‘Списано в Ватиканской библиотеке с обертки некоторой старинной книги церковной. За подлинность письма сего ручаться не можно, ибо слог его нимало не походит на слог изнеженный и вялый, какой Меценату приличен’.
Я долго размышлял, император, о предложении, которое ты объявил по доверенности, вчера беседуя со мною. Ты желаешь, чтоб я призвал в Рим знаменитейших мудрецов и стихотворцев греческих. Надеешься в обращении с ними находить приятнейшее успокоение от дел государственных, награждая их и ободряя надеешься заслужить имя покровителя наук и художеств, творениями их надеешься вечно сохранить славу свою в потомстве.
Император! Дозволь мне теперь в другой раз похвалить твое намерение, как я вчера хвалил его. Сия мысль достойна великой, славолюбивой души твоей, исполнение мысли сей, может быть, единственное средство есть наследнику обоготворенного Юлия отличиться в свете и в потомстве. Военными подвигами трудно тебе превзойти бессмертного твоего предшественника. Твое искусство управлять народами велико, твои законы премудры, однако я сомневаюсь, чтобы и в сем право первенства тебе принадлежало. Итак, сей один только лавр предоставлен тебе от Юлия Цезаря. Не говорю, будто на художества и науки взирал он презрительно, как воинственный Марий, нет, мог ли не любить их тот, кто был бы первым витием в Риме, если б не был первым полководцем? Беспрерывная война помешала ему заботиться об изящных науках, и в короткое время отдыха после главных упражнений, при всеобщей испорченности нравов, он признавал нужнее быть Солоном, нежели Периклом своего народа.
Теперь дозволь мне, император, предложить тебе один вопрос в рассуждении твоего намерения: почему одних только греков, а не римлян удостаиваешь ты своею беседою, отворив им двери в чертоги для свободного к тебе доступа? Сия отличная милость к народу чуждому, столь явное, может быть незаслуженное, предпочтение дарованиям и языку народа чуждого не сделают ли в твоих римлянах неприятного, даже болезненного впечатления, а особливо еще когда греки, по природе самолюбивые, станут гордиться тем преимуществом, которое первая особа в свете дает их дарованиям, и когда они станут взирать презрительными оком на тех, которые под предводительством Цезаря и под твоим собственным прославились бессмертными победами, и коих отцы кровью своею купили царства, могущественным твоим скипетром ныне управляемые. И теперь уже прискорбно римлянам твоим видеть, что ты явно презираешь ум их, презираешь язык, который служит, так сказать, мерой для ума, еще прискорбнее для них будет, когда высокомерные чужеземцы, примером твоим ободряемые, станут оказывать им презрение. При одной мысли сей дух истинного римлянина во мне пробуждается, хотя я по праву тесного дружества с тобой, не гордости сих чужеземцев, но подлого ласкательства их должен опасаться! Ты знаешь, государь, что самолюбие наше не ограничивается любовью к себе только самому ощущаемою, наша слава и бесславье, наше счастье и несчастье неразлучно сопряжены со славою и счастьем нашего семейства, нашего поколения, нашего народа, и вообще всех людей, которые говорят одним языком с нами, имеют одинаковые нравы, участвуют в общем деле.
Главною целью, к которой желание твое стремится, есть любовь, преданность римлян — не потому только что на сей основе незыблемо утвердиться может твое владычество, но и потому еще что достохвальная любовь твоя, по свойству своему, требует взаимного соответствия. Итак, привяжи к себе сердца их знаками того уважения, которое всего приятнее, всего вожделеннее для народа, недавно перешедшего от первобытной грубости своей до просвещения. Заставь их верить, что ты дорожишь не только силою рук их, но и душевными силами, что ты почитаешь их способными сделать такие чудеса посредством языка величественного и богатого, какие сделаны ими посредством оружия, и что ты нетерпеливо ожидаешь той минуты счастливейшей жизни, минуты, когда увидишь, что римляне твои, силою оружия вознесшиеся превыше всех земных народов, равно превзошли их и способностями разума в бессмертных творениях! Будь покровителем, будь благодетелем отличных дарований: тогда, поверь мне, восхищенный, преисполненный благодарности Рим, в начале златого века своего будет покланяться тебе нее как распространителю успехов просвещения, но как единственному творцу оного и виновнику.
Признаюсь тебе, император, что ни один, я думаю, из великих обладателей, пожелавши возвести народ свой на высочайшую степень просвещения, не успеет в своем намерении, ибо сие дело зависит от множества причин посторонних, над которыми повелители света не только не властны, но даже сами подлежат их могуществу, даже сами стоят на той степени просвещения, вкуса и рассудительности, на которой век их стоять им дозволяет. Впрочем, ежели предубеждение о всемогуществе повелителя и в сем случае имеет свою силу, ежели преданный тебе римлянин подумает, что ты виновник такого дела, которое без твоего участия, даже без твоего ведома уже давно родилось и возрастало, ежели он подумает, что без твоей любви благотворной, без твоей теплоты животворящей, прозябающий разум его не принес бы плодов столь прекрасных, или по крайней мере не достиг бы до сей степени зрелости и совершенства: то употреби в пользу такую уверенность, заставь любить себя еще более, заставь еще более благоговеть пред достославным твоим именем! Пускай народ остается при мнении своем, что животворному владычеству твоему он обязан всеми утехами сердца и воображения, сими утехами, которые для просвещенного жителя земли гораздо приятнее грубых чувственных удовольствий, и которые даже для мудреца драгоценны, по причине близкого родства их с науками и добродетелью.
Правда, что питая к греческим искусствам любовь, которую привычка поселила уже почти во всех вельможах римских, ты заслужил бы от римлян благодарность, когда б возмог старую засохшую почву Греции сделать опять плодоносною, опять возрастить на ней сочные плоды и цветы благовонные. Но с чем сравнишь благодарность их, когда бы ты явил себя творцом и покровителем художеств римских, отечественных, так чтобы весь народ мог наслаждаться плодами твоих благодеяний! Предположим что великолепные храмы и чертоги, которыми ты уже украсил и которыми впредь украсить хочешь столицу мира, были бы воздвигнуты в Аттике: и тогда римляне твои взирали бы на них, удивлялись бы им, достойно превозносили бы их похвалами, — но только те немногие, которых завели бы в Грецию или дела, или науки, или забавы, а не весь народ римский, который, не исключая даже воинов морских и сухопутных, постоянно живет на своей родине. Скажи, не захотели ль бы те немногие у себя дома и всегда смотреть на то, на что смотрели во время своего пребывания вне отечества? Не соединили ль бы они голосов своих с ропотом толпы народной, что ты расточаешь сокровища римлянами приобретаемые, расточаешь для того, чтоб чужую землю украшать образцовыми произведениями зодчества, между тем как на страну отечественную, которая должна быть тебе несравненно милее, бросаешь пасмурные, недовольные взоры?
К сему рассуждению прибавь еще другое, важнейшее. После того как политическое устройство греков начало приходить в упадок, ум их так состарился, что даже узнать его не можно, крылья творческой способности их, прежде сильные, стремительные, давно уже ослабели, осталась только слава чудесных деяний древности, коих число не умножается подвигами внуков: как же можешь надеяться, осыпая греков благодеяниями, заслужить славу и удивление потомства? Ободрение и покровительство, которые грекам являешь, дадут повод Риму и всему свету думать, что ты не в силах был возбудить умы, где уже их не стало, и что не мог ты привести в движение способности там, где все уже поблекло, помертвело. Удивляйся, государь, вместе с мыслящими и чувствующими людьми всех веков, удивляйся величию прежних греков, но ничего не надейся от нынешних! Вместо Гомера или Пиндара найдешь сухого толкователя, вместо Лизия или Демосфена увидишь болтливого и холодного ритора, вместо Сократа или Зенона будешь говорить с невразумительным, затейливым пустословом. Орудие обработанного, богатейшего, прекраснейшего языка осталось неповрежденным, но руки, которые управлять им должны, или неопытны, или слабы. Великие художники, умевшие извлекать из него небесное доброзвучие, очаровательную гармонию, сошли в подземное царство теней, и никакой Геркулес, богоподобною силою одаренный, не выведет их в мир подлунный.
Но положим — чему конечно нельзя и противоречить — что ум греков воспрянул бы снова от нынешнего бессилия, и что для их искусств настала бы жизнь новая: будет ли это прекрасная жизнь юности первобытной, исполненной силы, огня отважной и счастливой деятельности? Век сей, который возможным предполагаю, не скажу сравнится, но уподобится ли хоть мало прекрасному веку Перикла? Сносно ли будет великой душе Августа, дающего название своему столетию, сносно ли будет видеть себя на степени гораздо ниже сих малозначащих демагогов аттических?
В Риме твоем, император, дела находятся совсем в другом состоянии: здесь теперь только расцвел век прекраснейший, ежели верить всем признакам. Здесь представляются взорам виды столько светлые и прелестные, сколь они напротив того мрачны и отвратительны в Греции. Благодарение богам и тебе, император! наконец уже минули оные пасмурные дни, которые не благоприятствовали успехам просвещения, государственное устройство основано и утверждено твоею мудростью, грудь римлянина, которая перед сим воздымалась от усилий излишнего славолюбия, терзалась духом крамолы, мучилась беспокойством об отечестве, имении, жизни, теперь отдыхает при благословенном, тобою дарованном мире, нравы наши очистились и смягчились, богатства, льющиеся к нам со всех стран света, возбуждают в нас охоту к тем благородным забавам, которые были страстно любимы народом афинским, и дают нам возможность ими наслаждаться. Таким образом и у нас открывается для дарований поприще, где готовятся венки лавровые не в тесном кругу малого числа любителей изящества получаемые, но в присутствии многочисленной толпы, кликами и рукоплесканием поздравляющей одержавшего славную победу. Знаменитая награда возбуждает ревность, от ревности укрепляются душевные силы. Подвижник бодро летит на поприще, и находит предлежащий себе путь несравненно более гладким, более удобным, нежели каким был он при Энниях и Луцилиях. Язык римлян, прежде бедный и грубый, со дней Сципионов сделался благороднее и богаче, скажу даже что беспокойные времена споспешествовали дальнейшему усовершенствованию оного. Великие, сильные витии, которые ни в чем не уступают афинским, чтобы трогать сердца римлян угождали их слуху, они составили язык из отборных слов, смягчили его, предписали для него правила, обогатили его разными оборотами и фигурами, сообщили ему тонкость и красоту, сохранив то величество, ту возвышенность, в которых видно свойство римского народа.
Учение открыло тебе, император, в юношеских летах, какие изданы сочинения на нашем языке, прежде нежели ты начал действовать на позорище мира, но многие прекраснейшие произведения ума, после того времени явившиеся, тебе менее известны, потому что множество дел великих, требующих всей внимательности, не дозволяющих тебе заниматься ничем посторонним. — Помнишь ли молодого любезного мантуанца, которому ты обратно отдал поля его над рекою Минцием, и который в знак благодарности тебе сочинил прекрасную эклогу, у него есть много подобных стихотворений, в которых столько красот, столько сладости, что он в этом превзошел самого Феокрита, образцового своего песнопевца. Еще выше превзошел он Гесиода в одной дидактической поэме, которая навсегда останется прекраснейшим памятником нашего языка и вкуса, и которую, когда прикажешь, могу прочесть тебе, имея теперь ее в руках своих по дружбе сочинителя. Сие одно творение сделало бы имя его бессмертным, ибо музы и грации сами над ним трудились: но гордая, душа его не довольна победою над Гесиодом, — нет, он борется теперь с Гомером. Хотя не можно ему будет преодолеть сего великого песнопевца, не можно будет ниже сравниться с ним: однако я, видевший расположение и ход поэмы, уверен, что она, после Гомеровой будет первым эпическим творением, и что вся Греция не возможет противопоставить ему ничего кроме образца великого непревышаемого. Радуюсь и поздравляю тебя, император! Тебя ожидает приятнейшее удовольствие, которым я уже насладился, ты ощутишь множество красот превосходных, единственных.
Сочинениями другого рода, не менее знаменитого, отличился юный трибун, которого Меркурий некогда покрыл облаком {Гораций убежал с поля сражения.} на полях филиппинскнх, для того чтоб извлечь его из победоносной толпы, и сделать римским Алцеем, украшением нашего Парнаса. Какие восторги! какое глубокомыслие! какая власть над языком! какая очаровательная гармония в его песнях! Но я уверен, что пылкие и нежные песнопения лиры его не столько понравятся тебе, как другие стихи легкие, но разительный смысл в себе заключающее, я говорю о морально-сатирических опытах его, в которых везде открывается знание света и сердца человеческого, важная мудрость Сократа, замысловатые шутки Аристофана. Соль, которою они приправлены, есть настоящая аттическая, однако не из Аттики привезенная. Ими подтверждается истина, преподанная нам Луцилием и Лукрецием, что мы не столько зависим от греков, как сии гордецы о том думают, и что им удобны сделать нечто более, а не подражать только их творениям.
Но я стыжусь теперь, император, что осмелился превозносить язык римлян перед Августом, перед тем, кто сам и говорит, и пишет на нем совершенно, стыжусь, что решился ныне произнести приговор о знаменитейших произведениях поэтов наших, ибо собственный вкус твой легче и вернее определит их достоинство. Удостоверься же сам в их превосходстве, удели для своего Мецената один счастливый вечер и дозволь ему привести к тебе Вергилия, Горация и того дееписателя, который первыми книгами своей истории уже приобрел отличное твое уважение, и который будущими трудами своими докажет, что мы и повествованием подвигов своих и самыми подвигами всех превосходим. Император! я предварительно веселюсь душою, представляя себе, с какою живостью, по обыкновению своему, будешь ты изъявлять удовольствие и даже удивление, веселюсь еще более, воображая следствия твоего снисхождения, следствия благодатные для народа, уже имеющего вкус образованный, уже страстно любящего отечественные художества, наконец веселюсь несказанно, воображая счастливые следствия для свежих дарований, готовых к отважнейшим предприятиям. Слышу, как отдаленнейшие столетия превозносят похвалами век твой, век прекраснейший нашего отечества, слышу, с каким восторгом говорят о первых образцовых творениях чистого вкуса, перед твоими глазами возникших, вижу укрепляющуюся и растущую гордость римлянина и униженное, более уже невысокомерное тщеславие грека, который при всей зависти своей втайне признает мудрость твою и справедливость, коих гласу повинуясь ты предпочел народ собственный, ныне бесспорно ко всему способнейший, чуждому народу, гораздо менее способному. Тогда, для удовлетворения своего самолюбия, пускай хвалится он древностью подвигов, сладостью языка, народным богатством, тогда пускай унизившиеся дети великих праотцев, оставаясь при ничтожности своей, гордятся баснословною древностью своего рода, и ненаследованными добродетелями предков знаменитых!
(Из Светского философа.)
——
[Энгель И.Я.] От Мецената к Августу: Списано в Ватиканской библиотеке с обертки некоторой старинной книги церковной: (Из Свет. фил[ософа. N 32]) / [Пер. В.А.Жуковского] // Вестн. Европы. — 1807. — Ч.36, N 22. — С.113-126.