и почтеннейшими людьми постарается определить, что может считаться бездельем в наше время. Ибо то, что считалось делом в одно время, считается часто бездельем в другое. Оба эти совещания выделят из себя, в свою очередь, третье, которое объедет все известные нам страны и узнает, что считается истинным бездельем у них. Всегда полезно, для сравнения, узнать, что думают по какому-либо поводу и в соседних странах. И вот, изучивши вопрос о безделье основательно и всесторонне, совещания, наконец, смогут точно определить: что же именно должно считать бездельем? Каким условиям должен удовлетворять настоящий бездельник? Тогда новое совещание, разделившись на такое число совещаний, какое потребно, приступит к опросу всего населения, по всем городам и деревням, где имеются лица, удовлетворяющие всем требованиям, которые можно предъявить к настоящему бездельнику. Когда все бездельники будут собраны, совещание приступит к их проверке. Отберет тех из бездельников, которые выдаются среди других своими качествами. Лучших бездельников! И приступит к сравнению их с нами. Кто из нас, в какой мере удовлетворяет достоинствам, проявленным действительными, отборными, лучшими бездельниками всей страны, олицетворяющими истинное безделье, признанное всей вселенной? Только тогда, полагаю, можно будет решить…
Гарун-аль-Рашид, который во время этой речи обнаружил на седле все признаки нетерпения, прервал говорившего:
— Только тогда… Но когда же будет это ‘тогда’?
— Я думаю, что все совещания окончат свои труды не позднее, чем через семьдесят лет, — да продлит аллах твои дни, повелитель! — с глубоким поклоном отвечал Абу-Мустафа.
— Но тогда на свете не будет ни вас, ни меня! Я улыбался, несомнено, тебе. Дать ему пятьдесят палок по пяткам! Именно ему. Величайший бездельник тот, кто выдумал совещание! — сказал Гарун-аль-Рашид. Тронул поводом своего коня и ускакал.
А верный визирь его Джиабекир остался исполнить приказание халифа.
Вот что случилось в Багдаде, — закончим благочестиво наш рассказ. Во имя аллаха, единого, великого и милосердного.

Не те пятки
(Восточная сказка)

Мудрый Джиаффар, заботливый правитель города, заметил, что по улицам и базарам Каира бродят, пошатываясь, люди/ с бледными, словно восковыми, лицами, крупными каплями пота на лбу и мутными глазами. Презренные курильщики, опиума. Их было много, очень много. Это обеспокоило заботливого правителя города. И он созвал к себе на совещание всех наиболее почитаемых, знатнейших и богатейших людей Каира.
Угостив их сладким кофе, рахат-лукумом, финиками, начиненными фисташками, вареньем из лепестков роз, янтарным медом, винными ягодами, изюмом, миндалем и орехами в сахаре, он встал, поклонился и сказал:
— Святой муфтий, чтимые муллы, уважаемый кади, почтенные шейхи и вы все, кого знатность, власть или богатство поставили выше людей! Только один аллах в своей премудрости знает, на что существует это безумие. Но весь Каир курит опиум. Люди похожи на воду, и недовольство — на тот туман, который поднимается над водой. Люди недовольны жизнью здесь, на земле, и ищут другой в мечтах, которые навевает на них проклятый сок мака. Я созвал вас, чтобы спросить у вашей мудрости совета: что нам делать в такой беде?
Все вежливо молчали. Только один кто-то сказал:
— Устроить людям жизнь здесь на свете получше!
Но на него посмотрели, как на дурака.
Поднялся сам муфтий, поклонился и сказал:
— Жители Каира — ленивцы. Среди них много воров. Они плуты, мошенники, обманщики. И если каждый из них не продает родного отца, то только потому, что нет покупателей. Но они благочестивы. А это самое главное. К благочестию их и надо обратиться. Против желаний сильна только мысль. А мысль — это благовонный дым, который исходит от пламенных слов. Горят и пылают слова, от них струятся мысли и фимиамом заволакивают умы слушателей. Позволь мне, заботливый и мудрый правитель города, обратиться к благочестивым жителям Каира с пламенными словами о вреде курения опиума.
Заботливый правитель города ответил:
— Аллах дал человеку язык, чтобы говорить. Я позволяю обращаться к жителям с какими угодно словами, только бы эти слова не были против полиции. Можно говорить, что угодно, об аллахе, но ничего о полиции. Аллах всемогущ, и сам сумеет наказать виновного. Это его святое дело. Но полиции касаться я не позволю. Во всем остальном язык свободен, как птица. И слова — как птичье пение.
В ближайшую пятницу в самой большой мечети Каира муфтий поднялся на возвышение и сказал:
— Создания аллаха! Вы курите опиум, потому что это одна из радостей жизни. Бросьте, потому что это только одна из радостей жизни. Что такое жизнь? Что говорит нам о ней пророк, да будет над ним мир и благословение? Не увлекайтесь радостями этой жизни, тленной и скоропреходящей, — потому что там вас ждут радости вечные, которым нет конца и нет перерыва. Не увлекайтесь богатством. Там ждут вас горы алмазов, рубинов, бирюзы. Золотом вытканы там палатки из драгоценных шалей, пухом, нежнее лебяжьего, нашиты подушки, и мягки они, как колени матери. Не увлекайтесь едой и питьем. Там ждет вас еда, которую вы будет есть вечно, не зная пресыщенья. И розами пахнет там свежая ключевая вода. Не увлекайтесь охотой. Дивными птицами, красоты неописанной, словно покрытыми драгоценными камнями, полны там леса. И из каждого куста на вас будет смотреть газель. И вы будете стрелять их золотыми стрелами без промаха, несясь на конях, быстрых и легких, как ветер. Не увлекайтесь женщинами. Там будут служить вам покорные гурии, прекрасные, вечно юные, не знающие старости, не знающие забот, кроме одной: быть вам приятными. Их глаза полны любви, а слова — музыки. Их вздохи наполняют воздух ароматом цветов. Когда они танцуют, они похожи на лилии, качающиеся на своих стеблях. Ваш опиум дает вам это только на мгновение, а там, — там это вечно!
И чем лучше говорил святой муфтий про рай, тем больше разгоралось в сердцах слушателей желание узнать этот рай поскорее и увидать его хоть на одно мгновенье.
Чем больше проповедовал муфтий, тем сильнее и сильнее распространялось курение опиума в Каире.
Скоро не осталось ни одного благочестивого человека, который бы не курил.
Если встречался на улице или на базаре человек с цветущим лицом и ясными глазами, — мальчишки схватывали камни:
— Вот нечестивец, который никогда не ходит в мечеть! Он не слыхал, как наш святой муфтий описывает рай, и не желает повидать этот рай хоть на мгновенье.
Все это встревожило заботливого правителя города Джиаффара.
Он созвал к себе знатнейших и благороднейших жителей города на совещание, угостил их кофе и сластями, как требовало его и их достоинство, поклонился и сказал:
— Благочестие благочестием, но внушать людям хорошие мысли при помощи слов мне кажется противным природе. Человек принимает и извергает принятую пищу с разных концов своего тела. То же должно быть и с пищей духовной. Голова — это желудок, где перевариваются мысли, а изо рта они вылетают в виде слов. Раз с этого конца тела мысли выходят, — значит, входить они должны с другого конца. Из этого я заключаю, что хорошие мысли должно внушать палками по пяткам. Это дело уже не муфтия, а заптиев. Так я понимаю свои обязанности.
Все вежливо молчали.
Присутствовавший на собрании мудрый и святой дервиш перестал есть сладости и сказал:
— Ты прав. Но нужно бить палками надлежащие пятки!
— Я и буду колотить те пятки, которые следует! — сказал Джиаффар.
В тот же день глашатаи на всех базарах и перекрестках улиц Каира с барабанным боем во все горло прокричали приказ заботливого правителя города:
— Объявляется всем добрым и благочестивым жителям Каира, — да хранит аллах этот город тысячи тысячелетий, — что отныне воспрещается всем, мужчинам, женщинам и евнухам, юношам, взрослым, старикам, знатным, рабам, богачам и нищим, курить опиум, — так как куренье опиума не только вредно для здоровья, но неприятно начальству. Всякий, кто будет уличен в курении опиума, тут же, на месте, немедленно, без всяких разговоров, получит столько палок по пяткам, сколько он может вытерпеть. И даже несколько больше. О чем правителем города Джиаффаром, — да пошлет ему аллах столько счастья, сколько послал мудрости, — дан надлежащий приказ всем заптиям. Имеющие пятки пусть подумают!
Джиаффар собрал к себе заптиев и сказал им:
— Отныне, как только увидите человека с бледным лицом, в поту и с мутными глазам, бейте его по пяткам, как в бубен. Безо всякого милосердия. Идите, и да поможет вам в этом аллах.
Заптии весело посмотрели на заботливого правителя города. Полиция всегда рада исполнить волю начальства. И сказали:
— Пошли аллах жителям побольше пяток, а у заптиев рук хватит.
Целые дни и даже ночи Джиаффар, сидя у себя в доме, слышал вопли тех, кому вбивали в пятки хорошие мысли, и радовался:
— Искореняют!
Заптии, как он заметил, стали одеваться лучше, губы и щеки у них лоснились от бараньего жира, — видимо, каждый день ели молодого барашка, — и многие даже завели себе кольца с бирюзой.
Но курение опиума не уменьшалось.
Кофейни были полны людьми, которые душевными глазами видели рай, но телесными смотрели мутно и не видели ничего.
— Те ли пятки вы бьете? — спросил заботливый правитель города у начальника заптиев, помня слова мудрого и святого дервиша.
— Господин! — отвечал тот, целуя землю у его ног. — Мы поступаем по твоему мудрому приказу: как только увидим человека в поту, с бледным лицом и с мутными глазами, безо всякого милосердия бьем его по пяткам.
Джиаффар приказал послать осла за мудрым и святым дервишем.
Мудрый и святой дервиш приехал с великой честью. Джиаффар встретил его босиком, полому что голова мудреца — это дом аллаха, и к жилищу аллаха надо приближаться босым.
Поклонился дервишу до земли и рассказал свое горе. — Спроси совета у твоей мудрости и сообщи его моей простоте.
Дервиш пришел в дом заботливого правителя города, сел на почетное место и сказал:
— Моя мудрость сейчас молчит, потому что говорит желудок. Мудрость умна и знает, что желудка не перекричишь. У него такой громкий голос, что, когда он кричит, все мысли улетают из головы, как испуганные птицы из куста. Я пробовал его укрощать, но с этим бунтовщиком можно справиться, только исполнив все его требования. Этот бунтовщик меньше всякого другого слушает доводы рассудка. По дороге к тебе я встретил ягненка, но с таким курдючком, какой приятно было бы видеть и у взрослого барана. В желудке у меня явилась мысль: ‘Хорошо бы посмотреть его зажаренным’. Но рассудок ответил: ‘Мы едем к заботливому Джиаффару, и там нас ждет ягненок, чиненый орехами’. Желудок замолчал, пока мы не встретили курицы, курицы такой жирной, что от лени она едва ходила. — ‘Хорошо бы начинить эту курицу фисташками! ‘ — подумал желудок, но разум ответил ему: ‘Заботливый Джиаффар, наверное, это уже сделал’. При виде гранатового дерева желудок стал кричать: ‘Куда мы едем и чего ищем, когда счастье около нас? В жару какое общество может быть приятнее общества спелой гранаты в тени дерева?’ Разум отвечал разумно: ‘У заботливого Джиаффара нас ждут не только спелые гранаты, но и апельсинные корки, вареные в меду, и все сорта шербета, какие только может придумать заботливый человек’. Так ехал я и всю дорогу думал о кебабах, пловах, почках, жареных на вертеле курах с шафраном, и успокаивал желудок тем, что все это, наверное, найдем мы у тебя. И в изобилии. Теперь же, когда я не вижу ничего, кроме тебя, мой желудок кричит так громко, что моя мудрость молчит из боязни не быть услышанной даже мною.
Джиаффар удивился:
— Неужели мудрые и святые думают о таких вещах, как кебабы и пловы? Дервиш рассмеялся:
— А неужели ты думаешь, что вкусные вещи созданы для дураков? Святые должны жить в свое удовольствие, чтоб всякому захотелось стать святым. А если святые будут жить плохо, а хорошо только грешники, — всякий человек предпочтет быть грешником. Если святые будут умирать с голода, — только дурак захочет быть святым. И тогда вся земля наполнится грешниками, а рай пророка — одними дураками.
Услыхав такие мудрые и справедливые слова, заботливый Джиаффар поспешил приготовить для дервиша угощение, которое отвечало бы его мудрости и было бы достойно его святости.
Мудрый и святой дервиш поел всего с величайшим вниманием и сказал:
— Теперь займемся делами. Горе твое в том, что ты бьешь не по тем пяткам.
И заснул, как делает каждый мудрый человек после хорошего обеда.
Три дня думал заботливый Джиаффар:
— Что же могли значить мудрые слова святого человека? И наконец, радостно воскликнул:
— Нашел настоящие пятки!
Он призвал к себе всех заптиев города и сказал:
— Друзья мои! Вы жалуетесь, что пятки жителей победили руки полицейских. Но это случилось потому, что мы били не по тем пяткам. Желая уничтожить деревья, мы обрывали листья, а надо выкопать корни. Отныне бейте без всякого милосердия не только тех, кто курит, но и кто продает опиум. Всех содержателей кофеен, харчевен и бань. Не жалейте палок, аллах создал целые леса из бамбука.
Заптии весело посмотрели на заботливого правителя города. Полиция всегда рада приказаниям начальства. И сказали:
— Господин! Мы жалеем только об одном. Что у жителей всего по две пятки. Если бы было по четыре, мы вдвое сильнее могли бы доказать тебе свое усердие!
Через неделю Джиаффар с радостным изумлением увидел, что заптии оделись совсем хорошо, все ездили на ослах, и никто не ходил пешком, — даже самые бедные, женатые всего на одной жене, переженились на четырех.
А курение опиума все не уменьшалось.
Заботливый Джиаффар впал в сомнение:
— Неужели ошибается мудрый и святой человек?
И сам поехал к дервишу. Дервиш встретил его с поклонами и сказал:
— Твое посещение — великая честь. Я плачу за нее обедом. Всякий раз, когда ты приезжаешь ко мне, вместо того, чтобы позвать меня к себе, — мне кажется, что у меня отнимают превосходный обед.
Джиаффар понял и подал святому и мудрому блюдо с серебряными монетами.
— Рыба, — сказал он, — это только рыба. Из нее не сделаешь баклажанов. Баклажаны только баклажаны. Барашек только барашек. А деньги — это и рыба, и баклажаны, и барашек. Из денег можно сделать все. Не смогут ли эти монеты заменить тебе обед?
Мудрый и святой дервиш посмотрел на блюдо с серебряными монетами, погладил бороду и сказал:
— Блюдо серебряных монет похоже на плов, которого можно съесть сколько угодно. Но заботливый хозяин прибавляет в плов шафрану!
Джиаффар понял и посыпал серебряные монеты сверху золотыми.
Тогда дервиш взял блюдо, с почестями ввел заботливого правителя города к себе в дом, внимательно выслушал его и сказал:
— Скажу тебе, Джиаффар! Твое горе в одном: ты бьешь не те пятки! И курение опиума в Каире не прекратится до тех пор, пока ты не отколотишь надлежащих пяток!
— Но какие же это пятки?
Мудрый и святой дервиш улыбнулся:
— Ты только что взрыхлил почву и посеял семена, а ждешь, чтобы сразу выросли деревья и принесли тебе плоды. Нет, мой друг, надо приходить почаще и поливать деревья пообильнее. Ты угостил меня хорошим обедом, за который я благодарю тебя еще раз, и принес мне денег, за которые с нетерпением жду случая поблагодарить тебя еще раз. Счастливо оставаться, Джиаффар. Ожидаю твоих приглашений или посещений, как тебе будет угодно. Ты господин, я буду тебе повиноваться.
Джиаффар поклонился мудрецу, как надо кланяться святому.
Но в душе его бушевала буря.
‘Может быть, — думал он, — в раю этот святой будет как раз на месте, но на земле он совсем неудобен. Он хочет сделать из меня козу, которая сама приходит в дом, чтобы ее доили! Не бывать же этому!’
Он приказал согнать всех жителей Каира и сказал им:
— Негодяи! Хоть бы вы посмотрели на моих заптиев! Они борются с куреньем опиума, и смотрите, как невидимо помогает им аллах. Самый неженатый из них стал очень женатым в какую-нибудь неделю. А вы? Вы прокуриваете на опиуме все, что имеете. Скоро ваших жен придется продавать за долги. И вам останется сделаться евнухами, чтобы как-нибудь поддерживать свое жалкое существование. Отныне всех вас будут бить бамбуками по пяткам! Весь город виноват, — весь город и будет наказан.
И тут же отдал приказ заптиям:
— Бей всех, правого и виноватого! Мудрый и святой дервиш говорит, что есть какие-то пятки, которых мы не можем отыскать. Чтоб не было ошибки, бейте все. Так мы постучимся и в ту дверь, в какую следует. Не ускользнут от нас виновные пятки, и все прекратится.
Через неделю были прекрасно одеты не только все заптии, но и их жены.
А курение опиума в Каире не прекратилось. Тогда заботливый правитель города пришел в отчаяние, приказал нажарить, напечь, наварить, наготовить на три дня, послал осла за мудрым и святым дервишем, встретил его с блюдом, наполненным одними золотыми монетами, три дня потчевал и угощал и только на четвертый приступил к делу. Рассказал свое горе.
Мудрый и святой дервиш покачал головой:
— Горе твое, Джиаффар, осталось все то же. Ты бьешь не по тем пяткам, по каким следует.
Джиаффар вскочил:
— Прости, но на этот раз даже тебе я стану противоречить! Если в Каире есть хоть одна виновная пятка, — она теперь получила столько палок, сколько следует! И даже больше.
Дервиш ответил ему спокойно:
— Сядь. Стоя человек не делается умнее. Будем рассуждать спокойно. Сначала ты приказал бить по пяткам бледных людей, в поту и с мутными глазами. Так?
— Я срывал листья с вредных деревьев.
— Заптии колотили по пяткам людей, которые, все в поту от труда, бледные от усталости и с помутившимися от утомления глазами, возвращались с работы домой. Крики этих людей ты и слышал у себя в доме. А с курильщиков опиума они брали бакшиш. Вот почему заптии и стали одеваться лучше. Потом ты приказал колотить по пяткам тех, кто продает опиум, содержателей кофеен, бань, харчевен?
— Я хотел добраться до корней.
— Заптии начали колотить по пяткам тех содержателей кофеен, харчевен и бань, которые не торговали опиумом. ‘Торгуй и плати нам бакшиш!’ Оттого все начали торговать опиумом, куренье усилилось, и заптии весьма переженились. Тогда ты приказал бить сплошь по всем пяткам?
— Когда хотят поймать самую мелкую рыбу, закидывают самую частую сеть.
— Заптии начали брать бакшиш со всех. ‘Плати и кричи, чтоб заботливый правитель города слышал, как мы стараемся!’ А не платишь — палками по пяткам. Вот когда нарядились не только заптии, но и жены их.
— Что же мне делать? — схватился за голову заботливый правитель города.
— Не хватайся за голову. От этого она не становится находчивее. Отдай приказ: если в Каире будут еще курить опиум, бить палками по пяткам заптиев.
Джиаффар поднялся в раздумье.
— Святость святостью, а закон законом! — сказал он. — Я позволяю говорить что угодно, но только не против полиции.
И приказал дать дервишу, несмотря на всю его мудрость и святость, тридцать палок по пяткам.
Дервиш вытерпел палки, мудро и справедливо тридцать раз прокричал, что ему больно.
Сел на осла, спрятал деньги в сумку, отъехал шагов десять, обернулся и сказал:
— Участь всякого человека написана в книге судеб. Твоя участь: всегда бить не те пятки, которые следует.

Добро и зло

Зная добро и зло, вы будете, как боги.
Слова змия
Акбар, многих земель властитель, завоеватель, покоритель, защитник, охранитель и обладатель, — впал в раздумье.
Те, кто заглядывали в его глаза, видели, — как смотрят в дом сквозь окна, — что пусто в душе повелителя Акбара, как пусто бывает в душе, опустошенной тоскою. Он отдалил от себя приближенных и сам отдалился от дел. Его верховный визирь, старец, служивший еще его деду, один взял на себя смелость приблизиться, пасть к ногам и говорить, — когда повелитель молчал:
— Повелитель! Тоскует по тебе твоя страна, как жена тоскует в разлуке по муже. Страшен твой гнев. Но еще страшнее, когда ни гнева, ни радости — ничего в твоей душе не пробуждает твоя страна. Взгляни на нее и милостию или гневом, — но вспомни о ней. Казни, но подумай!
Акбар посмотрел на старика и сказал:
— Мой визирь! Однажды, на охоте, в горах, я приблизился к пещере, в которой, — сказали мне, — жил святой отшельник. Остановившись у входа, я сказал громким голосом: ‘Акбар! Этим именем позовет меня на свой суд тот, кто дал мне власть над многими землями. Так зовут меня люди, одни с ненавистью, другие с почтением, все со страхом. Если это имя знакомо тебе, — выйди мне навстречу, чтобы я при свете дня мог видеть тебя и насладиться твоей беседой!’ — И голос из глубины пещеры ответил мне: ‘Акбар! Я знаю твое имя и чту того, кто дал тебе власть над людьми, — на радость их или на горе, не мне судить. Но я не выйду навстречу тебе. Иди сам, если смеешь!’ — В удивлении я спросил: ‘Ты болен и недвижим? Но по голосу нельзя этого подумать!’ — Он отвечал: ‘Увы мне! Я еще здоров. Могу двигаться и причинить вред!’ — Тогда я сам вошел к нему в пещеру и, освоившись с темнотой, увидел человека во цвете лет и, кажется, сил, но лежавшего недвижимо, словно расслабленного болезнью. — ‘Что за причина того, что ты отказался выйти ко мне навстречу, хотя я не только повелитель, но и твой гость? И какая смелость нужна была с моей стороны, чтобы войти к тебе?’ — Он отвечал: ‘Акбар!’ Он говорил со мной учтиво, но спокойно, потому что мудрость не боится. — ‘Акбар! Тому, кто дал жизнь всему живущему, я дал клятву: никого не убивать. И с этих пор я лежу неподвижно. Я не смею сделать шага, чтобы не раздавить муравья, ползущего по земле. Я неподвижен, потому что боюсь совершить убийство. Пусть ходит тот, кто смеет!’ Визирь! Я похож теперь на этого человека. Я боюсь сделать шаг, чтоб не совершить греха или преступления. Я не знаю, что такое добро и зло. Я похож на человека, вышедшего сеять, кошница которого полна зерен неведомых ему растений. Я разбрасываю полными пригоршнями зерна и не знаю, что из них вырастет. Полезные и сладкие травы, или травы, полные яда. Визирь! Что добро? Что зло? И как надо жить?
Визирь развел руками и сказал:
— Повелитель! Я пишу законы, — но что такое добро и что такое зло, я до сих пор не думал, а я стар. Я предписываю, как надо жить другим. Но как надо жить мне самому, — я не знаю. И я не думаю, чтобы кто-нибудь кругом мог ответить на твои вопросы.
Они позвали царедворца, и Акбар спросил его:
— Что такое добро? Что такое зло? И как надо жить?
Царедворец поклонился до земли и сказал:
— Повелитель! Добро — это то, что тебе нравится, а зло — то, за что ты гневаешься. И жить каждый должен так, чтобы тебе это нравилось!
— Ты счастливый человек! — с грустью улыбнулся Акбар. — Ты все знаешь. Для тебя все ясно и просто. Что тебе нужно для полного счастья?
Придворный радостно поклонился и сказал:
— По ту сторону озера, против твоего дворца, есть дом, окруженный тенистым садом…
Акбар прервал его:
— Возьми себе этот дом и прячься в тенистом саду так, чтобы я тебя никогда не видел. Иди!
Повелитель и его визирь приказали через глашатаев кликнуть клич по всей стране:
— Кто знает, что такое добро и что такое зло, кто может кратко сказать это и научить, как надо жить, — пусть идет к Акбару и говорит, надеясь на богатое вознаграждение.
Но знающих набралось так много, что старый визирь добавил им:
— Тот же, кто скажет вздор, лишится головы.
И тогда осталось только четверо.
— Я знаю! — с твердостью сказал один, одетый в рубище.
— Я знаю! — сказал другой, весь опутанный тяжелыми железными цепями.
— Я знаю! — сказал третий, весь иссохший.
— Мне кажется, что я догадываюсь! — сказал четвертый, одетый не в рубище, не иссохший и не обремененный цепями.
Они были допущены к Акбару.
Акбар встал перед ними, коснулся рукою земли и сказал:
— Учителя! Вам — слово, мне — внимание. Я слушаю вас.
К нему приблизился первый, одетый в рубище, и, мерцая глазами, как погасшими звездами, спросил:
— Брат мой Акбар! Любишь ли ты своих врагов?
Акбар удивился и ответил:
— Я люблю врагов. Только — мертвыми.
На это человек с мерцающими глазами возразил:
— Напрасно. Аллах велел любить всех. Надо всех любить, и всех одинаково. Тех, кто делает нам добро, и тех, кто делает нам зло, тех, кто приятен, и тех, кто неприятен, хороших и дурных. Друзей и врагов. Добро — любовь. И все остальное — зло.
— Бедные мои друзья! — вздохнул Акбар. — Они должны разделить участь моих врагов! Неужели же для друзей нельзя выдумать ничего получше?
— Нет! — отвечал человек с мерцающими глазами.
— Это печально! Мне жаль тех, кто хочет сделать мне добро. Я буду к ним неблагодарен, сравняв их с теми, кто делает мне только зло. И мне кажется, что всех одинаково любить, — это значит ко всем относиться безразлично! Что скажешь ты?
Человек, обремененный цепями, с трудом поднялся и, задыхаясь, сказал:
— Мало любить других. Надо ненавидеть себя. Свое тело. И истязать его, как врага. Ибо тело — это дьявол. И грех — его смрад. Надо ненавидеть свое тело, ибо оно полно желаний. Надо ненавидеть свое тело, потому что оно источник грешных наслаждений. Надо укрощать его. Ибо тело — это дьявол.
Акбар всплеснул руками.
— Боже! Неужто ж колени матери, — ведь, это тоже тело! — это тоже дьявол?
— Дьявол! — ответил человек в цепях.
— И губы моей жены, которые шептали мне: ‘люблю’, — дьявол?
— Дьявол!
— И все наслаждения — дьявол? Цветы, с их ароматом?
— Дьявол!
— И эти звезды, что радуют глаза?
— Глаза — тело. Наслаждение телесное. Дьявол!
— Кто ж тогда создал мир? И зачем? Зачем же тот, кто создал мир, рассыпал дьявола по небу, по земле, в воздухе, на коленях матери и на губах женщин? Зачем же столько опасностей для бедного и слабого человека?
— Так хочет тот, кто создал! — сказал человек в цепях.
— По вашим словам, я должен любить всех и ненавидеть только самого себя. Что скажешь ты?
Весь высохший человек улыбнулся с презрением:
— Как будто ненавидеть только тело — это все? Как будто грех родится в теле, а не в мыслях? Надо ненавидеть мысль. Ненавидеть и бояться. Бояться и гнать от себя. В мыслях родятся желания. В мыслях родятся сомнения. В мыслях родится грех. Мыслями, как сетями, ловит нас дьявол. Мысль — его смрад. Сколько дерзких вопросов ты задал, Акбар! Сколько их родилось в твоих мыслях!
— Какая же мерзость тогда человек! — в отчаянии воскликнул Акбар. — И зачем было его создавать? И к чему ему жить? Зачем существовать этой куче навоза, которая называется телом, и издавать зловоние, которое называется мыслями! Говори ты, четвертый! Если можешь хоть что-нибудь еще найти в человеке гнусного и отвратительного!
Тот, кто не был одет в рубище и не казался иссохшим и не носил цепей, поклонился и сказал:
— Повелитель! Я с глубоким почтением слушал слова этих учителей. Чтобы знать людей, надо быть богом. Но чтобы знать бога, надо быть сверхбогом. А они говорят, что знают его и все его желания. Я верю в существование бога. Если мы возьмем вот эти слова, разрежем их на буквы, и эти буквы рассыплем по полу, — получится хаос и бессмыслица. Но если я приду и увижу, что отдельные буквы сложены так, что из них выходят слова, я скажу, что это сделало какое-то разумное существо. ‘Вот почему я верю в бога’, — как сказал один древний мудрец. Но я слишком скромен, чтобы судить, каков он, и чего он хочет, и чего не хочет. Представь себе, что к тебе на шлем села муха. Неужели она может представить себе, кто ты, и куда, и зачем ты идешь?
Лицо Акбара прояснилось.
— Судя по твоим словам, ты кажешься мне человеком скромным и рассудительным. Можешь ли ты кратко сказать нам, что такое добро и что такое зло?
— Мне кажется, повелитель, что я догадываюсь, и мне кажется, что догадываюсь верно.
— Скажи же нам твою догадку, чтобы мы могли судить.
— Мне кажется, что это просто. Все, что причиняет людям страдание, есть зло. Все, что причиняет удовольствие, есть добро. Доставляй удовольствия себе и другим. Не причиняй страданий ни другим, ни себе. В этом вся нравственность и все религии.
Акбар задумался и, подумав, сказал:
— Не знаю, так ли это. Но чувствую, что все мое тело и вся моя душа мне говорят, что это так. Требуй теперь, согласно условию, всего, что ты хочешь. Я буду рад показать и мою благодарность, и мое всемогущество!
— Повелитель! Мне не нужно многого. Верни мне только то мгновение, когда я вошел к тебе, и то время, которое я провел у тебя.
Акбар посмотрел на него с удивлением:
— Разве время возвращается?
Тот улыбнулся.
— Ты прав. Все можно вернуть. Потерянное богатство, даже из потерянного здоровья можно вернуть хоть крупицы. Только времени, — одного времени не вернешь ни мгновенья. С каждым мгновеньем мы ближе к смерти. И лови, и наполняй каждое из них, потому что оно не повторится. Ты спрашивал: как надо жить? Пусть каждое мгновение будет радостно для тебя. Постарайся, чтобы оно было удовольствием для других. И если ты при этом никому не причинишь страданья, — считай себя совсем счастливым. Не теряй жизни! Жизнь есть сад. Насаждай его цветами, чтобы в старости было где гулять воспоминаниями.
Акбар улыбнулся ему и со светлой улыбкой вышел к своим визирям.
— Друзья мои, займемся делами и удовольствиями. Постараемся, чтобы это доставляло радость хоть кому-нибудь и по возможности никому не причинило страданья.

Сотворение Брамы
(Индийская сказка)

Это было весною мира, на самой заре человечества. Показался только краешек солнца, и женщина проснулась, как просыпается птица при первом луче. Быстро, ловко, проворно, цепляясь руками и ногами, она спустилась с дерева. Как обезьяна.
Она подражала обезьяне и гордилась, что умеет лазить совсем как обезьяна. Женщина умылась у холодной струи, бившей из скалы, и, свежая, радостная, как обрызганный росою ландыш, побежала, срывая по дороге цветы, к большому озеру. Побежала, прыгая, как коза.
Она подражала козе и гордилась, что прыгает выше. Женщина умывалась и пила из холодного источника, бившего в скале, потому что в жару это текла:
— Радость.
Женщина знала два слова: — ‘Радость’ и ‘беда’. Когда ее целовали, она называла:
— Радость.
Когда били:
— Беда.
Все, что ей нравилось, было:
— Радость.
Все, что было неприятно:
— Беда.
Она умывалась и пила из холодного источника, потому что это была ‘радость’.
Но она была любопытна и всюду заглядывала. Человек сказал ей, чтобы она не ходила к большому озеру:
— Там я видел огромных ящериц, которые тебя съедят.
И тут ходят пить слоны. А они злы, когда хотят пить, — как я, когда хочу есть. И женщине захотелось посмотреть хоть мельком на больших ящериц и огромных слонов. Умирая от страха, она пробралась к озеру. Никого.
— Может быть, ящерицы там? Она заглянула в воду. И отскочила.
Из воды на нее глядела женщина. Она спряталась в кусте.
— Беда!
Женщина сейчас выскочит из воды, вцепится ей в волоса или выцарапает глаза.
Но женщина не выскакивала из озера. Тогда она снова заглянула в воду.
И снова на нее с любопытством смотрела женщина. Тоже с цветами в волосах.
И не собиралась вцепиться ей ни в волосы, ни в глаза.
— Радость?
Она улыбнулась. И женщина ей улыбнулась. Тогда она захотела с ней поговорить. И засыпала ее вопросами. Где она живет? Есть ли у нее человек? Что она ест? Какие у нее с ним радости? И часто ли бывает беда?
Женщина шевелила губами. Но ничего не было слышно. Тут было что-то непонятное.
Женщина пришла к озеру в другой раз, и в третий, и еще, и еще.
И когда бы она ни приходила, женщина в озере ждала ее. Рассматривала ее, улыбалась, смеялась, шевелила губами, когда она говорила.
И всегда была убрана теми же цветами. И всегда, целые дни ждала ее.
— Она меня любит! — подумала женщина. — Любит.
Это слово она знала.
И когда решила, что ‘любит’, — стала требовательна.
— А по ночам она меня ждет? А вдруг я приду ночью!
По росе лунною ночью она пробралась к озеру, заглянула и вскрикнула:
— Радость!
Женщина была там. Ждала ее. В серебристом сумраке воды она рассмотрела ее радостные глаза, улыбку и сверкающие зубы. Около только что распустился цветок лотоса. Женщина протянула руку, сорвала его и приколола в волосы. И та женщина тоже протянула руку к цветку, сорвала его и тоже приколола к волосам. Цветок был один.
А у каждой было по цветку в волосах. Это было непонятнее всего. Женщина отскочила от странного озера. Над озером плыла луна, и в озере плыла луна. Над озером поднимались деревья, и в озере падали деревья. Над озером была она, и в озере…
— Неужели?..
Целый рой веселых и радостных мыслей закружился у нее в голове, и она побежала домой, зная, что делать с восходом солнца.
Всю эту ночь она тревожно спала, наяву и в полусне выдумывая разные хитрости. И едва показалось солнце, проснулась как птица при первом луче, и, срывая по дороге цветы, побежала к озеру. Она нарвала разноцветных цветов, бросила их на берегу и приколола в волосы только один — белый.
И у женщине в озере был в волосах белый цветок.
Она приколола красный, — и у женщины озере был красный.
Приколола желтый, — и у той явился желтый.
Она взяла цветок в рот.
И у женщины в озере был пурпурный цветок в белых зубах.
Тогда она расхохоталась от радости, от счастья, от восторга.
— Это я!
Она не могла наглядеться на себя, улыбалась себе, смеялась, убирала волосы цветами и глядела на себя с нежностью, почти со слезами.
Потом она побежала к человеку. Он еще спал в тени, среди ветвей, в гнезде, на дереве. Она начала его толкать:
— Вставай! Вставай! Бежим! Я покажу тебе новое! Новое! Чего ты не видел!
Он проснулся злой.
— Чего ты меня разбудила? Мне снилось, что я ем.
Она рассмеялась:
— Ты неумный!
Это слово она знала от него. — Умным он называл все, что говорил он. — Неумным, что говорила она.
— Ты неумный! Разве можно быть сытым тем, что ешь во сне!
Но он мрачно сказал:
— Наесться тяжело. Приятно только есть.
— Идем, идем! Я покажу тебе что-то, что лучше всякой еды.
Он презрительно усмехнулся:
— Что ж может быть лучше еды?
Иногда ему казалось, что она лучше даже еды. Но это длилось недолго.
И он снова понимал, что еда все-таки лучше всего. Есть хочется чаще.
Женщина приставала так неотвязно, что он пошел за нею.
— Не беги так! Что нового ты можешь показать мне? Ты?
Он пошел, чтоб назвать ее неумной, рассердиться, попугать, быть может, отколотить и посмеяться, как она будет убегать.
— Придет! Захочет есть!
Ему доставляло удовольствие чувствовать свое превосходство над нею. Они дошли до озера. Она дрожала от нетерпения.
— Посмотри скорей в воду! Посмотри!
Он заглянул, затрясся, закричал. На него смотрел человек.
Он схватил огромный камень и бросил, чтоб размозжить ему голову.
Подождал несколько мгновений и снова осторожно заглянул.
— Что сделал?
Человек смотрел на него. Такой же безобразный и страшный. Был жив и, значит, страшен.
А женщина хохотала, сидя на траве, и всплескивала руками.
— Ты позвала другого человека, чтоб меня убить?
Он сломал молодое деревце и кинулся на нее.
Она в ужасе закричала:
— Остановись! Остановись! Ведь, это ты же! Не убивай! Смотри! Я буду глядеть в воду, и там буду я! Я уж давно потихоньку гляжу каждый день. Я не боюсь, чего же боишься ты? Неумный! Неумный! Пойди сюда! Вот смотри. Видишь — я? Я? Я? Теперь видишь, что это я? А вот и ты! Смотри, ты! Ну, подними палку! Видишь, ты поднимаешь палку и там? Опусти! Видишь, ты опускаешь и там! Смотри, я тебя обнимаю. Видишь? За что же ты хотел меня убивать?
Он оттолкнул ее и долго, лежа, опершись о берег обеими руками, рассматривал себя, низко наклонившись над водой.
— Как я красив!
Наглядевшись, он поднялся в страхе.
— Это — чудо!
Все, что он понимал, он считал:
— Дрянью. Ничего не стоит.
Все, чего не понимал, называл:
— Чудом.
— Это чудо. Я давно замечал, что все кругом полно чудес, которых я не понимаю.
И он задумался.
Женщина хотела к нему приласкаться.
— Радость новое?
Он оттолкнул ее.
— Я думаю.
Когда ему хотелось целоваться, он находил ее красивой и целовал.
Когда больше не хотелось целоваться, он говорил:
— Я думаю.
— Но что ж это? — спросила она. — Ты умный. Что это?
— Это…
Он выдумал новое слово:
— Это отражение!
Как будто это что-нибудь объясняло.
Он отогнал ее:
— Оставь меня. Я думаю.
Он думал с ужасом, с трепетом.
‘Кто же создал меня, такого красивого? Я создал из камня топор. Он могуч. Он срубает деревья. Но насколько могущественнее я! Я, его создавший! Я могу его сломать и сделать себе другой, и сломать другой и сделать третий’. Он поглядел еще раз в воду.
— Я чудно красив. Как же должен быть красив тот, кто меня создал? Он должен быть прекрасен!
Слезы подступили у него к горлу. Он думал:
‘Я силен. Я бью женщину. Я ломаю деревья. Я убиваю животных. Камнем я перешибаю им ноги. Каменным топором разрубаю головы. Я очень силен. Каков же должен быть тот, кто меня создал? Он должен быть всемогущ’.
Он задрожал при этой мысли. И думал:
‘Я умен. Я очень умен. Я знаю, что в траве ползают змеи, укус которых ядовит и смертелен. Я знаю, что по земле ходят тигры. И я сплю на ветвях деревьев, чтоб ко мне не могла заползти змея, чтоб меня не мог достать тигр. Так я умен. Каков же должен быть он, чтоб создать такого умного? Он должен быть премудр!’
Он был полон умиленья.
— И как он наградил меня всем! Красотою, силою, умом. Он должен быть добр! О, как он должен быть добр! Как мне назвать его? Я назову его Брамой.
Это слово показалось ему прекрасным, как всякое слово, какое он выдумывал.
И человек в восторге упал на колени, простирая руки к небу:
— О, Брама, великий, всемогущий, премудрый, прекрасный и полный любви, я узнал тебя чудом, увидев свое отражение!
Так сотворен был Брама.
Это было весною мира, на самой заре человечества. В одно и то же утро мужчина создал Браму, а женщина выдумала зеркало.

Визирь
(Сказка для детей)

От автора

Вчера со мной случилось необыкновенное происшествие. Ко мне явился редактор детского журнала и предложил написать сказку для детей. Я растерялся. Все равно, как мне предложили бы сыграть в обруч, в лошадки или в казаки-разбойники.
Но так как он обещал мне, по его словам, безумный гонорар…
Не показать же мне себя перед ним ‘несовременным человеком’! Я сел и написал. А написав, подумал:
Не лучше ли, вместо детского журнала, напечатать сказку здесь? Родители могут ее прочесть и, если хотят, дать прочитать детям. А если не хотят,не надо. Это их дело.
Я писал сказку, во всяком случае, с самыми лучшими намерениями. Итак.
Во славу аллаха, великого и всемогущего. Я буду рассказывать вам сказку, а вы сидите и слушайте. Жил-был на свете маленький мальчик. Так — лет семи.
В этом нет ничего удивительного. Мальчик был — прелесть. Любил своего папу и своих мам. Его папа был магометанин и имел шесть жен. Как называть жену своего отца? Конечно: — Мамой.
И он звал их всех мамами.
Слушался папы и целых шести мам, — только подумайте! Милого мальчика заметил сам аллах. Так скромная фиалка цветет в траве, и ее не видно. А человек слышит ее благоухание и говорит:
— Где-то здесь цветет фиалка!
Аллах, который любит детей, сказал:
— Я награжу милого мальчика тем, что исполню все его желания. Хороший мальчик не может пожелать ничего плохого.
И велел ангелам бросить на пути мальчика палочку-выручалочку.
Мальчик увидел красивую палочку, поднял ее, — и в ту же минуту перед ним появился великий Дух. Такой великий!
Величиной со слона. Вы никогда не видели слона? Ну, с египетскую пирамиду. Вы и египетской пирамиды не видали? Ну, с дом. Дом-то видали?
Увидав его, мальчик испугался и заплакал. А Дух улыбнулся и сказал:
— Это мне надо бояться тебя, милый мальчик. В руках у тебя не простая палочка. Это палочка-выручалочка. Пока она у тебя в руках, что ты захочешь, то так и будет. Прикажи мне сделаться маленьким, и я сделаюсь.
— Сделайся!
И великий Дух вдруг сделался таким маленьким, таким маленьким. Что мальчик расхохотался.
С горошину! Правда, удивительно?
— Чего же ты хочешь? — спросил Дух.
Мальчик задумался. А думать некогда.
Его спрашивают:
— Чего ты хочешь?
А он даже не знает, что сказать. Нельзя же показаться таким глупым. Мальчику вспомнилось.
Когда мамы требовали у папы новых платьев, папа отвечал им:
— Что я вам? Визирь?
Когда папа кричал на мам, мамы на него кричали:
— Ты не кричи! Что ты нам? Визирь?
‘Визирь, должно быть, что-нибудь очень большое и важное’, — думал мальчик. И теперь, когда его спросили: — Чего ты хочешь? Он отвечал.
Нет ничего удивительного. Нельзя же показать себя глупым!
— Хочу быть визирем!
Дух удивился:
— Визирем?
Но махнул рукой.
И в ту же минуту мальчик очутился во дворце. Где все дерево резное, пол из цветного мрамора, потолок из перламутра. А в арках висят зеленые и белые попугаи и говорят то же, что все приближенные:
— Здравия желаем, ваша светлость!
— Как будет угодно вашей светлости!
Правда, удивительно? Нет ничего удивительного. При них говорят, и они повторяют. На голове у мальчика была высокая чалма, на плечах семь халатов, все шитые золотом, у пояса такая большая сабля, что он был привязан к сабле, а не сабля к нему, на руке четки из изумрудов, а в руке палочка-выручалочка. Мальчик посмотрел:
— Тут ли? Тут.
Он видел только спины приближенных. Потому что они все стояли на коленях и уткнувшись лицом в землю. Пресмешно!
Когда мальчику надоело смотреть на их спины, затканные золотом, он сказал им:
— Встаньте!
Они встали, и мальчик увидел бородатые, старые лица.
К нему подошло несколько самых почтенных, поклонились ему двенадцать раз и спросили:
Что он, новый визирь, намерен делать нового в своем ведомстве?
Мальчик растерялся и сказал:
— Я ничего не знаю!
Почтенные люди отошли, успокоенные и довольные, поглаживая бороды:
— Все новые визири начинают с того, что объявляют: ‘Я ничего в своем ведомстве не знаю’. Визирь как визирь!
К мальчику приблизился его главный помощник, поклонился двенадцать раз, положил перед ним большую кипу бумаги и сказал:
— Твоя светлость! Вот дела, требующие разрешения.
Мальчик заплакал:
— Я еще не умею читать!
Главный помощник поклонился еще двенадцать раз и сказал:
— Аллах создал день в двенадцать часов. И этим показал, что визири не должны читать бумаг. Если бы визири должны были читать бумаги, — аллах создал бы день в тридцать шесть часов. Просто подпиши. Мальчик заплакал еще горьче:
— Да я и писать не умею!
Главный помощник поклонился ему по этому случаю еще двенадцать раз и сказал:
— Визири, которые и умеют писать, от важности не пишут, а ставят просто какую-то корючку. Поставь и ты какую-нибудь корючку.
И все, глядя, как мальчик ставит под бумагами корючку, не читая, утешились и успокоились:
— Визирь как визирь. Нет ничего удивительного.
Когда он поставил корючки подо всеми бумагами, мальчика спросили:
— Не желает ли твоя светлость отдать каких-нибудь приказаний?
Мальчик, — он был хороший мальчик, — вспомнил о своем папе.
— В этой стране, — сказал он, — живет Хаби-Булла. Он мне отец. Дайте ему по этому случаю столько цехинов, сколько он захочет. У него есть шесть жен. Все мне мамы. Дайте им столько платьев, сколько они потребуют.
И услышав это, все окончательно вздохнули с облегчением:
— Совсем визирь как визирь!
И решили:
— Лучшего выбора нельзя было сделать. Какое доброе сердце!
Если он так заботится о родных, — как же он позаботится о родине?
И все пошло, как по фисташковому маслу, — как говорят там, на Востоке.
Кто нужно, — составляли бумаги, визирь ставил под ними свою закорючку, и дела шли своим порядком.
Все было, как при прошлом, при позапрошлом, как при всяком визире.
И никто во всей стране не замечал даже, что визирь — маленький мальчик.
— Ну, как же, — говорите вы, — не заметить? У всех, кто его видел, ведь, были глаза? Как же не заметить, что перед вами мальчик? Это удивительно. Ничего нет удивительного. Просто вы не знаете придворных обычаев. Все, конечно, видели, что это — мальчик, но никому в голову не могла прийти такая дерзкая мысль:
— Визирем — мальчик! Нет усов и бороды.
Все говорили на ухо друг другу:
— Должно быть, он евнух.
(Я думаю, что это место не годится для детей. Дети будут спрашивать: ‘Что такое евнух?’ Объяснить не только маме, но и папе будет довольно трудно.Примечание В.М. Дорошевича.)
Те, у кого были дочери-невесты, вздыхали:
— Как жаль!
Прочие с желчью говорили:
— Хорошо евнухам. Они не думают о женах, — думают только о себе. Оттого и создают себе положение! А тут создавай положение для жен!
Он был мал ростом.
А потому все, когда он проходил, становились на колени. Чтоб, — спаси аллах, — не быть ростом выше самого визиря.
Особенно высоких ругали их жены:
— Где же такому дылде, как ты, выслужиться? Визирь тебе по колено. Конечно, ему обидно! Станет он тебя приближать! И все ходили, согнувши колени, чтобы казаться ниже ростом. Из вежливости.
Случалось, что мальчик, увидев играющих детей, сам начинал с ними играть.
В жмурки, в пятнашки, в мячик, сшитый из тряпок. Такие там, на Востоке, мячики. Тогда все в умилении восклицали:
— Какое сердце! Какое золотое сердце! Это удивительно! Как он любит детей!
— Визирь знает, что дети — это завтрашний день человечества. Нет ничего удивительного.
— Визирь думает не только о сегодняшнем, но и о завтрашнем дне.
И все решили:
— Он предусмотрителен!
Мальчик был любопытен, как мальчик.
Он беспрестанно спрашивал:
— Брат моего отца, что это такое?
Но так как это делал визирь, находили, что это очень умно. Часто визирей хвалят за то, за что детей просто секут.
— Какая любознательность!
— Он все хочет узнать сам!
— Он входит во все!
Если это были уж очень детские вопросы, — все прищуривали один глаз и говорили:
— У-у! Хитрая штучка! Он прикидывается ребенком, чтобы выведать все!
Когда визири собирались на совет, мальчик, как хороший мальчик, при старших молчал. И все находили:
— Новый визирь — тонкий человек! Он не бросает слов на ветер. Молчит и гнет свою линию.
А так как он ко всем визирям относился почтенно, как к старшим, то его все любили, и никто из визирей не боялся. Всякий визирь отзывался о нем:
— Самый лучший из визирей, каких мы только видели!
И мало-помалу за ним утвердилась слава:
— Премудрый визирь! Это удивительно.
А может быть, и нет ничего удивительного. Как вдруг однажды случилось происшествие. От которого все пошло вверх дном.
Вам особенно, дети, надо внимательно слушать, чтобы вы не ели много сладкого.
Однажды была назначена большая и длинная, очень длинная церемония.
На которой должны были быть все визири. Хорошо было мальчику, когда у него было шесть или семь мам, — я не помню уж, как начал рассказывать.
Одна запретит одно, другая — другое, третья — третье, четвертая — четвертое, пятая — пятое, шестая — шестое, седьмая- седьмое, восьмая — восьмое. Ребенок привык иметь столько матерей. А как не стало ни одной!
Мальчик наелся с утра рахат-лукума, халвы, пастилы, винных ягод, изюма, фисташек, миндаля, грецких орехов да еще чернослива.
А церемония была, говорю, длинная.
Уже в начале церемонии мальчик хотел попроситься выйти. Но подумал, что это неловко. Хотел подождать до конца.
В средине церемонии переступил с ноги на ногу и думал: ‘Все изюм! Зачем только я ел его с черносливом!’ И, не дождавшись конца церемонии, бросил палочку-выручалочку и, поддерживая обеими руками шитые золотом шаровары, куда-то побежал. Куда, — неизвестно.
И в ту же минуту, как он бросил палочку-выручалочку, все вдруг увидели:
— Да, ведь, у нас визирем был мальчик! Удивительно!
Это всегда бывает с людьми, когда они выпустят из рук палочку.
Конец был очень печальный. Отец высек мальчика:
— Зачем пропадал из дому!
Сечь за то, что был хорошим визирем! За то, за что визирей награждают, детей секут. Где ж на земле справедливость?
Все удивлялись:
— Мальчик оказался визирем как визирем!
В этом нет ничего удивительного. Быть визирем, как видите, милые дети, вовсе нетрудно. И когда кругом вас все кричат:
— Как такой-то может быть визирем?!
или:
— Почему так часто меняются визири?!
Вы, умные дети, не обращайте никакого внимания. В этом нет ничего удивительного. Те, кто кричат, — бяки.

Сказка о сказке

Однажды Истине пришло в голову попасть во дворец. Во дворец самого Гарун-аль-Рашида. Аллах акбар! (Аллах велик! араб.)
Создав женщину, ты создал фантазию.
Она сказала себе:
— А почему бы и нет? Много гурий в раю пророка, много красавиц в земном раю, — в гареме халифа. В садах пророка не была бы я последней из гурий, среди жен падишаха я, быть может, была бы первой из жен, и среди одалисок — первой из его одалисок. Где кораллы ярче моих губ, и дыхание их — как воздух полудня. Стройны мои ноги, и как две лилии — грудь моя, — лилии, на которых выступили пятнышки крови. Счастлив тот, кто склонит голову на мою грудь. Чудные сны приснятся ему. Как луна в первый день полнолуния, светло лицо мое. Как черные бриллианты горят мои глаза, и тот, кто в минуту страсти заглянет в них близко-близко, как бы велик он ни был! — увидит себя в них таким маленьким, таким маленьким, что рассмеется. Аллах создал меня в минуту радости, и вся я — песнь своему творцу.
Взяла и пошла.
Одетая только в свою красоту. На пороге дворца ее с ужасом остановил страж.
— Чего ты хочешь здесь, женщина, забывшая надеть не только чадру!
— Я хочу видеть славного и могущественного султана Гарун-аль-Рашида, падишаха и халифа, нашего великого повелителя. Аллах один да будет повелителем на земле.
— Да будет во всем воля аллаха. Как твое имя? Бесстыдство?
— Мое имя: Истина. Я не сержусь на тебя, воин. Истину часто принимают за бесстыдство, так же, как ложь за стыд. Иди и доложи обо мне.
Во дворце халифа все пришли в волнение, узнав, что пришла Истина.
— Ее приход часто означает уход для многих! — задумчиво сказал великий визирь Джиаффар.
И все визири почувствовали опасность.
— Но она женщина! — сказал Джиаффар. — У нас принято, что всяким делом занимается тот, кто в нем ничего не понимает. И потому женщинами ведают евнухи.
Он обратился к великому евнуху. Хранителю покоя, чести и счастья падишаха. И сказал ему:
— Величайший из евнухов! Там пришла женщина, полагающаяся на свою красоту. Удали ее. Помня, однако, что все это происходит во дворце. Удали ее по-придворному. Так, чтоб все было красиво и пристойно.
Великий евнух вышел на крыльцо и мертвыми глазами взглянул на обнаженную женщину.
— Ты хочешь видеть халифа? Но халиф не должен видеть тебя в таком виде.
— Почему?
— В таком виде приходят на этот свет. В таком виде уходят с него. Но ходить в таком виде на этом едете нельзя.
— Истина только тогда и хороша, когда она голая истина.
— Твои слова звучат правильно, как закон. Но падишах выше закона. И падишах не увидит тебя такой!
— Такою создал меня аллах. Берегись, евнух, осуждать или порицать. Осуждение было бы безумием, порицание — дерзостью.
— Я не смею осуждать или порицать того, что создал аллах. Но аллах создал картофель сырым. Однако, прежде чем есть картофель, его варят. Аллах создал мясо барашка полным крови. Но чтобы есть мясо барашка, его сначала жарят. Аллах создал рис твердым, как кость. И чтобы есть рис, люди варят его и посыпают шафраном. Что сказали бы о человеке, который стал бы есть сырой картофель, сырое баранье мясо и грызть сырой рис, говоря: ‘Такими создал их аллах!’ Так и женщина. Для того, чтобы быть раздетой, она должна быть сначала одета.
— Картофель, баранина, рис! — с негодованием воскликнула Истина. — А яблоки, а груши, душистые дыни? Их тоже варят, евнух, прежде, чем есть?
Евнух улыбнулся так, как улыбаются евнухи и жабы.
— У дыни срезают корку. С яблок и груш снимают кожу. Если ты хочешь, чтоб мы поступили также с тобою…
Истина поспешила уйти.
— С кем ты говорил сегодня утром, у входа во дворец и, кажется, говорил сурово? — спросил Гарун-аль-Рашид у хранителя его покоя, чести и счастья. — И почему во дворце было такое смятение?
— Какая-то женщина, бесстыдная до того, что желает ходить так, как ее создал аллах, хотела тебя видеть! — ответил великий евнух.
— Боль родит страх, а страх родит стыд! — сказал халиф. — Если эта женщина бесстыдна, поступите с ней по закону!
— Мы исполняем твою волю, прежде чем она произнесена! — сказал великий визирь Джиаффар, целуя землю у ног повелителя. — С женщиной так и поступлено!
И султан, с благосклонностью глядя на него, сказал:
— Аллах акбар!
Аллах акбар! Создав женщину, ты создал упрямство. Истине пришло в голову попасть во дворец. Во дворец самого Гарун-аль-Рашида.
Истина надела власяницу, подпоясалась веревкой, взяла в руку посох и снова пришла ко дворцу.
— Я — Обличение! — сурово сказал она стражу. — Именем аллаха я требую, чтобы меня допустили к халифу.
И страж в ужасе — стражи всегда приходят в ужас, когда ко дворцу халифа приближается посторонний, — страж в ужасе побежал к великому визирю.
— Опять та женщина! — сказал он. — Она прикрыта власяницей и называет себя Обличением. Но по глазам я увидел, что она — Истина. Визири пришли в волнение.
— Какое неуважение к султану — идти против нашей воли!
И Джиаффар сказал:
— Обличение? Это уж касается великого муфтия.
Призвал великого муфтия и поклонился ему:
— Да спасет нас твоя праведность! Поступи благочестиво и по-придворному.
Великий муфтий вышел к женщине, поклонился ей до земли и сказал:
— Ты — Обличение? Да будет благословен твой каждый шаг на земле. Когда муэдзин с минарета пропоет славу аллаху и правоверные соберутся в мечеть для молитвы, — приходи. Украшенное резьбою и перламутром кресло шейха я с поклоном уступлю тебе. Обличай правоверных! Твое место в мечети.
— Я хочу видеть халифа!
— Дитя мое! Государство — это могучее дерево, корни которого глубоко ушли в землю. Народ — это листья, которые покрывают дерево, и падишах — это цветок, который цветет на этом дереве. И корни, и дерево, и листья, — все для того, чтобы пышно цвел этот цветок. И благоухал, и украшал дерево. Так создал аллах! Так хочет аллах! Твои слова, слова Обличения, — поистине живая вода. Да будет благословенна каждая росинка этой воды! Но где ж ты слышала, дитя, чтобы поливали самый цветок? Поливают корни. Поливай корни, чтоб пышней цвел цветок. Поливай корни, мое дитя. Иди отсюда с миром, твое место в мечети. Среди простых правоверных. Там обличай!
И со слезами злости на глазах ушла Истина от ласкового и мягкого муфтия.
А Гарун-аль-Рашид спросил в тот день:
— Сегодня утром, у входа в мой дворец ты говорил с кем-то, великий муфтий, и говорил кротко и ласково, как всегда, — а во дворце почему-то была в это время тревога? Почему?
Муфтий поцеловал землю у ног падишаха и ответил:
— Все беспокоились, а я говорил кротко и ласково, потому что это была безумная. Она пришла во власянице и хотела, чтобы ты тоже ходил во власянице. Смешно даже подумать! Стоит ли быть властителем Багдада и Дамаска, Бейрута и Бельбека, чтобы ходить во власянице! Это значило бы быть неблагодарным аллаху за его дары. Такие мысли могут приходить только безумным.
— Ты прав, — сказал халиф, — если эта женщина безумна — к ней надо отнестись с жалостью, но сделать так, чтобы она не могла никому повредить.
— Твои слова, падишах, служат похвалою для нас, твоих слуг. Так нами и поступлено с женщиной! — сказал Джиаффар.
И Гарун-аль-Рашид с благодарностью взглянул на небо, пославшее ему таких слуг:
— Аллах акбар!
Аллах акбар! Создав женщину, ты создал хитрость. Истине пришло в голову попасть во дворец. Во дворец самого Гарун-аль-Рашида.
Истина приказала достать себе пестрых шалей из Индии, прозрачного шелка из Бруссы, золотом затканных материй из Смирны.
Со дна моря она достала себе желтых янтарей. Убрала себя перьями птичек, таких маленьких, что они похожи на золотых мух и боятся пауков.
Убрала себя бриллиантами, похожими на крупные слезы, рубинами, как капли крови, розовым жемчугом, который кажется на теле следом от поцелуев, сапфирами, подобными кусочкам неба.
И, рассказывая чудеса про все эти чудесные вещи, веселая, радостная, с горящими глазами, окруженная несметной толпой, слушавшей ее с жадностью, восторгом, с замиранием сердца, — подошла ко дворцу.
— Я Сказка. Я — Сказка, пестрая, как персидский ковер, как весенние луга, как индийская шаль. Слушайте, слушайте, как звенят мои запястья и браслеты на руках, на ногах. Они звенят так же, как звенят золотые колокольчики на фарфоровых башнях богдыхана китайского. Я расскажу вам о нем. Смотрите на эти бриллианты, они похожи на слезы, которые проливала прекрасная принцесса, когда милый уезжал на край света за славой и подарками для нее. Я расскажу вам о прекраснейшей в мире принцессе. Я расскажу вам о любовнике, который оставлял на груди своей милой такие же следы от поцелуев, как эта розовая жемчужина. А ее глаза в это время становились от страсти матовыми, большими и черными, как ночь или этот черный жемчуг. Я расскажу об их ласках. Об их ласках в ту ночь, когда небо было синим-синим, как этот сапфир, а звезды блистали, как это алмазное кружево. Я хочу видеть падишаха, пусть аллах пошлет ему столько десятков лет жизни, сколько букв в его имени, и удвоит их число и снова удвоит, потому что нет конца и предела щедрости аллаха. Я хочу видеть падишаха, чтобы рассказать ему про леса из пальм, завитые лианами, где летают вот эти птички, похожие на золотых мух, про львов абиссинского Негуса, про слонов раджи Джейпура, про красоту Тадж-Магаля, про жемчуга повелителя Непала. Я — Сказка, я пестрая Сказка.
И заслушавшийся ее историй, страж позабыл о том, чтобы доложить о ней визирям. Но Сказку уж увидели из окон дворца.
— Там сказка! Там пестрая Сказка!
И Джиаффар, великий визирь, сказал, поглаживая бороду и с улыбкой:
— Она хочет видеть падишаха? Пустите ее! Нам ли бояться вымыслов? Тот, кто делает ножи, ножей не боится.
И сам Гарун-аль-Рашид, услышав веселый шум, спросил:
— Что там? Перед дворцом и во дворце? Что за говор? Что за шум?
— Это пришла Сказка! В чудеса разодетая Сказка! Ее слушают сейчас в Багдаде все, все в Багдаде, от мала до велика, и наслушаться не могут. Она пришла к тебе, повелитель!
— Аллах да будет один повелитель! И я хочу слышать то же, что слышит каждый из моих подданных. Пустите ее!
И все резные, и слоновой кости, и перламутровые двери открылись перед Сказкой.
И среди поклонов придворных и ниц упавших рабов Сказка прошла к халифу Гарун-аль-Рашиду. Он встретил ее ласковой улыбкой. И Истина в виде Сказки предстала перед халифом.
Он сказал ей, ласково улыбаясь:
— Говори, дитя мое, я тебя слушаю. Аллах акбар!
Ты создал Истину. Истине пришло в голову попасть во дворец. Во дворец самого Гарун-аль-Рашида. Истина всегда добьется своего. Кизмет! (Судьба! тюрк.)

Комментарии

Из почти семидесяти сказок и легенд, составивших эту книгу, половина взята непосредственно из газетной периодики — со страниц ‘Одесского листка’, ‘России’, ‘Русского слова’. Половину составили произведения, извлеченные из малодоступных для современного читателя отдельных дореволюционных и первых послереволюционных изданий В.М. Дорошевича.
В 1901 г. известный издатель И. Д. Сытин выпустил сборник очерков, фельетонов и сказок А. В. Амфитеатрова и В.М. Дорошевича ‘Китайский вопрос’. В него вошли девять произведений цикла ‘Из ста золотых сказок’. В 1902 г. в том же издательстве вышел сборник Дорошевича ‘Легенды и сказки Востока’, который составили значительно обновленный тот же цикл ‘Из ста золотых сказок’ и произведения, написанные в результате последнего путешествия по Ближнему Востоку. Несколько сказок вошли в книгу Дорошевича ‘На смех. Юмористические рассказы’ (Спб., издание М. Г. Корнфельда, 1912, ‘Юмористическая библиотека ‘Сатирикона’). Отдельными изданиями вышли ‘Счастье. Татарская сказка’ (М., издание журнала ‘Жизнь и люди’, 1910), ‘История об одной кормилице’, ‘Человек’, ‘Истина’, ‘Портрет Моисея’ (Одесса, издание М. О. Медвинского, 1915). Библиографией зафиксированы ‘Сказки’. Роскошное художественное издание журнала ‘Солнце России’ (Пг., 1917) (Владиславлев И. В. Русские писатели. Опыт библиографического пособия по новейшей русской литературе. — М.: Книгоиздательство ‘Наука’, 1918, с. 43.), но эта книга не встретилась составителю ни в крупнейших библиотеках страны, ни в частных собраниях. Имеется свидетельство, что сказки Дорошевича ‘переведены на арабский, турецкий и татарский языки’ (Кауфман А. Король фельетонистов. В.М. Дорошевич (К 30-летию литературной деятельности). — Солнце России, 1911, No 5, с. 2.), ознакомиться с этими переводами также пока не удалось.
В 1921 г. берлинское издательство ‘Литература’ выпустило небольшой сборник ‘Восточные сказки’, включивший четыре произведения. 4 июня того же года Дорошевич, только что возвратившийся из освобожденного от белых Крыма в Петроград, писал своему старому знакомому, петроградскому литератору и издателю А. Е. Кауфману:
‘Посылаю Вам свою книгу ‘Легенды и сказки Востока’ для переиздания.
Правилось только мной’.
(Центральный государственный архив литературы и искусства СССР, ф. 252, оп. 1, ед. хр. 47.)
Этот экземпляр с правками Дорошевича неизвестен. Само же переиздание не состоялось. И не потому, что в декабре 1921 г. Кауфман умер, а в феврале следующего года смерть настигла Дорошевича. Скорее всего, издатель предложил вместо переиздания старой книги выпустить новый сборник, составленный из произведений, публиковавшихся в ‘Русском слове’ после 1902 г., т. е. после выхода ‘Легенд и сказок Востока’. Видимо, во второй половине 1921 г. велась работа по подготовке такой книги, которую прервала смерть обоих. И все-таки в 1923 г. в издательстве ‘Петроград’ вышел новый сборник Дорошевича ‘Сказки и легенды’. В него вошли тринадцать вещей, написанных в период с 1903 по 1916 г.
В 1926 г. издательство ‘Земля и фабрика’ выпустило сборник ‘Не те пятки. Восточные сказочки’. Семь сказок и легенд вошли в однотомник ‘Рассказы и очерки’ (М., Московский рабочий, 1962, 2-е изд., 1966), широко и разнообразно представляющий творчество Дорошевича.
Настоящее издание является наиболее полным собранием сказок и легенд Дорошевича. Тексты публикаций в периодике сверены с книжными изданиями. Произвести сверку с рукописями не удалось, так как архив Дорошевича не сохранился. Следует иметь в виду и то обстоятельство, что чрезвычайно занятый газетной работой Дорошевич почти не принимал участия в подготовке отдельных изданий своих произведений. Ее, как правило, осуществляли сотрудники сытинского издательства, используя газетные публикации, в том числе и те, которые не были свободны от типографских ошибок, таких как пропуски в тексте, произвольная замена одних географических названий другими, разное написание имен собственных, явная путаница в синтаксисе и т. д. Поэтому часть ошибок перешла с газетных полос в книги. При подготовке настоящего издания эти недостатки устранены, а особые случаи оговорены в комментариях.
Публикуя тексты по правилам современной орфографии, мы тем не менее оставили некоторые старые грамматические формы (например, ‘парий’ вместо современного ‘пария’), поскольку они запечатлели специфику тогдашнего литературного языка. Сохранен и достаточно сложный синтаксис Дорошевича — характерное выражение его неповторимого ‘каскадного’ стиля. Написание географических названий, китайских и арабских имен собственных сохранено таким, каким оно дано в газетных и книжных публикациях. В том числе и в тех случаях, когда в разных произведениях одно и то же имя дается по-разному.
Указаны первопубликация произведения (за исключением тех случаев, где она не установлена), источник, по которому дается текст, последующие переиздания.

Список условных сокращении

Китайский вопрос. — А. В. Амфитеатров и В.М. Дорошевич. Китайский вопрос. М., Товарищество И. Д. Сытина, 1901.
Легенды. — В.М. Дорошевич. Легенды и сказки Востока. М., Товарищество И. Д. Сытина, 1902.
На смех. — В.М. Дорошевич. На смех. Юмористические рассказы. СПб., издание М. Г. Корнфельда, 1912.
Восточные сказки. — В.М. Дорошевич. Восточные сказки. Берлин, Литература, 1921.
Сказки. — В.М. Дорошевич. Сказки и легенды. Пг. — М., Петроград, 1923.
Рассказы. — В.М. Дорошевич. Рассказы и очерки. М., Московский рабочий, 1966.

ЖЕНЩИНА (Индийская легенда)

‘Будильник’, 1889, No 26. Печатается по изданию: В. Дорошевич. Папильотки. Сборник юмористических набросков. Издание редакции журнала ‘Будильник’. М., 1893.
Стр. 26. Магадэва, Махадева (‘Великий бог’) — широко распространенный в индийской мифологии эпитет бога Шивы, одного из главных божеств триады индуизма. Мощный бог-разрушитель, он может выступать и в роли созидателя — образ, характерный для многих индийских легенд Дорошевича.

О ПРОИСХОЖДЕНИИ КЛЕВЕТНИКОВ (Индийская легенда)

‘Одесский листок’, 1895, No 92, 7 апреля. Печатается по изданию — Легенды. Вошла в Рассказы.
Стр. 33. Брамины, брахманы, браманы — каста жрецов в древней Индии.
Стр. 34. …священных волн Ганга… — В индуизме река Ганг считается священной. По индуистским представлениям, ее воды очищают от грехов, избавляют от болезней и даруют небесное блаженство тем, кто избирает их местом своего погребения. К берегам Ганга совершаются паломничества.

СОН ИНДУСА

‘Одесский листок’, 1897, No 153, 12 июня. Печатается по изданию — Легенды.
Стр. 35. Дженерик — тележка, которую везет рикша.
Стр. 36. Сриаканте — одно из имен Парвати, жены бога Шивы (см. коммент. к стр. 26).
…посидеть под священным деревом. Вотри ел под которым снизошло вдохновение на Будду… — Согласно преданиям, основатель буддийской религии в пору своих скитаний, аскетических подвигов и размышлений, сидя под деревом, достиг ‘бодхи’ — состояния духовного’ просветления. Название этого состояния перешло на объекты, с которыми соприкасался Будда, в силу чего они приобрели священный характер (дерево Бодхи).
Тримурти — триединство главных богов индуистского мифологического пантеона: Брахмы, Вишну и Шивы. Функции трех богов никогда строго не разграничивались в индуизме.
Брахма — бог-созидатель, творец мира, открывающий триаду верховных богов индуизма, Вишну — бог-хранитель вселенной.
Серасвоти, Сарасвати — в индийской мифологии богиня красноречия и покровительница наук и искусств.
Стр. 38. Нирвана — центральное понятие религиозной буддийской философии, выражающее высшее блаженное состояние, полное освобождение от жизненных забот и стремлений.
Victoria Regia‘ — многолетнее водное растение, имеет плавающие листья с загнутыми вверх краями до двух метров в диаметре, большие цветки его раскрываются только вечером и смыкаются к утру.
Стр. 40.Иланг-иланг — высокое дерево индо-малайского происхождения с ароматными цветками.

БИЧЕР СТОУ (Негритянские легенды)

‘Одесский листок’, 1899, No 82, 28 марта.
Стр. 40. ‘Хижина дяди Тома‘ (1852) — популярный роман американской писательницы Гарриет Бичер-Стоу (1811- 1896), запечатлевший трагизм положения негров в Америке до отмены рабовладельческой системы.
той ‘пирамиды из черепов‘ — с которой нас познакомила картина В. В. Верещагина. — Картина русского художника Василия Васильевича Верещагина (1842 — 1904) ‘Апофеоз войны’ (1871 — 1872) воспроизводит одну из ‘пирамид’, которые по приказу среднеазиатского правителя Тимура (1336 — 1405) складывали из черепов его поверженных врагов.
Нью-Орлеан, Новый Орлеан — город на юге США (штат Луизиана), Албэни, Олбани — город на северо-востоке США (штат Нью-Йорк).
ветхозаветных святых Давида и Голиафа. — Персонажи библейского мифа, рассказывающего об их поединке, к лику святых не причислены.
Стр. 42. Огден — город на западе США (штат Юта).
Стр. 43. Вашингтон Джордж (1732- 1799) — первый президент США, был сторонником постепенной законодательной отмены рабства.

ЦЫПЛЕНОК (Восточная сказка)

‘Россия’, 1899, No 216, 30 ноября. Печатается по изданию: В.М. Дорошевич. Собрание сочинений, т. IV. Литераторы и общественные деятели. М.: Т-во И. Д. Сытина, 1905.
Поводом для написания сказки были появившиеся в печати сообщения о серьезном заболевании Л. Н. Толстого, угрожавшем его жизни. По свидетельству С. А. Толстой, писатель ‘заболел 21 ноября сильнейшими болями в желудке и печени, пульс упал на двое суток, температура была 35 и б’. Спустя ‘почти шесть недель… Льву Николаевичу стало лучше’ (С. А. Толстая. Дневники. В двух томах. Том первый. 1862- 1900. М., Художественная литература, 1978, с. 455).
Стр. 47. Пенджаб — географическая и историческая область в Индии и Пакистане, занимающая территорию между средним течением реки Инд и Северными Гималаями, один из древнейших центров индийской цивилизации.

II. ИЗ СТА ЗОЛОТЫХ СКАЗОК

ЧЕГО НЕ МОЖЕТ СДЕЛАТЬ БОГДЫХАН

Китайский вопрос. Печатается по изданию — Легенды.

ВОЛШЕБНОЕ ЗЕРКАЛО

Китайский вопрос. Печатается по изданию — Легенды.
‘Россия’, 1900, No 454, 31 июля. Печатается по изданию — Легенды.

БЕЛЫЙ ДЬЯВОЛ

‘Россия’, 1900, No 476, 22 августа. Печатается по изданию — Китайский вопрос.
В примечании к газетной публикации, как и в некоторых других случаях, почти целиком повторяющем подзаголовок всего цикла ‘Из ста золотых сказок’, это произведение названо ‘сказкой о китайском Фаусте’.

О ПОЛЬЗЕ НАУК

‘Россия’, 1900, No 482, 28 августа. Печатается по изданию — Легенды. Вошла в Рассказы.

ИСТОРИЯ ОБ ОДНОЙ КОРМИЛИЦЕ

‘Россия’, 1900, No 489, 4 сентября. Печатается по изданию — Легенды.

ИСПОЛНЕНИЕ ЖЕЛАНИИ

‘Россия’, 1900, No 497, 12 сентября. Печатается по изданию — Китайский вопрос.

ПЕРВАЯ ПРОГУЛКА БОГДЫХАНА

‘Россия’, 1900, No 507, 22 сентября. Печатается по изданию — Китайский вопрос.

ДОБРЫЙ БОГДЫХАН

‘Россия’, 1900, No 510, 25 сентября. Печатается по изданию Легенды. Вошла в Рассказы.

ПРИКЛЮЧЕНИЯ ЮН-ХО-ЗАНА

‘Россия’, 1900, No 513, 28 сентября. Печатается по изданию — Китайский вопрос.
Стр. 74. Конфуций, Кун-цзы (ок. 551- 479 до н. э.) — древнекитайский мыслитель, педагог и государственный деятель, заложивший основы этико-политического учения — конфуцианства.
Стр. 81. …прекратилась династия Мингов в Китае. — Династия Мин правила с 1368 по 1644 г., после чего власть перешла к маньчжурской династии Цин.

СОВЕСТЬ

‘Россия’, 1900, No 549, 3 ноября. Печатается по изданию — Легенды. Вошла в Рассказы.

ГУСЛЯР

Россия’, 1901, No 643, 8 февраля.

НАГРАДЫ

‘Россия’, 1901, No 647, 13 февраля

РЕФОРМА (Индийская легенда)

‘Россия’, 1901, No 747, 27 мая. Печатается по изданию — Легенды.
Стр. 92. Лагор, Лахор — один из древнейших городов в Пакистане, до 1947 г. был центром округа Британской Индии,
Кашмир, Джамму и Кашмир — историческая область, расположенная на стыке высокогорных районов Гималаев, Центральной Азии и Тибета, один из штатов Индии,
Алмерабад — в современной Индии города с таким названием нет: это или типографская ошибка, или старое, забытое название какого-то города,
Гайдерабад, Хайдарабад— крупный город на юге Индии.
…цветущие долины Патни и Лукно. — Патни, Патна — город на правом берегу Ганга, Лукно, Лакхнау, Лакнау — город на берегу реки Гумти, левом притоке Ганга.
Стр. 93. Брама, Брахма — см. коммент. к стр. 36, Сигма, Шива — см. коммент. к стр. 26.
Стр. 96. Индра — в индийской мифологии бог бури и грома, бог-воитель.

ИСТИНА (Восточное сказание)

‘Россия’, 1901, No 754, 3 июня. Печатается по изданию — Легенды. Стр. 101. Дервиши — странствующие мусульманские монахи.

БЕЗ АЛЛАХА (Арабская сказка)

‘Россия’, 1901, No 756, 5 июня. Печатается по изданию — Легенды.

СУДЬЯ НА НЕБЕ (Восточная сказка)

Печатается по изданию — Легенды.
Стр. 108. ПророкМухаммед, Магомет (ок. 575- 632), основоположник ислама, согласно мусульманской традиции и корану, — последний посланник аллаха, величайший пророк, пребывающий в раю.
Гурии — в мусульманской мифологии девы, вместе с праведниками населяющие рай.
Стр. 109. Шиит — последователь шиизма, одного из двух главных течений в исламе, признававшего исключительные права Али (двоюродного брата и зятя пророка Мухаммеда) и его потомков на духовное и светское руководство в мусульманском мире, суннит — последователь суннизма, основного направления в исламе, считающегося ортодоксальным, книги Сунн, Сунна — мусульманское священное предание, изложенное в рассказах о поступках и изречениях пророка Мухаммеда, второй после корана источник веры и религиозного права.

ЧЕЛОВЕК(Восточная сказка)

Печатается по изданию — Легенды.

СТАТИСТИКА (Индийская легенда)

‘Россия’, 1902, No 967. 5 января.
Стр. 112. Кэнди, Канди — город в центральной части Шри Ланки (о. Цейлон), место паломничества буддистов.

ДАР СЛОВА (Индийская легенда)

‘Русское слово’, 1902, No 100, 12 апреля.

СУД (Из мавританских легенд)

‘Русское слово’, 1902, No 125, 8 мая.
Стр. 117. Альгамбра — комплекс крепости-дворца мавританских властителей в Испании, около Гранады.

КИТАЙСКАЯ ЮРИСПРУДЕНЦИЯ (Из сказок Небесной империи)

‘Русское слово’, 1902, No 172, 25 июня.
Стр. 121. Moulin-Rouge— район увеселительных заведений в Париже.

ХАН и МУДРЕЦ (Кавказская легенда)

‘Русское слово’, 1902, No 224, 16 августа.
Стр. 121. Машук и. Бештау — горы на Северном Кавказе, вблизи Пятигорска.

МУЖ И ЖЕНА (Персидская сказка)

‘Русское слово’, 1902, No 240, 1 сентября.

ПРАВДА И ЛОЖЬ (Персидская сказка)

‘Русское слово’, 1902, No 248, 9 сентября. Стр. 129. Вали — правитель города, провинции.

ЧЕЛОВЕК ПРАВДЫ (Персидская сказка)

‘Русское слово’, 1902, No 298, 29 октября.
Стр. 135. У многих были на головах даже зеленые чалмы, ся будто бы эти люди были в Мекке. — Мусульмане-сунниты, посетившие место их паломничества, священный город Мекку (Саудовская Аравия), в знак отличия от других носили зеленую чалму (зеленый — священный &lt, цвет мусульман, цвет знамени пророка).

ПРИЗРАКИ ПУСТЫНИ (Андижанская легенда)

‘Русское слово’, 1902, No 342, 12 декабря.

ПАРИИ (Индийская легенда)

‘Русское слово’, 1902, No 352, 22 декабря.
Пария (от тамильск, парайян) — искаженное название одной из низших ‘неприкасаемых’ каст в Южной Индии. Согласно индуистской догме, ‘неприкасаемые’ находятся вне традиционного деления индусского общества на четыре сословия — касты. В средние века в Индии ‘неприкасаемые’ — внутриобщинные рабы, крепостные и лица, занимавшиеся ‘нечистыми’ профессиями (обработка кожи, уборка нечистот и др.). В новое и новейшее время большинство ‘неприкасаемых’ — закабаленные батраки, чернорабочие, прачки, кожевники, ассенизаторы. В индуизме общение с ‘неприкасаемыми’ считается оскверняющим для лиц, принадлежащих к более высоким кастам. На юге Индии ограничения в общении с париями еще более суровы, здесь ‘неприкасаемость’ переходит в ‘неприближаемость’. В современной Индии около 20% всех индусов принадлежат к ‘неприкасаемым’. После завоевания Индией независимости (1947) дискриминация ‘неприкасаемых’ была запрещена законом. Однако и поныне некоторые традиционные ограничения остаются.
Стр. 145. Парсы — потомки зороастрийцев в Индии, бежавших сюда в 7- 10 вв. из Ирана после арабского завоевания. Религия парсов — парсизм возводит материальное процветание в цель жизни. Парсов называют огнепоклонниками, так как в своих храмах они поддерживают вечный огонь.

ЛЕГЕНДА О ПРОИСХОЖДЕНИИ ПОРОХА

Печатается по изданию — Легенды.
Средневековое предание приписывает изобретение пороха немецкому монаху-францисканцу Бертольду Шварцу (его настоящее имя — Константин Анклитц, Бертольдом назван в монашестве, прозвище Шварца получил за свои занятия химией). Сведения о личности ‘черного Бер-тольда’, как и о месте и дате его изобретения, весьма разноречивы. По одним это событие приурочивается к 1259 г., по другим — к 1330 г., а местом разные источники называют Майнц, Нюрнберг, Кельн, Гослар, Фрейбург. В последнем, считающемся родиной Шварца, ему поставлен памятник.
Стр. 153. …Каин убил Авеля… — Согласно ветхозаветному преданию, старший сын первой человеческой пары — Адама и Евы — Каин убил своего брата Авеля из чувства зависти к тому, что бог обратил внимание только на Авеля и принесенную им жертву.
Стр. 154. Анналы — характерная для древности и средних веков форма исторического произведения, содержавшего записи наиболее значительных событий текущей жизни и сведения об отдельных личностях, в том числе религиозных подвижниках, средневековые анналы велись обычно в монастырях.
Стр. 155. Incubus! — средневековое заклинание, вызывающее хранителя сокровищ.
Стр. 156. Месса — принятое католической церковью название литургии, богослужения, во время которого совершаются обряды, связанные с так называемым таинством причащения.

ЧЕЛОВЕК И ЕГО ПОДОБИЕ (Индусская легенда)

‘Русское слово’, 1903, No 37, 6 февраля. Печатается по изданию: В.М. Дорошевич. Собрание сочинений, т. IV. Литераторы и общественные деятели. Вошла в Рассказы.
Одновременное посвящение легенды А. М. Горькому и его раннему последователю, писателю Скитальцу (С. Г. Петров, 1869- 1941) вызвано следующими обстоятельствами.
19 декабря 1902 г., на следующий день после состоявшейся в Художественном театре премьеры пьесы Горького ‘На дне’, Дорошевич выступил в ‘Русском слове’ с восторженной рецензией, в подзаголовке которой поставил — ‘Гимн Человеку’, а эпиграфом избрал монолог Сатина о Человеке. Дорошевичу дорога горьковская мысль о том, что жертвы общественного порядка не ‘маленькие’, ничтожные, никуда не годные люди, а зачастую личности, достойные совсем иной участи, обладающие ценными задатками — ума, больших чувств, духовных исканий и порывов, хотя все эти возможности и придавлены:
‘И когда Сатин, бывший арестант, шулер, в ночлежном дому, поднялся со своим тостом: — Выпьем за человека, барон!
Вы, зритель, почувствовали, что он, бывший арестант, шулер, ночлежник, выше вас в эту минуту и умственно и нравственно.
Потому что в вас человек спит, а тут человек встал, поднялся во весь свой рост, во всей красоте мысли и чувства’ (Собр. соч., т. IV, с. 41). В другом, оставшемся неопубликованным отзыве на пьесу, написанном в марте 1903 г. в связи с появившимися в печати (‘Русское слово’, 1903, No 61, 69) утверждениями о ‘новом курсе’, ‘новом направлении’ в творчестве Горького, Дорошевич писал:
‘Босяки’ г. Горького вызывают какое угодно чувство, но только не жалость, никогда.
Он берет их для того, чтобы найти в них черты нравственной силы и показать нам эту силу…
И я думаю, что тут нет никакого ‘поворота’, никакого ‘нового направления ‘.
Писатель, всей своей литературной деятельностью стремившийся пробудить у читателей уважение к человеку, как бы этот человек не был одет и чем бы не занимался, — написал ‘гимн уважению к человеку’ (‘При особом мнении’. — Отдел рукописей Государственной библиотеки СССР им. В. И. Ленина, ф. 218, оп. 1, ед. хр. 4).
Гуманистический пафос пьесы Горького, размышления писателя о громадных творческих возможностях человеческой личности, ее подлинно нравственной природе в философско-лирической поэме ‘Человек’ (1903) в известной степени перекликались с этическими аспектами создававшихся в тот же период сказок и легенд Дорошевича.
Тема конфликта между природными данными человека и современным ему социальным бытием была близка и Скитальцу, испытавшему сильное воздействие творчества Горького. Дружеские отношения Горького и Скитальца, их творческая близость образовали в глазах общественного мнения начала века представление об определенном направлении в литературе, связанном с изображением выходцев из низов, трагедии их существования и их протеста против угнетающих условий жизни. Это представление подкреплялось получившими распространение фотографиями стоящих рядом писателей (в том числе на почтовых открытках).

НЕУДАЧНИК ПЕПЕ (Сицилийская сказка)

‘Русское слово’, 1903, No 61, 3 марта.

ПОЦЕЛУИ (Сицилийская легенда)

‘Русское слово’, 1903, No 74, 16 марта. Печатается по изданию — Сказки.

ЗВЕЗДОЧЕТ (Из китайских сказок)

‘Русское слово’, 1903, No 133, IS мая.

МАКЕДОНСКИЕ ЛЕГЕНДЫ

‘Русское слово’, 1903, No 149- 151, 1- 3 июня. События, изображенные в этих легендах, происходят на территории Южной Сербии и Косова и Метохии, ныне автономного края в Югославии, входящего в состав Сербии и граничащего с Македонией. Это район сложной исторической и национальной специфики. В XV веке он вместе с другими сербскими землями был захвачен Османской империей. В последующее время на его территории вспыхивали антитурецкие восстания, происходила массовая эмиграция сербов и колонизация этих земель албанцами-мусульманами, которых турецкие власти использовали для порабощения местного населения.
Стр. 175. …день великого Всадника. День святого Георгия. — День Георгия Победоносца, воина-героя христианских и мусульманских преданий, с которым фольклорная традиция связывала весеннюю культовую обрядность, приходился на 23 апреля.
Райя — у албанцев-мусульман презрительное прозвище ‘неверных’, в данном случае сербов.
Ипек — ныне г. Печ, Рибовица — г. Рибница.
Стр. 176. До Михаила архангела времени много. — День Михаила архангела, по христианским представлениям, полководца верных богу ангелов и людей в космической войне с врагами бога, победоносного антагониста дьявола, приходился на 8 ноября.
Стр. 177. День Великого Воина — Михаила архангела (см. коммент. к стр. 176).
Гяур — у исповедующих ислам презрительное прозвище всех немусульман.
Стр. 181. Вардар — река в Югославии и Греции. Стр. 182. Липьян — г. Липлян на Вардаре.
Стр. 183. До Приштиныверст десять — Расстояние от Липляна до г. Приштины составляет семнадцать километров.
Стр. 185. Бей — феодальный титул в странах Ближнего и Среднего Востока. Присваивался людям ‘благородного’ происхождения. В Османской империи — старший офицер, правитель округа, чиновник соответствующего ранга. Стр. 188. Байрам — мусульманский праздник.

ПРОИСХОЖДЕНИЕ ГЛУПОСТИ (Индийская легенда)

‘Русское слово’, 1903, No 302, 4 ноября. Печатается по изданию — Сказки.

УЧЕНЬЕ И ЖИЗНЬ (Арабская сказка)

‘Русское слово’, 1903, No 320, 22 ноября. Печатается по изданию — Сказки.

КОНЕЦ МИРА (Индийская легенда)

‘Русское слово’, 1904, No 24, 24 января. Печатается по изданию — Сказки.
Стр. 195. Африд — ифрит, в мусульманской мифологии вид джиннов, отличающихся особой силой.

КАК ДЬЯВОЛ СТАЛ ПАХНУТЬ СЕРОЙ (Арабская сказка)

‘Русское слово’, 1905, No 79, 23 марта. Печатается по изданию — Сказки.
Стр. 200. Амбра — душистое воскообразное вещество, выделяемое кашалотами, применяется в парфюмерии.

МУСТАФА И ЕГО БЛИЖНИЕ (Арабская сказка)

‘Русское слово’, 1905, No 226, 21 августа. Печатается по изданию — Сказки.

ХАЛИФ ОМЭР И СУЛТАН КЕРИМ (Турецкая сказка)

‘Русское слово’, 1906, No 286, 24 ноября. Стр. 207. Имам — духовный руководитель мусульманской общины.

ИСКУССТВО УПРАВЛЯТЬ (Турецкая басня)

‘Русское слово’, 1906, No 288, 26 ноября.

СУД НАД САНОВНИКОМ (Нравоучительная персидская сказка)

Печатается по изданию — Сказки. Вошла в Рассказы.

ЗЛОУМЫШЛЕННИК (Персидская сказка)

Печатается по изданию — Сказки.

ПРИКЛЮЧЕНИЕ ПРИНЦЕССЫ (Провансальская народная сказка)

Печатается по изданию — Сказки.
Прованс — историческая область на юге Франции, у побережья Средиземного моря. Стр. 231. Тиара — украшенный головной убор римского папы.

ВИЛЬГЕЛЬМ ТЕЛЛЬ (Швейцарские предания)

‘Русское слово’, 1907, No 146, 27 июня. Печатается по изданию — На смех.
Вильгельм Телль — легендарный народный герой Швейцарии в период борьбы за независимость против господства австрийских Габсбургов в XIV в. Как рассказывает легенда ‘Сказание о стрелке’, Телль, молодой крестьянин из кантона Ури, отказался подчиниться приказу ландфохта Геслера — поклониться шляпе австрийского герцога, повешенной на шесте в центре кантона — Альтдорфе. За это Геслер приказал Теллю, отличному стрелку из лука, сбить стрелой яблоко, положенное на голову его маленького сына. Телль удачно выполнил жестокое требование, но затем подстерег ландфохта между скалами и убил его стрелой. Образ Вильгельма Телля стал символом отважного борца за свободу и независимость своего народа. Фридрих Шиллер посвятил ему драму ‘Вильгельм Телль’ (1804), по которой Дж. Россини написал одноименную оперу (1829).
Стр. 232. …с беатенбергским пастором m на Амисбюле . — Беатен-берг — высокогорное селение в Бернских Альпах, Амисбюль — возвышенность в окрестностях Беатенберга.
Интерлакен — город в межгорной котловине Бернских Альп, Юнг-фрау — гора в Бернских Альпах.
знаем его только в героической ролина бушующем Фирвальдштетерском озере. — В первом действии драмы Шиллера ‘Вильгельм Телль’ события разворачиваются на Озере Четырех Лесных Кантонов. Имеется в виду Фирвальдштетское озеро, которое называют также Люцернским.
Стр. 233. Иодели, йодли, йодлер — жанр народных песен у альпийских горцев.
Стр. 236. Жестоковыйный — непреклонный.
Стр. 238. Бургеймейстер, бургомистр — начальник города.
Стр. 241. На основании новейших изысканий считать рассказ о Вильгельме Телле мифом... — Достоверность сведений о Вильгельме Телле, содержащихся в старейшей швейцарской хронике — ‘Белой книге’ (ок. 1470), была поставлена под сомнение исторической критикой XIX века, доказавшей при помощи сравнительных данных наличие подобных легенд у других народов. Новейшие исследователи видят в рассказе настоящее событие, но сильно переработанное.
Швейцарцы поставили над его могилой памятник… — Памятник Вильгельму Теллю и его сыну установлен в Альтдорфе.

СЧАСТЬЕ (Татарская сказка)

‘Русское слово’, 1909, No 153, 5 июля. Печатается по изданию: В. Дорошевич. Счастье (Татарская сказка). М., издание журнала ‘Жизнь и люди’, 1910.

ЖЕМЧУГ (Индийская легенда)

Печатается по изданию — Сказки.
Стр. 249. Лакчми, Лакшми (‘отмеченная’) — богиня удачи и красоты.

ЧУМА (Индийская легенда)

‘Русское слово’, 1910, No 196- 200, 26- 29 августа. Печатается по изданию — Сказки.
Стр. 250. Джейпур, Джайпур — город в северо-западной Индии, в прошлом столица княжества.
Раджапуты — военно-феодальная каста-сословие в средневековой Индии.
Голконда — феодальное государство в Индии в XVI- XVII вв., известное горнорудными промыслами, из которых особенно славилась добыча алмазов.
Стр. 251. …про его аватары, про Кришну, про Раму. — Аватара — в индуистской мифологии нисхождение божества на землю, его воплощение в смертное существо ради ‘спасения мира’, восстановления ‘закона’ и ‘добродетели’ или защиты своих приверженцев, Кришна — одно из воплощений бога Вишну, мудрый наставник и отважный воин, в средние века распространился культ Кришны как божественного пастуха (воплощение пробуждающихся сил природы, любви), Рама — одно из земных воплощений Вишну, воин-герой в древнеиндийском эпосе ‘Рамаяна’ и ‘Махабхарата’.
Стр. 252. Кшатриа, кшатрия— представитель воинского сословия в древней и средневековой Индии.
Стр. 255. Ганеш, Ганеша, Ганепати — в индуистской мифологии бог мудрости и устранитель препятствий, к которому обращаются, предпринимая важное дело.
Стр. 257. Бенарес — один из древнейших городов на Ганге, религиозный центр и место паломничества индусов.
Стр. 279. Кажденье, каждение — от слова ‘кадить’. Сандал — дерево южных стран, из которого изготовляется ароматическое вещество, нард — индийское душистое растение, из которого изготовляется ароматическое вещество.
Стр. 280. Йога, йог — последователь лежащего в основе древнеиндийских религиозно-философских систем учения об управлении психикой и психофизиологией человека.
Стр. 281. Судра, шудра — низшая из четырех индийских каст — сословий, состаящая из ремесленников, зависимых земледельцев, наемных работников, слуг.
‘Камасудра’, ‘Камасутра‘ (‘Наука любви’) — произведение древнеиндийской литературы.
Стр. 282. Кали — в индуистской мифологии богиня, олицетворяющая разрушительные силы природы, злую судьбу, для ее умилостивления требуются кровавые жертвы.

МУДРЕЦ (Эллинская сказка)

‘Русское слово’, 1910, No 205, 5 сентября. Печатается по изданию — На смех. Вошла в Рассказы.
Стр. 286. Беотиец — житель Беотии, исторической области в Средней Греции.
Осмотрел Акрополь со Был в театре Диониса. — Античный театр Диониса, считавшегося богом-покровителем древнегреческого театра, находится у южного подножия афинского Акрополя — созданного в 5 в. до н.э. ансамбля выдающихся произведений архитектуры и скульптуры.
Агора — у древних греков место народных собраний (площадь, рынок, подножие Акрополя). В Афинах — площадь неподалеку от Акрополя.
Сократ (470 или 469 — 399 до н.э.) — древнегреческий философ-идеалист, проповедовавший свое учение на улицах и площадях.
Стр. 287. Цербер — в греческой мифологии свирепый трехголовый пес, охраняющий выход из Аида — царства мертвых.
Стр. 289. Элизии, Элксий (Элизиум, Елисейские поля) — в греческой мифологии поля блаженных, загробный мир, куда попадают праведники.
Стр. 290. Минос — в греческой мифологии мудрый и справедливый критский царь, который после своей смерти стал определять в загробном мире дальнейшую судьбу теней. Архонты — в древних Афинах коллегия правителей города.

ВДОВА ИЗ ЭФЕСА (Сказка Петрония)

Печатается по изданию — На смех.
Эфес — древний город на западном побережье Малой Азии, с 133 г. до н. э. под властью Рима, впоследствии — столица римской провинции Азия.
Гай Петроний — древнеримский писатель эпохи Нерона. Автор произведений (‘Сатирикон’, ‘Пир Тримальхиона’), в которых сатирические мотивы переплетаются с натуралистическим изображением нравов.
Стр. 290. …Юпитер, около своей Юноны! со осыпать золотым дождем эту новую Данаю. — Юпитер — в древнеримской мифологии и религии верховное божество, отождествленное с Зевсом в древнегреческой мифологии и религии, Юнона — жена Юпитера, отождествленная с древнегреческой царицей богов Герой. Зевс, влюбившийся в дочь финикийского царя Агенора Европу, превратился в быка, на спине которого Европа переплыла море и попала на Крит, где Зевс разделил с ней ложе. В образе лебедя Зевс явился к Леде, прекрасной дочери царя Этолии Тестия. А к заключенной в подземный терем дочери аргосского царя Акрисия Данае он проник золотым дождем.
…на склоне горы Иды ел Парис имел бы против себя не двух, а трех богинь! — Согласно преданию, на горе Иде близ Трои царевич Парис решал спор из-за яблока с надписью ‘прекраснейшей’, разгоревшийся между тремя богинями — Герой, Афиной и Афродитой. Следовательно, женщина из Эфеса должна была бы быть четвертой богиней.
Стр. 291. Галлия — историческая область между рекой По и Альпами и между Альпами, Средиземным морем, Пиренеями, Атлантическим океаном.
Стр. 293. Гимен, Гименей — бог брака у греков и римлян, Купидон — в данном случае имеется в виду скульптурное изображение бога любви у римлян, которое ставилось как надгробие.

ЧЕЛОВЕЧЕСКАЯ ПАМЯТЬ (Сказка Шахеразады)

‘Русское слово’, 1911, No 6, 6 января. Печатается по изданию — На смех.
Стр. 296. Кааба — священный храм мусульман в Мекке.

ЗЕЛЕНАЯ ПТИЦА (Персидская сказка)

Печатается по изданию — На смех.
Стр. 299. …знаменитый ‘павлиний трон’ властителя властителей, отнятыйу Великого Могола… — Великие Моголы — название, данное европейцами династии, происходившей из Моголистана (Средняя и Центральная Азия) и правившей в Индии с 1526 г. Стремясь утвердить свою власть, могольские падишахи тратили колоссальные средства на строительство крепостей, дворцов, мечетей, многие из которых стали великолепными памятниками архитектуры. Выражением могущества государства Моголов должен был стать и так называемый Павлиний трон, создание которого во дворце правителей, по свидетельству современника, обошлось в сто двадцать миллионов золотых рублей. В 1739 г. в Индию вторгся иранский шах Надир, сломивший могольскую армию и ограбивший столицу империи Дели. Был увезен в Персию и Павлиний трон.

ХАЛИФ И ГРЕШНИЦА

Печатается по изданию — Восточные сказки.
Стр. 302. Гарун-аль-Рашид, Харун-ар-Рашид (763 или 766 — 809) — халиф из династии Аббасидов. Он был непопулярен среди подданных, а миф о его добродетелях навеян главным образом сказками ‘Тысячи и одной ночи’.
Муфтий — мусульманское высшее духовное лицо, наделенное правом выносить решения по религиозно-юридическим вопросам.
Фетва — письменное, обязательное для мусульман заключение высшего религиозного авторитета относительно норм общественной жизни.
Стр. 303. Наргилэ, наргиле — восточный курительный прибор. Шейх — почтенный старец, мусульманский законовед.
Стр. 305. Заптии — полицейские.
Стр. 308. …огромный бриллиант, славный ‘Великий Могол’... — Знаменитая драгоценность из сокровищ Великих Моголов (см. коммент. к стр. 299).

2х2 = 4 1/2. (Арабская сказка)

‘Русское слово’, 1913, No 284, 15 октября.
Стр. 311. Шейх-уль-ислам — почетный титул ведущего мусульманского богослова, главного муфтия.

КРОТОСТЬ (Восточная сказка)

‘Русское слово’, 1913, No 286, 17 октября. Стр. 317. Цехин — золотая монета.

СЛЕЗЫ (Восточная сказка)

‘Русское слово’, 1914, No 80, 23 марта. Печатается по изданию — Сказки.
Стр. 324. Шафран — восточная пряность. Газель — отличающееся стройностью животное из группы антилоп.
Стр. 328. Хаммам — баня.

ТРИ БЕЗДЕЛЬНИКА (Восточная сказка)

‘Русское слово’, 1916, No 54, 6 марта.
Стр. 330. Анис — восточная приправа, изготовляемая из семян однолетнего травянистого растения.
Стр. 332. Абиссинцы — эфиопы, бедуины — кочевые арабы-скотоводы Аравийского полуострова и северной Африки, сарты — искони оседлая часть узбеков, сингалезы, сингалы — коренные жители острова Шри Ланки (Цейлона), сикки, сикхи — члены индийской религиозной общины, боровшейся с феодалами, империей Великих Моголов, английскими колонизаторами, парсы — см. коммент. к стр. 145, сиамцы — основное население Таиланда.
Стр. 333. Агра— город в Индии, в 1526- 1707 гг. наряду с Дели был столицей Могольского государства.
Стр. 357. Одалиска — обитательница гарема, наложница.
Стр. 359. Власяница — грубая волосяная одежда аскета.
Стр. 360. Бельбек, Баальбек, Гелиополь — древний город на территории Ливана.
Брусса, Бурса, Смирна, Измир — города в Турции.
Стр. 361. Негус — правитель крупного феодального княжества в Эфиопии, Тадж-Магаль, Тадж-Махал — шедевр индийской мусульманской архитектуры, грандиозный мавзолей, построенный в середине XVII века Великим Моголом Шах-Джаханом для своей жены Мумтаз-Махал близ г. Агры, на берегу реки Джамны.

НЕ ТЕ ПЯТКИ (Восточная сказка)

‘Русское слово’, 1916, No 106, 8 мая. Печатается по изданию — Сказки. Вошла в сборник В.М. Дорошевича ‘Не те пятки’ (М. — Л., 1926).
Стр. 342. Бакшиш — дань, взятка.

ДОБРО И ЗЛО

‘Русское слово’, 1916, No 123, 29 мая. Эпиграф — слова из библейского мифа об Адаме и Еве.

СОТВОРЕНИЕ БРАМЫ (Индийская сказка)

‘Русское слово’, 1916, No 147, 26 июня.

ВИЗИРЬ (Сказка для детей)

‘Русское слово’, 1916, No 280, 4 декабря.

СКАЗКА О СКАЗКЕ

‘Русское слово’, 1916, No 298, 25 декабря. Печатается по изданию Восточные сказки.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека