В странах Солнца, Бальмонт Константин Дмитриевич, Год: 1905

Время на прочтение: 17 минут(ы)

Константин Дмитриевич Бальмонт

В странах Солнца

Письма к частному лицу из кругосветного путешествия

 []

31 января 1905. Приближаясь к Корунье… Я чувствую, начинаю чувствовать чары Океана. Сегодня большие рыбы, обрадованные волнением от нашего корабля, устроили погоню-пляску: ритмически выбрасывались из моря, гнались за нами как дельфины, и снова уходили в глубину. Вчера перед ночью туман встал как горная цепь. Такой облачной горы я никогда не видал. Сейчас из волн светят фосфорические огни. Широкий шум волн освобождает душу. Скорей бы совсем он открылся, безмерный простор Океана. Я жду.
7 февраля. Я не пишу ничего о том, какие минуты, часы, и целые дни провел я, думая о другом: о том, что сейчас в России. Я не могу об этом говорить. Но, если вспомнить мои слова, я предсказывал в точности, — еще во времена Эрмитажного банкета, — то, что действительно случилось через 1 1/2 месяца, и прошло унижением и ужасом по всей России. И хотя Брюсов воскликнул: ‘Мы — пророки, ты — поэт’, — и хотя разглагольствующие барашки, мнящие себя тиграми, не видели и не слышали меня, — я оказался до мучительности точно предвидящим. Хотя все же, это еще превзошло мои ожидания. Да, при всей черной мнительности, такого позора и такого унизительного ужаса нельзя было ждать. — Перед отъездом из Коруньи, где я был счастлив, я прочел в испанских газетах, что Горький приговорен к повышению. У меня потемнело в глазах. В эту ночь я как будто потерял рассудок. Как в Берлине, когда я прочел о расстрелянии беззащитных рабочих. Быть может это сказка? С тех пор я отрезан от Европы и не узнаю ничего до приезда в Кубу. Но я не хочу, не могу об этом ни думать, ни говорить. Что я чувствую — знает, кто знает меня…
Узнать Мексику, и всей душой на месяцы уйти в погасшие века, полные тайн, я хочу. — Я был счастлив несколько часов в Корунье. Это типичный испанский город, гавань в Галисии. Во мне испанская душа. Я обошел весь город из конца в конец, заходил в жалкую церквульку, обедал в каком-то Cafe Oriental, заходил в разные магазины, и мне все было радостно, как родное, и с каждым я говорил с наслаждением. Испанцы — искренние дети.
9 февраля. Третьего дня мне помешали кончить о Корунье, а вчера была буря, наш корабль был скорлупкой, маленькими морскими качелями. И сейчас все пляшет кругом. Мое сердце радуется, но писать не слишком удобно. — Да, Корунья, Корунья! Тут я понял опять, что есть Солнце и радость. Я шел по набережной, залитой светом. Я вошел в сад. На островке водоема, на открытом и для воздуха и дня и ночи маленьком островке, цвели роскошные арумы, белые чаши с золотым расцветом внутри. Цвели кусты камелий, деревца с цветками полевых ромашек, глицинии, или цветки похожие на глицинии, много других цветов на стеблях и цветущих кустарников. На грозде желтоватых пахучих цветков, названия которых я не знаю, я увидел пчелу. Если бы я увидел Шелли, я так же бы обрадовался. Это было свидание! И пестрая цветочная муха, совсем как те, которых я любил в детстве, прилетала и улетала и садилась все на том же цветке. Я знаю нрав этих пестрых мух, с детских дней. И мне казалось, что и лица испанок, которые мелькали кругом, тоже дороги и знакомы мне с давних-давних пор. Испанские слова поют в моей душе. Мне в каждом испанце чудится брат этих бесчисленных призраков, созданных фантазией Кальдерона и Сервантеса, и созданных всей историей этой горячей, смело-чувственной, правдивой, воистину не лживой страны. — Эти несколько часов, которые я провел в испанском городе, возбудили во мне такое желание быть в Испании, что я готов был опоздать на пароход. Конечно, это было лишь завлеченье увлеченности. Но, правда, я приехал на пароход последним. По теплому Морю, под яркими звездами, я плыл в ладье, и слушал плеск весел. До сих пор только это и было воистину красиво. И еще этот сделавшийся бурным Океан. Лишь вчера я увидел неожиданный новый простор Океана. Волны, куда ни бросишь взгляда, такие волны, что они кажутся зарождающимися вершинами несчетных горных цепей.
10 февраля. Океан. Сегодня новая Луна и новый Океан. Зеленоватый полумесяц взволновал равнины вод. Они дышут мерно и как будто этим взволнованным, но мерным ритмическим дыханием возносят нас к Небу. Морских звезд больше не видно. Но мы много ночей плыли среди этих странных, то более крупных, то менее крупных, морских сияний. Звезды Неба давно уже изменили свой вид. Созвездье Ориона победительно-ярко и четко. Узор Большой Медведицы все время опрокинут, рукояткой чаши перпендикулярно к горизонту, и даже под тупым углом. Не могу передать, какое странное впечатление производит на меня этот опрокинутый лик созвездия, к которому глаз привык в другом сочетании с детства. Но все же до сих пор я не чувствовал Океана…. Мешают люди, чудовищные маски отвратительных людей, и эта прикованность к кораблю, от которого нельзя уйти. Я никогда от качки не страдаю. Напротив, она приятна мне. Чувствуешь, что действительно, это — Море. Но нет чар Океана, или их слишком мало. Хорошо было утро третьего дня, когда быстрая вуаль дождя бежала по минутным утесам волн. Это было, правда, мистически прекрасно. Мы в полосе теплого течения. Стало душно даже на палубе. Сегодня воздух был совсем как у нас летом перед грозой. Скоро увижу новое. Через четыре дня — Куба. Мир мал. Только-то? — шепчет мечта…
Русские — самый благородный и деликатный народ, который существует. Нужно отойти от России, и тогда поймешь, как бездонно ее любишь, и как очаровательно добродушие русских, их уступчивость, мягкость, отсутствие этой деревянности немцев, этой металличности англичан, этой лакейской юркости французов. Одни испанцы мне милы. Но и в них утомительна повторность все тех же возгласов и быстрых кастаньет. Но испанцы мне милы, милы…
11 февраля. Сегодня Луна окончательно завладела пространством. Этот дымный, опрокинутый, зеленоватый полумесяц зачаровал воды, он изменил самый их ропот, сделал его более шелестящим, ласкаюшим, как будто наполнил эти легкие плески неуловимыми голосами далеких воспоминаний. Мне чудится теплый юг, широкое кружево прилива на ровном и чистом песке, редкие звезды в глубоком Небе, тишина перерывов между ритмами приливных гармонических шумов. Так легко и воздушно, призрачно в душе. Не трогает, не касается ее ничто темное. Перед ночью закат разбросал небывало-воздушные краски. На Севере возникли как будто японские горы. Идеальность тонов. Закатные краски, как безмерные крылья, простерли направо и налево от корабля свою красочную стремительность. На нижней палубе, где в полутьме столпились сотни испанских эмигрантов, незримый музыкант играл без конца на рожке, как русский пастух поутру на заре. Я был на Океане и был далеко.
21 февраля. Вера-Крус… Я попал в вертящееся колесо. Я был в сплошной движущейся панораме. Минуты истинного счастья новизны сменялись часами такой тоски и такого ужаса, каких я кажется еще не знал. Ведь я до сих пор не знаю, что делается в России. В Москве кровавый дым…
Я опишу подробно свои последние впечатления от Океана, очаровательной экзотической Гаваны, и заштатной смешной Вера-Крус, — когда приеду в Мексико, я уезжаю сегодня вечером. Корабль наш запоздал в пути на день, благодаря буре. В Гаване я видел цветы, цветочки родные, маленькие, и пышные розы. Мне хотелось упасть на землю и целовать ее. Здешняя зима — наше теплое лето. Временами изнемогаешь от жары. Впечатления подавляют. Все кишит, спешит, кричит, хохочет. Приходится спасаться в свою замкнутую комнату. Благодетельная природа посылает иногда мертвую спячку, чтобы мозг не закружился окончательно. Я видел птичку-бабочку (moriposa), но еще не видел птички-мушки. Приготовился увидать в Мексико ошеломляющий калейдоскоп. Буду глядеть на бурные волны — с берега…
А! Зачем я уехал, зачем, зачем…
Я люблю Россию и русских. О, мы, русские, не ценим себя. Мы не знаем, как мы снисходительны, терпеливы, и деликатны. Я верю в Россию, я верю в самое светлое ее будущее. О том как я принял весть о последних событиях в Москве, не в силах говорить…
Сегодня Солнце особенно ярко. Через несколько часов — переход в истинную Мексику.
3 марта… В Вера-Крус я сразу попал в сказку, когда пошел завтракать на солнечной улице, около пальм, а передо мной коршуны гуляли стаей, точно ручные, и пожирали какие-то неприемлемости, которые угрюмый мексиканец, под звон колокольчика, собирал в свою гробообразную повозку. Эти черные коршуны — спасители города, они с красивой жадностью уничтожают то, что должно перестать существовать, — как у парсов они пожирают трупы. Когда рассказываешь, это безобразно. Когда смотришь, это необыкновенно красиво. Взмахи черно-серых крыльев, клекот, хищные стройные видения. Море с берега, нежно-маняшее. Красивые рыбы. Старый, до потешности заплатанный город. Он такой же почти, как был при Кортесе. Печать исторических воспоминаний, экзотические лица и одежды, шляпы похожие на колпак средневекового звездочета, всадники, объезжающие город, смуглые старики и старухи, достойные кисти Гойи, горячее Солнце, горячие взгляды, удивляющиеся и смеющиеся с дикарской наивностью. Глаза мексиканцев прикасаются, когда глядят. Предки этих людей были пьяны от Солнца, и вот у них осталось в зрачках воспоминание о празднествах лучей и крови, и они все еще дивятся, вспоминают, — увидят чужое, и словно сравнивают со своим, глядят на мир как на сон, во сне живут, во сне, их обманувшем. У людей здешнего народа нужная интонация. Они погибли оттого, что были утонченники…
4 марта… Я вернулся сейчас из Национальной Библиотеки, куда неукоснительно хожу каждый день. В огромной высокой зале таких прилежных читателей немного. Мексиканцы не книжники. Число посетителей — от двадцати до трех-четырех. Фантазия, не правда ли? Другая фантазия еще чудеснее: за окнами слышен громкий крик петухов, а над читателем воркуют и летают голуби, которые тут же в библиотечном зале выводят птенцов. Какие-то барышни стучат на пишущей машине. Читатели курят, не боясь поджога. Говорят вслух. Некий юноша зубрит вдохновенно, не щадя слуха чужого, он пьян анатомией, в руках у него огромная кость, он раскачивает ее, прижимает к сердцу, скандирует научные фразы. Не знаешь, студент ли это медицины или особая разновидность шамана. Библиотекари изумлены на умственную жадность русского и кажется считают меня несколько свихнувшимся. Я читаю древнюю книгу Тольтеков ‘Ророl Vuh’, космогония и легендарная летопись, смесь ребячества и гениальности…
Все время пока я был на Океане, я читал замечательную книгу Прескотта ‘History of the conquest of Mexico’. Это красочная сказка, правда о Кортесе и о древних мексиканцах. Безумная сказка. Народ, завоеванный гением, женщиной, конем, и предсказанием. Эта формула — моя, и я напишу книгу на эту тему. У Прескотта фразы как будто из моего словаря, или как будто я у него заимствовал. Но ведь я его не читал до этого путешествия. Между Кортесом и мной такое сходство характера, что мне было мистически странно читать некоторые страницы, рисующие его. Пока ты не прочтешь этой книги, ты можешь думать, что мои слова — причуда поэта или даже просто бред. Это один из странных моих предков. Мне кажется не случайной теперь моя давнишняя любовь к Вилье-де-Лиль-Адаму, грезившему о зарытых сокровищах, — не случайно ли то, что я давно-давно с особым чувством полюбил его слова: ‘Je porte dans mon ame le reflet des richesses steriles d’un grand nombre de rois oublies’…
5 марта. Воскресенье. Бешеный праздник. Обрывки карнавала. Я еду сейчас в окрестности Мексико, в прекрасный, древний, цветущий Чепультенек смотреть на бой быков.
Вечер. Какое страдание! Я окончательно не переношу более грубых зрелищ, которые когда-то нравились мне. Бой быков, особенно здесь, где нет испанской роскоши в обстановке, есть гнусная, ужасающая бойня. Быки были на редкость сильны и свирепы, а тореадоры до отвратительности неловки и трусливы. У меня как будто помутился рассудок от вида крови и трупов. По случайности я сидел притом во 2-м ряду внизу, т.-е. в нескольких аршинах от арены, и я в первый раз видел все так близко. Два быка перескочили через барьер. Это могло иметь определенные последствия для любого из 1-го и 2-го ряда, но все обошлось благополучно. Эти секунды только и были хороши, да еще несколько секунд, когда бык дважды чуть не поднял на рога убегающих клоунов этого мерзкого зрелища, спасшихся в последний крайний миг. Я искренно желал смерти кому-либо из этих отверженцев, и бык казался мне, как весной в Мадриде, благородным животным, умирающим с достоинством. Человеки отвратительны. Публика, хохочущая на умирающих лошадей, — жестокий кошмар. Я был в аду. Я болен. Мне невыносим вид людей…
7 марта. Мексико — противный, неинтересный город. Испанцы уничтожили все своеобразное и бесчестно европеизировали этот некогда славный Теноктитлан. Жизнь дороже, чем я рассчитывал и все плохо. Низкое обирательство. Масса европейцев, приехавших и приезжающих сюда для наживы. Единственно, что интересно, это лица ‘индийцев’, т.-е. туземцев (между прочим множество сходных черт с русскими, арийцами и нашими кавказскими горцами), разнообразие типов мексиканских, морельских, отомитских, предместья, куда сюртуки не заходят, ‘Museo Nacional’ с обломками скульптурных богатств, созданных гениальной фантазией древних майев и мексиканцев, и варварски уничтоженных мерзостными христианами. Окрестности мексиканской столицы очень интересны, и я почти каждый день езжу то туда, то сюда, на электричке. Хороши профили снежных вершин, потухших вулканов Икстакцигуатль (Малинче) и Попокатепетль. На Попокатепетль через две недели я совершу восхождение. Прекрасен роскошный парк-лес в древней летней резиденции Ацтекских царей, Чапультенеке, с вековыми агуэгуэтами и осоками в два человеческие роста. Там есть дерево Монтезумы, таинственного царя-жреца, предавшего свою родину белоликим разбойникам. Хороши агавы Такубайи, сады древнего селения Тольтеков, Койоакан. Хороши по ночам измененные узоры созвездий. В полночь я выхожу на свой балкон и гляжу на опрокинутую Большую Медведицу, она как раз глядит в мое окно. Мой детский рисунок очень плох, но он даст представление о сочетании звезд. Мы теперь действительно антиподы. Но как мало, как мало всего этого. Мир осквернен европейцами. Европейцы бессовестные варвары. Их символ — тюрьма, магазин и трактиры с биллиардом, сюртук и газетная философия. Я бы хотел уехать на остров Яву, где царство смертоносных гигантских растений, цветочная свита Царицы-Смерти. Пока я в плоскости со скудными оазисами…
7 марта… Повторяю, окрестности — настоящая Мексика. Вот и сейчас я был в Viga и в Ix-tacalco, я ехал снова по каналам, среди праздновавших карнавал indios, было так странно видеть ацтекских девушек, в венках из маков, говорить со смуглым человеком, который передвигал плоскую лодку длинным шестом и глядел с затаенной многовековой печалью. Вдали виднелись снежные вершины Икстакцигуатль и Попокатепетль. Я плыл потом по узкому каналу среди сhinampas, — квадратные пространства земли, засаженные маками и обрамленные высокими мексиканскими ивами, похожими на наши пирамидальные тополя. Есть лица здесь, у шалашей, с безумным гипнозом в черных глазах. Эти взоры смотрят в прошлое, в сказку. Наступали быстрые сумерки. И грусть воздушная вошла в душу, красивая, как воздушныя краски отсветов заката.
9 марта. Здесь еще здешняя зима. Она сказывается в том, что цветов меньше обыкновенного, нет птиц, облачно, по вечерам свежо. Но я конечно хожу всегда без пальто, окна всегда открыты, Солнце светит, цветут ‘пылающий куст’ (дерево с красно-лиловыми цветами, которое распространено, между прочим, в Египте), ‘красочник’ (colorin), дерево без листьев, с сочными, ярко-красными цветами, каштаны, хмель, лимонные деревья, магнолии, ирисы, розы, маргаритки, незабудки, маки, маки, маки, желтые и белые ромашки, анютины глазки, еще какие-то синие и белые и лиловые цветки. Не думай, однако, что я окружен цветами. Их больше на рынке цветов, чем так просто. В Чапультепеке их много в парке — в лесу. Там и зверьки землеройные бегают — точно в детстве читаешь Брэма. Арумы белые растут в канавах. Кое-где краснеют цветы кактусов на хищных уродливых своих деревьях, на которых орлу можно сесть со змеею в клюве.
Через неделю начнется весна, расцвет, прилетят ласточки. На вулканах начнут таять снега.
22 марта… Та Мексика, которую я пока видел, до мучительности та же Европа, кое в чем лучше ее, в большей части неизмеримо ниже. Оскверненная людьми, забытая сказка великого прошлого. Обезображенная подлыми людьми, великая, но измененная Природа.
23 марта… Мне говорят, что русские волнения не для меня. К сожалению, я слишком русский, и мне все время грезится Россия. Я не хотел бы сейчас быть там, пока в воздухе ужас кровавой бани. Но мне в то же время невыносимо тяжелы русские несчастия и русские унижения. Я думал, что я буду способен всецело отдаться Древности. Нет, периодами я погружаюсь в чтение и созерцание, но вдруг снова боль, снова тоска. Мы, русские, проходим через такую школу, какая немногим выпадала на долю…
Мексиканцы не интересуются своим прошлым. Я говорю о буржуазии. Простые indios, наоборот, постоянно посещают галереи Национального музея, хотя бродят там беспомощно. Трогательно видеть эти бронзовые и оливковые лица, возникающие перед изваянием Бога Цветов, или Бога-Зеркальность (Бог с Лучезарным Лицом). В душе возникает электрическая искра незабвенной исторической действительности. Трогательно говорить с простым ацтеком о красоте цветов мака, о благородстве Гватемока, который молча снес пытки и не сказал Кортесу, где зарыты национальные сокровища. Трогательно видеть, как ласковы, нежны здесь жены с мужьями и влюбленные с любовницами, идут ли они трезвые, или, чаще, бредут, пошатываясь, в убогих кварталах, около кантин, носящих названия: ‘Illusion’, ‘Emociones’, ‘Infierno’, ‘Jardin del Diablo’, где потомки людей, мысливших красочными иероглифами, пьют убогую, мерзостную пульке (перебродивший сок агав). Indios живописны в своем униженьи и в своих лохмотьях. Но видеть здешнюю буржуазию, когда она в театре, в ресторане, в цирке, на улице, мерзко и тяжко. Это жалкое подражание Европе, отвратительность третьеразрядных движений, тупость сытых, грубо-чувственных лиц, глупые улыбки, наглый смех.
6 апреля 1905. — Я был в Куэрнаваке и оттуда верхом ездил к руинам древней твердыни и храма Ацтеков, Ксочикалько, к вечеру вернулся в Куэрнаваку и таким образом сделал в один день экскурсию в семьдесят верст. Я должен был ехать в Куэрнаваку в воскресенье. Сегодня четверг, но опоздал на поезд на пять минут. Чтобы не возвращаться домой, поехал в какую-то неведомую Пачуку, захолустный город с минами. Смотреть там, как оказалось, нечего, но судьба благоволила. Я попал на народный праздник, и перед моими глазами прошли сотни и сотни, тысячи смуглых бронзовых индийцев, в огромных соломенных шляпах и живописных лохмотьях (они все ходят задрапировавшись полосатыми красными одеялами, как испанскими плащами). Играла военная потешная музыка, гудели колокола, трещали ракеты, солнце жгло, было весело.
На другой день я поехал в Куэрнаваку. Дорога идет среди гор, над роскошными долинами, величественными как Океан, — леса, пропасти, синие дали, цветы, цветущие деревья, озерные зеркальности. Во многих местах я вспоминал Военно-Грузинскую дорогу. Куэр-навака — живописный город, сюда съезжаются отдыхать. В отеле La Bella Vista, где я остановился, была масса цветов, ‘огненные кусты’, и красные лилии и розы, цветные стекла радостно играли под солнцем, а из окна моей комнаты я видел венчание снегом громады вулканов, Икстаксигуатль и Попокатепетль. Ночью я долго смотрел на опрокинутый узор Большой Медведицы. На следующий день мне подали верховую лошадь. . . . . . . . . . . . . . .
…Несколько раз мне было жутко, когда приходилось спускаться по скатам, имевшим вид чуть не вертикальной стены, так что нужно было совсем откидываться в седле, дабы не соскользнуть. Проводник, мексиканский мальчишка, лет семнадцати, с которым я все время болтал по испански, сбился с дороги и мы блуждали по горам. Это было к моей выгоде: он против воли показал мне прекраснейшие стремнины, на дне которых бежали горные ручьи, местами образуя водопады. Пути почти не было. Камни и камни. Спуски и подъемы. Солнце жгло. Время от времени жажда заставляла прильнуть к горному ручью и пить. У руин я пробыл несколько часов и другим путем вернулся домой, усталый, при свете звезд и любуясь на феерию бесчисленных светляков, точно это был сказочный бал фей и гномов, вдоль придорожных ручьев и канав, засаженных развесистыми деревьями.
7 апреля. — Я ничего еще не сказал о самых руинах. Развалины Ксочикалько принадлежат к числу самых красивых и величественных созданий скульптурнаго и архитектурного гения ацтеков. Пирамидное построение, находящееся на вершине горы, среди других горных вершин, вздымающихся кругом, представляют теперь лишь обломки, но рельефы основания со всех 4-х сторон видны, и на одной стене хорошо сохранилась каменная легенда: оперенный змей, похожий на китайских и японских драконов, величественный и страшный, обнимающий своими извивами пол-стены, и затем, в обратном порядке, симметрично повторяюшийся на другой половине, — фигура воителя обращена к его пасти лицом, перед воителем дымоподобный каменный узор, это означает ‘цветистую речь’, песнь или молитву. Легенда повторяется с новыми сочетаниями и фигурами, на других стенах. Она рассказывает о четырех великих эпохах мира, связанных с четырьмя мировыми гибелями, которые предшествовали нашей земной жизни и основанию знаменитой Тулы (иначе Толлан, ‘Крайняя вуле’ Эдгара По, и всех средневековых мистиков и мореплавателей, не знавших, что Тула была не на севере Европы, а в пределах погибшей Атлантиды). Четыре мировые бича, и созидатели: Огонь небесный (Солнце и Молния), Огонь земной (Вулкан), Воздух (Ураган), Вода (Потоп).
Четыре бича, губящие жизнь, могли бы быть лучше изображены, чем в виде змеев, которые грызут, и давят, и жалят, и удушают? Но они же, извивами, обнимают, как защитой сводов, тех, к кому обращена эта страшная пасть. Через катастрофу, мы приходим к возрожденью. Мы тесно слиты с губительными силами Космоса, и через это слиянье, лишь через него, можем стать смелыми воителями, глядящими Смерти прямо в глаза, можем стать певцами, поэтами, красиво поющими благоговейный стих. Так понимаю эти изваяния я. Ученые человеки, которых я читал, лишь фотографически описывают эти руины, не пытаясь изъяснить их символа, и лишь упоминая, что вероятно, они означают четыре мировые ‘катаклизмы’.
Меня невыразимо мучают известия из России, которые появляются здесь в Мексиканских, Английских и Французских газетах. Какая убогая смешанность понятий, чувств, старого и нового, умершего, доживающего и неродившегося!
И я — русский, и я — не женщина, а мужчина, и я — за тысячи верст от этого мучительного кипения! Я не могу примириться с мыслью о нашем беспримерном поражении на Востоке и с этими унизительными толками о необходимости мира. . . . . . . . . .
Тоска! Я чувствую в воздухе новые бури кровопролитий.
Ну, ладно. Подождем, подождем. Победит все же, и внутри и вне, светлый лик Бальдера, а не злобный Локи.
8 апреля. — Я ничего не сказал о другой поездке из Куэрнаваки, в селение San Anton, около которого есть водопад, довольно впрочем жалконький, вроде нашего Учан-Су. Здесь на камне я впервые увидел греющуюся под солнцем игуану, а через какие-нибудь полчаса, в саду одного из туземцев увидал великолепное, знаменитое изваяние игуаны. Огромная, она как живая, прилипала к камню, точь-в точь как та, которую я только что видел. Древние жители Мексики умели изображать животных так же хорошо, как это умеют делать японцы, и также искусно их стили-зировали. — Мне было жаль уезжать из очаровательной Куэрнаваки, которую недаром избрали своим дачным местопребыванием ацтекские цари, а позднее их, Кортес. Я заходил в заброшенный дворец Кортеса, был вечер, светили звезды, я ходил взад и вперед по веранде, где он не раз проникся и гордыми и горькими мыслями, смотря на далекие громады вулканов.
Frontera, 26 апреля. — Вот уже две недели как я в сказке, в непрерывном потоке впечатлений. За все это время я в точности не мог писать, и послал лишь открытку перед отъездом из Веракрус. Я воистину путешествую теперь по древней тропической стране, и впечатления так быстро сменяются, что мне трудно отдать себе в них отчет, трудно даже припомнить по порядку все, что я видел за эти две недели.
Солнце истомно греет и жжет. За окном поют цикады. Пальмы и другие тропические растения блестят под лучами. На крыше, перед окном, сидит коршун.
Я не могу уехать отсюда раньше половины или конца июня. Лишь в июне начинается сезон дождей, и тогда впервые Мексика предстанет в полном роскошестве изумрудных и цветочных уборов.
Теперь она, в подавляющем большинстве мест, выжженная пустыня, ее господствующий цвет — цвет волчьей шкуры. Я хочу непременно увидеть ее в изумрудах, и услышать раскаты тропических гроз.
Как счастлива бы М. была, если бы она была в Мексике! Какое здесь торжество красок, красного цвета всех оттенков, и аметистов, и неописуемых дрожаний закатного неба в морской воде. Я поражен, что художники не ездят сюда, чтобы создать ошеломляющий концерт карандаша и кисти.
— Завтра опять уезжаю, в Монтекристо, по реке Усумасинто, и оттуда, верхом, в Паленке. Опять несколько дней буду в непрерывном потоке впечатлений, потом, вернувшись во Фронтеру на один день, уеду в Мериду, столицу Майев, где вероятно изнемогу от жары, ибо уже здесь в тени 35о, а там еще теплее.
‘Что такое птичка-бабочка?’ — спрашивает Ниника. Колибри, chupamirtos, как ее зовут здесь, и chuparosas (лакомка мирт, лакомка роз), ускользает от меня. Колибри, как здешние цветы, ждут дождей, летних гроз, чтобы явиться в полной своей красоте. До сих пор я видел, живую, лишь одну колибри, в San Felipe de Agna, в окрестностях Оахаки. Я был в саду, и колибри начала трепетать воздушными крылышками около ветвей кипариса. Это продолжалось лишь несколько секунд, но я не забуду никогда этого трепетанья как бы призрачных маленьких крыльев. Мне одновременно припомнилось трепетанье наших стрекоз, ‘коромысло, коромысло, с легкими крылами’, и летучих рыбок, так проворно перелетавших от большой волны к другой далекой волне, когда я плыл в одно солнечное утро по Атлантике. Колибри зовут здесь лакомками мирт и роз, потому что они едят цветочную сладость, сосут ее (chupan), как пчелы и бабочки. В Паленке, в лесах, я увижу много этих фейных созданий.
Пуэбла — первый город, куда я приехал из Мехико, самый неинтересный из всех, которые я видел до сих пор. В нем множество, довольно жалких, католических церквей, — не соблазнительно. Но зато в его окрестностях находится знаменитая пирамида Чолула, в основании своем вдвое большая, чем пирамида Хеопса. К сожалению теперь эта пирамида обросла деревьями, травами, она имеет вид холма скорее, чем вид пирамиды, и ее вершина, где вздымался роскошный храм светлоликого бога Воздуха, крылатого змея, Квецалькоатля, занята католической церковью. Чолула была в старые дни тем же для Ацтеков, чем ныне является Мекка для Мусульман и Рим — для католических христиан. Туда двигались набожные толпы пилигримов. Когда я взошел на эту пирамиду, был вечер, и роскошная долина внизу, с ее правильным узором полей, дорог, и селений, окутанная вечерними тенями, являла лик невыразимо-печальной красоты. Несколько индийцев, с одной красивой смуглолицей индианкой, смотрели, как я, на эту светло-туманную элегию вечера и воспоминаний, потом прошли, как тени, бросив приветливо ‘Adids’ и ‘Hasta manana’ (До завтра). И я остался один. Ветер, казавшийся осенним, трепетал в вершинах деревьев. Было грустно, грустно. Так пустынно, грустно, и красиво. Зажглась красавица Венера, царевна Мексиканского неба. Вулканы, белея, хранили следы Альпийского зарева.
Я поехал на другой день в пленительную Оахаку. Это был праздник. Это был чудный праздник. Оахака — истинно Мексиканский город, в нем не чувствуешь Европы, и все так приветливо там. Это страна Цапотеков. А насколько Ацтеки коренасты, угрюмы, и тупы, настолько Цапотеки стройны, веселы и умны. У них приветливые лица, их женщины смотрят так свободно и понимающе. Их город наполнен садами, и в веселой Оахаке всегда можно услышать музыку, тогда как над противным городом Мехико — вечный траур молчания. Об Оахаке было сказано ‘Morada de heroes en el jardin de los dioses’. (Обиталище героев в саду богов). Дорога к ней идет среди гор и долин, среди очаровательных гор, где есть залежи мрамора и оникса. Старинная поговорка гласит: ‘Кто не видел Севильи, не видел чуда’. Я говорю: кто не видел Оахаки, не видел Мексики. Это — отдых, это — радость жизни, это — праздник. Я нашел также в этом маленьком городке и Музей, небольшой, но очень интересный, и славную публичную Библиотеку, где я отыскал несколько книг, в высшей степени для меня полезных. В Музее я видел поразительные статуэтки и ‘caritas’ (личики, маски). Одна статуэтка до изумительности Египетская. У меня есть ее фотография. Я купил также несколько других интересных фотографий.
Утром, в солнечный день, я выехал, в смешном экипаже, запряженном шестью мулами, в священную ‘сень смертную’, в древнюю Митлу, по-цапотекски Lyobaa, что значит ‘дверь гробницы’. Судьба благоволила ко мне, и этот день был суббота, рыночный день. Едва я выехал за городскую черту, я вступил в роскошную экзотическую панораму, которая тянулась на несколько миль. Пешком, на ослах, на мулах, на лошаденках, частию в повозках, шли и ехали, в разноцветных своих одеждах, группы Цапо-теков-поселян с овощами, с разной живностью, и с разными сельскими продуктами, в город. Эта панорама — чуть не самое красивое из всего, что я до сих пор видел в путешествии, и во всяком случай самое экзотическое, и самое убедительное для меня в смысле установления родства между Мексиканцами и Египтянами. Сколько Египетских лиц и фигур я видел! И какое разнообразие этих красочных одежд!
Цапотеки влюблены в краски. Белый, красный, синий, розовый, голубой, желтый, все краски проходили перед глазами, в разных сочетаниях, и я навряд-ли видел два-три костюма, которые были бы совершенно тождественны. Особенно красивы головные уборы женщин. Они повязывают голову синими покровами, в виде тюрбанов. Синие самотканные покровы с белыми клетчатыми узорами. Из-под этих тюрбанов смотрели смуглые лица с глазами, выразительность которых трудно забыть. Некоторые лица были совершенно библейские. Видел одну красивую старуху, которая так красива в своей старости, как красив был в своей старости Лeонардо-да-Винчи. Путь убегал, уходили призраки, несколько десятков минут я испытывал в сердце полное счастье. — В Митле я приехал в деревенский отель ‘La Sorpresa’, который действительно есть ‘неожиданность’: одноэтажный дом расположен как бы четыреугольным коридором, и то, что в испанских домах образует ‘patio’ (двор), здесь было чудесным садом. Посредине вздымался высокий кипарис, и на темной его зелени, восходя узорно ввысь, краснели пурпурно-аметистовые цветы растения, которое зовется ‘пылающий куст’, ‘пламенный цвет’. Этот пламецвет, когда на него смотришь, радостно поет в душе.
27 апреля. — Через 2 1/2 часа уезжаю в Монтекристо. Оттуда, съездив в Паленке, напишу еще и окончу рассказ о своих впечатлениях. Посылаю два желтенькие цветка, и зеленую веточку. Эта последняя — с величайшего дерева, кипариса селения Туле, которое находится в нескольких милях от Оахаки. Ты не можешь себе представить, что за чудо это дерево. Нужно человек тридцать (точное исчисление), чтобы охватить его ствол, или вернее, фантастическую группу стволов, которые, седея и серея, выходят один из другого, сливаются, переплетаются, как колоссальные змеи. В то же время это один ствол. Но в нем, говорю я, есть извивы, изгибы, и грани. Некоторые грани имеют вид пещер, они похожи на утесы, на горные срывы. Когда приближаешься к этой царственной ‘сабине’, на сером утесистом фоне выступает огромный узлистый рельеф. Это — как бы геральдический лик всего колоссального дерева. Из этого узла явственно выступают в мощных сплетениях облики змей. Смотришь и чувствуешь, что это не дерево, а целый замкнутый мир, с своею причудливой жизнью, с своими странными грез
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека