Путешествие Ж.-Ж. Руссо в Параклет, Меркель Гарлиб, Год: 1800

Время на прочтение: 21 минут(ы)
Жуковский В. А. Полное собрание сочинений и писем: В двадцати томах.
Т. 10. Проза 1807—1811 гг. Кн. 1.
М.: Языки славянской культуры, 2014.

ПУТЕШЕСТВИЕ Ж.-Ж. РУССО В ПАРАКЛЕТ

Еще не все сочинения Жан-Жака Руссо известны публике. Одна из лучших его приятельниц, милади Говард имеет манускрипт, которого содержание, быть может, не менее самой ‘Элоизы’ привлекательно. Список с этого манускрипта, найденный между бумагами известного графа д’Антрегю, находится теперь в руках господина Лаканаля. Он заключает в себе рассуждение о Виландовом ‘Агатоне’1, которого Ж.-Ж. Руссо читал в переводе, отказ Дидрота на предложение десяти тысяч ливров годового пенсиона от имени императрицы ЕКАТЕРИНЫ2, и, наконец, следующие два ‘происшествия’ {Одно из них сообщаем читателю ‘Вестника’ теперь, другое будет напечатано после. Ж.}. Мне удалось их слышать (не спрашивайте где), и сердце моё наполнилось такими сладкими, живыми чувствами, которые всегда производит в нем трогательный голос Ж.-Жака, я решился описать их просто, без всяких витийственных украшений и, если можно, точно так, как слышал. Читатель со временем будет иметь в руках и самую повесть Жан-Жака Руссо: тогда я первый забуду сии строки, написанные мною в минуту сладкого волнения души, произведенного магическим его даром.
Многие с презрительным сожалением говорят о той чувствительности, с какою Ж.-Жак Руссо принимал все оскорбления, действительные и мнимые, своих неприятелей. Но сия чувствительность, государи мои, не есть ли источник его таланта, единственного таланта говорить сердцу, обнаруживать человеческие страсти и все возвышенные мысли, которые воспламеняли его рассудок, выражать с такою страшною силою, с таким очаровательным, увлекающим красноречием? Душа его могла ли бы произвести ‘Элоизу’ и ‘Эмиля’, когда бы оскорбительные нападения Вольтеров, Дидротов и даже мелких ненавистников гения — насекомых, рождающихся от солнечного жара — её не трогали? Вы умствуете, восклицаете, полагаясь на грубость своих нервов: ‘В таких же обстоятельствах мы поступили бы хладнокровнее, благоразумнее!’ Согласен, но в то же время, не хотите ли вы сказать: ‘Мы не имеем его таланта!’
В один весенний вечер Жан-Жак Руссо, кончив прогулку в Тюльери3, возвращался домой с обыкновенным унынием и мрачностию духа. Он шел поспешно по улицам Парижа, в глазах мимоходящих мечтались ему презрение и насмешка, одни следовали за ним с подозрительным шёпотом, другие хотели оскорбить его знаками, везде встречал он злоумышленника или неприятеля, и сердце несчастного меланхолика сжималось от скорби. ‘Вот последнее моё пристанище! Сюда, по крайней мере, не последуют за мною возмутительные взоры глупого любопытства!’ — так говорил он, взбираясь по крутой лестнице на четвертый этаж, где нанимал тесную комнатку. Открывает дверь и видит молодого человека, приятного лицом, который сидел перед его письменным столом и дружески разговаривал с Терезою4.
— Кто вы, государь мой? Чего вам надобно? — спросил Руссо, приближаясь к нему с суровым лицом и с смутною подозрительностию смотря ему в глаза.
Незнакомый встал, несколько минут, безмолвно, с почтением и чувством, рассматривал творца ‘Элоизы’, наконец, опомнился и подал ему письмо. Глаза Жан-Жака заблистали, когда он прочёл надпись. Он бросился с живостию обнимать молодого человека, осыпал его множеством нежных вопросов, на обвертке письма узнал он почерк милади Говард, любезной, великодушной, чувствительной женщины, единственной из многих, так называемых друзей его, мужеского и женского пола, которая ни на минуту не сомневалась в благородном сердце Жан-Жака, единственной, которой образ, идеально прелестный, как гений-утешитель, являлся душе его в ту минуту, когда она свергала с себя тягость печали, которой дружба и уважение так сильно трогали его сердце, что он без зависти и с некоторым наслаждением смотрел на счастливого, прекрасного юношу, избранного обладателя её прелестей.
Молодой незнакомец был художник, швейцар<ец. -- ред.> по имени Турнейзен, человек совершенно достойный именоваться другом милади Говард и Жан-Жака Руссо, более ничего не прибавлю к его похвале. Во все время пребывания своего в Париже посещал он ежедневно бедный чердак, в котором скрывался женевский философ, и который называл святилищем парижским. Руссо от всей души полюбил нового своего знакомца, имеющего ясный и возвышенный дух, совершенно доброе сердце, милую откровенность в обхождении, и которого дружба казалась ему новым благодеянием обожаемой лад и.
Дней через восемь является Турнейзен в дорожном плаще к Жан-Жаку.
— Еду в Параклет, — говорит он. — Хочу поклониться Элоизину гробу5 и видеть её останки!
— Едете один? — спросил Руссо в рассеянии.
— Нет! Со мною будет товарищ, некто господин Лиль.
Жан-Жак замолчал, с беспокойством прохаживался по комнате. Рассеянность его увеличивалась, оба не говорили ни слова. Через минуту Турнейзен берет шляпу, идет к дверям, останавливается, глядит на Руссо и говорит с замешательством:
— Надобно признаться, этот господин Лиль, товарищ мой, вы сами. Я так уверен был в вашем желании видеть гроб Элоизы, что, не сказавшись вам, нанял два места в дилижанс, одно для вас, другое для себя.
Руссо бросился его обнимать, Турнейзен предузнал то чувство, которому при имени Параклет надлежало родиться в душе Сен-Прио6, часа через два находились они уже вне Парижа.
В карете против них сидел барышник в красном камзоле и старомодном парике с сухою, невнимательною миною, подле него дородный патер, который со значащим видом посматривал на своих товарищей, хотел казаться проницательным наблюдателем, улыбался с притворным коварством, играл своею тростию, нюхал табак, выглядывал в окно и был совершенно доволен своею ролью, рядом с ним молодая девушка осьмнадцати или девятнадцати лет. Спокойный и веселый духом, радуясь путешествию, свободе и неизвестности, наш Лиль не говорил ни слова, завернулся в плащ и, прислонившись к подушке, внимательно рассматривал своих спутников. Он скоро забыл и толстого патера, и барышника: глаза его устремились на молодую девушку.
Известно, какое движение всегда производили в его душе красота и невинность, но здесь зазвучала в ней струна благороднейшая, струна сострадания: девушка казалась совершенно несчастною. Глубокая скорбь омрачала её лицо, бледное, приятное, украшенное милыми прелестями добродушия и тихости, глаза её, большие и полные чувства, но унылые и неподвижно устремленные на колеса, казалось, привыкли проливать слезы, приятные уста были сжаты: они удерживали вздохи, которые стесняли её грудь и изредка невольно из нее вырывались.
Лиль не говорил ни слова. Задумавшись, рассматривал он приятные черты незнакомки, ещё не знал, какая судьба так рано умертвила сию прелестную розу, но сердце его, исполненное человеколюбия, уже мучилось, воображение представляло ему тысячи несчастий, он не хотел им верить: ‘Не может быть!’ — восклицал он в глубине души, и, несмотря на то, как мало угадывал страшную истину!
Он спрашивал у самого себя, которому из двух незнакомых его товарищей, барышнику или патеру, она принадлежала? Быть может, угнетенная дочь первого, племянница, жена? Но платье незнакомки чрезвычайно бедное, хотя опрятное, противоречило гордым и довольным взглядам торгаша: они возвещали богатство и часто с бесстыдным любопытством устремлялись на скромное лицо путешественницы. — Быть может, родственница священника? Но Лиль не успел ещё объяснить для самого себя, почему наружность обоих препятствовала ему считать их товарищами, как важный патер, оборотившись к девушке, спросил: ‘Apparement que vous allez N — —? Конечно, едете в Н — —?’.
Итак, она одна! Одна в публичной карете, на большой дороге, и ей не более девятнадцати лет! Когда бы на томном её лице не сияло такое возвышенное благородство души, когда бы на вопрос патера не подняла так медленно и спокойно своих прелестных, задумчивых глаз, не отвечала с таким равнодушием: ‘Нет!’ и опять в унынии не опустила взор на быстрые колеса… Нет, нет! Не может быть! Одна любовь, одна безнадежная, несчастная, оскорбленная любовь могла такою трогательною тоскою омрачить сей тихий, пленительный образ!
Лиль молчал, девушка также. Священник и барышник рассуждали о лошадях, которых последний продал парижскому архиепископу, Турнейзен читал. Сильный толчок кареты вышиб из рук его книгу: она упала на колена молодой девушки. Незнакомка посмотрела на титул, возвратила книгу Турнейзену и нежным, гармоническим голосом сказала: ‘Государь мой! Не можете ли ссудить меня одним томом?’. Художник подал ей книгу, а Лиль бросил любопытный взгляд на заглавие: книга была — ‘Новая Элоиза’, и ни один молодой стихотворец с таким сердечным трепетом не смотрел в театре на зрителей, собравшихся судить первую его пьесу, с каким наш Лиль рассматривал лицо незнакомки: он чувствовал, что сердце её принадлежало к немногим, для которых он так часто желал писать, которые одни могли быть его судиями — к немногим, которых одобрение было для него необходимо.
Скоро прекрасные глаза незнакомки наполнились слезами, грудь её начала колебаться сильнее. Она закрыла платком лицо, прижалась к углу кареты, и книга выпала из рук её. Лиль успел схватить её прежде, нежели она закрылась, и глазам его представилось то письмо, которое страстный Сен-Прио писал на утесе, смотря на отдалённое жилище Юлии, и в то же время предчувствовал близкую, вечную разлуку.
Он жалуется на быстрое солнце, на быстрое время, на краткие, невозвратимые минуты, на Юлию, которая обещает ему мечтательные наслаждения в будущем, обещает тогда, когда, быть может, и его Юлии уже не станет! ‘И красота твоя, мой друг, и сама твоя красота должна иметь конец — увянет и погибнет, как цвет, которым никто не насладится! А я между тем вздыхаю и сохну! Юность моя исчезает в слезах, весенние дни мои гаснут в печали! Подумай, подумай Юлия, что и мы считаем уже годы, потерянные для радости… Ещё одно слово: ты помнишь утес Левкада, последнее прибежище несчастных любовию! Места, окружающие меня, ему подобны: скала крута, пучина бездонна, и отчаяние в моём сердце’.
Лиль не сказал ни слова, опять положил книгу на колени молодой девушки и завернулся в плащ, не желая, чтобы заметили его чувствительность. О Сен-Прио! Какие воспоминания оживились в душе твоей! С каким сострадательным участием рассматривал ты бледное лицо незнакомки, которая на девятнадцатом году жизни уже так сильно чувствовала выразительный язык отчаяния!
Священник дремал — движение Лиля его разбудило. Заметив слезы на глазах молодой девушки, он захотел узнать, какую книгу она читала: взял ее, но посмотрев на заглавие, бросил с неудовольствием.
— Как, сударыня! — воскликнул он важным голосом проповедника. — Вы не стыдитесь читать такую книгу! И ещё публично, в почтовой карете! Сказать правду, я не ошибся в моих об вас заключениях, досадно только то, что всякая тварь, которая найдет у себя в кармане ливр, может иметь место в дилижансе.
Девушка устремила на него томный взор, в котором надлежало блистать презрению, но он только умолял — глубокое чувство несчастия, безнадежность и робость потушили в нем последний луч гордости душевной.
— Государь мой! — воскликнул Турнейзен с жаром, — прошу вас удержаться от оскорбительных слов, когда не хотите иметь дела со мною! Эта молодая девица имеет такое же право, как и вы, сидеть в дилижансе и быть везде, где ей угодно. Книгу получила она от меня, и вам не может быть никакой нужды до того, читает ли она её или нет. Книга вам не нравится? Это другое дело, и я не удивляюсь: для патеров вашего свойства таких книг не пишут.
Священник, который по выговору Турнейзена узнал в нем швейцар<ц>а, бросил на него сердитый взгляд и продолжал говорить, понизив приметным образом свой голос:
— Книга принадлежит не вам, сударыня! Теперь извиняю вас, быть может, вы никогда об ней не слыхали, и я почитаю себя обязанным остеречь вашу неопытность. Бога ради, не открывайте никогда этой безбожной и ядовитой книги. Вам надобно знать, что сочинитель её богоотступник, которого наша Святая Церковь отвергла, с которым (тут посмотрел он презрительно на швейцар<ц>а) и самому еретику встречаться стыдно! Возмутитель! Зажигатель! Сумасшедший, которого надобно посадить на цепь! Убийца собственных детей, страшный преступник, короче, истинный изверг человеческого рода!
Не знаю, что думал и чувствовал в это время Лиль, но он молчал, сидел, завернувшись в епанчу, и только при слове убийца детей своих сделал выразительное движение. Глаза Турнейзена сверкали, он хотел отвечать, но девушка предупредила его:
— Простите меня, государь мой! — воскликнула она с живостию. — Никак не могу поверить вашим словам, не знаю, какое различие находят между правилами великого человека, которого оскорбляете вы такою клеветою, и учением вашей церкви, но знаю то, что он не сумасшедший, что он, быть может, блистательнейший из всех гениев, произведенных природою — истина, в которой уверяет меня каждая строка из тех немногих его сочинений, которые имела я счастие читать. О нет! Он не злодей! Кто учит любить своего ближнего, кто учит быть добрым с таким живым, непобедимым красноречием, тот может ли быть злодеем? И мне рассказывали о так называемых его преступлениях, но знаю также, что он несчастлив, очень несчастлив. Ах! Надобно испытать несчастие над самим собою, чтобы уметь судить о поступках несчастливца, тогда только поверишь, что страдающая тварь, лишенная покрова и друзей, решается на такое дело, которое имеет всю наружность преступления и в то же время совершенно благородно и непорочно, что очень часто можно быть даже самоубийцею и в то же время сохранить в душе ненависть к пороку.
Смелость, с какою выражалась незнакомка, была одноминутное усилие оскорбленного сердца и скоро исчезла, голос её начал прерываться, последние слова она произнесла так тихо и робко, что их едва-едва можно было расслушать, слезы были готовы катиться из глаз её, блиставших мгновенным лучом негодования — увы! Она не исключала себя из числа тех несчастных, которые близки были к самоубийству и в то же время сохранили душу свою непричастною пороку.
Лиль и Турнейзен смотрели на неё с удивлением и молчали, угрюмый барышник сидел, надувшись, поглядывал на молодую девушку, на патера, на швейцар<ц>а, был в замешательстве, и — нюхал табак. Патер не знал, что говорить, он не был тронут выражениями благородной незнакомки, но тон её, прежде смелый, потом унылый и робкий, привел его в недоумение, он долго не мог решиться, как отвечать ей, грубо или учтиво, наконец собрался с мыслями и уже готов был начать своё возражение, как дилижанс остановился, Турнейзен выскочил, взял на руки молодую девушку и вынес её из кареты прежде, нежели Лиль, который, вышед в другие дверцы, с тем же намерением спешил к незнакомке, успел подать ей руку.
В трактире готов был завтрак. Девушка не дотрогивалась ни до чего, но Лиль заметил, что она купила кусок черствого хлеба, который спрятала в карман. Такое замечание совсем лишило его аппетита, художник ел со вкусом, как должно молодому человеку, имеющему здоровый желудок, а прочие — за осьмерых. По окончании задтрака всех утешило известие, что патер с барышником далее не поедут, и Лиль от радости, что, наконец, будет один, на свободе, с печальною незнакомкою и добрым своим швейцар<ц>ем, не заметил грубости патера, который не отвечал на его поклон, и улыбнулся, когда барышник, подражая неучтивцу, не снял перед ним шляпы, и только дотронулся до нее указательным пальцем
Наконец они одни, молчат, но взоры их выражаются красноречиво. Незнакомка всё ещё опускает глаза на колесо, но изредка и только тогда, когда они, подымаясь с робостию, встречаются с глазами Лиля и Турнейзена, оживленными трогательным, беспритворным участием. Сердца их в волнении, они скрывают свою чувствительность, и грудь незнакомки сильно колеблется, конечно, ангел-хранитель говорит ей: ‘Спасение! Спасение близко!’ Тайное, магическое очарование чувства их окружило, ещё ни один не сказал ни слова, но уже доверенность, ясная спокойная доверенность между ними царствует: единая минута соединяет сердца истинно добрые, довольно единого взора, чтобы им узнать друг друга, полюбить и полюбить навеки.
Турнейзен первый нарушил молчание: голос его имел сей трепет, сию волшебную, увлекательную гармонию, которой никакая душа страдальца не может противиться, и менее всего тогда, когда растроганное чувство с прекрасным мужеским голосом сливает сии сладкие звуки, сие робкое трепетание, неподражаемые, невыразимые, единственные, к которым лицемерие подделаться не в силах.
— Вы с живостию и красноречием защищали несчастного творца ‘Элоизы’, — сказал Турнейзен, — поверьте, что он заслуживает сожаления и любви всякого благородного сердца, но сильное ваше участие доказывает, что и вы сами имеете причину жаловаться на жребий!
Глаза незнакомки вновь наполнились слезами.
— Я многого требую, — продолжал он, взяв ее руку с видом уважения, — имейте доверие к тому почтительному чувству сострадания, которое не всякому сердцу чуждо… Мало таких горестей, которых бы дружеское участие, по крайней мере, не усладило, вверьте нашей честности — скажу более: вверьте сердцам нашим свое несчастие!
Девушка взглянула на него с благодарностию, хотела отвечать и вздыхала, долго не могла собраться с духом, наконец, решилась, начала говорить, но, вспомнив, что Лиль не сказал ей ни одного слова, опять замолчала и посмотрела на него робко. Высокое выражение чувства, горевшего на лице Лиля, могло бы совершенно успокоить ее — но он подал ей руку и начал говорить. Наш Лиль никогда не бывал многоречивым, никогда, и в самые минуты сильного исступления души — но каждое слово его, соединенное с магическим блеском взора, было непобедимо. Во всех чертах его сияла благородная душа, во всех движениях страстная высокая, чистая любовь к человечеству, животворящая отрада вливалась из глаз его во глубину растерзанного сердца… он сказал одно слово, и Жюльетта не могла противиться. Вот ее история. Тысячу раз прерывали ее рыдания, и часто одним стыдливым румянцем объяснялось то, чего уста ее выразить не смели.
Жюльетта была младшая дочь одного бедного офицера, который с семейством жил в хмаленьком шампанском городке Л… и, несмотря на свою нищету, сумел дать детям хорошее воспитание. Жюльетте было четырнадцать лет, когда он умер. Жители городка Л… называли её прекрасною, доброю, умною Жульеттою. ‘Ах! — восклицала она,— мои земляки такие добрые люди! Они любили меня искренно! Зачем несчастная моя участь привела меня в Париж? Что скажут теперь мои старые друзья? Не станут ли меня презирать? О Боже! Для чего они любили меня так много?’
Старшая сестра Жюльетты была совсем не похожа на нее характером: завистлива, своенравна, имела жестокое, нечувствительное сердце. Она ненавидела Жюльетту за милые свойства её души и ещё более за то, что все говорили о ней с похвалою. За всякое преимущество, которое соседи и молодые мужчины оказывали перед нею Жюльетте, платила она ей упреками и бранью. И более для того, чтобы избавить любимую дочь от тягостного тиранства сестры, нежели для искания места, отправила её больная слабая мать в Париж к одной из ближних своих родственниц.
Родственница сия, добрая, любезная старушка, имела в Париже лавку, и Жюльетта должна была помогать ей вести торг. Она любила её как дочь, старалась, сколько позволял достаток, усовершенствовать её воспитание, нанимала для нее учителей, давала ей книги, возила её с собою в театр, обыкновенно называла Жюльетту нежным своим другом, своим утешением, своею радостию. Жюльетта любила её непритворно, почитала как истинную мать, но скоро, слишком скоро её лишилась. В час смерти добрая старушка, призвав к постели Жюльетту и Карла, своего сына, сказала последнему: ‘Жюльетта — добрая, рассудительная, порядочная девушка: она не хуже меня умеет содержать лавку. Ты любишь её, в этом я уже давно перестала сомневаться. Карл, друг мой! Дай слово умирающей матери, что Жюльетта будет твоею женою, и я расстанусь с жизнью без горя, умру в надежде, что дети мои будут счастливы’. Жюьетта обливалась слезами, молодой человек плакал от всего сердца, охладевшая рука матери благословила союз их. Через минуту она вздохнула в последний раз, и дети затворили глаза её навеки.
Молодой Карл имел, как говорится, добрый характер, но справедливее, он не имел никакого характера. Безделица могла его растрогать, но самое сильное впечатление в одну минуту заглаживалось в его сердце. Примеры худые и добрые имели одинакое на него влияние. Мать научила его некоторым ремеслам, необходимым для её торга, но он пренебрег их, и место его в домашнем хозяйстве должны были заступить наемные люди. Ночь и день проводил он в развратном обществе бродяг, и возвращаясь домой, плакал, когда печальная мать с сокрушенным сердцем умоляла его исправиться, несколько дней трудился прилежно, наблюдал порядок, но первый праздный повеса уничтожал праздным словом его намерения, и снова предавался он распутству. В присутствии Жюльетты любил он её страстно и иногда ласкался к ней так живо, что скромная девушка с трудом могла противиться чрезмерности его исступления, но выходя за ворота своего дома, он забывал Жюльетту и бросался в объятия первой благосклонной попавшейся навстречу ему нимфы. В деревне и в маленьких городах люди такого свойства живут порядочно и честно, в столице бывают они совершенные злодеи.
Жюльетта любила Карла, который имел наружность прелестную, любила, несмотря на его недостатки, и более, нежели сколько позволено любить родственника, сына благодетельницы. Горесть его о потере матери была так непритворна, его намерения и планы так благоразумны, его обхождение с Жюльеттою так нежно и почтительно, что сердце её не могло победить сего нового очарования: любовь поработила его своему могуществу.
Предав земле останки матери и возвратившись в дом, из которого существо, им любезное, навсегда сокрылось, приблизились они с содроганием к опустевшей её постели, взглянули друг на друга, обнялись, заплакали, произнесли клятву вечной верности и назначили день брака.
Но слишком кроткая невинность погубила Жюльетту: любовь и верная, близкая надежда принадлежать своему Карлу обольстили неподозрительную душу её… Ветреный Карл не сохранил обещания, данного матери у смертной её постели.
На другой день, будто для рассеяния, уходит он со двора и возвращается ночью: увы! Не скромная любовь, но чувственные удовольствия влекли его в объятия Жюльетты, и скоро для слабой души его потеряли они всю свою прелесть. Он пропадал по целым суткам и часто по нескольку ночей сряду не ночевал дома. Настал и прошел назначенный день для брака, прошли еще два дня — Карл не являлся. На третий он возвращается, видит Жюльетту в слезах. Бледную, обезображенную печалью, и сердце его тронулось, он целовал её руки, просил не коленях прощения — и могла ли не простить его Жюльетта? Назначили другой день для свадьбы: опять Жюльетта провела его уединенно, в слезах и тщетном ожидании. Скоро и самые трогательные упреки её потеряли силу: иногда отвечали на них угрюмым молчанием, иногда насмешкою, иногда — угрозами и бранью. О! Какое жестокое сердце нередко имеют сии так называемые добрые люди!
Кзрл, натурально, был расточителен, играл в карты, часто в один вечер терял он всё то, что бережливостию Жюльетты скоплено было в две недели, приходил в бешенство, когда в запасе её не оставалось денег, бранился, однажды осмелился обвинить в воровстве и даже ударить. Число товаров беспрестанно убывало в лавке: Жюльетта предвидела, что скоро принуждена будет её запереть или отдать заимодавцам. В такой ужасной крайности решилась она писать к матери, призналась ей во всём (ожесточенный порок способен находить увертки, падшая невинность имеет одно раскаяние и слезы), просила позволения возвратиться в родительский дом, просила маленькой суммы денег на дорогу. С каким мучительным нетерпением ждала она ответа и сколько недель ждала его напрасно.
Однажды, смотря в окно, увидела она идущего Карла и затрепетала. Будучи принуждена, за недостатком товаров, отказывать покупщикам, не выручила она в тот день ни копейки, вместо обеда съела кусок черствого хлеба и ожидала новых оскорблений от Карла, когда на вопрос его, есть ли деньги, будет принуждена отвечать одним молчанием. Но он вошел в горницу с веселым лицом, поцеловал её, посадил на колени: Жюльетта сносила его ласки с горестным равнодушием, навсегда отказавшись от надежды, но будучи характера тихого, не имела она довольно твердости, чтобы на всё новые требования отвечать одним презрением.
— Жюльетта,— сказал Карл, — время подумать нам о свадьбе.
Жюльетта, не говоря ни слова, опустила глаза на высокую грудь свою: четыре месяца, как была она беременна.
— Но прежде, — продолжал он, — должны мы привести в порядок свои дела: хочу исправиться, не быть расточительным и знаю прекрасное средство нажить много денег. Мы выплатим свои долги (Жюльетта не имела на себе ни копейки долгу), накупим опять товаров, обвенчаемся, будем счастливы, и надежда матушки исполнится.
Жюльетта с недоверчивым унынием смотрела в глаза Карлу и качала головою.
— Послушай, — продолжал он, — герцог Л… имел случай тебя видеть, прекрасные твои глазки зажгли его сердце, короче, он обещает мне через своего камердинера сто луидоров, если ты согласишься… иметь с ним свидание.
— Изверг! — воскликнула Жюльетта, отскочив от него с негодованием, — кому осмеливаешься делать такое предложение? Невесте? Матери твоего ребенка! Удались! Ты мне противен! Я не соглашусь быть твоею женою и тогда, когда от голоду буду умирать посреди улицы.
Жюльетта убежала в свою комнату, заперлась и бросилась в отчаянии на постель, Карл с бешенством вышел из лавки и так сильно хлопнул дверью, что стены маленького домика задрожали. Ввечеру возвратился он домой, казалось, чувствовал раскаяние, по крайней мере, был смирен и ласков. Жюльетта сидела печально и тихо в своей комнате, и Карл во всю ночь не сходил со двора, несколько раз стучался у её двери, но они были заперты… увы! Для чего бедная Жюльетта не всегда сохраняла сию предосторожность! — И следующий день провел он дома: просил на коленях прощения у Жюльетты, божился, что только хотел её испытать, плакал, называл её ангелом, умолял, чтобы она хотя из любви к своему ребенку, если к нему не чувствовала уже ничего, кроме отвращения, согласилась назвать его своим супругом
На следующий день был праздник, лавка Жюльетты не открывалась. Карл почти насильно увел её гулять, заманил к ресторатору, напоил из собственных рук шоколадом, и в то самое время Жульетта почувствовала необыкновенное расслабление во всем теле. Карл, побежав за водою, не возвращался. Увы! Обманутая, несчастная Жюльетта… но не скажу ни слова. В неописанном отчаянии, собрав последние силы, пошла она домой. Карл не показывался на глаза её, два дня и две ночи просидела она взаперти, ничего не ела, не замечала ни утра, ни вечера и даже не хотела плакать.
На третий день приход полицейских служителей пробудил её от бесчувствия. Герцог Л… обманул Карла: он отдал ему одну четвертую долю обещанных денег, сумма, которой не достало и на половинную уплату долгов его. В отчаянии проиграл он их одному из сообщников своего распутства и на другой же день записался в солдаты. Заимодавцы спешили захватить его пожитки. Жюльетта на вопрос, какие вещи принадлежали ей в доме, указала на один небольшой ларчик, который подали ей в руки, потом вывели её на улицу, захлопнули за нею дверь и запечатали маленькую лавку.
Подумайте о страшном положении Жюльетты! Лишенная чести, больная, выгнанная из дома, без всякого пристанища среди обширной столицы… одно бесчувствие спасло её от самоубийства, грудь ее раздиралась, голова кружилась, без памяти бежала она по улице: видит отворенную церковь, бросается в неё с некоторым исступлением, стремится к алтарю и падает ниц у подножия. О Провидение! Во храме твоем ожидал её утешитель!
Духовный отец её, старый добродушный священник, находился в церкви, давно не видав Жюльетты, обрадовался он искренно нечаянной встрече. Приближается, ждет, чтобы она встала, начинает с нею говорить, она не отвечает, берет её за руку, она подымает голову, смотрит на него мутными глазами и молчит.
— Жюльетта, что с тобою сделалось? — спросил священник. — Где твоя тетка?
Жюльетта вздохнула, посмотрела на землю.
— Они зарыли её, — сказала она холодно. В тоне её голоса было что-то ужасное, нечувствительное, отчаянное, старец затрепетал.
— Что с тобою сделалось, Жюльетта? — повторил он, смотря ей в глаза с нежною робостию доброго сердца, которое боится найти несчастного…
— Ничего, — отвечала Жюльетта,— меня лишили чести, продали, выгнали из дома…
Тут упала она без памяти к ногам священника.
— О, Творец Всевышний! — воскликнул старик, воздевая глаза на небо и содрогаясь.
Он поднял и положил на скамью бесчувственную Жюльетту, тёр ей виски, жал ее охладевшую руку и орошал слезами бледное лицо несчастной. Через минуту глубокий вздох поколебал её грудь: она взглянула, узнала своего старинного друга, улыбнулась горестно: ‘Ангел-хранитель’, — сказала она, прижавшись лицом к груди его, залилась слезами — и слезы спасли её от смерти.
Священник благодарил Провидение за то, что оно определило ему спасти непорочность, отвел Жюльетту к одному искусному лекарю, своему приятелю, а сам решился просить за неё милостыню, надеясь трогательным изображением её судьбы возбудить сострадание в сердцах богатых своих прихожан.
Лекарь положил больную в постель, пустил ей кровь. Жюльетта без всякого прекословия исполняла его предписания, пила лекарства, была тиха и покорна. Скоро открылась в ней сильная горячка, и дней через пять родила она мертвого ребенка. Благодаря попечениям лекаря и добродушию священника, который всякий день по нескольку часов просиживал у постели её, стараясь кроткими утешениями религии возбудить в ней бодрость и возвратить ее сердцу доверенность к таинственным намерениям Промысла. Скоро Жюльетта, подкрепленная телом и более спокойная в душе, оставила гостеприимное жилище медика, своего спасителя, священник нашел ей место ключницы в одном женском монастыре, который находился не в дальнем расстоянии от Парижа.
Наконец, думала Жюльетта, имею спокойное пристанище… но она ошибалась: в стенах монастыря спокойствие не обитает. Жюльетта усердно исполняла должность свою, но глаза деятельного любопытства присматривали за нею с подозрением. Вскоре заметили, что она читала — и не одно житие святых или Библию, а иногда и философические сочинения, историю, стихи: важный проступок в глазах завистливого невежества! Скоро, каким-то несчастным случаем, открылось, что Жюльетта в доме лекаря до вступления своего в монастырь мучилась не одною горячкою: страшное волнение! — Бедной Жюльетте приказано немедленно оставить монастырь, который она срамила своим присутствием. Проливая слезы, моля небесного Творца подать помощь, в которой отказывали ей жестокие люди, собирает она остатки своего имущества и приготовляется идти из монастыря…. Приносят письмо, надписанное на её имя. Жюльетта узнает на обвертке руку сестры, и сердце её облилось кровию — более полугода, как матери её не было на свете. ‘Матушка твоя, — писала к ней сестра, — оставила тебе одно благословение и пустую суму. Сама я замужем, имею детей, живу скудно и не в состоянии содержать нищих, могу, однако, чтобы избавить сестру свою от распутной жизни, а имя наше от стыда, отпустить свою работную девку, а тебя взять на её место’.
Какой печальный жребий представило будущее глазам Жюльетты! Сердце её замирало. Но где найти убежище? По крайней мере, в доме сестры будет она иметь кусок хлеба… кусок, облитый горькими слезами! Но где же она не будет проливать слез? Подумала, решилась, продала последнее: золотое кольцо, подарок своей тети, наняла место в дилижансе… Там нашла она Турнейзена и Лиля.
Жюльетта, кончив печальную повесть, вздохнула и с робостию посмотрела на своих спутников. Турнейзен сидел, потупив голову, в глазах его пылало меланхолическое пламя. Лиль казался вне себя, с диким, отчаянным видом ломал свои руки и двигался от нетерпения на подушке, сама Жюльетта почувствовала к нему сострадание, хотела его успокоить — но чем? Каким утешительным словом?.. Сердце её стеснилось, она прижалась в углу кареты и в тихом унынии отирала слезы свои одну за другою. Лиль, завернувшись в плащ, не говорил ни слова, Турнейзен молчал, изредка тихие, одни горестные вздохи прерывали сие глубокое безмолвие. Наконец приехали в Параклет, дилижанс остановился у трактира.
Лиль, выходя из кареты, подал молодой девушке руку и повел её с собою в горницу.
— Нет, Жюльетта, бедное, жалкое, любезное творение! — сказал он. — Не езди к сестре, бесчувственные люди не будут понимать твоего несчастия, жестокость их безвременно тебя погубит, в целом мире не существует для тебя ни одна сродственная душа, напрасно будешь искать гостеприимного убежища… вверь мне свою участь, милый друг! Я знаю место, в котором примут тебя как чистую, священную жертву несчастия, знаю великодушную женщину, которая откроет для тебя свои объятия, в которой найдешь истинную мать, которой нежная рука отрёт горестные твои слёзы.
Он поцеловал Жюльетту в щеку и сел писать к приятельнице своей письмо. Читатель со временем его прочтет, быть может, оно есть красноречивейшее произведение человеческого духа, оживленного состраданием и любовию к человечеству. Читатель услышит могущественный голос великого несчастливца, говорящего в пользу несчастий чуждых, говорящего с таким жаром, с каким никогда, никогда не выражал он страданий собственного своего сердца.
Он описывает судьбу Жюльетты, требует благодарности за смелую доверенность к великодушию своего друга, которому так свободно вверяет жребий непорочности, наконец в заключении говорит: ‘Провидение дает подобные несчастия такому только сердцу, которое определяет для самых возвышенных добродетелей: душа, которая способна не унизиться в подобных положениях, есть существо довершенное, и всё великое принадлежит ей по праву. Вас назначаю хранительницею её жребия, и сердце моё довольно своим выбором. Вы желали иметь друга, достойного делить с вами материнские попечения о ваших детях: он готов — чувствительный, верный, способный украсить сердца их всеми совершенствами добродетели! Примите из рук моих сие редкое, испытанное судьбою, очищенное, доверенное создание!’
Наслаждаясь в глубине сердца сделанным добром, Турнейзен и Лиль пошли ко гробу Элоизы. Жюльетта, которой художник всунул в руку луидор, простившись со своими друзьями, отправилась в N.., где жила приятельница Лиля, и прямо в дом, назначенный на адресе, отдала письмо лакею, а сама осталась в прихожей ожидать с сердечным беспокойством решения своей участи. Она ждала довольно долго: письмо было длинно, и благородная приятельница Лиля не скоро могла прийти в себя от сильного волнения, которое произвело в ней трогательное красноречие друга её.
Наконец двери отворились — стройная, прелестная, величественная женщина, словом, милади Говард, с видом благосклонности, с приятным, ободряющим взором идет к Жюльетте:
— Милая Жюльетта! — говорит она, — забудь в моих объятиях несчастную свою участь! Руссо не обманулся, когда уверил тебя, что в доме моем найдешь пристанище: без всякого покровительсгва была бы ты для меня священна! Теперь имею случай доказать Ж.-Ж. Руссо, что я достойна его дружбы.
— Как! — воскликнула Жюльетта. — Руссо, великий, несчастный Руссо мой избавитель!..
Она упала на колени, и глаза ее, полные слез, с выражением благодарности, устремились на небо. Прелестная милади плакала, они обнялись, и минута сия была началом нежного, сладкого, неразделимого союза.

Меркель

ПРИМЕЧАНИЯ

Путешествие Ж.-Ж. Руссо в Параклет
(‘Еще не все сочинения Жан-Жака Руссо известны публике…’)

Автограф неизвестен.
Впервые: ВЕ. 1808. Ч. 37. No 2. Январь. С. 97—131 — в рубрике ‘Литература и смесь’, с указанием источника в конце: Меркель и с примечанием на с. 97, подписанным: Ж.
В прижизненных изданиях отсутствует.
Печатается по тексту первой публикации.
Датируется: конец 1807 г.
Источник перевода: Merkel G. H. Rousseau’s Reise nach Paraklet [Путешествие Руссо в Параклет] // Merkel G. H. Erzhlungen. Berlin, 1800. Bd. 1. S. 1—66.
Представляет собой достаточно точный перевод произведения Г. X. Меркеля, в оригинале состоящего из 18-ти пронумерованных глав. В переводе нумерация снята, в ряде случаев переводчиком сделаны небольшие вставки или изъятия, заменены имена некоторым персонажам. Так, героиня Annette в переводе получает имя Жюльетта, её обидчик в оригинале — Anton, в переводе — Карл. Единственным существенным отступлением от оригинала является слияние авторского ‘Вступления’ (‘Einleitung’) с основной частью текста в качестве первого абзаца и включение абзаца второго, целиком принадлежащего переводчику и органично продолжающего мысль автора о ‘чувствительности’ Руссо, который видит в этом не слабость, но силу писателя. Кроме этого, переводчиком опущено одно и сокращено второе обращение автора к читателю. Так, опущены первые два предложения из ‘Вступления’, ставшего началом повествования: ‘Ich wnsche dem Publikum Glck! Ihm stehen grosse Gehsse’ grosse Rhrungen und grosse Entzckungen bevor’. (‘Я желаю публике счастья! Её ожидает великое наслаждение, великая растроганность и великие восторги’.) Урезан и трансформирован еще один аналогичный пассаж немецкого оригинала. В последнем случае он обращен к предполагаемому в будущем читателю письма Руссо к милади Говард. И начинается он таким же пышным обращением к публике, хотя действие носит частный характер. Эти обращения имеют слишком непривычную для русского читателя форму. Сохраняя общий смысл, Жуковский несколько умеряет пафосность текста.
Перевод открывается преамбулой, в которой читателю сообщается, что ‘еще не все сочинения Жан-Жака Руссо известны публике. Одна из лучших его приятельниц, милади Говард имеет манускрипт, которого содержание, быть может, не менее самой ‘Элоизы’ привлекательно. Список с этого манускрипта, найденный между бумагами известного графа д’Антрегю, находится теперь в руках господина Лаканаля. Он заключает в себе рассуждение о Виландовом ‘Агатоне’, которого Жан-Жак Руссо читал в переводе, отказ Дидрота на предложение десяти тысяч ливров годового пенсиона от имени императрицы ЕКАТЕРИНЫ, и, наконец, следующие два ‘происшествия’. Мне удалось их слышать (не спрашивайте где), и сердце моё наполнилось такими сладкими, живыми чувствами, которые всегда производит в нем трогательный голос Ж.-Жака, я решился описать их просто, без всяких витийственных украшений и, если можно, точно так, как слышал. Читатель со временем будет иметь в руках и саму повесть Жан-Жака Руссо: тогда я первый забуду сии строки, написанные мною в минуту сладкого волнения души, произведенного магическим его даром’. В примечании Жуковского поясняется, что одно из двух ‘происшествий’ сообщается ‘читателю ‘Вестника’ теперь (имеется в виду ‘Путешествие Ж.-Ж. Руссо в Параклет’), другое (т. е. повесть ‘Эдуард Жаксон, Милли и Ж.-Ж. Руссо’, переведенная Жуковским для ВЕ в 1810 г.) будет напечатано после’. А. А. Златопольская делает предположение о том, что рукописные копии обеих повестей, якобы обнаруженные в бумагах Луи-Александра де Лоне, графа д’Антрега (1753—1812) — подделка, принадлежащая самому графу, последователю ‘женевского гражданина’, и что Меркель передает рассказы из биографии Руссо, во многом выдуманные д’Антрегом. См. Златопольская А. А. Под маской ‘бедного Жан-Жака’. А. М. Белосельский-Белозерский и апокрифические сочинения Ж.-Ж. Руссо в русской культуре // Человек. 2005. No 5.
1 …’рассуждение о виландовом ‘Агатоне» — ‘Агатон’ (1766) — воспитательный роман немецкого писателя-просветителя К. М. Виланда (1733—1813), высоко оцененный Г. Э. Лессингом, И. Г. Гердером, с восторгом воспринятый Жуковским. Подробнее см.: Реморова Н. Б. Жуковский и немецкие просветители. Томск, 1989. С. 19—43.
2 …отказ Дидрота на предложение десяти тысяч ливров годового дохода от имени Императрицы ЕКАТЕРИНЫ… — Дидро Дени (1713—1784), французский просветитель, создатель первой ‘Энциклопедии’. Имел колоссальную, почти в 3 тысячи томов, личную библиотеку, состоял в переписке с императрицей Екатериной II, которая, ввиду сложного материального положения писателя и философа, предложила ему купить его библиотеку за 15 тысяч ливров и остаться её пожизненным хранителем за дополнительную плату за 10 лет вперед, исходя из расчета 1 тысяча в год (Стенник Ю. Судьба библиотеки Д. Дидро. 1985. С. 155.). Покупка библиотеки состоялась в 1765 г., и она была перевезена сначала в Ригу, а после смерти Дидро — в С.-Петербург в Эрмитаж. Факт отказа Дидро от дополнительной платы (10 тысяч ливров) документально не зафиксирован.
3 Тюльери — обширный сад в Париже на правом берегу р. Сены.
4 ...разговаривал с Терезою — Тереза Левассер (1721—1801) — жена Ж.-Ж. Руссо.
5 …в Параклет …поклониться Элоизину гробу… — Монастырь недалеко от Труа, во Франции, место убежища знаменитого Абеляра в XII в.
6 …надлежало родиться в душе Сен-Прио… — Сен-Пре (Saint-Preux) — герой романа Руссо ‘Новая Элоиза’.

Н. Реморова

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека