Об Антоне Крайнем (З. Гиппиус) и о нашем времени, Пильский Петр Мосеевич, Год: 1910

Время на прочтение: 9 минут(ы)
З.Н.Гиппиус: pro et contra
СПб.: РХГА, 2008. — (Русский Путь).

П. ПИЛЬСКИЙ

Об Антоне Крайнем (З. Гиппиус) и о нашем времени

1

Воздушный поэт Сергей Городецкий в ‘Золотом Руне’ как-то открыл, что наше время ‘глухое’. Я думаю, что оно не глухое, а просто глупое.
Хорошо ‘глухое’ время, если у всех теперь так развит слух, что не отличишь чужого от своего и живого от мертвого! Стала ужасно легкой переимчивость, и наши литературные мартышки все ходят сейчас в чужих очках, совершенно напрасно прижимая их к своему темени.
В самом деле, никогда еще не было общества, столь доверчивого и так легко убеждаемого, как нынешнее. Верят всем и всему. Как-то жалко разучились противоречить. Везде какое-то неврастеническое бессилие и истерическая подчиняемость.
Только этим объясняется жидкая, но все же широкая известность, завоеванная холопами слова, пухлыми ничтожествами и отпетыми мальчиками.
Литература последних пяти-десяти лет навсегда останется любопытнейшим временем, эпохой-маседуан {От фр. macdoine — смесь.}, собравшей свои мысли, как шишки, с бору и с сосенки.
Будущему романисту, бытописателю, историку эти годы дадут неисчерпаемый материал.
У Ницше в его ‘Антихристе’ есть интересная и колкая, острая мысль.
‘Тот странный и больной мир, — говорит он, — в который вводят нас Евангелия, — мир, словно из русского романа… Происходит rendez-vous отбросов общества, нервных страданий и детского идиотизма’.
Разве это не про наше ‘сегодня’? Разве это не формула нашего горького и горьковского пятилетия? Сплелись какие-то концы без начал, следствия без причин, привали смерти еще нерожденных.
Бердяев в одной из своих статей печалуется на наш нигилизм и на подрастающее ‘хулиганское поколение’, построившее свою жизнь и будущее на единственном принципе эгоистического самоутверждения. Но то, что происходит в литературе, хуже во сто крат.

2

Разве не смешны и не жалки все эти вызовы в стихах и в прозе, посылаемые Богу в тоне грубящего директору письмоводителя?
Разве не смешны все эти юродивые выкрики идиотских ‘пророчеств’ и безграмотных ‘заповедей’ на дикую тему о том, что я ‘сын вселенной и веков’? А это упрямое воровство стилей, этот постоянный бег к какому-то призовому столбу глупости?
Это щегольство пустыми рифмами, это коверканье андреевского языка, брюсовских стихов, упрямое самоослепление, ничем непобедимая рабья привычка идти в шорах, это торжество грубости, лакейства и бездарности?
Неужели это человеческий язык у даровитого в общем Сергеева-Ценского, когда он описывает свои ‘колена Огромного’?
‘Колена Огромного, на руках светятся жилы. Тьма кругом, и потому так ярки огненные колена, И словно из огня, — брызжут ракеты слов, мир протискивается в игольные уши и, возмущенный и тенистый, меняет краски. Серое, смятое, мутное… Треплется, как вечерние паруса над водою, а на воде стая воздушных, чуть видных, нижет янтарные четки на черные шнуры’.
Что это такое, как не конвульсия истерики, не надрыв обмана и не ложь?
Неужели затем кому-нибудь может быть приятно и понятно фразерство г. Гусева-Оренбургского о том, как ‘ …с воплем счастья слились в поцелуе два угасших мира. Серебряно-льдистые планеты полопались, как спелые почки на дне бездны, где два тусклых солнца слились в порыве страсти, как два усталых сердца. И страсть зажгла их снова. В черный мрак вселенной бесшумно (!) метнулись бушующие (?) вихри распавшихся атомов (!!). И нес эфир в бесконечность их содроганье, как блеск свободных свечей. В буйном весельи они наслаждались свободой, кипя, носились, не сталкиваясь, в бешеном танце, долго-долго, — пока радостное чувство распада не сменилось жаждой общения… Из кипящего хаоса возник новый мир’.
Не слишком ли странны эти целующиеся миры, лопающиеся планеты, распадающиеся атомы, кипящие хаосы?
И только подумать, что эта quasi-мистическая, quasi-символическая, а на самом деле просто риторическая ерунда написана, как вступление к обыкновеннейшей реалистической повестушке из зауряднейшего духовного быта…
— О у ДРУГ Аркадий, не говори так красиво!
Но главное в том, что эта чепуха, — самая настоящая, неумелая, непростительная, абсолютно недопустимая в искусстве по своей великой путаности и сугубой умышленной неясности! Но ‘глухоты’ тут все-таки нет, ибо все это плохой сколок с г. Сергеева-Ценского, который в свою очередь во многом подчинен Леониду Андрееву. Нет, это не глухота, а нечто другое, хотя, быть может, и очень близкое к ней.

3

Но Сергей Городецкий не прав, обвиняя сейчас всю современную критику в повальной глухоте.
Он пишет:
‘Глухое время! В глухие времена всего нужней критика. Но тщетно было бы аукаться с этой неуловимой птицей в дебрях современной литературы’.
Ну, зачем нее так печально?
Есть еще порох в критических пороховницах, есть еще люди. Чем, например, не критик г. Ст. Иванович?
Правда, он пишет редко, едва ли знает то, о чем пишет, но кто решится отказать ему в некоторой оригинальности хотя бы языка?
Ведь это именно он изобрел ‘тараканную (ью?) рать’, это именно он нашел излишним согласовывать определения с определяемыми.
Правда, одна ласточка не делает весны, но разве один Иванович? Разве нет в Москве г. Александровича, а в Санкт-Петербурге — г. Абрамовича?
Как, вы не знаете господина Абрамовича?
Напрасно!
Вот, не хотите ли из его ‘статьи’, ну, хоть об Арцыбашеве.
‘Мне, — пишет г. Абрамович, — явственно (?) рисуется (!) рассказ работы Арцыбашева в следующем образе (sic!), кажется, будто бы в рыхлый и мягкий материал тяжело втискивается (??) печать художника и после примериванья (!!) и обдуманного (?!) выбора положений и приемов оставляет точный отпечаток идейного замысла автора.
Арцыбашев также (!) занят не самим мастерством рисунка, не самовладеющим искусством художника, а замыслом идейным. Не просто нарисовать хочет он, а, нарисовав то или другое, сказать этим то-то и то-то. Но идейность его не горящая расплавленным металлом, как у Андреева… ‘
Вы, конечно, скажете, что это безграмотно и не по-русски, что ничья печать, хотя бы в качестве предмета неодушевленного, прежде чем ‘втискиваться’, ничего не ‘обдумывала’ и ничего не ‘прикуривала’, и что вообще так писать нельзя.
Насчет нельзя, это — кому ‘нельзя’, а кому и можно. Но, отбросив в сторону обдумывающую печать, разве не оригинальна, не нова, не глубока и не интересна основная мысль?
Будто бы уж так легко заметить, что ‘Арцыбашев не только нарисовать хочет’, а, нарисовав ‘то или другое’, хочет сказать ‘то-то и то-то’?
Это ‘то-то и то-то’ даже трогательно!
Здесь и убедительность, и красноречие, а Сергею Городецкому грешно петь отходную русской критике и тем более русскому искусству.

4

Однако, — если шутки в сторону, — то наш воздушный поэт прав. Ведь, в самом деле, не Абрамовичи, Ивановичи и Александровичи (имя же им легион!) представляют собою современную критику, и если они даже просто влачат в ней свое незаметное существование, то в таком случае все-таки — ‘хороша нее, значит, современная критика’.
Ах, конечно, нехороша.
Но тут-то и начинается полоса ошибок Городецкого.
Что, в самом деле, если его, этого недовольно капризничающего, ‘вдруг — критика’ самого спросить:
— Милостивый государь, а когда же было лучше?
Что тогда? Что скажет в ответ г. Городецкий?
Вон он сердится, что ‘понаторевшие в критике Краны, Горны и Фельды, как слепые, ворочаются в современности’. Ну, а разве раньше не оставался долгое время в критическом остракизме Тургенев? Разве тот же умница Михайловский не махнул в ‘Отечественных Записках’ конца семидесятых годов на него рукой? Или Скабичевский разгадал Чехова, не посулил ему черта и смерть под забором в пьяном виде, а когда задумался над вопросом: ‘Есть ли идеалы у г. Чехова’? — то как задал этот вопрос, так и остался с этим вопросом? Наконец, были ли сразу признаны или определены Горький и Гаршин, Мережковский и Лесков, Фофанов и Брюсов? Не оставляли ли в долгом забвении и неприметности Феодора Сологуба, и разве до самого недавнего времени не смеялись над Бальмонтом?
Дело, однако, не в этом, а в том, что у нас именно последние годы выдвинули критику и дали ее голосу и новое влияние, и новые тона, и, чтобы не ходить далеко за примерами, позвольте остановить ваше серьезное внимание на Антоне Крайнем.

5

Я назвал бы Антона Крайнего историком литературного мига.
Под его пером ‘миг’ умирает, чтобы войти тотчас в историческую цепь: если хотите, А. Крайний накалывает ‘миг’ на булавку.
Надо ему прежде всего отдать справедливость: он умен, Антон Крайний, — качество, обладание которым большинство из ныне критикующих как будто не вменяет себе в прямую обязанность, очевидно, полагая, что ум для них — сверхсметное ассигнование.
Быть может, именно потому, что он умен, и еще оттого, что А. Крайний — большой скептик (по крайней мере, по отношению к нашему литературному настоящему), он всегда в своих статьях стоит не рядом с критикуемым, и даже не вдали от него, а над ним.
Впрочем, в одной из своих статей он сам сознается, что любит говорить ‘не о литераторах, а о литературе’, которая, замечу от себя, делается все-таки литераторами. Но А. Крайний беседует ‘об общем уровне духа и мысли, об общем движении вперед, о росте, — о культуре’.
Культуру подчеркнул в данном случае я, но сам А. Крайний ее подчеркивает везде, не курсивом, конечно, а всем, что он пишет. Когда-то Амфитеатров-Аббадонна упрекнул его в том, что он верит в прошлое и не верит в будущее. Я не слежу за всеми нападками на А. Крайнего, но, вероятно, многие упрекали его гораздо определенней — именно в приверженности к культуре буржуазной, — что было одно время модно и всегда вздорно, но верно то, что А. Крайнего не разорвать с историзмом.
Он и свой ‘Литературный Дневник’ выпустил так же, — в последовательной исторической преемственности статей и по этому поводу решительно заявил, ‘что история — везде, и все в истории, — в движении, и даже последняя мелочь — и она в истории’, ибо и ‘она может кому-нибудь пригодиться’. И свою книгу он тоже считает ‘историчной’.
Собственно, для каждого автора его книга, писанная даже в течение одного года,— уже история, а ‘Дневник’ Крайнего велся целых восемь лет, — и, значит, в самом деле, как же он не ‘историчен’?
Это понятно.
Но ни для кого так не характерно это слово и это определение (‘исторично’ = культурно), как для А. Крайнего.
Говорит ли он о ‘хлебе жизни’, он считает необходимым напомнить, что ‘история — рассказ о человеческом голоде’.
Пишет ли об искании Бога, упрекая в холодности к Нему даже Мережковского, и тут под его перо просится напоминание о том, что ‘помимо истории мира — есть и у каждого из нас своя история’.
Вспоминает ли о декадентах, он и тут не может не заметить, что ‘чужая культура к нам не прививается’, и если смеется над интеллигентом российским, то только за то, что тот воображает себя ‘культурным любителем искусства’. Как же над ним после этого не смеяться?
С точки зрения интересов культуры он нападает и на ‘новейших индивидуалистов’, и на ‘субъективистов’, и на ‘оргиастов’, на имитаторов и стилизаторов, на Кузмина и на ‘мистический анархизм’.

6

Тон писаний А. Крайнего матовый, — не холодный и не горячий, а так, с пренебрежением и ленцой, будто ему все время приходится объяснять надоедливую таблицу умножения. Ну, кому еще придет в голову спорить, что дважды два не четыре, а пять, или стеариновая свечка, и кто еще может сомневаться в том, что ‘над всеми этими (читай: современными) литературными произведениями, революционными и пустяковыми, над авторами и полуграмотными — стоит общий чад русской некультурности‘.
В этом вся штука.
‘Культурная среда’, ‘работа духа’ и, как их следствие (или, быть может, их непременное условие), ‘религия’ и ‘религиозная совесть’. Так это или не так, но отказать в цельности и прочности такому миросозерцанию нельзя никак, хотя сейчас оно уже звучит знакомым мотивом, ибо мы еще хорошо помним и ‘Новый Путь’, и ‘Вопросы Жизни’.
Все-таки только при такой широте мысли А. Крайний мог всегда с такой легкой ясностью нападать на два фронта — одинаково на своих, как и на чужих. Только при своей критической чуткости он мог дать ряд тех метких литературных характеристик, которые потом оказались бесстыдно разворованными иными лекторами и иными критическими фельетонистами.
Для примера взять хотя бы того же Зайцева.
А. Крайний очень зорко подметил, что в его рассказах ‘нет человека’ (впоследствии это было переведено гг. Чуковскими как ‘крушение индивидуализма’), что у него есть последовательно: ‘хаос стихии, земля, тварь и толпа’, — ‘дух безликий’, и читатель вспомнит, как потом эту золотую мысль также вот разменяли на фельетонные пятаки и разбазарили на шумной ярмарке критического воровского невежества под именем ‘воблы’.
Четыре года тому назад А. Крайний остроумно заметил, что ‘у лиц Горького нет лиц’, а ‘все один и тот же Челкаш, или Фома, или Илья, — Челкашо — Фомо — Илья, он же супруг Орлов’.
И снова вы помните, как эта мысль по сходной цене пошла на тех же критических газетных аукционах и стала слыть тоже за мысль гг. Чуковских.
И т. д., и т. д., и т. д.
Но, конечно, и тут, и в этих нападках и на Горького и, особенно, на его ‘босяков’ А. Крайний был прав именно потому, что исходил от своей единой и огромной любви к ‘историзму’, от своей мечты о ‘культуре’, а те, которые запели с его голоса, едва ли и до сих пор знают, почему они запели.
Для А. Крайнего это логично. Еще бы, если он убежден вот даже в том, что совсем ‘нет настоящего момента’ и притом ‘никогда нет’ и даже ‘в природе нет’, ибо ‘настоящее — точка, где соприкасаются и мгновенно узлом сплетаются прошлое и будущее’.
Но, конечно, его перепевалам все это было неожиданно для них же самих.
Вот, вам и ‘глухое время’!

7

Нет, повторяю, оно не глухое, а именно глупое, хотя все-таки критика не пустынна и не вяла. Ведь и в самом деле А. Крайний не один сейчас, а если кому-нибудь вздумается и его корить в том, что сначала он Андреева хвалил и возлагал на него надежды, а потом охладел к нему и разбранил, то…
То, во-первых, я недавно прочитал у Антона Крайнего признание, что ему ‘надоело браниться и все отвергать’, а, во-вторых, припоминаю отрывок из моей юношеской беседы с Львом Толстым.
Он спросил меня:
— Кто ваш любимый апостол?
— Петр, — ответил я. Толстой не дал мне досказать:
— Да ведь это настоящий современный интеллигент, — с его сомнениями и постоянными колебаниями.
В самом деле, я не поздравил бы ни русскую интеллигенцию, ни русскую критику с неподвижностью и мумичностью, с самоуверенностью и успокоенностью.
Пусть тревожимся и ищем мы, изменяем и меняем сужденья наши. Ведь и все эти тревоги, эти исканья, признанья и отреченья — все это особенно симптоматично для нас, и для нашего времени, и для того периода Sturm’a und Drang’a {Бури и натиска (нем.).}, который пронесся вихрем над нашими головами. А сейчас русской критике даже в лице ее наиболее беспокойных и беспокоящих представителей, думаю я, каяться не в чем и не за что краснеть.
Так не хулите ж так сердито нашу критику. Разброд в ней есть, нет согласия и согласованности, но ведь не об этом же грустить всерьез!
Сейчас у нас любопытное критическое время, интересная борьба, впереди большие радости, потому что большие находки.
Правда, мы все в разных углах сидим, мало верим в наше настоящее и, возможно, в свои собственные, — наши силы, много сердимся, немного лицемерим и в большинстве мало любим наше дело и ту русскую литературу, на служение которой следовало бы отдать все силы без остатка.
Все же у нас критика есть, хорошая, умная, пылкая и верующая, связанная корнями с прошлым, глядящая светлыми глазами в будущее. Правда, она очень немногочисленна, ибо большинство ее все же тускло и едва ли не ничтожно, но когда же была вся критика и хороша, и зорка, и умна! А что в ее рядах теперь объявился новый тип критического хвастуна, благера, или карьериста, то, поверьте, русской критике бояться его нечего, потому что она просто переживет его.
И было время, когда Сергею Городецкому существование критики было только приятно, и не так уж безнадежно было его ауканье с ней.

КОММЕНТАРИИ

Впервые: Пильский П. Критические статьи. СПб.: Прогресс, 1910. Т. 1. С. 235—248.
Пильский Петр Моисеевич (1881—1941) — критик, беллетрист. В эмиграции с 1918 г., с 1926 г. в Риге.
…в ‘Золотом Руне’… — статья С. Городецкого ‘Аминь’ (Золотое Руно. 1908. No 7—8. С. 105 (‘Глухонемое общество’)).
О, друг Аркадий, не говори так красиво! — Из романа И. С. Тургенева ‘Отцы и дети’ (1862. Гл. 21).
Разве… Михайловский не махнул… на него рукой? — Имеется в виду статья Н. К. Михайловского о романе И. С. Тургенева ‘Новь’ в ‘Отечественных Записках’ (1877. No 2).
…Скабичевский разгадал Чехова… — Имеется в виду статья А. М. Скабичевского ‘Есть ли у г. Чехова идеалы? (‘Палата No 6’. ‘Рассказ неизвестного человека’)’ в кн.: Скабичевский A. M. Соч. 2-е изд. СПб., 1895. Т. 2.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека