О патетическом, Шиллер Фридрих, Год: 1793

Время на прочтение: 29 минут(ы)
Собраніе сочиненій Шиллера въ перевод русскихъ писателей. Подъ ред. С. А. Венгерова. Томъ IV. С.-Пб., 1902
Переводъ Петра Вейнберга

О ПАТЕТИЧЕСКОМЪ.

Изображеніе страданія только какъ страданія — никогда не составляетъ цли искусства, но какъ средство къ достиженію его цли оно для него крайне важно. Конечная цль искусства состоитъ въ изображеніи сверхчувственнаго, и въ особенности искусство трагическое достигаетъ ее тмъ, что представляетъ намъ нравственную независимость отъ законовъ природы въ состояніи аффекта. Только сопротивленіе нашего свободнаго начала насилію чувствъ длаетъ очевиднымъ присутствіе въ насъ этого начала, оцнить же силу сопротивленія можно только по степени силы нападенія. Такимъ образомъ, если интеллектъ въ человк хочетъ проявить себя въ вид независимой отъ природы силы, то для этого нужно, чтобы прежде природа наглядно доказала намъ все свое могущество. Чувственная сторона человческой натуры должна страдать сильно и глубоко, нужно присутствіе паоса для того, чтобы разумная сторона могла обнаружить свою независимость и являться въ состояніи дйствующемъ.
Когда мы не убждены, что душевное настроеніе не есть результатъ нечувствительности (Unempfindlichkeit), то для насъ невозможно знать, происходитъ ли это настроеніе вслдствіе вліянія нравственной силы духа. Не трудно повелвать тми чувствами, которыя легко и бгло затрогиваютъ только поверхность души, но для сохраненія свободы духа въ борьб, волнующей всю чувственную натуру, необходима сила сопротивленія, стоящая неизмримо выше всей силы природы. Такимъ образомъ, изображенія нравственной свободы мы достигаемъ только самымъ живымъ представленіемъ страждущей натуры человка, и для того, чтобы мы признали трагическаго героя за разумное существо и поврили въ его душевную силу, ему необходимо сперва доказать намъ, что онъ есть существо чувствующее.
Итакъ, паосъ есть первое и неизбжное требованіе, предъявляемое нами трагическому писателю, и изображать страданіе ему позволяется настолько, насколько это возможно безъ ущерба для конечной цли искусства, безъ подавленія нравственной свободы. Онъ обязанъ, такъ сказать, взвалить на своего героя или своего читателя полный грузъ страданія, потому что иначе всегда будетъ оставаться проблематическимъ — есть ли его сопротивленіе этому страданію дйствіе духа, то есть нчто положительное, и не слдуетъ ли, напротивъ того, видть въ немъ только нчто отрицательное и недостатокъ.
Это послднее явленіе присуще старой французской трагедіи, гд мы весьма рдко или никогда не видимъ передъ собою страдающую природу человка, но гд большею частью фигурируетъ передъ нами только холодный, декламирующій поэтъ или расхаживающій на ходуляхъ комедьянтъ. Ледяной тонъ декламаціи подавляетъ все, что есть правдиваго въ человческой натур, и боготворимое французскими драматургами приличіе (dcence) длаетъ для нихъ совершенно невозможнымъ изображеніе человчества въ его истинномъ вид. Приличіе, даже въ тхъ случаяхъ, когда оно у мста, уродуетъ, извращаетъ выраженіе природной правды, а эта послдняя составлаетъ настоятельное требованіе искусства. Глядя на французскаго трагическаго героя, мы почти не можемъ врить, что онъ страдаетъ, потому что онъ страдаетъ о своихъ мукахъ, какъ человкъ, находящійся въ самомъ спокойномъ состояніи, а безпрерывное вниманіе къ впечатлнію, которое онъ производитъ на другихъ, никогда не позволяетъ ему давать полную свободу своей натур. Короли, принцессы и герои въ трагедіяхъ Корнеля и Вольтера не забываютъ своего сана даже среди самыхъ жестокихъ мученій и своей человческой сторон придаютъ гораздо меньше значенія, чмъ своему общественному положенію. Они похожи на тхъ королей и царей въ старинныхъ иллюстрированныхъ книжкахъ, которые не снимаютъ съ себя коронъ даже ложась спать.
Совершенно иное видимъ у грековъ и у тхъ писателей новаго времени, которые творили въ ихъ дух. Грекъ никогда не стыдится изображать человческую природу, какъ она есть, чувственная сторона этой послдней пользуется у него всми своими правами, а между тмъ онъ твердо убжденъ, что она никогда не поработитъ его. Благодаря своему глубокому и правильному мышленію, онъ отличаетъ случайное, которому дурной вкусъ придаетъ первостепенное значеніе, отъ необходимаго, все же, что не есть существенно человческое, признается имъ за случайное. Греческій художникъ, изображающій Лаокоона, Ніобею, Филоктета, не иметъ въ виду никакой принцессы, никакого царя, никакого принца, онъ знаетъ и помнитъ только человка. Вслдствіе этого, мудрый ваятель отбрасываетъ всякія одежды и создаетъ только нагія фигуры, хотя ему очень хорошо извстно, что въ дйствительной жизни этого не бываетъ. Одежда для него есть нчто случайное, не имющее никакого права стоять выше необходимаго, и законы приличія или общественной потребности отнюдь не служатъ законами въ искусств. Ваятель долженъ и хочетъ показывать намъ человка, а одежда скрываетъ этого послдняго, поэтому онъ правъ, отбрасывая ее.
Какъ греческій скульпторъ изгоняетъ безполезное и мшающее платье для того, чтобы дать больше простора человческой природ, точно также греческій поэтъ снимаетъ со своихъ людей столько же безполезное и столько же безпокойное бремя общественнаго приличія и всхъ холодныхъ общественныхъ формальностей, которыя только придаютъ человку искусственность и скрываютъ его натуру. Страждущая натура говоритъ нашему сердцу правдиво, искренно и глубоко-убдительно въ поэмахъ Гомера и произведеніяхъ греческихъ трагиковъ, всмъ страстямъ дается здсь полный просторъ, и правила приличія не сдерживаютъ никакихъ чувствъ. Герои воспринимаютъ вс страданія человчества точно такъ же, какъ и остальные люди, и героями длаетъ ихъ именно то обстоятельство, что они чувствуютъ страданіе сильно и глубоко, но въ то же время никогда не позволяютъ ему одерживать надъ ними побду. Они любятъ жизнь такъ же пламенно, какъ и вс мы, но эта любовь не овладваетъ ими въ такой степени, чтобы они не могли отрекаться отъ нея, когда того требуетъ долгъ чести или человчности. Филоктетъ оглашаетъ греческую сцену своими жалобами, даже въ бшенств Геркулесъ не скрываетъ своей скорби. Обреченная на жертву Ифигенія съ трогательною откровенностью сознается, что ей очень грустно разставаться съ солнечнымъ свтомъ. Грекъ никогда не ищетъ себ славы въ холодномъ равнодушіи къ страданью, напротивъ того, слава состоитъ для него въ перенесеніи этихъ мукъ при полномъ ощущеніи ихъ. Даже боги Греціи должны платить природ дань, какъ скоро поэтъ ставитъ ихъ въ боле близкое со прикосновеніе съ человчествомъ. Раненый Марсъ кричитъ отъ боли такъ громко, какъ десять тысячъ воиновъ вмст, а оцарапанная Венера уходитъ на Олимпъ въ слезахъ и посылаетъ заклятіе на вс битвы.
Эта нжная воспріимчивость страданья, эта теплая, искренняя, правдиво и открыто являющаяся передъ нами натура, столь глубоко и живо трогающая насъ въ греческихъ созданіяхъ искусства, должна служить образцомъ для подражанія всмъ художникамъ и есть законъ, предписанный искусству греческимъ геніемъ. Первое требованіе предъявляетъ человку всегда и вчно натура, которую никто не иметъ права отталкивать, потому что человкъ есть прежде всего существо чувствующее. Второе требованіе идетъ со стороны разума, потому что человкъ — существо чувствующее разумно существо, нравственное, а долгъ такого созданія — не отдаваться въ рабство своей натур, а господствовать надъ нею. И уже только тогда, когда, во-первыхъ, исполнено то, чего требовала натура, а во-вторыхъ, отстоялъ свои права разумъ, только тогда позволяется общественному приличію предъявлять человку свое, то есть третье требованіе — требованіе, чтобы онъ — въ выраженіи какъ своихъ чувствъ, такъ и своихъ мыслей — обращалъ вниманіе на условія общества и являлся цивилизованнымъ существомъ.
Первый законъ трагическаго искусства состоялъ въ изображеніи страждущей натуры. Второй — заключается въ изображеніи нравственнаго сопротивленія страданію.
Аффектъ, какъ аффектъ, есть состояніе безразличное, и изображеніе его одного, какъ явленія отдльно, само по себ взятаго, не имло бы никакого значенія въ эстетическомъ отношеніи, потому что, повторяемъ еще разъ, все, что принадлежитъ только къ чувственной сторон человческой натуры, не достойно художественнаго изображенія. Поэтому не только т аффекты, которые имютъ только разслабляющее, изнживающее свойство, но и вс остальные, какова бы ни была ихъ сила, не соотвтствуютъ достоинству трагическаго искусства.
Разслабляющіе аффекты, то есть исключительно нжныя движенія души, принадлежатъ къ области пріятнаго, съ которою изящное искусство не иметъ ничего общаго. Они только ласкаютъ чувственную сторону доставленіемъ пріятнаго изнеможенія и имютъ отношеніе только къ вншнему, отнюдь не внутреннему состоянію человка. Многіе изъ нашихъ романовъ и трагедій, особенно такъ называемыхъ драмъ (нчто среднее между трагедіею и комедію) и любимйшихъ семейныхъ картинъ принадлежатъ къ этому роду. Они производятъ только опорожненіе слезныхъ мшечковъ и сладострастное облегченіе нервныхъ сосудовъ, но духъ выходитъ изъ этихъ упражненій совершенно пустымъ, и боле благородная сила человка нисколько не укрпляется ими. Точно также, говоритъ Кантъ, многія проповди производятъ дйствіе назидательное, но ничего не созидаютъ въ слушателяхъ. Музыка нашего времени тоже, повидимому, принимаетъ въ соображеніе только чувственную сторону и этимъ льститъ господствующему вкусу, который требуетъ только пріятнаго щекотанія, не желая ничего захватывающаго, потрясающаго, возвышающаго. Вслдствіе этого предпочтеніе отдается всему разнживающему (Schmelzende), и какой бы шумъ ни происходилъ въ концертной зал, стоитъ раздаться звукамъ этого разнживающаго свойства, для того, чтобы все превратилось въ слухъ. До животности доходящее выраженіе чувственности появляется тутъ на всхъ лицахъ, глаза закатываются и покрываются влагой, открытыя губы такъ и дышатъ похотливымъ желаніемъ, сладострастная дрожь охватываетъ все тло, дыханіе становится учащеннымъ и короткимъ, однимъ словомъ, передъ вами вс симптомы опьяннія — ясное доказательство того, что вншнія чувства наслаждаются, но духъ или свободное начало въ человк сдлалось жертвою чувственныхъ впечатлній. Вс эти движенія, говорю я, изгоняются изъ области искусства благороднымъ и мужественнымъ вкусомъ, потому что они пріятны только для чувственной стороны, которая чужда искусству въ истинномъ смысл этого слова.
Но, съ другой стороны, искусство исключаетъ изъ своей области и вс т степени аффекта, которыя только мучатъ чувства, не вознаграждая въ то же время за эти муки духовную сторону. Эти аффекты подавляютъ свободу духа болью не меньше чмъ первые — удовольствіемъ и поэтому производятъ только боязливое отвращеніе, не вызывая ни одного изъ тхъ душевныхъ движеній, которыя достойны искусства. Искусство должно веселить духъ и угождать свобод. Человкъ, становящійся рабскою жертвою боли, перестаетъ быть страдающимъ человкомъ, а превращается въ мучащееся животное, потому что отъ человка непремнно требуется нравственное сопротивленіе страданію — сопротивленіе, которое одно обнаруживаетъ въ немъ присутствіе свободы и интеллектъ.
Съ этой точки зрнія весьма плохо понимаютъ свое дло т художники и писатели, которые думаютъ, что они достигаютъ паоса единственно чувственною силою аффекта и въ высшей степени живымъ, изображеніемъ страданія. Они забываютъ, что само страданіе никогда не составляетъ конечной цли изображенія и никогда не можетъ быть непосредственнымъ источникомъ удовольствія, доставляемаго намъ трагическими предметами. Патетическое эстетично только настолько, насколько оно возвышенно. Но т явленія, которыя исходятъ только изъ чувственнаго источника и имютъ основаніемъ только ненормальное состояніе способности чувствовать, никогда не бываютъ возвышенны, какъ бы ни велика была сила, обнаруживаемая ими, потому что все возвышенное исходитъ исключительно изъ разума.
Изображеніе страсти (какъ доставляющей наслажденіе, такъ и мучительной), безъ изображенія духовной силы сопротивленія, называется пошлымъ (gemein) противоположное ему мы называемъ — благороднымъ. Пошлое и благородное суть понятія, которыя во всхъ случаяхъ, гд они употребляются, означаютъ участіе или неучастіе сверхчувственной, духовной стороны человка въ какомъ-нибудь дйствіи или произведеніи его. Благородно только то, что исходитъ изъ разума, все же, что производитъ только чувственная сторона пошло. Мы говоримъ о человк, что онъ дйствуетъ пошло, когда слдуетъ внушеніямъ только своихъ чувственныхъ побужденій: прилично — когдаонъ руководствуется только требованіями общественныхъ законовъ, благородно — когда онъ подчиняется только требованіямъ разума, не обращая вниманія на свои чувственныя побужденія. Мы называемъ лицо пошлымъ, когда на немъ нтъ никакихъ признаковъ интеллекта, выразительнымъ, когда его черты оживляетъ умъ, благороднымъ, когда въ этихъ чертахъ присутствуетъ особенно-чистый умъ. Произведеніе архитектуры мы называемъ пошлымъ, когда видимъ въ немъ только физическія цли, и благороднымъ — когда оно, независимо отъ всхъ физическихъ цлей, есть въ то же время воспроизведеніе идей.
Такимъ образомъ, повторяю, хорошій вкусъ отнюдь не допускаетъ такого изображенія аффекта — какъ бы живо оно не было — которое иметъ предметомъ только физическое страданіе и физическое сопротивленіе, не давая въ то же время никакой роли боле высокой сторон человческой натуры, присутствію сверхчувственной способности — и это, какъ уже выше замчено, вслдствіе того, что не страданіе само по себ, а исключительно сопротивленіе страданію патетично и достойно художественнаго изображенія. Поэтому, какъ художникъ, такъ и писатель должны изгонять изъ своихъ произведеній вс безусловно-высшія степени аффекта, потому что вс он подавляютъ внутреннюю силу сопротивленія или, говоря врне, уже заране предполагаютъ это подавленіе, такъ какъ никакой аффектъ не можетъ достигнуть безусловно-высшей степени, пока интеллектъ въ человк оказываетъ еще хотя какое-нибудь сопротивленіе.
Теперь возникаетъ вопросъ: чмъ же обнаруживается въ состояніи аффекта эта внутренно-сопротивляющаяся сила? Ничмъ инымъ, какъ господствомъ надъ аффектомъ, или, выражаясь обще, борьбою съ нимъ. Я говорю ‘аффектомъ’, потому что и чувственная сторона можетъ бороться, но это борьба не съ самимъ аффектомъ, а съ причиною, вызвавшею его — это сопротивленіе не нравственное, а физическое, обнаруживаемое и червякомъ, когда топчешь его ногою, и быкомъ, когда его ранишь — причемъ однако ни тотъ, ни другой не возбуждаютъ паоса. Что страдающій человкъ старается проявить свои ощущенія вншнимъ образомъ, что онъ изыскиваетъ средства удалить своего врага, что ему хочется доставить спокойствіе и безопасность больной части тла — все это черты, присущія человку въ такой же степени, какъ и всякому животному, и уже инстинктъ принимаетъ на себя эти заботы, не справляясь предварительно съ свободною волею страдающаго. Такимъ образомъ, въ этихъ дйствіяхъ нтъ еще ничего собственно человческаго, тутъ не проявляется еще интеллектъ. Чувственная сторона будетъ, правда, всегда бороться съ своими врагами, но никогда — съ самой собою.
Напротивъ того, борьба съ аффектомъ есть борьба съ чувственной стороною и, стало-быть, предполагаетъ нчто, отличное отъ этой послдней. Съ предметомъ, заставляющимъ насъ страдать, мы можемъ сражаться нашимъ разсудкомъ и силою нашихъ мускуловъ, противъ самого страданія у насъ есть только одно оружіе — идеи разума.
Такимъ образомъ, въ тхъ случаяхъ, гд художникъ желаетъ достигнуть паоса, изображеніе должно давать мсто этимъ идеямъ или порождать ихъ. Но идеи, въ прямомъ и положительномъ смысл этого слова, не поддаются вншнему изображенію, потому что въ наглядной дйствительности ничто не можетъ соотвтствовать имъ. Взятыя же косвенно и отрицательно, он могутъ быть изображаемы, когда эта дйствительность даетъ что-нибудь такое, условія чего мы напрасно ищемъ въ природ. Каждое явленіе, послднюю причину котораго нельзя вывести изъ міра чувственнаго, есть косвенное изображеніе сверхчувственнаго.
Но какимъ же путемъ искусство, не прибгая къ сверхъестественнымъ средствамъ, достигаетъ возможности изображать то, что сверхъестественно? Что это за явленія, которыя производятся естественными силами — потому что иначе они не были бы явленіями — и. которыя однако нельзя безъ противорчія выводить изъ естественныхъ причинъ. Во этомъ заключается задача — какъ же разршаетъ ее художникъ?
Припомнимъ, что явленія, обнаруживаемыя человкомъ въ состояніи аффекта, двоякаго рода. Одни принадлежатъ ему только, какъ животному, и, будучи таковыми, управляются только законами природы, нисколько не подчиняясь его свободной вол и вообще не испытывая на себ непосредственнаго вліянія его самостоятельной силы. Ихъ порождаетъ непосредственно инстинктъ и они слпо повинуются его предписаніямъ. Къ этой категоріи принадлежатъ, напримръ, орудія кровеобращенія, дыханія и вся наружная поверхность кожи. Но и т орудія, которыми управляетъ воля, не всегда ожидаютъ ршенія этой послдней, часто и ихъ непосредственно приводитъ въ движеніе инстинктъ, особенно въ тхъ случаяхъ, когда физическому состоянію грозитъ боль или опасность. Такъ, напримръ, наши руки находятся въ распоряженіи у воли, но когда мы нечаянно схватимъ что-нибудь горячее, то отдергиваніе руки не есть, конечно, дйствіе воли, а вызывается исключительно инстинктомъ. Мало того. Языкъ, какъ орудіе слова, безъ сомннія, находится въ подчиненіи у воли, а между тмъ инстинктъ можетъ распоряжаться И имъ по своему усмотрнію, не спрашивая разршенія у воли, въ тхъ случаяхъ, когда насъ поражаетъ сильная печаль или даже только сильный аффектъ. Покажите внезапно самому закоренлому стоику что-нибудь въ высшей степени удивительное или ужасное, заставьте его стать у пропасти въ ту минуту, когда въ нее падаетъ кто-нибудь — и онъ громко вскрикнетъ, и при этомъ у него невольно вырвется не безсвязный, не неопредленный звукъ, а совершенно опредленное слово, природа подйствуетъ въ немъ прежде воли. Вс эти примры служатъ, слдовательно, доказательствомъ, что въ человк бываютъ явленія, которыя слдуетъ приписывать не его личности, какъ интеллекту, а исключительно его инстинкту, какъ природной сил.
Но существуетъ и вторая категорія явленій, зависящихъ отъ вліянія и господства воли, или на которыя можно, по крайней мр, смотрть, какъ на могущія быть недопущенными волею, слдовательно такія, за которыя несетъ отвтственность личность человка, а не инстинктъ. Инстинкту слдуетъ съ слпымъ рвеніемъ охранять интересы чувственной стороны, но личность должна сдерживать инстинктъ соблюденіемъ законовъ. Инстинктъ не обращаетъ вниманія ни на какой законъ, но дло личности — заботиться о томъ, чтобы никакія дйствія инстинкта не совершались въ ущербъ предписаніямъ разума. Такимъ образомъ, несомннно по крайней мр то, что не вс явленія въ состояніи аффекта направляются безусловно однимъ инстинктомъ, но что воля человка можетъ ставить ему предлъ. Во всхъ тхъ случаяхъ, когда эти явленія обусловлены однимъ инстинктомъ, не остается ничего, напоминающаго личность, и передъ нами не что иное, какъ дитя природы, то-есть животное, ибо животнымъ называется всякое дитя природы, находящееся подъ полнымъ господствомъ инстинкта. Слдовательно, для изображенія личности, необходимы нкоторыя явленія, или направленныя противъ инстинкта, или, во всякомъ случа, не этимъ послднимъ обусловленныя. Уже это послднее обстоятельство достаточно для того, чтобы мы заключили о высшемъ источник явленія, какъ скоро намъ сдлалось ясно, что инстинктъ непремнно направилъ бы его иначе, если бы не былъ побжденъ силою разума.
Теперь мы въ состояніи объяснить, какимъ способомъ можно изобразить сверхчувственную самостоятельную силу человческой натуры, его нравственное ‘я’, въ состояніи аффекта. Дло въ томъ, что вс т части, которыя повинуются только природ и которыми воля не можетъ управлять или вовсе, или по крайней мр при извстныхъ обстоятельствахъ, обличаютъ присутствіе въ нихъ страданія, т же, которыя освободились отъ слпого насилія инстинкта и не безусловно покорны закону природы, не обнаруживаютъ почти никакихъ или вовсе никакихъ слдовъ этого страданія, стало быть, представляются въ извстной степени свободными. По этой-то дисгармоніи между тми чертами, которыя, сообразно съ животною натурой, запечатлны закономъ необходимости, и тми, которыя суть созданіе самостоятельнаго духа, узнается присутствіе въ человк сверхчувственнаго начала, могущаго ставить предлъ дйствіямъ природы и именно этою способностью отличающагося отъ нея. Чисто животная часть человка подчиняется закону природы и поэтому можетъ являться, какъ совершенно подавленная силою аффекта. Такимъ образомъ, въ этой части обнаруживается вся сила страданія, и эта сила служитъ какъ бы масштабомъ для измренія степени сопротивленія, потому что о сил сопротивленія или о нравственной мощи человка можно судить только по сил нападенія. И вотъ, чмъ ршительне и рзче проявляется аффектъ въ области животнаго, не имя однако возможности удержаться съ такою же силою въ области человческаго, тмъ явственне становится это послднее, тмъ прекрасне и благородне обнаруживается нравственная самостоятельность человка, тмъ патетичне длается изображеніе и тмъ возвышенне паосъ {Подъ областью животнаго а понимаю всю систему тхъ явленій въ человк, которыя находятся подъ слпымъ господствомъ законовъ природы и вполн объясняемы безъ предположенія свободной воли, подъ областью человческаго т, которымъ законы предписываетъ эта свобода. Когда въ произведеніи искусства или поэзіи отсутствуетъ аффектъ въ области животнаго, то это произведеніе оставляетъ насъ совершенно холодными и равнодушными, когда же аффектъ, напротивъ того, господствуетъ въ области человческаго, мы чувствуемъ отвращеніе и возмущаемся. Въ области животнаго аффектъ долженъ постоянно оставаться неуспокоеннымъ (unaufgelst), иначе изображеніе будетъ лишено патетичности, только въ области человческаго можетъ происходить успокоеніе. По тому страдающая личность, изображенная жалующеюся и плачущею, растрогаетъ въ слабой степени, такъ какъ жалобами и слезами боль разршается, успокоивается уже и въ области животнаго. Гораздо сильне дйствуетъ на насъ затаенная, нмая скорбь, въ которой мы не находимъ никакой помощи у природы и должны призывать въ защитники и утшители нчто, находящееся вн всякой природы, и именно въ этомъ-то обращеніи за сверхчувственному и заключаются паосъ и трагическая сила.}.
Въ статуяхъ древнихъ мастеровъ это эстетическое правило представляется наглядно, но впечатлніе, производимое чувственно живымъ зрлищемъ, трудно подвести подъ понятіе и передать словами. Группа Лаокоона и его дтей служитъ приблизительнымъ образцомъ того, что пластическое искусство древнихъ могло произвести въ патетическомъ род. ‘Лаокоонъ’, говоритъ Винкельманъ въ своей исторіи искусства, ‘есть фигура въ состояніи величайшей боли, созданная по образу и подобію человка, старающагося противопоставить этой боли всю сознательную силу духа, въ то время, какъ страданіе вздуваетъ вс мускулы и напрягаетъ нервы, вооруженный силою духъ выступаетъ на лбу, и грудь, для того, чтобы замкнуть въ себ боль, поднялась отъ сжатаго дыханія и старанія сдержать обнаруженіе внутреннихъ ощущеній. Робкіе стоны, которые онъ втягиваетъ въ себя, и дыханіе, притягиваемое имъ къ себ, истощили животъ и производятъ пустоту въ бокахъ, что какъ бы даетъ намъ возможность судить о движеніи его кишокъ. Но его собственное страданіе, повидимому, терзаетъ его не такъ сильно, какъ муки его дтей, обратившихъ лица къ отцу и взывающихъ о помощи, сердце отца проявляется въ глазахъ, полныхъ печали, его лицо выражаетъ жалобу, но безмолвную, глаза подняты вверхъ, призывая помощь свыше. Ротъ полонъ скорби и нижняя губа опустилась отъ этого чувства, но въ приподнятой верхней губ оно смшалось съ болью, которая, въ порыв негодованія какъ бы противъ незаслуженнаго и недостойнаго наказанія, поднялась къ носу, раздула его и обнаруживается въ расширившихся и поднявшихся кверху ноздряхъ. Подъ лбомъ съ большою правдою изображена борьба между болью и сопротивленіемъ, соединившимися какъ бы въ одномъ пункт: между тмъ какъ боль тянетъ брови кверху, сопротивленіе ей опускаетъ кожу подъ бровями на верхнее вко, такъ что оно почти закрыто выступившимъ тломъ. Художникъ не могъ скрасить природу, но постарался представить ее въ боле развитомъ, напряженномъ и могущественномъ вид, въ томъ мст, гд выражается величайшая боль, сосредоточена и величайшая красота произведенія. Лвый бокъ, въ который змя впилась своимъ бшенымъ жаломъ, повидимому, страдаетъ больше всхъ частей тла вслдствіе самаго близкаго сосдства съ сердцемъ. Ноги хотятъ подняться, чтобы убжать отъ бдствія, ни одна часть не остается въ спокойствіи, и черты рзца отчасти выражаютъ даже оцпенніе кожи’.
Какъ правдиво и тонко описана здсь борьба интеллекта съ страданіемъ чувственной натуры и какъ мтко указаны явленія, въ которыхъ обнаруживаются животное и человческое, гнетъ силы природы и свобода разума! Виргилій, какъ извстно, изобразилъ этотъ же эпизодъ въ своей Энеид, но въ планъ эпическаго поэта не входило останавливаться на душевномъ состояніи Лаокоона, какъ это долженъ былъ сдлать ваятель. У Виргинія весь разсказъ есть вещь только побочная — и цль, которую поэтъ имлъ въ виду, приводя его, достаточно достигается изображеніемъ одной физической стороны, автору не было надобности открывать передъ нами всю глубину души страдающаго героя, такъ какъ онъ желалъ не столько вызвать состраданіе въ читател, сколько наполнить его ужасомъ. Такимъ образомъ, обязанность поэта въ этомъ отношеніи была только отрицательная — именно, онъ долженъ былъ не доводить изображенія страданія до такой степени, чтобы при этомъ уничтожилось всякое выраженіе человческаго начала или нравственнаго сопротивленія — потому что въ противномъ случа его произведеніе неминуемо вызвало бы неудовольствіе и отвращеніе. Вотъ почему онъ предпочелъ изобразить причину страданія и нашелъ удобнымъ распространиться подробне о страшныхъ свойствахъ обихъ змй и о ярости, съ которою он напали на свою жертву, чмъ объ ощущеніяхъ этой послдней. Мимо несчастнаго страдальца поэтъ только проходитъ быстрыми шагами, потому что ему нужно было сохранить передъ читателемъ въ неослабленномъ вид представленіе о божественной кар за преступленія и впечатлніе ужаса. Но если бы Виргилій, напротивъ того, показалъ намъ Лаокоона въ такой подробности, какъ это сдлалъ скульпторъ, то уже не карающее божество, а страдающій человкъ сдлался бы героемъ дйствія, и эпизодъ лишился бы своей цлесообразности по отношенію къ цлому.
Разсказъ Виргинія извстенъ уже по превосходнымъ комментаріямъ Лессинга. Но цль Лессинга при этой работ состояла въ томъ только, чтобы показать этимъ примромъ границы между изображеніемъ поэта и живописца, уяснить же посредствомъ его понятіе о патетическомъ Лессингъ не имлъ въ виду. Между тмъ, по моему мннію, для этой послдней цли такой примръ пригоденъ не меньше, чмъ для первой, и да будетъ позволено мн привести его здсь еще разъ.
Ессе autem gemini Tenedo tranquille per alta (horresco referens) immensis orbibus angues incumbunt pelago, pariterque ad Ilttoratendunt. Pectora quorum inter fluctus arrecta, jubaeque Sanguineae exsuperantundas pars caetera pontum pone legit, sinuatque immensa volumina terga. Fitsonitus spumante salo, jamque arva tenebant, ardenteis oculos suffecti sanguine et igni, sibiia lambebant linguis vibrantibus ora.
Первое изъ трехъ вышеприведенныхъ условій возвышеннаго въ сил здсь имется: именно, могущественная сила природы, вооружившаяся для разрушенія и издвающаяся надъ всякимъ сопротивленіемъ. Но причина того, что это могущественное представляется въ то же время страшнымъ, а страшное — возвышеннымъ, заключается въ двухъ различныхъ операціяхъ духа, то-есть въ двухъ представленіяхъ, которыя мы сами производимъ въ себ. Во-первыхъ, мы сравниваемъ эту неодолимую силу природы съ слабою способностью сопротивленія человка какъ физическаго существа, и поэтому признаемъ первую страшною, во-вторыхъ, мы ставимъ ее въ отношеніе къ нашей вол и вызываемъ въ себ сознаніе полной независимости этой послдней отъ всякаго вліянія природы — и тогда она становится для насъ объектомъ возвышеннымъ. Но эти оба отношенія создаемъ уже мы, поэтъ далъ намъ не что иное, какъ предметъ, вооруженный могущественною силою и стремящійся къ проявленію ея. Если при вид его мы дрожимъ, то это только потому, что воображаемъ въ борьб съ нимъ или самихъ себя, или подобное намъ существо. Если при этомъ трепет ужаса мы ощущаемъ возвышенное настроеніе, то оно происходитъ отъ сознанія, что сдлайся мы даже жертвою этой силы, намъ не пришлось бы страшиться за собственное свободное я, за автономію движеній нашей воли. Короче сказать, до сихъ поръ изображеніе поэта остается только созерцательно возвышеннымъ.
Diffugimus visu exsangues, illi agmine certo
Laocoonta petunt.
Теперь сильное длаетъ въ то же время страшнымъ уже самъ авторъ, и созерцательно-возвышенное переходитъ въ патетическое. Мы видимъ дйствительное начало борьбы съ безсиліемъ человка. Лаокоонъ тутъ дйствующее лицо, или мы сами — дйствіе различно только по степени. Симпатическій инстинктъ вспугиваетъ инстинктъ самосохраненья, чудовища стремятся на насъ — и всякое бгство безполезно.
Теперь уже не въ нашей вол мряться съ этою силою нашими собственными и ставить ее въ отношеніе къ нашему существованію. Это совершается помимо нашего содйствія въ самомъ объект. Такимъ образомъ, нашъ ужасъ уже не иметъ, какъ въ предшествующій моментъ, только субъективнаго основанія въ нашемъ дух, но получаетъ основаніе объективное въ предмет, потому что, признавая даже все насъ поразившее за простое созданіе воображенія, мы однако и въ этой фикціи отличаемъ представленіе, сообщенное намъ извн, отъ другого, создаваемаго нашею собственною внутреннею самодятельностью.
Итакъ, духъ теряетъ часть своей свободы, потому что онъ получаетъ извн то, что прежде создавалъ своею самодятельностью. Представленіе опасности пріобртаетъ видъ объективной дйствительности.
Если бы мы были существа, надленныя только вншними чувствами, не повинующіяся ничему, кром инстинкта самосохраненія, то мы въ этомъ случа не волновались бы, и состояніе наше ограничилось бы однимъ страданіемъ. Но есть въ насъ нчто, не принимающее никакого участія въ аффектахъ чувственной натуры и не подчиняющее свою дятельность никакимъ физическимъ условіямъ. Смотря по степени развитія въ человческой душ этого самодятельнаго принципа (нравственное начало), страдающей натур оставляется боле или мене простора, и въ аффект сохраняется больше или меньше самодятельности.
Въ натурахъ нравственныхъ страшное (сила воображенія) легко и скоро переходитъ въ возвышенное. По мр того, какъ воображеніе теряетъ свою свободу, разумъ вступаетъ въ пользованіе своею, и духъ тмъ боле расширяется внутри, чмъ боле находитъ онъ предловъ извн. Выбитые изъ всхъ укрпленій, могущихъ доставить чувственной сторон физическую защиту, мы укрываемся въ неодолимую крпость нашей нравственной свободы и пріобртаемъ безусловную и безконечную безопасность именно тмъ, что покидаемъ наше, только сравнительное и временное оружіе въ сфер явленій. Но именно вслдствіе того, что прежде обращенія за помощью къ нашей нравственной природ, приходится выдерживать эту физическую стычку — мы не можемъ познать это высокое чувство свободы иначе, какъ цною страданія. Душа дюжинная останавливается въ этомъ страданіи и въ возвышенной сторон паоса не чувствуетъ ничего, кром страшнаго, напротивъ того, духъ независимый отъ этого страданія прямо переходитъ къ страданію своей прекраснйшей силы и изъ всего страшнаго уметъ извлечь возвышенное.
Laocoonta petunt, не primun parva duorum corpora gnatorum serpens amplexus uterque implicat, ac miseros morsu depascitut artus.
Сильное дйствіе производится тмъ, что скоре духовный человкъ (отецъ) подвергается нападенію, чмъ физическій. Вс аффекты эстетичне изъ вторыхъ рукъ, и нтъ симпатіи сильне той, которую мы чувствуемъ посредствомъ симпатіи.
Post ipsum auxilio subeuntem ac tela ferentem corripiunt.
Теперь настала минута вселить въ насъ уваженіе къ герою, какъ нравственной личности, и поэтъ не упустилъ этой минуты. Изъ его описанія мы узнали всю силу и ярость враждебныхъ чудовищъ и всю безполезность сопротивленія имъ. Будь Лаокоонъ дюжинный человкъ, онъ воспользовался бы выгодою своего положенія и, подобно остальнымъ троянцамъ, искалъ бы спасенія въ быстромъ бгств. Но въ его груди бьется сердце, и опасность дтей заставляетъ его остаться на свою собственную погибель. Уже эта одна черта длаетъ его вполн достойнымъ нашего состраданія. Въ какую бы минуту ни схватили его зми, это дйствіе всегда взволновало бы и потрясло насъ. Но что оно случилось именно въ ту минуту, когда мы почувствовали къ этому человку уваженіе, какъ къ отцу, что его погибель является какъ бы непосредственнымъ слдствіемъ исполненнаго отцовскаго долга, нжной заботливости о судьб дтей — это обстоятельство доводить наше участіе до высшей степени горячности. Теперь онъ въ нашихъ глазахъ уже существо, какъ бы добровольно обрекшее себя на погибель, и его смерть становится дйствіемъ свободной воли.

——

Итакъ, во всякомъ паос вншнее чувство должно быть заинтересовано страданіемъ, а духъ — свободою. Когда патетическое изображеніе лишено выраженія страдающей природы, тогда въ немъ нтъ эстетической силы, и наше сердце остается холоднымъ. Когда же въ немъ нтъ выраженія начала эстетическаго, то какъ бы ни сильна была въ немъ сторона чувственная, оно никогда не можетъ быть патетическимъ и непремнно будетъ возмущать наше внутреннее чувство. Сквозь всякую свободу духа долженъ всегда просвчивать страдающій человкъ, сквозь всякое страданіе человческой натуры — самостоятельный или способный къ самостоятельности духъ.
Но самостоятельность духа можетъ проявляться въ состояніи страданія двоякимъ образомъ: или отрицательно — когда этическій человкъ не слдуетъ закону человка физическаго, и состояніе не можетъ имть никакого вліянія на образъ мыслей, или положительное, когда этическій человкъ предписываетъ законъ физическому, и образъ мыслей получаетъ вліяніе на состояніе. Въ первомъ случа возникаетъ возвышенное настроеніе, во второмъ — возвышенное дйствіе.
Возвышенное въ настроеніи представляетъ намъ всякій, независящій отъ судьбы, характеръ. ‘Храбрый духъ, въ борьб съ превратностями и препятствіями’, говоритъ Сенека, ‘есть привлекательное зрлище, даже для боговъ’. Такое зрлище даетъ намъ римскій сенатъ посл несчастнаго сраженія при Каннахъ. Даже Люциферъ Мильтона, когда онъ въ первый разъ попавъ въ адъ, свое будущее жилище, осматривается вокругъ себя — даже онъ возбуждаетъ въ насъ удивленіе, благодаря этой сил духа. ‘Ужасы’, восклицаетъ онъ, ‘я привтствую васъ, и тебя, подземный міръ, и тебя глубочайшій адъ! Прими твоего новаго гостя! Онъ приходитъ къ теб съ настроеніемъ, котораго не должны измнить ни время, ни мсто. Въ этомъ настроеніи живетъ онъ. Онъ даже въ аду создаетъ для него небо. Здсь наконецъ мы свободны’— и такъ дале. Отвтъ Медеи въ трагедіи принадлежитъ къ этой же категоріи.
Возвышенное въ настроеніи можетъ быть выражено наглядно, потому что оно основано на совмстномъ существованіи, возвышенное въ дйствіи, напротивъ того, только мыслимо, потому что въ основаніи его лежитъ послдовательность, и для того, чтобы вывести страданія изъ свободнаго ршенія, необходимъ разумъ. Вслдствіе этого, пластическому искусству доступно только первое, такъ какъ это искусство можетъ удачно изображать только совмстно существующее, у поэта же находится въ распоряженіи и то, и другое. Даже въ тхъ случаяхъ, когда живописцу или скульптору приходится изображать возвышенное дйствіе, онъ долженъ превратить это послднее въ возвышенное настроеніе.
Возвышенное въ дйствіи требуетъ, чтобы страданіе человка не только не имло никакого вліянія на его нравственное состояніе, но даже, совершенно наоборотъ, было дломъ его нравственнаго характера. Это можетъ совершаться двоякимъ образомъ. Во-первыхъ, посредственно и по закону свободы, когда человкъ, ради какой-нибудь обязанности, самъ обрекаетъ себя на страданіе. Въ этомъ случа, представленіе обязанности становится для него побужденіемъ, и его страданіе есть дйствіе свободной воли. Или, во-вторыхъ, непосредственно и по закону необходимости, когда человкъ нравственно искупаетъ нарушеніе какой-нибудь обязанности. Представленіе обязанности въ этомъ случа заставляетъ его дйствовать какъ сила, и его страданіе есть только результатъ. Примръ перваго представляетъ намъ Регулъ, когда, чтобы сдержать слово, онъ отдаетъ себя мщенію карагенянъ, примромъ второго послужилъ бы намъ этотъ самый Регулъ, если бы онъ не сдержалъ слова и сдлался несчастнымъ вслдствіе сознанія своей вины. Въ обоихъ случаяхъ, страданіе иметъ причину нравственную — съ тою только разницею, что въ первомъ этотъ человкъ обнаруживаетъ передъ нами свой нравственный характеръ, во второмъ — только призваніе свое къ этому. Въ первомъ онъ является нравственно-великою личностью, во второмъ — только эстетически-великимъ предметомъ.
Это послднее различіе важно для трагическаго искусства и поэтому заслуживаетъ боле подробнаго разъясненія.
Объектомъ возвышеннымъ только съ точки зрнія эстетической становится уже тотъ человкъ, который своимъ внутреннимъ состояніемъ проявляетъ передъ нами достоинство человческаго призванія, если предположить даже, что мы не увидимъ этого призванія осуществленнымъ въ его личности. Возвышеннымъ съ точки зрнія нравственной становится онъ только тогда, когда, какъ личность, онъ и поступаетъ сообразно этому призванію — когда уваженіе наше къ нему вызывается не только способностью его дйствовать, но и примненіемъ къ длу этой способности — когда почетъ подобаетъ не только его внутреннимъ задаткамъ, но и дйствительному поведенію. Принимать въ соображеніе нравственную способность вообще и возможность безусловной свободы воли, или практическое примненіе этой способности и дйствительное существованіе этой безусловной свободы воли — дв вещи совершенно разныя при составленіи мннія о человк.
Дв вещи совершенно разныя, говорю я, и это различіе заключается не только въ подлежащихъ сужденію предметахъ, но въ томъ или другомъ способ сужденія. Одинъ и тотъ же предметъ можетъ не нравиться намъ съ нравственной точки зрнія и представляться весьма привлекательнымъ въ отношеніи эстетическомъ. Но если бы онъ удовлетворялъ насъ съ обихъ этихъ точекъ, такое дйствіе его въ одной области, то-есть нравственной, совершилось бы совершенно иначе, чмъ въ другой. Становясь годнымъ эстетически, предметъ не длается черезъ это удовлетворяющимъ нравственно и наоборотъ.
Я представляю себ, напримръ, самопожертвованіе Леонида при ермопилахъ. Съ-точки зрнія нравственной, этотъ поступокъ есть для меня осуществленіе нравственнаго закона, исполненнаго, несмотря на все сопротивленіе инстинкта, съ точки зрнія эстетической, я вижу въ немъ нравственную способность, независимую отъ всякаго давленія инстинкта. Мое нравственное чувство (разумъ) этотъ поступокъ удовлетворяетъ, мое эстетическое чувство (фантазію) онъ восхищаетъ.
Причину такого различія моихъ ощущеній относительно одного и того же предмета я нахожу въ слдующемъ.
Какъ наше существо распадается на два начала или дв природы, такъ, сообразно этимъ послднимъ, и чувства наши раздляются на дв, совершенно различныя между собою, категоріи. Какъ существа разумныя, мы одобряемъ или осуждаемъ, какъ существа чувствующія, ощущаемъ удовольствіе или неудовольствіе. Оба ощущенія — одобренія и удовольствія — имютъ источникомъ удовлетвореніе: первое — удовлетвореніе требованью, потому что разумъ только требуетъ, но не нуждается, второе — удовлетвореніе потребности, потому что чувство только нуждается и не можетъ требовать. И то, и другое, то-есть требованье разума и потребности чувства, относятся другъ къ другу, какъ надобность къ нужд, слдовательно, и то, и другое заключаются въ понятіи необходимости, съ тою только разницею, что необходимость, ощущаемая разумомъ, не знаетъ никакихъ условій, а необходимость чувства иметъ мсто только подъ извстными условіями. Но и въ той, и другой удовлетвореніе есть дйствіе случайное. Такимъ образомъ, всякое ощущеніе какъ удовольствія, такъ и одобренія основывается въ конц-концовъ на гармоніи случайнаго съ необходимымъ. Когда необходимое представляется въ вид повелительнаго требованья, удовлетвореніе его вызываетъ одобреніе, когда оно есть нужда — удовольствіе, и то, и другое ощущеніе становится тмъ сильне, чмъ случайне было удовлетвореніе.
Но въ основаніи всякой оцнки съ нравственной точки зрнія лежитъ требованіе разума, чтобы обсуждаемый образъ дйствія былъ нравствененъ, и законъ безусловной необходимости побуждаетъ насъ хотть того, что хорошо и справедливо. Но такъ какъ воля свободна, то дйствительно ли мы поступаемъ такимъ образомъ, или нтъ — это зависитъ (физически) отъ случайности. Когда же это дйствительно совершается, то такая гармонія случайности, распоряжающейся свободою, съ повелительнымъ требованіемъ разума, вызываетъ одобреніе или похвалу, степень которыхъ усиливается тмъ боле, чмъ случайне и сомнительне представлялось это употребленіе свободы вслдствіе противодйствія внутреннихъ склонностей.
Напротивъ того, при оцнк предмета съ эстетической точки зрнія, принимается въ соображеніе потребность воображенія, которое можетъ не требовать, а только желать, чтобы случайное гармонировало съ его интересами. Интересъ же воображенія состоитъ въ томъ, чтобы оставаться свободнымъ отъ вліянія законовъ. Съ этою наклонностью къ отсутствію всякаго стсненія идетъ совершенно въ разрзъ нравственное сдерживаніе со стороны воли, вслдствіе котораго объектъ этой послдней опредляется для нея самымъ строгимъ образомъ, а такъ какъ это нравственное сдерживаніе есть предметъ нравственной оцнки, то очевидно, что при этомъ способ сужденія о предмет, воображеніе не можетъ достигнуть своей цли. Но нравственное подчиненіе воли мыслимо только при предположеніи безусловной ея независимости отъ природныхъ инстинктовъ, такъ что возможность нравственнаго элемента требуетъ признанія свободы и, слдовательно, въ этомъ отношеніи вполн согласуется съ интересомъ фантазіи. Но такъ какъ фантазія не можетъ предписывать вол индивидуумовъ своею потребностью такъ, какъ предписываетъ этой вол разумъ своимъ требованіемъ, то способность свободы въ области фантазіи есть нчто случайное и, поэтому, какъ гармонія случайнаго съ (условно) необходимымъ должна возбуждать удовольствіе. Итакъ, когда къ вышеупомянутому подвигу Леонида мы прилагаемъ масштабъ нравственный, то смотримъ на него съ той точки зрнія, на которой его случайность бросается намъ въ глаза меньше, чмъ его необходимость. Напротивъ того, при оцнк эстетической, мы становимся на точку зрнія, которая показываетъ намъ боле случайность, чмъ необходимость его. Дйствовать такимъ образомъ — обязанность всякой воли, какъ скоро эта воля свободна, но что вообще существуетъ свобода воли, дающая возможность поступать такимъ образомъ, это — милость со стороны природы относительно той способности, для которой свобода составляетъ потребность. Итакъ, когда добродтельный поступокъ обсуждается нравственнымъ чувствомъ — разумомъ, то одобреніе есть самое большое, что можетъ быть вызвано при этой оцнк, потому что разумъ никогда не находитъ больше того, что онъ требуетъ, и рдко — именно столько, сколько требуетъ. Напротивъ того, когда тотъ же поступокъ обсуждается чувствомъ эстетическимъ — воображеніемъ, то возникаетъ положительное удовольствіе, потому что фантазія никогда не можетъ требовать гармоніи съ своею потребностью и, вслдствіе этого, когда происходитъ дйствительное удовлетвореніе этой потребности, она принимаетъ его, какъ весьма пріятный сюрпризъ. Что Леонидъ дйствительно ршился на геройскій подвигъ — это мы одобряемъ, что онъ могъ ршиться на него — это радуетъ насъ и приводитъ въ восторгъ.
Различіе между этими двумя способами обсужденія предмета еще явственне бросается въ глаза, когда берется поступокъ, насчетъ котораго оцнка нравственная и оцнка эстетическая приходятъ къ противоположнымъ между собою результатамъ. Возьмемъ, напримръ, самосожженіе Перегрина Протея въ Олимпіи. Съ точки зрнія нравственной, я не могу одобрить этотъ поступокъ, находя въ немъ нечистыя побужденія, ради которыхъ нарушенъ долгъ самосохраненія. Съ точки же зрнія эстетической онъ мн нравится, и нравится именно потому, что свидтельствуетъ о способности воли пойти наперекоръ даже самому могущественному изъ человческихъ инстинктовъ, инстинкту самосохраненія. Чисто ли нравственное настроеніе, или только боле вліятельное чувственное раздраженіе подавило въ чудак Перегрин этотъ инстинктъ, это для меня все равно при эстетической оцнк, когда я оставляю индивидуума, отвожу въ сторону отношеніе его личной воли къ закону воли вообще и ставлю эту послднюю въ отношеніе ко всей сил природы. При нравственной оцнк, какъ мы только что видли, самосохраненіе представилось намъ долгомъ, и потому нарушеніе его вызвало наше осужденіе, напротивъ того, эстетическая оцнка взглянула на него, какъ на интересъ — и потому принесеніе его въ жертву доставило удовольствіе. Такимъ образомъ, при послднемъ способ обсужденія происходитъ процессъ, совершенно противоположный тому, который мы употребляемъ при первомъ. Тамъ мы противопоставляемъ чувственно-ограниченнаго индивидуума и патологически-движимую волю абсолютному закону воли и безпредльному нравственному долгу, здсь, напротивъ того, абсолютную способность воли и безпредльную нравственную силу — требованію природы и предламъ чувственной стороны. Потому-то эстетическая оцнка и оставляетъ насъ свободными, воодушевляетъ насъ и вызываетъ возвышенное настроеніе, что мы, благодаря уже одной способности абсолютно хотть, благодаря уже существованію въ насъ однихъ нравственныхъ задатковъ, находимся въ видимо-выгодномъ положеніи относительно нашей чувственной стороны — и что уже одна возможность освободиться отъ гнета природы льститъ нашей потребности свободы. И съ другой стороны, потому то оцнка нравственная ограничиваетъ и смиряетъ насъ, что при каждомъ частномъ нарушеніи волею абсолютнаго закона воли мы становимся въ боле или мене выгодное положеніе, и что ограниченіе воли какимъ-нибудь единственнымъ направленіемъ, котораго непремнно требуетъ долгъ, противорчитъ стремленію фантазіи къ свобод. Тамъ мы поднимаемся отъ дйствительнаго къ возможному и отъ индивидуума къ роду, здсь, напротивъ того, спускаемся отъ возможнаго къ дйствительному и замыкаемъ родъ въ предлы индивидуума, неудивительно поэтому, что при оцнк эстетической мы ощущаемъ внутренній просторъ, и, наоборотъ, при оцнк нравственной чувствуемъ себя сдерживаемыми и стсненными {Этимъ обстоятельствомъ, замчу кстати, объясняется и различіе эстетическаго впечатлнія, производимаго Кантовою теоріею долга даже на различныхъ комментаторовъ ея. Довольно значительная часть публики находить эту теорію очень унизительною, другая, напротивъ того, доказываетъ, что она безконечно возвышаетъ сердце. И т, и другіе правы — и основаніе этого разногласія заключается только въ различіи точекъ зрнія на предметъ. Въ простомъ исполненіи долга нтъ, конечно, ничего великаго, и такъ какъ лучшее, что мы можемъ совершить, есть не что иное, какъ исполненіе и, притомъ еще, исполненіе, недостаточное нашей обязанности, то въ высочайшей добродтели нтъ ничего способнаго вызвать восторженное сочувствіе. Но врно и устойчиво исполнять свой долгъ, несмотря на предлы, поставляемые чувственною натурой, и неизмнно слдовать священному закону духа, оставаясь въ оковахъ матеріи, это, конечно, достойно удивленія и возбуждаетъ возвышенное настроеніе. Относительно міра духовнаго наша добродтель не иметъ въ себ, конечно, никакихъ заслугъ, относительно міра чувственнаго, она становится, напротивъ того, тмъ боле возвышеннымъ объектомъ. Такимъ образомъ, до тхъ поръ, пока мы судимъ о поступк съ нравственной точки зрнія и ставимъ его въ отношеніе къ нравственному закону, у насъ мало основаній гордиться своею доброю нравственностію: но коль скоро мы принимаемъ въ соображеніе возможность такого поступка и ставимъ, лежащую въ основаніи этого послдняго, способность нашего духа, то-есть коль скоро мы становимся на эстетическую точку,— намъ позволительно ощущать нкоторое довольство собою, оно даже необходимо, такъ какъ мы въ этомъ случа открываемъ въ себ начало до послдней степени высокое и безпредльное.}.
Изъ всего вышесказаннаго слдуетъ, что нравственная и эстетическая оцнки не только не поддерживаютъ одна другую, но еще идутъ въ разрзъ другъ другу, давая душевному состоянію два, совершенно противоположныя между собою, направленія, ибо законосообразность, требуемая разумомъ, какъ судьею нравственнымъ, несовмстима съ необузданностью, которой желаетъ фантазія, какъ судья эстетическій.
Вслдствіе этого данный объектъ становится для эстетическаго употребленія тмъ непригодне, чмъ больше подходитъ онъ къ требованіямъ нравственнымъ, и когда поэту волей-неволей приходится избрать такой предметъ, то ему слдуетъ вести изображеніе такъ, чтобы не столько указывать нашему разуму на законы воли, сколько нашей фантазіи — на способность воли. Такой пріемъ поэтъ долженъ употребить ради своей собственной пользы, потому что его господство надъ нами рушится одновременно съ пробужденіемъ нашей внутренней свободы. Мы только до тхъ поръ принадлежимъ ему, пока смотримъ на происходящее и существующее вн насъ, чуть мы ушли въ свой внутренній міръ — поэтъ потерялъ насъ. А этотъ поворотъ неизбжно проходитъ каждый разъ, какъ предметъ перестаетъ разсматриваться нами, какъ явленіе, и становится нашимъ судьею, какъ законъ.
Даже изъ проявленій возвышеннйшей добродтели поэтъ можетъ употреблять для своихъ цлей исключительно то, что въ нихъ принадлежитъ сил. О томъ или другомъ направленіи силы онъ не заботится. Поэтъ и въ тхъ случаяхъ, когда онъ выводитъ передъ нами совершеннйшіе образцы нравственности, не иметъ и не вправ имть никакой иной цли, кром увлеченія своихъ читателей. Увлекать же насъ можетъ только то, что улучшаетъ нашу субъективную личность, а доставлять намъ духовное увлеченіе можетъ только то, что возвышаетъ нашу духовную сторону. Но какимъ же образомъ можетъ производить и то и то другое дйствіе на насъ исполненіе своего долга другимъ? Причина того, что онъ дйствительно исполняетъ свой долгъ, заключается въ случайномъ употребленіи, которое онъ длаетъ изъ своей свободы и которое именно поэтому не можетъ служить никакимъ доказательствомъ для насъ. Съ нимъ мы только раздляемъ способность къ подобному повиновенію долгу и, ощущая въ его способности также собственную нашу, тмъ возвышаемъ нашу духовную силу. Слдовательно, только представляемая нами себ возможность абсолютно-свободной воли длаетъ пріятнымъ эстетическому чувству нашему дйствительное примненіе къ длу этой послдней.
Убдиться въ этомъ можно еще больше, если сообразить, въ какой малой степени зависитъ поэтическая сила впечатлнія, производимаго на насъ нравственными характерами или поступками, отъ ихъ исторической дйствительности. Пріятное чувство. доставляемое намъ идеальными характерами, ничего не теряетъ отъ мысли, что они — не что иное, какъ поэтическіе вымыслы, и не теряетъ потому, что основаніемъ всякаго эстетическаго впечатлнія служитъ поэтическая, а не историческая правда. Поэтическая же правда состоитъ не въ томъ, что данная вещь дйствительно случилась, но въ томъ, что она могла случиться — стало быть, во внутренней возможности ея существованія. Такимъ образомъ, эстетическая сила должна заключаться уже въ воображаемой возможности.
Даже въ дйствительныхъ происшествіяхъ, касающихся историческихъ лицъ, поэтическую сторону составляетъ не эта дйствительность, а обнаруженная ею возможность ея. То обстоятельство, что эти лица дйствительно жили и что эти происшествія дйствительно случились, можетъ, правда, очень часто увеличивать степень нашего удовольствія, но примшивая къ послднему нчто, скоре вредное, чмъ благопріятное для поэтическаго впечатлнія. Долго думали, что оказываютъ услугу поэзіи нашего отечества, совтуя поэтамъ выбирать національные сюжеты. ‘Греческая поэзія, — говорили эти совтчики,— оттого такъ сильно дйствовала на сердце, что изображала туземныя сцены и прославляла національные подвиги’. Нельзя отрицать, что, благодаря этому обстоятельству, поэзія древнихъ производила результаты, которыми не можетъ похвастаться поэзія новая, но были ли виновниками такихъ результатовъ собственно искусство и поэтъ? Жалокъ былъ бы греческій художественный геній, если бы онъ имлъ, относительно духа новаго времени, только одно это случайное преимущество, и жалокъ былъ бы греческій художественный вкусъ, если бы его можно было удовлетворить только историческими элементами въ произведеніяхъ писателей. Только варварскій вкусъ нуждается въ подстрекательств частнаго интереса для пріобртенія сочувствія къ красот, и только дюжинный писака почерпаетъ въ сюжет силу, которую онъ чувствуетъ себя неспособнымъ вложить въ форму. Поэзія не должна вращаться въ холодной области памяти, не должна длать истолкователемъ ученость и своимъ адвокатомъ — чувство личнаго эгоизма. Она должна поражать сердце, потому что сама истекаетъ изъ сердца и длать своею мишенью не гражданина въ человк, но человка въ гражданин.
Счастье, что истинный геній обращаетъ мало вниманія на указанія, длаемыя ему боле по благонамренности, чмъ по праву: иначе Зульцеръ и его послдователи придали бы нмецкой поэзіи весьма двусмысленный видъ. Нравственно развить человка и зажечь національное чувство въ гражданин — задача, конечно, очень почетная для поэта, и музы знаютъ лучше всякаго другого, какъ близко могутъ въ этомъ отношеніи стоять другъ къ другу возвышенное и прекрасное. Но то, что поэзія превосходно исполняетъ путемъ посредственнымъ, удается ей весьма мало, когда совершается непосредственно. Тотъ поэтъ поступаетъ весьма неискусно, который заботится о какой-нибудь отдльной подробности. Кругъ дйствія поэзіи составляетъ весь итогъ человческой натуры, и единственно настолько, насколько она вліяетъ на характеръ, можетъ она имть вліяніе на отдльныя проявленія его. Поэзія можетъ быть для человка тмъ, чмъ для героя становится любовь. Она не въ состояніи ни совтовать ему, ни сражаться вмст съ нимъ, ни исполнять для него какую бы то ни было другую работу, но воспитать въ немъ героя, возбуждать его на подвиги, надлять его силою и энергіею для всего, чмъ онъ долженъ быть, — на это она способна.
Такимъ образомъ, эстетическая сила, посредствомъ которой дйствуетъ на насъ возвышенное въ образ мыслей и въ дйствіяхъ, основывается отнюдь не на желаніи разума, чтобы хорошій поступокъ былъ совершенъ, но на желаніи воображенія, чтобы хорошій поступокъ былъ возможенъ, то-есть чтобы никакое ощущеніе, какъ бы сильно оно ни было, не было въ состояніи подавить свободу духа. Но эта возможность заключается во всякомъ энергическомъ проявленіи свободы и силы воли, и гд только поэтъ находитъ ее, находитъ онъ цлесообразный для своего произведенія предметъ. Для его собственнаго интереса ршительно все равно — изъ какой категоріи характеровъ, хорошихъ или дурныхъ, желаетъ онъ выбрать своихъ героевъ, такъ какъ весьма часто для послдовательности въ зл нужда та же самая мра силы, какъ для добра. До какой степени въ эстетическихъ сужденіяхъ для насъ боле важна сила, чмъ направленіе силы, и свобода — боле, чмъ законосообразность, становится яснымъ уже изъ того, что намъ пріятне видть проявленіе силы и свободы на счетъ законосообразности, чмъ соблюденіе законосообразности въ ущербъ сил и свобод. Дйствительно, въ тхъ случаяхъ, гд нравственный законъ сопрягается съ побужденіями, грозящими увлечь волю своимъ могуществомъ, характеръ выигрываетъ въ эстетическомъ отношеніи, когда онъ иметъ возможность сопротивляться этимъ побужденіямъ. Порочный человкъ начинаетъ насъ интересовать, коль скоро ему приходится рисковать счастіемъ и жизнью для осуществленія своихъ злыхъ цлей, напротивъ того, вниманіе наше къ добродтельному ослабваетъ въ той самой пропорціи, въ которой онъ остается добродтельнымъ, благодаря своему благоденствію. Мщеніе, напримръ, есть черта неблагородная и даже низкая. Тмъ не мене оно становится эстетическимъ, когда исполненіе его стоитъ мстителю мучительной жертвы. Медея, убивая своихъ дтей, длаетъ это для того, чтобы поразить сердце Язона, но въ то же время она наноситъ жестокій ударъ и своему собственному — и ея мщеніе становится эстетически-возвышеннымъ, какъ только мы видимъ въ ней нжную мать.
Эстетическая оцнка заключаетъ въ себ, въ этомъ отношеніи, боле правды, чмъ обыкновенно думаютъ. Очевидно, что пороки, свидтельствующіе о сил воли, обнаруживаютъ боле задатковъ истинно-нравственной свободы, чмъ добродтели, находящія поддержку въ склонности, потому что послдовательному злодю стоитъ одержать только одну побду надъ самимъ собою, произвести только одинъ переворотъ въ своихъ правилахъ для того, чтобы вся послдовательность и энергія, которыя онъ тратилъ на зло, обратились на совершеніе длъ добрыхъ. Иначе, въ чемъ же заключается причина, что мы съ отвращеніемъ отталкиваемъ отъ себя вяло-добродушный характеръ и часто слдимъ съ трепетомъ удивленія за закоренло-злымъ? Въ томъ, безспорно, что въ первомъ мы не находимъ даже возможности абсолютно-свободной воли, а въ послднемъ, напротивъ, замчаемъ по каждому проявленію его, что однимъ движеніемъ своей воли онъ вдругъ способенъ достигнуть высшей степени человческаго достоинства.
Такимъ образомъ, произведя оцнку съ эстетической точки зрнія, мы интересуемся не нравственностью самою по себ, а свободою, и первая можетъ нравиться нашему воображенію единственно настолько, насколько въ ней проявляется послдняя. Поэтому, очевидно, спутываютъ границы т, которые въ эстетическихъ вещахъ требуютъ нравственной цлесообразности и, для расширенія области разума, стремятся вытснить воображеніе изъ его законныхъ владній. Тутъ приходится или совсмъ поработить это послднее — и тогда конецъ всякому эстетическому дйствію, или оно раздлитъ господство съ разумомъ — и тогда нравственность выиграетъ, конечно, немного. Преслдуя дв различныя цли, подвергаешься опасности не достигнуть ни одной изъ нихъ. Свобода фантазіи свяжется нравственною законосообразностью, а необходимость разума разрушится произволомъ фантазіи.

Петръ Вейнбергъ.

Примчанія къ IV тому.

О ПАТЕТИЧЕСКОМЪ.

Первоначально (въ ‘Новой Таліи’ 1793 года), разсужденіе это составляло часть статьи ‘О возвышенномъ’ (см.), затмъ (въ ‘Мелкихъ прозаическихъ статьяхъ’) Шиллеръ выдлилъ его съ особымъ заглавіемъ.
Стр. 281. Ніобея — въ греч. миол. Жена ивскаго царя Амфіона, мать, чрезмрно возгордившаяся своими 12 дтьми и зато жестоко наказанная богами: по просьб своей матери Латоны, Фебъ и Артемида, съ которыми Ніобея осмлилась сравнивать своихъ дтей, перебили ихъ стрлами, несчастная съ горя окаменла. Судьба Ніобеи и ея дтей была одной изъ излюбленныхъ темъ античнаго искусства, особенно извстна флорентинская группа.— Филоктетъ — въ одноименной трагедіи Софокла. Вообще о Филоктет см. въ словар. Геркулесъ въ трагедіи Софокла ‘Трихинянки’. Ифигенія — въ эврипидовой ‘Ифигеніи въ Авлид’ (переведенной на нмецкій языкъ Шиллеромъ).— Раненый Марсъ и т. д. согласно ‘Иліад’, пснь V, 859. Оцарапанная Венера уходит на Олимпъ: также согласно ‘Иліад’ (V, 343). Группа Лаокоона — знаменитая античная мраморная группа, изображающая гибель Лаокоона (см. въ словар) и его сыновей и найденная въ 1516 г. въ Рим. Винкельманъ оганнъ оахимъ — знаменитый нмецкій археологъ-эстетикъ (1717—1768), создавшій въ обществ пониманіе культурнаго значенія и прелести античной пластики.
Стр. 286. Лессиніу (1729—1781) принадлежитъ обширный классическій трудъ о групп Лаокорна.— Латинскіе стихи Ессе autem gemini и т. д. въ перевод Фета (Энеида II. ст. 203 и сл.).
Вотъ съ Тенедоса межъ тмъ по влаг спокойной — мн страшно
Сказывать — дв зми, свиваясь большими кругами,
На пучину легли и къ берегу об стремятся,
Груди ихъ средь воды поднялись, и кровавые гребни
Надъ волнами встаютъ, позади же часть остальная
Море чертитъ и хребты огромной дугой извиваетъ.
Шумъ средь пны морской раздается, ужъ къ полю приплыли
И, глазами блестя, огнемъ залитыми и кровью,
Стали шипящіе рты лизать, языками мелькая.
Стр. 287: Diffugimus и т. д. Переводъ Фета:
Мы разбжались, блдны при вид.
Т врной дорогой На Лаоконта идутъ.
Laocoont petunt и т. д. Переводъ Фета:
На Лаоконта идутъ, и сразу тла небольшія
Двухъ дтей охватя, ихъ об зми обвиваютъ
И подаютъ у нихъ, кусая, несчастные члены.
Post ipsum, и т. д. Переводъ Фета:
А затмъ самого, какъ оружьемъ идетъ онъ на помощь,
Ухвативши он, въ громаднйшихъ вяжутъ извивахъ
Стр. 288. Сенекзнаменитый римскій философъ (7—65 г. по Р. Хр.) говоритъ приводимыя Шиллеромъ слова въ сочиненіи ‘De divina providentia’, II, 9. Посл несчастнаго сраженія при Каннахъ (см. въ словар) въ 216 г. до Р. Хр, римскій сенатъ — въ противоположность жалкой растерянности и отчаянію гражданъ — простилъ разбитаго полководца Теренція Варрона и ршилъ заботиться о спасеніи отечества. Люциферъ Мильтона демонъ, герой эпопеи ‘Потерянный рай’ знаменитаго англійскаго поэта (1608—1674). Приводимыя Шиллеромъ слова взяты изъ псни 1. 250—259. Отвтъ Медеи въ одноименной трагедіи Корнеля. Медея въ греч. миол. волшебница и отравительница-дочь царя Колхиды, во время бгства отъ отца съ аргонавтомъ Язономъ, въ котораго влюбилась, изрзала на куски родного брата, проживъ десять лтъ съ Язономъ, приревновала его къ Креуэ, убила ее и ея отца, а затмъ и своихъ двухъ дтей отъ Язона. Судьба ея драматически обработана въ трагедіяхъ Эврипида, Сенеке, Корнеля. При всхъ своихъ преступленіяхъ, она подкупаетъ насъ величіемъ энергичной души. ‘Ты ненавистна народу, мужъ бжитъ тебя, что остается теб въ этихъ невзгодахъ?’ восклицаетъ собесдникъ. ‘Я!’ отвчаетъ Медея.— Регуль — римскій полководецъ Marcuc Atilius Regulas, взятый въ плнъ карагенянами въ 250 г. до Р. Хр, былъ, пиреданію, посланъ съ карагенскимъ посломъ въ Римъ испросить мира или обмна плнныхъ. Но, несмотря на свое общаніе въ случа неудачи возвратиться въ плнъ, Регулъ выступилъ въ римскомъ сенат противникомъ карагенскихъ предложеній, заставилъ отклонить ихъ и, возвратившись въ Карагенъ, спокойно снесъ мучительныя пытки и казнь.
Стр. 289. Леонидъ при ермопилахъ — см. въ словар.
Стр. 290. Пернірни Протей — герой греческаго сатирическаго романа знаменитаго софиста Лукіана Самосатскаго (166 г. по Р. Хр.), циникъ, сперва перешедшій въ христіанство, но затмъ отвергнутый за свой чрезмрный фанатизмъ, и наконецъ покончившій самосожженіемъ — на Олимпійскомъ играхъ — для того, чтобы хоть умереть необыкновенной смертью. Виландъ (1788 г.) издалъ перевод романа съ примчаніями, вызвавшими ‘ксенію’ Гете-Шиллера.
Стр. 292. Зульцеръ и его послдователи.— Нмецкій эстетикъ ог. Георгъ Sulzer (1720—1779і пытался въ обширной ‘Всеобщей теоріи изящныхъ искусствъ’ согласовать вольфовскую философію со взглядами французскихъ и англійскихъ литературныхъ критиковъ. Изъ послдователей его извстны Бланкенбургь, Дикъ, Шульце.
Стр. 293. Медея и Язои — см. выше примч. къ стр. 288.

Русскіе переводы.

П. И. Вейнбергъ, въ изд. Гербеля. Воспроизведено въ настоящемъ изданіи съ небольшими дополненіями.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека