Иван Сергеевич Тургенев, Иванов Иван Иванович, Год: 1895

Время на прочтение: 46 минут(ы)

0x01 graphic

ИВАНЪ СЕРГЕВИЧЪ ТУРГЕНЕВЪ.

(Жизнь, личность, творчество).

Ив. Иванова.

Мы намрены представить исторію жизни и творческой дятельности Тургенева. Мы сознаемъ всю трудность и отвтственность этой задачи. Со дня смерти великаго писателя протекло боле десяти лтъ. Въ русской и заграничной литератур успло накопиться множество біографическаго и критическаго матеріала,— но это изобиліе отнюдь не оберегаетъ насъ отъ недоразумній, пробловъ, темныхъ и неразршимыхъ вопросовъ.
Дятельность Тургенева въ теченіи десятковъ лтъ волновала весь культурный міръ, возбуждала разнообразнйшія идеи и чувства. Для родины писателя она неизмнно исполнена была жгучихъ интересовъ современности, стремилась дать отвты на возникающіе вопросы, внести посильный свтъ въ смуту переживаемой дйствительности. Сколько страстей, сколько личныхъ, себялюбивыхъ, партійныхъ стремленій долженъ былъ затронуть такой писатель! Сколько разъ въ глазахъ его ближайшихъ современниковъ должны были меркнуть его истинныя заслуги, являться въ извращенномъ вид его истинныя намренія, — благодаря мимолетнымъ, частнымъ пристрастіямъ, даже, настроеніямъ! Сколько разъ и съ какою силой эти привходящія условія врывались въ личную жизнь и творчество романиста и налагали свою окраску на цлые годы!
Эти вліянія были могущественны при жизни писателя, но они не исчезли и посл его смерти, и еще долго не исчезнутъ. Здсь заключается, можетъ быть, краснорчивйшее свидтельство, насколько дло Тургенева отличается высокообщественнымъ, захватывающимъ характеромъ, — но здсь также лежитъ и главнйшій источникъ всхъ затрудненій будущихъ біографовъ писателя и критиковъ его произведеній. Начиная ‘Литературныя и житейскія воспоминанія’, писалъ: ‘правду, безпристрастную и всестороннюю правду можно высказать только о томъ, что окончательно сошло со сцены’. Это — справедливо везд и во всхъ случаяхъ…— справедливо и о самомъ автор. Тургеневъ не сошелъ со сцены,— не въ томъ смысл, что онъ не сталъ библіографической рдкостью, предметомъ научно-литературныхъ объясненій. Въ такомъ смысл Тургеневъ никогда не сойдетъ со сцены. Его произведеніямъ суждена вчно-цвтущая молодость и современность. Нтъ. Тургеневъ еще лично не сошелъ со сцены. Дыханіе его личности еще носится надъ нами. Онъ еще нашъ современникъ, не только какъ писатель, а какъ человкъ — съ живыми опредленными симпатіями, вкусами, слабостями. Мы еще слишкомъ близко стоимъ, къ великой личности, чтобы съ точностью разсмотрть и описать ея многочисленныя оригинальныя черты. Времени предстоитъ отодвинуть насъ на извстное разстояніе, чтобы весь образъ возсталъ предъ нами съ полной ясностью и отчетливостью.
Мы, слдовательно, въ настоящее время мене всего можемъ разсчитывать на безупречное изображеніе одного изъ замчательнйшихъ труженническихъ путей, когда-либо пройденныхъ труженикомъ идеи и просвщенія. Мы будемъ считать свою цль достигнутой, если съумемъ освтить врнымъ свтомъ важнйшіе моменты въ личномъ и творческомъ развитіи нашего писателя, опредлить существенныя житейскія отношенія, вліявшія на это развитіе, и въ результат, по всмъ доступнымъ для насъ даннымъ, возстановить предъ читателемъ личность художника и человка въ ея гармоническомъ цломъ.

I.

Для біографіи какого бы то ни было дятеля важне всего, конечно, свднія, сообщенныя лично имъ самимъ. Біографъ Тургенева съ этой стороны долженъ испытывать немалыя затрудненія. Намъ представится множество случаевъ убдиться въ исключительной, едва вроятной, авторской скромности Ивана Сергевича. Онъ крайне неохотно допускалъ разговоры о себ, о своей литературной дятельности, самыя искреннія похвалы, по словамъ Мопассана, ‘уязвляли его, какъ оскорбленія’. Мене всего такой человкъ самъ могъ распространяться о своей жизни и о своей личности. Онъ неоднократно получалъ запросы на счетъ біографическихъ свдній. Каждый такой запросъ не возбуждалъ въ немъ пріятныхъ чувствъ. Въ начал марта 1869 года, въ отвтъ на одну изъ такихъ просьбъ, Тургеневъ писалъ: ‘Откровенно говоря, всякая біографическая публикація мн всегда казалась великой претензіей, но и отказывать въ ней, придавать, вообще, ей важность — еще большая претензія’. И Тургеневъ, ршается дать только самыя общія, почти исключительно хронологическія данныя о своей жизни {Первое собраніе писемъ И. С. Тургенева. Спб. 1883, 155.}.
‘Я родился 28 октября 1818 года въ Орл отъ Сергя Николаевича Тургенева и Варвары Петровны Лутовиновой. Получилъ первое воспитаніе въ Москв, слушалъ лекціи въ Московскомъ, посл въ Петербургскомъ университет. Въ 1838 году похалъ за границу, чуть не погибъ во время пожара парохода ‘Николай -й’. Слушалъ лекціи въ Берлин, посл вернулся, состоялъ около года при канцеляріи министра внутреннихъ длъ. Въ 1842 г. сталъ заниматься литературой. Въ 1852 г. за напечатаніе статьи о Гогол (въ сущности за ‘Записки Охотника’) отправленъ на жительство въ деревню, гд прожилъ два года, и съ тхъ поръ живу то заграницей, то въ Россіи. Вы видите, что моя біографія напоминаетъ біографію Э. Ожіэ, который на подобный запросъ отвчалъ слдующими словами: Je suis n, j’ai t vacin, puis quand je suis devenu grand, j’ai crit des comdies’…
Незадолго до смерти Тургеневъ отвтилъ еще лаконичне итальянскому писателю, составлявшему статью объ его жизни и дятельности. ‘Вся моя біографія — въ моихъ сочиненіяхъ’, писалъ Тургеневъ, и прибавилъ, что въ его жизни ничего нтъ выдающагося и для иностранныхъ читателей занимательнаго {Историческій Встникъ, XIV, 446.}.
Ивану Сергевичу, какъ и всякому другому, случалось бесдовать въ дружескомъ кружк. Разговоры легко и естественно переходили на воспоминанія, и въ такія минуты отъ Тургенева слышали иногда любопытнйшія подробности относительно его семьи, дтства, молодости. Не мало такихъ воспоминаній записано другомъ Ивана Сергевича — Я. П. Полонскимъ, и любопытнйшая бесда такого же содержанія записана въ март 1880 года во время пребыванія Тургенева въ Петербург. Разговоръ воспроизведенъ однимъ изъ очевидцевъ на слдующій день и сообщаетъ, повидимому, вполн точныя данныя для біографіи знаменитаго романиста {Русская Старина, XL, 202.}. Приходилось Ивану Сергевичу изрдка касаться своихъ житейскихъ подробностей въ письмахъ. Такъ, въ письм отъ 19 іюня 1874 года онъ изобразилъ свои отношенія къ матери по смерти отца, свои отношенія къ крестьянамъ посл кончины матери {Письма, 233—4.}. Это въ высшей степени драгоцнный документъ, но на такіе документы Тургеневъ былъ весьма нещедръ. Громадные проблы, оставленные личными сообщеніями Ивана Сергевича, мы должны заполнять свдніями изъ чужихъ рукъ.
Тургеневъ, при всей своей несловоохотливости на счетъ личныхъ отношеній, любилъ останавливаться на преданіяхъ своей семьи. Эти преданія, дйствительно, весьма характерный любопытны, Ими не разъ пользовался Тургеневъ и въ своихъ произведеніяхъ. Пальма первенства по части оригинальности и исключительно сильныхъ характеровъ принадлежитъ предкамъ Тургенева по матери — Лутовиновымъ. Это — одна изъ стариннйшихъ помщичьихъ семей. Предки ея служили еще при литовскихъ князьяхъ, владвшихъ Блоруссіей, и жили настоящими магнатами. Богатство ихъ переходило изъ рода въ родъ, и досталось, наконецъ, двумъ братьямъ — Петру Ивановичу и Ивану Ивановичу. У старшаго, Петра, была дочь Варвара, впослдствіи мать знаменитаго писателя. Младшій, Иванъ, оказался типичнйшимъ героемъ всей фамиліи. Иванъ Сергевичъ обезсмертилъ его образъ въ двухъ разсказахъ — ‘Три портрета’ и ‘Однодворецъ Овсянниковъ’. Разсказъ однодворца — сплошная исторія обидъ, перенесенныхъ отъ дикаго самодура крестьянами и людьми беззащитными. Лутовиновъ не только отбиралъ чужую землю, но еще жестоко и позорно наказывалъ законныхъ владльцевъ. Бывали у него и подручные исполнители, врод опричниковъ. Потомку насильника приходилось выслушивать горькія рчи отъ очевидцевъ всхъ этихъ подвиговъ… Отвратительнйшій порокъ Лутовинова изображенъ въ ‘Трехъ портретахъ’. Старикъ-скупецъ, пересчитывающій палочкой кульки съ деньгами — это тотъ же Иванъ Ивановичъ. Онъ умеръ скоропостижной смертью, отъ разрыва сердца, по другимъ извстіямъ — подавился косточкой плода. Напуганные крестьяне долго еще грезили страшнымъ призракомъ. Они показывали плотину, гд по ночамъ прогуливается и охаетъ тнь покойнаго помщика…
Иванъ Лутовиновъ былъ не единственной фигурой въ своей семь. Въ томъ же разсказ ‘Три портрета’ дйствуетъ Василій Ивановичъ Лучиновъ. Это — подлинное лицо, также одинъ изъ Лутовиновыхъ. Его портретъ до послдняго времени существовалъ въ тургеневскомъ дом въ сел Спасскомъ. Иванъ Сергевичъ съ большой точностью изобразилъ вншнія черты этого портрета, но, очевидно, отступилъ предъ подробнымъ воспроизведеніемъ характера и біографіи своего предка. Въ разсказ Василій Ивановичъ играетъ страшную роль — безсердечнаго, кровожаднаго эгоиста. Подлинный прототипъ былъ еще отвратительне. Его подвиги не поддаются пересказу…
Женская линія также представила достойные экземпляры. Одинъ изъ иностранцевъ передаетъ разсказъ Ивана Сергевича объ его бабк. Старая вспыльчивая барыня, пораженная параличомъ и почти неподвижно сидвшая въ кресл, разсердилась однажды на казачка, который ей прислуживалъ, за какой-то недосмотръ, и — въ порыв гнва — схватила полно и ударила мальчика по голов такъ сильно, что онъ упалъ безъ чувствъ. Это зрлище произвело на нее непріятное впечатлніе. Она нагнулась, прпподняла его на свое широкое кресло, положила ему большую подушку на окровавленную голову, и, свши на не, задушила несчастнаго…
Таковы, боле или мене, отдаленныя преданія тургеневской ты. Ближайшее прошлое было окрашено такими же мрачными фасками. Это прошлое — жизнь и характеръ матери Ивана Сергевича, Варвары Петровны.
Сынъ выражался о ней довольно неопредленно. Ему, очевидно, тяжело было рисовать другимъ этотъ образъ, способный вызвать дрожь ужаса. ‘Мать моя’, разсказывалъ Иванъ Сергевичъ, ‘была женщиною, вполн вливавшеюся въ форму XVIII и первыхъ десятилтій XIX вка. Пушкина она едва-едва признавала за замчательнаго писателя, но литературу русскую дальше Пушкина положительно не признавала. Поэтому, хотя она умерла въ 1850 году, т. е. когда я уже лтъ семь, какъ дятельно участвовалъ въ журналахъ, она не признавала во мн писателя, да и ни одной статьи моей, ни даже Записокъ охотника, совершенно не читала {Русская Старина, XL, 202. Этимъ заявленіемъ уничтожается сообщеніе автора Воспоминаній о сел Спасскомъ — В. Колонтаевой, разсказывающей слдующее: ‘Ясно помню, какъ онъ (Тургеневъ) однажды, войдя въ кабинетъ матери, подалъ ей въ розовой обертк очень плохо и неряшливо изданную поэму Параша, просмотрвъ которую, Варвара Петровна залилась слезами радости и обняла сына. Хотя въ конц поэмы стояли буквы Т. Л., но сердце матери подсказало ей имя настоящаго автора, который стоялъ тутъ же, съ лицомъ, сіяющимъ отъ счастія’. Ист. Встн., XXII, 63. Ниже, со словъ гораздо боле достоврнаго свидтеля, мы убдимся въ совершенно противоположномъ отношеніи Варвары Петровны къ литературной дятельности сына. Такія же фантастическія свднія о матери Тургенева сообщаетъ О. Аргамакова въ ст. Семейство Тургеневыхъ, Ист. Встн. XV, 324. Нкоторыя извстія этихъ воспоминаній, напримръ, о существованіи въ дом Варвары Петровны ‘придворныхъ должностей’ и слугъ, носившихъ даже фамиліи министровъ,— прямо опровергаются В. И. Житовой, воспитанницей Варвары Петровны и надежнйшей свидтельницей всего, что касается матери Ивана Сергевича и его первой молодости. См. Встн. Евр., 1884, п. 85.}’.
Пренебреженіе къ русской литератур и къ писательской дятельности сына было, едва ли, не самой незначительной обидой среди жесточайшихъ издвательствъ, которымъ въ теченіи цлыхъ лтъ подвергались вс окружающіе, и въ томъ числ Иванъ Сергевичъ. Только исторія Варвары Петровны можетъ объяснить отчасти ея отношенія къ дтямъ и вообще къ людямъ.
Это исторія въ полномъ смысл драматическая. Выше мы видли рядъ героевъ изъ фамиліи Лутови новыхъ,— Варвара Петровна въ первую половину жизни представляла типичную жертву этого героизма.
Варвара Петровна рано осталась сиротой. Мать ея — Екатерина Ивановна Лутовинова — не любила дочери, скоро во второй разъ вышла она замужъ за вдовца, имвшаго двухъ взрослыхъ дочерей, и совершенно отдалась вліянію мужа. Положеніе ребенка оказалось отчаяннымъ. Вотчимъ невозбранно преслдовалъ его, не отступалъ даже предъ побоями, на немъ срывалъ свой пьяный, буйный гнвъ. Когда Варвар Петровн минуло шестнадцать лтъ, преслдованія приняли другой видъ. Двушка не знала, какъ спастись отъ развратнаго старика. Ей грозило унизительное наказаніе. Оставалось бжать,— и несчастная бжала съ помощью няни: полуодтая, пшкомъ, прошла около шестидесяти верстъ и нашла пріютъ у дяди, Ивана Ивановича Лутовинова, жившаго въ сельц Спасскомъ.
Лутовиновъ принялъ племянницу подъ свою защиту, и Варвара Петровна осталась жить въ Спасскомъ. Мы знаемъ, какова была эта жизнь. Дядя, конечно, не думалъ мнять своего нрава ради племянницы,— напротивъ, она же стала одною изъ жертвъ его самодурства. Онъ держалъ ее почти взаперти, совершенно подавилъ и обезличилъ. Такъ прошла вся молодость вплоть до тридцати лтъ, когда, наконецъ, тюремщикъ умеръ {Воспоминанія о семь И. С. Тургенева. В. И. Житовой. Встн. Евр. 1884, ноябрь, 73.}.
Варвара Петровна стала единственною наслдницей многочисленныхъ имній матери и дяди, и въ первый разъ въ жизни почувствовала себя не только свободной, но полновластной госпожей нсколькихъ тысячъ крпостныхъ рабовъ. Легко представить, какимъ жгучимъ дыханьемъ повяла эта свобода на измученную, годами порабощенную двушку! Въ жилахъ Варвары Петровны текла та же горячая, бурная лутовиновская кровь. Жить хотлось, неудержимо хотлось, и теперь на тридцатилтнемъ возраст эта женщина возьметъ отъ жизни все, въ чемъ раньше судьба ей отказывала. Она прежде всего воспользуется той стороной жизни, какая боле всего причинила ей обидъ и огорченій,— властью. Варвара Петровна будетъ не просто повелвать и властвовать,— нтъ, это будетъ настоящая оргія самовластья, упоеніе своей силой, какое-то самозабвеніе среди трепета и ужаса подвластныхъ. Вторая половина жизни будетъ местью за загубленную молодость, за пережитое рабство. Месть будетъ тмъ безпощадне, что и на свобод Варвара Петровна не найдетъ личнаго счастья.
Сергй Николаевичъ Тургеневъ служилъ въ Елизаветградскомъ гусарскомъ полку и по имніямъ былъ сосдомъ Варвары Петровны. Они познакомилась съ Тургеневымъ въ Орл, и, по нкоторымъ разсказамъ, Варвара Петровна сама вызвала предложеніе со стороны красиваго офицера, врядъ ли разсчитывавшаго на такую завидную партію {Воспоминанія о сел Спасскомъ. Ист. Встн. XXII, 43: авторъ ссылается на разсказы ‘людей’, помнившихъ о начал этого сватовства’.}. Вншность юнаго гусара, дйствительно, была обаятельна, но этимъ и ограничивались достоинства избранника Варвары Петровны. Однажды заграницей она встртилась съ владтельной нмецкой принцессой. Оказалось, этой принцесс когда-то былъ представленъ Сергй Николаевичъ. Теперь принцесса случайно увидла на рук Тургеневой браслетъ съ портретомъ красиваго гусара и обратилась къ ней съ такими словами: ‘Вы — жена Тургенева, я его помню: посл императора Александра I я не видала никого, красиве вашего мужа’.
Въ этой красот было нчто, не особенно лестное для мужчины. Другъ Тургенева, видвшій портретъ его отца, излагаетъ свои впечатлнія въ слдующей форм: ‘Онъ глядитъ еще юношей лтъ 26, хорошъ собой, и — странно — не смотря на удивительные темные глаза, смлые и мужественные, такъ и кажется, что это не мужчина, а дама, или даже камелія, наряженная въ блый конно-гвардейскій мундиръ, и въ галстух, который безъ всякаго узелка или бантика обматываетъ ея блую лебединую шею, и такъ высоко, что слегка подпираетъ ей подбородокъ. Взглядъ какой-то русалочный — свтлый и загадочный, чувственныя губы и едва замтная усмшка’.
Иванъ Сергевичъ, повидимому, неохотно вспоминалъ о своемъ отц, но, когда это случалось, онъ съ полной искренностью опредлялъ преобладающую черту его характера: ‘Отецъ мой былъ великій ловецъ передъ Господомъ’, и въ доказательство разсказалъ одинъ изъ подвиговъ ‘ловца’. Разсказъ Первая любовь, какъ извстно, вдохновленъ автору семейными преданіями…
Тургеневъ отецъ своимъ общественнымъ положеніемъ былъ обязанъ исключительно выгодной женитьб. Посл него, по словамъ сына, осталось всего 130 душъ, разстроенныхъ и недававшихъ дохода. Блестящая барская жизнь, послдовавшая посл свадьбы, доставляла гораздо боле удовольствій мужу, чмъ жен. Наклонности Сергя Николаевича не ослабвали съ годами, врядъ ли въ этой семь царствовало счастье. Варвара Петровна никогда не отличалась красотой, скоре — противоположнымъ качествомъ, и по времени замужества молодость уже давно отошла въ область тяжелыхъ воспоминаній.
У Тургеневыхъ было трое сыновей — Николай, Иванъ и Сергй. Послдній умеръ восемнадцати лтъ отъ эпилепсіи. Любимымъ ребенкомъ считался Иванъ, но въ дйствительности такое привиллегированное положеніе оказывалось злйшей ироніей.
Громадный старинный домъ Тургеневыхъ въ сорокъ комнатъ представляетъ собой гнздо всевозможныхъ нравственныхъ пытокъ и физическихъ мученій. Мы не станемъ пересказывать всхъ, часто весьма хитрыхъ и тонкихъ, способовъ мучительства, какіе изобртались госпожей. Память иныхъ очевидцевъ {Такими прикрасами, несомннно, полны воспоминанія О. В. Аргамаковой. Нкоторые эпизоды, сообщаемые ею, носятъ вполн сказочный характеръ, если даже о характер Варвары Петровны судить съ самой суровой точки зрнія,— особенно, напр., эпизодъ съ сыномъ Николаемъ. Ib., 332.}, можетъ быть, здсь и прикрасила дйствительность, но основа разсказовъ остается неизмнно правдивой. Преданнйшіе слуги не были ограждены отъ страшныхъ обидъ и огорченій. У Варвары Петровны былъ старый дворецкій Поляковъ, вмст съ женой служившій ей всю жизнь съ безпримрнымъ усердіемъ. Въ награду его едва не убили наслдственнымъ костылемъ Лутовиновыхъ, и все таки разжаловали и сослали въ дальнюю деревню. Жену того же Полякова измучили злйшей мукой, запрещая держать при себ и кормить своихъ дтей. Барыня старалась мучить именно того, кто ближе всего стоялъ къ ней, и, въ случа защиты съ чьей-либо стороны, грозная опала распространялась на виноватыхъ и на защитниковъ. Особенное негодованіе госпожи возбуждалъ тотъ, кто начиналъ пользоваться любовью, расположеніемъ другихъ. Тогда придиркамъ, утонченнымъ издвательствамъ не было конца. Здсь ни во что ставили человческія слезы и человческое счастье. Разбить дорогое чувство, однимъ жестомъ разрушить надежду всей жизни, однимъ капризомъ обездолить цлую семью казалось своего рода праздникомъ, торжествомъ власти… Сколько совершалось здсь драмъ день за днемъ, никмъ незримыхъ, никому невдомыхъ!..— незримыхъ и невдомыхъ многіе годы,— но настало время, явился и въ этомъ мір человкъ, собравшій и взвсившій капли непризнанныхъ слезъ…
Тяжело было дтство Ивана Сергевича. Въ груди ребенка билось чуткое, впечатлительное сердце, жаждавшее тепла и ласки, а кругомъ ужасный домъ, наполненный грозными призраками и, кажется, еще боле грозными, или равнодушными и забитыми живыми людьми. Здсь не понимаютъ стремленій, сродныхъ дтской душ. Мать не знала дтства. Она стала помнить себя чуть ли не сиротой, прошла жизнь въ школ одиночества и гнета. Трудно было спуститься посл такого пути до пристальнаго наблюденія надъ міромъ ребенка, повидимому, малымъ и ограниченнымъ, но для любящаго взора исполненнымъ чарующихъ тайнъ и чудесъ… А между тмъ, здсь развивался и міръ исключительный, міръ будущаго великаго художника, безконечно богатый своеобразными ощущеніями, темными, едва уловимыми намеками, нжнйшими побгами,— всмъ, чему суждено впослдствіи именоваться геніемъ и творчествомъ… Но здсь никого нтъ, кто бы даже въ лучшія минуты неясныхъ предчувствій почуялъ грядущую силу. Напротивъ. Здсь все сдлаютъ, чтобы заглушить и искоренить божественную искру… Только чудная сила, породившая величайшаго проповдника гуманности и мысли въ царств насилія и мрака, выведетъ къ свту свое избранное дтище…
Варвара Петровна знала одно педагогическое средство — розгу. ‘Драли меня’, разсказываетъ Иванъ Сергевичъ, ‘за всякіе пустяки чуть не каждый день… Разъ, одна приживалка, уже старая, Богъ ее знаетъ, что она за мной подглядла, донесла на меня моей матери. Мать безъ всякаго суда и расправы тотчасъ же начала меня счь, — скла собственными руками, и на вс мои мольбы, сказать, за что меня наказываютъ, приговаривала: самъ знаешь, самъ долженъ знать, самъ догадайся, самъ догадайся, за что я ску тебя’.
На другой день ребенокъ окончательно отказался угадать свою вину. Тогда наказаніе повторили и общали повторять его до тхъ поръ, пока онъ не сознается въ своемъ преступленіи. Мнимый преступникъ пришелъ въ смертный ужасъ. Ему представился единственный путь спасенья — бгство изъ родного дома. И вотъ какъ онъ самъ впослдствіи описывалъ свое настроеніе. Планъ бгства, конечно, приводился въ исполненіе ночью…
‘Я уже всталъ. Потихоньку одлся и въ потемкахъ пробирался корридоромъ въ сни. Не знаю самъ, куда я хотлъ бжать,— только чувствовалъ, что надо убжать, и убжать такъ, чтобы не нашли, и что это единственное мое спасеніе. Я крался, какъ воръ, тяжело дыша и вздрагивая. Какъ вдругъ въ корридор появилась зажженная свчка, и я, къ ужасу моему, увидлъ, что ко мн кто-то приближается — это былъ нмецъ, учитель мой. Онъ поймалъ меня за руку, очень удивился и сталъ меня допрашивать — Я хочу бжать, сказалъ я, и залился слезами.— Какъ, куда бжать?— Куда глаза глядятъ.— Зачмъ?— А за тмъ, что меня скутъ, и я не знаю, за что скутъ.— Не знаете?— Клянусь Богомъ, не знаю’.
‘Тутъ добрый старикъ обласкалъ меня, обнялъ и далъ мн слово, что уже больше наказывать меня не будутъ.
‘На другой день утромъ онъ постучался въ комнату моей матери и о чемъ-то долго съ ней наедин бесдовалъ. Меня оставили, въ поко’.
Интересна роль отца въ подобныхъ исторіяхъ. Отецъ съ такою же легкостью, какъ и мать, поврилъ наговору приживалки и не подумалъ разслдовать дло,— напротивъ, къ горькимъ чувствамъ ребенка прибавилъ еще свои укоризны въ столь ранней испорченности. Съ этой стороны было полное равнодушіе къ духовному развитію сына, и всякая карающая мра, къ чему бы она ни примнялась, встрчала, очевидно, полное сочувствіе…
Въ дтств Иванъ Сергевичъ отличался одной способностью, въ высшей степени симпатичной и отрадной, но въ Спасскомъ дом производившей впечатлніе какого-то злого духа. Ребенокъ былъ крайне искрененъ и экспансивенъ. Врожденная впечатлительность на каждомъ шагу подвергала его жестокой опасности — обмолвиться некстати преступнымъ замчаніемъ. Тургеневъ передаетъ на этотъ счетъ нсколько забавныхъ приключеній. Вс они относятся къ шести-семилтнему возрасту.
Разъ его представили весьма почтенному старцу, и предупредили, что это сочинитель Иванъ Ивановичъ Дмитріевъ. Ребенокъ прочелъ предъ авторомъ одну изъ его басенъ, но не удовлетворился одной декламаціей, — ему захотлось высказать свой критическій взглядъ, и онъ прямо въ глаза достопочтенному старцу брякнулъ:
‘Твои басни хороши, а Ивана Андреевича Крылова — гораздо лучше’. Легко представить ужасъ матери юнаго критика. Она ‘такъ разсердилась’, разсказывалъ Иванъ Сергевичъ, ‘что выскла меня, и этимъ закрпила во мн воспоминаніе о свиданіи и знакомств, первомъ по времени,— съ русскимъ писателемъ’.
Другой случай еще драматичне, и на этотъ разъ бда произошла все отъ той же наклонности мальчика — высказывать свои личные взгляды. Его представили важной старух, свтлйшей княгин Голенищевой-Кутузовой-Смоленской. Ребенка поразила оригинальная вншность княгини. Ему вдругъ представилась икона какой-либо святой, самаго дурного письма, почернвшая отъ времени. Иванъ Сергевичъ оказался не въ силахъ проникнуться благоговйнымъ почтеніемъ, какое выказывали къ старух его мать и вс окружающіе, и откровенно заявилъ знатной барын: ‘ты совсмъ похожа на обезьяну’…
Въ результат послдовало, конечно, новое возмездіе…
Вс эти эпизоды изъ дтской жизни Тургенева и отношенія къ ребенку родителей близко напоминаютъ дтство другаго великаго русскаго писателя, Иванъ Сергевичъ до самой смерти сохранилъ глубочайшее благоговніе къ памяти Пушкина. Онъ считалъ его своимъ учителемъ, хотлъ завщать — похоронить себя у ногъ великаго поэта, и не сдлалъ этого только потому, что считалъ это мсто вчнаго упокоенія для себя слишкомъ почетнымъ и незаслуженнымъ… Ивана Сергевича ни на минуту не покидала, его обычная скромность… Но вопросъ не въ этомъ. Восторженное сочувствіе къ Пушкину любопытно во многихъ отношеніяхъ. Независимо отъ геніальнаго творчества, Пушкинъ производилъ могучее впечатлніе на своего ученика — личностью и личной судьбой. Недаромъ Иванъ Сергевичъ взялъ на себя крайне рискованный трудъ — внести свтъ въ послдній актъ пушкинской драмы, издать его письма къ жен, — и достигъ цли. Русская публика впервые воочію съ совершенной ясностью увидла страдальческій образъ своего поэта — борца, лишеннаго отрады, счастья, даже признанія тамъ, гд были сосредоточены его задушевнйшія мечты о мир и любви,— у семейнаго очага. Страданія, пережитыя великимъ человкомъ, стали достояніемъ общественнаго мннія. Самъ издатель писемъ могъ почувствовать въ этой исторіи нчто, гораздо боле близкое, для себя родное, чмъ вс другіе читатели. Мы увидимъ, что жесточайшая изъ драмъ,— драма одиночества — съ одинаковой силой тяготла надъ жизнью и Тургенева, и Пушкина. Для того и другого поэта драма началась съ самаго дтства. Эта общая участь могла только сообщить исключительную горячность и глубину восторгамъ ученика предъ талантомъ и личностью учителя.
Дтство Пушкина такое же безпріютное, заброшенное, какъ и дтство Тургенева. Пушкинъ, четырехлтнимъ ребенкомъ, живетъ одинъ съ своими думами, впечатлніями, къ нему не только не идутъ на встрчу съ привтомъ, съ искреннимъ желаніемъ понять запросы его просыпающагося сознанія,— напротивъ, надъ нимъ издваются, укоряютъ его за некрасивую вншность, неизящныя манеры, неповоротливость. Ребенокъ во мнніи родителей вдругъ попадаетъ въ разрядъ дтей съ извращенной натурой. Узжая изъ родного дому на двнадцатомъ году жизни, Пушкинъ увозитъ самое дорогое воспоминаніе не о людяхъ, ближайшихъ ему по природ, а о простой безграмотной крпостной слуг, нян Арин Родіоновн…
Вотъ кто лелялъ первые проблески нравственнаго развитія будущаго великаго поэта! Историку русской литературы придется признать великую роль въ жизни не одного русскаго писателя — крпостными рабами. Только изъ этой среды до барскихъ дтей долетало вяніе русской жизни, только отъ этихъ людей они слышали родныя преданія, родную рчь, только въ ихъ обществ научались любить родной языкъ, нравы, врованія, радости и горе своего народа. Въ безсмертной поэтической дятельности Пушкина посяно неизмримо больше плодотворныхъ смянъ няней ребенка, чмъ его отцомъ и матерью, больше чмъ призванными руководителями его дтства. Сколько сердечныхъ привтствій высказано великимъ поэтомъ этой ‘подруг юности!..’ Какія искреннія слезы были вызваны ея кончиной, и какимъ отраднымъ, умиротворяющимъ свтомъ сіяла память чудной старушки для ея питомца до послднихъ его дней! Это одна изъ трогательнйшихъ исторій, но за ней таится невольный упрекъ — равнодушію, эгоизму и легкомыслію другихъ людей…
Подобную участь испыталъ Тургеневъ. У него, какъ и у Пушкина, въ теченіи раннихъ лтъ ученья, смнилось множество гувернеровъ и учителей, конечно, иностранцевъ. Все это были наемники, одной ступенью только стоявшіе выше обыкновенной прислуги. Такъ на нихъ и смотрли господа, такъ къ нимъ относилась даже дворня, Иванъ Сергевичъ разсказываетъ о прізд одного изъ такихъ учителей въ Спасское. На этотъ разъ учитель былъ нмецъ, и съ перваго же шага зарекомендовалъ себя большимъ чудакомъ. Съ нмцемъ пріхала самая простая, обыкновенная, даже неученая, ворона. Многочисленная дворня сбжалась взглянуть на диковиннаго гостя, и недоумвала, зачмъ нмецъ привезъ ворону, когда этого добра сколько угодно было на господскомъ двор. Но самъ хозяинъ усердно суетился со своей птицей.
‘Старикъ дворовый, глядя на его суетню, флегматически замтилъ: ‘ахъ, ты, фуфлыга’, обращая эпитетъ, конечно, къ нмцу. Нмецъ обидлся, задумался, и на другой день за завтракомъ или обдомъ неожиданно обратился къ отцу моему и, весьма плохо объясняясь по русски, заявилъ ему, что онъ иметъ спросить его по одному предмету:
‘— Позвольте у васъ узнать, что значить слово фуфлыга? Меня вчера назвалъ вашъ человкъ этимъ словомъ.
‘Отецъ взглянулъ на тутъ же бывшаго двороваго и на меня съ братомъ, догадался въ чемъ дло, улыбнулся и сказалъ:
‘— Это значитъ живой и любезный господинъ.
‘Видимо, что нмецъ не очень-то поврилъ этому объясненію.
‘— А еслибъ вамъ сказали,— продолжалъ онъ,— обращаясь къ отцу моему: ахъ, какой вы фуфлыга! вы не обидлись бы?
‘— Напротивъ, я принялъ бы это за комплиментъ’.
Нмецъ оказался однимъ изъ самыхъ щепетильныхъ педагоговъ. Другимъ его качествомъ была крайняя чувствительность. Онъ не могъ читать безъ слезъ произведеній Шиллера. И все-таки этотъ чувствительный, самолюбивый наставникъ русскаго юношества обнаружилъ совершенное отсутствіе какой бы то ни было педагогической подготовки. Ее и трудно было пріобрсти: до вступленія на педагогическое поприще — нмецъ былъ сдельникомъ. Его скоро уволили.
Увольненіе гувернеровъ и наставниковъ въ спасскомъ дом происходило не всегда мирнымъ путемъ. Съ однимъ нмцемъ произошла трагическая исторія. Однажды Сергй Николаевичъ вздумалъ взглянуть на классныя занятія дтей и поднялся въ ихъ комнату. Какъ разъ въ эту минуту наставникъ, выведенный изъ терпнія старшимъ ученикомъ, схватилъ его за волосы. Тургеневъ засталъ сцену въ самомъ разгар, бросился на педагога, приподнялъ его за воротъ на воздухъ и сбросилъ съ лстницы второго этажа. Несчастный немедленно былъ выселенъ изъ господскаго дома.
При такихъ условіяхъ происходило просвщеніе молодыхъ барчуковъ. Иванъ Сергевичъ все-таки усплъ познакомиться на урокахъ чувствительнаго нмца съ нмецкой литературой. Врядъ ли это знакомство могло быть особенно глубокимъ,— тмъ боле, что частая смна учителей, несомннно, мшала прочной систем преподаванія.
Главнйшимъ учителемъ Ивана Сергевича оказался дворовый человкъ.
Русскій языкъ былъ почти изгнанъ изъ обихода въ господскомъ дом Тургеневыхъ. Варвара Петровна по русски говорила только съ прислугой, но и среди прислуги было не мало ‘образованныхъ людей’, т. е. говорившихъ на одномъ и даже двухъ иностранныхъ языкахъ. Крпостной фельдшеръ, исполнявшій обязанности домашняго врача, прекрасно говорилъ по нмецки, дворецкій Поляковъ говорилъ и писалъ по французски. Все молодое поколніе господъ обязано было думать и молиться на французскомъ язык, даже молитва предъ причастіемъ во время говнья произносилась на томъ же язык. Эта культура иноземнаго языка должна была уживаться рядомъ съ первобытными личными и общественными отношеніями. Питомцы крпостныхъ порядковъ не находили здсь ни малйшаго противорчія, напротивъ,— въ унизительномъ положеніи народа видли даже оправданіе для своего презрнія къ народному языку и народной жизни. На такой сцен приходилось дйствовать русской литератур. Мало того. Именно здсь, въ экзотической, полудикой атмосфер должны были развернуться силы великихъ дятелей народнаго слова. Пушкинъ русскую рчь услышалъ отъ няни, Тургеневъ — отъ двороваго слуги.
едоръ Ивановичъ Лобановъ навсегда остался близкимъ довреннымъ человкомъ Ивана Сергевича и завдывалъ многими его длами, напримръ, такимъ интимнымъ вопросомъ, какъ дловыя отношенія Тургенева къ матери его дочери. У Варвары Петровны онъ исполнялъ должность домашняго секретаря,— и совершенно независимо отъ своихъ прямыхъ обязанностей, принялся обучать Ивана Сергевича русской грамот. Это была неоцненная услуга, и Тургеневъ не забывалъ ея до конца жизни. Обученіе происходило довольно оригинальнымъ путемъ. Лобановъ уводилъ барчука въ садъ, и начиналъ читать ему Россіаду, поэму Хераскова. ‘Каждый стихъ этой поэмы’, разсказывалъ Тургеневъ, ‘онъ читалъ сначала, такъ сказать, начерно, скороговоркою, а затмъ тотъ же стихъ читалъ набло, громогласно, съ необыкновенною восторженностью. Меня чрезвычайно занималъ вопросъ и вызывалъ на размышленія, что значитъ прочитать сначала начерно, и каково отлично чтеніе набло, велегласное. Любилъ я слушать Россіаду, и для меня было большимъ наслажденіемъ, когда нашъ доморощенный чтецъ-декламаторъ позоветъ меня, бывало, въ садъ въ сотый разъ вслушиваться въ чтеніе его отрывковъ изъ тяжеловснаго произведенія Хераскова’.
Воспоминаніями объ этомъ оригинальномъ любител отечественной литературы Тургеневъ воспользовался въ своемъ разсказ Пунинъ и Бабуринъ. Здсь впечатлнія передаются съ такой искренностью, съ такой сердечностью, что не остается ни малйшаго сомннія въ ихъ смысл для самого автора. Здсь даже повторяются т самыя черты, какія Тургеневъ приписывалъ своему подлинному учителю. Страница изъ разсказа — одинъ изъ достоврнйшихъ біографическихъ документовъ. Мы напомнимъ ее читателямъ. Весь разсказъ ведется отъ лица самого героя.
‘Разсказы Пунина занимали меня чрезвычайно, но больше даже его разсказовъ любилъ я чтенія, которыя онъ производилъ со мной. Невозможно передать чувство, которое я испытывалъ, когда, улучивъ удобную минуту, онъ внезапно, словно сказочный пустынника’ или добрый духъ, появлялся передо мною съ извстной книгой подъ мышкой, и украдкой, кивая длиннымъ кривымъ пальцемъ и таинственно подмигивая, указывалъ головой, бровями, плечами, всмъ тломъ, на глубь и глушь сада, откуда никто не могъ проникнуть за вами, и гд невозможно было насъ отыскать! И вотъ удалось намъ уйти незамченными, вотъ мы благополучно достигли одного изъ нашихъ тайныхъ мстечекъ, вотъ мы сидимъ уже рядкомъ, вотъ уже и книга медленно раскрывается, издавая рзкій, для меня тогда неизъяснимо-пріятный, запахъ плсени и старья! съ какимъ трепетомъ, съ какимъ волненіемъ нмотствующаго ожиданія гляжу я въ лицо, въ губы Пунина — въ эти губы, изъ которыхъ вотъ-вотъ польется сладостная рчь! Раздаются, наконецъ, первые звуки чтенія! Все вокругъ исчезаетъ… нтъ, не исчезаетъ, а становится далекимъ, заволакивается дымкой, оставляя за собою одно лишь впечатлніе чего-то дружелюбнаго и покровительственнаго! Эти деревья, эти зеленые листья, эти высокія травы заслоняютъ, укрываютъ насъ отъ всего остального міра, никто не знаетъ, гд мы, что мы — а съ нами поэзія, мы проникаемся, мы упиваемся ею, у насъ происходитъ важное, великое, тайное дло… Пунинъ преимущественно придерживался стиховъ — звонкихъ, многошумныхъ стиховъ, душу свою онъ готовъ былъ положить за нихъ! Онъ не читалъ, онъ выкрикивалъ ихъ торжественно, заливчато, закатисто, въ носъ, какъ опьянлый, какъ Изступленный, какъ Пнеія! И еще вотъ какая за нимъ водилась привычка: сперва прожужжитъ стихъ тихо, въ полголоса, какъ бы бормоча… Это онъ называлъ читать начерно, потомъ уже грянетъ тотъ же самый стихъ набло и вдругъ вскочитъ, подниметъ руки — не то молитвенно, не то повелительно… Такимъ образомъ мы прошли съ нимъ не только Ломоносова, Сумарокова и Кантемира (чмъ старе были стихи, тмъ больше они приходились Пунину по вкусу) — но даже Россіаду Хераскова! И правду говоря, она-то, эта самая Россіада меня въ особенности восхитила. Тамъ, между прочимъ, дйствуетъ одна мужественная татарка, великанша-героиня, теперь я самое имя ея позабылъ, а тогда у меня и руки и ноги холодли, какъ только она упоминалась. ‘Да’, говаривалъ, бывало, Пунинъ, значительно кивая головою: ‘Херасковъ — тотъ спуску не даетъ. Иной разъ такой выдвинетъ стишокъ — просто, зашибетъ… Только держись!… Ты его постигнуть желаешь, а ужъ онъ вонъ гд! и трубитъ, трубитъ, аки кимвалонъ! Зато ужъ и имя ему дано одно слово: Херрр’асковъ!!’ — Ломоносова Пунинъ упрекалъ въ слишкомъ простомъ и вольномъ слог, а къ Державину относился почти враждебно, говоря, онъ боле царедворецъ, нежели піита. Въ нашемъ дом не только не обращали никакого вниманія на литературу, на поэзію, но даже считали стихи, особенно русскіе стихи, за нчто совсмъ непристойное и поганое, бабушка ихъ даже не называла стихами, а ‘кантами’, всякій сочинитель кантовъ былъ, по ея мннію, либо пьяница горькій, либо круглый дуракъ. Воспитанный въ подобныхъ понятіяхъ, я неминуемо долженъ былъ либо съ гадливостью отвернуться отъ Пунина — онъ же къ тому былъ неопрятенъ и не, ржиливъ, что тоже оскорбляло мои барскія привычки,— либо, увлеченный и побжденный имъ, послдовать его примру, заразиться его стихобсіемъ… Оно такъ и случилось. Я тоже началъ читать стихи, или, какъ выражалась бабушка, воспвать канты… даже попытался самъ нчто сочинить, а именно описаніе шарманки, въ которомъ находились слдующіе два стишка:
Вотъ вертится толстый валъ
И зубцами защелкалъ…
Пунинъ одобрилъ въ этомъ описаніи нкоторую звукоподражательность, но самый сюжетъ осудилъ, какъ низкій и недостойный лирнаго бряцанья’.
Помщица, играющая роль бабушки въ разсказ, списана съ Варвары Петровны, разсказывается даже эпизодъ, совершенно тождественный съ драматическимъ приключеніемъ крестьянскихъ парней, сосланныхъ на поселеніе за невниманіе къ госпож. И убжденія бабушки одинаковы съ принципами Варвары Петровны.
Мы, къ сожалнію, не можемъ съ точностью опредлить прототипъ Пунина. По однимъ свдніямъ, это можетъ быть Лобановъ, по другимъ, камердинеръ Варвары Петровны, Михайла Филипповичъ. По крайней мр, послдній постоянно обращался къ воспитанниц Варвары Петровны съ упрекомъ, что она читаетъ французскія книжки, и рекомендовалъ почитать Хераскова. Михайло Филипповичъ отличался многими странностями, но ни одна изъ нихъ не напоминаетъ Пунина. Это, впрочемъ, частный вопросъ. Для насъ важенъ фактъ перваго знакомства будущаго геніальнаго писателя съ русскимъ словомъ при посредств крпостного слуги… {Свднія, касающіяся этого вопроса, даются В. И. Житовой (Встн. Евр. Ib., 103—107) и статьей, напечатанной въ Русскомъ Встник. Изъ воспоминанія о сел Спасскомъ-Лупіовинов, О. Б—ъ. 1885 г., I, 339.}
Такой симпатичный образъ сопровождалъ дтство будущаго писателя! Есть что-то невыразимо трогательное въ этомъ раннемъ союз простодушія взрослаго грамотника, дтски-наивныхъ восторговъ предъ стариннымъ произведеніемъ родной литературы,— и просыпающейся страстной любви ребенка къ родному слову. Тургеневъ не находилъ словъ выразить свой восторгъ предъ силой и блескомъ русскаго языка. Ему казалось, что въ этомъ сокровищ заключены для русскаго народа неисчерпаемыя надежды — на высокое развитіе его силъ. Такъ думалъ великій романистъ — въ конц своего славнаго писательскаго поприща. Начало этого пути въ высшей степени скромно: искусственная, напыщенная рчь стараго піиты въ устахъ полуграмотнаго крестьянина. Такова сущность дла, но безъ этой рчи, и, главное, безъ этого крестьянина, чужой языкъ, чужіе звуки безраздльно владли бы мыслью и впечатлніями ребенка…
Такъ прошли первые годы дтства. Эту пору привыкли рисовать въ свтлыхъ краскахъ, и она дйствительно должна бы для всхъ быть самой свтлой и радостной порой жизни. Но не всмъ выпадаетъ такое счастье. Иванъ Сергевичъ не попалъ въ число счастливыхъ. Его дтскія впечатлнія безотрадны, часто драматичны. Уже на склон лтъ онъ шага не могъ сдлать въ своемъ спасскомъ дом, чтобы не вспомнить какой-либо подвигъ своей матери. Вс подвиги были въ одномъ направленіи. Достаточно вспомнить одинъ.
Варвара Петровна гуляла въ саду. Въ это время здсь работало двое крестьянскихъ парней. Они не поклонились госпож, когда она проходила мимо нихъ. Въ результат — послдовало распоряженіе сослать преступниковъ въ Сибирь. Иванъ Сергевичъ ребенкомъ былъ свидтелемъ заключительной сцены.
‘Вотъ у этого окна’, разсказывалъ онъ, ‘сидла моя мать: было лто, и окно было отворено, и я былъ свидтелемъ, какъ эти, ссылаемые въ Сибирь, наканун ссылки подходили къ окну съ обнаженными понурыми головами, для того чтобы ей откланяться и проститься съ ней’.
Впечатлній другого сорта было немного. Тургеневъ припоминалъ кое-что изъ роскошной, шумной жизни своихъ родителей. Особенно обширный спасскій садъ пробуждалъ въ немъ былыя сцены и образы. Иванъ Сергевичъ даже въ старости могъ припомнить театральныя представленія, дававшіяся въ этомъ саду, конечно, на французскомъ язык, толпу гостей, разноцвтную иллюминацію, музыку доморощеннаго оркестра. Но псни крестьянскихъ хороводовъ доставляли ему едва ли не больше удовольствія: по крайней мр, до послдняго времени он ‘радовали его до глубины души’. Во время предсмертнаго пребыванія въ Спасскомъ эти псни оставались для него все тмъ же роднымъ, истинно-поэтическимъ наслажденіемъ. Заграницей онъ не мало труда потратилъ, чтобы полакомить иностранцевъ съ мелодіей русской псни. Начало всему этому положили дтскія впечатлнія. Ребенокъ горячо стремился войти въ жизнь далекаго крестьянскаго міра, и чуткая художественная организація подсказывала ему множество идей, недоступныхъ другимъ. Съумлъ же онъ впослдствіи воспроизвести драму нмого Герасима. Это — подлинная исторія, случилась она съ Андреемъ, дворовымъ человкомъ Варвары Петровны. Иванъ Сергевичъ удержалъ почти вс дйствительныя подробности, и вншніе факты были всмъ извстны. Но только онъ съумлъ проникнуть въ душу бднаго существа, только онъ въ груди нмого съумлъ прочесть захватывающую драму, только онъ понялъ и воплотилъ въ чудныхъ образахъ для всхъ скрытыя, ни для кого не интересныя страданія… Такая способность не рождается внезапно. Она воспитывается годами, растетъ вмст съ опытомъ человка, живетъ въ немъ съ первой минуты сознанія. И мы ясно представляемъ себ, съ какимъ жаднымъ трепетомъ ребенокъ присматривается ко всему окружающему, какая энергическая работа разнообразнйшихъ ощущеній происходитъ въ немъ по поводу подмченныхъ явленій, сколько боли испытываетъ это, еще дтское, сердце, сколько здсь затаеннаго страха за другихъ, сколько нжнаго состраданія къ гонимымъ и невольнаго благороднаго негодованія на гонителей!..
Мысль работаетъ неустанно, лихорадочно и непремнно требуетъ отвта на всякій фактъ, на всякій запросъ. Одинъ мелкій примръ можетъ засвидтельствовать, какую напряженную работу выноситъ мозгъ ребенка, и въ какомъ безнадежно одинокомъ положеніи томится пытливая мысль, загорвшаяся въ этой эгоистической, жестокой сред.
Ребенокъ страшно боится матери, ‘боится, какъ огня’,— но онъ преодолваетъ даже этотъ страхъ, когда дло касается его ‘вопросовъ’, его внутренней жизни, которой оно невольно придаетъ значеніе и серьезный смыслъ.
Разъ за обдомъ кто-то завелъ рчь о томъ, какъ зовутъ дьявола. Никто не могъ сказать, зовутъ ли его Вельзевуломъ, или Сатаною, или еще какъ-нибудь иначе. Присутствовавшій при разговор Иванъ Сергевичъ воскликнулъ, ощущая въ то же время невольный испугъ.
— Я знаю, какъ зовутъ.
— Ну, если знаешь, говори,— отозвалась мать.
— Его зовутъ ‘Мемъ’
— Какъ? повтори, повтори!
— Мемъ.
— Это кто теб сказалъ? откуда ты это выдумалъ?
— Я не выдумалъ, я это слышу каждое воскресенье у обдни.
— Какъ такъ у обдни?
— А во время обдни выходить дьяконъ и говоритъ: вонъ, Мемъ! Я такъ и понялъ, что онъ изъ церкви выгоняетъ дьявола, и что зовутъ его Мемъ. ‘Удивляюсь’, прибавлялъ Иванъ Сергевичъ, ‘какъ меня за это не выскли’… Оригинальное толкованіе сіавянскаго слова, напротивъ, возбудило смхъ взрослыхъ,— и на этотъ разъ разсужденія ребенка прошіи безнаказанно.
Далеко не всегда такъ благосклонно и снисходительно относились взрослые къ безправному члену своей семьи. Ребенокъ, несомннно, предпочиталъ про себя хранить свои сомннія или, можетъ быть, велъ съ Лобановымъ такого рода бесды, какія описываются въ разсказ Пунинъ и Бабуринъ. Если литературный образъ вполн соотвтствуетъ дйствительному прототипу, если восторги Пунина предъ красотами природы были доступны и учителю Ивана Сергевича,— у слуги и молодого господина было много общихъ вкусовъ.
Ивана, Сергевичъ до послднихъ дней питалъ страстную любовь къ Спасскому. Его лирическія изліянія напоминаютъ строфы, посвященныя Пушкинымъ Михайловскому. Для Пушкина воспоминанія о Михайловскихъ рощахъ были цлой автобіографіей — поэтической, прочувствованной, неизмнно Дорогой. Здсь и безпечная первая молодость, и первые жадные запросы къ жизни, и смнившая ихъ усталость и горечи… Тоска. Тургенева на смертномъ одр по незамнимой родной деревн исполнена такого же глубокаго чувства. Онъ помнитъ вс подробности, часовню, дубъ, радуется, когда ему посылаютъ вмст съ письмомъ листья и цвты изъ Спасскаго сада. О продаж Спасскаго онъ и слышать не хочетъ. ‘Продать Спасское значитъ для меня лечь въ гробъ’… Онъ убжденъ, что Даже такой ключевой воды во всемъ мір нтъ, какъ въ Спасскомъ. Это — безотчетная, годами укоренившаяся привязанность къ родному мсту, гд одинаково памятна и дорога каждая подробность…
Такое чувство воспитывается дтствомъ. Эта часовня, этотъ садъ не разъ, вроятно, были свидтелями одинокихъ Огорченій ребенка, не разъ въ ихъ сумрак онъ таилъ свои думы и свое горе, не разъ — среди простора равнодушной, но неотразимо влекущей природы — искалъ радостей своему художественному чувству, и забывалъ подъ вліяніемъ ихъ свои раннія невзгоды. Впослдствіи Тургеневъ такъ часто будетъ ойисывать окрестности своего Спасскаго, одинъ изъ чудныхъ разсказовъ Бжинъ лугъ воспроизводитъ со всевозможными подробностями извстную мстность, въ роман Рудинъ авторъ повторитъ то же самое, и — повсюду — въ Запискахъ охотника разсетъ художественныя черты, списанныя съ родной природы. Надо было наблюдать эту природу годами, съ терпливой любовью, съ врожденнымъ пониманіемъ ея мстныхъ красотъ, надо чувствовать исконныя связи съ ней, чтобы воспроизводить ея жизнь такой увренной, такой мощной, неистощимой кистью.
Здсь каждая подробность историческая. Ни одной выдумки, ничего, созданнаго потугами воображенія. Какъ понималъ и какъ описывалъ Тургеневъ свою природу — покажетъ одинъ, на первый взглядъ, незначительный примръ. Мы приведемъ его, чтобы показать, изъ какихъ простыхъ данныхъ слагались художественныя впечатлнія будущаго писателя.
‘Я… быстрыми шагами сталъ спускаться съ холма, на которомъ лежитъ Колотовка. У подошвы этого холма разстилается широкая равнина, затопленная мглистыми волнами вечерняго тумана, она казалась еще необъятнй и какъ будто Сливалась съ потемнвшимъ небомъ. Я сходилъ большими шагами по дорог вдоль оврага, какъ вдругъ, гд-то далеко въ равнин, раздался звонкій голосъ мальчика. ‘Антропка! Антропка-а-а!..’ кричалъ онъ съ упорнымъ и слезливымъ отчаяніемъ, долго, долго вытягивая послдніе слоги.
‘Онъ умолкалъ на нсколько мгновеній и снова принимался кричать. Голосъ его звонко разносился въ неподвижномъ, чуткодремлющемъ воздух. Тридцать разъ, по крайней мр, прокричалъ онъ имя Антропки, какъ вдругъ, съ противоположнаго конца поляны, словно съ другого свта пронесся едва слышный отвтъ:
‘— Чего-оо-о-о?
‘Голосъ мальчика тотчасъ съ радостнымъ озлобленіемъ закричалъ:
‘— Иди сюда, чортъ, лші-і-і-ій!
‘— Зач—мъ?— отвтилъ тотъ, спустя долгое время.
‘— А затмъ, что тебя тетя высчь хочи-и-и-тъ,— поспшно прокричалъ первый голосъ.
Второй голосъ больше не откликнулся, и мальчикъ снова принялся взывать къ Антропк. Возгласы его, боле и боле рдкіе и слабые, долетали еще до моего слуха, когда уже стало совсмъ темно, и я огибалъ край лса, окружающаго мою деревеньку и лежащаго въ четырехъ верстахъ отъ Колотовки.
‘Антропка-а-а!’ все еще чудилось въ воздух, наполненномъ тнями ночи’.
Это превосходная картина по своей несравненно-простой художественной красот. А между тмъ, сколько спокойствія, непосредственной, жизненной правды въ краскахъ! Какъ мало словъ, и какъ мало предметовъ! Въ результат — въ нсколькихъ строкахъ обаятельнйшій міръ жизни, захватывающей насъ полнотой чувства и богатствомъ содержанія. Самый незамысловатый фонъ: волны вечерняго тумана, до комизма будничный герой — крестьянскій мальчикъ, — и страницы великолпнйшихъ лирическихъ изліяній не вытснять изъ вашей памяти этого Антропки…
Не вызываетъ ли невольно въ вашемъ представленіи эта картина другой картины, такой же простой, но такой же жизненной, такой же душистой, настолько же исполненной чувства и смысла? Этотъ лтній вечеръ, мирно покоющаяся поляна, два крестьянскихъ мальчика, все это наполняло лучшія минуты, пережитыя Тургеневымъ въ дтств. Природа и народная жизнь — не блестящая, не эффектная, но приковывающая дтское сердце задушевностью и оригинальной красотой,— единственные источники первыхъ дтскихъ радостей, единственное облегченіе среди людскихъ неправдъ и насилій. Впослдствіи, когда разовьются силы, Тургеневъ почувствуетъ настоятельную необходимость покинуть домъ матери, уйти, чтобы не видть чужихъ страданій. Но эти страданія преслдуютъ его съ самаго начала, съ первой минуты сознанія. Куда же онъ спасается ребенкомъ, гд переможетъ онъ въ своемъ сердц жестокія сцены, проходящія предъ его глазами? Предотвратить ихъ онъ не въ силахъ, борьба, какъ сейчасъ увидимъ, остается для него чаще всего безплодной, приноситъ даже лишнія огорченія тмъ, кого онъ стремится защитить… И вотъ, безпомощный, лично оскорбляемый, одинокій — онъ уходитъ въ тотъ самый садъ, къ той самой часовн, къ тому самому дубу, которому незадолго предъ смертью шлетъ поклоны изъ своего далека… Сколько отрады приносятъ художественной натур въ такія минуты мирныя картины природы, сцены простого народнаго быта!..
И мы не должны психологическій и художественный талантъ писателя ограничивать опредленнымъ періодомъ жизни, начинать его исторію съ боле или мене зрлаго возраста. Напротивъ. Именно для художественнаго дарованія богатйшій источникъ — самыя ранній впечатлнія, капиталъ, пріобртенный безсознательно, непроизвольно, въ годы наивысшей отзывчивости на каждую мелочь окружающей дйствительности. Диккенсъ придаетъ значеніе впечатлніямъ, оставшимся въ его памяти съ двухлтняго возраста. Но Диккенсъ самъ подробно разсказалъ свою жизнь. Мы не знаемъ въ точности, какія именно раннія дтскія впечатлнія вошли въ творчество Тургенева, — во всякомъ случа, такихъ впечатлній множество. Записки охотника — непосредственный результатъ личнаго опыта, личныхъ воспоминаній, идущихъ съ самаго ранняго возраста, они въ полномъ смысл — крикъ облегченія посл длиннаго ряда лтъ духоты и вынужденнаго терпнія…
Одиночество Тургенева въ родной семь особенно должно было помогать развитію наблюдательности, анализа, гуманнаго настроенія — всего, что должно было сказаться въ первомъ произведеніи Тургенева, направленномъ на защиту жертвъ крпостного права. Другіе поэты, напримръ, изъ русскихъ — Лермонтовъ оставилъ намъ исторію чувствъ, пережитыхъ имъ въ самые ранніе періоды. Тургеневъ этого не сдлалъ, и мы можемъ только угадывать о направленіи и богатств его нравственной жизни въ дтств. Въ основныхъ чертахъ здсь недоразумнія невозможны,, позднйшіе документы слишкомъ краснорчивы и опредленны. Мы намрены были намтить пути, какими направлялась внутренняя работа ребенка, предоставленнаго почти исключительно собственнымъ силамъ, и опредлить въ общихъ чертахъ’ мотивы, пробуждавшіе юную мысль.
Намъ предстоитъ теперь разсказать о ‘годахъ ученичества’. Здсь на каждомъ шагу мы будемъ чувствовать великія затрудненія, благодаря отсутствію фактическаго матеріала. Но, къ счастью, для нкоторыхъ моментовъ у насъ будутъ яркіе показатели нравственнаго развитія будущаго писателя. Они дадутъ нсколько драгоцннйшихъ чертъ, освщающихъ личность человка и художника.

II.

Тургеневъ, мы видли, очень кратко отзывался о своихъ ученическихъ годахъ: ‘получилъ первое воспитаніе въ Москв, слушалъ лекціи въ московскомъ, потомъ въ петербургскомъ университетахъ… Слушалъ лекціи въ Берлин’. За этими лаконическими строками скрываются важныя подробности, особенно за сухимъ, ничего не говорящимъ, выраженіемъ: ‘слушалъ лекціи въ Берлин’. Но годы ученія, проведенныя въ Москв и Петербург, имютъ, конечно, свое значеніе. Оцнить его во всей полнот въ настоящее время невозможно., Самъ Иванъ Сергевичъ оставилъ слишкомъ мало указаній, другимъ источниковъ почти не существуетъ
До поступленія въ московскій университетъ Иванъ Сергевичъ учился еще въ двухъ московскихъ учебныхъ заведеніяхъ, въ нмецкомъ пансіон Вейденгаммера и въ Лазаревскомъ институт. Тургеневъ перехалъ въ Москву въ 1827 году,— и, вроятно, въ этомъ же году Иванъ Сергевичъ поступилъ въ пансіонъ.
Не привыкшій дома къ обществу сверстниковъ, онъ много терплъ отъ товарищей. У него отъ природы былъ странный недостатокъ — на темени у него черепъ былъ гораздо тоньше, чмъ въ другихъ мстахъ головы, и до такой степени чувствителенъ, что, при одномъ прикосновеніи къ темени, Тургеневъ въ дтств едва не падалъ въ обморокъ. Школьники подмтили это свойство, и съ дтскимъ безсердечіемъ — нарочно надавливали новичку темя, причиняя ему жестокія страданія. Тургеневъ приписывалъ большое значеніе этому недостатку, приводя его въ связь съ своимъ слабоволіемъ. Въ минуты тяжелаго раздумья онъ обращался къ пріятелю:
— Какой ждать отъ меня силы воли, когда до сихъ поръ даже черепъ мой сростись не могъ. Не мшало бы мн завщать его въ музей академіи… Чего тутъ ждать, когда на самомъ темени провалъ. Приложи ладонь — и ты самъ увидишь. Охъ, плохо, плохо!.. {И. С. Тургеневъ у себя, Я. Полонскаго. На высотахъ спиритизма. Спб. 1889, 477.}.
Во время пребыванія въ пансіон Тургеневъ впервые познакомился съ. романомъ Загоскина Юрій Милославскій. По словамъ Ивана Сергевича, это знакомство было ‘первымъ сильнымъ литературнымъ впечатлніемъ’ его жизни. Романъ только что появился въ свтъ и сталъ моднымъ вопросомъ дня. Учитель русскаго языка при пансіон въ часы рекреаціи разсказалъ пансіонерамъ содержаніе новой книги. Изъ этихъ разсказовъ и Тургеневъ познакомился съ романомъ. Такъ передаетъ онъ въ своихъ ‘Литературныхъ и житейскихъ воспоминаніяхъ’. Въ другомъ разсказ, записанномъ съ его словъ, исторія излагается нсколько иначе. О роман Загоскина Тургеневъ будто бы узналъ отъ одного изъ своихъ гувернеровъ. Онъ бралъ ребенка на колни, и юный любитель литературы ‘съ необыкновеннымъ увлеченіемъ вслушивался въ разсказъ и почти отъ слова до слова въ состояніи былъ потомъ его повторить’ {Русск. Стар. XL, 204.}. Герои романа производили чарующее впечатлніе на пансіонеровъ, имена Кирши, Алекся, Омляша пріобрли громкую популярность,
Тургеневъ зналъ и часто видалъ самого автора интереснаго романа. Но авторъ не производилъ на него никакого впечатлнія. Иванъ Сергевичъ относился совершенно равнодушно къ появленіямъ Загоскина въ ихъ дом. Вншность писателя, очевидно, была слишкомъ прозаична, чтобы заинтересовать дтское воображеніе. Эта вншность даже могла ослабить чувство восторга, возбужденное романомъ. ‘Въ Загоскин’, разсказываетъ Тургеневъ, ‘не проявлялось ничего величественнаго, ничего фатальнаго, ничего такого, что дйствуетъ на юное воображеніе. Говоря правду, онъ былъ даже комиченъ, а рдкое его добродушіе не могло быть надлежащимъ образомъ оцнено мною: это качество не иметъ значенія въ глазахъ легкомысленной молодежи. Самая фигура Загоскина, его странная, словно сплюснутая, голова, четырехугольное лицо, выпученные глаза подъ вчными очками, близорукій и тупой взглядъ, необычайныя движенія бровей, губъ, носа, когда онъ удивлялся, или даже просто говорилъ, внезапныя восклицанія, взмахи рукъ, глубокая впадина, раздлявшая надвое его короткій подбородокъ — все въ немъ казалось чудаковатымъ, неуклюжимъ, забавнымъ. Къ тому же, за нимъ водились три, тоже довольно комическія, слабости: онъ воображалъ себя необыкновеннымъ силачомъ, онъ былъ увренъ, что никакая женщина не въ состояніи устоять передъ нимъ, и, наконецъ (и это въ такомъ рьяномъ патріот было особенно удивительно) — онъ питалъ несчастную слабость къ французскому языку, который коверкалъ безъ милости, безпрестанно смшивая числа и роды, такъ что даже получилъ въ нашемъ дом прозвище: ‘Monsieur l’article’. Со всмъ тмъ нельзя было не любить Михаила Николаевича за его золотое сердце, за ту безъискусственную откровенность нрава, которая поражаетъ въ его сочиненіяхъ’.
Таковы единственныя впечатлнія пансіонскаго періода въ жизни Тургенева, о которыхъ у насъ есть достоврныя свднія. На основаніи ихъ можно предугадать будущаго романтика, идеалиста, мечтателя, восторженнаго поклонника нмецкой поэзіи и философіи, преданнаго почитателя такихъ людей, какъ Станкевича’ и Блинскій. Тургеневъ будетъ увлекаться исключительными, энтузіастическими натурами, и охотно подчиняться ихъ вліянію. Все обыкновенное, прозаическое, смшное будетъ встрчать или равнодушіе, или снисходительную улыбку лирически настроеннаго юноши. Такимъ онъ является изъ своихъ дтскихъ отношеніяхъ къ Загоскину, лишенному величественности и фатальнаго интереса — и къ его роману, переполненному необыкновенными героями…
Эти данныя невольно приводятъ на память одинъ изъ задушевнйшихъ разсказовъ Тургенева ‘Яковъ Пасынковъ’. У насъ нтъ фактическихъ основаній отыскивать въ разсказ автобіографическія черты, но аналогія между впечатлніями Тургенева въ пансіон Вейденгаммера, описанными въ его воспоминаніяхъ, и нкоторыми эпизодами изъ ученической жизни двухъ друзей въ московскомъ пансіон Винтеркеллера возникаетъ сама собой.
Яковъ Пасынковъ—мечтатель, идеалистъ, поклонникъ шиллеровской поэзіи, вообще, романтическаго, возвышеннаго творчества… Его другъ, авторъ разсказа — раздляетъ его пристрастія, питаетъ къ нему восторженное чувство дружбы, вмст съ нимъ мечтаетъ, по ночамъ любуется звздами, упивается Шиллеромъ… Вотъ отрывокъ изъ этого оригинальнаго романа двухъ юныхъ пріятелей.
‘Особенно отрадно было мн гулять съ нимъ вдвоенъ или ходить возл него взадъ и впередъ по комнат и слушать, какъ онъ, не глядя на меня, читаетъ стихи своимъ тихимъ и сосредоточеннымъ голосомъ. Право, мн тогда казалось, что мы съ нимъ медленно, понемногу, отдлялись отъ земли, и неслись куда-то, въ какой-то лучезарный, таинственно-прекрасный, край… Помню я одну ночь. Мы сидли съ нимъ подъ тмъ же кустомъ сирени: мы полюбили это мсто. Вс наши товарищи уже спали, но мы тихонько встали, ощупью одлись впотьмахъ и украдкой вышли ‘помечтать’. На двор было довольно тепло, но свжій втеръ дулъ по временамъ и заставлялъ насъ еще ближе прижиматься другъ къ дружк. Мы говорили, мы говорили много и съ жаромъ, такъ что даже перебивали другъ друга, хотя и не спорили. На неб сіяли безчисленныя звзды. Яковъ поднялъ глаза и, стиснувъ мн руку, тихо воскликнулъ:
Надъ вами
Небо съ вчными звздами…
А надъ звздами ихъ Творецъ…
Благоговйный трепетъ пробжалъ по мн, я весь похолодлъ и припалъ къ его плечу… Сердце переполнилось…’
Боле типичную романтическую страницу въ лучшемъ смысл слова трудно было написать. Только пережившій такія ощущенія въ самомъ себ могъ рискнуть рисовать подобную идиллію и не впасть въ мелодраматическій фальшивый тонъ.
Мы не знаемъ, черпалъ ли Тургеневъ эти рчи изъ подлинныхъ своихъ воспоминаній, мы убждены въ одномъ — въ пансіон онъ переживалъ такія же минуты, о какихъ разсказываетъ другъ Паеынкова. Пристрастіе къ нмецкой идеалистической поэзіи не покидало Тургенева всю жизнь, и важнйшій періодъ его молодости запечатлвъ глубокими вліяніями германской мысли и германскаго творчества. Кто знаетъ? Безгранично скромный въ личныхъ воспоминаніяхъ, неохотно дававшій прямыя свднія о личной жизни и личномъ развитіи, Тургеневъ, можетъ быть, путемъ художественныхъ произведеній хотлъ восполнить проблы въ своей автобіографіи. Высказывалъ же онъ подчасъ совершенно открыто свои общественные взгляды устами своихъ героевъ: отчего ему было не посвятить одинъ изъ разсказовъ лучшимъ настроеніямъ, когда-то пережитымъ въ первой молодости?..
Изъ московскихъ учителей Тургеневъ вспоминалъ впослдствіи Дубенскаго, преподавателя русскаго языка, и Клюшникова, учителя русской исторіи. Дубенскій былъ въ свое время довольно извстный ученый, издалъ изслдованіе о ‘Слов о полку Игорев’, но въ литературномъ направленіи придерживался старыхъ школъ, Пушкина не любилъ и не признавалъ его достойнымъ изученія. Питомцы Дубенскаго принуждены были развиваться на произведеніяхъ Карамзина, Жуковскаго, Батюшкова. То же направленіе Тургеневъ встртилъ потомъ и въ Московскомъ университет.
Консервативный характеръ преподаванія Дубенскаго вполн соотвтствовалъ простот его отношеній къ ученикамъ. Тургеневъ разсказывалъ о немъ такой эпизодъ.
Однажды Дубенскій, преподававшій словесность братьямъ Тургеневымъ на дому, пропустилъ нсколько уроковъ, и пріхалъ сильно навесел.
— Господа,— обратился онъ къ своимъ слушателямъ,— я пропустилъ эти уроки потому, что женился, а такъ какъ жениться въ жизни приходится почти всегда только одинъ разъ, то я долгомъ счелъ сильно загулять по этому случаю…
Лучшія воспоминанія, повидимому, сохранились у Ивана Сергевича о Клюшников. Много лтъ спустя посл московскаго ученія, въ 1856 году, Тургеневъ узналъ, что Клюшниковъ еще живъ, обрадовался, немедленно потребовалъ у знакомыхъ адресъ своего бывшаго наставника, намреваясь написать старику. Клюшниковъ несомннно являлся одной изъ симпатичнйшихъ личностей среди московской интеллигенціи тридцатыхъ годовъ. Позже онъ вошелъ въ кружокъ Станкевича, пріобрлъ довольно популярное имя поэта… Онъ и Дубенскій, независимо отъ пансіонскаго курса, готовили Ивана Сергевича къ университетскому экзамену.
Что это былъ за экзаменъ, какія требованія онъ предъявлялъ и на какую духовную зрлость испытуемыхъ разсчитывалъ, уже показываетъ самый возрастъ студентовъ и путь, какимъ они достигали университетскихъ аудиторій. Лермонтовъ поступаетъ въ московскій университетъ на шестнадцатомъ году, посл двухлтняго пребыванія въ дворянскомъ пансіон, преобразованномъ впослдствіи въ гимназію. Тургеневъ также пятнадцати лтъ является въ университетъ посл ученія въ нмецкомъ пансіон и домашняго приготовленія, и весьма удачно выдерживаетъ испытаніе. Это происходитъ въ 1833 году, всего на три года позже вступленія Лермонтова въ университетъ. Впечатлнія поэта остаются врными для той и другой эпохи, тмъ боле, что составъ профессоровъ не могъ значительно измниться.
Оба будущіе писателя числились на ‘словесномъ’ факультет. Первые курсы, въ сущности, ничмъ не напоминали университета,— разв только свободой поведенія въ аудиторіяхъ. Первый курсъ даже оффиціально числился чмъ-то въ род университетскаго приготовительнаго класса. Составъ слушателей вполн соотвтствовалъ этому уровню. Лермонтовъ въ картинныхъ стихахъ описалъ университетскую аудиторію передъ началомъ и во время лекцій:
Пришли, шумятъ… Профессоръ длинный
Напрасно входитъ, кланялся чинно.
Онъ книгу взялъ, раскрылъ, прочелъ — шумятъ,
Уходитъ,— втрое хуже. Сущій адъ!..
Большинство профессоровъ не пользовалось никакимъ авторитетомъ среди слушателей,— напротивъ, съ именами Малова, Брянцева, Сандунова неизмнно соединялось множество смхотворныхъ анекдотовъ.
Русская литература, представлявшая, конечно, наибольшій интересъ для Тургенева, преподавалась по схоластическимъ учебникамъ. Современныя явленія въ области русскаго слова не касались профессорскаго горизонта. Пушкинъ былъ запрещенное, преступное имя въ университетской аудиторіи. Вс, жаждавшіе, живого знанія, группировались въ кружки и общества — вн университета.
Возникаютъ товарищескіе кружки Блинскаго, Станкевича. Здсь пробиваются на свтъ новыя теченія, — имъ суждено впослдствіи смыть схоластическій хламъ. Но пока они должны тайкомъ, въ темнот, воспитывать юныя смена. Университетъ оказываетъ этимъ людямъ единственную услугу: аудиторія помогаетъ молодежи знакомиться, жить общими интересами. Лекціи профессоровъ часто возбуждаютъ общее неудовольствіе, и это уже доводъ сообща попытаться найти путь къ другой мысли, къ другому знанію. Въ кружкахъ растутъ и развиваются смлыя, восторженныя идеи. Он впослдствіи, во всеоружіи юношескаго жара, перейдутъ на поприще общественной литературы. Блинскій первый развернетъ неслыханную мощь таланта и убжденія: это — плоды дружескихъ бесдъ за стнами университета…
Пребываніе Тургенева въ московскомъ университет было слишкомъ кратковременно, чтобы онъ могъ принять участіе въ кружковой жизни студентовъ. Годъ спустя онъ перешелъ въ петербургскій университетъ, такъ какъ его старшій братъ поступилъ въ военную службу въ Петербург. Что далъ Тургеневу московскій университетъ — трудно сказать. Вс наши соображенія были бы слишкомъ произвольны. Одир, только можно съ увренностью сказать: дв каедры, особенно важныя для молодого студента по свойству его вкусовъ и стремленій,— каедра философіи и русской литературы — не могли вліять на его развитіе. Каедра философіи уже семь лтъ была упразднена, когда Тургеневъ поступилъ въ университетъ, а преподаваніе русской литературы не шло дальше схоластики и ложноклассицизма. Во всякомъ случа, самъ Тургеневъ впослдствіи не: находилъ, чмъ вспомнить московскій университетъ {Въ послднее время этой эпох посвящено было самое тщательное изслдованіе покойнаго академика П. С. Тихонравова (Встн. Евр., 1894, февр.). Тургеневъ былъ въ московскомъ университет одновременно со Станкевичемъ, любопытнйшій вопросъ, были ли товарищи знакомы — Тихонравовъ оставляетъ открытымъ. Новое и наиболе интересное указаніе статьи касается повсти Тургенева Несчастная. Тихонравовъ говоритъ: ‘Въ одной изъ своихъ повстей (Несчастная) Тургеневъ вывелъ Станкевича въ лиц ‘студента-поэта’. ‘Во время моего пребыванія въ Москв, въ одномъ обществ, при мн упомянули о Сусанн и самымъ невыгоднымъ, самымъ оскорбительнымъ образомъ. Я всячески постарался застудиться за память несчастной двушки, но мои доводы не произвели большого впечатлнія на моихъ слушателей. Одного изъ нихъ, молодого студента-поэта, я однако поколебалъ. Онъ прислалъ мн на другой день стихотвореніе, которое я позабылъ, но которое оканчивалось слдующими четырьмя стихами:
Но и надъ брошенной могилой
Не смолкнулъ голосъ клеветы…
Она тревожитъ призракъ милый
И жжетъ нагробные цвты.’
Эти четыре строки представляютъ буквальную выписку изъ написаннаго въ 1833 стихотворенія Станкевича ‘на могил Эмиліи’, стихотворенія, въ которомъ студентъ-поэтъ оплакалъ ‘кроткій геній’, смущенный земными тревогами и отлетвшій отъ людей’. (И. В. Станкевичъ. Стихотворенія и пр. М. 1890. 41). Но независимо отъ личныхъ знакомствъ на Тургенева не могла не вліять идеалистическая атмосфера, владвшая московскою университетскою молодежью 30-хъ годовъ и въ этомъ отношеніи налагавшей на древнюю столицу совершенно другой отпечатокъ, чмъ носилъ Петербургъ. Станкевичъ называлъ Москву мечтательной, а Петербургъ практическимъ, и Тихонравовъ, между прочимъ, ссылается на характерное замчаніе Гоголя о печати обихъ столицъ: ‘московскіе журналы говорятъ о Кант, Шеллинг и пр., въ петербургскихъ журналахъ говорятъ только о публик и благонамренности’. Выводъ автора талой: ‘Пусть въ московскомъ университет Тургеневъ могъ набраться только приготовительныхъ свдній для знакомства съ наукой, но здсь, въ этой сред, сердце Тургенева впервые поддержано было радостью великихъ ощущеній. ‘Въ Москв мн отрадне, нежели гд-нибудь,— писалъ Станкевичъ Неврову,— здсь стны, въ которыхъ я въ первый разъ сталъ дышать новою жизнью, здсь люди, съ которыми подлился въ первый разъ идеями’. И то же можно сказать о Тургенев.’. Напомнимъ, что и Лермонтовъ не переставалъ хранить самыя любовныя воспоминанія о годахъ, проведенныхъ въ Москв, и объ университет — ‘святомъ мст’. Для него это были годы нравственнаго роста и творческаго развитія.}.
Немногимъ лучше оказались условія и въ петербургскомъ университет. Много, позже Тургеневъ былъ жестоко оскорбленъ ‘презрительнымъ’ отзывомъ о немъ въ исторіи петербургскаго университета, изданной по поводу пятидесятилтняго существованія учрежденія. Тургеневъ горько жаловался на этотъ отзывъ {Письма, 300.}, и, дйствительно, совершенно неизвстно, за что онъ могъ подвергнуться упреку. Относительно университета онъ выполнилъ свои обязанности блистательно. Нельзя того же сказать о самомъ университет.
Мы знаемъ объ этомъ період со словъ самого Ивана Сергевича. Онъ прекрасно охарактеризовалъ нкоторыхъ университетскихъ преподавателей, и — что еще важне — общественно-литературную жизнь петербургскихъ ученыхъ и писательскихъ кружковъ. И въ университетскихъ аудиторіяхъ, и въ этихъ кружкахъ пища для юнаго ума представлялась въ высшей степени скудная.
На первомъ план и здсь, конечно, стоитъ вопросъ о предметахъ, боле всего близкихъ вкусамъ молодого студента. Каедру русской литературу въ университет занималъ Петръ Александровичъ Плетневъ. Это былъ одинъ изъ лучшихъ преподавателей и симпатичнйшихъ людей своего времени, но оказать замтное вліяніе на духовное развитіе юноши онъ не могъ. ‘Ученый багажъ его былъ весьма легокъ’, говорить Тургеневъ. Свои свднія онъ умлъ сообщать просто и ясно, умлъ даже возбудить у слушателей интересъ къ предмету, но увлечь, расширить умственный кругозоръ студента — было не въ его силахъ. Это былъ, прежде всего, отличный человкъ, и весьма обыкновенный профессоръ. Главнйшія права Плетнева на уваженіе слушателей заключались не въ его познаніяхъ и талантахъ, а въ близкихъ личныхъ отношеніяхъ къ славнйшимъ представителямъ литературы,— Пушкину, Жуковскому, Баратынскому, Гоголю. Онъ любилъ разсказывать объ этихъ людяхъ, но для ихъ произведеній у него не хватало критическаго таланта. Притомъ онъ, по природ, не любилъ спора, критики, полемики. Провести жизнь мирно, не переходя предловъ золотой середины, умиляясь простотой, леля дорогія воспоминанія — таковъ былъ идеалъ Плетнева,
Иванъ Сергевичъ бывалъ въ семь Плетнева, на его вечерахъ. Юный студентъ съ романтическими задатками мало любопытнаго и увлекательнаго могъ встртить на этихъ скромныхъ собраніяхъ. Вообще, кругомъ — среди интеллигенціи — все было необыкновенно скромно и смирно. Появлялись величайшія произведенія русскаго искусства, но общество относилось къ нимъ какъ-то апатично, точне — не понимало ихъ, пропускало мимо себя, какъ нчто чуждое, или слишкомъ безпокойное. Пушкинъ былъ еще живъ, ходили слухи о превосходныхъ произведеніяхъ, готовыхъ уже къ выпуску въ свтъ, но только крайне немногіе занимались этими слухами. Большинство относилось къ великому поэту равнодушно, въ иныхъ сферахъ даже враждебно. Величіе таланта и заслугъ Пушкина оставалось загадкой для столичнаго общества, дававшаго тонъ культурной жизни тридцатыхъ годовъ. Оффиціальные интересы стояли на первомъ план. Появился Ревизоръ,— но отнюдь не уравнялъ для автора путей къ слав. Журналы по прежнему продолжали нападать на грубость и легкомысліе его дятельности. По прежнему, у Гоголя былъ единственный врный и сильный другъ, защитникъ и читатель — его вдохновитель Пушкинъ. Страшная драма вскор должна была засвидтельствовать, въ какой варварской сред поэтъ совершалъ путь своего служенія родин… И недаромъ Гоголь почувствовалъ себя, посл кончины Пушкина, глубоко несчастнымъ и одинокимъ…
Дятельность Блинскаго еще не начиналась, и мысль русскаго читателя еще не была призвана къ вдумчивой, разносторонней оцнк литературныхъ явленій. Пока ‘Библіотека для Чтенія’ безнаказанно могла обзывать произведенія Гоголя грязнымъ малороссійскимъ жартомъ, и даже сочувствующіе журналисты умли только пройтись на счетъ нкоторыхъ остроумныхъ пассажей въ безсмертной комедіи, не отдавая себ отчета о смысл цлаго.
Казалось, таланты и великія созданія застали это общество будто врасплохъ. Оно, казалось, не въ силахъ справиться съ нахлынувшими на него идеями и образами, кое-какъ уловляло мелочи, частности, или просто открещивалось отъ досадныхъ новшествъ, клеймя и проклиная ихъ. На встрчу такому отношенію шла цензура.
Цензур тридцатые годы обязаны своей репутаціей допотопныхъ. Ея исторія за это время — сплошной рядъ едва вроятныхъ анекдотовъ, но отъ этого литератур не было легче. Обычной темой въ собраніяхъ литераторовъ являлись жалобы на цензуру, разсказы о той или другой курьезной выходк цензоровъ. ‘Литераторъ’, говоритъ Тургеневъ, ‘кто бы онъ ни былъ, не могъ не чувствовать себя чмъ-то въ род контрабандиста’. Даже въ частныхъ собраніяхъ литераторовъ чувствовалась какая-то запуганность, приниженность. Правда, еще Пушкинъ гордо заявилъ о высокомъ общественномъ значеніи писателя, но даже великому поэту, удостоенному личнаго покровительства государя, по Временамъ жутко приходилось въ сред Булгариныхъ и ихъ оффиціальныхъ патроновъ. Естественно,— боле слабые литераторы занимались личными дрязгами, преслдовали другъ друга всевозможными мелочами… Даже теперь нельзя безъ чувства обиды, болзненнаго состраданія читать объ этихъ временахъ и нравахъ.
Тургеневъ разсказываетъ объ одномъ изъ вечеровъ у Плетнева. Только что во вступленіи къ разсказу онъ говорилъ о томъ, что ему въ молодости и его сверстникамъ ‘нуженъ былъ вождь’. Они жили страстнымъ желаніемъ соединиться подъ знаменемъ великаго имени, преклониться предъ великимъ человкомъ и учителемъ. Жажда могучаго нравственнаго авторитета была непреодолима, являлась своего рода романтической мечтой молодости, любовнымъ восторгомъ. И такъ понятна, такъ благородна такая, жажда! Тургеневу она была особенно близка. Одинокій въ дтств, одинокій въ родномъ дом, онъ инстинктивно стремился воплотить весь неисчерпаемый запасъ природной любви въ какой-либо чужой для него, но непремнно выдающейся, личности. Посмотрите, съ какою точностью онъ запоминаетъ нсколько случайно услышанныхъ словъ Пушкина, отмчаетъ встрчу съ нимъ въ концерт, хотя поэтъ и не подозрваетъ о. существованіи восторженнаго поклонника, и только съ досадой поводить плечомъ и отходитъ въ сторону, замтивъ слишкомъ пристальный взоръ юноши, погруженнаго въ созерцаніе его особы… Вспомните, съ какой страстной стремительностью онъ привязывается къ Блинскому и до конца жизни хранитъ сердечнйшія воспоминанія о каждомъ час, проведенномъ съ великимъ критикомъ!..
Съ такими запросами молодой Тургеневъ попалъ въ общество петербургскихъ литераторовъ, посщалъ лекціи петербурскихъ профессоровъ. Ни здсь, ни тамъ онъ не могъ встртить и намека на то, къ чему стремился. Въ петербургскомъ университет не было Грановскаго, а только такой человкъ могъ пойти на встрчу юношескимъ мечтамъ объ авторитетномъ духовномъ руководител, объ учител, вдохновляющемъ, исполненномъ лично такихъ же широкихъ идеальныхъ стремленій, какъ и сама молодежь.
Ко времени пребыванія Тургенева въ петербургскомъ (университет относится и профессорская дятельность Гоголя. Профессура, какъ извстно, была однимъ изъ самыхъ неудачныхъ предпріятій знаменитаго автора. Гоголь оказался дурно подготовленнымъ, мало свдущимъ преподавателемъ, плохимъ лекторомъ. Онъ вс свои познанія по всеобщей исторіи истощилъ въ нсколькихъ вступительныхъ лекціяхъ, и дальнйшій курсъ представлялъ жалкую картину. ‘Гоголь изъ трехъ лекцій непремнно пропускалъ дв’, разсказываетъ Тургеневъ, а ‘когда онъ появлялся на каедр — онъ не говорилъ, а шепталъ что-то весьма несвязное, показывалъ намъ маленькія гравюры на стали, изображавшія виды Палестины и другихъ восточныхъ странъ и все время ужасно конфузился’.! Студенты скоро убдились, что ихъ профессоръ обладаетъ крайне ограниченными свдніями. Самъ Гоголь поддержалъ это убжденіе. На экзаменъ онъ явился повязанный платкомъ будто отъ зубной боли, просидлъ во все время съ совершенно убитой физіономіей, предоставивъ экзаменовать студентовъ ассистенту. Студенты и на этотъ разъ были убждены, что Гоголь хранитъ молчаніе изъ страха попасть въ просакъ въ присутствіи своихъ товарищей.
Комедія скоро прекратилась: Гоголь вышелъ изъ университета. О другихъ профессорахъ Тургеневъ не счелъ нужнымъ вспомнить, очевидно, не находя въ своей памяти достаточно матеріала,! который бы свидтельствовалъ о прочномъ и цнномъ вліяніи наставниковъ на ученика.
Литературныя увлеченія Ивана Сергевича во время студенчества стояли на уровн эстетическаго развитія вообще всей молодежи того времени. Романтизмъ — въ грубыхъ, мене всего художественныхъ и поэтическихъ формахъ, плнялъ публику, и не только юную. Литературная дятельность Пушкина, исполненная красоты, гармоніи, идеи, проходила, сравнительно, въ тни. Имя геніальнаго поэта меркло предъ такими именами, какъ Марлинскій и Бенедиктовъ. Марлинскій сводилъ съ ума романтически на, строенныхъ читательницъ, а стихотворенія Бенедиктова заучивались наизусть. Еще сокрушающее перо Блинскаго не касалось этихъ боговъ.
Стихотворенія Бенедиктова появились въ 1836 году, и привели въ восхищеніе всю публику, — литераторовъ, критиковъ, и боле всего молодежь. Тургеневъ не отставалъ отъ другихъ въ своемъ преклоненіи предъ такими картинами, какъ ‘Матильда’ на жеребц, гордившаяся ‘усстомъ красивымъ и плотнымъ’. Какъ разъ въ эту эпоху появилась статья Блинскаго въ ‘Телескоп’, разрушающая славу Бенедиктова. Юныхъ романтиковъ охватило чувство негодованія. Тургеновъ также негодовалъ, но, говоритъ онъ, ‘къ собственному моему изумленію и даже досад, что-то. во мн невольно соглашалось съ ‘критикомъ’, находило его до, воды убдительными… неотразимыми. Я стыдился этого, уже точно, неожиданнаго, впечатлнія, я старался заглушить въ себ этотъ, внутренній голосъ, въ кругу пріятелей я съ большей еще рзкостью отзывался о самомъ Блинскомъ и объ его стать… но въ глубин души что-то продолжало шептать мн, что онъ былъ правъ… Прошло нсколько времени — и я уже не читалъ Бенедиктова’.
Такъ произошло съ теченіемъ времени, но пока Иванъ Сергевичъ писалъ стихи и сочинилъ фантастическую драму въ дух моднаго романтизма. На третьемъ курс онъ представилъ на судъ Плетнева драму въ пятистопныхъ ямбахъ подъ заглавіемъ ‘Стеніо’. На одной изъ лекцій Плетневъ, не называя по имена автора, разобралъ съ обычнымъ своимъ благодушіемъ ‘это’, по выраженію Тургенева, ‘совершенно нелпое произведеніе, въ которомъ съ бшенной неумлостью выражалось рабское подражаніе байроновскому Манфреду’. Плетневъ все-таки нашелъ возможнымъ ободрить юнаго автора, заявивъ ему, что въ немъ ‘что-то есть’. Это заявленіе возбудило въ юнош смлость, и на усмотрніе профессора было представлено нсколько стихотвореніи. Изъ нихъ Плетневъ выбралъ два и напечаталъ въ ‘Современник’. Въ одномъ изъ нихъ воспвался ‘Старый дубъ’, и начиналось оно такъ:
Маститый царь лсовъ, кудрявой головою
Склонялся старый дубъ надъ сонной гладью водъ..
‘Это первая моя вещь’, говоритъ Тургеневъ, ‘явившаяся въ печати, конечно, безъ подписи’.
‘Старый дубъ’ былъ напечатанъ въ Современник въ 1838 воду, почти двумя годами раньше — въ другомъ періодическомъ изданіи, журнал Министерства Народнаго Просвщенія, появилось первое прозаическое произведеніе Ивана Сергевича, критическая статья о книг: ‘Путешествіе ко святымъ мстамъ русскимъ’, изданной А. И. Муравьевымъ. Тургеневъ впослдствіи съ одинаковымъ пренебреженіемъ относился и къ своимъ юношескимъ стихотвореніямъ и поэмамъ, и къ этой стать. Вс эти произведенія, конечно, не идутъ въ сравненіе съ великими художественными созданіями Тургенева, но они далеко не лишены интереса для исторіи развитія таланта, а поэмы, кром того, какъ увидимъ ниже, представляютъ самостоятельныя достоинства, спасающія ихъ отъ забвенія.
Статья о книг Муравьева довольно обширна. Авторъ обнаруживаетъ горячее религіозное чувство, умиляется предъ чудомъ распространенія христіанства, въ восторженномъ тон излагаетъ древнюю исторію христіанской церкви въ Россіи, преклоняется предъ нравственнымъ и патріотическимъ значеніемъ древнихъ русскихъ монастырей. Авторъ даетъ нсколько довольно искусныхъ характеристикъ духовныхъ дятелей, напримръ, патріарха Никона.
Статья заканчивается слдующей лирической рчью: ‘Пустыня, уединеніе, гд, казалось бы, должно увянуть воображеніе, возбуждаютъ его въ высокой степени, и мы съ живымъ удовольствіемъ внимаемъ автору, когда онъ плыветъ черезъ Ладожское озеро, ночью, при духовномъ пніи кормчаго — инока, или, когда слушаетъ трогательный разсказъ игумена о св. Царевич оасаф, оставившемъ царство земное для небеснаго, и, умиляясь мысленнымъ зрлищемъ смиреннаго пріюта отшельниковъ, невольно повторяемъ съ авторомъ стихи, которые желаетъ онъ вложить въ ихъ уста:
Моря житейскаго шумныя волны
Мы протекли,
Пристань надежную утлые челны
Здсь обрли.
Здсь, невечернею радостью полны,
Слышимъ вдали —
Моря житейскаго шумныя волны!
По этому отрывку можно судить о прекрасномъ слог статьи, о живомъ поэтическомъ чувств автора. Во всякомъ случа, этотъ первый опытъ будущаго писателя — трудъ въ полномъ смысл литературный, и мстами даже художественный {Журналъ Мин. Нар. Просв. XI, 1836 г., Новости и смсь. 391—410 Подъ статьей полная подпись автора.}.
Тургеневъ окончилъ университетскій курсъ сначала со степенью дйствительнаго студента, немного спустя сдалъ кандидатскій экзаменъ. Это происходило въ 1837 году. Помимо университетскихъ занятій, Тургеневъ много времени отдавалъ древнимъ языкамъ, усиленно изучалъ греческій языкъ. Отечественной наукой Иванъ Сергевичъ не думалъ удовлетвориться и готовился къ другому, боле высокому, образованію. Эти серьезныя и вполн опредленныя цли уживались вмст съ изумительнымъ юношескимъ легкомысліемъ, почти дтской наивностью.
Въ эпоху окончанія университетскаго курса Иванъ Сергевичъ былъ самымъ беззаботнымъ, жизнерадостнымъ юношей. Его раскатистый, заразительный смхъ счастливаго человка, постоянно раздавался въ дом. Онъ не прочь былъ принять участіе въ дтскихъ шалостяхъ, и первый чувствовалъ громадное удовольствіе. Его хохотъ иногда даже навлекалъ выговоры матери. Ей казалось неприличнымъ для молодого аристократа хохотать ‘такъ но мщански’.
— Mais cessez donc, Jean,— говорила Варвара Петровна,— c’est mme mauvais genre de rire ainsi. Qu’est-ce que ce rire bourgeois! (Перестань же, Иванъ, даже неприлично такъ хохотать! Что за мщанскій смхъ!).
Въ этотъ періодъ отношенія Ивана Сергевича съ матерью были еще довольно ровны. Сынъ, не смотря на жестокія дтскія воспоминанія, чувствовалъ искреннюю и глубокую привязанность къ матери. Онъ проявлялъ это во всемъ — въ мелочахъ и въ серьезныхъ случаяхъ. Варвар Петровн сдлали операцію, она нкоторое время оставалась въ постели, Иванъ Сергевичъ окружилъ ее нжнйшими заботами, просиживая съ нею цлыя ночи. Такая любовь оказывала благотворное дйствіе даже на деспотическій характеръ самовластной барыни. Она, конечно, по прежнему управляла домомъ и имніями, но присутствіе Ивана Сергевича смягчало ея власть. Очевидецъ разсказываетъ, какъ тяжело было сыну присутствовать при подвигахъ своей матери и чувствовать въ то же время свое безсиліе помочь ея жертвамъ. Но, разсказываетъ очевидецъ, ‘доброта его иногда и безъ всякой борьбы подчиняла волю даже и Варвары Петровны. При немъ она была совсмъ иная, и потому въ его присутствіи все: отдыхало, все жило. Его рдкихъ посщеній ждали, какъ блага. При немъ мать не только не измышляла какой-нибудь вины за кмъ-либо, но даже и къ настоящей вин относилась снисходительне, она добродушествовала какъ бы ради того, чтобы замтить выраженіе удовольствія на лиц сына…’
Такъ было до заграничнаго путешествія Ивана Сергевича. Въ это время онъ, вроятно, и самъ не особенно пристально всматривался въ окружающую жизнь. Его интересы сосредоточены были на наук, на личномъ развитіи. Можетъ быть, и быстро смняющіяся юношескія настроенія, мшали ему вникнуть въ бездну золъ, переполнявшую его родной домъ. Но главнйшій мотивъ, сдерживавшій, вроятно, не разъ негодованіе и критику пылкаго юноши — была нжная привязанность къ матери, стремленіе щадить ея спокойствіе, добрыя отношенія къ ней во что бы то ни стало. Все это будетъ продолжаться не долго. Взгляды и дятельность матери слишкомъ противорчать простйшимъ основамъ гуманности и справедливости, а сынъ одаренъ исключительной чувствительностью именно въ этомъ направленіи: разрывъ произойдетъ неминуемо. Онъ только вопросъ времени. Но пока царствуютъ миръ и согласіе: Варвара Петровна безпрекословно соглашается выполнить задушевное желаніе сына — похать учиться заграницей,
Иванъ Сергевичъ самъ объяснилъ мотивы своего путешествія. ‘Объ этой поздк я мечталъ давно’, пишетъ онъ въ своихъ Воспоминаніяхъ. Я былъ убжденъ, что въ Россіи возможно только набраться нкоторыхъ приготовительныхъ свдній, но что источникъ настоящаго знанія находится заграницей. Изъ числа тогдашнихъ преподавателей С.-Петербургскаго университета не было ни одного, который бы могъ поколебать во мн это убжденіе, впрочемъ, они сами были имъ проникнуты, его придерживалось и министерство, во глав котораго стоялъ графъ Уваровъ, посылавшее на свой счетъ молодыхъ людей въ нмецкіе университеты’.
Тургеневу предстояло много труда. Кандидатъ русскаго университета оказался дурно подготовленнымъ къ слушанію лекцій въ нмецкомъ университет. Ему предстояло на первыхъ порахъ снова приняться за зубреніе латинской и греческой грамматики. Но Тургенева это не пугало: онъ смло отправился въ чужіе края, первый разъ въ жизни — одинъ, безъ материнскаго надзора.
‘Матушка въ первый разъ отпустила меня хать одного’, разсказываетъ Иванъ Сергевичъ, ‘и я долженъ былъ общать ей вести себя благоразумно, а главное, не дотрагиваться до каргъ…’ Въ день отъзда въ Казанскомъ собор отслужили напутственный молебенъ. Варвара Петровна все время горько плакала. Она провожала сына на пароходъ, на возвратномъ пути съ ней сдлался обморокъ. Суеврный могъ это принять за злое предчувствіе…
Путешествіе Ивана Сергевича оказалось неблагополучнымъ. На пароход, на которомъ онъ халъ,— ‘Никола I’, произошелъ пожаръ. Впослдствіи, много лтъ спустя, Тургеневъ разсказалъ объ этомъ происшествіи въ художественномъ очерк ‘Пожаръ на мор’. Этотъ очеркъ мы и должны принять за единственную достоврную исторію событія. Здсь, между прочимъ, авторъ вспоминаетъ, какъ онъ схватилъ за руку матроса и общалъ ему десять тысячъ рублей отъ имени матушки, если -матросъ спасетъ его… Девятнадцати лтнему юнош было совершенно естественно потерять голову въ виду страшной катастрофы. Но въ Петербургъ пришли нсколько другія всти, нелестныя для самолюбія юноши. Разсказывали со словъ свидтелей, что Иванъ Сергевичъ волновался черезъ мру на пароход, взывалъ къ любимой матери и извщалъ товарищей несчастья, что онъ богатый сынъ вдовы, хотя сыновей было двое у нея, и долженъ быть для нея сохраненъ. Этимъ слухамъ врили {Анненковъ. Молодость И. С. Тургенева. Встн. Евр. 1884, февр., 452.}!..
Эта сплетня много лтъ спустя доставила Тургеневу не мало тяжелыхъ минутъ. Лтомъ въ 1868 году, въ письм къ редактору С.-Петербургскихъ Вдомостей, Тургеневъ долженъ былъ опровергать разсказъ о томъ, будто онъ, тридцать лтъ тому назадъ, во время пожара на пароход кричалъ: ‘спасите меня, я единственный сынъ у матери {Письма, 138.}!..’
Въ качеств дядьки Ивана Сергевича сопровождалъ заграницу крпостной докторъ Варвары Петровны — Порфирій Тимоеевичъ Кудряшинъ. Порфирій пользовался привиллегированнымъ положеніемъ въ дом барыни. Правда, она не затруднилась пригрозить ему ссылкой въ Сибирь, если онъ не вылечить ея воспитанницы, но та же воспитанница утверждаетъ, что это былъ единственный человкъ, кого Варвара Петровна не оскорбила ни словомъ, ни дломъ, и кому довряла даже больше, чмъ всмъ другимъ докторамъ {В. И. Житова. Встн. Евр. 1884, 108. Фамилія Порфирія ошибочно названа Карташевъ.}. Уже командировка Порфирія дядькой при молодомъ барин свидтельствовала о необыкновенномъ довріи Варвары Петровны къ этому крпостному человку.
Иванъ Сергевичъ быстро сблизился съ своимъ дядькой и между ними установились товарищескія отношенія. Свободныя минуты баринъ и слуга проводили въ такомъ невинномъ занятіи, какъ игра въ картонные солдатики: за этой забавой Тургенева неоднократно заставалъ Грановскій {Анненковъ. Встн. Евр. 1884, февр. 452.}. Самъ Иванъ Сергевичъ разсказываетъ о другомъ удовольствіи, въ которомъ также участвовалъ и дядька. Тургеневу случайно досталась собака, — и баринъ съ дядькой съ величайшимъ усердіемъ принялись воспитывать ее, учить ее охотиться за крысами. ‘Какъ только, бывало, скажутъ намъ, что достали крысу’, разсказывалъ Тургеневъ, ‘я сію же минуту бросаю и Гегеля, и всю философію въ сторону и бгу съ дядькой и съ своимъ псомъ на охоту за крысами’ {Русская Старина, XL, 205.}.
У Порфирія былъ, впрочемъ, несравненно боле пріятный способъ проводить время, и на этотъ разъ уже онъ пользовался услугами барина. Онъ быстро освоился съ заграничной жизнью, съ нмецкимъ языкомъ, и завелъ даже романъ съ нмкой. Ивану Сергіевичу приходилось писать любовныя письма для своего дядьки. Дло едва не дошло до брака, но Порфирій испугался вчныхъ узъ на чужбин…
Вс эти пріятныя занятія далеко не поглощали всего времени ни у барина, ни у слуги. Напротивъ. Оба они серьезнйшимъ образомъ отнеслись къ цли путешествія,— и въ результат дядька вернулся на родину вполн образованнымъ человкомъ. Иванъ Сергевичъ всю жизнь не забывалъ берлинскаго періода своей жизни.
Тургеневъ такъ выражается о своихъ занятіяхъ въ Берлин: ‘я занимался философіей, древними языками, исторіей и съ особеннымъ рвеніемъ изучалъ Гегеля подъ руководствомъ профессора Вердера’. Изъ этихъ словъ видно, что философія Гегеля составляла главный предметъ изученія русскаго студента. Тургеневъ не былъ исключительнымъ явленіемъ. Въ тридцатыхъ и сороковыхъ годахъ гегельянство было главной притягательной силой нмецкихъ университетовъ, и преимущественно берлинскаго. Восторженныхъ поклонниковъ германскаго мыслителя встрчалось одинаково много среди всхъ націй, даже среди французовъ одно Бремя Гегель игралъ роль высшаго авторитета. Тургеневъ въ Берлин нашелъ множество молодыхъ людей, раздлявшихъ его энтузіазмъ. Въ числ ихъ были: Н. Станкевичъ, Грановскій. Одинъ изъ бывшихъ поклонниковъ Гегеля, не принадлежавшій къ берлинскому кружку студентовъ въ періодъ Тургенева, въ немногихъ словахъ выразилъ отношеніе — свое и другихъ — къ Гегелю: ‘мы, да и вс его послдователи изучали его, какъ новаго Мессію, и кланялись ему, какъ буряты своимъ фетишамъ’ {Анненковъ и его друзья, Спб. 1892, 527, Боткинъ.}.
Привлекательность изученія для Тургенева и его товарищей въ сильнйшей степени увеличивалась еще благодаря такому толкователю тайнъ гегельянства, какимъ былъ молодой профессоръ Вердеръ. Достаточно сказать, что Вердеръ особенно близокъ былъ съ Станкевичемъ, прямо влюбился въ своего ученика, въ его восторженный идеализмъ, въ его самоотверженныя героическія усилія — во что бы то ни стало завоевать истину. Вердера будто самого поражала его привязанность къ иноземному студенту, и онъ успокаивался на объясненіи, что у этого русскаго несомннно душа нмецкая, и поэтому онъ такъ могущественно овладлъ сердцемъ берлинскаго профессора…
Станкевичъ весьма цнилъ дружбу Вердера и такъ характеризировалъ его: ‘профессоръ Вердеръ рдкій молодой человкъ, наивный, какъ ребенокъ. Кажется, на цлый міръ смотритъ онъ, какъ на свое помстье, въ которомъ добрые люди безпрестанно готовятъ ему сюрпризы. Его бесды имютъ спасительное вліяніе, вс предметы невольно принимаютъ тотъ свтъ, въ которомъ онъ ихъ видитъ, и становится самому лучше, и самъ становишься лучше’.
Много ли наставниковъ способны возбуждать подобныя чувства и питать подобныя настроенія! А здсь еще система, общающая въ прекрасной гармонической форм разршить вс запросы человческой мысли, осмыслить прошлое, настоящее, и даже построить изящный планъ будущаго человческой культуры. Идея — всемогущая, всеобъемлющая, возвышенная — является этимъ юнымъ, восторженнымъ умамъ въ чарующей, обаятельной, красот. Имъ кажется, что они въ своихъ запискахъ, бесдахъ охватываютъ весь міръ и подъ руководствомъ обожаемаго учителя несомннно овладютъ путями человческаго счастья и просвщенія…
Станкевичъ идетъ во глав этихъ энтузіастовъ. Онъ работаетъ неустанно, фанатически и толкаетъ другихъ на такую же работу. Тургеневъ поддается этому благородному вліянію. И не одинъ Тургеневъ. Я. М. Невровъ, въ это же самое время слушавшій лекціи въ Берлинскомъ университет, разсказываетъ такой эпизодъ.
‘Однажды на вечер у одной весьма образованной русской дамы, оставившей отечество и постоянно жившей заграницей, шла рчь о преимуществахъ народнаго представительства въ государств, о всесословномъ участіи народа въ несеніи государственныхъ повинностей и о доступ ко всякой государственной дятельности. Когда, по окончаніи этого вечера, мы возвратились домой и, естественно, оставаясь подъ впечатлніемъ вечерней бесды, обсуждали поднятый на ней вопросъ — Станкевичъ обратился къ намъ съ такимъ замчаніемъ:
— ‘Предсдательница бесды забываетъ, что масса русскаго народа остается въ крпостной зависимости и потому не можетъ пользоваться не только государственными, но и общечеловческими правами. Нтъ никакого сомннія, что рано или поздно правительство сниметъ съ народа это ярмо, но и тогда народъ не можетъ принять участія въ управленіи общественными длами, потому что для этого требуется извстная степень умственнаго развитія, и потому прежде всего надлежитъ желать избавленія народа отъ крпостной зависимости и распространенія въ сред его умственнаго развитія. Послдняя мра сама собою вызоветъ и первую, а потому, кто любитъ Россію, тотъ прежде всего долженъ желать распространенія въ ней образованія’, и при этомъ Станкевичъ взялъ съ насъ торжественное общаніе, что мы вс наши силы и всю нашу дятельность посвятимъ этой высокой цли.
‘И мы сдержали наше слово: самъ Станкевичъ черезъ два года умеръ въ званіи почетнаго смотрителя Острогожскаго узднаго училища, слдовательно, если не лично, что было невозможно при его болзненномъ состояніи, то косвенно взносомъ на училище, содйствовалъ образованію народа, Грановскій окончилъ жизнь профессоромъ университета, а я, возвратившись изъ-за границы, вмсто литературнаго поприща, какъ предполагалось прежде, поступилъ на учебное, и, конечно, на немъ и окончу мое земное поприще’ {Русская Старина, XL, 419.}.
Такіе вопросы поднимались и такъ энергично и безповоротно приходили къ ршенію въ этомъ кружк юныхъ гегельянцевъ! Очевидно, отвлеченности не поглощали ихъ мысли безраздльно, и идея для нихъ не была только теоретическимъ орудіемъ, въ молодыхъ сердцахъ было пламенное чувство любви къ родин и стремленіе отдать на служеніе ей свои силы, свою жизнь. А между тмъ, какъ часто посылаются неразумные упреки памяти людей сороковыхъ годовъ, упреки въ безплодной мечтательности, въ бездльной трат силъ на теоріи и абстракціи… Честное, горячее увлеченіе благородной культурной идеей всегда жизненно, всегда уже въ самомъ себ несетъ могучія побужденія къ плодотворной дятельности на пользу родины.
Намъ теперь будутъ понятны лихорадочныя заботы о распространеніи просвщенія въ народ, охватившія Тургенева еще раньше, чмъ народъ сталъ свободнымъ, понятны будутъ эти разнообразные планы придти на помощь народной темнот. Это все отголоски берлинскаго студенчества, отголоски клятвы, потребованной Станкевичемъ у своихъ земляковъ… Тургеневъ много лтъ спустя называлъ этотъ кратковременный періодъ ‘свтлымъ прошлымъ’ {Русская Старина, XLII, 392.}.
Этотъ свтъ былъ омраченъ страшнымъ ударомъ, постигшимъ берлинскій кружокъ, и прежде всего Тургенева. 24 іюня 1840 года въ Нови скончался Станкевичъ. Тургеневъ передавалъ это извстіе Грановскому въ такихъ выраженіяхъ: ‘Насъ постигло великое несчастье, Грановскій. Едва могу я собраться съ силами писать. Мы потеряли человка, котораго мы любили, въ кого мы врили, кто былъ нашею гордостью и надеждою’.
Дальше Тургеневъ говоритъ о своихъ отношеніяхъ къ покойному, о томъ, какъ онъ цнилъ ‘его свтлый умъ, теплое сердце, всю прелесть его души’. Съ трогательнымъ чувствомъ Тургеневъ приводитъ письма Станкевича къ нему, излагающія обширные планы умирающаго на счетъ литературныхъ работъ, письма, исполненныя горячаго любовнаго чувства все къ тому же Вердеру: ‘его дружба будетъ мн вчно свята и дорога’, писалъ Станкевичъ, ‘и все, что во мн есть порядочнаго, неразрывно съ нею связано’.
Эти увренія Станкевичъ просилъ Тургенева передать Вердеру… Подъ конецъ письма Тургеневъ не выдерживаетъ тона историка, лирическое чувство прорывается мощной волной. ‘Я оглядываюсь, ищу — напрасно. Кто изъ нашего поколнія можетъ замнить нашу потерю? кто достойный приметъ отъ умершаго завщаніе его великихъ мыслей и не дастъ погибнуть его вліянію, будетъ идти по его дорог, въ его дух, съ его силой?..
‘О, если что-нибудь могло бы заставить меня сомнваться въ будущности, я бы теперь, переживъ Станкевича, простился съ послдней надеждой. Отчего не умереть другому, тысяч другимъ, ма напр.? Когда же придетъ то время, что боле развитый духъ будетъ непремннымъ условіемъ высшаго развитія тла и сама наша жизнь условіе и плодъ наслажденій — Творца, зачмъ на земл можетъ гибнуть или страдать прекрасное?..’
Такъ у этого гегельянца отвлеченные вопросы идутъ рядомъ съ самымъ реальнымъ страстнымъ чувствомъ. Заключеніе достойно юнаго идеалиста, исполненнаго непоколебимой вры, сознанія собственной силы…
‘Но нтъ, мы не должны унывать и преклоняться.
‘Сойдемся, дадимъ другъ другу руки, станемъ тсне: одинъ изъ нашихъ упалъ, быть можетъ, лучшій. Но возникаютъ, возникнутъ другіе, рука Бога не перестаетъ сять въ души зародыши великихъ стремленій, и — рано ли поздно — свтъ побдитъ тьму’.
Съ такимъ убжденіемъ Тургеневъ заканчивалъ свое пребываніе въ берлинскомъ университет. Оно продолжалось два года, съ небольшимъ перерывомъ, занятымъ поздкой въ Россію, путешествіемъ въ Италію. Именно здсь, въ Рим, онъ и сблизился съ Станкевичемъ.
Эти два года, какъ мы могли убдиться, прошли далеко не безслдно для Ивана Сергевича. О вліяніи ихъ онъ самъ выражался съ полной опредленностью: ‘Я бросился внизъ головою въ Нмецкое море, долженствовавшее очистить и возродить меня, и когда я, наконецъ, вынырнулъ изъ его волнъ — я все-таки очутился ‘западничкомъ’, и остался имъ навсегда’.
Такой результатъ установился, конечно, постепенно, съ теченіемъ времени, когда идеи и впечатлнія осли, пришли въ стройный порядокъ, выяснились, благодаря дальнйшимъ знакомствамъ съ Нмецкимъ моремъ. Но основа, матеріалъ западничества были готовы уже посл занятій въ берлинскомъ университет. Вс метафизическія увлеченія, чистая теорія позже исчезли совершенно, Тургеневъ въ зрлые годы относился ко всякимъ отвлеченностямъ равнодушно, иногда даже съ явнымъ презрніемъ, и мы вримъ сообщенію одного изъ его знакомыхъ, что берлинскія студенческія записки по философіи казались ему чмъ-то чуждымъ и безусловно ненужнымъ {Фетъ. Мои воспоминанія. М. 1890, I, 270.}. Время и жизнь превратили Тургенева въ художника-реалиста и положительнаго мыслителя. То же самое произошло и съ другими русскими гегельянцами. Боткинъ, напримръ, поклонявшійся Гегелю, какъ фетишу, позже требовалъ отъ литературы живой реальной правды, насущнаго жизненнаго содержанія. и не выносилъ больше толковъ о діалектическомъ развитіи идеи. Но у этихъ людей существенное западническое осталось на всю жизнь: глубокое убжденное пристрастіе къ культур, къ просвщенію, непреодолимое отвращеніе къ варварству, насиліямъ, и прежде всего къ крпостному праву. Все это они ненавидли во имя европейской цивилизаціи, во имя европейскаго прогресса. Свободное развитіе личности и общества — эта идея была усвоена ими на Запад, западной науки и въ западной дйствительности. И они были убждены, что пути, ведущіе къ этимъ благамъ цивилизаціи, общіе для всего человчества, и что, слдовательно, европейская культура полна для насъ поучительныхъ явленій…
Въ такомъ смысл Тургеневъ сталъ западникомъ и остался имъ навсегда. И начало этого западничества положено берлинскимъ университетомъ.
Результатъ сказался совершенно ясно немедленно по возвращеніи Тургенева на родину. Теперь онъ уже не могъ съ прежнимъ благодушіемъ относиться къ порядкамъ, царствовавшимъ въ родительскомъ дом. Въ борьбу съ чувствомъ сыновней любви и почтительности вступила мысль, окрпшая, твердая и энергическая. Студенту берлинскаго университета, успвшему, кром того, ознакомиться съ порядками западноевропейской культурной жизни, должно было казаться нестерпимымъ мельчайшее проявленіе отечественнаго рабства. Теперь каждый фактъ, каждая сцена врзывалась въ памяти юнаго наблюдателя, и общее бдствіе невольно становилось личнымъ несчастьемъ благороднаго юноши.
Кром того, Тургеневъ стоялъ въ исключительномъ положеніи. Природная доброта, теперь одушевленная опредленнымъ міросозерцаніемъ, осуждена была ежедневно сталкиваться съ вопіющими нарушеніями тхъ самыхъ идей и взглядовъ, какими Иванъ Сергевичъ жилъ и дышалъ въ обществ Станкевича и его друзей. Дома, рядомъ съ матерью, каждый часъ, проведенный спокойно и въ довольств, могъ казаться измной дорогой священной памяти учителя и друга. Въ двадцать два года не выносятъ такихъ непримиримыхъ противорчій. Исходъ долженъ быть завоеванъ во что бы то ни стало и цною какихъ угодно жертвъ…
Такъ и случится. Прямымъ результатомъ новаго настроенія Ивана Сергевича будетъ разрывъ съ матерью.

(Продолженіе слдуетъ)

‘Міръ Божій’, No 1, 1895

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека