Когда, за несколько станций до Тебриза, я встретил армянского негоцианта, возвращавшегося из Индии, и послушал его рассказов о нестерпимом зное, неудобствах и опасностях пути и о многих других поэтических прелестях путешествия по Персии, Персидский залив и Бендер-Бушир представлялись мне в каком-то тумане недостигаемой дали. Нет ничего хуже подобных встреч и подобных рассказов, рассчитывающих большею частью на эффект. К счастью, натура человека вообще и натура путешественника в особенности довольно упруга, и, слушая затейливые россказни бывалого человека, путешественник держит себе на уме такое хвастливое слово: ‘А вот мы поедем, так будет не то, для нас и палящее солнце скроется за облака, и удушливый самум убежит на остров Буян, и дикие звери попрячутся в пещеры, расцветет пустыня, и люди обратятся в добряков. Да если бы и не так — продолжает держать к себе слово все тот же путешественник, — то мы перенесем какой угодно зной, одолеем всякую трудность и невзгоду, выдержим любую туземную болезнь и победителем выйдем из борьбы с людьми и природой’.
Не помню, думал ли я это самое, слушая повествования индейского выходца, и однако же, волею, а больше неволею, так, а больше иначе, через четыре месяца я подъезжал к самому Бендер-Буширу, что на Персидском заливе. Довольно быстрый переход от цветущих долин казерунских и взъерошенной вулканической почвы к ровной песчаной пустыне не мог не поразить меня: мне казалось, что я вступаю на пределы волшебной страны, где приготовляются таинственные талисманы, которыми бредит весь Восток. Еще не далее как третьего дня я миновал несколько высоких горных перевалов (кутель), просто перевалов (гердене) и ущелий (тенг), а сегодня, то есть 8 мая 1843 года, очутился на обширной песчаной степи, которую с одной стороны ограничивает море, а с другой завершают далекие и не совсем ясные силуэты гор. Правда, накануне здешняя природа уже приготовляла меня к чему-то необычайному: дневной привал нашего каравана пришелся на песчаной долине, обставленной серыми скалами, глядевшими мрачно даже под лучами яркого тропического солнца, несколько огромных каменных глыб щетинились в самой долине, низринутые подземными судорогами, воздух струился запахом серы и нефти, от соседних минеральных ключей, речка Далеги, орошающая долину, несла горько-соленую воду, и несмотря на то, при пожирающем полуденном зное, особенно нестерпимом на зыбучем песку степи, я находил единственную отраду в купанье там, где вода ела глаза и вертела во рту, в мелком и прозрачном песку на берегу речном прыгали и кричали красивые пестрые птицы, словно попугаи, приведшие нашего слугу армянина в такой восторг, что он объявил очень самоуверенно: ‘Скоро мы увидим и обезьян’, и даже просил меня не шутя принять меры против нечаянного нападения этих хищниц.
Несмотря на такую обстановку, я не очень спешил на новый привал, утомленный и измученный несколькими ночами пути: в Персии переезды совершаются ночью, в избежание сильных жаров дневных. Впрочем, и спешить мне было не на чем: предвидя морской переезд из Бендер-Бушира, я сбыл за десятую часть цены коня своего еще в Ширазе и теперь странствовал на наемной кляче. Разумеется, кто опаздывал на привал, тот и терял, потому что раньше прибывшие занимали лучшие места, на этот раз не было очень завидно никому. Спутники мои, персияне, поселились под купою пальм, а на мою долю досталась только одна пальма, у которой коленчатый, не очень толстый ствол расходился наверху острыми продолговатыми листьями, не дававшими полной тени. Напрасно распорядитель каравана, ‘чарвадар-баши’, озирал пытливым оком пустынную окрестность, чтоб найти какой-нибудь приют высокостепенному господину, ‘сааб-менсабу’, русскому: как ни ворчал он на своих земляков, каких ни прибирал он эксцентрических возгласов, которыми так богата персидская брань, а пришлось мне разбить свой лагерь под тощею пальмою. Может быть на такое же дерево сложили арабы свою песню:
‘Слышал я ворона и сказал ему: нет! Каркал он на верхушке пальмы. Злополучен, кто преследуем врагами И находится далеко от родины’.
Прошу не смеяться над выражением ‘мой лагерь’: это — золотая правда. Прежде всего расстилается на земле ковер, потом в изголовье кладется седло и подушка, и над этим водружается зонтик, едва прикрывающий четверть жилища, далее располагаются мои два слуги армянина, с чайным и кухонным прибором, который впрочем весь состоит из медного чайника и котелка, еще далее устраивает свое жилище тот чарвадар, у которого я нанимаю вьючных скотов для себя и для слуг. Очевидно, за недостатком других поразительных принадлежностей, у меня есть свой стан.
Я — да и не один я — всегда утверждал, что Восток неблагодарен и жесток: печальная истина эта кидается в глаза путешественнику на каждом шагу. Посмотрите например на моего чарвадара: сбросив кое-как вьюки с своих скотов, он развалился на песку и принялся глодать грязный и скверный соленый сыр, оставив животных на произвол судьбы. Покамест хозяин утоляет свой голод, лошади, за неимением в виду ничего лучшего, идут по песку, обнюхивая каждый бугорок, осел — тот не таков: он как будто знает тщету поисков в песчаной степи, он неподвижно утвердился на том месте, где пришлось ему остановиться с вьюком, почувствовав облегчение от несоразмерной тяжести, осел, все еще покрытый ‘паланом’, толстою подкладкою для вьюка или седока, вытягивает шею, поднимаете голову, долго пышет ноздрями и наконец оглушает всю степь страшным ревом. И друзья и недруги, хищные звери и мелкие ящерицы извещены о прибытии гостя в степь. Несмотря на такие выходки, не совсем-то приличные ослиному рангу, нельзя не заметить, что осла несправедливо обвиняют в лености, упрямстве и глупости, так что даже религиозное мусульманское поверье производит осла от коня, тогда как лошадь по тому же поверью произошла от ветра. И за эти-то вымышленные пороки немилосердно тиранят несчастного осла! Впрочем, что же тут и удивительного? Осел терпит от работника, работник от хозяина, хозяин от старосты, староста от окружного начальника, окружный от правителя области, правитель от первого министра…. И потом это всеобщее давление на Востоке идет обратным путем, точно обращение крови в человеческом теле, и первый министр, сам того не ведая, терпит от последнего батрака…
Покамест я занимался обозрением окрестности, чарвадар успел утолить свой голод и принялся задавать саман своим животным, а мои армяне успели развести огонек и вскипятить мне чай из грязной и тухлой воды, добытой в одном из четырех колодцев, вырытых в степи чьею-то благодетельною рукою и поддерживающихся попечительным Промыслом. Не очень-то оживленную картину представляла здесь глазам природа: голубое, чисто лазурное небо, кажется, так близко наклонилось над вами, что можно достать его рукой, раскаленный круг солнца не позволяет взглянуть в высоту и обливает трепещущим сиянием все предметы, дробясь на несметные снопы лучей, ярко-желтая песчаная степь как будто сливается с этими лучами, растягивая их в длинных струях песку, уложенных в правильные ряды пролетевшим вихрем, вдали виднеются пальмы, море и горы, но так прозрачно и подвижно в колыхающемся воздухе, что действительность более походит на мираж, отражение же морской скатерти лишь ослепляет более, тишина на всей степи самая глубокая, так что и голоса путников замирают в жгучих струях воздуха, а сыпучий песок скрадывает шум шагов. Все здесь оцепенение, покой, нигде живого существа не покажется, и путник одинокий радуется даже появлению скорпиона. Недаром персияне прозвали эту степь ‘Дашти-гермаус’, насыщенная теплом. Зато уж если разгуляется степь, так берегитесь попасться в ее объятия: убийственный самум достигает и сюда, хотя не в полном разгаре, опустошает и переворачивает все в своем сокрушительном полете.
— Чарвадар! восклицаю я, томимый желанием что-нибудь вынести из этой пустыни, в которой все так однообразно и усыпительно.
— Приказывайте, сааб! отвечает лениво мой чарвадар, совсем было расположившийся на покой, под прикрытием дырявого плаща своего, обращенного теперь в шатер.
— Под каким деревом я лежу?
Пустее этого вопроса быть не могло, а между тем он пришелся очень по плечу моему собеседнику.
— Это, сааб, пальма, не простая пальма, а финиковая, хурма. Доложу вам, сааб, что деревьев этих много разного рода: холодная хурма, которая лучше и здоровее называется хастеви, бедрави, ашираси и кабкаб. Как будете, иншалла! (если угодно Богу!), в Багдаде, то попомните мое слово, когда станете кушать отличные финики хастеви. Похуже хурма — горячая, для здоровья вредная, называется хазнави, зайти, каитер, и еще много есть других названий: это все хурма для нашего брата бедняков. Но, вах, вах! есть здесь еще объеденье, а не хурма, по прозванью шире-хурма: это уж чисто для одних только саабов растет.
— Почему же и не для тебя?
— А вот если вы дадите мне что-нибудь сверх платы, так и я, сааб, по прибытии в Абушехр попробую вашей хурмы.
Остроумная придирка чарвадара к прибавке, без которой на Востоке ничего не происходит, возбудила веселость в моих армянах. В то же время раздался залп дикого хохота между персиянами, сидевшими в кружке у пальм, но здесь смех происходил от другой причины: два персиянина еще в Ширазе ломали друг с другом душку — у них также есть эта игра — и во всю дорогу не могли выиграть заклада: каждый раз слышен был ответ: ‘ядест’ (помнится), как подавалась одним из споривших какая-нибудь вещь. На этом привале который-то из них принялся утверждать, что в песке находится золото, и в доказательство подал другому горсть песчинок: тот озарился так при слове золото, что и забыл произнести заветное: ядест. Все это объяснилось мне после.
— Вот вы, сааб, продолжал чарвадар, очевидно рассчитывавший на хорошую прибавку в Бендер-Бушире, и потому старавшийся поддержать разговор, — все расспрашиваете, да разузнаете, а вчера проехали мимо башни далегийской и не спросили, что такое тут происходило.
— Расскажи, если знаешь, только не привирай, а то ничего в Бушире не получишь.
— Нет уж лучше расспросите вашего приятеля мирзу Али: где мне рассказывать такие истории! Что я знаю, сааб! В нашей-то деревне ведь и сеидов даже нет.
Надобно знать, что Персия наполнена потомками Мухаммеда, которые носят титул сеидов и пользуются особенными правами. Каждое селение считает долгом иметь своего сеида, или, что еще лучше, нескольких сеидов.
— Вот, Касим, еще не персидского намаза, а ты уж грязь ешь. Я в год проехал весь Иран и, слава Аллаху! знаю, что не может быть у вас деревни без сеида.
— Известно оно должно бы так быть, а все-таки в нашей деревне сеида нет. Вот как-то возвеличилось правоверием целое гебрское селение, Гебробод, а сеида у них не было, публичное моление исполнять некому. Думали, думали нововозвеличенные, и ничего не придумали, а послали выбранных к имаму-джуме в Исфаган. — Так и так, говорят выборные имаму-джуме, у нас сеида нет. — ‘Ладно! отвечает им имам-джума: выберите четырех хорошеньких девушек, а я пришлю вам сеида, у которой-нибудь да родится мальчик, он и будет вам сеидом’. Так и сбылось.
— Почему же ваша деревня не сделает по примеру гебров?
— У нас нет хорошеньких девушек.
Новый хохот моих служителей армян.
В это время я почувствовал как будто раскаленные угли на ногах у себя: взглянув на ноги, я увидел, что солнце успело подвинуться довольно далеко, и ствол пальмы бросал тень уже не на меня. Не желая испытать на себе правду персидского выражения: ‘беафтаб заден’ (поражаться солнцем), я перебрался со всем имуществом подальше вправо, и вместе с тем понял заботливость персиян о тени, простирающуюся даже до того, что и желание здоровья они выражают фразою: да не уменьшится тень ваша!
С переселением на новое место, чарвадара я видеть уже не мог, и беседа наша прекратилась. Утомленный ночною бессонницею и дневным жаром, я мало-помалу забылся и даже совсем заснул, несмотря на то, что чувствовал, как в мое горло, вместо отрадного воздуха, течет растопленный свинец. Статься может, я проспал бы до самого отправления каравана, если бы пронзительный визг не потряс всех моих слуховых фибр, открыв глаза, я скоро постиг, что ссорятся персияне, которые всегда наделают много крику, а до кулаков не доберутся, и следовательно опасности никакой не может быть. На этот раз визгливый крик поднялся до неестественного дисканта, сыпались широким каскадом ругательные обращения к предкам, вроде таких: вытащу отца твоего, мать твою из гроба! сожгу отца твоего! проклятие на существо твое! и прочее. Все дело состояло в том, что прибыл еще караван, и какой-то персиянин, величавший себя ханом, хотел отбить у моих спутников место под пальмами. Уже свистели в воздухе и нагайки, руки врагов лежали на ручках пистолетов, но все окончилось благополучно, как и надо было ожидать: хан присоединился к моим спутникам, и все кое-как поместились под гостеприимною, но убогою тенью четырех или пяти пальм.
Приятель мой, как называл его чарвадар, мирза Али, вероятно не охотник до крупных объяснений, при самом начале стычки подошел ко мне с своим кальяном. Как человек, знающий приличие, он не замедлил отпустить мне несколько приветствий в то время, как и прибывшие чарвадары обращались к нашим с неизбежным на юге Персии возгласом при встрече на дороге: ‘агур башид’ (будьте счастливы).
Залетим при этом, что мусульмане не расточают гяурам тех приветствий, которые приличны лишь правоверному. Например, разве может быть полное здравие у гяура, не знающего истинной веры? и поэтому коренной мусульманин никогда не скажет гяуру: селям алейкум, и даже не ответит на этот же возглас, произнесенный гяуром. Так Персия придумала величать европейцев титулом ‘сааб’ (господин), может быть и лестным для многих, но в сущности не очень-то важным для мусульманина, который никогда им и не именуется. Неверному государю мусульмане готовы дать какой угодно гяурский титул, но свои ‘падишах’ и ‘шахиншах’ уступают неохотно.
Мирза Али, мой теперешний знакомый, принадлежал к разряду людей, недовольных настоящим положением дел в Персии: я также Персиею был недоволен, и потому мы в дороге скоро сблизились друг с другом. Средства существования мирзы Али были покрыты глубоким мраком неизвестности, но видно, что это человек бывалый, много испытавший на своем веку и потому на все смотревший глазами философа, за исключением ислама: от фанатизма некоторой степени мирза не мог освободиться.
— Что это за известие, мирза? спросил я, разумея крики его соотечественников.
— Такое дело так делается, отвечал мирза Али уклончиво фразой, ничего не объясняющей, к которой персияне прибегают в трудном или непонятном деле. — Хатир джан башид (будьте спокойны): тут нет ничего, сааб.
— Однако же, кто этот задорный господин, который хотел завладеть всею вашею тенью?
— Это хан какой-то или вернее ханский сын. Вероятно, он что-нибудь учинил непригодное и теперь едет из Ирана в Хиндустан.
— Не понимаю, что это вы говорите, душа моя мирза.
— Это значит, что ханскому сыну в Иране оставаться теперь нельзя почему-нибудь. У нас это дело обыкновенное, особливо здесь, к Ширазу поближе: если что-нибудь сделает персиянин неловкое, так и уезжает в Индию, и живет там, покамест не переменится правитель его области, или, если бежавшая особа поважнее, пока не переменится первый министр. Сколько я слышал переговоры наших, я так понимаю, что отец этого хана уже уехал из Фарса в Хиндустан, а теперь и сынок, верно боясь ответа за отца — тут не разбирают, кто прав, кто виноват, — тоже отправляется в Индию. У меня у самого есть приятель, который ткнул кинжалом Ферраша-баши (камердинера) ширазского губернатора, и уж лет пять ушел в Индию: губернатора хотят сменить скоро, и тогда я уведомлю приятеля, что он может смело воротиться. Недаром говорится у нас пословица: ‘яди-хиндустан филь керд’ (слон вспомнил об Индустане).
— Отличные порядки, мирза! Что же смотрит ваше правительство, и как позволяют в Бендер-Бушире уезжать преступникам?
— У нас отпусков нет, да и где удержать этот народ? Не морем в Индию, так сухопутьем уйдет в Багдад, где одних наших шахзаде (принцев крови) живет до двадцати или больше, все уехали потому, что против нынешнего шаха бунтовали. Я слыхал, что несколько шахзаде живут и у вас в России?
— Это не правда: они просились, но им не разрешили жить близ персидской границы, как они хотели, и поэтому в Россию они не поехали.
— А если бы я, сааб, вздумал ехать в Россию, какое бы мне дали жалованье у вас? Я пишу на семи почерках и умею выучить Алкурану в двадцать дней.
— Машалла, мирза Али! Только у нас подобное искусство не очень высоко ценятся, ведь мы не мусульмане.
— Иншалла! отвечал мне в свою очередь мирза: Всевышний Господь скоро возвеличит правоверием вашего государя Петра.
— Какого Петра, душа моя, Али?
— Вашего нынешнего государя.
— Император Петр, истинный шахиншах, царствовал назад тому сто слишком лет, а ныне царствует Николай.
— Прах на мою голову! Я и забыл, что владение Петра отдельное от России, но тоже русское.
Что такое разумел под этим мой приятель Али, дознаться не мог, не мог я и разуверить его вполне, что нет никакого русского владения, отдельного от России, под управлением Петра. Мирза Али был человек очень образованный по-персидски, но в географии и истории даже своего отечества был крайне слаб, а между тем верил в свою силу так, что на все мои убеждения отвечал лаконическим: ‘башед’ (пусть будет!), поглядывая на меня довольно подозрительно, как на залетную птицу, искательницу приключений, которых Персия видела немало. В этом случае я не имел никакого права оскорбляться недоверием мирзы, потому что сам много слышал о подобном разряде европейцев в недолгое пребывание мое в Персии. Там близ Исфагана поселился дон Ревередо Каспар-Али, основатель новой секты — слияния христианской религии с исламом: детей сначала он крестит, а потом обрезывает и т. д. В библиотеке католического патера в Джульфе, предместье исффганском, один проходимец, бывший два раза в Лагоре, расписался так: Argoud martyr de la Nature, naquit Rpublicain, pass ici le 6 mai 1840 et le 12 fvrier 1842 pour la Chine. Был на юге Персии и греческий капитан Кефала, продававший возмутившемуся принцу ширазскому сорок пушек, которых у него разумеется не состояло в распоряжении, и взявший с принца задаток. Был еще какой-то карлистский солдат, не знавший ни одного языка кроме испанского, и проживавший равно милостыней и побоями.
Но довольно этих печальных воспоминаний, тем более что солнце опять начало жечь нас, и мы должны были еще раз передвинуться вправо. Мирза Али снова уселся, поджав ноги, чем он ясно означал равенство свое со мной: сидение на коленках выражает уже подчиненность, на корточках сидят перед более высшими, а последняя степень уважения перед обыкновенными смертными выражается стоянием в разных позах. Пока мы переселялись и усаживались на новом месте, появившийся вдали предмет привлек наше внимание: по степи несся довольно быстро всадник с копьем на кривой отвес, как обыкновенно ездят пустынные арабы, и в самом деле это оказался араб, сухой и поджарый, точно стрекоза, но в живописном степном костюме, в чалме, свернутой из желтой с красными полосами шали, край которой висел на спине и плечах широким четырехугольным капюшоном, с длинными черными шнурками, развевавшимися по ветру, темный коричневый плащ с прорезами для рук, расстилался по седлу, под которым лежала широкая попона с красными длинными колечками, бронзовые костлявые ноги, нагие, торчали в огромных стременах. Конь, нестатный и тощий, белой масти, распускал по ветру хвост и гриву, окрашенные в оранжевый цвет, ружье с многочисленными обручами и длинное копье с двумя черными хафлами у наконечника придавали пустынной стрекозе не совсем миролюбивый вид. Подъехав к колодцам, в которых едва оставалась на дне мутная вода, всадник слез с лошади, напился сам, потом напоил коня, и, не сказав никому ни слова, пустился в противоположную сторону.
— ‘Педер-сек’, собачий сын! сказал мирза Али вслед арабу.
— За что вы его браните, мирза?
— Эти беззаты рыщут по степи и высматривают, нельзя ли где-нибудь обобрать правоверного шию, и уж если оберет, то донага, и на голове ничего не оставит. Никакого мусульманского милосердия не имеют.
— А мы об арабах совсем другого мнения.
— Вы сожгли сердце мое! Разве можно думать что-нибудь хорошее об этих шайтановых сыновьях? Смотрите, подъехал и никому селяма не отдал, потому что сам, сожженный отец, сунни.
Вот в чем дело, подумал я: здесь столкнулись две секты —шиитов и суннитов, и отсюда такая необычайная свирепость у моего скромного мирзы. Однажды попав на эту фанатическую тему, приятель мой уже не мог остановиться.
— Точно мы живем в стране неверия, и с каждым годом эти сунни все распложаются на благословенной почве Ирана. Какая может быть безопасность на дорогах! Нынче еще, слава Аллаху, мало слышно, а прежде совсем проезду здесь не было без окупа: усмирил здешних разбойников нынешний исфаганский губернатор (мотемид-эддоулэ) Менучехр-хан, когда он был правителем Фарса. Помните под Ширазом башню, которую он сложил из живых луриев? Еще и теперь кости их выставляются из башенных стен. И чего иной раз не делают здесь, чтоб припугнуть хофуф (грабителей)? все как то не унимаются. Вставят голову разбойника иной раз в тиски да камнями давят, так что глаза выкатываются совсем из головы, или вырвут все зубы да начнут вколачивать один по одному в голову, либо язык вытягивают через затылок. На шахской площади в Исфагане, помните, сааб, есть высокий шест, это все для разбойников, сажают их тут на кол. Особенно было опасно в нашей стороне, когда Ширазом управлял сынок покойного шаха Фирман-Фирма: этот сам был за одно с ворами и имел свой пай во всяком грабеже.
Мирза Али забыл, что следует бранить арабов, и перешел очень скоро к своим родичам, но я не останавливал его на этом пути, надеясь услышать что-нибудь новое, и не ошибся.
— Вот славную одну штучку сыграл Фирман-Фирма с одним гостем из Мисра (Египта). Проезжает в Абушехр какой-то ходжа Абдулла — я был тогда сам в Абушехре католик что ли или рум (грек) какой, из Халеба, привез много товару всякого, да наказ от Мехемеда-Али, который тогда владел и Сирией. Это, дескать, для начала торговли нашей с Ираном посылаю я ходже Абдулле, писал Мехемед-Али. Ходжа Абдулла отправил эту грамоту к Фирману-Фирма и просил покровительства. Шахзаде послал ему от себя охранный лист и своих мулов под товар. Чего же лучше? Принцевы мулы и охранный лист! Обрадовался ходжа Абдулла и тотчас же, навьючив товар на мулов, пустился в путь. За одну станцию от Шираза, ночью напали на ходжу воры и обобрали дочиста, да так дочиста, что и мулы с червадарами пропали. Бедный ходжа является к принцу. Фирман-Фирма раскричался: ‘вот я их куруллаков! Дай мне опись твоего товару, смотри же верную опись, и все разом разыщем’. Ходжа Абдулла представил точную опись всему пропавшему товару, которая была очень нужна и полезна Фирману-Фирма: принц по ней тотчас же принял весь товар от воров и удостоверился, что ни с чьей стороны нет утайки. Ведь воры-то были посланы самим принцем! ‘Мерги хар арусии-сегест’ (смерть осла — собаке свадьба), говорится по-персидски. Вы, пожалуй, сааб, подумаете, что я рассказываю побасенку, но это—сущая правда.
— Нет, я вам верю, мирза, тем более, что в Ширазе я уж слышал довольно таких рассказов о Фирмане-Фирма.
В это время взвилась в степной дали песчаная пыль, и тотчас же приезжавший к нашим колодцам араб понесся в ту сторону со всех ног своего ветрогонного бегуна: это показалось несколько серн, и наш бедуи не выдержал, схватил ружье на приклад, хотя серны были от него почти в версте. Живописно развевались по ветру широкие полы плаща и кисточки попоны, размашисто скакал привычный конь по степному песку, но вскоре эта любопытная сцена погони за сернами изменилась: араб, вероятно рассчитывал на какую-нибудь ложбину, из которой легче было подобраться к сернам, своротил вправо и скрылся из виду.
Все это произошло чрезвычайно быстро, и мирза Али продолжал, когда исчез араб:
— Ну, вот видите, живет ходжа в Ширазе, ходит к принцу каждый день, ждет правосудия, тот все обещает правосудие, а наконец запретил пускать к себе ходжу. Купцы ваши и говорят ходже: ‘Здесь толку ты никакого не добьешься от Фирмана-Фирмы, а поезжай лучше в Исфаган, где теперь сам Фетх-Али шах, и ударь челом ему: только большой дорогой не езди, а то не быть тебе живу от людей принцевых’.
— Неужели его и убили бы?
— Убили бы наверное.
— Так я вам скажу, мирза, что ваш Иран — прескверная земля (земини-пучест).
— Справедливо приказываете, отвечал мирза Али. Ну, поехал ходжа не прямою дорогой, а через Езд. Здесь губернатором был внучек Фетх-Али шаха, сын Зелли-султана. Узнав историю ходжи Абдуллы, он предложил ему, во избежание напрасных и неверных хлопот, продать все украденные товары самому принцу. Обрадовался ходжа: совершили и акт, засвидетельствованный, как следует, высшим духовенством. Только денег ходжа не получает, а без денег ехать обратно не хочет, принц же все обещает да обещает… Вы, пожалуй, сааб, думаете, что я рассказываю сказку?
— Нет, мирза, верю, верю. Что же далее было?
— Дальше было то, что ходжа Абдулла поехал наконец в Тегеран, самому шаху бил челом. ‘Канальи!’ сказал шах — он выразился о своих тысяче потомках без всякого этикета, и тем дело кончил.
— Пожалуй, еще и похвалил внутренне ловкого Фирмана-Фирма?
— Возможно!
Паф!.. Раздался вдруг чуть не подле самых наших ушей оглушительный выстрел, и добрый мирза побледнел как холст: в то же время несколько персиян бросились от пальм к колодцам. Оказалось, что возле колодца пробиралась ядовитая змея, которых здесь не мало, но один из персиян успел ее подсмотреть и метким выстрелом просадить ей брюхо. Гад еще извивался, но персияне изрубили его кинжалами, причем не обошлось без крику и брани. Больше всех шумел ханский сын, настоящий тип маменькина сынка персидского, который едва лишь приехал на станцию, тотчас же велел расставить перед собой стеклянные баклаги ширазского вина и без всякого зазрения принялся угощать себя и других.
Отведя душу после миновавшей опасности, мирза Али так докончил свой рассказ:
— В ожидании какой-нибудь расправы ходжа Абдулла жил долго в Тегеране, потом поехал за Фетх-Али-шахом в Исфаган, где шах неожиданно отошел из этого непрочного мира в вечный. Тогда Абдулла начал хлопотать о своем деле у вашего да у английского посланника: Мухаммед-шах, да продлится его царствование! велел выдать ходже несколько кашмирских шалей и тем удовлетворить его иск. Говорят, будто Мехемед-Али грозится добрать свой убыток на наших ходжиях, идущих в Мекку, а все же у ходжи Абдуллы чистого убытку до сих пор до двадцати тысяч туманов (200,000 руб.).
— Увеселительная повесть, которую я буду рассказывать по возвращении в Россию.
Мирза очень был доволен, что его рассказы пойдут так далеко, а между тем его позвали есть плов, только что сваренный спутниками его.
Тем временем и мои армяне успели приготовить мне, или лучше сказать себе, какую-то похлебку, которую они всегда варили больше на свой вкус, нежели на мой. Затхлая вода степных колодцев (чах) и здесь дала почувствовать себя в первой же ложке, но спасительный перец ‘фюльфюль’, которым набивают все блюда на Востоке, скрасил мое убогое кушанье.
На чай я думал пригласить мирзу Али, чтоб расспросить его об истории далегийской башни, но неожиданное событие расстроило мои планы. К концу моего скудного обеда показались с степной стороны три араба, очевидно направлявшиеся к нашему причалу: подъехав к колодцам и обозрев весь наш караван быстрым взглядом степного жителя, старший из арабов слез с коня, при помощи двух своих домочадцев, спешившихся еще раньше, и прямо направился к моей пальме. Религиозная вражда, очевидно, разделяла и этого араба с моими спутниками, персиянами, и потому-то он предпочел сообщество гяура.
Костюм прибывших гостей степных представлял некоторую смесь арабского с персидским, но главную черту в этом костюме составляла чалма, а дополнительную — копья и ружья, неизменные спутники в пустыне, где надобность в оружии представляется на каждом шагу. Физиономия старейшего была, очень привлекательна: большой прямой нос, живые маленькие глаза, круглая черная борода и матовый цвет правильного лица, при живописном костюме невольно привлекали взоры на сорокалетнего красавца, очевидно ухаживавшего особенно за своею смолистою бородою, потому что у арабов это украшение ценится очень высоко, и даже в числе синонимов храбреца стоит прозвание: ‘чистоусый’, а в числе клятв — ‘клянусь твоими усами’. Домочадцы его были молодые и мускулистые ребята, одетые налегке, с обнаженными ногами. Все три араба были среднего роста, как и большинство арабского племени, у которого по этому случаю существует даже пословица: ‘всякий большерослый — глуп’.
Старшина подошел к моему лагерю и приветствовать меня, по-арабски:
— Да будет ваше утро подобно сливкам!
Такое странное приветствие срезало меня: я не знал что отвечать, тем более, что арабскую живую речь мне привелось слышать здесь впервые. Поклон шейха не был похож на поклон мирзы Али, который, из корпуса своего, прямого как арабская буква элиф, выделывал изогнутую букву лям.
Поняв мое смущение, старшина обратился ко мне с персидскими приветствиями, между тем как домочадцы расстилали ему ковер и устраивали свой лагерь.
Кальян сближает людей на Востоке скоро: я мог услужить шейху готовым кальяном, а для мусульманина, за исключением пуритан-ваххабитов, нет ничего необходимее и даже приятнее табаку. Шираз производит в изобилии отличный кальянный табак (тубмеки), славящийся на всем Востоке, арабы точно также жадны до куренья, и у бедуинов есть даже свои трубочки, состоящие лишь из двух глиняных цилиндров, без чубука, что они называют неправильно ‘гальюн’. Бедуин без церемоний набивает один цилиндрик табаком ‘тютюн’, а из другого тянет благовонную струю дыма. За кальяном разговор наш с приезжим пошел по-персидски довольно успешно, хотя и лишился фигурного склада бедуинской речи. Араб оказался из тех симпатичных, хотя и плутоватых отчасти, натур, столь обыкновенных в этой породе, и беседа наша не замедлила оживиться. На Востоке не соблюдается европейских правил замкнутости и невмешательства в чужие отношения: вопросы безразлично предлагаются обо всем. Да и как было не предаться полной свободе речи, сидя в вольной пустыне, чуть не глаз на глаз с коренными детьми ее!…
— Напрасно вы величаете нас детьми арабскими ‘ибн-араб’, говорил мне шейх, какие мы арабы? Вышли сюда мы уже давно, и не запомним как давно, большая часть из нас даже перешла в шиитов (при этом шейх бросил косвенный взгляд на соседей-персиян), так что настоящие беду признают нас не больше, как обиранившимися арабами ‘муста аджем’.
— Где же ваши жилища?
— Наши селения не так далеко отсюда, на два или на три перехода, на окраине’Дашти гермсира’. Житье наше здесь очень трудное, но воротиться уж нельзя: кочевья наши прежние давно заняты другими племенами. Здесь нас со всех сторон теснят, и между собою мы живем в большой разладице, — забыли старое слово: ‘раздор спит: проклятие Аллаха тому, кто разбудить его!’ Правитель Абушехра налагает на нас разные поборы, которых мы по возможности не даем.
— Ну, это делаете не вы одни, а целый Иран так поступает, только живя в степи, вы можете легко уклониться от поборов.
— Тогда правитель Абушехра старается поднять между нами племя на племя, что нередко ему и удается. С левой стороны близ нас живут бахтияри, разбойничье племя, которому счету нет, главные между ними чефт-ленги и чахар-ленги. Вот об них-то сложена арабская пословица: ‘он исполняет законную молитву и в то же время тащит потихоньку землю, чтоб украсть что-нибудь’. С другой стороны, там далеко, живут белуджи, самые скверные разбойники: степь у них неприступная, с трясинами, ездят по ней только на белуджистанских верблюдах, которые не ходят, а скользят по земле. Коли уж попался в руки белуджам, то жив не выйдешь: ограбят и убьют, даже детям не дают пощады.
— Кажется, это племя далеко от вас. Неужели вам приходится иметь дело с белуджами?
— Хотя и не приходится, однако мы их знаем. Ближе сюда с этой стороны — примыкают к нам здешние ‘илияты’, кочевники, которых тоже тьма тьмущая. Вы откуда едете?
— Из Шираза.
— Ну так вы должны были много илиятов встретить на дороге. Они теперь, на жаркую пору, перебираются выше, к Исфагану.
Шейх говорил совершенную правду: уже за Казеруном мы начали встречать целые толпы кочевников, двигавшихся со всем домом и скотом. Еще издали рев ослов, быков, ржание коней, с перемежающимся собачьим лаем и пронзительными криками женщин извещали нас о приближении илиятов: мужчины гнали скотину, навьюченную тростниковыми шерстяными палатками и разным домашним скарбом, который так хорошо называется по-персидски ‘хурда мурда’, женщины, все с продетыми в ноздрях кольцами, тащили детей и за руки, и на руках, и за спиной в холстяных мешках: шум, рев, крик, гам невыносимые, пестрота лохмотьев и нагота детей поразительная, но все это довольно живописно, так что осталось в памяти моей очень ясно… Но я должен спешить к беседе моей с шейхом.
— Илияты здешние все — лури, названы так по своей стороне. Уж право не знаю, кто лучше — белуджи или лури: одни хуже других, да проклянет Аллах и тех и других!
Я иметь дерзость подумать в это время про себя: ну, а если бы спросить луриев о ваших арабах, что бы они ответили? Наверно, то же самое, что вы говорите о них. — Но вместо этого рассуждения я предложив вслух шейху совсем другой вопрос:
— А какие здесь племена лурийские кочуют?
— Главных племен лурийских два: лури и мемесени, одно другого стоит. Эти имеют несколько подразделений, которые вновь дробятся на колена, и уж тут счету нет коленам. Мы ведем постоянно дела с коленом муме-салеха, и не дальше, как на прошлой неделе была у нас стычка с ними, вероятно, до зимы последняя: у нас ранено три человека, а у них два убито.
— Где же происходила эта битва?
— На их выгоне. Наши молодцы (велед), зная наступающую откочевку луриев, затеяли немалую кражу (маирэ), а большой грабеж (гузв): подобрались втихомолку, ночью, к их стаду, но тут вышла измена, должно быть кто-нибудь из наших же арабов дал весть луриям, и нас встретило чуть не все колено с ружьями. Разумеется, делать нам было нечего, и мы отошли домой: жаль, ни одного барана не удалось отогнать. — Зимой нам очередь ждать к себе мемесенов: ‘ман дакка дукка’, поражающий поражается, говорим мы, арабы. — А вы из какой земли? спросил меня в свою очередь шейх.
— Из русской.
— Матерая земля, слыхали мы. И государь есть свой?
— Есть.
— А сколько переходов отсюда до вашей земли?
— Да весь Иран, а там дальше будет и наше государство.
Шейх не корчил из себя знатока географии, как мирза Али, а потому промахов не делал. И я был очень признателен шейху за эту приятную речь о моей далекой родине.
В это время подошел к нам мирза Али, и разговор стал общий, отчего он превратился в переливанье из пустого в порожнее, потому что гости мои друг на друга косились. Не желая терять бесполезно времени, я обратился к обоим с вопросом:
— А что за происшествие было в башне Далеги?
На это и мирза Али и шейх отозвались неведением. Ясно было, что оба они очень хорошо знали историю далегийской башни, но не хотели рассказывать ее потому лишь один при другом, что в ней, вероятно, были замешаны интересы персидского и арабского племен этого края. Догадка моя впоследствии оправдалась.
После этой неудачной попытки беседа наша решительно расстроилась. Шейх, найдя, вероятно, что отдохнул уже довольно, сел на коня и пустился в дальнейший путь, не знаю куда и зачем. Мирза Али презрительно взглянул ему вслед.
— Шайтановы дети! сказал он, пришли на нашу землю, на благословенную почву Ирана, поселились…
— Да они, мирза, заняли у вас поморские степи, так какая вам потеря?
— И еще хотят управлять в нашей земле. Без того уж нет проезда по дорогам, а тут еще эти арабы. Ну да и досталось же им в Далеги.
— Что это за история, душа моя, мирза?
— Я не хотел рассказывать вам отличную историю при этом постреле арабском, но теперь представлю вам все дело, как оно было. Изволите видеть, сааб, в эту сторону, с незапамятной поры, забрались арабы и мало-помалу вытеснили отсюда даже нас: в Фарсе, в настоящем Фарсе, утвердились разбойники.
— Что ж, это не в первый раз: вспомните, мирза, что Ираном владел в старину аравитянин Зохак.
— Проклятие ему и роду его! Наши хотели как-нибудь выжить пришельцев, но потом оставили их и даже правителями Абушехра стали назначать разных шиитов арабских. К нашему удовольствию, абушехрские правители не ладят с приморскими разбойниками: известно, горожане когда же будут знаться с степною сволочью!
— Совершенно справедливо, мирза. Да и между собою степные арабы не живут дружно, как мне сказывал сейчас приезжавший шейх.
— Истахфур-Алла, прости Господи! какой он шейх? Да он столько же шейх, сколько турок похож на благовоспитанного иранца! Правда, здесь у них так завелось: чуть есть свой кальян, уж и величает себя шейхом, живут все по кочевому, а между тем есть у них деревни, веруют в Единого Бога, веруют в Мухаммеда и Али, а не пропустят ни одного благочестивого ходжу, чтоб не обобрать его до ермолки, называются ‘ахлиэиммет’, данниками Шахиншаха, а податей платить не хотят. Когда же перессорятся между собою, так что взмолятся нам о порядке да о помощи, тогда уходят либо на море в своих судах, либо сбегаются в приморские города. Преомерзительный, скажу вам, народ эти арабы!
Ненависть мирзы была совершенно искрення: персидская нация не любит арабов, хотя из арабского племени произошли пророк Мухаммед и обожаемые персиянами Али, Хусейн и Хасан.
— В царствование Фетх-Али-шаха, правителем Абушехра был шейх Абд-Уррасуль, такой же араб, как и другие. (При этом мирза плюнул). В Казеруне же в это время сидел на управлении Теймур-мирза, настоящий пехлеван: он одною рукой перерубал шею лошади, даром что росту был среднего, но такой плечистый, крепкий. Все мы как его любили, за то что и правитель-то он был хороший, на других правителей несколько не похож! Да помилует его Господь своим милосердием! Помните его накш (барельеф) перед Казеруном?..
— Помню, помню! Теймур-мирза, в полном царском уборе сидит на курси (троне), положив одну руку на льва, который смирнехонько стоит у колен принца. С правой стороны Мухахмед-хан Саляр подает шахзаде бумагу, а сзади этого докладчика стоит хосру-хан туфенкдар (оруженосец), с левой стороны Мену чахр-хан подносит принцу кальян, сокол сидит на нашесте, а сзади его другой хосру-хан стоит, почтительно сложив руки. Я очень хорошо помню этот накш: вы, мирза, уехали вперед, в Казерун, а я завернул в караван-сарай и срисовал всю картину.
По правде сказать, барельеф этот, изученный в подражание персепольским, был сделан довольно грубо, фигуры все поставлены в вывернутые, невозможные позы, и в довершение безобразия барельеф раскрашен. Эта новая работа была гораздо ниже в отношении к искусству, чем персепольские барельефы, но персияне, как и мой знакомец мирза Али, приходили в неистовый восторг от нее.
— Да, отличный накш! А есть ли у вас такие?
— У нас делают несколько иначе: высекают целые статуи.
— Пэ, пэ! как это, у вас идолов делают?..
И мирза отодвинулся от меня подальше, как от идолопоклонника.
— Нет, мирза, это лишь украшения, все равно как у вас накши, только у вас представляют человека с одной стороны, а мы его хотим видеть со всех сторон.
Мирза успокоился, но на прежнее место не передвинулся.
— Теймур-мирза, как истинный пехлеван, терпеть не мог эту арабскую собаку — шейха Абд-Уррасуля, и пощады здешним арабам не давал, когда попадались в его руки. Но самыми заклятыми врагами шейха были беразгунцы, — вот еще вчера проезжали мы мимо их села: у них свой хан, правитель, и свой базар есть, большое селение!
— Как же, я был в этом селении вчера днем. Видно, что живут хорошо, даже хлеба на базаре я не нашел.
— Возможно! Но все таки народ беразгунцы отчаянный: собрались однажды ночью целым полком, подступили к Абушехру и ворвались в город. Ведь у Абушехра кругом стены, взять его нелегко.
— У вас, мирза, во всем Иране стены у крепостей глиняные: дунь только, так и разлетится вся стена прахом.
— Точно, точно, и у Абушехра стена такая же как вокруг Шираза, но все же слава Аллаху, что стена, а не ровная степь, как вот здесь, где мы сидим теперь. Взяли Абушехр беразгунцы, только главного врага своего, шейха Абд-Уррасуля, не поймали: ушел, харамзадэ, в чем спал, на судно какое-то, утром же пришел его корабль из Индии, и шейх пересел на него.
Мирза прихвастнул или не понимал различия в судах: у туземцев на персидском заливе кораблей нет, а плавают лишь небольшие суда. Спора, однако, я заводить не стал, тем более что в это время из соседнего кочевья явились аравитянки за водой к нашим колодцам.
То была беспорядочная толпа женщин и девушек всякого возраста, громко кричавших на всю степь поразительными гортанными звуками, которыми так изобилует арабский язык. Здешние аравитянки, также как и илиятки, уже тем не привлекательны, что почти все без исключения носят в ноздрях кольца, и так как лица они не закрывают, то дикарское украшение и татуировка зелеными разводами, также употребляемая здешними женщинами, производят чрезвычайно неприятное впечатление. Босоногие, в длинных синих рубашках, большею частью изорванных и висящих лохмотьями, с такими же покрывалами на голове, с открытыми грудями, со всеми признаками преждевременной старости и тяжкого труда, эти женщины несли на головах длинные узкогорлые кувшины, поддерживая сосуд одною рукою, а другой соблюдая равновесие довольно грациозно. Кажется, грациозная походка была единственное достоинство пришедших аравитянок, потому что между ними не было почти ни одной красавицы: правильные лица, с прямыми носами, у двух-трех девушек, к счастью еще с непрорезанными ноздрями, были лишены нежного женственного выражения, хотя быстрые карие глаза их смотрели разумно. Почти у всех на руках находилось любимое восточное украшение — браслеты, о которых у арабов даже есть целая песня: ‘Кто бы ни надел браслеты, пристанут ко всякой’.
Подойдя к колодцам, толпа разразилась еще более неистовыми криками, в которых часто слышалось арабское слово ‘мой’ (вода): оказалось, что вода в колодцах была нами большею частью вычерпана, и аравитянки явились за водой не в пору. Надобно знать, что степные колодцы содержат немного воды и очень не надежны: вы идете на привал, изнуренные зноем и жаждою подъезжаете к известным колодцам, и вдруг — какое ужасное разочарование! — воды в них не оказывается, потому что раньше вас был здесь огромный караван, истребивший всю воду, а вам оставивший одну грязь.
В таком точно положении находились прибывшие за водой аравитянки: без малейшего стыда принялись они бранить наших персиян, как будто бы степная вода составляла собственность их одних. Персияне отвечали также бранью, и я, как верный повествователь, должен с сокрушенным сердцем прибавить, что выражения с обеих сторон были пущены в дело чрезвычайно непристойные и резкие. Мирза Али таял от восхищения, глядя на эту позорную сцену, в которой смятение увеличилось еще более, когда аравитянки увидели, что воды далеко не хватит на всех пришедших. Тогда началась уже у них самих междоусобная брань и ссора: визгливые гортанные звуки немилосердно терзали непривычное мое ухо. От упреков в захваченной излишне воде, обращаемых то к той, то к другой аравитянке, причем вспомянуты были все пороки предков, родственников и родственниц, разъяренный прекрасный пол перешел к толчкам, и Бог знает чем бы кончилось это утешительное зрелище — ‘тамаша’, как говорят персияне, если бы некоторые более терпеливые и благоразумные аравитянки не сочли полезным удалиться с поля брани, чтобы не доставить торжества хохочущим персиянам нашим. Великую принесли жертву эти арабские женщины, потому что и малейшая уступка не в характере восточного обитателя, который будет лезть на ссору из всех сил и не уступит ни врагу, ни другу. Шумное дело у колодцев не обошлось без некоторых потерь: у двух девушек кувшины были разбиты, и пораженные владетельницы грозили расправой дома, при помощи мужчин.
Когда удалилась последняя аравитянка, держа одною рукою на голове кувшин, а другою таща совершенно нагого мальчишку, который все оглядывался на меня, как на невиданную птицу, мирза Али подхватил оборванную нить рассказа:
— Абд-уррасуль был теперь на воле, но без союзников и защитников!:. Однако союзники скоро нашлись: островитяне арабские, из милости терпимые нашим падишахом на скалах Хорка, против Абушехра, приняли сторону Абд-уррасуля и помогли ему, пригласив бедуинов с Шат-Эль-Араба (Эвфрата). Толпой нахлынули они к городу, в котором беразгунцы теперь держаться не могли, потому что, сказать по правде, со стороны городских жителей была фальшь, и они были за одно с союзниками Абд-уррасуля. После упорного сопротивления.
— Будто упорного, мирза?
— Клянусь вашею смертью, сааб, беразгунцы сопротивлялись долго и искусно, но наконец бросили неблагодарный городишка и ушли. Шейх Абд-уррасуль опять сел на управление, но недолго чванился он своим успехом. Теперь, сааб, приходит ему конец самый трагический, ‘матем’. Правитель Фарса потребовал шейха к себе в Шираз: отговориться было нельзя, и шейх поехал со свитой. В передний путь он пробрался благополучно, потому что в Беразгуне ничего не знали об его поездке, в Казеруне тоже, но зато уж обратный проезд шейха стерегли во всех ущельях. Через Казерунский округ шейх пробрался благополучно, да и не такой был пехлеван царевич Теймур-мирза, чтоб нападать на слабого врага, но здесь ждали шейха приготовившиеся беразгунцы. Абд-уррасуль бросился было в сторону, но тут увидел, что опасности в открытом поле еще больше, и потому вернулся назад и засел в далегийскую башню, знаете, в селений Далеги, что мы проезжали третьего дня.
— Знаю, знаю очень хорошо, мирза: в этом селении и воду-то продают на деньги, потому что привозят ее из гор. А башня-то, как видел я ее, тоже глиняная.
— Земляная-то земляная, но крепкая, с камнями пополам сложена. Абд-уррасуль заперся в ней с своими домочадцами, большая часть которых разбежалась, однако же при нем оставалось человек восемь: вход, узкий и низкий, завалили чем попало, а сами стали с ружьями у окон и приготовились к защите. Беразгунцы окружили башню, но видят, что в окна выставлены ружья, и потому близко не подъезжают.
‘Сдайся, собачий отец’, кричат они издали, но так что в башне все слышно.
‘Не сдамся, пейзевенги’, отвечает им шейх Абд-уррасуль, в надежде, что из Абушехра подоспеет к нему помощь. Но в городе ничего об этом и не знали.
‘Сдайтесь, истинные мусульмане!’ кричат осаждающие домочадцам шейховым. ‘Нам нужен только этот сожженный отец, которого вы называете шейхом, а вас мы и пальцем не тронем, клянемся вашею душою!’
Но вместо ответа домочадцы шейха послали осаждающим пули, которые показали, что боевого снаряда у них довольно.
Беразгунцы ездили подле башни…
— На ружейный выстрел мирза, на ружейный выстрел.
— Потом составили они совет: чем напрасно терять нам свою кровь, брать башню приступом, мы лучше дождемся ночи и запалим башню с шейхом.
‘Аферин’ (браво)! закричал совет. Так и решили. Оставив около башни караул, сами пошли отдохнуть. Что думал и делал в это время шейх Абд-уррасуль, я не знаю, только должно быть он не понимал и все ждал помощи от своих из Абушехра. Помощь-то не пришла, а пришла темная ночь, верный друг беразгунцев. Заранее наготовленные деревья были стащены к башне и в темноте ночной сложены подле самых стен ее. Шейх и его домочадцы слышали шум и возню около своей тюрьмы, и стреляли несколько раз наугад, но остановить работ не могли, хотя и ранили двух человек. Вдруг башня вспыхнула ярким пламенем, всю окрестность осветило, на небе встало мерцающее зарево: то беразгунцы зажгли лес вокруг башни.
Шейх бился как лев в западне, но ничего сделать не мог: выстрелы его и домочадцев не достигали до осаждающих, которые издали смотрели на пожирающее пламя, постепенно поднимавшееся к небесам.
‘Аман’! кричал теперь Абд-уррасуль, но голос его терялся в буре пожара и криках торжествовавших беразгунцев.
Тогда шейх с домочадцами принялись отваливать камни и мусор от дверей башни, но усилия их были тщетны: то, что натаскали в течение целого дня, они хотели разобрать в полчаса.
‘Где твои арабы? кричали беразгунцы: пусть они помогут. тебе теперь!’
Из башни раздавался общий крик проклятия, перешедший потом в вопль отчаяния.
Когда дым и смрад распространились по нижнему этажу башни, шейх со служителями перебрался наверх. При пылающем зареве в выси рисовались какие-то темные фигуры, перебегавшие от одного края к другому, с поднятыми руками, и наклонявшиеся часто через край, как будто с намерением прыгнуть на землю… Но земля была далеко, и притом же ее покрывало море пламени, от разложенного костра…
Пламя шло все выше и выше, вопли на террасе раздавались, чаще и чаще: тени бегали быстрее…
Наконец что-то грохнуло в башне с страшным треском, раздался вопль на всей долине, заклубился дым… но потом пламя опять вспыхнуло с прежнею силою, лишь тени исчезли наверху и замолкли вопли в башне.
— Вы так обстоятельно рассказываете эту историю, мирза, как будто вы сами участвовали в событии.
Мирза вспыхнул, как зарево у башни далегийской, о которой он только что рассказывал.
— Что это за речи, сааб?
— Ну, оставим, пусть будет так. Однако какие ужасные дела совершаются здесь безнаказанно!
Мирза, державший сторону беразгунцев, сказал обиженным тоном:
— А разве в вашей земле убийств не бывает?
— Таких никогда.
Тогда мирза прибег к обычной фразе всех персиян:
— А если в вашей земле так хорошо, то зачем же вы едете к нам?… Но что это такое? испуганным голосом произнес вдруг мой собеседник, показывая трепещущею рукой в степную даль.
Вдали что-то светилось под солнечными лучами и потом исчезало в подымавшейся песчаной пыли: опытный ли глаз мирзы Али или просто инстинкт сказали ему, что это арабы. Несмотря на то, что я вижу вдаль хорошо, я долго не отличал ничего, кроме какой-то движущейся массы: наконец и я мог разобрать, что к нам приближалась группа вооруженных арабов, на светлом оружии которых играло солнце. Когда они подъехали ближе, можно было сосчитать эту группу: оказалось их шесть человек, тогда как мирза возвестил нетвердым голосом о появлении двадцати арабов. Копья держали они наперевес, будто направляясь в битву, и черными клубами неслись впереди волосяные пучки наконечников, символы смерти, по арабскому убеждению. Пестрые, живописные костюмы и рьяные кони резко означались в степной пустоте и одноцветном фоне картины.
— ‘Я эйя’ (эй, эй)! кричали всадники еще издали, но это предуведомление было напрасно: наши персияне давно уже увидали их, осмотрели свои ружья и приготовились на всякий случай, не зная намерений арабов.
— ‘Эри феккир фи’ (посмотри, послушай меня), кричал один из всадников, отделившийся от группы в подъехавший близко к нам.
— ‘Эвалла’ (что такое)? отвечал один из наших чарвадаров, знакомый с арабами и их языком.
— ‘Я эдьнас'(о люди)! говорил бедуин, потрясая копьем, не видали ли вы здесь гиену, пробиравшуюся с поджатым хвостом? Ей сопутствуют два шакала.
— Признаюсь, на такие вопросы всякий бы счел араба сумашедшим или дурачком, хотя между бедуинами и мало водится дурачков, потому что здесь этим промыслом ничего не приобретешь, но чарвадар наш понял в чем дело, и тотчас же отвечал на живописную фразу араба,
— Здесь был шейх с двумя малыми и уехал с полчаса, вон в ту сторону.
И чарвадар показал рукой по направлению, противоположному той стороне, в которую уехал шейх: никто ему не противоречил.
— ‘Ишь улюмек’ (какое у тебя известие)? спросил чарвадар.
— Гиена подстерегла в долине, на один переход отсюда, благородного, чистоцветного сокола и умертвила его: он из нашего племени. Мы везем труп его и ищем гиену, которой покажем звезды в красный полдень.
Сказав это, арабы пустились по тому направлению, которое указал им хитрый чарвадар. Один из всадников был без плаща, но вез какую-то ношу поперек седла: вероятно это был труп убитого родича, завернутый в плащ.
— ‘Аля хирет-улла’ (с Богом)! воскликнул им вдогонку чарвадар, но всадники уже не слыхали его.
Так шейх, черными красками описывавший своих соседей, был не больше, как скитающийся убийца! И как спокойно и невинно беседовал он со мной, только что совершив кровавое жертвоприношение соплеменника! Но в арабской жизни, как я после присмотрелся и прислушался, такие эпизоды встречаются очень нередко: наверное, два семейства или даже два колена разделял давнишний иск крови, священный закон для бедуина, и, подстерегши свою жертву, араб зарезал ее прехладнокровно, как будто исполнил высокий долг отечеству. Другого взгляда на такие дела здесь и не бывает. Разумеется, очередь теперь за этим арабом, и рано ли поздно ли, пустынная Немезида поразит если не его, так кого-нибудь из его родичей.
Избегая опасного вмешательства в иск крови, чарвадар наш солгал нарочно: за ложь ничего не будет, а за правду можно поплатиться иной раз головою.
Наступило время подниматься с привала: прервалась на сей день параллель трех главных племен южной Персии, друг другу враждебных и осужденных на вечную тревогу — персиян, илиятов персидских и арабов. Ничего не делая для общего блага, ни даже для собственного преуспеяния, они стараются лишь жить одно на счет другого, а над ними тучею голодной саранчи нависло персидское начальство, которое полезно меньше всех, а притязаний имеет больше кого-либо. В этом хаосе преждевременного разложения единственное живоносное начало представляют кочевники.
Когда я стал собираться с привала, у меня не оказалось вдруг перочинного ножичка, лежавшего подле меня на ковре. Сохрани меня Аллах чернить мирзу Али, который всю дорогу был так дружен со мной и так согласно бранил Иран, или подозревать моего арабского гостя, который так задушевно жаловался на свою горькую участь!.. Однако же ножичка нигде не нашлось, а вместо него ползал по ковру огромный скорпион. Неужели это ножичек превратился в скорпиона? Раздавив гадкое пресмыкающееся, которое долго колотило по воздуху ядовитым хвостом, ножичка я все таки не получил…
‘Шаби шума бехаир башед’ — да будет ночь ваша хороша, как говорят персияне, благосклонный читатель, а я пускаюсь опять в ночное странствование…