В декабре 1849 г., в дни разгула николаевской реакции, в петербургских газетах было опубликовано следующее правительственно’ сообщение:
‘Пагубные учения [социалистов], {В квадратных скобках приведены слова, вычеркнутые из печатного текста Николаем I.} породившие смуты и мятежи: во всей Западной Европе и угрожающие ниспровержением всякого порядка и благосостояния народов, отозвались, к сожалению, в некоторой степени и в нашем отечестве.
Но в России, где святая вера, любовь к монарху и преданность престолу основаны на природных свойствах народа и доселе хранятся непоколебимо в сердце каждого, только горсть людей, совершенно ничтожных, большею частью молодых и безнравственных, мечтала о возможности попрать священнейшие права религии, закона и собственности. Действия злоумышленников могли бы только тогда получить опасное развитие, если бы бдительность правительства не открыла зла в самом начале.
По произведенному исследованию обнаружено, что служивший в Министерстве Иностранных Дел титулярный советник Буташевич-Петрашевский первый возымел замысел на ниспровержение нашего государственного устройства с тем, чтобы основать оное [на началах социализма и коммунизма] на безначалии. Для распространения своих преступных намерений он собирал у себя в назначенные дни молодых людей разных сословий. Богохуление, дерзкие слова против священной особы государя императора, представление действий правительства в искаженном виде и порицание государственных лиц — вот те орудия, которые употреблял Петрашевский для возбуждения своих посетителей! В конце 1848 г. он приступил к образованию, независимо от своих собраний, тайного общества, действуя заодно с поручиком лейб-гвардии Московского полка Момбелли, штабс-капитаном лейб-гвардии Егерского полка Львовым 2-м и неслужащим дворянином Спепшевым. Из них: Момбелли предложил учреждение тайного общества под названием ‘Товарищества’,… Львов определил состав общества, а Спешнев написал план для: произведения общего восстания в государстве.
У двух из сообщников Петрашевского: титулярного советника Кашкина и коллежского асессора Дурова были также назначены в известные дни собрания в том же преступном духе…
…Генерал-аудиториат, по рассмотрении дела, произведенного военно-судною комиссиею, признал, что 21 подсудимый, в большей или меньшей степени, но все виновны: в умысле на ниспровержение существующих отечественных законов и государственного порядка,— а потому и определил: подвергнуть их смертной казни расстрелянием, остальных же двух: отставного подпоручика Черносвитова, к обвинению которого юридических доказательств не оказалось, но обнаружившего самый вредный образ мыслей, оставить в сильном подозрении и сослать на жительство в одно из отдаленных мест империи, а сына почетного гражданина Катенева, по случаю помешательства в уме, оставить в настоящее время без произнесения над ним приговора, но, по выздоровлении, вновь предать военному суду.
Его величество, по прочтении всеподданнейшего доклада Генерал-аудиториата, изволил обратить всемилостивейшее внимание на те обстоятельства, которые могут в некоторой степени служить смягчением наказания, и вследствие того высочайше повелел: прочитать подсудимым приговор суда при сборе войск и, по свершении всех обрядов, предшествующих смертной казни, объявить, что государь император дарует им жизнь, и затем, вместо смертной казни, подвергнуть их следующим наказаниям…’ {Цит. по газете ‘Русский инвалид’ от 23 декабря 1840 г., No 276.}
Далее в правительственном сообщении приводилась таблица, указывавшая сословие, возраст и степень виновности каждого ‘преступника’, а также род понесенного им после ‘высочайшей конфирмации’ наказания.
Следует признать, что в этом красочном документе борьбы самодержавия с революционным движением очень здраво определено значение той революционной организации 40-х годов, которая известна под именем кружка петрашевцев. Указание на связь этого кружка с развитием социалистических идей на Западе, на враждебное отношение членов кружка к религии и собственности, на стремление их к радикальному изменению ‘отечественных законов’ свидетельствует о том, что николаевские жандармы знали, что делали, когда громили петрашевцев, устраивали комедию суда над ними, выводили их на эшафот, посылали на каторгу.
Повидимому, жандармы представляли себе всю опасность идущей с Запада социалистической пропаганды, принимавшей в стране, задавленной крепостничеством, явно антиправительственный характер. Они куда более трезво оценивали смысл реальных событий, чем позднейшие либеральные историки, потратившие немало труда, чтобы доказать ‘незначительность’ дела петрашевцев.
Кружку Петрашевского принадлежит роль промежуточного, переходного звена между первым и вторым этапами русского освободительного движения, усвоив отчасти идеи и традиции декабристов, мечтавших через свержение самодержавия добиться благоденствия России, петрашевцы представляли собой гораздо более демократическую группу по сравнению с декабристами, страшно далекими, по словам Ленина, от народа. Их критическое отношение к российской действительности оформлялось с помощью идей французского утопического социализма. В то же время петрашевцы испытали на себе воздействие огненного слова Белинского, которого считали старшим своим учителем, и в этом смысле предвосхитили расцвет революционно-демократического движения 60-х годов. Недаром крупнейший деятель этого движения — Салтыков-Щедрин — вышел из кружка петрашевцев, являясь как бы олицетворением, живой преемственности передовых идей, одушевлявших две эпохи революционного развития — 40-е и 60-е годы. Знаменательно также, что великий революционер Чернышевский, не будучи петрашевцем в точном смысле, испытал на себе воздействие этого кружка, члены которого занимались энергичной пропагандой социалистического учения Фурье. Петрашевец Ханыков, убежденнейший фурьерист, впервые познакомил молодого Чернышевского с этим учением, оказавшим решающее влияние на формирование его мировоззрения.
Движение петрашевцев может быть понято только в связи с учетом общей социально-политической ситуации в России 40-х годов и на фоне основных событий политической жизни Европы. Уже в предшествующие десятилетия у нас начали возникать кружки интеллигентной молодежи, в которых горячо обсуждались литературные и философские вопросы. Правда, любомудры, кружок Станкевича и другие кружки, питавшиеся, главным образом, идеалистической философией Шеллинга, изучавшие Гегеля, еще не выходили за пределы отвлеченно-эстетических и литературных интересов. Однако самый факт их существования свидетельствовал о серьезном оживлении культурной жизни в стране.
Идеи западного утопического социализма, получившие широкое распространение в России к началу 40-х годов, резко изменили характер деятельности подобных кружков, помогли передовой русской молодежи перейти к обсуждению непосредственно политических вопросов, придав им определенную идеологическую окраску.
Общий подъем революционного движения на Западе совпадал с пробуждением общественных интересов и оппозиционных настроений в крепостной России. Деятельность французских утопических социалистов, появление ‘Коммунистического манифеста’ Маркса и Энгельса, чартистское движение в Англии, наконец, европейские революции 1848 г., так перепугавшие самодержавие, свидетельствовали об укреплении революционных сил, грозно наступавших на старый порядок. Этим европейским событиям соответствовали рост и укрепление революционных сил в России, пробуждавшихся, несмотря на наступление реакции и вопреки ожесточенному противодействию самодержавия.
В России 40-х годов жил и работал великий революционный просветитель. Белинский, его знаменитое письмо к Гоголю, имевшее такой успех среди петрашевцев, оказало мощное воздействие на умы молодого поколения, оно явилось политическим документом огромного прогрессивного значения. В России 40-х годов начинал свою пропаганду молодой Герцен, развертывалась поэтическая деятельность Некрасова, в стихах которого сам народ впервые заговорил о своих нуждах. На Украине созревал мощный талант народного певца Тараса Шевченко, стоявшего во главе Передового кружка, известного под названием Кирилло-Мефодиевского братства. Деятельность кружка Петрашевского, таким образом, оказывалась не единичным и исключительным явлением, а только одним из ярких проявлений общественного подъема, одним из показателей роста демократической мысли.
2
Кружок Петрашевского представлял собой тайную противоправительственную организацию, по размаху своей деятельности, по количеству участников, по сознательности политических стремлений не имевшую ничего равного себе в России тех лет. Собираясь под знаменем учения Фурье, петрашевцы первой своей задачей ставили пропаганду в обществе социалистических воззрений. Этих людей объединяла горячая ненависть к крепостному праву и его оплоту — самодержавию. Распространение идей равенства и справедливости они считали средством, приближающим обновление ненавистного государственного порядка.
Петрашевцы жили в стране, где были попраны элементарные права человеческой личности, где преследовались разумная мысль и вольное слово. В условиях крепостной России они заговорили о равенстве людей, о человеческом достоинстве, о раскрепощении женщины, о свободной литературе, о счастливом будущем человечества. Проповедь подобных мыслей звучала резким диссонансом в душной атмосфере реакции и воспринималась как прямое потрясение основ самодержавно-помещичьей России. Петрашевцы прекрасно понимали всю сложность своего положения, но быть ‘представителями социализма в России’ они считали своим историческим призванием, возложенным на них ‘духом века’. В своей речи на известном обеде в честь Фурье Петрашевский сказал: ‘Социализм и Россия — вот две крайности, вот два понятия, которые друг на друга волком воют, сказал бы Прудон, и согласить эти две крайности должно быть нашей задачей’.
Людям ‘непосвященным’ собрания кружка Петрашевского казались явлением необыкновенным и неожиданным в условиях русской жизни. Так, молодой композитор А. Г. Рубинштейн, только что вернувшийся из-за границы и попавший на собрание кружка, был чрезвычайно удивлен, услышав чтение ‘коммунистического трактата’ и либеральные разговоры о конституции и парламентах. Рубинштейн, сидя у Петрашевского, по его собственным словам, ‘не скрыл своего удивления от соседей’ и заявил им: ‘Вот не ожидал… встретить что-либо подобное здесь, в России! Я понимаю, что такие чтения и такие мысли и принципы высказываются за границей, там есть для этого почва, условия быта и строй общественный совершенно другие, но у нас, в России, всем этим принципам не может быть места! И строй нашей жизни и наши учреждения нимало не подходят к тому, чтобы у нас развивались идеи, подобные тем, какие нам здесь читают!’ {Воспоминания А. Г. Рубинштейна, ‘Русская старина’, 1889, No 11, стр. 539—540.} Действительно, строй и учреждения старой феодальной России очень мало гармонировали с социалистическими идеями, распространявшимися среди молодежи. Но тем более велика заслуга петрашевцев, сумевших пробить ледяную кору, привлечь и завоевать симпатии довольно широких кругов демократической интеллигенции — заслуга, которой не понял и не оценил Рубинштейн.
Через два дня после ареста петрашевцев Чернышевский сделал в своем дневнике (25 апреля 1849 г.) следующую знаменательную запись: ‘Ужасно подлая и глупая… история, эти скоты, вроде этих свиней Бутурлина… Орлова и Дуббельта ж т. д., — должны были бы быть повешены. Как легко попасть в историю, — я, например, сам никогда не усомнился бы вмешаться в их общество, и со временем, конечно, вмешался бы’. Другой современник этих событий, несомненно также сочувствовавший петрашевцам, поэт Некрасов, позднее вспоминал в поэме ‘Недавнее время’:
Помню я Петрашевского дело,
Нас оно поразило, как гром,
Даже старцы ходили несмело,
Говорили негромко о нем.
Молодежь оно сильно пугнуло,
Поседели иные с тех пор,
И декабрьским террором пахнуло
На людей, переживших террор.
Вряд ли были тогда демагоги,
Но сказать я обязан, что все ж
Приговоры казались нам строги.
Мы жалели тогда молодежь…
В последних строках можно видеть попытку оправдания петрашевцев в глазах общества. В целом же этот отрывок замечателен как свидетельство о том впечатлении, которое произвел на передовых людей разгром правительством кружков петрашевцев. Замечательно, что Некрасов сравнивает реакцию 40-х годов с реакцией и террором, последовавшими вслед за восстанием декабристов. Дело петрашевцев было вторым крупным политическим процессом после событий 1825 года.
Сам Петрашевский в какой-то мере сознавал себя продолжателем дела декабристов. Пропагандистский кружок 40-х годов, с его социально-утопической программой, при всем своем отличия от программы и тактики военного заговора декабристов, представлял собой дальнейшее развитие революционной традиции, впитав в себя и элементы декабристской программы. Выстрелы на Сенатской площади разбудили не только Герцена — они разбудили, целое революционное поколение. Но Герцен и Огарев развернули свою пропаганду за границей. Деятельность Петрашевского и его товарищей была насильственно прекращена в самом разгаре.
В передаче провокатора Антонелли сохранился отзыв Петрашевского о деле декабристов, {См. В. И. Семевский. М. В. Буташевич-Петрашевский и петрашевцы, М., 1922, стр. 139—140.} из которого с совершенной ясностью вытекает, что причинами неудачи декабристов Петрашевский считал их недостаточную организованность, малый круг участников восстания и, в конечном счете, слабую идейную подготовку выступления. В соответствии с этим Петрашевский, учитывая опыт декабристов, ставил своей задачей длительную пропаганду в массах, всемерное расширение круга участников противоправительственного движения.
В эпоху петрашевцев была еще свежа память о революционном движении 20-х годов. Были живы сосланные декабристы, по рукам ходили запретные стихи, высмеивающие царя. Ненависть к деспотизму заставляла с уважением вспоминать о героической попытке кучки людей свергнуть самовластие.
Интерес петрашевцев к декабристам, разумеется, нельзя считать случайным. В ‘Моих афоризмах’ Петрашевского заметны следы знакомства с ‘Русской правдой’ Пестеля. Вспомним также с каким вниманием расспрашивал Спепшев приехавшего из Сибири Черносвитова о судьбе сосланных декабристов. Петрашевец Кашкин был сыном декабриста. В кружках петрашевцев, повидимому, не раз возвращались к вопросу о восстании 1825 г. и причинах его неудачи. Интерес к делу декабристов связывался для петрашевцев с интересом к проблеме тайного общества, заговора и восстания.
3
Верно, что в программе петрашевцев не было плана организованного революционного выступления. Но очень важно подчеркнуть, что вопреки мнению многих исследователей, утверждающих, что даже виднейшие петрашевцы боялись революции, в их деятельности были и элементы заговора, а в перспективе была и революция.
Среди петрашевцев были люди разных убеждений, разных взглядов. Однако не следует думать, что только один Спепшев был решительным сторонником насильственного свержения власти. Правда, замечательная личность Спешнева в некоторых отношениях стоит особняком среди петрашевцев. Этот настоящий заговорщик, несколько романтической складки, разносторонне образованный, живший за границей и знакомый с произведениями Маркса и Энгельса, был буквально одержим идеей восстания. По заключению следственной комиссии, он ‘возвратился в Россию, проникнутый коммунистическими идеями’ и мечтавший ‘о способах в том же духе произвести переворот и в нашем общественном быте’. Любопытно, кстати, отметить, что Спешнева, повидимому, лично знал Энгельс, писавший в октябре 1844 г.: ‘Мы сделали большие успехи среди русских в Париже. Здесь, в Париже, есть теперь три или четыре дворянина и владельца крепостных, которые стали радикальными коммунистами и атеистами’. {Маркс и Энгельс, Сочинения, т. II, стр. 417.} Так как Спепшев жил в то время в Париже, то вполне естественно предположить, что именно он и был одним из тех русских, которых имел в виду Энгельс. {См. В. И. Семевский, М. В. Буташевич-Петрашевский и петрашевцы, стр. 192.}
Но не только Спешнев занимал столь решительные позиции в вопросе о революции. Кружок, собиравшийся у поэта Дурова, в который входили Достоевский, офицеры Момбелли, Львов, Григорьев (автор ‘Солдатской беседы), сам Спешнев и др., также отличался большой радикальностью мнений. Члены кружка, находившиеся под влиянием Спешнева, лелеяли мысль об организации вполне конспиративного тайного общества. Активная пропаганда в массах, подготовка масс к восстанию и освобождение крестьян ‘хотя бы путем восстания’ казались им насущной необходимостью. Новейшими исследователями справедливо подчеркнут действенно-революционный характер дуровского кружка (именно здесь возникла мысль об организации тайной типографии, о печатании запрещенных статей за границей, о необходимости пропаганды в войсках), а также определен общий смысл его деятельности: в недрах этого кружка созревал заговор, имевший конечной целью освобождение крестьян. {См. статью Е. Покровской, Достоевский и петрашевцы, в сб. ‘Достоевский’, изд. ‘Мысль’, 1922, а также статью А. С. Долинина, Достоевский среди петрашевцев, в сб. ‘Звенья’, 1936, вып. VI, стр. 512—545.}
Наконец, самому Петрашевскому вовсе не была чужда идея революции. Он был глубоко убежден, что настоящее государственное устройство России несовместимо с естественными стремлениями человека, и страстно искал путей к обновлению этого устройства. ‘При следствии, — говорится в представленном царю докладе генерал-аудиториата, — Петрашевский не только не изъявлял раскаяния в поступках, но объявил, что, стремясь к достижению полной, совершенной реформы быта общественного в России, желал стать во главе разумного движения в народе русском’. Подлинный патриот и гражданин, Петрашевский болел за судьбу родной земли, видя те бедствия, на которые обрекало ее господство паразитических классов.
Увлеченный учением Фурье, он впадал в крайности, переоценивал практические возможности фурьеризма, так, он всерьез мечтая, жить в фаланстере и даже пытался организовать фаланстер в своей деревне. Утопическое учение Фурье о мирной организации разумного человеческого общежития порой ограничивало революционную последовательность тех выводов, которые делал Петрашевский из наблюдений над действительностью николаевской России. И тем не менее Петрашевский обладал темпераментом настоящего революционера. Великолепным памятником его деятельности остается знаменитый ‘Карманный словарь иностранных слов’, которым петрашевцы, по выражению Герцена, ‘удивили всю Россию’. В этом словаре в слове ‘Нация’ Петрашевский’ утверждал, что ‘Россию и русских ждет высокая и великая будущность’. Эта будущность может быть достигнута только тогда, когда народ усвоит ‘всю предшествовавшую образованность’ и переживет все страдания ‘путем собственного тяжелого опыта’, то есть, по примеру стран Западной Европы, переживет благодетельную революцию.
Имя Петрашевского должно быть восстановлено в ряду имен борцов за светлое будущее русского народа. Оно должно стоять в одном ряду с именами Радищева, Рылеева, Герцена, Чернышевского и многих других русских деятелей, каторгой, виселицей, изгнанием заплативших за свои гражданские стремления.
Петрашевский считал, что революция должна быть подготовлена длительной пропагандой. На одной из последних ‘пятниц’ он заявил, между прочим, что ‘нельзя предпринимать восстания без уверенности в совершенном успехе’. Он говорил также: ‘Кто ждет мгновенного успеха сочувствия, тот пусть простудит свой пропагаторский жар…’ Задачи пропаганды выдвигались, таким образом, на первый план, а вопрос о революции непосредственно не стоял перед Петрашевским. Это обстоятельство и дало повод некоторым историкам для того, чтобы создать ему репутацию мирного пропагандиста.
Надо отдать справедливость Петрашевскому, он был необычайно искусным, совершенно неутомимым мастером пропаганды. Но пропаганда не была для него самоцелью. Заканчивая свою речь на обеде в честь Фурье, Петрашевский сказал: ‘Мы осудили на смерть настоящий быт общественный, надо приговор наш исполнить’. Герцен, оставивший блестящую характеристику Петрашевского, определенно говорит о его отношении к революционному пути: Петрашевский ‘постоянно занят был, изысканием всех возможных средств для ниспровержения существующего правительства в России’. При таком внимании к этим вопросам Петрашевский и его единомышленники не могли не обращаться к своим историческим предшественникам в России—декабристам.
4
Антимонархическая идеология декабристов находила живейший отклик у петрашевцев, питала их ненависть к самодержавию и деспотизму. Но в своем сочувствии угнетенному народу петрашевцы шли гораздо дальше декабристов. В этом смысле показателен фигурировавший в следственном деле дневник поручика Момбелли. Здесь читаем:
‘Что мы видим в России? Десятки миллионов страдают, тяготятся жизнью, лишены прав человеческих — или ради плебейского происхождения, или ради ничтожности общественного положения своего, или по недостатку средств существования, зато в то же время небольшая каста привилегированных счастливцев, нахально смеясь над бедствиями ближних, изощряется в изобретении роскошных проявлений личного тщеславия и низкого разврата, прикрытого утонченною роскошью’.
На ‘пятницах’ Петрашевского царя Николая I непочтительно называли ‘богдыханом’, в чем обвиняемым пришлось сознаться на следствии. Про Александровскую колонну говорили, что это ‘столб столба столбу’. Царя рассматривали как главного виновника бедствий русского народа. В том же дневнике Момбелли находим следующую замечательную запись:
‘…И теперь еще пробегает холодный трепет по жилам при воспоминании о виденном мною кусочке хлеба, которым питаются крестьяне Витебской губернии, мука вовсе не вошла в его состав: он состоит из мякины, соломы и еще какой-то травы, не тяжелее пуху, и видом похож на высушенный конский навоз… Желал бы чадолюбивого императора в продолжение нескольких недель посадить на пищу витебских крестьян. Как странно устроен свет: один мерзкий человек, и сколько зла он может сделать, и по какому праву?’ {‘Дело петрашевцев’, т. I, Академия наук ССОР, Л., 1537, стр. 28.}
Следственное дело петрашевцев буквально пестрит неучтивыми ‘выражениями и дерзкими выходками по адресу ‘священной особы’ императора. Сохранился любопытный рассказ Петрашевского о том, как, ‘несколько раз встречая высочайшую особу, он нарочно не отдавал ей почтения, а в случае неприятности у него уже заранее ‘была приготовлена отговорка, что он очень близорук, и совет, чтобы государь император носил на голове какие-нибудь погремушки, которые издали давали бы о нем знать…’
В атмосфере такого отношения к царю и самодержавной власти возникала даже мысль о насильственной ликвидации ‘богдыхана’ — о цареубийстве. В этой связи необходимо отметить, что среди тех идеологических влияний, которые шли от декабристов, некоторую роль играла и революционная поэзия 20-х годов. Политическая-лирика декабристов несомненно пользовалась успехом у петрашевцев, хотя об этом сохранилось, к сожалению, слишком мало документальных данных. В числе преступлений 19-летнего петрашевца Катенева генерал-аудиториат указывал и на то, что он ‘несколько’ раз выражался дерзко о священной особе вашего величества и произносил слова: ‘Что на место этого фонаря желал бы видеть повешенного нашего царя’. Нет сомнения, что Катенев цитировал известное декабристское стихотворение ‘Фонарь’, которое одно время: приписывалось Пушкину:
Друзья! Не лучше ли на место фонаря,
Который темен, тускл, чуть светит в непогоды,
Повесить нам царя?
Тогда бы стал светить луч пламенной свободы!
Те же самые дерзкие стихи, очевидно пользовавшиеся большой популярностью, ‘произносил’ и мещанин Шапошников. Последний признал себя виновным в том, что ‘по страсти к чтению и театру’ ‘имел у себя разные дурные без всякого разбора стихи, написанные против правительства, и в одном из таких сочинений находилось выражение: ‘Что на место этого фонаря желал бы видеть, повешенного нашего царя’. {‘Петрашевцы’, под ред. П. Е. Щеголева, т. III, стр. 221 и 223.}
Можно с уверенностью сказать, что в собственной поэтической, продукции петрашевцев, в известной мере отразившей темы и настроения декабристской поэзии, должны были быть антимонархические произведения, связанные с традициями политической поэзии 20-х годов. Но таких произведений не сохранилось. Известно только, что в 1843 и 1844 гг. Д. Ахгдарумов написал стихотворение ‘Зимний дворец’ (на тему: ‘огромное здание и в нем нет пользы, а вред’) и еще стихотворение ‘насмешливое и неприличное, в котором осуждался государь император’. Можно предполагать, что’ эти стихотворения были написаны под впечатлением и воздействием эпиграмм 20-х годов с аналогичной тематикой. В этом убеждает и то обстоятельство, что третьим произведением, написанным Ахшарумовым в эти годы и позднее также уничтоженным, было ‘Сожаление о смерти Рылеева’, которое ‘оканчивалось дерзким рассуждением насчет смертного приговора над Рылеевым’. {Там же, стр. 163—164.}
Наличие у петрашевцев глубокого, органического внимания к декабристам подтверждает еще один любопытный документ. В бумагах петрашевца Момбелли сохранился сделанный им незадолго до-разгрома кружка прозаический перевод ‘посвящения’ Мицкевича своим русским друзьям из его поэмы ‘Дорога в Россию’. {Опубликован в книге ‘Дело петрашевцев’, т. I, стр. 296.} Это ‘посвящение’ исполнено пламенной любви к вождям восстания 1825 г., казнь которых глубоко потрясла Мицкевича. Подобно Пушкину, Мицкевич обращается к сосланным ‘в каторжные норы’ декабристам со словами любви и дружества. Он шлет проклятия деспоту, который не только ‘терзает пророков’ в своей стране, но и заливает кровью родину поэта.
Актуальное звучание этого стихотворения для петрашевцев несомненно. Но его тематика, невидимому, особенно отвечала политическим настроениям Момбелли. Вспомним, что в кружке Дурова, к которому он принадлежал, зрела мысль о тайном обществе и противоправительственном выступлении. Момбелли, как военный, имел основания особенно интересоваться восстанием декабристов.
Перевод из Мицкевича показателен и в другом отношении: он служит лишним доказательством интереса петрашевцев к великому польскому поэту. Облик Мицкевича, поэта-гуманиста, певца патриотических чувств порабощенного народа, увековеченный в стихах Пушкина:
Он говорил о временах грядущих,
Когда народы, распри позабыв,
В великую семью соединятся —
должен был привлекать внимание петрашевцев. При этом Мицкевич воспринимался ими не только как поэт, но и как идейный вождь польского освободительного движения.
Если петрашевцы интересовались революционными событиями Прошлого (французская революция, декабристы и т. д.), то современное революционное движение тем более привлекало их внимание. Повстанческое движение в Польше не раз упоминается в следственном деле. В дневнике Момбелли находим подробные записи рассказов о польской революции 1830 г. Статья на эту тему была прочитана на одном из собраний, происходивших у Момбелли. Спешнев был связан с кругами польской революционной эмиграции в Париже, был близко знаком с Эдмондом Хоецким, помощником Мицкевича по редактированию польской газеты ‘Tribune des peuples’. Среди бумаг самого Петрашевского были найдены выписки из произведений Мицкевича.
Все это приобретает существенный смысл, если вспомнить, что петрашевцев занимала мысль о возможности с разных сторон ударить самодержавие, каждый факт протеста, откуда бы он ни исходил, рассматривался как факт, ослабляющий силу правительства.
Вот почему фигура Мицкевича, олицетворяющая в известном смысле польское движение, имела особое значение для петрашевцев. Мысли Мицкевича, которые он одно время лелеял, об освобождении своей родины о помощью русских друзей, его надежды на союз о русскими друзьями в борьбе против общего врага — самодержавия — были близки петрашевцам. Эти мысли, эти надежды сквозят и в стихотворном отрывке, переведенном Момбелли.
Момбелли принадлежит к числу самых замечательных петрашевцев. Как и сам Петрашевский, ой был настоящим гражданином своей родины, верившим в великое будущее народа. Обличая некоторые отсталые черты народного характера, наложенные веками рабства и угнетения, Момбелли писал: ‘Я говорю о русских рабах, то есть о современных со мною, а не о тех русских, которые, по уничтожении деспотизма, будут удивлять человечество примерами героизма и возвышенности чувств’.
Как видим, петрашевцам было свойственно чувство революционной перспективы. Они ощущали себя участниками освободительного движения эпохи, и этим объясняется то внимание, с которым они следили за различными проявлениями этого движения. В этой связи необходимо отметить еще интерес петрашевцев к делу Кирилло-Мефодиевского братства на Украине. В кружках. петрашевцев было много разговоров об этом деле, напряженно ловили всякие слухи о нем, случайно доходившие до Петербурга. Сведения об аресте Шевченко и его товарищей, волновавшие петрашевцев, находим в дневнике Момбелли. В связи с этими сведениями Момбелли записал свое рассуждение о необходимости самоотверженного мужества и дерзости для того, чтобы совершить ‘переворот в России’.
Сам Петрашевский придавал большое значение развитию противоправительственного движения на Украине. Далеко не все передовые русские люди в то время правильно поняли смысл этого движения. А Петрашевский, вдобавок, сумел по достоинству оценить революционную роль поэзии Шевченко, он справедливо увидел в ней пламенное выражение народного протеста. Если верить свидетельству Антонелли, то после — разгрома Кирилло-Мефодиевского братства Петрашевский говорил: ‘Несмотря на неуспех этого предприятия, оно все-таки пустило корни в Малороссии, чему много способствовали сочинения Шевченко, которые разошлись в том краю во множестве и были причиною сильного волнения умов, вследствие которого и теперь Малороссия находится в брожении’.
Все эти факты остаются до сих пор совершенно необобщенными и неисследованными, вопрос о связях движения петрашевцев с другими явлениями противоправительственной борьбы 40-х годов до сих пор не ставился, несмотря на всю его важность.
5
Старая наука с излишней поспешностью подхватила термин ‘заговор идей’, пущенный в ход еще на следствии. ‘Заговор идей’ — так пытались определить деятельность кружка Петрашевского. Этот термин, и теперь еще не забытый, должен был подчеркивать практическую бесплодность и фактическую безопасность кружка, его отвлеченно-теоретический характер. Но разве не ясно, что именно ‘идеи’ петрашевцев и представляли главную опасность в условиях николаевской России, ибо они волновали умы, пробуждали критическую мысль, укрепляли недовольство и стремление к лучшей жизни? Разве не ясно, что всякий революционный ‘заговор’ есть до поры до времени ‘заговор идей’, что идеи становятся материальной силой, как только они овладевают массами?
Пропаганда петрашевцами своих идей велась исключительно смело и последовательно. Она имела, во-первых, значительный размах. Отдельные петрашевцы делали попытки сближения с народом, сам Петрашевский, отыскивая оппозиционные элементы в разных слоях общества, стремился всемерно распространять свое влияние. Последнее ощущалось даже в провинции, поскольку Петрашевский так или иначе был связан с фурьеристами, действовавшими в Москве, Ревеле, Тамбове, Казани, Ростове (Ярославском) и т. д. Во-вторых, пропаганда петрашевцев сопровождалась целым рядом практических мероприятий, отнюдь не носивших того наивно-утопического характера, который имела попытка Петрашевского организовать фаланстер в крепостной деревне. {О ней подробно рассказано в воспоминаниях В. Р. Зотова, ‘Исторический вестник’, 1890, No 6, стр. 541—543.} Назовем хотя бы организацию подпольной типографии, к которой уже было приступлено. Назовем выпуск ‘Карманного словаря иностранных слов’ — этого блестящего документа пропаганды фурьеризма в России. Назовем организацию коллективной библиотеки социалистической литературы, для которой выписывались иностранные (в том числе и запрещенные в России) книги и журналы. В этой библиотеке были ‘Нищета философии’ Маркса (на французском языке) и ‘Положение рабочего класса в Англии’ Энгельса (на немецком языке), были сочинения Дидро, Вольтера, Фейербаха, Прудона, романы Жорж Занд, фурьеристские журналы ‘La Phalange’, ‘La democratic pacifique’ и т. д.
Обширная личная библиотека Петрашевского также обслуживала широкий круг людей, по словам Ахшарумова, ‘он делился ею не только со всеми старыми своими приятелями, но и с людьми мало ему знакомыми’.
Наконец, нельзя забывать действенного, активного характера пропаганды петрашевцев. Показательно, например, что Петрашевский энергично старался познакомить со своими теориями живущих в Петербурге черкесов. По его указаниям для них была составлена специальная записка, излагавшая не только общие социальные взгляды Петрашевского, но и содержавшая его конкретные проекты о том, каково должно быть государственное управление кавказских народностей после ‘переворота на Кавказе’. При этом Петрашевский утверждал, что ‘война России с Кавказом не есть желание народа, а только политика правительства’. {В. И. Семевский, М. В. Буташевич-Петрашевский и петрашевцы, стр. 136—137.}
Проекты Петрашевского, полные глубокого сочувствия к разоряемым кавказским народам, не имели, правда, практического резонанса. Они не доходили даже до петербургских черкесов, ибо пропаганда среди них была поручена шпиону Антонелли, который, минуя черкесов, доставлял все материалы своему начальству. Но тем не менее они дополняют представление о настроениях Петрашевского и о том характере, который он придавал своей пропаганде — не только просвещающей и убеждающей, но и полной призывов к активному действию.
Сила революционного движения 40-х годов заключалась в том, что оно питалось ненавистью к социальному строю, основанному на неравенстве и угнетении. Живое сочувствие закрепощенным трудовым массам и горячая вера в грядущее счастье человечества, в будущий разумный и справедливый общественный порядок воодушевляли петрашевцев — восторженных поклонников учения Фурье, которое они с необычайной настойчивостью стремились пропагандировать на русской почве. Они считали великого французского утописта пророком нового времени, его теории подвергались оживленному обсуждению на собраниях кружка.
Вместе с критическим обличением капитализма петрашевцы заимствовали у Фурье и слабые стороны его положительной программы — непонимание реальных путей борьбы, надежды на мирное введение социализма. Нужна была гениальность основоположников научного коммунизма, чтобы критические идеи утопистов осветят прожектором последовательно-революционной идеология, чтобы превратить наивные мечты о ‘золотом веке’ человечества в боевую программу и тактику рабочего класса. Но замечательно, что петрашевцам во многих случаях удавалось преодолевать слабые стороны учения Фурье. Мирный характер последнего петрашевцы подчеркивали гораздо более настойчиво во время суда и следствия, чем во время своих собраний по ‘пятницам’. Наличие революционных традиций в русском общественном движении, с одной стороны, и ужасающий гнет николаевщины, с другой, — способствовали тому, что пропаганда фурьеризма нередко сочеталась у петрашевцев с революционным осуждением российской действительности. Именно поэтому идеологию и движение петрашевцев в целом следует рассматривать как переходный этап, предваряющий расцвет идей крестьянской революции в 60-е годы.
Бели идеи Фурье на русской почве влияли прежде всего в плоскости политической и экономической, то в других областях идеологии оказывали свое влияние представители французской литературы, истории, поэзии. Передовые идеологические веяния, шедшие из Франции, в большой мере, помогали русской интеллигенции строить свою демократическую культуру и искусство, это была эпоха, когда Франция, по словам Ленина, ‘разливала по всей Европе идеи социализма’. {В. И. Ленин, Что такое ‘друзья народа’, Сочинения, т. I, стр. 164.}
Не удивительно, что к Франции, стране, пережившей ряд революционных потрясений, направленных против старого порядка, стране утопического социализма, обращались взоры всех оппозиционных элементов крепостнической России. Романы Жорж Занд, с их гуманистической тенденцией, призывавшие к освобождению личности, сатирическая поэзия Беранже, пламенные строфы Барбье пользовались в России тех лет неизменным сочувствием и вниманием. Целая полоса в развитии русской литературы связана с этим движением с Запада передовых идей, находивших в России благодарную почву. В знаменитой четвертой главе ‘За рубежом’ Салтыковым-Щедриным дана непревзойденная характеристика того значения, которое имела для передовых русских людей культура революционной Франции. Из ‘Франции Сен-Симона, Кабе, Фурье, Луи Блана и, в особенности, Жорж Занда…— писал Щедрин, — лилась на нас вера в человечество, оттуда воссияла нам уверенность, что ‘золотой век’ находится не позади, а впереди нас…’ {Н. Щедрин (М. В. Салтыков). Полн. собр. соч., Гослитиздат, 1936, т. XIV, стр. 161.}
6
Литературные интересы занимали в кружках петрашевцев весьма большое место. Это и естественно, поскольку очень многие петрашевцы имели самое непосредственное отношение к литературе: прозаики, поэты, журналисты посещали кружки вместе ‘учителями, художниками, музыкантами,
Петрашевец Достоевский был уже известным писателем, автором ‘Бедных людей’. Салтыков за свои ранние повести уже в 1848 г. был отправлен в ссылку. Постоянным поэтом кружка, настоящим певцом его стремлений, являлся молодой Плещеев — автор книжки стихотворений (1846), представляющей очень значительное явление в поэзии 40-х годов. Активный петрашевец Дуров был талантливым поэтом и переводчиком. Близко стоял к кружку Петрашевского высоко одаренный, но рано погибший критик и публицист Валериан Майков. Членом кружка был критик и педагог А. Милюков, выпустивший в 1847 г. книгу ‘Очерк истории русской поэзии’. Помимо ряда поэтов, продукция которых представлена в настоящей книге, можно было бы назвать еще довольно большой круг литераторов и журналистов (вроде Толбина, Попова, Ковалевского, Романовича и др.), посещавших Петрашевского или связанных с отдельными членами его кружка.
Самый состав кружка, таким образом, говорит о том, что литература должна была занимать большое место в его деятельности. Петрашевцы придавали очень важное значение литературе как действенному орудию идеологической пропаганды. Но — считали они — для того, ‘чтобы литература могла выполнять свое назначение — распространять социальные идеи, она должна свободно развиваться в соответствии с потребностями общества. Свободное же развитие литературы немыслимо в условиях цензурного гнета. Отсюда приходили к выводу о необходимости борьбы с цензурой. Задача цензурной реформы выдвигалась Петрашевским как одна из самых важных задач, наряду с необходимостью отмены крепостного права.
Литературные взгляды петрашевцев не сложились в стройную и законченную систему хотя бы уже потому, что под собирательным названием петрашевцев мы находим слишком различные писательские индивидуальности, объединенные оппозиционностью политических настроений, а не единством творческих установок. Тем не менее можно говорить о некоторых общих литературных принципах, нашедших свое отражение в литературных памятниках движения петрашевцев, — ‘Карманном словаре иностранных слов’, критических (статьях В. Майкова (отчасти), в упомянутом ‘Очерке’ Милюкова, а также в поэтическом творчестве членов кружка. Литературные взгляды петрашевцев несомненно развивались под сильным воздействием эстетики и философии Белинского.
В самой общей форме можно сказать, что эстетические взгляды петрашевцев основывались на понимании социального значения литературы, на признании высокой роли писателя как учителя общества. Глубоко прогрессивный смысл движения петрашевцев нашел свое выражение в области искусства в, виде призывов к реализму, к правдивому отражению жизни, к высокой идейности искусства.
Большой интерес представляют литературные взгляды самого Петрашевского. Немногие сохранившиеся на этот счет данные, при всей своей отрывочности, позволяют сделать некоторые поучительные выводы. Можно с уверенностью сказать, что Петрашевский, как человек разносторонне образованный, прекрасно разбирался в литературных вопросах, хорошо знал поэзию. Он нередко высказывал свои суждения на литературные темы, оценивая Деятельность тех иди иных литераторов. Так, он с уважением отзывался о Достоевском как художнике. Даже сидя в Петропавловской крепости, Петрашевский обращался в следственную комиссию с призывами бережно отнестись к дарованиям своих товарищей. Он писал: ‘Не забудьте, что большие таланты (талант Достоевского не из маленьких в нашей литературе) — есть собственность общественная, достояние народное’. {‘Дело петрашевцев’, т. I, стр. 148.} В бумагах Петрашевского, в том числе и писанных в заключении, нередко встречаются литературные образы и цитаты. Так, он приводит цитату из ‘Онегина’, дважды цитирует на память элегию Баратынского ‘На смерть Гете’. Выраженная в этой элегии мысль о глубокой человечности гения, единстве его с мирозданием (‘С природой одною он жизнью дышал…’), была близка Петрашевскому, повидимому, элегией Баратынского навеян собственный его отрывок:
Я и природа, природа и я —
Одно неразрывное звено бытия…
В следственных материалах по делу Петрашевского есть и еще образцы его стихотворных опытов. Если судить по этим немногим строчкам, то можно думать, что Петрашевский не был рожден поэтом, впрочем, стиль его публицистики так же своеобразен, как и его стихи. Доказывая суду, что ни с кем из посетителей ‘пятниц’ он ‘не был короток’, Петрашевский писал: ‘Что такой нрав мой именно, этому могут служить следующие стихи, имеющиеся в бумагах у меня, писанные лет за шесть:
И никто обо мне,
Как седой старине,
Не расскажет потомкам далеким,
Умру я, как жил
Средь людей одиноким.
Еще ж то может служить этому подтверждением, что почти никто из знакомых не знает, что я пишу стихи’. {Там же, стр. 30—32.} Излагая причины, которые привели его на путь ‘служения человечеству’, Петрашевский, сидя в крепости, писал: ‘Вы найдете за семь лет или более пред сим писанные стихи (они есть и в моих бумагах), быть может не слишком складные, выражающие чувство заключенного, подобно мне, они почти то же выражают, что и теперь я вам в себе обнаружил’. {В. И. Семевский, М. В. Буташевич-Петрашевский и петрашевцы, стр. 39.} Из всего этого можно заключить, что в своих стихах Петрашевский прежде всего излагал свои философско-политические взгляды.
Среди записей Петрашевского, относящихся к началу 40-х годов, сохранилось очень важное высказывание его о поэзии: ‘Есть три рода поэзии: поэзия мысли, чувства и слов. Чисто встречал последнюю, реже вторую в соединении с последней и весьма редко первую с двумя последними в стройном гармоническом сочетании’. Это характерное замечание свидетельствует о том, что Петрашевский ценил прежде всего умную, содержательную поэзию, поэзию мысли. С этой точки зрения его не удовлетворяли стихотворения Аполлона Майкова, в которых он находил ‘последнюю только’, то есть поэзию слов. {Там же, стр. 45.} Петрашевского несомненно отталкивали антиреалистические тенденции майковской лирики, его стремление отгородиться от живой жизни. Уже в эти годы Петрашевского занимала проблема народной поэзии. В списке тем, который он составил для своего предполагаемого журнала (1842—1843), значилась тема: ‘О том, какими должны быть народные песни в настоящее время, чтобы им быть в существе народными’. {В. И. Семевский, М. В. Буташевич-Петрашевский и петрашевцы, стр. 51.} Вопрос о политической поэзии Петрашевский поставил еще более определенно спустя два-три года.
Известно, что для пропаганды своих идей Петрашевский с большим искусством использовал ‘Карманный словарь иностранных слов’. Под видом объяснения самых невинных слов и понятий он умудрялся неожиданно протаскивать такие мысли, появление которых на русском языке было просто невероятным в то время. Так появилось изложение программы политических реформ под словом ‘Ораторство’, осуждение частной собственности в статье ‘Оракул’, протест против крепостного права в статье ‘Негрофил’ и т. д. Так, объясняя слово ‘Ода’, Петрашевский сумел указать на популярность политической песни в революционной Франции, поставив ее развитие в связь с теми ‘обстоятельствами’, в которых она возникла. Петрашевский назвал здесь и крупнейшего представителя этой политической поэзии, который должен был иметь значение образца для всякого поэта, захотевшего песней служить своему народу.
Еще Герцен отметил как известную заслугу, что ‘Петрашевский дошел до того, что цитировал по поводу слова ода стихотворение Беранже’. Однако он не только процитировал Беранже, но и дал замечательную оценку французского поэта:
‘Новый век — и новые явления… У нас оду заменила элегия — отголосок сознательного воззрения на жизнь и современный мир. Пушкин и Лермонтов — представители этой возрожденной поэзии. В других литературах, например, во Франции, на месте оды развилась, согласно с обстоятельствами, политическая песня. Французы, может быть, ни к одному из своих писателей не чувствуют такой симпатии, как к Беранже. У них значение Беранже важно: это не простой народный весельчак: несмотря на легкую, шутливую форму, поэзия его имеет глубокий смысл, и он правду сказал:
………… en mon livre —
Dieu brille Ю travers ma gaНtИ,
Je crois qa’il nous regarde vivre,
Qu’il а bИne та pauvretИ.
Sous les verroux, sa voix m’inspire
Un appel Ю son tribunal.
Des grands du monde elle m’enseigne Ю rire…’ {*}
{* Петрашевский цитирует пьесу ‘Le cardinal et le chansonnier’, написанную Беранже в тюрьме в 1829 г. См. Oeuvres completes de P.-J. de Beranger. Tome troisieme, Paris, 1837, pp. 20—21.
Перевод: Бог сияет сквозь веселие моей книги, я верю, что он наблюдает нашу жизнь, что он благословил мою нищету. Послушный его голосу, из тюрьмы взываю я к его суду. Он учит меня смеяться над великими мира сего…}
За лаконичной и но необходимости осторожной характеристикой чувствуется большая, хотя, может быть, и не совсем созревшая мысль.
В статье ‘Ода’ Петрашевский набросана общая картина развития русской литературы. Подробно разбирая эпоху господства оды, автор указывает на слабые черты русской поэзии XVIII. в., ограниченность ее тематики, оторванность от жизни, антинародность. ‘Поэзия славила жирные обеды и тех, кто давал их, и наивно любовалась разноцветными огнями фейерверков н иллюминации’. Крупнейшим представителем поэзии XVIII в. был Державин. Петрашевский выделяет державинское ‘Послание к Храповицкому’ — эту искреннюю исповедь души благородной и преисполненной справедливого негодования на существующий порядок общественный…’ Но в целом Державин остается для него представителем того периода русской литературы, когда она еще чуждалась общественных интересов, была далека от народа и подавлена ‘тяжелым гнетом’ придворных предрассудков и еще непреодоленных условностей классической формы.
Эпоха расцвета русской литературы связана для Петрашевского с именами Пушкина и Лермонтова. Оба они — ‘представители возрожденной поэзии’. В их творчестве впервые нашли отражение живая современность и ‘сознательное воззрение на жизнь’. Очень важно подчеркнуть, что именно такое понимание пушкинского этапа, бегло намеченное Петрашевским, является одним из основных пунктов историко-литературной концепции Белинского и Добролюбова.
Петрашевский, таким образом, приближался, под несомненным влиянием Белинского, к выдвижению демократической концепции русской литературы. Его взгляды не были случайными для кружка петрашевцев. В 1847 г. вышла из печати книжка А. П. Милюкова ‘Очерк истории русской поэзии’, развивая в основном ту же точку зрения на русскую литературу, эта книжка особенно наглядно демонстрирует влияние на литературные взгляды петрашевцев критики Белинского, отчетливо ощущавшееся и современниками. Так, П. А. Плетнев писал по поводу книги Милюкова Я. К. Гроту: ‘Вот в ней-то. видишь плоды учения Белинского. Это экстракт всего, что печатано было о русских поэтах в ‘Отечественных записках’. {Переписка Я. К. Грота с П. А. Плетневым, т. III, стр. 140.}
В середине 40-х годов кадры демократической поэзии были еще очень слабы, и нет ничего удивительного в том, что Петрашевский мог говорить о демократизации литературы только в самой общей форме. Но ему несомненно был ясен общий характер нового этапа литературного развития, ибо он приходил к мысли о необходимости политической и сатирической поэзии, отвечающей назревшим потребностям общества и его гражданским стремлениям. Именно в этом смысле нужно понимать ссылку Петрашевского на Беранже как автора политических песен, как поэта, близкого народу. {В бумагах петрашевца Е. Ламанского была найдена рукопись ‘О духе XIX века’. Автор говорит здесь о прогрессе в области промышленности и культуры, характерном для XIX в. Касаясь литературы, он констатирует: ‘В поэзии переход от Байрона к песням Беранже’ (‘Русские записки’, 1916, No 10, стр. 40).} Такого поэта еще нет в России, но, ‘согласно с обстоятельствами’, он уже появился во Франции, стране передового общественного движения. Такая характеристика Беранже имела для Петрашевского значение пропаганды политической поэзии. Под ‘шутливой формой’ стихов Беранже Петрашевский видит их подлинный ‘глубокий смысл’. Он дополняет свою оценку значения Беранже с помощью характерной цитаты, словами самого поэта он как бы хочет сказать: веселый бог благословляет эту поэзию нищеты, восстающей против ‘великих сего мира’.
Отзыв о Беранже в ‘Карманном словаре иностранных слов’ принадлежит к числу самых ранних в России. Белинский первый оценил Беранже по достоинству. Он писал в пятой статье о Пушкине: ‘Народный поэт — тот, которого весь народ знает, как, например, знает Франция своего Беранже…’ {‘Отечественные записки’, 1844, т. XXXII, кн. 2, стр. 65.} Спустя три года эту политическую характеристику французского поэта повторил и углубил Петрашевский. Его привлекали демократическая тематика и политическая острота поэзии Беранже. Интерес к французским социально-утопическим теориям определял интерес петрашевцев к представителям передовой французской литературы, и поэзии.
На известном программном обеде петрашевцев в честь Фурье, повидимому по инициативе Петрашевского, было прочитано стихотворение Беранже ‘Les fous’, воспевавшее вождей утопического социализма — Сен-Симона, Фурье и Анфантена.
К сожалению, русский текст этого стихотворения, Прочитанного Кашкиным, не сохранился, неизвестен до сих пор и автор этого первого в России перевода одного из лучших стихотворений Беранже, получившего впоследствии огромную известность в переводе В. Курочкина (‘Безумцы’).
Следственные материалы по делу петрашевцев определенно говорят о том, что Кашкин получил это стихотворение от Петрашевского. Излагая допрос Кашкина, генерал-аудиториат сообщает: ‘…Сам он, Кашкин, прочитал за обедом вслух п_р_и_н_е_с_е_н_н_о_е Петрашевским стихотворение под заглавием: ‘Чудаки’, смысл которого был тот, что великие люди, появляющиеся в мир с новыми истинами, редко бывают оцениваемы современниками, что их называют чудаками и только впоследствии отдают им справедливость. Н_о о_т_к_у_д_а д_о_с_т_а_л э_т_о с_т_и_х_о_т_в_о_р_е_н_и_е П_е_т_р_а_ш_е_в_с_к_и_й, о_н н_е з_н_а_е_т’. {‘Петрашевцы’, т. III, стр. 162. [Подчеркнуто мною.— В. Ж.] См. также стр. 288.}
Если принять во внимание, что Петрашевский любил и, несомненно, хорошо знал Беранже, а также и то, что он писал стихи и тщательно скрывал это даже от близких знакомых, то можно предположить, что первым в России переводчиком стихотворения Беранже ‘Les fous’ был не кто иной, как сам Петрашевский.
Так по отдельным штрихам и намекам, по немногим сохранившимся данным восстанавливается литературный облик Петрашевского — демократа, последователя Белинского, сторонника и пропагандиста гражданской реалистической поэзии.
7
Движение петрашевцев в целом не создало своего поэтического направления, которое можно было бы рассматривать как определенный, точно очерченный этап в развитии русской поэзии. С одной стороны, это можно объяснить тем, что среди петрашевцев не было выдающихся поэтических дарований, петрашевцы Салтыков и Достоевский были крупнейшими прозаиками, и искать отражение в их творчестве передовых идей 40-х годов следует, разумеется, в связи с анализом русской прозы. В то же время виднейшие петрашевцы, такие, как Момбелли, Спешнев, Ханыков и др., стоявшие в политическом отношении много выше среднего уровня кружка, не были поэтами и не писали стихов. Поэтами были сравнительно второстепенные петрашевцы — Плещеев, Дуров, Ахшарумов, Баласогло, Пальм. Писали стихи некоторые другие члены кружка (Катенев, сам Петрашевский), но эти стихи не дошли до нас.
О другой стороны, переходный, промежуточный по своему историческому значению, характер деятельности петрашевцев, подавленной в самом своем начале, и не мог создать такого мощного поэтического движения, какое возникло десятилетием позже. И тем не менее поэзия петрашевцев представляет значительный интерес, поскольку в ней нашли отражение и идейные стремления, лежавшие в основе деятельности кружка, и некоторые стилевые особенности, характерные для после-лермонтовской эпохи русской поэзии.
Нам кажется, что поэтическую продукцию петрашевцев следует рассматривать как органическую составную часть передовой литературы 40-х годов. Вместе со стихами молодого Некрасова поэзия петрашевцев, в лучшей своей части, входит в общий поток общественно-прогрессивных литературных течений, она образует известную промежуточную ступень, как бы предваряя, подготовляя господство в поэзии некрасовской школы. При этом поэзия петрашевцев только условно может быть ограничена именами пяти поэтов, представленных в настоящей книге. Достоевский справедливо заметил в ‘Дневнике писателя’, ‘Название петрашевцев, по-моему, неправильное, ибо чрезмерно большое число, в сравнении с стоявшими на эшафоте, но совершенно таких же, как мы, петрашевцев осталось совершенно нетронутым и необеспокоенным’. {‘Дневник писателя’, 1873, статья ‘Одна из современных фальшей’.}
Идеи, воодушевлявшие петрашевцев, пользовались большим сочувствием и поддержкой передовых слоев русского общества. Не так же, как кружок Петрашевского не охватывал всех представителей последнего, так и творчество поэтов-петрашевцев, в точном смысле слова, естественно, не исчерпывает собою того течения русской поэзии, которое испытало на себе влияние социально-утопических теорий 40-х годов.
Освободительные веяния, шедшие с Запада, в той или иной мере отражались и в творчестве поэтов, организационно не связанных с кружком Петрашевского или даже, в целом, далеких от революции и социализма. Так, будущий славянофил и ‘почвенник’ Ап. Григорьев, на короткое время сблизившись с кружком, создал под его несомненным влиянием несколько произведений (‘Нет, не рожден я биться лбом’, ‘Прощание с Петербургом’, ‘Когда колокола торжественно звучат’ и др.), проникнутых неподдельной ненавистью к самодержавному режиму и по своей художественной силе превосходящих многое написанное настоящими петрашевцами. Еще более правый поэт А. Майков, всегда замыкавшийся в узкий мир ‘чистого’ искусства, в годы своего общения с членами кружка Петрашевского написал две больших поэмы, поднявшись до постановки социально-значительных тем. В этих поэмах (‘Две судьбы’ и ‘Машенька’), любопытных с точки зрения опрощения, демократизации стиха, попытки приблизить его к разговорной речи, отразилось характерное для эпохи освещение — в духе традиций жорж-зандизма — положения женщины в семье н обществе. Таким образом, мы должны отметить положительную идейно-воспитательную роль кружка. Общение с ним оказывалось творчески плодотворным даже для поэтов, не разделявших политических взглядов петрашевцев или только на короткое время увлекавшихся имя.
При общем взгляде на поэтическое наследство петрашевцев бросается в глаза одно существенное обстоятельство: при всем его тематическом и стилевом разнообразии здесь почти нет собственно-политической лирики, нет прямых обличений существующего строя. Чтобы понять причину этого явления, необходимо помнить, что мы имеем дело с п_о_д_ц_е_н_з_у_р_н_о_й поэзией. Все публикуемые здесь тексты извлечены со страниц вполне легальных журналов, газет и альманахов. ‘Литературная газета’, ‘Иллюстрация’, ‘Финский вестник’ и другие издания 40-х годов, в которых печатались поэты-петрашевцы, были весьма благонамеренными изданиями, хотя бы и относительно прогрессивными для своего времени. Не удивительно поэтому, что легальная продукция петрашевцев, — а нелегальная почти не дошла до нас, — лишена остро-политических форм выражения. Элегия, нередко пессимистически окрашенная, являлась, пожалуй, наиболее естественным жанром, в котором петрашевцы могли выражать свои политические настроения, свое недовольство существующим.
Читателя не должно смущать, что в поэзии петрашевцев нередки религиозные образы и мотивы. Дело в том, что, будучи совершенно чуждыми официальной религии, многие петрашевцы разделяли характерное для утопических социалистов наивное представление о Христе как о первом проповеднике социалистических идеалов, который ‘народам завещал свободу и любовь’ (Плещеев). Можно даже говорить о нарочитом использовании петрашевцами образа Христа в пропагандистских целях. Так, Петрашевский, убежденный атеист, писал в ‘Словаре’: ‘Так как учение Христа есть учение равенства, то рабство должно быть уничтожено в христианском мире… Все помещики или землевладельцы должны предоставить принадлежащие им воды и леса в общее пользование’. Важно подчеркнуть, что в кружке Петрашевского имела хождение подпольная, нелегальная поэзия, распространявшаяся изустно и в списках. Мы уже упоминали об антимонархических стихотворениях Ахшарумова, известных нам только по названиям. При отсутствии всяких документальных данных особенный интерес представляет недавно опубликованная басня неизвестного автора, читавшаяся на одном из собраний у Петрашевского {См. текст басни ниже, в разделе ‘Приложение’.}. Эта басня — памфлет, написанный на злободневную тему.
Нет никаких оснований полагать, что басня ‘Запасные магазины’ была единственным произведением запретной музы, обращавшимся среди петрашевцев. Напомним, что герой романа Пальма ‘Алексей Слободан’, будущий петрашевец, имел ‘заветную тетрадку, заключавшую в себе много разных запрещенных плодов, российской даровитости’. После смерти Пушкина он ‘набожно — переписал’ в эту тетрадку ходившее по рукам стихотворение ‘Погиб поэт, невольник чести…’
8
Поэтическое творчество петрашевцев, таким образом, не дошло до нас в своем настоящем виде. Мы можем только до отдельным? штрихам восстанавливать подлинное место поэзии в кружке, о многом только догадываясь и строя предположения. Тем не менее печатная продукция поэтов-петрашевцев, собранная воедино, является новым литературным документом этого движения 40-х годов.
Самым ранним документом, включенным в книгу, являются стихи Александра Пантелеймоновича Баласогло, одного из активных посетителей ‘пятниц’ Петрашевского. Они не могут быть причислены к поэзии петрашевцев в строгом смысле, поскольку сборник, в котором они впервые появились, вышел в 1838 г., то есть на шесть-семь лет раньше, чем начались знаменитые собрания по пятницам. Однако включение стихов Баласогло в настоящую книгу вполне оправдано: в них отразились те идейные искания, которые вскоре привели их автора в кружок петрашевцев.
Путь Баласогло служит живой иллюстрацией слов Герцена о том, что русская молодежь 30-х годов прямо ‘из немецкой философии шла в фалангу Фурье’. От увлечения шеллингианством, от близости с ‘Московским вестником’ и любомудрами Баласогло перешел, в ряды русских фурьеристов, заняв среди них видное место. Личный друг Петрашевского, Баласогло принадлежал к числу самых интересных людей в его кружке. В своей замечательной ‘Исповеди’ он, между прочим, писал: ‘Я — коммунист, то есть думаю, что некогда, может быть через сотни и более лет, всякое образованное государство, не исключая и России, будет жить не случайными и несчастными аггрегациями, столплениями людей, грызущихся друг с другом за кусочки золота и зернышки хлеба, а полными и. круглыми общинами, где все будет общее, как общи всем и каждому разумная цель их соединения, как общ им всем связующий их разум’..
В лирике Баласогло варьируется, в сущности, одна тема, это — одиночество мыслящего человека в обществе бездарных светских глупцов. Поэт ощущает себя чужим в этой среде, он противопоставляет себя знати, свету, всем этим ‘лицам без голов’. Он с презрением говорило ‘литературных пигмеях’, профанирующих высокое назначение поэта, выдающих свои ‘альбомные мечты’ за истинную поэзию (‘Противоположность’), он отворачивается от женщины, не сумевшей выделить его из светской толпы (‘Презрела ты меня’ н др.).
Перед нами, таким образом, обличительная, хотя и лишенная определенной политической окраски, характеристика ‘общества’, появившаяся в печати раньше, чем были опубликованы стихотворения Лермонтова с аналогичной тематикой. Поэт еще не вступил в открытую борьбу с ‘обществом’, но, сознавая его ничтожество и свое превосходство (см. стихотворение ‘Раздел’ и др.), он уходит оскорбленный и непонятый. Уходит к океану, к природе, к космосу. Так возникает образ изгнанника, неудачника, странника, типичный вообще для поэзии петрашевцев.
В тесной связи с этой темой одиночества находится другой мотив стихов Баласогло: выдвижение героической личности, противопоставление гения толпе. Поэт убежден, что в этом мире лжи и лицемерия благополучное существование обеспечено только ‘общественным слизням’, тем, кто идет давно проторенной дорогой. ‘Посредственный умом’ и ‘пресмыкающийся в стаде’ пользуются общим сочувствием. Но всякий, ‘кто не пошел, как идут все’, кто пытается поднять голос против традиций ‘общества’, неизбежно становится ‘пасынком природы’, ощущает себя ‘лишним’ (см. пьесы ‘Лишний’, ‘Приметы’ и др.). Только исключительная личность, может быть, гениальный поэт, или мыслитель, воодушевленный смелой и новой идеей, преодолеет препятствия, воздвигнутые ‘обществом’ на пути стремления человеческого разума к свободному развитию и совершенствованию.
Разорвет свободный гений
Паутину всех сетей…
В этих стихах речь идет пока только о революции разума. Понятие ‘разум’ еще заменяет для Баласогло все социальные категории. ‘Общество’, которое он обличает, противопоставлено герою прежде всего по линии интеллектуальной, как сборище глупцов и невежд. В этом культе ума нашла отражение приверженность автора в эти годы к идеалистической немецкой философии (недаром ‘мысль’,, ‘ум’, ‘разум’ фигурируют у Баласогло чуть ли не в каждой строке). Но важно, что свободный гений, сбросивший ‘с ума клобук’, трактуется им как решительный враг всякой косности и рутины. ‘Свет’ пытается накинуть на него свои сети, смотрит на него как на безумца. В этом смысле идея пьесы ‘Гений’ в какой-то мере перекликается с идеями тех ‘безумцев’ из стихотворения Беранже ‘Les fous’, которым вскоре будет поклоняться Баласогло в качестве петрашевца и фурьериста.
Противопоставление гения обществу, толпе, которое отчетливо звучит у Баласогло, конечно, нельзя расценивать как проповедь ‘чистого’ искусства. Это — отзвук прочной поэтической традиции 20—30-х годов, и, может быть, в известной мере, — дань шеллингианской философии искусства, культивировавшейся на страницах ‘Русского вестника’. Прогрессивная направленность стихов Баласогло не подлежит сомнению. Роль гения, миссия которого — будить умы и жечь глаголом сердца, будущий петрашевец отводит прежде всего Пушкину. Восторженное преклонение перед ‘жрецом-учителем’ выражено в стихотворении ‘Противоположность’, а спустя два года — в большой поэме, целиком посвященной Пушкину (1840). В этой поэме важно подчеркнуть полное сознание автором великого значения Пушкина для русской культуры. Патриотическое чувство, характерное и для сборника ‘Стихотворений Веронова’ (см. пьесу ‘Возвращение’, а также любопытные стихи соавтора Баласогло, архитектора Норева, которому принадлежит первая половина книги), чувство, лишенное славянофильского оттенка, переплетается с любовным отношением к Пушкину, с чувством гордости за национального русского гения. В поэме Баласогло большой интерес представляет описание похорон Пушкина. Здесь выражена глубокая скорбь о погибшем поэте. Обличая лицемерие знати:
Зачем в мундирах, в звездах, в лентах
Идет пешком вся эта знать?
Ей ни в стихах, ни в монументах
Себя пред ним не оправдать, —
автор продолжает и развертывает тему лермонтовской ‘Смерти поэта’ (‘Убит! к чему теперь рыданья…’).
Несмотря на явное преклонение перед Пушкиным, несмотря на многочисленные реминисценции из пушкинской лирики (ср., например, конец стихотворения ‘Лишний’ со второй строфой стихотворения ‘Поэту’), стихи Баласогло в отношении форм не находятся в прямой зависимости от Пушкина. При всей неровности стихов Баласогло, при всей неоправданной усложненности оборотов речи, затрудняющей чтение и порой затемняющей смысл, им нельзя отказать в большой внутренней экспрессии, эмоциональной напряженности стиля. Своеобразное творчество Баласогло можно даже рассматривать как незавершенную попытку создания новой стилистической системы, противоречащей общепринятым литературным канонам. В этой связи интересны и стремление автора к словообразованиям (в его стихах встречаются, например, такие слова: ‘вычувствуешь’, ‘бездушник’, ‘восторженник’, ‘тайнище’, ‘расплодь’ и др.), и оригинальные рифмы, необычные для поэтических норм того времени (например, ‘колет’ — ‘сто лет’, ‘ваших’ — ‘чаш их’ и т. д.). Все это без сомнения резало ухо литературным староверам, и нет ничего удивительного, что стихи Баласогло встретили резко отрицательную оценку на страницах ‘Библиотеки для чтения’, руководимой Сенковским. {Подробнее об этом см. в примечаниях к стихам Баласогло.}
9
Пушкинское влияние вообще нельзя считать характерным для поэзии петрашевцев. Только в творчестве Дурова мы найдем более или менее ощутимую канонизацию пушкинского стиха, осложненную, впрочем, рядом других веяний. Разумеется, имя Пушкина произносилось в кружке с огромным уважением. Как и для Белинского, Пушкин был для петрашевцев первым истинно-национальным русским поэтом, давшим мощный толчок развитию родной литературы. Мы видели, что именно так понимал значение Пушкина сам Петрашевский. А. Милюков рассказывает, что Достоевский читал у Дурова стихи Пушкина и Гюго и ‘при этом мастерски доказывал, насколько наш поэт выше как художник’. {А. П. Милюков, Литературные встречи и знакомства, 1890, стр. 179.} Интересовала петрашевцев и жизнь Пушкина, и ее трагическая развязка. На литературном вечере у Момбелли 9 декабря 1846 г: был прочитан доклад на тему: ‘Описание отношений и дуэли Пушкина с Дантесом (Геккерен) и об участии в этой истории неизвестного подсылателя записок, также описание последних минут Пушкина, напечатанное Жуковским’. {‘Дело петрашевцев’, т. I, стр. 380.}
Несмотря на все это, в демократической поэзии 40-х годов пушкинское влияние явно уступает влиянию другого гиганта русской поэзии, только что сошедшего со сцены. Обличительный пафос и мятежный дух поэзии Лермонтова, ее негодующая сила и горький пессимизм во взгляде на современность глубоко совпадали с настроениями петрашевцев. Вот почему лермонтовская тема явственно звучит в стихах Плещеева, Пальма, отчасти и Дурова, Современность еще нуждалась в лермонтовской теме, действительность поставляла для нее новый и новый материал, когда замолк сам поэт. Глубочайший поворот к народу, гениально намеченный Лермонтовым в ‘Родине’, предстояло завершать Некрасову. Но сложный процесс развития идей народности в поэзии находил отражение и в творчестве второстепенных поэтов, выступивших тотчас после Лермонтова. Конечно, они не могли заменить его ив малой мере. Но именно они, поэты, связанные с передовым общественным движением, должны были первыми подхватить эту еще не отзвучавшую лермонтовскую тему.
В 1846 г. вышел сборник стихов Плещеева, который с полным правом можно считать как бы поэтическим манифестом кружка, петрашевцев. Статья Валерьяна Майкова, посвященная этому сборнику, {‘Отечественные записки’, 1846, т. XLVIII.} превосходно разъясняет, чем была поэзия Плещеева для людей 40-х годов, воодушевленных социалистическими идеалами. В. Майков ставит Плещеева в центре современной поэзии, он даже готов считать его непосредственным преемником Лермонтова: ‘В том жалком положении, в котором находится наша поэзия со смерти Лермонтова, г. Плещеев — бесспорно первый наш поэт в настоящее время…’ Слова В. Майкова несомненно выражали отношение к Плещееву целого поколения молодежи.
Одним из последних произведений Лермонтова было знаменитое стихотворение, в котором изображена судьба пушкинского пророка, пустившегося обходить ‘моря и земли’:
Провозглашать я стал любви
И правды чистые ученья:
В меня все ближние мои
Бросали бешено каменья…
Одним из первых появившихся в печати стихотворений Плещеева была ‘Дума’, где, подобно Лермонтову (‘Дума’), обличая постыдное равнодушие своих сверстников ‘к добру и злу’, молодой поэт повторял и его слова о непонятом и отверженном пророке:
Увы, отвержен он! Толпа в его словах
Учения любви и правды не находит…
Тема поэта-пророка, усвоенная под прямым воздействием Лермонтовым, становится лейтмотивом плещеевской лирики. Она выражает глубоко прогрессивное понимание роли поэта как вождя и учителя, она соответствует взгляду на искусство как на орудие переустройства общества (см. пьесы ‘Любовь певца’, ‘Сон’, ‘Поэту’, полные сознательных реминисценций из Лермонтова).
Поэма Плещеева ‘Сон’, повторяющая ситуацию пушкинского ‘Пророка’ (сон в пустыне, явление богини, превращение в пророка), позволяет говорить о том, что Плещеев не только повторял мотивы своих гениальных предшественников, но пытался дать свою трактовку темы. Он стремился продолжить Лермонтова, как Лермонтов продолжил Пушкина. Плещеевского пророка ждут камни, цепи, тюрьма. Но, вдохновленный идеей правды, он идет к людям:
Мой падший дух восстал… и угнетенным вновь
Я возвещать пошел свободу и любовь…
Здесь нет ощущения бесполезности подвита, нет мрачного лермонтовского колорита. Несмотря на все испытания, плещеевский пророк идет вперед. У Плещеева есть, таким образом, оптимизм, есть надежды. Но тут же звучит и другой характерный и новый мотив — мотив жертвенности, неизбежной гибели пророка.
Лирика Плещеева — гражданская лирика. Скорбь о бедствиях родной страны (‘На зов друзей’), ненависть к дворцам и золотым палатам — Нее это имеет определенную идеологическую окраску. Это — учение Фурье, с его проповедью всеобщего счастья, осуждением, неравенства, противоречий богатства и бедности. Жизнь сама по себе прекрасна. Но человеческое общество устроено так, что
…право наслаждаться
Даровано не всем могучею судьбой.
Здесь узники вдали от родины томятся,
Там в рубище бедняк с протянутой рукой.
Из тех же источников идет и тема личного, семейного счастья, развернутая в поэзии петрашевцев. У Плещеева она трактуется в ряде пьес как трагедия брака, разбивающего любовь (‘Бая’), как проповедь любви разумной, основанной на сходстве взглядов и убеждений (‘Мы близки друг другу… Я знаю, но чужды по духу…’).
В лирике Плещеева есть и активные призывы к борьбе, обращенные к молодому поколению. Знаменитые строки ‘Вперед! без страха и сомненья’, известные под названием ‘гимна петрашевцев’, сохраняли свою силу не только для эпохи 40-х годов, их повторяли революционеры позднейших десятилетий. Чернышевский и Добролюбов, относившиеся к Плещееву с большой симпатией, уважавшие его причастность к делу Петрашевского, особенно выделяли это стихотворение, выражавшее те самые идеи, за которые боролись революционеры 40-х годов. Чернышевский назвал его ‘прекрасным гимном’. Добролюбов характеризовал его как ‘смелый призыв, полный такой веры в себя, веры в людей, веры в лучшую будущность’.
Пусть лозунги плещеевского гимна кажутся теперь общими и неопределенными, в свое время, для сверстников н единомышленников поэта, они наполнялись вполне конкретным содержанием. ‘Любви учение’ расшифровывалось как учение французских социалистов-утопистов, ‘подвиг доблестный’ означал призыв к общественному служению.
Поэтическое творчество Плещеева, вместе с творчеством Дурова, Пальма, сыграло свою роль в развитии русской гражданской поэзии, о которой нельзя составить полного представления без учета этих имен. Не только тематика, но и самые образы, эпитеты, все поэтические средства, характерные для демократических поэтов 40-х годов, вполне укладываются в русло традиций гражданской лирики. Таков у Плещеева и других петрашевцев лирический образ странника, идущий от Лермонтова, таковы аллегорические образы природы. ‘Песня странника’, ‘Странник’, образ пилигрима в пустыне — у Плещеева, разумеется, не случайность. ‘Предо мной лежит далекий скорбный путь’ — говорит поэт. Это путь общественного служения, путь испытаний и борьбы, иногда путь разочарования и усталости:
Весело выходит
Странник утром в путь,
Но под вечер дома
Рад бы отдохнуть.
Мотив этой миниатюры перекликается с ‘Горными вершинами’ Лермонтова. Лермонтовскими сюжетами навеяны и многие другие поэтические образы у петрашевцев. Назовем тему узника, сидящего за решеткой и слушающего песню соседа по темнице (ср. стихотворение ‘Сосед’ у Плещеева и ‘Сосед’ у Лермонтова), нашедшую отражение также и в лирике Пальма (‘Освобожденный узник’).
Стихи Пальма вообще чрезвычайно ярко отражают влияние Лермонтова, сказавшееся не только в отдельных реминисценциях, но и в манере построения образа, в художественной структуре крупнейшего его произведения — ‘Сказки про царя с царевной’. К Лермонтову восходят у Пальма ноты пессимизма и разочарования (‘Осенний день’), презрения к человеческой жизни (‘Подумаешь, как пошл, как жалок ты, о человек’ — в ‘Отрывке из рассказа’). С большой силой выражена эта тема в наброске ‘Гляжу я на твои глубокие морщины’:
…зароют в яму тело,
И канет жизнь твоя, как жалкий пустоцвет,
Как нищего в суде проигранное дело…
Эта по-лермонтовски энергичная концовка содержит образ, чуждый основной теме стихотворения, но неожиданно эффектно разрешающий напряженность предыдущих строк (ср. у Лермонтова ‘Как пир на празднике чужом’ — в ‘Думе’, ср. также последние строки ‘Не верь себе’ и др.).
Поэтическое наследие Пальма представляет большой интерес, ибо оно типично для своего времени, нисколько не меньше, чем творчество Плещеева. В нем удивительно полно представлены все главные черты поэзии петрашевцев. Здесь налицо отражение социалистических веяний, идущих с Запада: разрешение женского вопроса в духе жорж-зандизма (‘Воспоминание’, посвящение к ‘Сказке’), здесь обличение большого города с его пороками (‘Когда гляжу на городские зданья’). Здесь и тема пророка, непонятого толпою (та же пьеса), причем ‘златые сны’ этого пророка опять-таки ведут нас к тем ‘безумцам’, которые, должны навеять ‘человечеству сон золотой’… Здесь и лирический пейзаж, аллегорически истолкованный (‘Напутное желание’. ‘Перед грозой’):
Видишь ли, черная туча по небу несется?
Путник, послушай, ведь завтра иль ныне
Черная туча отрадным дождем разольется.
Легче вздохнешь ты под небом палящей пустыни…
Наконец, самым существенным является обращение Пальма к народному творчеству, к фольклорным мотивам и попытки создать на этой основе реалистические картины из крестьянской жизни. Знаменательно, что и эта струя в лирике Пальма не обошлась без влияния Лермонтова. Нельзя не вспомнить строк ‘Родины’, читая стихотворение Пальма, посвященное ‘Русской песне’:
Встречаю весело мелькающие мимо
Березки голые, овраги, мост, ручей,
И грустно-серые, убогие избушки,
И мужичка без шапки, и плетень,
И леса синего чуть видные верхушки…
Широко использовав в своей ‘Сказке’ темы и образы русских, сказок, Пальм написал несколько пьес в духе народных песен, весьма близких по характеру и настроению к песням Кольцова (‘Много горя, много дум тяжелых’). Некоторые другие вещи: Пальма, в которых народная тема взята еще глубже, прямо предвосхищают Некрасова. Таковы ‘Русские картины’, где тепло изображена доля женщины-крестьянки, и стихотворение ‘Обоз’, подкупающее простотой подачи крестьянского сюжета.
Органическое усвоение лермонтовских влияний и интерес Пальма к народной тематике позволяют отнести этого поэта-петрашевца к числу предшественников революционной поэзии 60-х годов,, участвовавших в процессе формирования ее народного некрасовского стиля.
10
Петрашевцы Дуров и Ахшарумов как поэты совершенно противоположны друг другу. Стихи Дм. Ахшарумова не нуждаются в подробной характеристике. Их автор не был профессиональным поэтом, он был фурьеристом, мечтателем, энтузиастом идеи грядущего счастья человечества. Но, будучи посажен в крепость, он излагал в рифмованных строках свои мечты и надежды, записывал их гвоздем на стене каземата. Много позднее Ахшарумов включил эти стихи-документы в книгу своих воспоминаний о молодости.