Correspondance (1847—1892) — ‘La Revue de Paris’. 1 aot 1897.
I.
Предъ вами продолженіе переписки Ренана съ Бертло, къ сожалнію только, по прежнему, почти исключительно письма одного Ренана. Молодой ученый продолжаетъ путешествовать по Италіи и чрезвычайно живо и искренне отражать свои впечатлнія въ корреспонденціи, и даже не впечатлнія, а идеи.
Каждый итальянскій городъ, посщаемый Ренаномъ, является для него своего рода музой философіи и морали и съ первыхъ же шаговъ наталкиваетъ на міросозерцаніе, подчасъ прямо противоположное вчерашнимъ воззрніямъ. Эта географическая смна принциповъ и часто основныхъ культурныхъ и философскихъ воззрній совершенно въ дух ренановской натуры, стихійно враждебной всякому рзко опредленному и прочному убжденію. Въ догм, въ принципіальности вообще, философу грезится непремнно деспотизмъ, нетерпимость и даже умственная ограниченность…
Въ результат, чувства и мысли Ренана мняются по широтамъ и долготамъ гораздо рзче и принимаютъ гораздо больше пестрыхъ оттнковъ, чмъ флора и фауна Италіи.
Первая страница вновь напечатанныхъ писемъ свидтельствуетъ о неожиданно пріятномъ для насъ поворот въ настроеніяхъ философа. Оказывается, мы, опровергая его восторженныя чувства касательно религіозности итальянцевъ, предвосхитили одну изъ ‘смнъ’ этого неуловимо-прихотливаго ума. Ренанъ изъ Рима отправился въ Неаполь и увидлъ здсь во всей прелести чистонародную католическую вру. Мы въ предыдущей стать приводили только факты, иллюстрирующіе эту вру: у Ренана т же данныя, только сопровождаетъ онъ свои наблюденія чрезвычайно сильной рчью гнва, даже отвращенія.
Очевидно, эстетикъ потерплъ полный разгромъ и прекраснодушный мечтатель, грезившій съ полузакрытыми глазами о первыхъ впечатлніяхъ своего художественнаго аристократическаго воображенія, вдругъ наткнулся на прозу и грубую правду. И немедленно разгнвался, будто виноватъ Неаполь и его религія, а не скоропалительная стремительность эпикурейца самоуслаждаться кое-какъ наблюденной и совершенно не продуманной дйствительностью.
Тонъ неаполитанскихъ писемъ поднимается непрерывно вплоть до перезда путешественника во Флоренцію. Здсь сцена мняется и артистъ нашъ въ другой роли. Онъ снова весь восторгъ и упоеніе.
Его поражаетъ богатство и разнообразіе творческой дятельности, развившейся въ одномъ город и ради одного города. Ренанъ представляетъ длинный списокъ флорентійскихъ художниковъ, писателей и философовъ, падаетъ ницъ предъ неистощимостью тосканскаго генія и шлетъ презрительный взоръ по адресу культурной грубости и эстетической тупости и безплодія — ‘беотизма’ современныхъ громадныхъ городовъ. Этотъ ‘беотизмъ’ — любимый и очень краснорчивый терминъ Ренана. Онъ долженъ означать все, лишенное утонченности художественныхъ ощущеній, все слишкомъ ршительное и реальное по части идейныхъ воззрній и практическихъ понятій.
Рядомъ съ ‘беотизмомъ’ Ренанъ чувствуетъ себя жутко и болзненно, и онъ готовъ опять приняться воспвать итальянскую способность жить ради жизни, лишь бы только человчество избавило нашего философа отъ какихъ бы то ни было положительныхъ нравственныхъ и умственныхъ обязательствъ предъ дйствительной жизнью.
Естественно, Флоренція — самый яркій очагъ возрожденной культуры — гипнотизируетъ нашего странника. И на этотъ разъ, кажется, намъ не дождаться пріятнаго сюрприза, т.-е. трезвыхъ поправокъ въ восторгу. Потому что эти поправки Ренанъ могъ бы внести на мст, не покидая тосканской столицы, и если онъ этого не длаетъ, значитъ гипнозъ неизлчимъ.
А между тмъ, какъ часто весь блескъ и животрепещущая радость возрожденія невольно напоминаетъ знаменитую аллегорію о гробахъ повапленныхъ! Будь иначе, итальянскія республики не кончили бы своего политическаго бытія такъ безславно, будто въ оцпенніи маразма, какъ это произошло съ ними почти непосредственно посл блистательныхъ подвиговъ творческаго генія. Но этого мало. Т же самыя республики завщали бы міру совершенно другую исторію и другихъ героевъ, чмъ уголовныя хроники кондотьеровъ и деспотовъ-психопатовъ.
Творчество, вообще художественный талантъ — сила отнюдь не первостепенная и не ршающая въ исторіи человческаго прогресса. Она можетъ процвтать именно въ то время, когда о прогресс не можетъ быть и рчи,— при Август, при Людовик XIV, при миланскихъ герцогахъ, при флорентійскихъ Медицисахъ. Блестящее развитіе искусства у цлой націи часто является тмъ самымъ, чмъ у отдльнаго, много поработавшаго человка — покой преклоннаго возраста и проживаніе накопленнаго капитала. Это не всегда, конечно, повторяется съ точностью, но примровъ можно представить сколько угодно. Можно припомнить цлый рядъ эпохъ, когда царственный полетъ художественнаго генія означалъ заключительный. аккордъ великой исторической симфоніи, мы хотимъ сказать — послднюю вспышку культурнаго періода національной энергіи. Такова, напримръ, эпоха Перикла — любимйшій историческій моментъ Ренана.
Психологически это объясняется просто.
Нація накопила богатйшій жизненный опытъ, много поработала для своей славы, она увнчана мудростью и лаврами, естественно, среди нея появятся Гомеры и Тиртеи только пережитыхъ испытаній и содянныхъ подвиговъ.
Въ жизни отдльныхъ личностей эта роль выпадаетъ обыкновенно на поздніе годы, когда мсто не творчеству, а разсудочному слову. Среди цлаго народа всенароднымъ прошлымъ могутъ воспользоваться юноши, одаренные всми стихіями вдохновенія — пламеннымъ чувствомъ, могучимъ воображеніемъ и молодой энергіей образной рчи.
Въ результат блестяще-творческія эпохи нердко совпадаютъ съ періодами нравственнаго и политическаго разложенія именно того строя, какой призвалъ къ жизни творческія силы.
Припомните тотъ же золотой вкъ Перикла. Фидій поднимаетъ эллинское искусство на недосягаемую высоту, создаетъ Зевса, повергающаго своимъ величіемъ въ молитвенное благоговніе цлыя поколнія, а рядомъ ведутся подкопы не только подъ старую религію, а вообще подъ вс нравственные принципы, развивается и торжествуетъ софистика, а единственный истинный искатель истины — Сократъ — подвергается казни.
Олимпійскія божества находятъ все боле геніальныхъ воспроизводителей и даже копіи ихъ произведеній до сихъ поръ драгоцннйшее украшеніе нашихъ музеевъ. А между тмъ, въ обществ царствуетъ совершенный атеизмъ и откровеннйшее эпикурейство, государство разлагается и готово стать добычей перваго отважнаго солдата, искусство производитъ впечатлніе блестящаго внца, украшающаго голову трупа.
То же самое и итальянское возрожденіе какъ разъ въ самую соблазнительную эпоху во Флоренціи при Лоренцо Медичи.
Ренану и на умъ не приходитъ вдуматься въ культурный смыслъ чрезвычайной художественной производительности Флоренціи. Онъ обомллъ предъ обиліемъ картинъ, статуй, зданій, и за цвтами не разглядлъ самаго растенія. Странное противорчіе! Онъ же нанесъ самые сильные удары вр въ традиціонныя чудеса, онъ же будетъ рекомендовать себя публик ‘непреклоннымъ критикомъ’ {Moi, critique inflexible… L’Avenir de la science. Paris 1890, p. 475.} и онъ’ же на каждомъ шагу станетъ провозглашать необыкновенное, небывалое, непостижимое — и безъ всякой критики — ради своихъ эстетическихъ волненій.
А между тмъ, описать декораціи пьесы не значитъ дать точное представленіе о спектакл. Даже сами итальянцы въ этомъ отношеніи осмотрительне и вдумчиве ‘непреклоннаго критика’.
Что такое, напримръ, время Лоренцо Великолпнаго?
Отвтъ: ‘Un vero diluvio di oscenit’, т. е. настоящее наводненіе нравственной грязи. И доказательствами полны флорентійскіе архивы, и библіотеки. Намъ лично приходилось видть подозрительные образчики политической мудрости знаменитаго мецената.
Онъ шелъ къ цли самымъ врнымъ путемъ, желалъ безусловно отъучить своихъ подданныхъ отъ желанія мшаться въ какіе бы то ни было общественные вопросы. Надежнйшее средство — развлекать этихъ подданныхъ, т. е. въ большей или меньшей степени создать изъ нихъ эстетиковъ и эстетовъ.
Для этой цли въ распоряженіи ловкаго развратителя состоялъ цлый дворъ поэтовъ и всякихъ другихъ художниковъ.
Но не всмъ доступны тонкія наслажденія искусствомъ. Большинство понимаетъ и любитъ удовольствія только съ наркотической, чувственно-волнующей приправой. Въ сущности, психологія -одного порядка — разница во вкусахъ. Разъ вопросъ сводится къ наслажденію красотой только ради ея формъ, въ результат неминуемо получается атрофія высшей духовной дятельности человка: мысль окончательно замняется ощущеніями и нравственное чувство — волненіями.
Лоренцо и направилъ оружіе своей политики на этотъ слабйшій пунктъ человческой природы. Ренанъ могъ бы съ поучительнйшими подробностями изучить, до какого совершенства можно довести итальянскую способность даже религію превращать въ одно эстетическое удовольствіе. Это трогаетъ Ренана, но опять, къ сожалнію, только на основаніи впечатлній ‘изъ окна кареты’.
Лоренцо высоко оцнилъ ту же способность своихъ соотечественниковъ и чтобы дать ей надлежащее практичестое направленіе, не пощадилъ даже своего герцогскаго достоинства.
Онъ сочинялъ и печаталъ подъ своимъ именемъ циническіе стихи, позволялъ изображать себя на виньеткахъ подобныхъ изданій въ самой веселой обстановк и въ сообществ мене всего почтенныхъ участниковъ и участницъ веселья, поэты получили право именовать его въ стихотвореніяхъ особымъ, необыкновенно забавнымъ, но совершенно нецензурнымъ эпитетомъ, соотвтствующимъ знаменитому историческому привтствію цезаревскихъ солдатъ своему вождю — ‘гроз римскихъ женъ и мужей’.
Явился Саванарола и потребовалъ грязныя псни замнить духовными. Это была крайность, естественная по условіямъ времени, но заране осужденная на неудачу.
Лоренцо раздлался съ досаднымъ моралистомъ ловче всхъ: онъ принялся сочинять священные гимны на мотивъ своихъ наиболе откровенныхъ псенокъ, и вызвалъ ‘фуроръ’ у публики.
Вотъ изнанка ослпительнаго возрожденія, и мы только касаемся одной темной точки. Но, надемся, она достаточно краснорчива, чтобы изобличить наивность и, главное, философскую и историческую неосновательность восторженнаго отношенія къ одной, хотя бы самой блестящей сторон эпохи изъ жизни даннаго общества.
Не мене правымъ, чмъ Ренанъ, оказался бы историкъ, пересказавшій головокружительные эффекты двора Людовика XIV и пришедшій къ заключенію: какъ была сильна и счастлива Франція въ царствованіе ‘короля-солнца’!
Подобный же опытъ мотъ бы представить историкъ папской власти, изобразившій со всмъ благоговніемъ личныя добродтели средневковыхъ инквизиторовъ и ихъ искреннюю вру въ свою провиденціальную роль, и на основаніи этого провозгласившій величіе и святость дореформаціоннаго католичества.
Ренанъ поступаетъ еще предосудительне, потому что у обоихъ нашихъ историковъ были бы въ распоряженіи извстные культурные факты, нердко даже серьезныя нравственныя задачи того или другого вка, а у новйшаго философа только пріятное щекотанье чувствъ. Чтобы не нарушить своего томленія на лож эстетическихъ удовольствій, Ренана, не желаетъ ничего знать о Франціи и не читаетъ французскихъ газетъ. Us me troublent — они меня смущаютъ, непріятно волнуютъ!..
Это пишется весной 1850 года, когда отечество Ренана переживало одинъ изъ болзненнйшихъ политическихъ кризисовъ. Онъ и Италіи желаетъ навязать свою истому.
Онъ не желаетъ, чтобы Римъ захватила новая исторія: это будетъ ‘большая эстетическая несообразность’. Античное величіе Капитолія должно остаться неприкосновеннымъ къ мелочамъ современности.
Вы видите, эстетика весьма опредленно ршаетъ вопросы во всхъ существенныхъ областяхъ человческой жизни,— въ религіи, въ политик, въ морали. Предъ нами любопытная фигура чрезвычайно интеллигентнаго и культурно-просвщеннаго артиста. Путешествіе по Италіи обнажило самую сущность его природы. Оно не только исцлило его отъ нкоторыхъ недоразумній, какъ онъ самъ думаетъ, но создало въ высшей степени прочную почву для самыхъ разнообразныхъ идей.
Ренанъ, можетъ быть, неожиданно для самого себя выполнилъ программу аристократическаго воспитанія: содержаніемъ античнаго искусства и красотой итальянской ‘торжествующей’ природы,— завершила. Фундаментъ будущей самостоятельной умственной дятельности.
II.
Артистъ великаго ума и обширной учености — фактъ первостепенной психологической важности. Слишкомъ часто артистическая натура страдаетъ крайней односторонностью увлеченій. Напримръ, взять самый простой фактъ.
Чистому художнику въ исторіи нравятся преимущественно фигуры героическія и событія чрезвычайныя. Ему непремнно нужна эффектная театральная сцена съ романтическимъ освщеніемъ и атмосферой демонизма. И за эффектомъ обстановки и сопутствующихъ обстоятельствъ артистическій взглядъ часто неспособенъ отличить въ высшей степени низменнаго нравственнаго и культурнаго характера лица и факта. Шиллеръ былъ вполн правъ, подчеркивая основное различіе между моральнымъ и чисто-художественнымъ отношеніемъ къ людямъ и предметамъ. Впечатлнія силы и красоты совершенно достаточно для завоеванія артистическаго сердца и ума.
Теперь посмотрите, что значитъ быть высоко-интеллигентнымъ артистомъ.
Ренанъ больше чмъ кто-либо понимаетъ художественную сторону исторіи, но онъ ни на минуту не впадетъ въ психопатическій гипнозъ предъ какимъ-нибудь Бонапартомъ. Вс его сочувствія принадлежатъ высшей красот и благородной духовной сил. Съ истинно поэтическимъ лиризмомъ онъ нарисуетъ вамъ безграничную перспективу человческаго прогресса, побдоносное шествіе разума и науки среди тьмы и малодушія рабства. Онъ — по натур эпикуреецъ и въ политическомъ смысл мене всего дятельная личность — произнесетъ краткую, но остроумную защиту идеямъ XVIII-го вка — именно ради ихъ прогрессивнаго значенія. Онъ готовъ впасть почти въ религіозный экстазъ во имя неистощимой жизненности науки и критическаго ума, и, какъ истинный художникъ, дойдетъ до своего лирическаго безпорядка.’
Упадка, декаданса въ мір не существуетъ съ точки зрнія человчества, другое дло отдльныя націи. Здсь дйствительно возможно разложеніе и даже полное исчезновеніе цлыхъ народовъ со сцены дятельной цивилизаціи.
И знаете, какой народъ, можетъ быть, уже осужденъ? Никто иной, какъ французы. И пусть. ‘Человчество владетъ запасами живыхъ силъ’, и Франція съ честью будетъ замнена,— хотя бы тми же славянами.
Скажите, возможна ли такая рчь въ устахъ обыкновеннаго смертнаго, особенно француза, всегда и везд патріота по преимуществу?
А для Ренана — она задушевнйшій голосъ его артистической природы.
Въ самомъ дл, патріотизмъ вдь это политика, т.-е. не критическое отношеніе къ извстнымъ идеямъ, ограниченная догматическая вра въ измнчивые интересы націи, государства. Это своего рода самоотреченіе разума и анализа, т. е. ограниченность и неинтеллигентность.
И у Ренана одной изъ любимыхъ темъ будетъ война съ патріотическими увлеченіями. ‘Всякая страна,— говоритъ онъ,— подчиняетъ другія только универсальнымъ элементомъ своего генія, патріотизмъ исключаетъ нравственное и философское вліяніе’.
Апостолъ Павелъ сказалъ: Нтъ ни іудея, ни грека… Только на этомъ принцип и можетъ быть основано всемірное значеніе отдльной націи {La Rforme intellectuelle et morale. Paris 1871. Prface VIII, p. 206.}.
Вы, несомннно, будете поражены этой идеей. Вы привыкли думать, что полнота мірового прогресса зависитъ отъ всесторонняго развитія національныхъ стихій и исторія цивилизаціи ничто иное, какъ переходъ культурныхъ завоеваній каждой отдльной націи въ общее достояніе. Но эти завоеванія всегда строго національны и, при всей своей культурности, для другихъ націй долгое времй нчто совершенно чуждое и дикое.
Хотя бы взять германскую поэзію и философію.
Ренанъ не находитъ словъ — возвысить германскій геній. Этому генію нашъ философъ обязанъ ‘всмъ, что только имется въ немъ лучшаго’. Когда онъ впервые познакомился съ произведеніями Гёте и Гердера, ему показалось, — онъ вступилъ въ нкій храмъ, и все что онъ раньше считалъ великолпнымъ, достойнымъ божества, теперь производило на него впечатлніе пожелтвшихъ и увядшихъ цвтовъ.
И философъ убжденъ, что усвоить нмецкую культуру, значитъ стать истинно цивилизованнымъ гражданиномъ вселенной. Кто не выполнилъ этой цли, настолько же далеко стоитъ отъ выполнившаго, насколько, напримръ, знатокъ дифференціальнаго численія превосходитъ элементарнаго математика {Ib. VI, VII, 168, 170.}.
Такъ писалъ философъ въ эпоху франко-прусской войны. Но всего полвка раньше подобныя рчи показались бы французамъ бредомъ или во всякомъ случа болзненнымъ экстазомъ. Нмецкій туманный идеализмъ, нмецкая чувствительность, нмецкая метафизика — что можетъ быть антипатичне французскому духу, тому esprit classique, который цлые вка владлъ міромъ! И между тмъ нтъ ничего націоналне этого esprit, такъ же какъ не изобрсти ничего боле германскаго, чмъ поэзія Гердера и философія Канта.
Слдовательно, какъ разъ самыя національныя явленія духа той или другой націи пріобртали всемірную власть, смняя другъ друга по вкамъ и періодамъ. А такъ называемое общечеловческое, нчто совершенно фантастическое, если не причислять къ культурному богатству общепризнательныя нравственныя истины и идейныя аксіомы.
И доказательства можно бы распространить очень далеко, сравнить, напримръ, вліяніе типичнйшаго англичанина Байрона съ вліяніемъ космополита и всечеловка Шелли. Величины почти несоизмримыя и преимущество какъ разъ опять на сторон національнаго. Конечно, у насъ не можетъ быть и рчи о національной лакейской, если такъ можно выразиться, т. е. о всевозможныхъ предразсудкахъ и предубжденіяхъ наимене интеллигентныхъ классовъ общества. Эти классы и у себя дома отнюдь не представляютъ своей націи, какъ исторической дятельной силы.
Почему же Ренанъ впалъ въ недоразумніе?
Да потому, что патріотизмъ, слдовательно, нчто рзко и узко національное — не эстетиченъ, и философъ безъ всякихъ историческихъ справокъ произнесъ приговоръ, все равно, какъ раньше по впечатлніямъ минуты восторгался флорентійскимъ возрожденіемъ и религіей католической толпы.
Дальше эстетика съиграетъ съ философомъ еще боле злую игру.
Ренанъ слишкомъ утонченно-уменъ, чтобы преклоняться предъ шаблонными героями, но онъ въ то же время слишкомъ нервенъ и чувствителенъ, чтобы мириться съ толпой. Герои нчто варварское и дикое, толпа — срое, заурядное и безформенное. Нужно совсмъ другое: чистая интеллигентность и безукоризненная воспитанность. Это очень покойно и пріятно, нужна, однимъ словомъ, выхоленная аристократическая культура. Истинные цнители жизненныхъ наслажденій не любятъ до чувственнаго пресыщенія, не пьютъ до грубаго опьяненія, не надаются до несваренія желудка. Они все смакуютъ, со всего снимаютъ пнки и часто даже гомеопатическія дозы удовольствій длаютъ чудеса съ ихъ изощренными организмами.
И Ренанъ станетъ на страж аристократіи противъ толпы, противъ демократіи, какъ общественной и политической силы.
Но вы опять ошибетесь, если смшаете нашего философа съ какимъ-нибудь Деместромъ — изобртателемъ термина ‘канальократія’, великаго салоннаго подвижника и своего рода дамскаго аббата пореволюціонной эпохи. Ренанъ опять слишкомъ художественная натура и большой умъ, чтобы воспвать аристократовъ ради ихъ прирожденныхъ привилегій и млть по салонамъ и салоннымъ богинямъ.
Напротивъ, онъ съ болзненной рзкостью чувствуетъ пошлость роскошныхъ гостиныхъ свтскаго міра, клеймятъ ничтожество и незначительность модныхъ фигуръ. Онъ также врагъ плутократіи за ея матеріализмъ, неинтеллигентность въ высшемъ смысл слова, за равнодушіе къ идеальному, короче — за мщанскія чувства, плебейскіе вкусы и животныя цли.
Идеалъ Ренана — салонъ Перикла и Аспазіи, весь пропитанный тончайшимъ ароматомъ изящныхъ настроеній и возвышенныхъ платоновскихъ мыслей. Здсь аристократы — артисты и мыслители, причемъ первое качество не унижается ремесленническимъ назначеніемъ, а второе не пятнается педантизмомъ и нетерпимостью.
Все, именующее себя аристократическимъ, но безъ этихъ эллинскихъ добродтелей, выводитъ Ренана изъ терпнія и онъ даже готовъ похвалить простоту, правдивость народа и его генія, и написать безпощадную фразу:
‘Впечатлніе, которое у меня остается при выход изъ салона,— отчаяніе въ цивилизаціи’ {L’Avenir de la science, pp. 83, 417, 443, 462, 466—467, 469.}.
Очень хорошо! Но какъ все чрезвычайно эфирное и эстетически-усовершенствованное, все это мало реально и чревато жестокими недоразумніями. Конечно, аристократія духа нчто прекрасное, но гд ее найти въ дйствительности? Что она такое, если вопросъ перенести на неизбжную современную сцену — политику?
А это даже Ренану необходимо сдлать. Въ 1869 году онъ вдругъ вздумалъ вступить на политическое поприще и выставилъ свою кандидатуру въ законодательный корпусъ. Агонія второй имперіи уже наступала, республиканцы вели дятельную борьбу съ бонапартистами, Ренанъ не присталъ ни къ тмъ, ни къ другимъ, свою программу формулировалъ кратко, краснорчиво, но для даннаго момента недостаточно ясно: ‘Не надо революціи, не надо войны, прогрессъ, свобода’…
Философъ потерплъ пораженіе, но попытка доказываетъ, что въ немъ жили нкоторые инстинкты гражданина, и вотъ они-то толкнули его эстетическое воззрніе на аристократію и демократію въ бездну политики, не практической, конечно, а чисто умозрительной, но очень любопытной.
Когда реакціонные идеологи начала нашего вка стремились возстановить прекрасные дни дореволюціоннаго Аранжуэца, они неустанно рисовали самые идеальные образы только что развнчанныхъ ‘патриціевъ’. Пока вопросъ оставался въ области теоретической игры ума, все обстояло невинно и даже забавно, но лишь только приходилось намекнуть на осуществленіе идеала, вся постройка немедленно шаталась и рушилась.
И что особенно курьезно, одни и тже созерцатели разсказывали сказки про невиданный міромъ граждански-самоотверженный ‘патриціатъ’, и жестоко унижали единственныхъ людей, могущихъ соотвтствовать идеалу. Деместръ одновременно грезилъ о высшемъ сословіи во Франціи, какъ питомник безкорыстныхъ отеческихъ чувствъ къ народу, и безпощадно поносилъ благородныхъ эмигрантовъ.
Подобная участь постигла и нашего философа. Только онъ гораздо умне и находчиве ископаемаго дипломата, и неспособенъ высчь самого себя. Онъ прямо отъ эллинской платоновской аристократіи попадаетъ въ объятія къ смшнымъ маркизамъ Людовика XIV.
И здсь уже нтъ пощады простому и правдивому народу. Качество и полетъ мысли понижаются по всмъ пунктамъ и философъ, будто въ отчаяніи предъ несовсмъ чистымъ предпріятіемъ, поддается азарту и страсти неспокойной, но преднамренно отважной совсти.
Ренанъ вдругъ идетъ на прямой вызовъ демократіи и превращается въ ‘догматическаго’ политика — типъ, ненавистнйшій его инстинктамъ и его философіи.
А разъ человкъ вышелъ изъ своей стихіи, будьте уврены, въ наговоритъ бездну несообразностей и совсмъ неумныхъ и неврныхъ вещей.
‘Демократія,— разсуждаетъ Ренанъ,— это само отрицаніе умственнаго труда и необходимости такого труда’. Она — торжество матеріализма.
Видите, понадобился даже патріотизмъ и любовь, конечно, къ чисто національной слав. Но не въ этомъ дло, а въ элементарнйшей исторической лжи. Ея даже Деместръ не допустилъ, когда спасителями единства Франціи и ея національной независимости призналъ якобинцевъ и заклеймилъ эмиграцію именемъ ‘сецессіи’, т. е. измны общимъ интересамъ страны {Considrations sur la France. Въ этой мужественной защит Франціи ‘якобинскими’ войсками противъ европейскихъ армій Деместръ видлъ даже одинъ изъ провиденціальныхъ фактовъ революціи.}. А Ренанъ патріотами считаетъ какъ разъ этихъ измнниковъ, ставшихъ подъ знамена иноземцевъ противъ своего отечества.
Что патріотами именуются именно ‘напудренныя головы’ — обычный эпитетъ Деместра по адресу стараго французскаго дворянства — доказывается дальнйшими гимнами Ренана во славу ‘стараго порядка’.
Правда, онъ этотъ порядокъ желалъ бы видть ‘развитымъ и исправленнымъ’, но эта оговорка не иметъ ршающаго значенія. Противъ современной демократіи хорошъ даже версальскій дворъ: онъ далъ бы лучшихъ администраторовъ, чмъ всеобщее голосованіе {La Rforme, 47.}.
Почему?
Да очень просто. ‘Было бы противоестественно,— добавляетъ вашъ политикъ,— чтобы средняя интеллигенція, съ трудомъ развивающаяся у невжественнаго и ограниченнаго человка, создала свое представительство въ лиц просвщенной, блестящей и ильной корпораціи’.
Что значитъ потерпть крушеніе на выборахъ у ‘средней интеллигенціи’! Приходится навязывать природ самые фантастическіе законы. На каждомъ шагу люди изъ народа, не получившіе образованія, оказываютъ высокій почетъ просвщенности другихъ. Находилъ же Ренанъ возможнымъ писать раньше: ‘le peuple est franc, fort et vrai’,— народъ — прямъ, силенъ и правдивъ. Даже больше.
Мы читаемъ: ‘я лучше схожусь съ простыми людьми, съ крестьяниномъ, рабочимъ, старымъ солдатомъ. Мы говоримъ отчасти однимъ и тмъ же языкомъ, я могу при случа болтать съ ними’ {L’Avenir, ed. 1890, рр. 443, 467.}.
Откуда такое противорчіе?
Все изъ одного источника. У Ренана перемнился предметъ отрицанія,— слдовательно, положительный идеалъ долженъ потерпть соотвтственную метаморфозу. Свтскимъ пошлостямъ и мщанскимъ инстинктамъ естественне всего противоставить свжесть народнаго генія: такъ повелось искони, еще со временъ Мольеровскаго мизантропа. Теперь врагъ демократія, и — да здравствуетъ Версаль!
Ренанъ не боится даже совпасть съ фантасмагоріями историка, безконечно уступающаго ему тонкостью ума и широтой историческаго смысла. Тэнъ ради спасенія Франціи отъ демократическаго потопа открывалъ государственныхъ мужей англійскаго закала въ voltigeur’ахъ Людовика XVI-го, то же въ сущности проектируетъ и Ренанъ.
Совпаденіе идетъ дальше. Тэнъ закончилъ свою революціонную исторію апоозомъ того самого строя, какой онъ самъ нсколько раньше расписалъ самыми отчаянныхи красками. Но чего нельзя забыть ради ‘истины’! И предъ изумленнымъ читателемъ проходитъ картина идиллическаго блаженства старой Франціи именно потому, что она была вся основана на привилегіяхъ и исключеніяхъ. Всякій зналъ свое мсто, не было карьеризма и соревнованія, ‘жизнь, ограниченная и заключенная въ извстномъ круг, была пріятною’, французы ‘веселе пользовались удовольствіями и забавляли другъ друга безъ задней мысли’, chansons процвтали {Le rgime moderne. I, 311 etc.}.
Ренанъ, какъ художникъ, рисуетъ еще трогательне. Вассалъ былъ въ восторг отъ свадебныхъ торжествъ своего господина и не питалъ ни малйшаго чувства ревности къ его блеску. Вс участвовали въ жизни всхъ, бдный наслаждался богатствомъ богатаго, монахъ радостями мірянина, мірянинъ молитвами монаха, для всхъ было искусство, поэзія, религія.
И это законъ природы. ‘Благородная жизнь меньшинства’ можетъ развиться только на поту большинства. Правда, при такихъ порядкахъ могутъ быть страданія и даже жертвы: но объяснить эти тайны — дло религіи, и ей надлежитъ преподать потребныя утшенія обездоленнымъ {La Rforme, 246.}.
Какъ! У Ренана — религія такая существенная стихія — религія съ ея догматами и утшеніями! Возможно-ли?
Все возможно, когда эстетикъ прижатъ къ стн неумолимой дйствительностью и принужденъ свой языкъ боговъ переводить на прозаическій діалектъ смертныхъ.
Немедленно, вмсто салона Перикла, явится на сцену передняя Людовика XIV, неподражаемо изображенная Мольеромъ, надо думать, совершенно превратно. Потребуется и католичество, сколько бы въ другихъ случаяхъ ни вопіялъ противъ него ‘непоколебимо критическій’ умъ философа. Вообще, произойдетъ совершеннйшій хаосъ съ идеями автора. Нечего и говорить, еще боле удивительная катастрофа разразится надъ его знаніями.
Мы уже могли убдиться, какую послушную роль чернорабочей играетъ у нашего художественнаго политика — исторія. Эта роль обычна у Ренана, лишь только онъ берется за политику.
Напримръ, знаете ли вы, почему на свтъ появилась знать — la noblesse? Простйшій отвтъ: какъ награда за извстныя заслуги предъ племенемъ, народомъ, государствомъ или его правителемъ. И до сихъ поръ новая знать возникаетъ на тожественной почв.
Нтъ. По свдніямъ Ренана знать существуетъ не потому, что награждали заслуги, а затмъ, чтобы ‘вызвать, сдлать возможными, даже легкими извстнаго рода заслуги’ {Ib., 244.}.
Пока это — galimatias simple, по остроумному выраженію Вольтера. Но вотъ вамъ и двойная галиматья, едва вроятная, если бы въ ней не расписался нашъ философъ на пространств цлыхъ страницъ.
Ренанъ желаетъ поучать Францію примромъ Англіи. Ренанъ не допускаетъ писанныхъ конституцій и апріорныхъ принциповъ политической свободы. Это основательно, если сочиненная конституція и ея принципы совершенно непостижимы для сознанія науки. Но подобное соображеніе не вспадаетъ на мысли Ренана, онъ желаетъ ршить вопросъ реальне, ссылкой на англійскую исторію.
Прежде всего онъ проповдуетъ своимъ читателямъ, будто бы Англіи невдомъ ‘догматъ о самодержавіи народа’.
Ренану могъ бы возразить даже публицистъ эпохи французской революціи, Малле-дю-Панъ, по направленію, стремительнйшій защитникъ ‘стараго порядка’. Онъ сообщилъ бы Ренану, что ‘метафизическіе принципы’ были въ большомъ ходу въ Англіи 1688 года и Малле-дю-Панъ даже называетъ брошюру, цликомъ предвосхитившую Общественный договоръ Руссо. А потомъ ‘метафизика’ перешла въ конвентъ, представительное собраніе, устанавливавшее государственный порядокъ посл низложенія Іакова II. Конвентъ путемъ голосованія призналъ первичный договоръ между государемъ и націей и именно на этомъ принцип основалъ новую династію. Такъ этотъ фактъ толкуется самими англійскими историками {Ср. Hallam. ‘Constitutional Historv of Englands.}.
А Ренанъ разговариваетъ о какомъ-то ‘раскаяніи’ англійскаго народа, ‘мимолетномъ заблужденіи’, будто въ Англіи посл революціи на трон снова возслъ Стюартъ! {La Rforme. 7, 240.}.
Выходить, чистая эстетика превращается въ самое тенденціозное искусство, лишь только ея сладостныя вожделнія сталкиваются съ прозой и правдой жизни. Естественно, Ренанъ могъ, не хуже открытаго фанатика реакціи Тэна, написать бранный трактатъ или другое произведеніе противъ демократіи, отрицать за ней даже способность къ политической дятельности и пророчить гибель Франціи, не разглядвъ ея настоящихъ погубителей.
Это не значитъ мыслить, не значитъ даже просто понимать явленія, а капризничить и обижаться подобно дтямъ, недовольнымъ, что все хлбное поле покрыто не одними васильками…
III.
Да, васильки несравненно привлекательне ржаныхъ колосьевъ и нашъ философъ не шутя съ букетомъ цвтовъ думаетъ ршить самые хлбные вопросы времени. Зрлище умилительной, чисто эдемской наивности!
Мы уже слышали о салоп Аспазіи, для философовъ вообще Аины — идеалъ, но только безъ рабства. Еще бы — съ милотами! Въ этомъ мы уврены, но въ то же время вспоминаемъ ненавистнйшихъ Ренану героевъ,— теоретиковъ революціи. У тхъ тоже идеаломъ служила Греція, именно Спарта, съ ея общественными обдами, отсутствіемъ роскоши и личнаго богатства. Теоретики въ род писателей Мабли, Руссо и политиковъ — Робеспьера и С. Жюста, бредили этимъ идеаломъ для будущей Франціи. Но имъ резонно возражали: у спартанцевъ имлись блые негры, помимо всхъ другихъ прелестей первобытной цивилизаціи и именно двуногій рабочій скотъ лежалъ въ основаніи всего спартанскаго строя.
То же самое и въ Аинахъ.
Ренанъ воображаетъ, будто Аины — это вседневное и всенародное политиканство и эстетическое богослуженіе въ честь искусства возможны безъ чернорабочей безправной толпы. Именно Аины и выполнили съ идеальной точностью художественное представленіе историка о необходимости пота многихъ для топкой культуры одного. Ужъ лучше бы откровенно заявили намъ, что для спасенія цивилизаціи необходимо рабство, а не предлагали неразршимыя и притомъ фарисейски придуманныя шарады.
Но это не все. У Ренана имется сюрпризъ еще эффектне. Въ наше время на Запад рзко стоитъ вопросъ о пролетаріат. Какъ ршить его? Вотъ рецептъ.
‘Средство отъ зла заключается не въ томъ, чтобы бднякъ могъ стать богатымъ, но сдлать такимъ образомъ, чтобы богатство было предметомъ незначущимъ и второстепеннымъ, чтобы безъ него можно быть очень счастливымъ, очень великимъ, очень благороднымъ и очень красивымъ, чтобы безъ него можно быть вліятельнымъ и уважаемымъ въ государств’ {L’Avenir, 417.}.
Было бы превосходно, но путь къ этой великой революціи, гд онъ? Философъ ставитъ точку, предложивъ самое ‘не критическое’ средство для излченія жесточайшаго современнаго недуга. Философъ, вы видите, способенъ даже соревновать въ мечтаніяхъ съ извстнымъ героемъ русскихъ сказокъ. Къ сожалнію, русскій Иванушка одинъ только и терплъ отъ своихъ неосновательныхъ представленій о дйствительномъ мір, а здсь своего рода философская школа и политическая программа.
На какихъ прозелитовъ она можетъ разсчитывать? На очень многихъ. Основныя черты ихъ нравственнаго типа объяснилъ Ренанъ на самомъ себ.
Онъ потерплъ пораженіе на политическихъ выборахъ, и результатъ получился самый пріятный для побжденнаго. Онъ уже теперь окончательно стяжалъ ‘великій покой духа’. Для успокоенія совсти (pour avoir la conscience tranquille) въ наше время ‘надо быть въ состояніи говорить себ, что ты не уклонялся систематически отъ общественной жизни’… Мы передаемъ буквально мысль Ренана, оцните ее въ отношеніи гражданской искренности и благонамренности.
Разъ попытка не удалась, и благодареніе судьб! Теперь уже философъ безъ всякихъ непріятныхъ безпокойствъ совсти можетъ почить на розахъ художества и непоколебимой критики.
Это значитъ, онъ будетъ только зрителемъ, а міръ — зрлищемъ, особенно любопытнымъ для нашего тонкаго цнителя.
Да, таково жизненное назначеніе нашего эстетика. Удобное кресло въ партер, вчно поднятый занавсъ и непрерывный ‘пектакль — вотъ Ренанъ и наша бдная современность.
Шекспировскій Макбетъ тоже сравнивалъ міръ съ театромъ, но впечатлнія у этого героя получались самыя мрачныя, гремлъ страшный вопль великой истерзанной души. У Ренана — лирическій вздохъ, свтлая тонкая улыбка, и — намъ ясно — почему.
Макбетъ самъ актеръ мірового зрлища, лично пережившій глубочайшіе моменты его драмы, нашъ философъ только зритель и притомъ съ исключительно-художественной точки зрнія. Вотъ то слова:
‘Зритель среди вселенной — мыслитель знаетъ, что міръ принадлежитъ ему только какъ предметъ изученія и даже когда онъ, мыслитель, вздумалъ бы преобразовать его, онъ нашелъ бы, можетъ быть, міръ настолько любопытнымъ, что не осмлился бы приняться за преобразованія’.
Способность къ такимъ построеніямъ у такихъ тонко-чувствующихъ господъ вызвала правдивую отповдь у народнаго поэта, не допускавшаго и мысли — все превращать въ интересное зрлище.
Шевченко разсказывалъ, почему онъ совсмъ не интересовался ‘письмённой’ публикой. ‘Я застоналъ, какъ въ кольцахъ удава’, а публика отвтила на этотъ стонъ:
— Онъ очень хорошо стонетъ!
Такъ и Ренанъ: у нкоторыхъ своихъ современниковъ онъ вызывалъ искреннйшее изумленіе своей вчной безоблачной веселостью. Леметръ, напримръ, не могъ опомниться, увидвъ этого скептика, все понимающаго и ни во что не способнаго вровать, улыбающимся, удовлетвореннымъ, несомннно счастливымъ.
Тайна объяснялась просто. Ренанъ все время присутствовалъ въ театр. Онъ зналъ содержаніе пьесы, отнюдь не увлекался талантами исполнителей, но его занимала смна декорацій, сценъ, эффектовъ. А потомъ, и его собственное дарованіе — остроумно судить о спектакляхъ прошлаго и настоящаго — находило многочисленную публику. И она часто была въ высшей степени благодарна великому человку. Никто остроумне Ренана не могъ оправдать гражданскаго абсентеизма, никто находчиве его не могъ во всякомъ факт исторіи открыть ‘интересную’ сторону, никто любезне и терпиме его не могъ отнестись къ какимъ угодно симптомамъ и подлиннымъ недугамъ всяческаго упадка. Тепло чувствовалось съ этимъ человкомъ, за него можно поручиться, съ нимъ никогда не попадешь въ смшное положеніе. Смшно разочарованіе, самообманъ, всякій расплохъ и растерянность. Но можно ли претерпть что-либо подобное, созерцая все, какъ новую, но вчно старую пьесу съ любезно-иронической снисходительной улыбкой многоопытнаго театральнаго воробья.
Отсюда обаяніе ренановской личности въ безпринципномъ, тонко-просвщенномъ, но неизлчимо-эгоистическомъ обществ. Но безпринципность здсь дло домашнее, отнюдь не общественное. ‘Эллинъ’ новйшаго типа ни во что не вруетъ, но, подобно наивному papillon-philosophe’у прошлаго вка не станетъ кричать на улиц о своемъ невріи и развращать собственную прислугу. Нтъ. Религія нужна. Безъ нея нтъ спасенія даже въ здшнемъ мір. Взгляните на эту ‘канальократію’, чмъ она будетъ безъ религіи? Страшно и подумать, и Ренанъ откровенно напишетъ слдующее невроятное, но подлинно-^еяановское признаніе:
‘Такова моя манера: въ деревн я хожу слушать мессу, въ город я смюсь надъ тми, кто ходитъ’ {L’Avenir, 489.}.
IV.
Практическіе результаты этой манеры часто положительно блестящіе. Громадный талантъ Ренана во всхъ роляхъ, кром политической, ставитъ его первымъ артистомъ, и особенно ярко подчеркиваетъ зіяющую нравственную бездну въ душ этого генія.
У него, напримръ, есть статья объ историк Огюстен Тьерри. У Ренана, но природ, нтъ ршительно ни одной созвучной струны для личности Тьерри, кром, конечно, восторга предъ талантомъ, писательскимъ подвигомъ и великой ученостью. Но Тьерри вс свои таланты и вс свои знанія принесъ въ жертву опредленному политическому принципу. Историкъ былъ убжденъ, что онъ добылъ этотъ принципъ изъ опыта прошлаго, что будущее принадлежитъ генію и власти третьяго сословія. Оно создало цивилизацію Франціи, оно ее и завершитъ.
Это былъ въ полномъ смысл научно-публицистическій принципъ, обоснованная вра. Что могъ сдлать здсь Ренанъ, считавшій ограниченностью ума какой бы-то ни было политическій символъ?
И онъ, все-таки, много сдлалъ.
Прежде всего, предъ нами блестящая защита историко-политическаго дятеля. Ренанъ возстаетъ противъ ‘пассивной безличности’ авторовъ, воспроизводящихъ во всей неприкосновенности сказанія хроникеровъ. ‘Широкій смыслъ въ человческихъ длахъ,— говоритъ философъ,— пріобртается только путемъ пониманія настоящаго, а настоящее открываетъ свою тайну только сообразно съ тмъ, на сколько въ немъ участвуютъ’.
И Ренанъ, съ обычной мткостью, изображаетъ историковъ-бенедиктинцевъ, составителей обширныхъ собраній оригинальныхъ документовъ. Но все это сдлано безъ критики, безъ проницательной оцнки источниковъ и самихъ фактовъ. Даже если бы трудолюбивые ученые и взялись за критическую работу, они не достигли бы желательной пли. У нихъ не было познанія жизни. А оно не дается кабинетной работой и палеографическими изслдованіями. Выше ихъ могъ стать даже юноша, не столь ученый и трудолюбивый, но искушенный общественной жизнью.
‘Двадцатилтній молодой человкъ, брошенный въ страстно-взволнованную среду и одаренный той прозорливостью, которую даетъ навыкъ въ политическихъ длахъ, могъ съ перваго взгляда открыть въ труд великихъ учителей бездну пробловъ и ошибочныхъ воззрній. Документы нмы для тхъ, кто не уметъ одушевить ихъ озаряющимъ сознаніемъ прошлаго. Это сознаніе совсмъ не исключаетъ учености, но ученость отнюдь не обусловливаетъ его’ {Essais de morale et de critique, Paria, 1859, p. 118.}.
Ренанъ идетъ дальше. Онъ произноситъ смертный приговоръ надъ такъ называемыми чистыми историками-изслдователями. Эти лже-ученые думаютъ ограничиться только критикой фактовъ и источниковъ, спеціальными изысканіями. Исторія, избгающая широкихъ обобщеній, самая фальшивая исторія. Точность, которой она гордится, ложь. Воображеніе, по мннію Ренана, часто скоре способно открыть истину, чмъ ученая компиляція источниковъ. Исторія — искусство на столько же, на сколько и наука.
Вы видите, великій умъ и живое художественное чувство озарили Ренана истиной даже тамъ, гд по принципу онъ мене всего могъ послдовать примру Тьерри-публициста. И вы безпрестанно, по всмъ сочиненіямъ Ренана, будете убждаться, какъ богато одаренъ этотъ человкъ, какъ цнно для философа быть художникомъ и для ученаго — мыслителемъ. И въ то же время васъ неустанно будетъ преслдовать чувство неудовлетворенности, тмъ боле тягостное и по временамъ мучительное, что предъ вами все время прекрасный храмъ и въ немъ нтъ божества, и храмъ даже не предназначенный для культа. Онъ — просто превосходное созданіе искусства, и архитекторъ, видимо, не задавался никакими жизненно идейными цлями.
Ренанъ очень много толкуетъ о религіи. Онъ буквально повторяетъ идеи Сенъ-Симона о неизбжности духовнаго единаго принципа для новаго міра. Онъ пишетъ восторженныя страницы во славу всхъ, кто несъ въ среду человчества вдохновляющее слово и великую нравственную мысль.
Да, будущее принадлежитъ мыслителямъ, и мене всего политикамъ. Опять, подобно сенъ-симонистамъ, Ренанъ не находить достаточно презрительныхъ словъ насмяться надъ мелочной суетой современныхъ политикановъ. Не ею живо человчество, а религіей, моралью, поэзіей.
Онъ готовъ стать на защиту даже такихъ мечтателей, какъ Пьеръ Леру, Фурье, лишь бы спасти принципъ религіозныхъ вожделній человчества. Онъ возмущается идеей Прудона, будто ‘человкъ предназначенъ жить безъ религіи’. Вовсе нтъ.
Католичество, конечно, отжило свой вкъ, но религія вчна. Она можетъ измнять форму и содержаніе, но ея назначеніе — быть объединяющей нравственной силой человчества — исчезнетъ религія только вмст съ человческимъ разумомъ и человческой природой.
И у Ренана есть своя вра, отнюдь для насъ не новая, тотъ же сенъ-симонистскій символъ: религія на почв точной науки. Ренанъ глубоко вритъ въ научный прогрессъ, вритъ до такой степени, что въ немъ полагаетъ своего Бога и свою вру.
Это — достойно ученаго, но всякая религія, какъ ясно и самому Ренану, должна быть дятельной, просвтительной и преобразовательной силой. Она вдь двигательный принципъ жизни, духъ, вющій надъ хаосомъ дйствительности. Она — душа и опора человка и гражданина.
Такова ли религія Ренана, не сама по себ, а въ его личной психологіи?
Врядъ ли. Онъ разсказываетъ намъ, какія сомннія онъ пережилъ въ молодости, какъ у него исчезли врованія отцовъ и какъ онъ не могъ больше преклонять колнъ предъ алтаремъ съ былымъ искреннимъ и глубокимъ чувствомъ, не могъ, не смотря на все желаніе.
Но вра въ немъ не исчезла. Онъ тогда же далъ обтъ служить Богу во имя его словъ: азъ есмь истина и жизнь. Истина будетъ отнын религіей юноши, и евангельскій Христосъ до конца останется его другомъ.
Этотъ союзъ прекратится лишь въ тотъ день, когда, клялся Ренанъ, ‘я отдамъ свою жизнь на поруганіе низменнымъ интересамъ и стану спутникомъ счастливцевъ нашего міра’. Нтъ. ‘Я всегда буду состоять въ святомъ воинств обездоленныхъ’ {L’Avenir, 491.}.
Такова клятва молодости. Она очень благородна, но ей не суждено быть аннибаловой клятвой, мы это знаемъ.
И знаемъ, почему.
Минуты сомнній и разрыва съ прежней врой пережилъ не одинъ Ренанъ, а цлый рядъ поколній нашего вка, переживается нердко эта драма и до сихъ поръ. Только совсмъ не такъ, какъ мы только прочитали у философа.
Разсказъ — сухая повсть одного изъ многочисленныхъ эпизодовъ прошлаго. Часто мелькаютъ восклицательные знаки, но они не говорятъ читателю о дйствительно смятенномъ, мучительно-тоскующемъ, обездоленномъ дух. Для другихъ утрата наслдственной религіи — грозная катастрофа, искупаемая годами думъ и страстныхъ исканій истины. У Ренана будто даже выздоровленіе посл легкаго недуга.
Совершенно другія признанія оставили намъ Гамлеты нашего вка, органически захваченные жаждой единаго руководящаго нравственнаго принципа.
Философъ Жоффруа, передавъ повсть своихъ сомнній, заканчиваетъ ее такимъ изображеніемъ ршительнаго разрыва съ преданіями отцовъ. Здсь нтъ ни одного преувеличеннаго слова: философъ подтвердилъ свою исповдь всей своей позднйшей одинокой, аскетически-мыслительной жизнью.
‘Это мгновеніе было ужасно, и когда на разсвт я бросился въ изнеможеніи на постель, мн казалось, что я чувствую, какъ моя первая, такая улыбающаяся и такая полная жизнь, угасаетъ, а за мной открывается другая, мрачная и пустынная, гд отнын я долженъ буду жить одинъ съ моей роковою мыслью, которая изгнала меня туда и которую я готовъ былъ проклясть. Дни, послдовавшіе за этимъ открытіемъ, были печальнйшими днями моей жизни. Разсказывать, какія чувства меня волновали тогда, было бы слишкомъ долго. Хотя мой умъ съ нкоторой гордостью созерцалъ свое произведеніе, но душа не могла примириться съ состояніемъ, такъ мало приспособленнымъ къ человческой слабости. Могучими порывами она старалась возвратиться къ берегамъ, которые утеряла изъ виду въ пепл своихъ прежнихъ врованій, она отыскивала искры, которыя, по временамъ, казалось, снова разжигали ей вру… Но убжденія, опровергнутыя разумомъ, только имъ могутъ быть возстановлены, и эти искры скоро угасали’.
То же самое разсказываетъ о перелом молодости Литтре, одинъ изъ доблестнйшихъ рыцарей новой французской науки, и говоритъ о своемъ поколніи: оно ‘знало весь ужасъ сомнній, гложущихъ сердце днемъ и заставляющихъ ночью обливать слезами изголовье’ {La philosophie positive. 1870 г. No 6, Pour la dernire fois.}.
Сравните эти рчи съ личнымъ повствованіемъ Ренана. Онъ очень любитъ подчеркивать свою вру въ человческій разумъ: цль его философскихъ стремленій внушить людямъ эту вру {L’Avenir p. 433.}. Но, очевидно, существуетъ нчто, способное побороться съ разумомъ. Жуффруа именно разумъ считалъ непреодолимымъ препятствіемъ къ возврату на старый путь.
И Ренанъ пойдетъ въ церковь, восхитится иконами въ жилищахъ крестьянъ, приметъ почти шатобріановскій тонъ о разныхъ ‘очарованіяхъ’ католическаго культа…
Скажите, говоритъ ли такимъ языкомъ не только вра, а вообще какое-либо прочное, сознательно воспринятое убжденіе?
И придетъ ли вамъ на мысль въ минуты душевной смуты, той страшной мути ума и всей человческой природы, когда, кажется нтъ просвта ни въ вчно тоскующей и страдающей дйствительности, ни въ безнадежно далекихъ идеалахъ,— подумаете ли вы въ эти минуты обратиться за утшеніемъ и свтомъ къ нашему ‘веселому’ ‘критическому догматику’ {‘Nous sommes dogmatiques critiques’, L’Avenir, 445.}? Критики вы найдете сколько угодно,— но какую догму предложатъ вамъ даже не какъ истину, а какъ боле или мене нравственно-достойное общее положеніе, столь необходимое человку по природ и особенно по многообразнымъ испытаніямъ проходимой имъ юдоли горя и слезъ?
Нтъ. Въ отвтъ на свои исканія и запросы вы услышите:
‘Что такое человческая жизнь? Гд найти что-нибудь такое, чтобы мы могли близко принять къ сердцу?’
Такъ спрашивалъ Ренанъ, еще не дожившій до тридцати лтъ. Жизнь такъ и не дала ему отвта и не указала ничего въ своемъ царств, достойнаго сильныхъ чувствъ философа.
Міровой спектакль проходилъ предъ его глазами, будто картины волшебнаго фонаря. Были здсь живыя существа, страдали они, умирали и губили другихъ,— все это было зрлищемъ, а вс герои и жертвы — артистами. И нашъ зритель только мнялъ опредленія, beau, charmant, ravissant, curieux или противоположныя имъ.
И просидлъ онъ предъ міровой сценой спокойно и счастливо, увнчанный даже лаврами и, что еще поучительне, передъ смертію желавшій снова начать ту же ‘манеру’.
‘Это естественно. Личное счастье и лавры — большаго настоящая жизнь не въ состояніи дать…
Ренанъ умеръ и счастье умерло вмст съ нимъ. А лавры? Пока они цвтутъ, но это лавры артиста. Ренанъ, превративъ міръ въ художественное зрлище, изъ своего Я создалъ также спектакль, не различая въ дйствительности ничего, кром спектакля и въ людяхъ ничего кром актеровъ,— онъ осудилъ и себя на ту же участь. Его долго не забудутъ, какъ одного изъ блестящихъ участниковъ комедіи девятнадцатаго вка. Ослпительная игра его ума, неподражаемая красота стиля на многіе годы сохранятъ ему одно изъ первыхъ мстъ среди усладителей и безъ того сладкой жизни, кому она выпадаетъ на долю.
Но это будетъ наслажденіе покоя и довольства, а не насущный хлбъ прогресса и борьбы. Этого хлба будутъ искать далеко отъ Ренана, тамъ, гд человческая жизнь — долгъ, хотя бы и невдомо кмъ и зачмъ возложенный, тяжкое бремя хотя бы и безъ врной надежды на облегченіе, а не спектакль и не утха.
‘Какой великій артистъ!’ — будетъ восклицать, можетъ быть, самое отдаленное потомство предъ именемъ Ренана,— и какой маленькій, едва замтный человкъ!— неумолимо произнесетъ тоже потомство. И это будетъ моментомъ настоящаго торжества человческой нравственной мощи,— стихіи, неизмримо превосходящей и ренановскій умъ, и ренановскій ‘критическій догматизмъ’, и весь духъ нашего въ вр обездоленнаго вка.