Проклятие Иеговы, Погорелова Вера, Год: 1911

Время на прочтение: 75 минут(ы)

ПРОКЛЯТІЕ ІЕГОВЫ.

(Повесть).

I.
Мать.

Федоръ Федоровичъ торопился и обжигалъ себ языкъ и губы. Ему очень хотлось поскоре выпить свой утренній чай и уйти въ академію, не повидавшись съ женой. Онъ отлично зналъ, что въ распоряженіи у него было совершенно достаточно времени, но, не смотря на это, съ озабоченнымъ видомъ поглядывалъ на часы, какъ человкъ, который очень боится опоздать. Феня, разбудивъ его утромъ, сказала со слезами на глазахъ то, что говорила каждое утро: что Колиньк все еще не лучше, что барыня теперь прилегли отдохнуть, но всю ночь ни за что не хотли выйти изъ дтской, хотя Мара оминишна и просили ихъ пойти прилечь. Это было ужасно, и каждое утро все то же самое, все то же самое. У Коли былъ тифъ. Вотъ уже почти дв недли температура держалась около 40 градусовъ, и тло мальчика стало такое худое, что, право, трудно было понять, въ чемъ у него душа держалась. У Маши, почти не ложившейся за это время, лицо стало деревянное, застывшее, съ неподвижными, большими глазами, смотрвшими не на окружающее, а куда-то внутрь себя. Въ глазахъ этихъ было всегда одно и то же выраженіе — не то недоумнія, не то упрека, упрека — кому? Когда едоръ едоровичъ смотрлъ на Машу, ему становилось холодно и казалось, что упрекъ относится именно къ нему. Впрочемъ, онъ былъ увренъ, что это ему только такъ казалось, но отъ этой увренности ему нисколько не становилось легче. Пять лтъ тому назадъ, когда у нихъ въ дифтерит умерла Врочка, онъ подумалъ вслухъ при жен: ‘хорошо, что не Коля’ — Врочк было 3 года, а Кол 5 и онъ былъ первенцомъ — какъ на него тогда жена посмотрла, какъ посмотрла. Ему не забыть этого взгляда во всю жизнь. И вотъ теперь Коля… можетъ быть, пойдетъ той же дорогой, длинной дорогой, на черныхъ дрогахъ по блому снгу. Когда Маша такъ глядитъ, она наврное вспоминаетъ, какъ онъ тогда сказалъ: ‘хорошо, что не Коля’. И вотъ теперь Коля.. И едоръ едоровичъ торопился, обжигалъ себ губы и смотрлъ на часы. Что же, вдь онъ все равно дома не нуженъ и ничмъ не можетъ помочь. Маша чередуется въ дтской съ Марой оминишной, сидлкой, въ комнату не велятъ пускать никого лишняго, да и разв онъ сумлъ бы смотрть за больнымъ? Это, конечно, тяжело, что онъ долженъ ходить въ академію въ такое время… когда дома творится такое ужасное, но что же было длать? Онъ былъ мужчиной, на немъ лежала вся тяжесть борьбы за существованіе, все проклятіе труда для добыванія хлба насущнаго…
едоръ едоровичъ бросилъ недопитый чай. Ему вдругъ стало неловко. Онъ вышелъ въ переднюю, одлся и пошелъ въ академію. Тамъ много людей, другія стны, тамъ нужно читать лекціи, поправлять рисунки, работать головой. Это поможетъ хоть на время забыться, забыть о томъ, что длается дома.
А дома осталась Маша. Ей некуда было уйти, да и нельзя было. Выйдя изъ дтской, она пошла въ ‘угловую’ и легла тамъ на диванъ, но глаза ея были широко открыты. Какъ было тихо въ квартир, такъ тихо, что ей все казалось, что она слышитъ, какъ черезъ комнату за двумя закрытыми дверями бормочетъ въ бреду Коля, такъ скоро, такъ скоро, точно боится, что не успетъ всего досказать.. Лицо у него срое, губы почернвшія и въ ссадинахъ, а руки безпокойно ищутъ и хватаютъ по одялу.
Отчего такъ тихо въ квартир? Да, дтей нтъ, ихъ взялъ къ себ Оленицынъ въ свою большую холостую квартиру, чтобы они здсь не путались, не безпокоили Колю. Разв они мшали бы Кол? Кол, пожалуй, уже все равно. Да и Феня не поетъ на кухн. Феня каждое утро изо дня въ день, изъ года въ годъ поетъ на кухн высокимъ меланхолическимъ фальцетомъ:
‘На томъ на пол серебристымъ
Стояла два придъ луной,
Она клялася небымъ чи-истымъ
Хранила по гробъ жизни свой спокой’.
А Оленицынъ увряетъ, что Феня, какъ дв капли воды похожа на Элеонору Дузе, только волосы у нея русые и глаза голубые.
Да, у Фени большіе голубые глаза, а волосы темнорусые, и вс въ мелкихъ колечкахъ и завитушкахъ, но Феня усердно смазываетъ ихъ репейнымъ масломъ, чтобы ‘не быть такой растрепой’. Смшная Феня. Отчего же не поетъ Феня? Ей, должно быть, запретила Мара оминишна, а, можетъ быть, отъ слезъ.
Да, Коля уйдетъ, какъ ушла Врочка. Или, можетъ быть, ей это только такъ кажется, потому что она устала и отъ усталости потеряла мужество? Когда уходила Врочка, она это знала еще за два дня до того, что Врочки не стало. Никто этого еще не думалъ, а она видла по лицу ребенка, что ему не по силамъ борьба. Да, она видла, какъ ребенокъ боролся за жизнь, какъ ему хотлось жить, а помочь ему она не могла, не могла. Кто можетъ понять, что это значитъ, когда не можешь помочь своему ребенку? Послднюю ночь у нея въ душ было такъ пусто, что она ушла въ спальню, легла на постель и крпко заснула. Потомъ ее разбудили. Докторъ просилъ придти, помочь. Она вошла въ дтскую. Докторъ и няня держали Врочку въ сидячемъ положеніи на рукахъ и велли Маш держать Врочкины ножки. Ножки у Врочки были совсмъ холодныя и ея маленькое тльце иногда вздрагивало отъ коротенькаго рдкаго дыханія. Вдругъ по рукамъ Маши потекла теплая жидкость. Она сообразила, что Врочка пропустила воду, и въ сердц у нея ёкнуло. Подумалось: совсмъ, совсмъ, какъ обыкновенно у живыхъ маленькихъ дтей, и она впилась глазами въ лицо доктора. Но лицо у него было все такое же хмурое. Потомъ Врочку положили въ ея маленькую постельку, она вздрагивала рже и рже, потомъ перестала. Докторъ взялъ зеркало и подержалъ его у ней передъ ртомъ. Потомъ сказалъ: ‘кончено’. Они вс посмотрли на часы. Часы показывали 4 ч. 15 минутъ.
Вотъ когда умерла Врочка: въ четыре съ четвертью часа утра 19 февраля. Докторъ остался въ дом, а она опять пошла въ спальню. Ее била лихорадка, у нея болла голова и судорожно сжималось горло. Утромъ докторъ посмотрлъ ей въ горло и сказалъ, что она тоже заразилась дифтеритомъ, что ей нельзя оставаться въ дом, что онъ увезетъ ее съ собой въ лазаретъ. Ей это было все равно. Съ тхъ поръ, какъ Врочки не стало, казалось, что свтъ потухъ, что никогда не перестанетъ быть темно, никогда не захочется улыбаться.
И какъ она заразилась? Да, она помнитъ. Первые дни, когда еще была надежда, Врочка все просилась на руки.— У нея клокотало въ носу и горл, и ей было трудно дышать. Маша брала ее на руки и безъ копна носила по комнат, хотя у нея отъ усталости затекали руки и ноги. Вдь Врочка ужъ была большая, тяжелая. Она ходила и пла Врочк бравурную французскую шансонетку: joli Tambour, tu n’es pas assez riche. Почему именно ее? Можетъ быть, для храбрости… Когда у нея обрывался голосъ, Врочка говорила: ‘пой, пой еще’. И она опять пла, пла. Мрное движеніе укачивало Врочку, она забывалась и тогда Маша ложилась съ ней на большую постель и крпко держала ее въ объятіяхъ. Ей казалось, что Врочка не уйдетъ, если она будетъ ее такъ крпко держать. Но у Врочки ужасно пахло изо рта, и Маша все нюхала и нюхала и никакъ не могла понять, какъ у ея ребенка могло такъ пахнуть изо рта.
Вотъ когда она заразилась. Да, докторъ веллъ ей потепле одться. Но когда она одлась и вышла въ переднюю, то вдругъ вспомнила, что не простилась съ Врочкой. А они не захотли пустить ее къ ней. Какіе глупые люди, вдь Врочка же ея собственный ребенокъ, собственный, ея собственное тло, они точно этого совсмъ не понимали. Но она добилась своего,— о, она ни за что не ухала бы, не простившись, почемъ она знаетъ, можетъ быть, все это была неправда. Ей отперли дверь. Въ комнат было свтло и ужасно холодно, а посередин на своей маленькой кроватк совершенно спокойно лежала Врочка. Маша помнитъ, какъ она содрогнулась отъ мысли, что двочку такъ забросили, оставили совсмъ одну, безъ всякаго призора, въ такой ужасно холодной комнат. И вдругъ она почувствовала, что Врочка уже не ея, что она чужая, почувствовала, всплеснула руками и опустилась на колни, потомъ она тихонечко поползла на колняхъ къ постельк. О, она не посмла бы подойти къ этой чужой Врочк ‘просто’, какъ бывало подходила прежде. И вдругъ снизу, съ полу, такъ ясно вырисовался Врочкинъ носикъ, совсмъ такой, какъ у живой, съ площадкой на кончик и маленькими ямочками по бокамъ. Какъ она любила этотъ носикъ! ‘Носикъ мой, носикъ’… и она подняла руки высоко кверху… но тутъ ее вытащили изъ комнаты. Потомъ она была очень, очень больна, и ей все казалось, что Врочка тащитъ ее за собой въ сырую холодную землю. Разв Врочка не была ея же собственнымъ тломъ, и вотъ его уже опустили туда внизъ. И ей было страшно, ей не хотлось туда внизъ, ей все казалось, что для этого надо ршиться, собраться съ духомъ, а она такъ ослабла отъ болзни, и она возмущалась противъ Врочки,— по какому праву тащила она ее внизъ, и старалась убдить себя, что тамъ внизу была вовсе не Врочка, а что-то другое, чужое.
Заразится ли она теперь отъ Коли? Посл смерти Врочки она родила Варю и опять была очень больна. Какъ это утомительно такъ много болть: тло изнашивается, пропадаетъ мужество. И отчего заболлъ Коля?
И вдругъ она сла. Холодный ужасъ пробжалъ у нея по спин и сердце закоченло. Наканун того дня, что у Коли начался жаръ, онъ вернулся домой вечеромъ съ насквозь промоченными, продрогшими ногами. Они съ товарищами ходили на большую прогулку за городъ, и Коля не надлъ калошъ. Это такъ похоже на мальчика. А шелъ липкій, мокрый снгъ. Но о чемъ же думала она, чего она не досмотрла, когда Коля уходилъ изъ дому? О, она это хорошо помнитъ. Она сидла въ дтской, усадивъ дтей съ игрушками на полъ, и рисовала ихъ силуэты. Рисунокъ такъ хорошо выходилъ, она увлеклась, она слышала, какъ Коля одвался въ прихожей, хотла встать и пойти посмотрть, какъ онъ одлся и… не пошла. Боже мой, Боже мой, что же это такое, что она такое натворила. Никогда, никогда въ жизни не возьметъ она больше карандаша въ руки, никогда, только бы, только выжилъ Коля. Господи, Господи, Господи!
Дверь въ ‘угловую’ чуть-чуть пріотворилась. Въ нее на половину просунулась полная Мара оминишна и поманила къ себ Машу. Маша ее видла, но поднялась не сразу. ‘Зовутъ, какъ тотъ разъ, конецъ…’ мелькнуло у нея въ голов. Потомъ она встала и пошла за Марой оминишной деревянной, тяжелой, какъ камень, походкой.
Кол показалось, что онъ крпко-крпко спалъ и вдругъ проснулся. Онъ оглянулся и подумалъ, что у комнаты былъ совсмъ необычный видъ. Въ изголовь стояла ширма, ея какъ будто раньше не было, въ углу вислъ образъ и передъ нимъ горла лампадка. Какъ будто ни образа, ни лампадки въ этомъ углу раньше тоже не было. И простнки, гд всегда стояли Варина и Костина постели, были теперь пустые, скучные. За ширмой кто-то тихо, тихо разговаривалъ. Онъ узналъ Фенинъ голосъ, другой голосъ принадлежалъ какой-то незнакомой женщин. Ему показалось, что онъ видитъ и Феню, и эту незнакомую женщину прямо сквозь ширму. Какъ это было странно. Въ сущности онъ даже не смотрлъ на ширму, такъ какъ ширма стояла позади, а ему было трудно поворачивать голову. И все-таки женщина была полная и румяная, а Феня утирала передникомъ глаза. Онъ сталъ прислушиваться. Говорила Феня, всхлипывая:— ‘Ужъ такъ барыня убивается, ужъ такъ’. А незнакомая женщина отвчала:— ‘Грхъ это: имъ Господь Богъ еще двоихъ дтокъ оставилъ’.— ‘Это он говорятъ про маму’, подумалъ Коля: ‘какъ он странно говорятъ’. Ему вдругъ ужасно захотлось видть маму, и онъ позвалъ:
— Мама, гд мама?
За ширмой зашелестло, зашуршало, раздался шопотъ, потомъ къ нему подошла незнакомая женщина и такъ странно долго на него посмотрла, потомъ она положила ему на голову свою большую пухлую руку, потомъ подержала его руку въ своей. Кол все это очень не нравилось. ‘И зачмъ тутъ чужая женщина?’ думалось ему, и онъ сказалъ нарочно громкимъ, капризнымъ голосомъ:
— Я хочу маму, маму. И я хочу пить.
— Господи, Іисусе Христе, Пресвятая Владычица и вс святые угодники. Слава Теб, Господи, слава.— Женщина перекрестилась, ласково улыбнулась Кол и вышла изъ комнаты.
— Отчего такъ долго не идетъ мама?
Вотъ послышались опять шаги.
— Мама, это ты?
— Я иду, иду,— раздался маминъ голосъ, такой странный и прерывающійся, и вдругъ мама, вмсто того, чтобы подойти къ нему, сла на стулъ и тихо заплакала.
Коля чуть-чуть приподнялся на локотк и удивленно смотрлъ на нее:
— Отчего же ты плачешь, мама?

II.
Мужчины.

Въ этотъ день въ академію заглянулъ Павелъ Ивановичъ Кудрявый, старинный товарищъ едора едоровича. Было очень пріятно встртиться съ новымъ, свжимъ человкомъ,— они съ нимъ не видлись нсколько лтъ,— и вспомнить старину. Павелъ Ивановичъ остался холостякомъ и говорилъ немного цинично о женщинахъ. Въ молодости едору едоровичу очень не нравилась эта черта Павла Ивановича. Теперь, наоборотъ, она его пріятно развлекала и забавляла. Павелъ Ивановичъ былъ мужчина пухлый съ короткими волосами, торчащими щеткой на его голов. Эти волосы щеткой еще боле оттняли его пухлость и совершенно не шли къ нему. Пухлые мужчины не нравятся женщинамъ и почти всегда остаются холостяками. А, можетъ быть, это лежитъ въ нихъ самихъ. Въ нихъ есть что-то шарообразное и съ внутренней, и съ вншней стороны, и они вчно катятся, катятся и не могутъ ни за что зацпиться.
И Павелъ Ивановичъ вчно катился. Художникъ не безъ дарованія, онъ занимался всевозможными художествами: скупалъ и перепродавалъ художественныя вещи, писалъ картины и декораціи, снабжалъ текстильныя фабрики образцами, давалъ профессіональныя указанія по декорированію и меблировк богатыхъ купеческихъ домовъ, вчно ‘по важнымъ дламъ’ шатался за границей, наживался, прогоралъ и, главное, всегда катился, катился. Когда у него были деньги, онъ ими швырялъ, когда денегъ не было, онъ говорилъ со вздохомъ: ‘не созданъ я для капиталистическаго строя, не такова моя натура’.
Впрочемъ, у Павла Ивановича съ женской точки зрнія былъ и еще одинъ недостатокъ: онъ любилъ пересказывать анекдоты и шутки и пересыпалъ свою рчь ненужными и безсмысленными выраженіями врод: ‘тридцать пять съ кисточкой’, ‘вотъ такъ фунтъ’ и т. д. Павелъ Ивановичъ былъ въ академіи въ одно время съ Машей и ухаживалъ за ней, т. е., онъ былъ въ нее влюбленъ и вчно бгалъ къ ней на домъ подъ предлогомъ пріятельскихъ отношеній съ ея братьями, до которыхъ ему не было ровно никакого дла. Маша всегда ко всему относилась ужасно серьезно и терпть не могла его шутокъ. Она была заправилой въ академіи, вчно бунтовала, занималась политикой и держала рчи съ каедры. Въ глазахъ у нея было много задора, а носъ всегда смотрлъ кверху. Павелъ Ивановичъ отлично зналъ, что она презирала его за эти вчныя шутки и прибаутки, но, по непреодолимой вол судебъ, какъ только онъ попадалъ въ общество Маши, шутки и прибаутки неслись удвоеннымъ потокомъ. Павелъ Ивановичъ еще игралъ на цитр и игралъ, несомннно, хорошо и съ чувствомъ. Это могло бы послужить ему на пользу, еслибы… еслибы онъ при этомъ не раздувалъ глупо ноздрей и какъ-то странно не присапывалъ носомъ. Разъ какъ-то, играя на цитр, онъ остался съ Машей вдвоемъ. Онъ пересталъ играть и, не смотря на Машу, совсмъ серьезно сказалъ:
— Вотъ… проходятъ лучшіе молодые годы… такъ… даромъ
Не поднимая глазъ, онъ почувствовалъ, какъ Маша строго, строго посмотрла на него, повела носомъ, потомъ плечами и тихонько вышла изъ комнаты. Тмъ и закончился его романъ съ Машей.
По окончаніи занятій, когда едоръ едоровичъ, мямля и мшкая, собирался домой, къ нему подошелъ опять Павелъ Ивановичъ и сказалъ:
— А я собираюсь идти съ вами. Мн хочется зайти и посмотрть на Машу, тридцать пять съ кисточкой. У васъ, поди, уйма ребятъ?
едору едоровичу стало ужасно стыдно и неловко передъ Павломъ Ивановичемъ. Онъ вмст съ другими слушалъ его болтовню, смялся его шуткамъ и ни разу ничмъ не выдалъ, что творилось дома. Теперь приходилось сознаваться.
— Вотъ что, я не знаю, совсмъ ли это удобно… у насъ въ дом того… плохо, сынъ очень плохъ. Пожалуй, Маш будетъ тяжело… съ посторонними…
Павелъ Ивановичъ какъ-то странно, странно посмотрлъ на него.
— Вотъ такъ фунтъ, гвоздика въ смятку,— ужъ совсмъ не кстати вырвалось у него.— Послушайте, а я все-таки зайду… справиться.
Домой шли они молча. Павелъ Ивановичъ думалъ о томъ, что у него нтъ дтей: ‘а впрочемъ, можетъ быть, и есть, почемъ онъ знаетъ’. едоръ едоровичъ думалъ о томъ, какъ они придутъ домой, позвонятъ, имъ откроютъ дверь, кто имъ откроетъ дверь? Кто-нибудь откроетъ дверь и вдругъ… нтъ, лучше не думать, и онъ шелъ и считалъ хавшихъ ему навстрчу извозчиковъ. На перекресткахъ было затруднительно, такъ какъ приходилось соображать, какихъ извозчиковъ считать встрчными и какихъ нтъ, и, конечно, выходила путаница.
Дома дверь имъ открыла Феня. Она была по прежнему въ слезахъ, но сейчасъ же зашептала громкимъ взволнованнымъ шопотомъ:
— Ничего, все слава Богу, все слава Богу. Колиньк почки что лучше. И докторъ тоже были, сказали, что криза была и теперь прошедши.
— Гд барыня?— нервно спросилъ едоръ едоровичъ. Ему нужно было сейчасъ же, сейчасъ же увидть Машу и выплакаться у нея на груди. ‘И, ахъ, зачмъ только торчитъ тутъ Павелъ Ивановичъ’.
— А барыня отдыхаютъ и Мара оминишна не велли ихъ будить.
Это было ужаснымъ ударомъ для едора едоровича, онъ чувствовалъ, что ему ни за что не вынести одиночества. Не пригласить ли Павла Ивановича остаться? Но, мо. Жетъ быть, ничего нтъ порядочнаго къ обду…
— А что, Феня, есть чмъ пообдать?— немного конфузясь, спросилъ онъ.
— Есть, есть,— радостно сообщила Феня:— я щи хорошія сготовила и курица вчерашняя осталась.
едоръ едоровичъ вспомнилъ, что онъ вчера не обдалъ дома, ‘чтобы не доставлять домашнимъ лишнихъ хлопотъ’.
— А что, Павелъ Ивановичъ, не останетесь ли пообдать? Можетъ Маша потомъ встанетъ, вы ее увидите.
— Что же, я, пожалуй, останусь, тридцать пять съ кисточкой,— какъ-то меланхолически согласился Павелъ Ивановичъ.
Въ квартир было по прежнему тихо. Маша спала въ спальной, Мара оминишна подремывала въ дтской около Коли, который впервые посл двухнедльнаго промежутка опять спалъ нормальнымъ дтскимъ сномъ. Феня… Фен, впервые посл двухнедльнаго молчанія хотлось пть, но пть было нельзя и она отъ избытка чувствъ только встряхивала головой. Отъ этого еще больше ерошились и безъ того назойливыя завитушки и колечки ея русыхъ волосъ.
Къ счастью, столовая и кабинетъ едора едоровича отдлялись отъ остальной квартиры передней и корридоромъ, такъ что мужчины могли обдать и разговаривать, не стсняясь. Но разговоръ у нихъ не клеился: говорили о длахъ академіи, о новыхъ художникахъ, но какъ-то вяло и безъ интереса. Когда вскор посл обда пришелъ ‘справиться’ Оленицынъ, оба они почувствовали большое облегченіе. Втроемъ несравненно легче разговаривать, нежели вдвоемъ. Когда двое людей остаются съ глазу на глазъ, имъ длается жутко. Между ними какъ будто пропадаютъ вс преграды, созданныя соціальною жизнью, и возникаетъ близость: это — близость двухъ человческихъ существъ, окруженныхъ міромъ вещей, глухихъ и безгласныхъ. Естественнымъ кажется говорить только по существу, о томъ, что въ. эту минуту дйствительно лежитъ на сердц и на душ каждаго изъ нихъ. А между тмъ, если обнажать себя почему-либо не хочется и люди заставляютъ себя говорить незначительности, настроеніе длается натянутымъ и мучительнымъ. Когда пришелъ Оленицынъ, и едоръ едоровичъ, и Павелъ Ивановичъ оба облегченно вздохнули. Явился посторонній свидтель,— ‘публика’, а выступать для публики стало второй человческой натурой, можетъ быть, уже заслонившей первую. Оленицынъ ‘справился’ и выслушалъ извстіе о томъ, что былъ кризисъ, и болзнь пошла на убыль, съ такимъ же спокойнымъ лицомъ, съ какимъ бы онъ, наврное, выслушалъ и извстіе о чемъ-нибудь другомъ. Онъ разсказалъ, что у него на квартир произошла сегодня драма. Чтобы побаловать дтей, Костю и Варю, онъ купилъ имъ игрушекъ: Кост — кегли, а Варечк — телжку съ лошадкой. Но Костя и смотрть не захотлъ на кегли, ужасно обидлся и сталъ приставать, чтобы и ему дали такую же телжку съ лошадкой, доказывая, что двочкамъ совсмъ не подобаетъ играть въ лошадки. Бдная няня стала уговаривать Варечку уступить и обмняться и тмъ еще больше испортила дло. Кончилось тмъ, что дти подрались, и ихъ обоихъ поставили въ уголъ.
Все это Оленицынъ разсказалъ очень серьезно, безъ малйшей улыбки на лиц, чмъ привелъ въ восхищеніе Павла Ивановича, но едору едоровичу было очень непріятно, что у дтей его оказались такія дурныя манеры, и онъ разсердился на няню за то, что она не сумла уговорить ихъ и получше уладить дло. едоръ едоровичъ не любилъ Оленицына, и потому ему было особенно непріятно, что дти оказались неблагодарными, когда Оленицынъ купилъ имъ такія дорогія игрушки. Да, едоръ едоровичъ не любилъ Оленицына, но терплъ его, какъ терплъ Фенины романсы, т. е., какъ одно изъ тхъ неизбжныхъ жизненныхъ неудобствъ, которыми судьба непремнно награждаетъ всякаго человка. Оленицынъ былъ закадычнымъ пріятелемъ Маши и завсегдатаемъ у нихъ въ дом.
Да, Оленицынъ былъ, можетъ быть, единственнымъ пятномъ въ семейномъ счасть едора едоровича. едоръ едоровичъ не могъ понять, какимъ образомъ Маша могла такъ дорожить человкомъ, съ которымъ ея мужъ, самый близкій въ ея жизни человкъ, чувствовалъ себя совершенно постороннимъ. У него съ Оленицынымъ не было абсолютно никакихъ точекъ соприкосновенія и потому онъ недоумвалъ, какимъ образомъ он могли быть у Маши. Будь, напримръ, Оленицынъ братомъ Маши: тогда даже въ томъ случа, еслибы его складъ былъ совершенно чуждъ имъ обоимъ, Маша естественно могла бы чувствовать связь съ нимъ по крови, по воспоминаніямъ дтства, общему воспитанію. Но Оленицынъ! Онъ даже ничего не понималъ въ искусств и не интересовался имъ. Положимъ, Маша тоже за послдніе годы совсмъ забросила искусство. едоръ едоровичъ не ревновалъ, конечно, нтъ, какъ могъ онъ ревновать? Разъ какъ-то, нсколько лтъ тому назадъ, должно быть, въ дурномъ расположеніи духа, онъ сказалъ Маш, что-то на счетъ этого. Маша на него только удивленно посмотрла и сказала:
— Да ты, едя, кажется, съ ума спятилъ.
Какимъ онъ себя тогда почувствовалъ дуракомъ. Другой разъ онъ какъ-то сказалъ:
— Знаешь, Маша, какъ-то передъ знакомыми неловко, что у насъ такой mnage en trois. Что за удовольствіе давать поводъ сплетнямъ.
Маша опять на него удивленно посмотрла и сказала:
— Послушай, едя, ну, кто изъ нашихъ знакомыхъ не знаетъ, что Оленицынъ живетъ со своей ключницей, Аграфеной Петровной?
И это была совершенная правда. Оленицынъ жилъ со своей ключницей, которую называлъ ‘этой женщиной’, и нисколько этого не скрывалъ. Это знала и Маша, и едоръ едоровичъ, и ршительно вс, кто зналъ Оленицына. ‘Эту женщину’ Оленицынъ выдалъ замужъ за своего камердинера. У ключницы рождались дти, но камердинеръ, очевидно, былъ тутъ не при чемъ, когда дти были маленькія, они путались тутъ же на квартир, но въ чистыя комнаты не пускались, потомъ Оленицынъ отсылалъ ихъ въ разныя заведенія большею частью ремесленнаго и профессіональнаго характера, посл этого они сами о себ заботились, какъ и подобало дтямъ камердинера. А впрочемъ, можетъ быть, они и не совсмъ сами о себ заботились. Во всякомъ случа они всегда недурно пристраивались.
Да, было немыслимо ревновать къ Оленицыну, и все-таки было бы пріятне, еслибы его не было.
Между тмъ Оленицынъ и Павелъ Ивановичъ, повидимому, очень понравились другъ другу. Оленицынъ, хотя и пользовался славой блестящаго оратора,— онъ былъ присяжнымъ повреннымъ,— въ частной жизни предпочиталъ больше слушать, а Павелъ Ивановичъ любилъ разсказывать. Потомъ пухлый Павелъ Ивановичъ съ ощущеніемъ почти физическаго удовольствія смотрлъ, какъ Оленицынъ, высокій и худой, при всякомъ движеніи какъ-то складывалъ и раскладывалъ свои длинные сухіе члены — ‘совсмъ, какъ перочинный ножикъ’, мелькало у Павла Ивановича въ голов.
Вдругъ посредин разговора Павелъ Ивановичъ спросилъ:
— А что, едоръ едоровичъ, какъ Маша на счетъ рисованья, неужели забросила? Знаете,— обратился онъ къ Оленицыну,— у Марьи Кузьминишны большія были способности.
— А,— протянулъ своимъ равнодушнымъ голосомъ Оленицынъ,— а я и не зналъ.
— Не зналъ,— разсердился на него въ душ едоръ едоровичъ,— дружитъ съ женщиной шесть лтъ и не знаетъ. Впрочемъ, чего можно ожидать отъ человка, который живетъ съ ключницей.
— Да, ужасно, знаете, это обидно,— отвтилъ онъ,— но она положительно стала равнодушна къ искусству. Даже теоретически мало имъ интересуется.
едору едоровичу хотлось поговорить: съ той минуты, что онъ узналъ о перелом въ болзни Коли, къ нему сразу и сторицею вернулась храбрость, та жизненная самоувренность, которая такъ внезапно пропадаетъ у людей, когда жизнь поставитъ ихъ лицомъ къ лицу съ тмъ, что выше ихъ пониманія и силъ.
— Толстой удивительно понималъ женскую природу, раньше я совсмъ его такъ не цнилъ. Мн кажется, что бракъ, несомннно, деморализируетъ женщину. Конечно, демсрализируетъ — это субъективное наше отношеніе къ этому вопросу. Съ точки интереса продолженія рода это, надо полагать, вполн законная, природой установленная эволюція женской натуры.— едоръ едоровичъ говорилъ очень гладко, но, вдь, такъ и полагается человку, привыкшему читать лекціи.
— Гд вы встрчаете женщинъ, которыя не забрасываютъ своихъ спеціальныхъ интересовъ посл брака? Нтъ, вс остальные интересы уступаютъ мсто интересамъ чисто женскимъ. Материнскій инстинктъ въ женщинахъ слишкомъ силенъ. Конечно, я говорю только о женщин нормальной, не развращенной разными болзненными выходками нашей цивилизаціи.— Нормальная женщина и нормальный бракъ были конькомъ едора едоровича.
— Но, можетъ быть, тутъ играютъ роль экономическія условія?— вставилъ Павелъ Ивановичъ.
— Экономическія условія!— какъ будто даже слегка обидлся едоръ едоровичъ.— О, о подобныхъ случаяхъ не стоитъ и говорить. Это слишкомъ очевидная истина. Но она къ данному вопросу не относится, такъ какъ съ одинаковой силой приложима и къ мужчин. Подъ гнетомъ экономическихъ условій мужчина точно такъ же деморализируется и теряетъ понемногу вс интересы, кром интереса самообезпеченія. Нтъ, возьмемъ средне поставленную женщину, которую бракъ обеспечиваетъ, освобождаетъ отъ заботы по добыванію средствъ пропитанія. Возьмите для примра хоть Машу, она безусловно обезпеченный человкъ, у нея двое человкъ прислуги, людей преданныхъ, это, конечно, ея собственная заслуга, но это не мняетъ положенія вещей. У нея нтъ никакого опредленнаго дла, службы, занятія. Въ сущности весь день, все время въ ея распоряженіи, она можетъ, если хочетъ, цлый день ничего не длать. Кто ей мшаетъ заниматься искусствомъ? Нтъ, семья безусловно притупляетъ боле широкіе интересы женщины.
Послдовало маленькое молчаніе. Павелъ Ивановичъ слегка косился на едора едоровича и у него мелькало въ голов, что, пожалуй, семья не такъ ужъ особенно развиваетъ и мужчину. Впрочемъ, едоръ едоровичъ никогда не представлялся ему особенно блестящимъ. И отчего женщины выходятъ замужъ за такихъ посредственныхъ мужчинъ? Неужели только отъ того, что у нихъ, какъ напримръ, у едора едоровича, красивая фигура, правильныя черты лица и здоровое тло, не слишкомъ худое, не слишкомъ толстое.
Вдругъ Оленицынъ сказалъ своимъ обычнымъ тономъ:
— Вотъ именно, потому-то и нельзя жениться на женщинахъ, которыхъ уважаешь.
Павелъ Ивановичъ такъ и впился въ него глазами:
— Это, это интересная точка зрнія. Но какой въ этомъ разсчетъ? Вдь на нихъ женится кто-нибудь другой.
— Это меня не касается,— невозмутимо отвтилъ Оленицынъ, — при томъ это не врно логически: напримръ, если я ду въ конк, вдь не буду же я плевать на полъ только потому, что если не я, то кто-нибудь другой плюнетъ.
Какъ это было цинично сказано. едоръ едоровичъ сидлъ прямо, какъ на иголкахъ.
‘Удивительно, какъ люди умютъ создавать цлую философію для оправданія своихъ поступковъ’, думалъ онъ. Возражать Оленицыну или спорить съ нимъ не было никакого смысла, то, что онъ говорилъ, было слишкомъ большимъ абсурдомъ. И вдругъ откуда-то, изъ какихъ-то невдомыхъ глубинъ души едора едоровича въ сознаніе его прокралась совершенно опредленная, ясная мысль: — такъ вотъ за что его любитъ Маша.— Эта мысль была абсурдна, еще абсурдне того, что говорилъ Оленицынъ, и тмъ не мене она прокралась въ мозгъ и твердо тамъ услась. едоръ едоровичъ всталъ со своего мста и нервно прошелся по комнат, потомъ онъ сообразилъ, что можно пойти въ кухню заказать самоваръ.
— А что, господа, какъ на счетъ чаю?— спросилъ онъ.
Господа согласились, что не откажутся отъ чашки чаю. Когда едоръ едоровичъ вышелъ, Павелъ Ивановичъ спросилъ Оленицына:
— А вы давно знаете Износковыхъ?
— Я? Лтъ шесть будетъ.
— Что вы думаете о Маш?— это Павелъ Ивановичъ спросилъ тихо и немного взволнованно.
— О Марь Кузьминишн?— поправилъ его Оленицынъ, потомъ помолчалъ.— Я думаю, что, еслибы Марья Кузьминишна не была женщиной, она могла быть человкомъ. Людей немного,— прибавилъ онъ, помолчавъ.
Павелъ Ивановичъ тоже помолчалъ и потомъ сказалъ:
— А вы мн нравитесь, хоть я и самъ не знаю почему.
А Маша такъ и не вышла въ этотъ вечеръ изъ спальни. Она отсыпалась.

III.
Маша говоритъ за себя.

едоръ едоровичъ уговорился съ Павломъ Ивановичемъ, чтобы онъ пришелъ къ нимъ обдать черезъ недлю. У Павла Ивановича, какъ всегда, было много бготни по Петербургу, такъ что ему трудно было придти раньше. Да и желательно было дать Маш время отойти, чтобы повидаться и поболтать съ ней хорошенько. У Маши было теперь хлопотливое время. Коля, какъ вс выздоравливающіе, капризничалъ и раздражался, а уходъ нуженъ былъ теперь за нимъ удвоенный. Посл тифа можно ожидать и осложненій, и рецидива, нужно было быть на чеку и слдить за малйшими подробностями его жизни. едоръ едоровичъ хотлъ перевести домой дтей, жившихъ у Оленицына. Ему было непріятно такъ много одолжаться Оленицыну. Но Оленицынъ доказывалъ, что дтскій шумъ ни въ какомъ случа не могъ быть полезенъ для выздоравливающаго. Маша поддерживала мужа очень слабо и потому Оленицыну удалось настоять на своемъ и еще удержать у себя дтей.
Въ сущности, Маша была этому очень рада, только ей не хотлось въ этомъ сознаваться. Ей дома и безъ того было достаточно хлопотъ, кром того теперь, когда Коля выздоравливалъ, она могла ходить на свиданіе съ дтьми, и это было для нея такимъ уважительнымъ поводомъ, чтобы выбраться изъ дому, пройтись на свжемъ воздух, дать глазамъ отдохнуть на другой обстановк. Видться съ малышами тоже доставляло ей какое-то особенное, совсмъ новое удовольствіе. То, что они жили въ чужомъ дом, какъ будто снимало съ нея всю отвтственность за нихъ, и, приходя къ Оленицыну, она просто играла съ ними, забавлялась ихъ болтовней. Да, это было необычно и очень весело..Точно я имъ вовсе и не мать’, думалось ей. Собственно, она должна бы была отослать сидлку. Разъ, что дтей не было дома, она могла бы и сама управиться съ Колей. Но Маша все-таки ршила удержать сидлку.
— До посл того вечера, который проведетъ у насъ Павелъ Ивановичъ,— сказала она едору едоровичу,— по крайней мр, я буду тогда вполн свободна и не буду безпокоиться.
едоръ едоровичъ согласился,— вдь онъ уже привыкъ къ тому, что женщина вчно безпокоится и съ трудомъ отдается постороннимъ мыслямъ. А Маша была очень рада встртиться съ Павломъ Ивановичемъ. Ей всегда было пріятно видться съ людьми, которые хорошо знали ее во время ея жизнерадостной, задорной молодости. А Павелъ Ивановичъ не только зналъ ее, но и… ‘Интересно знать, все ли еще онъ играетъ на цитр или уже забросилъ?’ Къ его шуткамъ она теперь тоже относилась снисходительно — вдь вся его персона теперь къ ней не имла никакого прямого отношенія. Въ молодости шутки, конечно, казались излишними,— тогда сама жизнь была шуткой и можно было побаловать себя даже черезчуръ серьезнымъ отношеніемъ къ ней. Теперь — иное дло.
Павелъ Ивановичъ явился аккуратно къ пяти часамъ.
— Ага, Маша, здравствуйте, тридцать пять съ кисточкой, а вы пополнли и постарли.
Ему хотлось еще прибавить, что глаза у Маши были все такіе же молодые, красивые и умные, но это онъ оставилъ про себя. Маша разсмялась.
— Ну, а мн хочется вамъ сказать, что вы похудли и помолодли, только я боюсь, какъ бы вы не обидлись.
— Ну, ничего, я привыкъ, что меня обижаютъ. Съ меня это, какъ съ гуся вода.
— А на цитр вы играете?— чуть-чуть лукаво спросила Маша.
— Забросилъ! Кто же этимъ занимается на старости лтъ. А какъ вы… больше не малюете?
— Забросила, тоже, должно быть, за старостью лтъ,— но лицо у Маши вдругъ потемнло и Павла Ивановича что-то кольнуло въ сердце. ‘Это надо развдать’, подумалъ онъ. Но Маша очень умло отклоняла вс его попытки навести разговоръ на эту тему. Она заставляла Павла Ивановича разсказывать о его заграничныхъ путешествіяхъ. Ей было грустно, говорила она, что она никогда не была за границей.
— Когда была двушкой, средствъ не было. Теперь съ дтьми и думать нечего. То носишь ихъ, то они маленькія, куда отъ нихъ удешь.
Дня черезъ два Павелъ Ивановичъ оказался по дламъ по сосдству съ квартирой Износковыхъ. ‘Отчего бы не пойти къ нимъ позавтракать’, невинно подумалъ онъ и тутъ же самъ надъ собой лукаво посмялся. Вдь онъ зналъ, что едоръ едоровичъ завтракалъ въ академіи, а посл его визита къ Износковымъ у него уже составился планъ дйствія: непремнно застать Машу врасплохъ одну и заставить ее пооткровенничать. Онъ, дйствительно, засталъ Машу врасплохъ. Въ бломъ передник и съ блымъ платкомъ на голов она вмст съ Феней переворачивала вверхъ дномъ угловую, куда он хотли на время перенести Колю, чтобы хорошенько провтрить и вычистить дтскую. Но Павлу Ивановичу она все-таки обрадовалась. Они кое-какъ позавтракали холодными остатками — Фен за уборкой не было времени готовить завтракъ — и потомъ пошли въ кабинетъ едора едоровича пить кофе. Надо же было хоть чмъ-нибудь попотчивать гостя. Гостиной у Износковыхъ не было. У едора едоровича былъ кабинетъ, у Маши — свой уголокъ въ угловой, а дти учились и играли въ столовой.
Во время кофе Павелъ Ивановичъ сказалъ:
— А я на васъ, Маша, веду интригу. Ей Богу, огурчики въ сметан.
— Да ужъ я это чувствую, что вы недаромъ забрались сегодня сюда. Какой-то у васъ видъ ехидный.
— Хочу я изъ васъ выпытать, ужъ будто вы и въ самомъ дл, какъ поженились, такъ художество въ трубу гулять пустили.
Маша слегка нахмурилась.
— Ну, не все ли вамъ это равно, Павелъ Ивановичъ, пустила или не пустила?
— Любопытный я человкъ, Марья Кузьминишна, да и къ вамъ былъ у меня всегда, такъ сказать, преувеличенный интересъ, не по заслугамъ.
Маша чуть-чуть покраснла.
— Вотъ именно. Вы знаете, Павелъ Ивановичъ, что про двицъ говорятъ?
— Многое говорятъ.
— Что двицы разными выкрутасами занимаются только для того, чтобы мужа поймать. Которая себ волосы завиваетъ, которая картинки пишетъ, которая на гитар играетъ. Ну, вотъ поймала я едора едоровича, на что мн картины?
— Тэк-съ, сапоги въ смятку. Ну, а сколько въ этихъ, словахъ правды?
— Ни на копеечку! Только это не мняетъ дла. Вотъ вдь вы тоже цитру забросили, а не двица и счастливымъ бракомъ не утруждены.
— Не утружденъ. Это правда. Вотъ едоръ едоровичъ утружденъ, а онъ все-таки горюетъ, что вы искусство забросили. Говоритъ: много у васъ времени свободнаго, могли бы продолжать.
Маша вся вспыхнула.
— едя, что онъ понимаетъ. Много свободнаго времени, потому что я не хожу въ академію, не читаю лекцій! Ну, да, у меня много свободнаго времени, только оно не мое, понимаете ли, не мое. Я всмъ принадлежу, да, всмъ, только не себ. Вотъ едоръ едоровичъ проводитъ полдня въ академіи, вы думаете, я бы не хотла ходить въ академію читать лекціи? Потомъ придетъ домой. Теперь это его время, отдыхъ, онъ его заслужилъ. А я… я цлый день ничего не длала, онъ хочетъ, чтобы я проводила вечеръ съ нимъ,— могу же я въ самомъ дл съ нимъ посидть, когда онъ приходитъ домой усталый. Вотъ, когда я была двушкой, я работала въ академіи, я цлый день бгала по урокамъ, и все-таки у меня было всегда довольно времени, потому что все оно было мое, только мое… Ну, что тамъ, Феня?
Феня стояла въ дверяхъ и упрямо потряхивала кудряшками:
— Нтъ, ужъ вы пожалуйте.
— Ты же видишь, Феня, я не одна, какая ты, право.
— Нтъ, ужъ вы, пожалуйста, теперь пожалуйте,— упрямо стояла на своемъ Феня.
— Ахъ, Боже мой, вы извините, пожалуйста, я сейчасъ вернусь.— И Маша отправилась за Феней.
Павлу Ивановичу стало грустно. Ему тоже думалось, что бракъ деморализируетъ женщину, но какъ-то совсмъ по другому, не такъ, какъ это выходило у едора едоровича. И ему ужасно захотлось принести цитру и поиграть на ней для Маши, а потомъ, чтобы Маша на него высокомрно посмотрла, какъ бывало прежде. Хорошо это у нея выходило, когда она бывало посмотритъ сверху внизъ, точно нивсть королева какая.
Маша вернулась минутъ черезъ десять. Въ рукахъ у нея была папка съ какими-то бумагами, которую она отложила въ сторону на маленькій столикъ.
— Вотъ вы тутъ разберитесь,— обратилась она къ Павлу Ивановичу,— тутъ вся мудрость Соломонова нужна. Прачка принесла блье и сожгла утюгомъ вс Фенины передники. Феня рветъ и мечетъ и требуетъ, чтобы я съ прачки взыскала убытки въ ея пользу: барскія вещи, говоритъ, не жгёть, а мои жгёть, разв можно позволять, чтобы народъ такъ обижали. Прачка — ну, ужъ тутъ никто не разберетъ, что она такое говоритъ, а только у нея трое малыхъ ребятъ. Вотъ, какъ мн ихъ разсудить?
— Очень просто,— разсмялся Павелъ Ивановичъ,— подарите Фен новые передники, она и успокоится, ужъ не раззоритесь.
— Удивительно легко разсудили. Эхъ, вы, мужчина! Да, если бы я что-нибудь такое предложила, меня Феня бы изъ
кухни выгнала. Я, сказала бы, за справедливость стою, а вы неряшливости потрафляете. Этакъ она вамъ и все ваше сожгёть. И вы думаете, въ этомъ нтъ правды? Еще какъ много.
— Что жъ, вы ихъ такъ и оставили?
— Такъ и оставила, просто сбжала, ужъ чмъ-нибудь да это разыграется.
Маша задумалась и сла къ окошку, потомъ повернулась къ Павлу Ивановичу.
— Вотъ видите, едя правду говоритъ: нтъ у меня дла, никакого дла: а забота меня задаетъ, мелкая забота съ утра до вечера, съ вечера до утра, разв забот есть когда-нибудь конецъ? А вотъ тутъ,— она провела рукой по лбу,— этому нтъ пищи. Я чувствую, какъ я старюсь, раздражаюсь. Иной разъ я себя упрекаю, что слишкомъ много обращаю вниманія на мелочи, что я отъ этого опускаюсь, а другой разъ упустишь мелочь, а изъ этого Богъ знаетъ, что выйдетъ, можетъ быть, сколько страданія. Вотъ и вертишься, какъ блка въ колес. А кто виноватъ? Никто не виноватъ. Отчего бы мн, какъ едору едоровичу, не зарабатывать деньги, я же раньше зарабатывала? Ну вотъ, а съ дтьми и сидишь дома и экономишь, тутъ нужно подсчитать, тамъ урзать, обижать тоже никого не хочется. Скучно это, Павелъ Ивановичъ!
— Да, ужъ я экономить не люблю,— разсмялся Павелъ Ивановичъ,— а ужъ съ чужими деньгами и подавно не сталъ бы церемониться.
Маша покачала головой.
Въ эту минуту дверь растворилась настежь, и въ нее пышно и сердито вошла Мара оминишна. Въ рукахъ у нея былъ маленькій подносикъ, а на немъ чашка дымящагося бульона.
— Вотъ извольте попробовать, — обратилась она къ Маш,— какимъ разсоломъ Феня Колиньку собиралась угостить.
Маша попробовала и чуть не выплюнула. Феня, повидимому, высыпала въ чашку бульона цлую солонку.
— Это ужъ она въ сердцахъ на меня не знаетъ, что длаетъ,— сказала Маша, улыбаясь Павлу Ивановичу, но на лиц у нея выражалась большая забота.
— Вотъ, что жъ намъ теперь ребенка съ голоду что-ли морить,— продолжала Мара оминишна.— Вы поговорите-ка съ Феней: бульонъ, какъ слдуетъ, даже очень хорошъ, больше его не осталось и другого ничего въ дом нтъ, а на побгушкахъ быть ей некогда. И это съ больнымъ-то ребенкомъ.
Маша молча встала и, нахмуря брови, пошла къ двери. Въ дверяхъ она обернулась и какъ-то сердито бросила Павлу Ивановичу:
— И напрасно вы утромъ пришли. Ужъ какіе тутъ разговоры.
За Машей выплыла, какъ напыжившійся индюкъ, Мара оминишна.
— Тэкъ, — подумалъ Павелъ Ивановичъ,— утромъ прислуга, вечеромъ мужъ, прислуга или мужъ, прислуга или мужъ… Еслибы я былъ двицей, то сорвалъ бы ромашечку, оборвалъ лепестки и предоставилъ ршеніе вопроса всеблагому провиднію,— но тутъ онъ вспомнилъ папку, которую Маша положила на боковой столикъ.— Можно заглянуть и безъ позволенья,— ршилъ онъ. Въ папк были рисунки. Павелъ Ивановичъ внимательно ихъ разсмотрлъ. Рисунки были, конечно, исполнены не рукою едора едоровича. Въ нихъ было слишкомъ много тепла, женскаго тепла и жизни. Кром того, въ нихъ было еще что-то, что-то неуловимое — можетъ быть, грусть? А между тмъ рисунки были все изъ дтской жизни, зачмъ бы быть въ нихъ грусти? Павелъ Ивановичъ задумался — его защемило за сердце. Потомъ онъ сложилъ рисунки обратно въ папку.
Маша пришла не такъ скоро, пришла и только что собралась что-то разсказывать, какъ вдругъ залилась румянцемъ.
— Вы… вы смотрли рисунки?
Павелъ Ивановичъ тоже сконфузился.
— А разв нельзя было?
— Я хотла показать сама,— она еще гуще покраснла и впилась въ него глазами,— что… что вы о нихъ думаете?
— Я думаю, Маша, что вамъ стыдно…
— Ахъ, кому это нужно…— сердито прервала его Маша.
Павелъ Ивановичъ удивленно посмотрлъ на нее.
— Вотъ курьезная манера разсуждать, а впрочемъ, можетъ быть, кому-нибудь и нужно. Какъ вы грустно рисуете, Маша. Это ваши дти?
— Мои? Н-тъ,— протянула Маша,— за исключеніемъ, кажется, одного рисунка, своихъ трудно рисовать.— Она развернула папку и углубилась въ разсматриваніе рисунковъ. Лицо у нея было очень серьезное.— Это… это дти Оленицына, вы, кажется, познакомились съ нимъ у насъ.
— Оленицына?— удивленно переспросилъ Павелъ Ивановичъ,— а я понялъ, что онъ не женатъ.
— Онъ и не женатъ,— лицо Маши было низко наклонено надъ рисунками,— только у него есть дти: пять или даже шесть человкъ… я ихъ всхъ не знаю,— потомъ она озабоченно посмотрла на Павла Ивановича,— Вы, пожалуйста, только ему не проговоритесь…
— Что вы мн сказали о дтяхъ? Что вы, какъ можно.
Маша нахмурилась:— Ахъ, нтъ, совсмъ не то. Этого онъ не скрываетъ. А… на счетъ этихъ рисунковъ… я не хочу ему ихъ показывать…— и она еще ниже наклонилась,— не хочу… его огорчать… напрасно…— Вдругъ она вытащила одинъ рисунокъ и осторожно кончиками пальцевъ поднесла его къ лицу Павла Ивановича:— вотъ, вы видли этотъ рисунокъ? Запомните его хорошенько…
Павелъ Ивановичъ уже замтилъ этотъ рисунокъ, онъ былъ однимъ изъ лучшихъ: двое дтей, возившихся на полу.
— Замтили? Теперь смотрите:— и Маша твердыми пальцами разорвала рисунокъ пополамъ сверху внизъ, потомъ сложила об половины и разорвала опять, и такъ еще, и еще, пока отъ рисунка остались только маленькіе кусочки. Кусочки она бросила въ печку.
Павелъ Ивановичъ смотрлъ на нее съ открытымъ ртомъ и не могъ придти въ себя отъ удивленія.
— Маша, какъ вамъ не стыдно, вдь это же прямо сумашествіе.
Маша посмотрла на него холодно:
— Благодаря этому рисунку, я чуть-чуть не потеряла Колю. Я дала зарокъ. Я больше рисовать не буду.
Она отвернулась отъ него, сложила вс остальные рисунки въ папку и аккуратно бантиками связала тесемочки, пришитыя къ ея краямъ.
Потомъ они помолчали.
— Маша, неужели вы стали суеврны?— наконецъ, сказалъ Павелъ Ивановичъ. Онъ чувствовалъ, что то, что онъ сказалъ, было глупо, нетактично, о, да, ему хотлось сказать что-нибудь совсмъ, совсмъ другое, но онъ не зналъ, что и какъ. Но Маша отвтила ему спокойно:
— Еслибы вы прошли въ жизни черезъ то же, черезъ что прошла я, я думаю, вы бы тоже стали суеврны.— И, помолчавъ, она прибавила:— Знаете, въ жизни есть страшныя вещи.
Павлу Ивановичу стало не по себ. Ему даже какъ будто захотлось уйти отъ Маши. А нужно было еще что-нибудь сказать.
— Когда же вы все это рисовали? Давно? Вдь вы говорили, что забросили?
Маша отвтила не сразу.
— Я и забросила. Я рисую украдкой, какъ воръ. Когда я рисую, я всегда думаю о томъ, что мн нужно длать что-нибудь другое. Какое это ужъ рисованіе?
Когда Павелъ Ивановичъ уходилъ отъ Маши, у него въ голов и въ сердц былъ легкій туманъ, но отъ этого тумана становилось не холодно, а скоре тепло, и черезъ нсколько дней его опять потянуло заглянуть къ Износковымъ.

IV.
О томъ, какъ жили супруги.

едоръ едоровичъ былъ, несомннно, очень хорошимъ мужемъ. Онъ былъ женатъ одиннадцать лтъ и за все это время остался вренъ жен. Мало того, за все это время ни одна женщина не говорила его воображенію, не возбуждала въ немъ ни малйшаго вожделнія. Нтъ, общество жены онъ всегда предпочиталъ обществу всякой другой женщины. Нельзя сказать, чтобы онъ гордился своей врностью жен. Это противорчило бы его собственнымъ взглядамъ: обоюдную врность онъ считалъ естественнымъ, такъ сказать, неизбжнымъ послдствіемъ всякаго нормальнаго брака. Но онъ гордился именно нормальностью своей супружеской жизни съ Машей. Въ обществ мужчинъ онъ любилъ поговорить на тему о брак и защищалъ его, какъ самую здоровую и благотворную форму сожительства между мужчиной и женщиной.
— Я ршительно не понимаю,— говорилъ онъ,— какимъ образомъ мужчина, обладающій здоровой, привлекательной и охотно отвчающей на его ласки женой, можетъ почувствовать физическое влеченіе къ какой-нибудь другой женщин.
На послднее условіе онъ особенно напиралъ, ибо сожительство съ женщиной, къ нему равнодушной, представлялось ему не только нравственнымъ, но и физическимъ уродствомъ, однимъ изъ половыхъ извращеній, изобртенныхъ цивилизаціей. Когда онъ слышалъ разсказы о ‘несчастныхъ любвяхъ’, онъ слегка пренебрежительно пожималъ плечами:— ‘мн кажется,— говорилъ онъ,— что два организма должны бы были инстинктивно чувствовать, есть ли между ними физическое влеченіе. Если же одна сторона, такъ сказать, продолжаетъ упорствовать, не смотря на равнодушіе другой, это только доказываетъ либо грубость физической натуры, либо нравственную извращенность’.
Какъ бы то ни было, но его влеченіе къ Маш за вс эти одиннадцать лтъ осталось такимъ же сильнымъ и здоровымъ. Нельзя сказать, чтобы Маша была красива, но въ ней было много женской привлекательности, и у нея, какъ и у него, было здоровое чистое тло. Маша брала ванну каждый день. Серафима Ивановна, акушерка, посовтовала Маш длать это во время беременности, увряя, что это облегчитъ ей роды. И съ тхъ поръ ежедневныя ванны вошли у Маши въ привычку, хотя она и сознавала, что доставляла этимъ лишнія хлопоты прислуг. Потомъ Маша никогда не душилась и не употребляла никакихъ искусственныхъ прикрасъ. едоръ едоровичъ любилъ говорить, что душатся только нечистоплотныя женщины, такъ какъ въ самомъ дл, что можетъ быть лучше запаха свжаго молодого женскаго тла. Маша была свжею, даже когда просыпалась по утрамъ, и для едора едоровича было бы большимъ лишеніемъ не спать съ ней въ двухспальной постели: онъ такъ любилъ ощущеніе этой постели, наполненной женскимъ тепломъ. Но, безспорно, самымъ удовлетворительнымъ фактомъ его брачной жизни было сознаніе, что влеченіе, которое испытывала къ нему Маша, тоже за все это время нисколько не уменьшилось, наоборотъ, онъ съ увренностью могъ сказать, что оно съ годами увеличилось. Посл перваго и особенно второго ребенка организмъ Маши развился, сталъ боле чувствительнымъ, желаніе боле интенсивнымъ. Конечно, это было въ порядк вещей, установленномъ природой, и все-таки едоръ едоровичъ не могъ не чувствовать, что и онъ сыгралъ въ этомъ не малую роль. У него въ супружеской жизни было одно золотое правило: никогда не докучать жен любовью, а скоре слдить за ея собственнымъ расположеніемъ. Онъ самъ не зналъ, откуда у него явилось это правило, можетъ быть, оно у него выработалось постепенно, подъ вліяніемъ сожительства съ Машей,— вдь Маша была такой нормальной женщиной и во всемъ слдовала инстинкту… едоръ едоровичъ гордился своимъ правиломъ. Онъ говорилъ, что еслибы мужья заботились больше о томъ, чтобы удовлетворять законнымъ потребностямъ своихъ женъ,— а для этого требуется только нкоторый контроль надъ собой и внимательное отношеніе къ женщин.— не было бы такого количества несчастныхъ браковъ, не говоря уже о томъ, что столько женщинъ длаются нервными, истеричными, по всей вроятности, исключительно отъ грубаго отношенія къ нимъ мужчины. Да, не было никакого сомннія, что едоръ едоровичъ былъ на рдкость прекраснымъ мужемъ и что его брачная жизнь съ Машей не оставляла желать ничего лучшаго.
И вдругъ въ эту здоровую нормальную атмосферу была внесена фальшивая нота. Посл рожденія Варечки Маша вдругъ объявила ему, что она не хочетъ больше имть дтей. ‘Да, да,— говорила она,— если ей опять придется рожать, она этого не вынесетъ и помретъ, непремнно помретъ’ (какъ будто каждая женщина, когда ей предстоятъ роды, не боится помереть, а между тмъ сколько ихъ умираетъ?). ‘Ну, хорошо, даже если она не помретъ, то во всякомъ случа она не чувствуетъ въ себ ни силъ, ни мужества, чтобы проходить черезъ все это опять’.
Конечно, желаніе Маши было для едора едоровича закономъ. Во всей ихъ семейной жизни Маша всегда и во всемъ имла ршающій голосъ, тмъ боле въ томъ, что касалось ихъ супружескихъ отношеній,— вдь женщина несла на себ вс послдствія любви. Все-таки едоръ едоровичъ недоумвалъ. Послдніе роды въ общемъ были нормальными и прошли благополучно. Для него было бы понятне, если бы Маша поставила это условіе посл первыхъ родовъ. Они были преждевременными и дло дйствительно обстояло плохо: Маша промучилась трое сутокъ. Но тогда Маша такъ скоро оправилась. Можетъ быть, тутъ сыграло роль то, что Маша забеременла Варей такъ скоро посл смерти Врочки и собственной тяжелой болзни. По всей вроятности, ея нервная система еще не оправилась отъ нравственнаго потрясенія. Во всякомъ случа не было сомннія, что посл Вари Маша поправлялась съ большимъ, большимъ трудомъ, отъ всего уставала, часто плакала…
И такъ случилось, что брачная жизнь Износковыхъ потеряла свой обычный нормальный ходъ. Да, несомннно, ихъ супружескія отношенія теперь гораздо боле походили на скачку съ препятствіями. Отъ этого то едоръ едоровичъ себя плохо чувствовалъ, то Маша нервничала, между ними даже происходили глупыя мелочныя ссоры. Но Маша стояла на своемъ: она ни за что не хотла имть больше дтей. И вотъ Варечк было уже четыре года. Первые два года посл рожденія Вари Маша все хандрила, ко всему относилась равнодушно, потомъ она окрпла физически, стала замчать въ себ подъемъ интереса къ жизни, даже стала потихонечку рисовать и очень увлекалась этимъ. Но вмст съ тмъ у нея точно испортился характеръ: она стала раздражительной, безпокойной, ее все куда-то тянуло. Когда едоръ едоровичъ говорилъ, что это отъ ненормальности ихъ жизни, она круто поворачивалась къ нему спиной. Она чувствовала, что если не сдлаетъ этого, то непремнно швырнетъ ему въ лицо сапогомъ, подсвчникомъ, чмъ попало.
Въ это-то время появился на сцену Павелъ Ивановичъ. Онъ тоже былъ безпокойный, его тоже все куда-то тянуло, но онъ былъ доволенъ собой и всмъ окружающимъ. Это дйствовало такъ освжающе, ободряюще. Онъ все тормошилъ Машу и куда-нибудь тащилъ ее съ собой. Если она отговаривалась: ей въ этотъ день или за дтьми нужно было смотрть, такъ какъ няня отпросилась домой, или какія-нибудь другія домашнія дла ее удерживали, онъ на нее сердился:— ‘Эхъ, въ самомъ дл, народитъ женщина дтей и потомъ всю жизнь трясется надъ ними, точно надъ сокровищемъ какимъ. Подождите, еще, можетъ быть, мошенники изъ нихъ выйдутъ’,— или — ‘И чего вы не народите 12 штукъ? Тогда было бы, по крайней мр, извинительно. И, право, вамъ это было бы къ лицу’.— Но на Павла Ивановича за это нельзя было сердиться. Вдь онъ все равно совсмъ не понималъ жизни и то, что онъ относился къ ней такъ легкомысленно, даже какъ-то развлекало, веселило. Право, иногда хотлось думать — ‘а что, можетъ быть, и въ самомъ дл въ жизни все такъ просто и легко’.
И для всего у него было успокоительное объясненіе. Когда она вспоминала исторію съ Колиными калошами, онъ говорилъ:
— Удивительно! Такъ же хорошо могло случиться, что онъ сперва бы ихъ надлъ, а потомъ въ снгу потерялъ или что-нибудь въ этакомъ род. Нтъ, ужъ знаете, отъ бды не убережешься.
‘Можетъ быть, и въ самомъ дл не убережешься’,— думалось Маш. Но больше всего онъ приставалъ къ ней съ ея рисованіемъ, доказывая, что это было просто безобразіемъ не работать съ такими способностями.
А Маша становилась все безпокойне, все раздражительне.
Разъ утромъ прибжалъ Павелъ Ивановичъ. Видъ у него былъ необыкновенно сіяющій, торжествующій и съ таинственнымъ выраженіемъ лица онъ поманилъ Машу за собой въ угловую. Маша была это утро не въ дух. Феня поссорилась съ няней изъ-за какихъ-то глупыхъ пустяковъ. Об он шумли, жаловались другъ на друга и тормозили ходъ домашней машины. Волей-неволей Маш пришлось вмшаться, а этого она терпть не могла. Кром того, Варечка натерла себ новымъ сапогомъ пятку,— и какъ это Маша не доглядла, что сапоги жали! Нога не хорошо выглядла, была красная и распухла, и это безпокоило Машу. Она знала одинъ случай, когда у ребенка отъ натертой ноги сдлалось зараженіе крови. Поэтому она держала Варю въ кровати и длала ей на больной ног примочки. Доктора не хотлось сразу звать изъ-за пустяковъ. Потомъ пойдутъ докторскіе визиты,— сколько имъ болзнь Коли стоила! Вар, конечно, было скучно лежать въ постели, такъ какъ она не чувствовала себя больной, и она не хотла лежать смирно. Поэтому Маша все утро, пока няня ходила гулять съ Костей, сидла съ ней въ дтской, помогала ей складывать картинки, читала ей сказочки. Да, а Маш хотлось думать. Мысли тащили ее совсмъ въ другую сторону и какъ ей было трудно бороться съ ними, прогонять ихъ и входить въ маленькіе интересы Варечки. Поэтому когда пришелъ Павелъ Ивановичъ, такой довольный и сіяющій, Маша насупилась и пошла за нимъ въ угловую, протестуя и ворча.
— Ну, что еще?— хмуро сказала она ему, когда Павелъ Ивановичъ-торжественнымъ жестомъ пригласилъ ее ссть,— мн сегодня некогда, у Варечки нога болитъ и я должна за ней смотрть. Выкладывайте скоре, что вамъ нужно.
Но Павелъ Ивановичъ не торопился. Лукаво прищуривъ одинъ глазъ, онъ посматривалъ на Машу и ея нахмуренное лицо нисколько не смущало его. Наоборотъ, казалось, ему даже доставляло особенное удовольствіе видть ее такой разстроенной и озабоченной. Маша разсердилась:
— Перестаньте смотрть такъ. Просто даже глупо. У васъ такой видъ, точно мн пять лтъ, а у васъ въ карман спрятанъ леденецъ, которымъ вы собираетесь меня развеселить.
Павелъ Ивановичъ такъ и подпрыгнулъ отъ удовольствія:
— Леденецъ и есть. Этакая вы догадливая!
Потомъ онъ всталъ передъ ней и торжественно скрестилъ руки на груди:
— Маша, я собираюсь везти васъ съ собой въ Италію.
Маша только плечами пожала:
— Будете вы сегодня или не будете говорить, какъ разумное существо. Я же вамъ сказала, что мн сегодня некогда на васъ время тратить… да и желанія не имю,— слегка язвительно прибавила она.
Но Павелъ Ивановичъ не сокращался. Онъ слъ рядомъ съ Машей и взялъ ее за руку:
— Слушайте, Маша, слушайте обоими ушами и воспринимайте. Отличное, знаете, я дльцо состряпалъ и деньгами, можно сказать, у меня вс карманы набиты. Ей-Богу, огурецъ въ смятку,— и онъ похлопалъ себя по карманамъ.— Дальше. Въ связи съ этимъ самымъ дльцемъ и въ чаяніи, такъ сказать, новыхъ барышей отправляюсь я своей персоной въ Италію. Эхъ, Маша, хорошо въ Италіи. Итальяночки псни поютъ, небо голубое, волны у береговъ плещутъ. Ну, это къ длу не относится. Дальше будетъ на счетъ моихъ финансовъ…— и онъ опять похлопалъ себя по карманамъ,— деньги я въ банкъ не кладу, въ карман они у меня тоже не залеживаются, а пускаю я ихъ въ оборотъ, когда съ прибылью, когда съ убылью. Это ужъ какъ придется. Вотъ и пришла мн на умъ такая операція. Помщу я извстную долю капитала на ваше обученіе искусству, пошлю васъ примрно на годъ для усовершенствованія въ Италію, какъ будто знатный меценатъ какой. Выгоритъ мое дло, вы мн выплатите и съ процентами, не я одинъ говорю, что у васъ талантъ, не выгоритъ, ну ‘qui ne risque ne gagne pas’, вдь вы по-французски понимаете?
Маша смотрла на Павла Ивановича и думала о томъ, сошелъ ли онъ съ ума или нтъ. Могутъ же человку придти на умъ подобныя глупости. Ей, ей ухать изъ дому, учиться! Ей, у которой на ше мужъ, дти, домъ, гд все на ней держится, гд все требуетъ ея заботъ, ея глаза. Ухать! Жить для себя, работать для себя, безъ заботъ, стать опять, какъ прежде, молодой… Вдь, это же все равно, что начать жить снова. Глупый, взбалмошный человкъ. И вдругъ Маша расплакалась. Ахъ, это потому, что она сегодня и безъ того разстроена. Но она сказала совсмъ другое:
— Какъ вамъ не стыдно, это прямо жестоко. И потомъ, какъ будто вы сами не знаете, что это невозможно.
— Невозможно?— подхватилъ Павелъ Ивановичъ,— знаете, иногда этакъ въ пол набредешь на канаву. Кажется, невозможно перескочить, этакая досада, нужно идти назадъ. А потомъ постоишь, посмотришь, попримришь, поприглядишься, анъ и перепрыгнешь.— И онъ заглядывалъ ей въ лицо. Но Маша молчала и утирала платкомъ глаза.— Вотъ что, Маша, я теперь уйду. А вы объ этомъ подумайте.
Потомъ Павелъ Ивановичъ всталъ передъ ней въ позу, скорчилъ рожу и продекламировалъ:— ‘Я влилъ ядъ искушенія въ твою добродтельную душу и да отравитъ… ну, какъ тамъ дальше, я забылъ. Боюсь, къ типу моей красоты не подходитъ изображать роль перваго любовника Евы. А, впрочемъ, у нея, бдняжечки, вдь большого выбора не было. Ну, не сердитесь, тридцать пять съ кисточкой, за вс мои глупости. Это я, чтобы васъ развеселить.
И Павелъ Ивановичъ ушелъ. А Маша подошла къ окошку и долго неподвижно смотрла въ него. И что она тамъ такое видла? Ахъ, Боже мой, вдь живешь только разъ въ жизни!

V.
‘Наша сестра’.

Феня опять поссорилась съ няней. Съ ней положительно творилось что-то неладное. Прежде у нея былъ такой ровный, веселый характеръ, а теперь эти вчныя ссоры, и въ исполненіи своихъ обязанностей она была совсмъ не такъ добросовстна, какъ прежде. Все это очень огорчало и озабочивало Машу. Но, можетъ быть, первое, что заставило ее обратить вниманіе на Феню, было то, что Феня вдругъ перемнила свой романсъ. Вмсто ‘Серебристаго поля’ на кухн стало раздаваться: ‘Разскажите вы ей, цвты мои, разскажите вы ей, цвты мои’ и такъ до безконечности, все одна и та же музыкальная фраза. Это положительно выводило изъ себя едора едоровича и, когда онъ приходилъ изъ академіи, то старательно запиралъ въ квартир вс двери. Счастье его, что Феня пла больше всего но утрамъ. И цла Феня какъ-то совсмъ по другому,— уже не меланхолически, а порывисто, безпокойно, обрывая на самыхъ неожиданныхъ мстахъ. Даже Маша должна была сознаться, что это дйствовало и на ея нервы. Но что же было длать? Маша спросила Феню, гд она выучила свой новый романсъ, и Феня разсказала, что слышала его на гулянь въ манеж. Маша вспомнила, что Феня дйствительно на Рождеств отпросилась на народное гулянье въ Александровскій манежъ. Конечно, въ этомъ еще не было ничего особенно удивительнаго, хотя вообще Феня отличалась строгостью понятій и не признавала никакихъ развлеченій. Но то, что Маша узнала потомъ отъ няни, уже совсмъ удивило ее. Феня ходила на гулянье не одна, а со Щолокомъ. Щолокъ былъ деньщикомъ штабсъ капитана Смирнова, жившаго въ томъ же самомъ дом въ третьемъ этаж, только съ другого подъзда. Изъ деликатности няня умолчала о томъ, что у обоихъ переднихъ подъздовъ былъ тотъ же самый задній ходъ. Да, это дйствительно было совсмъ непохоже на Феню. Феня не любила мужчинъ и отзывалась о нихъ презрительно: — ‘знаемъ мы ихъ, мужиковъ, что имъ отъ нашей сестры надоть’.— И вдругъ — Щолокъ! Щолокъ былъ благообразный русый парень и познакомилась съ нимъ Феня въ почтовой контор. Въ Россіи спеціально для удобства трудящагося люда почтовыя конторы выдаютъ по воскресеньямъ денежную корреспонденцію. Такъ какъ трудящихся людей много, а воскресенье бываетъ только разъ въ недлю, то почтовыя конторы представляютъ отличное мсто для знакомствъ. Простоявъ въ толп рядышкомъ около часу, Щолокъ и Феня стали отъ нечего длать разсматривать другъ друга. Потомъ оба высказали вслухъ замчаніе, что ‘кажись, они встрчались раньше’. Тутъ-то и выяснилось, что, хотя господа ихъ жили съ разныхъ парадныхъ подъздовъ, но задній ходъ у квартиръ былъ общій.
— Что, гостинецъ изъ деревни получаете?— спросилъ Щолокъ.
Феня объяснила, что деньги не для нея самой, а для племянницы, обучающейся въ швейной мастерской.
— Такъ точно — сказалъ Щолокъ,— а вотъ намъ изъ деревни посылаютъ на казенные сапоги.
Это очень разсмшило Феню, но тутъ они дождались своей очереди.
— А домой намъ, натурально, одной дорогой,— сказалъ Щолокъ и Феня не могла съ этимъ не согласиться.
По дорог Щолокъ разсказалъ Фен, что у нихъ въ полку выдаютъ гнилые сапоги, такіе гнилые, что черезъ дв недли подошвы какъ не бывало. А потомъ на осмотр, если сапоги не цлы, такъ штрафуютъ. Такъ вотъ имъ всмъ въ полку изъ деревни деньги на покупку новыхъ казенныхъ сапогъ посылаютъ. Все лучше, чмъ когда наказываютъ. Ну, а баринъ у него хорошій, не дерется и даже мало ругается, и вообще ‘въ деньщикахъ житье куда вольготне’.— Вотъ какъ произошло знакомство Фени и Щолока, но это было уже давно, еще до болзни Коли. Скоро посл Рождества Феня и совсмъ перестала пть. На кухн, когда не было ссоръ съ няней, было тихо, тихо. едоръ едоровичъ былъ очень этимъ доволенъ, но Маша безпокоилась. Она стала слдить за Феней и скоро замтила, что у Фени растетъ животъ. Какъ-то разъ утромъ Феня, собирая со стола чай, поймала устремленный на нее пристальный взглядъ Маши. Она густо покраснла, но, не говоря ни слова, вышла на кухню. На слдующій день вечеромъ она пришла къ Маш, сидвшей въ угловой:
— Барыня, ужъ я ухожу съ мста, ужъ вы извините. За вашу ласку благодаримъ покорно.
Маша почувствовала, какъ она сама сперва покраснла, потомъ поблднла. Она не нашлась, что сказать, потомъ тихо спросила:
— Отчего же ты уходишь, Феня?
Феня помолчала:
— Ноги пухнуть… не могу больше у плиты стоять.
— Куда же ты пойдешь, Феня? Разъ что у тебя ноги пухнутъ…
— Ужъ я пойду…
Наконецъ Маша набралась храбрости:
— Феня, вдь, ты беременна!
На этотъ разъ Феня не покраснла:
— Хотя бы и такъ. Это мое дло и ничейное…
— Феня, куда же ты пойдешь… такая?
Въ голос Маши слышалось почти отчаяніе. Но Феня взглянула на нее холодно, какъ то сверху внизъ и упрямо встряхнула кудряшками:
— Нтъ, ужъ вы меня извините, ужъ я уйду…— и Феня вышла.
Маша осталась одна и положила голову на руки: ‘Вотъ и Феня… храбрится… вс мы такъ: пока не знаемъ, кажется море по колно’. Ей представилось, какъ Феня одна, заброшенная, будетъ мучиться въ родильномъ пріют. Потомъ у нея похолодло на сердц. ‘А впрочемъ, не все ли равно, вдь Все равно никто не можетъ помочь’. Она стала думать о томъ, какая она сама была храбрая, когда носила перваго ребенка. Да, да, она себ сказала, что беременность — дло естественное и что животныя отправленія не должны имть вліянія на жизнь интеллигентной женщины. И она жила жизнью интеллигентной женщины. Животъ ей мшалъ: стоять было тяжело, сидть трудно, подпирало къ сердцу, лежать… нужно было постоянно, постоянно мнять положеніе и это было такъ утомительно, а потомъ, только бывало соберешься заснуть, ребенокъ начинаетъ прыгать въ живот, ужъ какой тутъ сонъ. Какой онъ враждебный, этотъ ребенокъ… Уже въ живот онъ непремнно хочетъ жить по своему, своей собственной жизнью. Почему ему нужно прыгать, когда тло матери устало, требуетъ отдыха? А именно тогда онъ больше всего и прыгаетъ… странно это! И потомъ, такъ всю жизнь.
Да, животъ Маш мшалъ, а она бгала на лекціи, на собранія, работала, какъ прежде. Правда, она оставила свои платные уроки, нужно было передать ихъ нуждающимся, но за то она взяла на себя гораздо больше даровой работы въ воскресной технической школ. Время было такое горячее, бурное. Всмъ нужно было работать. И вотъ ея послднее собраніе. Она была такъ взволнована, возбуждена, не смотря на животъ, она вошла на кафедру и сказала большую рчь, это была хорошая рчь, такой ужъ она больше не скажетъ во всю свою жизнь. И потомъ, когда они пошли домой, у нея вдругъ сдлались страшныя схватки. Федя очень испугался, вдь до срока было еще четыре недли. Да, вотъ какъ это началось… и продолжалось трое сутокъ. Она помнитъ, какъ на третьи сутки у нея въ душ и тл было столько ненависти къ жизни, къ окружающимъ, что она вдругъ встала на постели на ноги, вытянулась во весь ростъ и… крикнула. За что ее въ самомъ дл мучили, терзали, что она такое сдлала? А впрочемъ, можетъ быть, это и не она крикнула, а кто-нибудь другой. Во всякомъ случа это былъ не ея голосъ, а какой-то собачій. И она опять грохнулась изможденная на постель. А потомъ ее все поили шампанскимъ и держали на воздух, чтобы ей не было такъ больно лежать на постели: докторъ держалъ подъ мышками, а Федя и акушерка подъ колнками. Да… у нея совсмъ не было больше силъ и все-таки казалось такимъ жестокимъ, что надо было помирать. Но ребенокъ родился и… былъ живой. Это былъ Коля. Все было кончено. Она лежала поперекъ постели, и голова у нея свсилась съ края, а одна нога была скрючена въ колн и торчала кверху, а постель была холодная и мокрая. Къ ней подошли и хотли расправить ногу, но она собралась съ силами и прошептала: ‘не смйте, не смйте трогать’. Ей казалось, что, если только до нея дотронутся, то послдняя искра жизни, которая еще теплилась въ ней, сейчасъ, сейчасъ въ ней потухнетъ. Ее и оставили, только осторожно накрыли простыней. Уфъ, какая тяжелая была простыня, но у нея не хватало больше силъ сказать: ‘снимите’. Она только лежала и думала, ‘какъ это можно жить’.
Съ тхъ поръ Маша потеряла храбрость. Должно быть, посмотрть смерти въ глаза даромъ не обходится, а, можетъ быть, дло не въ смерти, а въ страданіяхъ.
Черезъ мсяцъ докторъ остался съ ней побесдовать:
— Нужно васъ, барынька, пожурить,— сказалъ онъ,— задали вы намъ горячаго. Гд же это видано, чтобы беременныя женщины по собраніямъ бгали? Нтъ, ужъ коли занялись произведеніемъ рода человческаго, извольте вс эти головныя глупости по боку оставить. Нервамъ и безъ того много работы предстоитъ, гд же имъ со всмъ управиться! О будущемъ поколніи тоже не мшаетъ позаботиться. Смотрите, какой ребеночекъ тщедушный на свтъ появился не хорошо это, барынька, несправедливо.
Маша смотрла на доктора и думала: ‘Странный человкъ, вдь онъ же былъ тогда, видлъ. Неужели же онъ и самъ не понимаетъ, что посл этого у нея больше ничего не осталось’. А потомъ она кормила и потомъ опять забеременла, родила, кормила и опять забеременла. Жила, какъ корова: носила — кормила, носила — кормила. Все надялась, что больше не забеременетъ и все забеременвала. Ни о чемъ другомъ не смла думать, да и гд же было думать? Дти, когда они маленькія, особенно, когда начинаютъ ползать и ходить,— вдь ихъ ни на минутку нельзя однихъ оставить. Тутъ и четырехъ глазъ едва хватаетъ. Право, кажется меньше устаешь, когда кормишь, хотя и не досыпаешь по ночамъ, ходишь весь день, какъ сонная муха…
Маша подняла опущенную на руки голову, потомъ встала и стала ходить по комнат. Что-то будетъ съ Феней? Оставитъ ее Щолокъ одну, онъ свое дло сдлалъ. Отдастъ Феня ребенка въ пріютъ или пошлетъ въ деревню и опять пойдетъ въ услуженіе, опять будетъ одна. Это хорошо, что она будетъ опять одна, это лучше, чмъ быть замужемъ, когда мужчина всегда подъ бокомъ. Потомъ она будетъ бояться… А впрочемъ, можетъ быть, ей опять захочется мужской ласки, вдь ей же, Маш, хочется. И зачмъ это ей, еслибы ей отъ этого освободиться. Вотъ Надя Кузнецова увряетъ, что хоть и любитъ мужа, а физически ей до него нтъ никакого дла. Когда онъ ее ласкаетъ, она старается думать о чемъ-нибудь другомъ, чтобы было не такъ непріятно. Странные люди, какъ имъ это не противно? Ну, зачмъ Надя живетъ съ мужемъ? Ахъ, еслибы она, Маша, была на ея мст, она бы съ самаго начала ухала и работала, работала. А вотъ Надя сидитъ дома и ничмъ не интересуется. Скучная она какая-то стала, а прежде гимназисткой была такая живая, бойкая двочка. Надя увряетъ, что въ этомъ нтъ ничего особеннаго, что многія, многія женщины такъ. А вотъ она, Маша… когда Федя проводитъ своей мягкой, сильной рукой,— у него такія красивыя руки,— по ея ше и груди, нга разливается у нея по тлу, ей хочется вытягиваться, прижиматься къ нему. И что же въ этомъ дурного? Вдь это же естественно. И потомъ она себя посл этого всегда чувствуетъ такой бодрой, свжей. едя увряетъ, что она даже хорошетъ. Нтъ, и все-таки это дурно, разъ что это калчитъ ей всю жизнь, изводитъ ея душу. Это… это чувственность, съ этимъ надо бороться. Хорошо Над разсуждать, что съ ‘предосторожностями’ это такъ просто. Ей, конечно, просто. А вотъ у нея, у Нади, у самой два года тому назадъ родился ребенокъ: ‘по ошибк’. И у Маши вдругъ потемнло на сердц: а что, если и у нихъ съ едей случится ошибка, и вс эти гадкіе четыре года пойдутъ на смарку. Ужъ если у Кузнецовыхъ, такихъ опытныхъ людей, случилась ошибка! И вдругъ опять носить, опять мучиться, опять болть, опять не принадлежать себ ни тломъ, ни душой, о нтъ, она этого больше не можетъ, не можетъ, не хочетъ. Жизнь такъ скоро проходитъ, неужели же ея собственная жизнь ужъ кончилась… И Маша сжала руками голову. А вдругъ, еслибы въ самомъ дл ухать… учиться, пожить для себя. Вдь, вотъ… Павелъ Ивановичъ предлагаетъ, можетъ быть, это въ самомъ дл не такъ невозможно, какъ кажется, можетъ быть, стоитъ только ршиться… можетъ быть, у нея никогда больше въ жизни не будетъ такого случая, да, конечно, наврное не будетъ… Ршиться, ухать теперь… пока не поздно, пока въ душ есть еще желаніе, силы. А вдругъ что-нибудь опять случится и ужъ будетъ поздно, на всю жизнь поздно… Боже мой… Боже мой…

VI.
Маш Божій міръ постылъ.

Оленицынъ получилъ отъ Маши записочку съ просьбой придти позавтракать. Придя на квартиру Износковыхъ, онъ нашелъ Машу въ угловой. Она стояла у окошка и смотрла на улицу. За окошкомъ густо падали снжинки и на ихъ близн рзко выдлялась фигура Маши, одтой въ черное платье. Оленицынъ не помнилъ, чтобы онъ когда-нибудь видлъ Машу въ черномъ. Маша увряла, что черное ей не къ лицу, и потому не носила этого цвта. А между тмъ Оленицыну показалось, что сегодня въ этомъ черномъ плать Маша выглядла моложе обыкновеннаго.
— Здравствуйте,— своимъ обычнымъ равнодушнымъ тономъ сказалъ онъ.
— Здравствуйте, — не оборачиваясь, отвтила Маша и продолжала смотрть на снжинки, летавшія за окошкомъ.
Оленицынъ слъ на кресло у стола. Вдругъ Маша круто обернулась, лицо у нея было какое-то необычное.
— Мн скучно, Оленицынъ, мн скучно,— сказала она и лицо ея все передернулось.
Потомъ она быстро прошла комнату, опустилась передъ нимъ на колни и, положивъ руки на его костлявыя сухія ноги, уткнула въ нихъ голову. Ощущеніе физической боли прошло по тлу Оленицына.— ‘И зачмъ она это длаетъ, ненарокомъ кто-нибудь войдетъ, увидитъ — нехорошо’.
— Оленицынъ, еслибы вы знали, какая тоска меня одолваетъ, какая тоска. Кажется, выскочила бы на улицу и пропала, совсмъ пропала, а то хоть бы на время, хоть немножко.— Все тло Маши вздрагивало.
Оленицынъ помолчалъ, потомъ тихо сказалъ:
— Вы это напрасно такъ говорите. Вдь вы любите дтей.
Маша вдругъ встала.
— Я люблю дтей! Зачмъ вы лжете, вдь вы отлично знаете, что вы лжете. Что такое для меня дти? Дифтеритъ, тифъ, простуды, пороки, разныя дурныя выходки, дырявые чулки, мелкая глупая забота съ утра до вечера — кто можетъ это любить? Вы бы любили?
Оленицынъ смотрлъ на Машу. Ему вспомнилось, какъ на дняхъ Аграфена Петровна, увлеченная разстановкой банокъ со свжимъ вареньемъ, шарахнула по голов подвернувшагося ребенка, за что онъ, Оленицынъ, ее здорово выбранилъ. Ему хотлось сказать что-нибудь успокоительное Маш, хотлось это сдлать изъ чисто эгоистическаго чувства, такъ ему было тяжело видть ее въ этомъ возбужденномъ, отчаянномъ состояніи. Можетъ быть, поэтому то, что онъ сказалъ, вышло такъ неудачно.
— Вы бы не то сказали, еслибы ихъ потеряли.
Маша даже подскочила.
— Этого еще недоставало? Какъ вамъ не стыдно? Женщина мучается въ родахъ, проклинаетъ тотъ день, когда родилась, потомъ ухлопываетъ всю свою жизнь, вс свои силы на ребенка и вдругъ все ни къ чему, все на смарку! О, это жестоко, глупо жестоко. Вы знаете, кто любитъ дтей?— Маша сла на кресло противъ Оленицына.— Отцы любятъ дтей. Вы спросите едора едоровича, онъ вамъ скажетъ, что онъ ужасно любитъ дтей. И… бабушки. Вотъ моя мама — она обожаетъ ихъ. Вы знаете, что она вчера сказала? Что она моихъ дтей любитъ куда больше, чмъ любила своихъ. Потому что, потому что, когда у нея были свои дти, тогда еще ей самой жить хотлось. Вы понимаете, вы понимаете, что это значитъ? Когда человкъ больше себ уже не принадлежитъ?— Маша вдругъ строго, строго посмотрла на Оленицына.— Оленицынъ, вы знаете, я брошу все и поду доучиваться въ Италію, можетъ быть, что-нибудь изъ меня и выйдетъ.
— Это васъ Павелъ Ивановичъ соблазняетъ?— тихо спросилъ Оленицынъ.
— Хотя бы и Павелъ Ивановичъ. Не все ли равно, кто? Онъ мн дастъ денегъ взаймы и направитъ меня, куда слдуетъ. Вамъ, можетъ быть, завидно, что не вы, не вы даете мн опять вру въ жизнь, вру въ силы? У васъ у самого нтъ вры въ жизнь.
— Нтъ, у меня нтъ вры въ жизнь, въ женскую жизнь. Хотите, я вамъ скажу, чмъ это кончится?
— Чмъ это можетъ кончиться? Конечно, это можетъ кончиться тмъ, что это не приведетъ ни къ чему, что я, что я уже вся износилась, ‘пошла въ смя’. Господи, но нельзя же, нельзя такъ съ открытыми глазами безъ борьбы давать себя зарыть, живьемъ зарыть.
— Вы знаете, чмъ это кончится? Это кончится тмъ, что Павелъ Ивановичъ будетъ за вами ухаживать и вы… вы поддадитесь.
— Вы, вы не понимаете, какія глупости вы говорите, Оленицынъ. Мн моя женская жизнь надола до такой степени, что я не знаю, что съ собой длать. Не говоря уже о томъ, что Павелъ Ивановичъ…— и Маша презрительно пожала плечами.
— Теперь она вамъ надола, потому что у васъ нтъ ничего другого. Послушайте, Маша,— рдко, рдко, только въ самыя серьезныя минуты ихъ жизни, Оленицынъ называлъ ее Машей, и Маша знала, что то, что онъ говорилъ тогда, было для него очень серьезно,— вы удете, разовьетесь, начнете жить богатой жизнью, полной жизнью, возбужденный организмъ потребуетъ любви, вы даже сами не замтите, какъ это случится. Павелъ Ивановичъ тутъ не при чемъ. Это просто природа потребуетъ любви для равновсія.
Маша смотрла на него почти съ ненавистью.
— Оленицынъ, я не-на-вижу любовь,— протянула она,— понимаете ли вы это?
— Я… тоже…
Маша съ досадой махнула рукой.
— Ахъ, что вы понимаете… Въ теоріи можно ненавидть все, что угодно. Что для васъ любовь? Разв она тянетъ васъ къ земл, связываетъ вамъ руки? Оленицынъ, любовь для васъ — Аграфена Петровна, пріятная, удобная, безъ всякихъ послдствій.
— На счетъ пріятности…— и Оленицынъ чуть-чуть позелъ плечами.
— Не лгите, вы сегодня все только лжете. Когда вы ее любите, разв вы о ней думаете? Вы думаете о собственномъ удовольствіи, вы очищаете себ кровь, освобождаете голову, а какъ она съ этимъ справляется, разв васъ это касается? Вы думаете, вы ее вознаградили сторицей, дали ей такое удобное беззаботное существованіе, да еще, можетъ быть, спасли отъ пьянаго мужа. Притомъ Аграфена Петровна въ Бога візритъ, дня нея все такъ просто. Эхъ, вы, со всей вашей философіей, точно я ее не знаю, вы просто трусъ, боитесь жизни, боитесь страданія. Я тоже трусъ, Оленицынъ, я боюсь… но у меня нтъ философіи, за которую я могла бы спрятаться. И жизнь меня бьетъ, прямо по лицу, по тлу бьетъ. Ахъ, Боже мой, разв женщин философія можетъ помочь? Вы знаете, зачмъ я васъ сегодня позвала? Мн хочется вамъ сдлать больно. Мн хочется кому-нибудь сдлать больно. Кому я могу сдлать больно? едору едоровичу… для него жизнь — нормальное явленіе. Павлу Ивановичу… онъ лзетъ вверхъ по лстниц, не оглядываясь, сорвется, опять ползетъ. А мы съ вами оба трусы,— Она подошла къ шкафу, нагнулась и вытащила съ нижней полки папку со своими рисунками.
— Маша, зачмъ, что это такое, право, довольно.
Оленицынъ нервно теребилъ себ пальцы и ерзалъ на стул.
— Ага, уже испугались? Какъ это говорится: мужская организація такая тонкая, она не приспособлена, подобно женской, боле грубой, выносить боль. Не бойтесь, боли физической я вамъ не могу причинить.— И она раскрыла папку на стол передъ Оленицынымъ и аккуратно, одинъ за другимъ, разложила рисунки:— смотрите, узнаете?— какъ-то злорадно-торжествующе сказала она.
Оленицынъ узналъ, очень хорошо узналъ, хотя его дти и играли такъ мало роли въ его жизни.
‘Зачмъ, зачмъ Маша ихъ нарисовала, и какъ она могла ихъ нарисовать? Теперь они будутъ преслдовать… эти рисунки’…
А Маша безжалостно продолжала:
— Аграфена Петровна приходитъ ко мн съ дтьми. Только она вамъ этого не говоритъ, она васъ боится. Вотъ… и я рисую ихъ, а Аграфена Петровна сидитъ и ‘жалится’. Вы думаете, ей не о чемъ жаловаться? Вотъ вы посмотрите хорошенько на эти рисунки, нечего отворачиваться. Вы увидите, что я вашихъ дтей знаю хорошо и… люблю. Я ихъ люблю, потому что… они не мои и мн ихъ жаль. Видите… вы своихъ дтей не любите, а я ихъ люблю. Вотъ я васъ ужалила въ самую пяту, Оленицынъ. А когда Аграфена Петровна въ послдній разъ рожала, вы были въ Москв и я пошла къ ней. Думала, могу чмъ-нибудь помочь. Вы никогда не видали, какъ рожаютъ кошки, Оленицынъ? У нихъ на мст ихъ желтаго блестящаго зрачка длается блое тусклое пятно, точно имъ на глазъ бльмо навели. Вотъ… и у Аграфены Петровны были бльмы на глазахъ, я не выдержала и убжала,— и Маша вдругъ расплакалась,— и дернуло же меня смотрть на чужіе роды, какъ будто своихъ не хватало.
Оленицынъ ходилъ молча по комнат, подергивая своей сухой костлявой спиной. Маша перестала плакать. Вдругъ она подошла къ Оленицыну и остановила его, положивъ ему руки на плечи.
— У Аграфены Петровны, Оленицынъ, нту словъ. А у насъ… у насъ острая память и взвинченное воображеніе, и потомъ, потомъ мы не вримъ въ Бога и… боимся.
— Вы еще долго будете?— тихо спросилъ Оленицынъ.
— Пока не кончу,— и Маша даже слегка притопнула на него ногой.— Садитесь, Оленицынъ, на диванъ.
Оленицынъ слъ и рядомъ съ нимъ сла Маша, подобравъ подъ себя об ноги:
— Оленицынъ, посл Варечки я боюсь, тло мое износилось, храбрости стало меньше. Я и прежде боялась, но не такъ. Вы думаете, почему у меня четыре года нтъ дтей? Отъ Бога? Нтъ, я думаю, у Бога совсмъ другіе разсчеты. Вотъ вы отдаетесь любви, а для меня любовь — коммерческая сдлка: кто кого перехитритъ, я природу или она меня. Я лежу и все время думаю — какъ бы и яблочка отвдать, и невредимой выскочить. Это, я вамъ скажу, цлое сложное искусство,— Маша смотрла на Оленицына прямо въ упоръ сухими злобными глазами.— Это, знаете ли, такъ развиваетъ человка, приподнимаетъ его надъ животнымъ,— вдругъ она рзко потрясла его за плечо:— что же вы не говорите, какъ едя, что было бы полезне рожать, что рожать естественно?
И вдругъ Маша припала къ его плечу:
— Оленицынъ, помогите мн, поддержите меня, мн нужно ухать, мн нужно освжить тло, душу, не говорите, что это безнадежно, нельзя говорить такихъ вещей…
У Оленицына изъ-подъ золотыхъ очковъ катились слезы и онъ ихъ слизывалъ съ жидкихъ усовъ. Потомъ онъ тихо сказалъ:
— Узжайте, Маша, милая, узжайте и… не поминайте лихомъ.
Когда онъ прощался съ нею въ передней, онъ взялъ ее за руку и тихо сказалъ:
— Маша, помните, что я вамъ сказалъ… на счетъ Павла Ивановича.
Но Маша только досадливо повела плечами.

VII.
Маша прыгаетъ черезъ канаву.

едоръ едоровичъ сидлъ у себя въ кабинет и приготовлялся къ завтрашней лекціи. Маша вошла тихонечко, отодвинула прочь его бумаги и сла къ нему на колни. Это было очень пріятно, что Маша сидла у него на колняхъ, и ему хотлось обнять ее и прижать къ себ, но у Маши на лиц было ‘запретительное’ выраженіе.
— едя, я теб что-то сейчасъ скажу, отъ чего ты подпрыгнешь и, конечно, придешь въ ужасъ. Но это только такъ сначала, потомъ, ты увидишь, это окажется проще,— сравненіе съ канавой, придуманное Павломъ Ивановичемъ, все время вертлось у Маши въ голов и придавало ей храбрости.
едоръ едоровичъ смотрлъ на нее испуганными глазами.
— Маша, что случилось?
— Пока еще ничего, только, только…— Маша обняла его за шею и прижалась лбомъ къ его щек,— я хочу ухать.
— Ухать, какъ ухать, куда ухать?— Выраженіе лица у едора едоровича сдлалось еще испуганне. Маша взглянула на него:
— Ну, что, въ самомъ дл, какъ ты смотришь,— Маша даже немного разсердилась,— не сбжать же я собираюсь, еслибы я собиралась сбжать, я бы тебя объ этомъ не предупреждала. Какой ты, право…
— Маша, я не понимаю.
— Не понимаешь! Вотъ ты же два раза здилъ заграницу съ тхъ поръ, что мы поженились.
— Я же, Маша, здилъ не по своей охот, ты же знаешь, мн это нужно было для моихъ лекцій въ академіи.
Маша прищурила на него одинъ глазъ:
— Ну, конечно, теб этого даже совсмъ не хотлось, не правда ли? Это было съ твоей стороны жертвой долгу службы.— Маша вспыхнула:— Ну, а мн вотъ просто хочется, и никакой службы у меня въ оправданіе нтъ. Просто хочется, для себя.
едоръ едоровичъ задумался. Онъ думалъ о томъ, что Маша стала совсмъ сама не своя и виною этому, конечно, были ихъ ненормальныя супружескія отношенія. Потомъ онъ сказалъ:
— Но, Маша, вдь, для заграничнаго путешествія прежде всего нужны деньги, а ты знаешь, что теперь у насъ ихъ нтъ.
Маша покраснла. Потомъ она мысленно зажмурила глаза, перекрестилась и… прыгнула черезъ канаву.
— Мн даетъ взаймы Павелъ Ивановичъ.
едоръ едоровичъ спустилъ ее съ колнъ, всталъ и безпокойно прошелся по комнат:
— Маша, я тебя совсмъ, совсмъ не понимаю. Точно ты сама не понимаешь, что это невозможно.
— Я ужъ это обдумала и пришла къ заключенію, что это возможно. Вдь я же поду не развлекаться, а учиться. Ты же знаешь, Павелъ Ивановичъ показывалъ мои рисунки кое-кому и вс мн совтуютъ продолжать работать. Почемъ знать, ты, конечно, этому не вришь, но, можетъ быть, мн и удастся ему все выплатить.
— Но, Маша, чему же можно научиться въ такой короткій срокъ?— едоръ едоровичъ здилъ заграницу на шесть недль, поэтому никакой другой промежутокъ времени не рисовался его воображенію.
Маша опять мысленно зажмурилась и перекрестилась:
— Но кто же теб сказалъ, что я поду на короткій срокъ? Я поду на годъ.
У едора едоровича отвалилась нижняя челюсть:
— Маша, побойся Бога, какъ же мы… тутъ безъ тебя… будемъ жить… цлый годъ!
Маша молчала, она слышала отчаяніе въ голос едора едоровича и понимала, что онъ говоритъ правду: въ самомъ дл, какъ они будутъ жить тутъ безъ нея, она сама не могла себ этого представить. Когда узжалъ едоръ едоровичъ, дло нисколько не мнялось, если же удетъ она… нтъ, она даже не хотла думать о томъ, какъ все будетъ. Только нтъ, она не должна сдаваться, теперь или никогда. А едоръ едоровичъ продолжалъ:
— Вдь, если учиться, разв бы ты не могла учиться здсь, не узжая изъ дому?
— Ахъ, едя, едя, не могу я учиться дома. Еслибы я могла… тогда, тогда теб не было бы замтно и то, еслибы я ухала заграницу. Я знаю, ты этого не понимаешь. Мн нужно, чтобы тутъ было свободно,— и она провела рукою по лбу,— и потомъ, потомъ мн нужно ухать изъ дому, нужно ухать отъ тебя.
едоръ едоровичъ ухватился за эти послднія слова. Онъ былъ готовъ на какія угодно жертвы, только чтобы Маша отъ него не узжала, чтобы гнздо не раззорялось.
— Неужели изъ-за этого? Маша! Какъ будто нельзя устроиться по другому. Вдь, у насъ есть комнаты, я могу переселиться въ кабинетъ.
— Полно, едя, ну что въ самомъ дл наивничать, точно отдльныя комнаты помогутъ.
едоръ едоровичъ сидлъ и молчалъ, ему уже казалось, что Маша ухала, что въ квартир темно, холодно и пусто. Потомъ ему стало еще холодне, и онъ тихо сказалъ:
— А если ты не захочешь больше вернуться…
Маша задумалась, потомъ покачала головой:
— Вернусь… дти…
— А до меня теб нтъ никакого дла?
— Нтъ, я думаю и о теб. Только если я вернусь, то это будетъ изъ-за дтей. Ахъ, мн такъ мучительно хочется пожить безъ этого… безъ любви…
Вотъ какъ Маша перескочила канаву. едоръ едоровичъ подчинился. Впрочемъ, Маша знала заране, что онъ подчинится. Оттого-то и было такъ трудно ему объ этомъ сказать. Теперь предстояло другое трудное дло. Нужно было уговорить маму взять на себя отвтственность въ уход за дтьми. Конечно, мама не можетъ жить съ ними, но все-таки няня могла бы каждый день ходить къ ней съ дтьми и обо всемъ совтоваться. Вообще не могла же Маша ухать, не устроивъ, чтобы кто-нибудь взялъ на себя хотя бы въ общихъ чертахъ заботу о дтяхъ. Мама была человкъ практическій. Она сначала страшно разсердилась на Машу и отказала ей наотрзъ: вотъ еще, будетъ она брать на себя лишнюю заботу, когда въ этомъ нтъ никакой необходимости, а люди просто съ жиру бсятся. Да ни за что на свт! И вовсе не потому, что она боится отвтственности, что же, вдь дти остаются не одни, а съ отцомъ, значитъ, за нимъ будетъ окончательное слово во всемъ серьезномъ, нтъ, этого она не боится, но она просто этимъ глупостямъ не сочувствуетъ, и потому пускай они ищутъ себ другихъ помощниковъ. хать учиться ей, Маш, замужней женщин! И чего она не видала въ этомъ учень! Еслибы это еще былъ какой-нибудь врный заработокъ, а искусство… Не будетъ же она по возвращеніи опять бгать уроки рисованія давать. Стоило тогда замужъ выходить.
Да, мама была ужасно разсержена и, казалось, мало было на нее надежды. ‘И этакое сумасшествіе бросать ни на что такую уйму денегъ въ ожиданіи какихъ-то талантовъ’. Мама не врила въ таланты. Для нея были только профессіи: профессіи выгодныя и невыгодныя. ‘Во всякомъ случа теперь, разъ Маша замужемъ, ни о какой профессіи она и думать не можетъ. Да, это только сумасшедшіе способны такъ швырять деньгами. Особенно, когда у нихъ и безъ того ихъ не слишкомъ много’. едоръ едоровичъ и Маша уговорились никому не говорить о предложеніи Павла Ивановича, а что Павелъ Ивановичъ самъ не будетъ объ этомъ говорить, за это Маша ручалась. Она не знала почему, но она была въ этомъ совершенно уврена. Нтъ, мама совершенно не могла понять Машу. Когда она узнала, что Павелъ Ивановичъ общался устроить Машу въ Италіи, такъ какъ самъ туда халъ и вообще хорошо зналъ мстныя условія, ей пришло на мысль, что Маш надолъ мужъ, и она, хотла завести интригу. Но она скоро отбросила эту мысль. ‘Павелъ Ивановичъ былъ такой неинтересный, пожалуй, еще хуже Оленицына, оба они не чета едору едоровичу’. ‘Ну, ужъ и поклонники у Маши’, вздохнула она про себя. Мама ничего не имла противъ того, чтобы Маша заводила себ поклонниковъ. Это, конечно, было ея женскимъ правомъ и во всякомъ случа было бы естественне этихъ выдумокъ объ ученіи, искусств и т. д. Нтъ, мама не понимала Маши. Не понимала она также и едора едоровича, какъ онъ могъ быть до такой степени подъ башмакомъ у Маши.
— Слишкомъ хорошъ у тебя мужъ, душа моя, вотъ что,— говорила она ей,— избаловалъ тебя не въ мру. Мы не черезъ то проходили.
Мама вышла замужъ, когда ей было 17 лтъ, и къ 30 годамъ у нея было 9 человкъ дтей. Впрочемъ, это было не совсмъ врно, такъ какъ первыхъ трехъ она ‘растеряла по дорог’, это было ея собственное выраженіе. ‘Откуда же знать сначала, какъ съ ними возиться’. Но на этихъ трехъ ‘растерянныхъ’ она научилась и остальныя шесть вышли на славу, здоровыя и рослыя, и она ими очень гордилась. Но за то сама мама, какъ вышла замужъ ребенкомъ, такъ на всю жизнь и осталась. Въ печатномъ слов она признавала только ‘Новое Время’ — вдь вс его читаютъ, и французскіе романы. Русскіе были слишкомъ мудреные. Да и французскіе она читала больше ради практики во французскомъ язык. Мама любила соединять пріятное съ полезнымъ. Но у мамы было доброе сердце. Она видла, что Маша задумывалась и смотрла въ окошко, и въ одинъ прекрасный день не выдержала:
— А ну тебя, позжай на вс четыре стороны, коли чужіе люди миле своихъ. Чудной теперь народъ сталъ, безсердечный какой-то, даже матери дтей своихъ не любятъ.
То, что говорила мама, конечно, было не важно. Важно было то, что она соглашалась. Значитъ, Маша могла хать. И вотъ стало всмъ извстно, что Маша узжаетъ на годъ учиться за границу. Знакомыя дамы говорили Маш соболзнующе:
— Бдная, вамъ это будетъ трудно, такая долгая разлука съ дтьми.
Маш хотлось крикнуть:— ‘Наоборотъ, мн будетъ весело, безумно весело’.— Но вмсто этого она сжимала себ пальцы и говорила, опустивъ глаза:
— Да, конечно, мн будетъ очень скучно, но что же подлаешь?
Надя Кузнецова забжала къ ней прямо отъ портнихи,— она, кажется, больше всего на свт интересовалась тряпками. Она какъ-то заново и съ любопытствомъ посматривала на Машу:
— Такъ ты дешь, что же это хорошо! Вотъ я упустила время. А впрочемъ, что-жъ, жизнь все равно такая скучная, безцвтная.
Маш было жалко Надю и она не сказала того, что хотла сказать,— что въ жизни такъ много, такъ много красивыхъ красокъ, что у нея сердце тоскуетъ по нимъ, бьется ожиданіемъ. Да, для Маши настала новая пора. Все спорилось въ рукахъ, все длалось такъ легко. Вдь всему этому скоро, скоро конецъ. А когда предвидится конецъ, тогда поднимается энергія. Она должна обо всемъ хорошенько позаботиться, все привести въ порядокъ, снарядить дтей и мужа. О, столько, столько было всего на цлый годъ впередъ. Нужно было оставить мам какъ можно меньше хлопотъ, какъ это было хорошо, что она брала на себя отвтственность — милая, милая мама. Маш казалось, что она никогда еще такъ ихъ всхъ не любила: ни дтей, ни едю, ни маму, ни Оленицына и ей хотлось быть съ ними такой ужасно, ужасно нжной и ласковой. Вдь всему этому скоро конецъ, конецъ.
Ушла Феня, бдная Феня. Она такъ и не сказала, куда она ушла. Въ другое время Маша, наврное, пришла бы въ отчаяніе отъ необходимости вводить въ домъ неизвстнаго чужого человка. Она была такъ избалована Феней, врной Феней, прожившей у нея столько лтъ. Но теперь и это оказалось легко. Маша возилась съ новой кухаркой, пріучала ее ко всему, зорко наблюдала за ней, входила во вс мелочи. И все было легко, такъ легко. И какъ это Маш могло раньше казаться, что хозяйство было такъ скучно и утомительно. Теперь у нея подъ мышкой все время былъ итальянскій самоучитель и она въ него заглядывала въ каждую свободную и несвободную минуту. Просто даже удивительно, сколько она успла выучить за такой короткій срокъ.

VIII.
И
попадаетъ въ голубое царство.

И вотъ Маша ухала. О Италія, прекрасная Италія, голубая, лиловая Италія, ее Маша унесетъ съ собой въ могилу, она съ ней не разстанется ни во вки вковъ. Было ршено, что Маша будетъ учиться въ Рим, но Павелъ Ивановичъ предложилъ употребить первый мсяцъ на то, чтобы медленно спускаться по Италіи съ свера на югъ. По его мннію, Маш до начала ученія нужно было хорошенько впитать въ себя воздухъ и краски Италіи. Да и ему кстати нужно было по дламъ заглянуть въ нкоторые сверные города. Они спустятся черезъ Миланъ въ Геную и потомъ поплетутся вдоль Средиземнаго моря. Павелъ Ивановичъ уже съ мсяцъ, какъ ухалъ за границу, и между ними было условлено, что онъ встртитъ Машу въ Милан. Но, когда Маша пріхала въ Миланъ, Павла Ивановича еще не оказалось на мст. На бду Машинъ багажъ застрялъ гд-то на дорог. Маша побжала въ лавки купить все самое необходимое, вдь она выучила вс нужныя слова по самоучителю. Больше всего ей нужно было пріобрсти ночную рубашку, но вмсто рубашки ей все время показывали ночные чепчики, тогда она проводила рукой по всему тлу, предполагая, что это было достаточно яснымъ опредленіемъ для ночного одянія, покрывающаго все тло. Но ей въ отвтъ какъ-то странно улыбались и качали головами. Такъ Маша и осталась безъ ночной рубашки. Она ршила, что итальянцы ихъ не употребляютъ. А, можетъ быть, въ Милан для нихъ существуетъ какое-нибудь мстное названіе. Но только въ самоучитель она посл этого не заглядывала. Да и не нужно было. Маша находила, что итальянскій языкъ былъ ужасно легкій, каждый день она запоминала добрую сотню словъ, пойманныхъ на улиц, а на счетъ разныхъ склоненій и спряженій это было совершенно лишнимъ. Итальянцы были такой смышленный народъ и всегда ее великолпно понимали. Практики тоже было много. Съ ней вс заговаривали: полицейскіе, кондуктора, носильщики, извозчики. У нея глаза блестли такою радостью и восхищеніемъ, что, не смотря на присутствіе подъхавшаго тмъ временемъ Павла Ивановича, вс на нее оглядывались и вс съ ней заговаривали. И чему она радовалась, чмъ восхищалась? Она и сама не знала, такъ вообще, всему.
Уже въ Милан оказалось, что они съ Павломъ Ивановичемъ не сходятся въ характерахъ и что между ними будетъ происходить глухая, но упорная борьба. Павелъ Ивановичъ очень любилъ хорошо покушать и тащилъ Машу въ хорошіе, дорогіе европейскіе рестораны. Маша возмущалась: ‘Какой же былъ смыслъ хать въ Италію, если не жшь по-итальянски, не длать все такъ, какъ длаютъ итальянцы’. И она въ свою очередь тащила его въ какія-то захолустныя остеріи и заказывала макароны съ сыромъ или томатами, салатъ и… ну, за вино все равно не нужно было платить: его подавали въ графинчикахъ даромъ заодно съ водой. Иногда можно было позволить себ яичницу или, можетъ быть, frutti di mare — это такія рыбки, не рыбки, а разныя морскія козявки, зажаренныя въ сухаряхъ, такъ что все равно было не видать, что тамъ такое внутри этихъ сухарей. Но во всякомъ случа и яичница, и frutti di mare были уже роскошью. Маша съдала съ большимъ аппетитомъ полную тарелку макаронъ и старалась сть ихъ поитальянски, т. е. не разрзывая, а всасывая ихъ медленно въ ротъ, отчего бднаго Павла Ивановича только тошнило. Онъ уврялъ Машу, что ‘она кушаетъ, какъ птичка’.
— Вотъ какая уничтожающая иронія,— смялась Маша,— только она совершенно меня не конфузитъ. И уже совсмъ не вамъ издваться надъ чьимъ бы то ни было аппетитомъ, только потому, что вы не любите макаронъ.
Павелъ Ивановичъ вздыхалъ.
— А вы видали, Маша, когда-нибудь, какъ птички кушаютъ?
— Конечно, видала: клюютъ себ по зернышку, какъ свтскія барышни.
— Тэк-съ… А то бываетъ еще, поймаетъ птичка земляного червя, длиннаго, предлиннаго, въ три раза длинне ея самой, и начнетъ его медленно, съ чувствомъ втягивать клювомъ. Потянетъ, потянетъ, потомъ остановится, повернетъ головку этакъ бокомъ и глядитъ однимъ глазкомъ, какъ онъ у нея изъ клюва извивается, изворачивается — очень это для нея, знаете, пріятное зрлище, посмотритъ и опять потянетъ.
О, нтъ! Этого Маша никогда не видала и, должно быть, потому продолжала всасывать макароны съ прежнимъ аппетитомъ. Съвъ свою порцію,— и это было уже прямо оскорбительно,— она приставала къ Павлу Ивановичу, чтобы онъ съдалъ и свою.
— И что это за манера у васъ роскошничать, точно милліонеръ какой. Нужно съдать все, за что заплачены деньги. Вдь это не дома, гд можетъ пригодиться для другого раза.
И Маша непремнно выпивала все вино, которое подавалось въ графинчик, къ вину у Маши не было привычки и потому, хотя оно и было очень легкое, у нея отъ него кружилась голова. А, можетъ быть, ужъ это былъ такой итальянскій воздухъ. Потомъ они перехали въ Геную, гд собственно и начиналась настоящая Италія. На станціи они оставили свой багажъ на храненіе, за что заплатили деньги и получили квитанцію, по когда они хотли уходить, то завдующій багажомъ замтилъ имъ съ выраженіемъ крайняго удивленія на лиц, что онъ еще не получилъ на чай и что ‘безъ этого’ онъ ни въ какомъ случа не можетъ себя считать отвтственнымъ за сохранность багажа. Пришлось заплатить и ‘на чай’.
Вотъ это-то и была настоящая Италія, которая понимаетъ, какъ она красива, и считаетъ, что, если глупымъ иностранцамъ хочется ее непремнно имть, то пускай раскошеливаются, а иначе нечего имъ къ ней и соваться. Да, съ Генуи начиналась настоящая Италія. Была ранняя весна и въ садахъ цвли желтыя розы и блые померанцы. И т, и другіе такъ сильно, сильно пахли. Отъ итого запаха у Маши тоже кружилась голова. Павелъ Ивановичъ и Маша останавливались въ маленькихъ приморскихъ мстечкахъ и бродили по окрестностямъ, потомъ передвигались дальше въ какомъ-нибудь смшномъ мстномъ дилижанс, гд съ нихъ непремнно брали двойную плату въ виду того, что они были глупые иностранцы. Это было такъ занятно, что они нарочно притворялись, что не понимаютъ по-итальянски. Справа было море, слва горы, вдоль дороги попадались дома. Дома были нжно-розовые, голубые, желтые, сиреневые. Горы были лиловыя, а море яркосинее. Маша увряла, что Италія похожа на т картинки, которыя раскрашивали ея дти, дти такъ любятъ красивыя краски. Оттого-то у нихъ волосы иногда выходятъ изумрудными, а дороги ярко-красными. Посередин мстечка, въ тни высокихъ домовъ, попадался маленькій дворикъ, выложенный темно-красными плитами, между которыхъ пробивался влажный, ярко-зеленый мохъ. Посередин дворика былъ фонтанъ изъ розоваго или благо мрамора. Изъ фонтана била вода. Солнечный лучъ, пробравшись въ щель между высокихъ домовъ, цловался съ брызгами и бросалъ на темно-красныя плиты пятно, яркое, какъ огонь. Потомъ они лзли на горы, чтобы осмотрть какой-нибудь заброшенный монастырь. Къ монастырю вела только крутая тропинка. Монастырь, наврное, тоже былъ розовый или голубой. По бокамъ дорожки, по склону горъ съ дерева на дерево мягкими цпями перевшивались виноградныя лозы. Маша увряла, что по утрамъ, когда еще не встало солнце и не проснулись люди, верхомъ на этихъ цпяхъ быстро, быстро качались феи винограда, оттого-то, когда люди пьютъ вино, у нихъ кружится голова. И у фей этихъ были большіе, влажные красно-лиловые волосы, летавшіе по втру: влво, вправо, влво, вправо. Потомъ она смотрла впередъ на лиловыя горы, закрывавшія горизонтъ, и горы были мягкія, мягкія. ‘И кто это сумлъ горы сдлать мягкими’, думала она, ‘вотъ мн, наврное, не удастся’. А позади, далеко, далеко внизу, какъ сказочная ткань, лежало нжно, нжно-голубое море, все пропитанное золотою пылью, которую бросало въ него сверху солнце. И ничему не было конца, потому что, кто же его знаетъ, гд оно было небо, гд оно было море. Былъ одинъ безбрежный голубой міръ.
И на Машу вдругъ находило бшенство. Она начинала во все горло, по скольку хватало воздуха въ легкихъ, орать какую-нибудь сумашедшую псню или испускать дикіе, но сильные и радостные крики, а то еще она ложилась на землю прямо на животъ, дрыгала въ воздух ногами, а руками гладила и ласкала землю. О, какъ она ее любила, эту прекрасную землю. У Павла Ивановича чуть-чуть проходила дрожь по спин, и онъ съ усиліемъ отворачивался. Но вслухъ онъ смялся и говорилъ:
— Совсмъ вы себя неприлично ведете. Ну, подумайте, если вдругъ какой нибудь монахъ на васъ наткнется.
Потомъ они спускались внизъ на скалы къ самому морю и заглядывали въ его глубину. Глубина была яркая: синяя, лиловая, зеленая, а иногда вс три краски мшались вмст и выходило что-то совсмъ неописуемое. Маша смотрла въ глубину, не отрываясь, и увряла, что видла синіе дворцы морского царя. ‘Ну, конечно, разв простое дно могло быть такимъ синимъ? Стны дворцовъ были прозрачныя, и потому сквозь нихъ можно было видть русалокъ, тхъ глупыхъ русалокъ, которыя за человческую любовь отрзаютъ себ хвостъ и мняютъ его на ноги, да притомъ еще больныя. Фуй!’
Какъ, отчего больныя? ‘Разв же вы не помните маленькую русалочку Андерсена? Вдь у нея при каждомъ шаг ноги, какъ пожемъ, рзало. Ну, впрочемъ, что же! Вдь русалочка была влюблена, а кто влюбленъ, тотъ на всякіе фокусы способенъ. Даже, пожалуй, по ножамъ бгать’. И Маша грустно задумывалась. ‘А вотъ у меня болли ноги, когда я Варю носила. Тогда это совсмъ не такъ просто казалось. Какъ бывало ни повернусь, точно шиломъ по нерву проведутъ’.
Иногда въ скалахъ подъ водой вдругъ бросалось въ глаза большое алое пятно. Это полоса краснаго мрамора въ этомъ мст спускалась въ море. Это Маш не нравилось, это было похоже на кровь. Зачмъ кровь въ русалочномъ царств? Достаточно и того, что ее такъ много на земл. И Маша отворачивалась и прыгала со скалы на скалу, и пла псни. Ей такъ хотлось быть русалкой, только русалкой. Разв не для того она вынула свое человческое сердце и выпустила свою горячую кровь, чтобы превратиться въ русалку, въ русалку, у которой въ глазахъ заразъ отражается вся глубина неба, вся синева моря.
И она весело подмигивала Павлу Ивановичу и манила его за собой.
И пухлый Павелъ Ивановичъ пыхтлъ и лазалъ за Машей по скаламъ. Впрочемъ, онъ уврялъ ее, что она ни чуточки не похожа на русалку, а просто стала опять сама собой, прежней молодой Машей, ‘той старой Машей, у которой въ глазахъ было такъ много власти надъ нимъ’.
Но это послднее онъ, конечно, оставлялъ про себя. Потомъ Маша сердилась на себя за то, что подмигивала Павлу Ивановичу. Вдь этотъ глупый Павелъ Ивановичъ, наврное, въ нее влюбленъ. Иначе онъ нц смотрлъ бы на нее такими глупыми глазами. Господи, точно нельзя обойтись безъ этого. Но Маша скоро забывала Павла Ивановича и только смотрла и смотрла. Точно вся душа ея теперь переселилась въ глаза. Въ одномъ маленькомъ мстечк на пьяцц они набрели на маленькаго музыканта. Онъ игралъ на большой, большой гармоник и какъ онъ хорошо игралъ. Онъ игралъ и все время какъ-то судорожно вытягивалъ шею и подергивалъ головой — это тяжелая гармоника рзала ему ремнемъ шею. Онъ былъ круглымъ сиротой — это Маша сейчасъ же прочитала въ его глазахъ — и шелъ на далекій сверъ, въ холодную Швецію и Норвегію, гд, ему сказали, люди хорошо платятъ. И Маша смотрла на него, какъ онъ подергивалъ шеей и говорилъ глазвшей на него публик: ‘потанцуйте-ка, господа’, и ей хотлось понять, куда смотрли его глаза. Потомъ она вдругъ объявила Павлу Ивановичу, что она должна нарисовать этого музыканта. Но Павелъ Ивановичъ воспротивился — имъ нужно было теперь торопиться въ Римъ. Маша подчинилась. ‘Ну, что же, въ Рим она найметъ другого мальчика съ гармоникой для модели, а это лицо, эти глаза уже перешли къ ней въ руки’. Да, она прямо чувствовала ихъ въ своихъ пальцахъ.
Наконецъ, они пріхали въ Римъ. Павелъ Ивановичъ уже нанялъ для Маши помщеніе. Нужно было идти вверхъ, вверхъ, по безконечной каменной лстниц высокаго каменнаго дома. Эта каменная лстница, думалось Маш, походила на ту непріятную дорогу, по которой праведники восходятъ въ рай. Наверху были дв комнаты, полъ у нихъ былъ каменный, но въ окошки былъ виденъ весь Римъ. Нтъ, не весь, такъ какъ окошки выходили только на дв стороны. Изъ комнатъ шла маленькая лсенка винтомъ на крышу. Крыша была почти плоская, на ней стояли горшки съ цвтами и посредин было устроено что-то врод бесдки, по которой вились розы. Огсюда-то и былъ виденъ весь Римъ. И когда Маша стояла и смотрла, у нея захватывало духъ. Потомъ Маша начала учиться. Все утро и большую часть дня она проводила въ студіи. Тамъ она познакомилась со всякимъ народомъ, народомъ со всхъ концовъ земли. По вечерамъ собирались часто у нея на крыш, сидли при лунномъ свт или зажигали китайскіе фонарики. А то еще бродили по Риму, смотрли и слушали. Передъ каждымъ кабачкомъ раздавалось пнье подъ аккомпаниментъ гитары и мандолины. Разъ они привели уличныхъ музыкантовъ съ собой на крышу. За это хозяйка чуть-чуть не согнала Машу съ квартиры. Музыканты играли по кабачкамъ и было крайне неприлично впускать ихъ въ частное помщеніе. Былъ въ ихъ компаніи одинъ молодой норвежецъ, который уврялъ Машу, что влюбленъ въ нее, и сочинялъ въ честь ея норвежскіе стихи, которыхъ. Маша не понимала. Въ доказательство своей любви онъ разъ прыгнулъ въ знаменитый фонтанъ Di Trevi, находящійся посередин Рима, и добросовстно проплылъ его кругомъ. Его хотлъ поймать полицейскій, но влюбленному удалось выскочить и удрать отъ полицейскаго на извозчик. Извозчикъ потомъ потребовалъ большое вознагражденіе за убытки, такъ какъ норвежецъ промочилъ ему все сиднье. У норвежца же, конечно, не было ни гроша за душой. Онъ разъ цлую недлю пробродилъ по улицамъ, не имя денегъ на ночлегъ, и вся компанія сложилась, чтобы выручить его изъ бды. Да и кто ложился въ Рим? Маша сама не знала, когда она спала. Разъ они вечеромъ вс выхали за городъ, а потомъ пошли. И такъ шли по Кампань всю ночь, пока не взошло солнце и у нихъ не подкосились ноги. Что это была за ночь, что это была за ночь! Только одинъ нмецъ имъ мшалъ, такъ какъ все время громко восхищался.
Да, спать въ Рим нельзя было, спать было грхъ. Каждая минута жизни была драгоцнной жемчужиной, каждая минута жизни была даромъ боговъ. Иногда Маша вспоминала, какъ бывало дома, провозившись все утро съ дтьми или за какой-нибудь другой домашней работой, она облегченно вздыхала, когда подавали завтракъ, а вечеромъ… да, вечеромъ это было еще лучше: можно было ложиться въ постель и… спать. Теперь она понимала, какое это было преступленіе — такъ жить. Одно ее смущало. Ей было очень тяжело ходить по этой безконечной лстниц, она даже немного задыхалась отъ этого. Потомъ ее часто поташнивало. Павелъ Ивановичъ говорилъ, что это многіе русскіе такъ сначала, такъ какъ въ Италіи готовятъ на оливковомъ масл, а это не подходитъ русскому желудку. Ну, а потомъ это совсмъ проходитъ. Слдовательно, можно было надяться, что и Машинъ желудокъ поправится со временемъ. Квартиру же можно будетъ перемнить и съхать куда-нибудь пониже. Только, конечно, это уже будетъ не то… Ахъ, еслибы не ея годы!

IX.
И голубое можетъ быть чернымъ.

Разъ, это было въ начал іюля, Маша вернулась домой изъ студіи раньше обыкновеннаго. Что-то ей совсмъ нездоровилось, и она ршила въ этотъ день больше не работать и прилечь отдохнуть. Что это, въ самомъ дл, какъ она себя нехорошо чувствовала? Пожалуй, глупо, что она такъ мало спитъ по ночамъ. Нужно постараться вести боле разумную жизнь и не растрачивать силъ понапрасну. Вдь ей нужно работать, работать… Да, это наврное отъ безсонныхъ ночей, а, можетъ быть, ей нездоровится, съ ней это бываетъ… И вдругъ Маша въ недоумніи потерла себ лобъ и сла. То-есть, какъ же она могла забыть? Она ничего не понимала. Она была заграницей разъ, два, три мсяца четвертый въ начал и… Господи, да что же это такое, что же это такое… у Маши вдругъ застучали зубы… это… это… итальянскій воздухъ такъ на нее дйствуетъ… такъ бываетъ, бываетъ, наврное бываетъ… отъ воздуха… Три мсяца… три мсяца… четыре мсяца… да вдь она беременна уже три мсяца, беременна, беременна, беременна, выстукивали ея зубы. Какъ ее бьетъ лихорадка, она не можетъ больше сидть, ей нужно лечь, поскоре лечь, покрыть лицо чмъ-нибудь, хоть носовымъ платкомъ, только, чтобы ничего не видть, чтобы ее никто не видлъ, никто не видлъ. Господи, какъ ее трясетъ лихорадка, нтъ, ей этого не выдержать, не вынести, вотъ такъ трясетъ лихорадка, когда начинаются боли, начинаются роды… тогда трясетъ отъ испуга, отъ страха, отъ страха передъ тмъ, что будетъ. Что-то будетъ, что-то будетъ… Нтъ, она не можетъ больше лежать… И Маша встала и стала бгать по комнат. Что же ей теперь съ собой длать, что длать, она этого не хочетъ, не хочетъ… ‘не можетъ’, почти крикнула она вслухъ и испугалась. Какъ она могла сказать это вслухъ, вдь теперь это будутъ знать и другіе, хотя бы только стны, вдь, и у стнъ есть уши: теперь этого не избжать… а что, если выскочить въ окошко? И она подошла къ окошку и заглянула въ него. Какъ оно было высоко, когда она выскочитъ, тамъ внизу будетъ виднться только маленькое пятно, какое оно будетъ, черное или красное? Ей вспомнились красныя пятна алаго мрамора въ русалочномъ царств Средиземнаго моря. Какъ это было давно, Господи, какъ давно! Такъ давно, что, кажется, никогда этого не бывало. И она смотрла въ глубину, не отрываясь, и въ голов у нея вертлось: ‘черное или красное, черное или красное’. И до дна было такъ далеко, что у нея кружилась голова и мутило подъ ложечкой и тянуло, тянуло внизъ. Черное или красное… черное или красное… Нтъ, она не сметъ, она боится выскочить, боится смерти. Только разъ въ жизни она не боялась смерти, она не боялась ея, когда у нея рожалась Варечка. Она не знаетъ, что было это, такое ужасное, только она цплялась за нихъ, чтобы они ее убили, а они не убивали, и какъ это было безчеловчно, гадко, жестоко. Какъ они смли распоряжаться ея жизнью, заставлять ее жить, когда она сама этого не хотла. Когда боль хуже смерти, ее нельзя, не нужно переносить. Она бы сама выскочила въ окошко, еслибы ее такъ крпко не держали… И вотъ вдругъ опять. Нтъ, этого нельзя дожидаться, отъ этого можно съ ума сойти… Зачмъ же дожидаться, вдь можно же выскочить въ окошко. Пока никто не держитъ, пока еще нтъ болей… теперь, сейчасъ. Нтъ, она не сметі, она боится, она трусъ, трусъ… Ахъ, еслибы пришелъ Оленицынъ, хоть бы на одну, минуточку пришелъ, она бы прижалась лбомъ къ его костлявому плечу, одной быть такъ ^страшно, такъ страшно, и онъ бы сказалъ: ‘Не врю я, Маша, въ женскую жизнь’. Ахъ, онъ понимаетъ — какая же это жизнь, когда боишься, всю жизнь боишься. Отъ страха тускнетъ въ голов, сердце длается слабымъ. О, какъ она устала, какъ у нея болитъ все тло, ей нужно опять лечь. Вотъ, еслибы лечь и заснуть, такъ незамтно заснуть, чтобы не было страшно. Вдь все равно она этого не выживетъ, никогда не выживетъ. Вотъ такъ лечь и закрыть глаза и заснуть, заснуть… и больше не проснуться.
Но вмсто сна къ Маш пришла ненависть, глухая, злая ненависть. Это она ненавидла свое тло, это гадкое тло, которое вчно мшало ей жить. О, еслибы она не была трусомъ, если бы она не боялась боли, съ какимъ бы наслажденіемъ она стала сейчасъ же терзать, мучить его. Но, Боже мой, какъ могла она заберементь? Вдь это прямо уму непостижимо, такъ взять и собственными руками затянуть на своей ше мертвую петлю, и когда… тогда, когда передъ ней открывалась жизнь, новая жизнь, когда сердце было такъ полно радости, мужества, надеждъ. Вотъ именно: ея сердце было такъ полно радости жизни, что она какъ-то перестала бояться, какъ она боялась вс эти послдніе четыре года. А когда въ сердц нтъ страха, человкъ забываетъ осторожность. Вотъ и она: теперь она помнитъ, какъ послднее время передъ отъздомъ она была небрежна, забывчива. Боже мой, вдь мысли ея были заняты другимъ, совсмъ другимъ, а едя, ну, конечно, онъ все вздыхалъ и ходилъ за ней, какъ хвостъ, хотлось быть съ нимъ нжной на прощанье. Нтъ, это все ложь, ложь… Господи, она просто распущенная, гадкая, чувственная женщина. Даже смшно такое сентиментальничанье съ едей. Да еслибы сна въ самомъ дл уважала себя, какъ человка, еслибы она въ самомъ дл любила искусство… точно не было бы тогда ея священной обязанностью порвать съ едей, оградить себя отъ всякихъ возможностей, отъ малйшаго риска. А она… гадкая, низкая женщина, о, какъ она ненавидитъ, презираетъ себя. Да, и пускай она помретъ, туда ей и дорога. Ничего лучшаго она и не заслужила. И Маша стала плакать, и плачъ ея скоро перешелъ въ рыданія. Это были злобныя, отчаянныя, истеричныя слезы, слезы, которыя не облегчаютъ душу, а только еще больше растравляютъ ее.
Въ дверь постучались. Это былъ Павелъ Ивановичъ. Маша сказала, что у нея болитъ голова, и не впустила его. Вечеромъ онъ пришелъ опять справиться объ ея здоровь, но Маша опять не впустила его. Ночью она не раздвалась и не ложилась въ постель. Постель ей была противна. Она закуталась въ шаль и всю ночь просидла на диван. Можетъ быть, она и спала, она не знаетъ, во всякомъ случа это не имло никакого значенія, спала она или нтъ. О чемъ она думала? Да ни о чемъ особенно. Во всякомъ случа не объ искусств и не о своихъ начатыхъ работахъ. Она думала о томъ, что она отдала вс бэбочкины вещи одной бдной женщин, родившей въ углу. У этой женщины буквально не было ни одной тряпки. Ей это разсказала Серафима Ивановна, акушерка, кстати, надо будетъ написать Серафим Ивановн. Да, она все отдала, вдь она ршила, что у нея не будетъ больше дтей. Вотъ теперь придется опять все шить и заводить заново. Да и угловую придется превратить во вторую дтскую, если ребенокъ родится и останется живъ. Отчего-жъ ему не остаться живымъ? У нея уже больше не будетъ собственной комнаты. Да разв ей и нужно? Ей больше ничего не нужно. Потомъ вдь она можетъ и помереть. Ахъ, еслибъ она могла помереть безъ этихъ мукъ. А то вдь глупо, помираютъ всегда посл мукъ, а не до нихъ.
Къ утру у Маши разболлась голова и она поднялась вверхъ на крышу, чтобы подышать свжимъ воздухомъ. Солнце всходило надъ Римомъ, но въ Машиныхъ глазахъ было одно равнодушіе, точно у Италіи не было больше красокъ, точно вс он поблекли за эту одну ночь. Такъ блекнутъ цвты, когда ночью по нимъ проходитъ морозъ. Но разница была въ томъ, что морозъ прошелся по Машиному сердцу, а Италія осталась той же для тхъ, кто могъ ее воспринимать. И что въ самомъ дл вншній міръ самъ по себ — одинъ прахъ. Все зависитъ отъ состоянія человческаго сердца. Иначе одно сердце не замирало бы отъ восторга тамъ, гд другое предается воспоминаніямъ о съденномъ пирожк.
Утромъ опять постучался Павелъ Ивановичъ, онъ безпокоился на счетъ Машинаго здоровья и пришелъ освдомиться. На этотъ разъ Маша впустила его. Она открыла ему дверь и сла на диванъ, кутаясь въ свою шаль. Теперь у нея дйствительно болла голова. Притомъ она чувствовала себя совершенно спокойной и равнодушной. Когда Павелъ Ивановичъ увидлъ ея лицо, онъ испугался.
— Маша, что съ вами такое, да вы совсмъ больны? У васъ прямо ужасный видъ!
— Я беременна,— отвтила Маша, смотря на него прямо въ упоръ. Павелъ Ивановичъ выпучилъ глаза и разинулъ ротъ.
— К-ка-жъ беременны? Вотъ такъ фунтъ! Эхъ, что вы, Маша, брешете, — вдругъ разсердился онъ, — точно я не знаю…
Маша чуть-чуть усмхнулась.
— Что-жъ вы собственно знаете? Что я не завожу себ любовниковъ? Вдь можно заберементь и отъ собственнаго мужа. Вы, кажется, уже совсмъ забыли о его существованіи?
Но Павелъ Ивановичъ по прежнему стоялъ и таращилъ на нее глаза.
— Ахъ, Боже мой, ну, что же вы не понимаете? Забеременла, конечно, передъ отъздомъ, замтила это только теперь, голова была другимъ занята.
Сначала Маша говорила сухимъ равнодушнымъ голосомъ, но, чмъ дольше она смотрла на Павла Ивановича, таращившаго на нее глаза, тмъ зле становился ея голосъ…
Въ сердц у Павла Ивановича тоже поднималась злость.
— Эхъ, кажется, можно бы было и воздержаться,— сказалъ онъ.
Маша чуть-чуть прищурила одинъ глазъ.
— Вы бы не то сказали, еслибы были на мст едора едоровича.
Павелъ Ивановичъ покраснлъ и отошелъ къ окошку. Какъ это онъ глупо сказалъ. Ему хотлось пустить разговоръ по другому руслу и, обернувшись къ Маш, онъ сказалъ дланно-шутливымъ, развязнымъ тономъ:
— Вотъ вамъ и выгодная финансовая операція. Нтъ, ужъ съ бабами не связывайся! Непремнно прогоришь.
— Прогоришь,— чуть-чуть усмхнулась Маша. Потомъ она помолчала, прищурила оба глаза и сказала тихо, но отчеканивая каждое слово:— особенно, когда питаешь разныя другія надежды.
Павлу Ивановичу стало жарко. Онъ провелъ рукой по своей короткой щетин: ему казалось, что даже волосы на его голов налились кровью.
— Какъ… вы… смете…— сказалъ онъ, заикаясь. Съ какимъ бы наслажденіемъ онъ ударилъ Машу, но вдь она была женщиной и притомъ беременной, и онъ только непріятно поморщился.
— Конечно, смю… теперь. Что можетъ быть скучне и прозаичне беременной женщины? Въ этомъ моя безопасность. Знаете, Павелъ Ивановичъ, я думаю, что, еслибы вы не были въ меня влюблены, вы бы мн не предложили денегъ.
— Въ такомъ случа было крайне благородно съ вашей стороны, что вы ихъ приняли,— язвительно отвтилъ Павелъ Ивановичъ.
Маша опять усмхнулась.
— Къ счастью, моему, конечно, а не вашему, я это сообразила, когда уже было слишкомъ поздно. По правд сказать, вполн сообразила только въ данную минуту.
— Тэк-съ…— Павелъ Ивановичъ стоялъ, засучивъ руки въ карманы куртки. Маша смотрла на него и думала о томъ, какъ онъ напоминалъ ей турка. Право, только шароваровъ не хватало, и она вдругъ сказала:
— И зачмъ вы насъ изъ гаремовъ выпустили? Право, тогда все гораздо проще было.
Павелъ Ивановичъ посмотрлъ на нее съ удивленіемъ, потомъ сообразилъ.
— Цивилизація насъ испортила, Марья Кузьминишна. Хочется намъ сильныхъ ощущеній. Гаремныя женщины по скаламъ не прыгаютъ, русалокъ не изображаютъ.
Павелъ Ивановичъ ухалъ изъ Рима. У него оказались важныя дла въ другомъ мст. На Машу напала апатія. Она все себ твердила, что ей нужно что-то такое обдумать, ршить, предпринять. Но вмсто этого она жила изодня въ день, какъ жила прежде, только вечера проводила у себя дома, отговариваясь нездоровьемъ. Она работала въ студіи, но какъ она работала, этого она не знала, да и не интересовалась этимъ. Ей казалось, что она живетъ, какъ преступникъ, котораго вотъ въ такой-то опредленный день поведутъ на казнь, собственно поведутъ не на казнь, а на пытку, а, выживетъ ли преступникъ пытку, это ужъ будетъ его собственное дло. Не все ли равно, какъ жить до тхъ поръ? Только когда человкъ живетъ въ вчности, ему понятны красота и цнность жизни.
Потомъ она вдругъ почувствовала, что устала, что ей хочется, какъ кошк, валяться на солнц и ничего не длать. Она собрала свои пожитки, отказалась отъ комнаты и похала на горячій песокъ къ Средиземному морю. Тамъ она лежала на берегу, грла свое неудобное тло, смотрла на купающихся и лниво о чемъ-нибудь думала. Впрочемъ, сама она даже и не думала, а мысли сами собой бродили у нея въ голов, большей частью пустыя, глупыя мысли. Но вдь и голова у нея была пустая. Ей казалось, что вся кровь у нея изъ мозга ушла въ животъ. Разъ ей вспомнилось, какъ профессоръ въ Рим назвалъ ее даровитой художницей. Вотъ ужъ поистин она не чувствовала себя даровитой. ‘Женщины не всегда даже настолько даровиты, чтобы поддерживать красоту жизни, которую создаютъ мужчины’, вспомнилось ей,— это она когда-то давно прочитала въ Россіи, должно быть, какая -нибудь глупая статья по женскому вопросу. Женскій вопросъ никогда не интересовалъ Машу. Ей всегда казалось, что онъ совсмъ ея не касался. А вотъ эта глупая фраза почему-то запала въ голову. Да… Женщины не поддерживаютъ красоту жизни. Вотъ мужчина влюбляется и пишетъ поэмы, безсмертныя картины, ахъ, какъ будто мужчина не создаетъ красоту жизни оттого, что онъ влюбленъ, а вотъ женщина, глупая женщина, отвчаетъ ему на это животомъ, смертельнымъ страхомъ, родами и грязными пеленками: ужъ какая тутъ красота. Нтъ, ужъ если хочешь ‘поддерживать красоту’, такъ не надо рожать. Мало ли кто не рожаетъ! Есть старыя двы, есть и проститутки, а то есть и другія, врод Нади Кузнецовой. Должно быть, имъ полагается быть даровитыми, а ужъ никакъ не ей, Маш. Даже смшно подумать. Мысли у Маши въ голов все больше и больше путались, и безъ того он были пустыя мысли. ‘То-то мужчины завели себ проститутокъ,— это оттого, что он не рожаютъ. А вотъ старыхъ двъ они не любятъ,— какъ тутъ разберешь. Нтъ, главное только, чтобы не рожать, а вотъ я рожаю и потому я не даровита. А можетъ быть, я потому и рожаю, что не даровита, глупа’. И вдругъ Маша вспомнила, что она лежитъ тутъ беременная и продаетъ деньги, которыя ей далъ влюбленный Павелъ Ивановичъ и которыя ей никогда не удастся ему возвратить. Ей стало невыносимо противно, и вс ея мысли сразу прояснились.

X.
Дома.

Съ тхъ поръ, какъ ухала Маша, въ квартир Износковыхъ стало скучно. Не то, чтобы Маша была очень веселая, скоре даже наоборотъ. Но есть такіе люди, безъ которыхъ длается скучно. Скучали по Маш дти, скучала няня, скучала новая кухарка, но больше всхъ, конечно, скучалъ едоръ едоровичъ. едоръ едоровичъ любилъ Машу такъ, какъ вообще мужья любятъ своихъ женъ, когда они ихъ любятъ. Маша была для него олицетвореніемъ тепла и уюта въ жизни. Человкъ, какъ собака, сперва любитъ бгать по большимъ дорогамъ, потомъ мечтаетъ о тепломъ угл у печки. Конечно, идеальный бракъ тотъ, когда можно соединить и бготню по большимъ дорогамъ, и теплый уголъ у печки. Но идеальный бракъ, какъ вообще все идеальное, рдко дается въ руки. Во всякомъ случа теплый уголъ у печки уже былъ для едора едоровича одной изъ жизненныхъ необходимостей. И вдругъ случилось, что по большимъ дорогамъ покатилась Маша, и въ тепломъ углу стало холодно.
Конечно, остались дти. Дтей едоръ едоровичъ тоже очень любилъ. Но и ихъ онъ любилъ такъ, какъ вообще отцы любятъ своихъ дтей. Онъ ими гордился, когда они были удачны и пріятны, когда они были больны или вообще въ связи съ ними были какія-нибудь непріятности, онъ очень безпокоился и… старался думать о другомъ, но, главное, дти должны были жить своею собственною дтскою жизнью и никоимъ образомъ не вторгаться въ его, едора едоровича, жизнь. Но вотъ съ тхъ поръ, какъ ухала Маша, что, что только не вторгалось въ жизнь едора едоровича. Конечно, нян полагалось обо всемъ совтоваться съ мамой. Но тутъ-то и оказалась самая загвоздка. Няня прожила у Маши семь лтъ и увряла, что мама хотла все длать по своему, а не такъ, какъ это длалось при ихъ барын. И она обращалась къ едору едоровичу, какъ свидтелю въ томъ, что при барын то и это длалось такъ-то, а совсмъ не такъ, какъ того требовала старая барыня. Какъ будто едоръ едоровичъ могъ знать, какъ это длалось при Маш, разв онъ въ подобное входилъ? И о чемъ только они у него не спрашивали, это было умопомрачительно. Право, можно было подумать, что и няня, и кухарка, и дти между собой сговорились, чтобы изводить его разными мелочами. Какъ будто сами они не могли ршить всхъ этихъ вопросовъ о кастрюлькахъ, лопнувшихъ котлахъ, сносившихся сапогахъ, ахъ, и мало ли еще о чемъі И, вдь, все это были вещи, которыя, ну, право, выденнаго яйца не стоили. Когда же мама должна была ухать на нкоторое время въ Москву и кухарка стала приходить къ нему каждое утро для обсужденія обда, нтъ, это уже окончательно было выше силъ человческихъ. Право, онъ даже чувствовалъ, что это въ нкоторомъ род оскорбляло его мужское достоинство.
едоръ едоровичъ сталъ мало бывать дома. Онъ ходилъ обдать къ знакомымъ или даже въ рестораны. Когда знакомые спрашивали его, какъ онъ поживаетъ, онъ отвчалъ съ виноватой улыбкой: ‘Да, что, право, знаете, хоть снова жениться’. Но по средамъ едоръ едоровичъ всегда проводилъ вечеръ дома. Въ этотъ день аккуратно каждую недлю приходило письмо отъ Маши и… приходилъ Оленицынъ. Онъ приходилъ узнать, что пишетъ Маша. Было очевидно, что Маша ему не писала, и за это едоръ едоровичъ простилъ ему многое, многое. едоръ едоровичъ и самъ не замтилъ, какъ понемногу эти визиты, когда-то столь непріятнаго ему Оленицына, стали для него не только пріятны, но прямо необходимы. Конечно, сначала Оленицынъ забгалъ только на минуточку справиться о томъ, жива ли и здорова Маша. Но мало-по-малу едоръ едоровичъ сталъ ему сообщать содержаніе писемъ, потомъ онъ пригласилъ его приходить къ обду, чтобы можно было поговорить толкомъ. Съ тхъ поръ письма стали читаться вслухъ, и едоръ едоровичъ и Оленицынъ проводили вечеръ вмст, разговаривая о Маш и объ Италіи.
Нельзя сказать, чтобы письма Маши были особенно удовлетворительны. Она всегда ужасно горячо благодарила едора едоровича за его длинныя обстоятельныя письма,— о, да, едоръ едоровичъ исписывалъ страницы, наполняя ихъ малйшими подробностями домашней жизни, вдь Маша просила его писать обо всемъ, обо всемъ, что творилось дома. Когда дома бывали затрудненія, она извинялась, что не могла дать никакого совта. Вдь на такомъ большомъ разстояніи такъ легко было составить ошибочное мнніе, и притомъ какая цна совтамъ, когда они приходятъ черезъ 10 дней: ужъ, наврное, къ тому времени вс обстоятельства перемнятся. О себ же она писала только, что работала и работала и боялась упустить каждую минуточку времени. Право, ея письма къ Кол были интересне. Коля тоже аккуратно писалъ ей каждую недлю — ему ужъ она всегда находила поразсказать что-нибудь занятное. Да, видно было, что Маша жила полною жизнью и что ей было не до нихъ.
Въ конц мая мама перевезла дтей и едора едоровича на дачу. Съ дачей вышла пренепріятная исторія. Мама наняла прекрасную дачу, но оказалось, что сообщеніе съ городомъ было крайне затруднительнымъ, а вдь едоръ едоровичъ ей заране растолковалъ, что ему надо будетъ часто бывать въ город. Но мама какъ-то пропустила это мимо ушей. едоръ едоровичъ сердился. Онъ былъ увренъ, что мама только притворяется, что она отлично знала, что ему нужно бывать въ город, и подстроила это ему нарочно, такъ какъ сердилась на него за то, что онъ такъ мало сидлъ дома. едоръ едоровичъ понималъ что ему, хотя бы для поддержанія собственнаго достоинства, нужно было настоять на своемъ. Мама же наотрзъ отказалась искать другую дачу: она и безъ того достаточно исколотила себя по желзнымъ дорогамъ. Тогда едоръ едоровичъ поступилъ по-мужски, т. е. ршительно. Отказался отъ дачи, заплатилъ убытки и нанялъ другую, первую попавшуюся ему подъ руку. Мама объявила, что дача никуда не годилась, главное потому, что была сырая. Но вдь мама, конечно, должна была раскритиковать дачу, которую нанялъ едоръ едоровичъ. Однако въ іюл мсяц не только у едора едоровича, но даже и у Коли сталъ проявляться ревматизмъ, а у Вари два раза за лто сильно болло горло. Положимъ, лто было очень дождливое и дача могла тутъ быть и не при чемъ. Тмъ не мене и мама, и едоръ едоровичъ согласились на томъ, что лучше будетъ перехать въ городъ недли за дв, а то и за вс три до окончанія Колиныхъ каникулъ. Какое это было возмутительное ршеніе: дти прямо не могли придти въ себя отъ негодованія. Костя говорилъ со слезами на глазахъ:
— Ужъ большіе всегда придумаютъ что-нибудь глупое. Это оттого, что они цлый день сидятъ на мст и ничего не длаютъ, только разговариваютъ. Конечно, имъ въ деревн скучно.
Коля хмурился:
— Ужъ при мам ничего такого не могло бы выйти. Мама всегда все знаетъ.
Варя смотрла на нихъ большими глазами и поддакивала, кивая головой. Потомъ они втроемъ заключили священный союзъ, въ которомъ поклялись, что, когда они выростутъ большими, то не будутъ притворяться, что имъ весело сидть и разговаривать, а будутъ продолжать прыгать черезъ канавки и лазать по заборамъ. Посл этого имъ стало немного легче.
Да, ужасно это было непріятное лто. Были и еще кое-какія осложненія. Главнымъ изъ нихъ было то, что новая кухарка, нанятая Машей, вдругъ стала воровать. А сначала она казалась такой хорошей женщиной. Няня, дружившая съ кухаркой, грустно качала головой и увряла, что Дуняша воруетъ просто со скуки: скучно ей, дескать, что никто за ней не присматриваетъ, никто ея обязанностями не интересуется. Сначала едоръ едоровичъ спускалъ, но, чмъ онъ больше спускалъ, тмъ глупе воровала кухарка. Наконецъ, даже няня ршила, что это было не хорошо и что кухарку нужно перемнить. Пришлось отослать Дуняшу и мама привезла изъ города новую кухарку. Но тутъ дла пошли еще хуже. У новой кухарки, должно быть, были свои собственныя мысли въ голов.. Какъ бы то ни было, но, что она ни стряпала, она либо не доваривала, либо переваривала. Няня выходила изъ себя и увряла, что отъ этакой ‘пишши’ имъ скоро всхъ дтей придется на кладбище свезти.
И вотъ посреди всхъ этихъ глупыхъ, раздражающихъ мелочей жизни, о существованіи которыхъ едоръ едоровичъ даже какъ-то и не подозрвалъ раньше, явилось новое серьезное безпокойство. Что-то неладное стало длаться съ Машей. Письма больше не приходили къ сроку. Разъ не было письма дв недли. едоръ едоровичъ послалъ телеграмму и получилъ отвтъ тоже телеграммой, чтобы онъ не безпокоился, что все обстоитъ благополучно. А письма такъ и не было еще цлыхъ 10 дней. едоръ едоровичъ осунулся и не находилъ себ мста. Единственнымъ его спасеньемъ было то, что на каждыя субботу и воскресенье прізжалъ Оленицынъ. Было съ кмъ отводить душу. Они вмст подолгу смотрли на Машины письма, читать въ нихъ было нечего, это были такія короткія, сухія письма. Но это было все-таки лучше, чмъ когда писемъ вовсе не было. Мужчины задумывались и мало разговаривали, но имъ все-таки легче было быть вдвоемъ. И они шли бродить по полямъ и возвращались домой усталые.
Разъ, въ одну изъ такихъ прогулокъ, возвращаясь домой, они подошли къ деревн съ задворокъ. Проходя мимо одного гумна, они услышали тоненькій голосокъ, который плъ что-то такое длинное, длинное. Они обошли гумно и осторожно заглянули за уголъ. На порог полуоткрытой двери сидла маленькая двочка лтъ семи. На ней былъ красный сарафанъ, ножки у нея были босы, а блый платочекъ свалился съ головы на шею. Она сидла неподвижно, упершись лвымъ локоткомъ въ колни и подперевъ рукой щеку. Глаза ея были устремлены прямо на то мсто на неб, гд спускалось къ земл солнце. Двочка пла. Длинная это была псня и трудно было разобрать слова. Двочка, должно быть, и сама ихъ путала. ‘Горькая мо-ея доля же-енская’, жаловалась псня: ‘замужъ меня рано повыдали, во чужой семь позабидли’А дальше шло еще грустне: ‘И помру я молодешенька отъ нужды, заботъ и горюшка’. Такъ пла двочка однообразнымъ тоненькимъ голоскомъ и смотрла на заходившее солнце. И въ глазахъ у нея была печаль. Кто и чмъ обидлъ эту маленькую двочку? Мужчины постояли, постояли, послушали и пошли своей дорогой. Минутъ черезъ десять Оленицынъ сказалъ:
— Жаль, что нтъ Маши, она бы ее нарисовала. Маша любитъ рисовать грустное.
И вдругъ едоръ едоровичъ не выдержалъ. Онъ слъ у дороги на край канавки и заплакалъ. Такъ-таки и заплакалъ, всхлипывая и сморкаясь, какъ плачутъ женщины и маленькія дти:
— Ма…ша не вер… нется,— выговаривалъ онъ съ усиліемъ:— вдь вы это то… Же ду…маете, только не… не… говорите.
Оленицынъ стоялъ передъ нимъ, нервно пощипывая бородку.
— Господи, какъ же я жить бу…ду.
— Я же живу,— тихо сказалъ Оленицынъ.
— Вы!— и въ голос едора едоровича послышалась досада:— что же вы? Вы совсмъ другое дло.
— Почемъ вы знаете!— отвтилъ Оленицынъ, и онъ сказалъ это такъ строго, что едоръ едоровичъ сразу пересталъ плакать. Въ голов у него все пошло кругомъ: ‘Боже мой, что такое говорилъ Оленицынъ?’
Оленицынъ слъ рядомъ съ нимъ на край канавки:
— Вы думаете, что, если мужчина не даетъ въ себ разыграться страсти, то онъ и не любитъ женщину? Еслибы я далъ страсти одолть любовь, я бы, конечно, уже давнымъ давно разошелся съ Машей. И, можетъ быть, мн бы было тогда легче.
едора едоровича перебирала нервная дрожь. И зачмъ только Оленицынъ говоритъ ему все это: право, этого еще недоставало.
— Я думалъ, вы просто дружите съ Машей.
— Ну, конечно, я просто дружу съ Машей, т. е. другими словами я ее люблю. Я думаю, что любить женщину и не ‘любить’ ее слишкомъ трудная задача. Врядъ-ли она
кому-нибудь дается. Только любовь можетъ остаться, такъ сказать, потенціальной, т. е. не переходить въ страсть.— Оленицынъ задумался, потомъ продолжалъ:— Можетъ быть, я сдлалъ ошибку, я думалъ, что, давая здоровую пищу страсти, я избгну любви со всми ея послдствіями. Любви я все-таки не избжалъ.— Оленицынъ опять помолчалъ:— И все-таки я не хотлъ бы быть на вашемъ мст. Такъ что, можетъ быть, это и не было ошибкой.
едоръ едоровичъ усмхнулся:
— Ну, конечно, вы бы не хотли быть на моемъ мст. Кто бы теперь хотлъ. Притомъ же у васъ есть Аграфена Петровна, и она отъ васъ не бгаетъ.
Оленицынъ слегка поморщился:
— Не будьте такъ грубы. Вдь вы только напускаете на себя эту грубость, потому что вамъ, какъ избалованному ребенку, не хочется отршиться отъ наивно эгоистической точки зрнія. Избаловала васъ жизнь, едоръ едоровичъ, избаловала не въ мру.— Потомъ онъ слегка улыбнулся.— А чтобы перейти къ фактамъ жизни, о которыхъ вы только что тіакъ деликатно упомянули, то меня нисколько не удивитъ, если Аграфена Петровна въ одинъ прекрасный день сбжитъ отъ меня со своимъ законнымъ супругомъ. И по всей вроятности хорошо сдлаетъ. Скучно ей со мной. Что-жъ, придется обзаводиться новой,— и Оленицынъ закрылъ лицо руками.
Они долго просидли молча. Потомъ Оленицынъ сказалъ тихимъ голосомъ:
— едоръ едоровичъ, еслибы мн сказали: отруби свою правую руку и Маша будетъ твоей женой, я бы отрубилъ, не подумавъ ни одной минуты, а потомъ… потомъ я бы отрубилъ себ и лвую, только чтобы этого не случилось. Сложная это вещь человческое сердце.— Оленицынъ всталъ и прошелся нсколько разъ по канавк, срывая стебельки травъ.— Нелады у меня съ Аграфеной Петровной за послднее время. Обижается она на меня за то, что я не воспитываю дтей, какъ своихъ. Не хочетъ она того понять, что, еслибы я ихъ воспитывалъ, какъ своихъ, то они же бы отъ нея потомъ отвернулись. Много бы ей тогда радости отъ нихъ было, одно только горе и обида.— И онъ опять помолчалъ.— Да… а вотъ васъ любитъ Маша.
едоръ едоровичъ посмотрлъ на него съ упрекомъ:
— Маша теперь меня больше не любитъ. Точно вы этого сами не понимаете.
Оленицынъ пожалъ плечами:
— Вотъ опять ваша дтски-эгоистическая точка зрнія: не любитъ, ттому что другія чувства говорятъ въ ней сильне. Знаете, когда мужчина бросаетъ любовь, привязанности ради какого-нибудь общаго дла или даже ради собственнаго усовершенствованія, то мы склонны видть въ немъ героя. Это потому, что любовь для мужчины — только развлеченіе. А когда это длаетъ женщина…— и Оленицынъ опять пожалъ плечами,— это, конечно, возмутительно, когда она бгаетъ отъ того дла, которое предназначила ей природа. Не хотлъ бы я быть женщиной, едоръ едоровичъ. Да и вы бы не хотли. Ну, пойдемте-ка мы съ вами домой. Ужъ сыро становится. У васъ же при томъ и ревматизмъ.
Когда они подходили къ дому, Оленицынъ вдругъ остановилъ едора едоровича.
— Знаете, я хочу вамъ сказать. Я часто задумывался надъ тмъ, почему васъ Маша любитъ. Теперь, мн кажется, я это понимаю. Въ васъ такъ много дтскаго: и дтская безпомощность, и дтскій эгоизмъ,— да, именно дтскій, инстинктивный, безсознательный, эгоизмъ, вложенный природой, а не развитый жизненной борьбой. Вдь никто не сердится на маленькихъ дтей за то, что они эгоистичны. Вотъ… во мн больше сознательнаго эгоизма.
Въ эту ночь едоръ едоровичъ не ложился. Онъ писалъ Маш письмо. Это было длинное, несуразное письмо. Онъ въ немъ говорилъ Маш безъ конца о своей любви, о своемъ отчаяніи. Умолялъ подумать о дтяхъ, о будущемъ, не разбивать ихъ счастья. Ахъ, чего, чего только не было въ этомъ письм. Но утромъ, когда онъ освжился, напился чаю и прошелся по саду, ему вдругъ стало стыдно. Онъ вернулся къ себ въ комнату, взялъ письмо и, не перечитывая его, разорвалъ на маленькіе кусочки. Нтъ, онъ никогда больше не будетъ говорить Маш о своей любви.

XI.
И послдняя.

Бдныхъ дтей такъ-таки и перевезли въ городъ за дв недли до срока. Посл деревенскаго простора въ городской квартир казалось такъ тсно и скучно. Въ столовой на буфет однообразно тикали большіе часы, за окошками безъ конца дребезжали колеса по мостовой и звенли конки. И все-таки по привычк тянуло на улицу, на воздухъ. Но, чтобы попасть на улицу, надо было спуститься четыре этажа по скучной каменной лстниц, да и однимъ выбгать тоже не позволялось. Еще Коля могъ выходить одинъ, но большого преимущества въ этомъ не было. Вдь вс его друзья-пріятели еще сидли по дачамъ, счастливые. А Костя и Варя должны были дожидаться, пока няня соблаговолитъ вывести ихъ погулять. Няня же все раскладывалась и прибиралась въ квартир, конечно, ей было некогда. Костя и Варя возились со старыми, давно надовшими книжками и игрушками и ссорились по десять разъ въ день. Да, совсмъ это было невеселое время. Бабушка была занята пріисканіемъ новой кухарки, а пока они ли подожженную говядину и недоваренные макароны, отъ чего имъ вздувало животы. Мама старалась пріискать кухарку получше, хотя и увряла, что это все равно будетъ ни къ чему. Когда въ дом нтъ хозяйки, которая смотритъ за прислугой, конечно, прислугу приходится мнять каждый мсяцъ. Мама знала, что Маша очень рдко пишетъ и что вообще съ ней цло какъ будто обстоитъ не совсмъ благополучно. Но это ее нисколько не безпокоило. ‘Ничего, набгается и вернется’, говорила она: ‘какъ ни какъ, дома дти, мужъ’.
Скоро по перезд въ городъ пришло письмо отъ Маши, сильно запоздавшее. Оно было адресовано на дачу и, конечно, провалялось тамъ на почт цлую недлю. Она писала, что жила теперь на берегу моря, куда перехала отдыхать отъ жары, но, сколько времени тамъ останется, еще не знаетъ. Что-жъ, и такія письма были лучше, чмъ вовсе никакихъ. едоръ едоровичъ послалъ за Оленицынымъ. Въ кабинет едора едоровича былъ каминъ и въ этотъ дождливый сырой августовскій вечеръ хорошо было посидть у открытаго огня. Оленицынъ пришелъ. Они посмотрли вмст на письмо: какое въ этомъ письм было безконечное равнодушіе. едоръ едоровичъ сильно постарлъ за послднее время, ему пришлось передумать много такого, что раньше ему и въ голову не приходило. А человкъ старетъ отъ мыслей. Онъ уже ршилъ въ сердц, что потерялъ Машу. Хуже того, посл словъ Оленицына объ эгоизм, ему все казалось, что потерялъ онъ Машу по своей собственной вин, но, сколько онъ объ этомъ ни думалъ, онъ не находилъ этому удовлетворительнаго объясненія. Вдь онъ всегда все длалъ такъ, какъ хотла Маша. Когда онъ говорилъ объ этомъ съ Оленицынымъ, тотъ отрицательно качалъ головой и говорилъ, что едоръ едоровичъ тутъ совсмъ не при чемъ.
— Умна Маша, вотъ и все, трудно ей быть женщиной.
едоръ едоровичъ опускалъ голову и печально задумывался.
— Гд же выходъ?— спрашивалъ онъ у Оленицына.
— Выходъ? Выходъ всегда одинъ и тотъ же. Вс мы выходимъ въ одну и ту же дверь.
— Нтъ, такъ нельзя, вдь надо же жить какъ-нибудь,— возражалъ едоръ едоровичъ.
— А живетъ каждый, примняясь къ своему собственному темпераменту. Кто развратничаетъ съ проститутками, кто устраиваетъ себ счастливую семейную жизнь съ женщиной, которая его любитъ. Кто мудритъ и старается уссться между двухъ стульевъ. Можетъ быть, женщины и придумаютъ для себя что-нибудь получше, только я не вижу какъ: не разсчитывала природа на цивилизацію. Цивилизація создала личность, индивидуальность, а разв природа ее признаетъ? У природы одна забота — воспроизведеніе вида, а то, что по пути, она мучаетъ, калчитъ, убиваетъ, это ея не касается. Положимъ, насъ съ вами это тоже раньше не касалось, ужъ очень легко наши потребности удовлетворяются. Ну, а съ цивилизаціей мы съ вами тоже слегка поразмякли, порасчувствовались.
Скучные были эти разговоры и все-таки они возвращались къ нимъ опять и опять. О чемъ же другомъ и было имъ разговаривать?
Было около 10 часовъ вечера, и Оленицынъ уже собирался уходить. Ему еще нужно было кое-что просмотрть дома по завтрашнему длу. Въ передней раздался звонокъ.
— Должно быть, мама, — сказалъ едоръ едоровичъ. Они слышали, какъ кухарка отперла дверь и спросила: ‘кого вамъ угодно?’, значитъ кто-нибудь посторонній. ‘Никого’, отвтилъ голосъ. едоръ едоровичъ и Оленицынъ оба встали съ мста и сдлали шагъ впередъ, у нихъ обоихъ дрожали руки. Въ комнату вошла Маша. У Маши немного выдавался животъ. Еще шагъ и они бы бросились къ ней навстрчу… Но у Маши было такое холодное мертвое лицо, что оба они остались стоять на мст.
— Здравствуйте, — равнодушнымъ голосомъ сказала Маша:— какъ у васъ тутъ хорошо. Я продрогла и устала съ дороги.
И она сла въ кресло къ самому огню.
— Дти здоровы?
— Здоровы,— заикаясь отвтилъ едоръ едоровичъ,— Маша, милая, какъ же ты такъ безъ всякаго предупрежденія. (Господи, неужто ему даже нельзя обнять ее?)
— Что-жъ предупреждать. Потомъ, я вдругъ собралась. Сообразила, что съ этимъ,— и она показала на животъ,— нельзя оставаться. Вдь никто къ себ не пускаетъ. Были одн только непріятности.— И у Маши покривился ротъ.
Оленицынъ стоялъ и думалъ: что же это такое, неужто Павелъ Ивановичъ? Нтъ, это просто невроятно. едоръ едоровичъ ничего не думалъ: онъ только стоялъ и смотрлъ, смотрлъ на Машу.
— Ну, что ты на меня уставился?— вдругъ злымъ, совсмъ не своимъ голосомъ какъ-то крикнула она:— прекрасно, не правда ли? И теб должно быть очень пріятно, что я вернулась, а, сознавайся, очень пріятно?— И губы у Маши безтолково дергались во вс стороны.— Вотъ и Оленицынъ тоже… должно быть, скучалъ безъ меня… Ну, что-жъ, я вернулась, радуйтесь,— какъ-то совсмъ несуразно выкрикивала Маша.— Опоздала выхать изъ дома, буду рожать черезъ три мсяца, не правда ли, смшно, очень смшно, такая хорошая шутка. Да смйтесь же, говорятъ вамъ, оглохли вы, что ли?— крикнула Маша и сама начала хохотать. Она хохотала, хохотала, пока все тло ея не стало биться въ судорожныхъ рыданіяхъ.
Потомъ Маша успокоилась и затихла. Мужчины уложили ее, укутали, придвинули диванъ къ самому огню, напоили ее чаемъ съ виномъ, едоръ едоровичъ распустилъ ей платье, снялъ сапоги и надлъ на ноги свои теплыя туфли. Оленицынъ осторожно натиралъ ей лобъ одеколономъ. Маша лежала теперь съ закрытыми глазами тихо, тихо и ей нравилось, что вокругъ нея заботливо копошились люди. Да, это было лучше, чмъ тамъ, въ Италіи, среди постороннихъ равнодушныхъ людей. Тамъ былъ большой путь, тамъ нужно было быть человкомъ, тамъ нужно было бороться, работать, жить. А на что способна она, Маша, со своимъ тяжелымъ, неуклюжимъ, больнымъ тломъ? Пускай же они за нимъ поухаживаютъ, вдь ничего лучше они для нея не могутъ сдлать. И никто для нея ничего не можетъ сдлать. Да, пусть они погрютъ ее, какъ кошку, вытащенную изъ воды. Потомъ они и этого для нея не смогутъ сдлать. И Маша, усталая, разбитая, не то забылась, не то заснула.
Сколько времени она спала, она не знала, но, должно быть, спала долго. Когда она, наконецъ, очнулась, въ комнат было все по прежнему. Въ камин горлъ большой огонь, отъ котораго тянуло къ ней тепломъ. Мужчины сидли тутъ же и тихо разговаривали. Не было слышно того, что они говорили. Маша вспомнила, что раньше едя и Оленицынъ совсмъ не дружили, а между тмъ теперь ей казалось такимъ естественнымъ видть ихъ вмст. Маш захотлось опять забыться, заснуть, но у нея зашевелилось въ живот и она прислушалась, какъ невольно прислушивалась каждый разъ. Вотъ ‘онъ’ уперся ножками выше пупка и перебираетъ ими, какъ будто въ нетерпніи, вотъ гд-то внутри проводитъ кулачкомъ, это наврное кулачокъ, потому что это что-то такое маленькое. Онъ точно ждетъ этого ужаснаго момента, когда ему такъ хочется жить, а матери только помереть, и когда кажется, что никогда, никогда не придетъ часъ избавленія… А вдругъ, можетъ быть, онъ и придетъ, и грудь опять вздохнетъ свободно…
И Маша сразу забудетъ себя и вс свои страданія и со страхомъ въ сердц спроситъ: ‘Что, каковъ онъ, все ли въ порядк?’ И какъ она будетъ бояться отвта: вдругъ да какое-нибудь уродство, вдругъ, да она его плохо выносила, какъ она ему тогда въ глаза смотрть будетъ? А Серафима Ивановна, акушерка, скажетъ: ‘Отличнйшая двчонка и прехорошенькая, лучше и не надо’ или ‘вотъ такъ мальчишка, смотрите, спина-то какая, хоть сейчасъ въ солдаты’. И Маша успокоится. ‘Слава теб, Господи, слава теб, Господи’, и у всхъ будутъ такія радостныя, оживленныя лица, и вс будутъ такъ на нее смотрть, какъ-то такъ особенно смотрть. А маленькій человчекъ будетъ кричать, не то сердито, не то жалобно, но никто его не пожалетъ. Наоборотъ, вс будутъ смяться и радоваться, что онъ такъ хорошо кричитъ — здоровый, значитъ. А едя, глупый едя будетъ отъ волненія козломъ прыгать и суетиться по комнат, предлагая свои услуги, пока его, наконецъ, совсмъ не прогонятъ, чтобы не путался и не мшалъ. И Маша вдругъ улыбнулась…

Вра Погорлова.

‘Русское Богатство’, No 8, 1911

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека