Вчера я встртилъ Нину Атласъ. Ее зовутъ теперь Антониной Осиповной, и у нея двое дтей,— почти такія же большія, какъ мы были тогда… Она худенькая и стройная, и глаза у нея еще молоды… Но на вискахъ выбгаютъ изъ тяжелыхъ черныхъ волосъ дв сдыя пряди. Моя голова почти совсмъ блая… Это было давно, давно. Но я помню все, до мелочей, и вспоминать радостно и жутко: прошлаго не вернешь!— Я спросилъ Нину, помнитъ-ли она? Она вздрогнула и улыбнулась.
— Все можно забыть,— тихо сказала Нина,— только не то время, когда дтство превращается въ юность.
I.
Въ то утро, ясное майское утро, мой отецъ, содержатель единственной въ город по-европейски устроенной гостинницы — ‘Петербургской’, Иванъ Ивановичъ Бакаловъ, вошелъ ко мн въ комнату съ телеграммой въ рукахъ.
— Угадай-ка, Митька, кто детъ?— сказалъ онъ мн,— и не дожидаясь отвта, воскликнулъ:
— Атласъ!
Я вскочилъ съ кровати, на которой лежалъ съ толстымъ томомъ ‘Донъ-Кихота’ въ рукахъ, и вырвалъ изъ рукъ отца телеграмму. Въ ней было только три слова: ‘Приготовьте комнаты. Атласъ’.
— И Нина прідетъ?— спросилъ я, возвращая депешу.
— Вроятно. Видишь — ‘комнаты’, значитъ дв комнаты. А ты помнишь Нину?
Помнилъ-ли я? Прошло восемь лтъ съ тхъ поръ, какъ тяжелый пароходъ австрійскаго общества увезъ эту тоненькую двочку съ большими глазами, и я усплъ превратиться почти въ юношу. Но я помнилъ ее, потому что она была единственнымъ другомъ моего дтства, и лучшаго друга у меня никогда не было.
Когда ее привезли къ намъ, худенькую, почти прозрачную, съ черными кругами подъ глубокими, синими глазами, привезли поправляться отъ только-что перенесеннаго воспаленія легкихъ, — ей было восемь или девять лтъ. Мн тоже было тогда девять лтъ. И за вс девять лтъ моей жизни я никогда не видлъ такой двочки. Знакомыхъ у насъ не было, и товарищами моихъ игръ были полууличные и вовсе уличные мальчишки и двчонки изъ сосднихъ домовъ. Вся эта загорлая, грязная и вольная толпа турченятъ и маленькихъ турчанокъ, грековъ и болгаръ была совсмъ не похожа на нжную и грустную двочку съ черными локонами, которую на рукахъ вынесли изъ фаэтона и уложили въ креслахъ, на блыхъ подушкахъ, въ тни олеандровъ на южной террас. Я смотрлъ на нее удивленными глазами, спрятавшись въ своемъ любимомъ убжищ, въ пушистыхъ втвяхъ развсистой шелковицы. Я смотрлъ на нее, какъ дикарь, никогда не видавшій благо, смотритъ на европейца. Это не могла быть двочка, простая, смертная двочка, какъ т, что носились со мною по берегамъ залива и по пыльнымъ улицамъ. Она была скоре похожа на фею, на маленькую принцессу-эльфу. Но въ девять лтъ я уже не врилъ ни въ фей, ни въ эльфовъ!.. Оставалось предположить, что глубокіе синіе глаза и пушистые черные локоны принадлежатъ не принцесс-эльф, а просто принцесс. Тому, что принцы и принцессы не похожи на остальныхъ людей, я еще врилъ въ девять лтъ…
Долго я разсматривалъ прізжую принцессу только издали, по большей части изъ своего зеленаго убжища, потому что отецъ строго-на-строго запретилъ мн показываться въ комнатахъ новыхъ жильцовъ, а двочка долго не покидала своей террасы во второмъ этаж. Она поправлялась. Наше щедрое солнце уже опалило здоровымъ загаромъ ея блдныя щечки. Она начинала двигаться безъ посторонней помощи по балкону. Я слдилъ за ней съ бьющимся сердцемъ, и странная, нжная преданность къ этому хрупкому существу охватывала меня. Мн хотлось взять ее въ свои сильныя, привыкшія къ гребл, руки и бережно носить и качать. Она, вроятно, была не тяжеле маленькой кошечки.
Однажды, воспользовавшись тмъ, что на террас никого не было, я спустился туда съ нависшихъ втвей моей шелковицы и положилъ на столикъ, около двочки, цлую охапку розъ и магнолій. Я страшно рисковалъ: если-бъ меня увидлъ отецъ, мн досталось-бы не на шутку. Но я не думалъ объ опасности. Я былъ такъ счастливъ, что могъ прикоснуться къ вещамъ принцессы. Я робко и осторожно потрогалъ блую подушку въ батистовой наволочк съ кружевами, заглянулъ въ лежавшую на стул книжку, буквы которой были французскія, но слова не французскія, непонятныя, благоговйно поднялъ упавшую на полъ блую ленточку и быстро, оглянувшись, какъ воръ, спряталъ ее у себя на груди… Шаги на лстниц прервали мое блаженство. Двумя сильными движеніями я поднялся на втви шелковицы и исчезъ въ листв. За то, какъ я былъ вознагражденъ за свое опасное похожденіе, когда увидлъ радостную улыбку моей принцессы и услышалъ ея восклицанія! Она погрузила свое милое личико въ кучу цвтовъ и нжно перебирала пальчиками блые лепестки магноліи…
На другой день, посл прогулки, она нашла на своемъ стол перламутровыя раковины и мелкія ракушки — самыя красивыя, какія только были на нашемъ берегу…
Между двочкой и мною установилась связь, хотя мы ни разу не говорили другъ съ другомъ, а она даже не видала меня. Но каждый день она находила на своемъ столик какой-нибудь подарокъ и удивлялась: уходя изъ комнаты, ея мать закрывала дверь на ключъ, не довряя греческой прислуг, и въ комнаты никто не могъ войти. Мои немудреные подарки доставляли двочк тмъ больше радости, что появлялись таинственно, какъ въ сказочномъ замк. Ея мать улыбалась, слушая пылкія фантазіи своей дочурки. Вроятно, она давно уже догадалась, откуда приходили таинственныя приношенія, но молчала, потому что таинственность забавляла ребенка.
Какъ-то разъ мн посчастливилось. Мой ближайшій товарищъ, сынъ кучера, девятилтній Гасанъ, нашелъ красивую зеленую ящерицу. Онъ позвалъ меня, надясь хоть на такую приманку заманить меня въ садъ, къ морю, потому что среди моей банды живо чувствовалось мое долгое и постоянное отсутствіе. Но бдный парень ошибся. Ящерица не вернула меня въ покинутое лоно товарищества, напротивъ, она-то и послужила причиной моего окончательнаго исчезновенія съ этого лона. Я взялъ ящерицу, даже не поблагодаривъ Гасана, который въ сердцахъ обозвалъ меня за это гяуромъ и гагаузомъ {Гагаузы — смшанное племя, живущее въ Болгаріи. Въ ихъ жилахъ течетъ и болгарская, и греческая, и турецкая, и цыганская кровь, но ни болгары, ни греки, ни турки, ни даже цыгане не признаютъ ихъ своими. Въ ихъ устахъ слово ‘гагаузъ’ — презрительная кличка.}. Въ другое время это стоило-бы Гасану серьезнаго поединка на кулакахъ или даже на палкахъ, но теперь мн было не до того. Я бгомъ отправился домой, добылъ шелковыхъ нитокъ и ползъ на свое дерево. Черезъ пять минутъ ящерица уже бгала по столу принцессы, привязанная за ножку длинной шелковинкой.
Двочка поднялась на террасу одна, безъ матери, которая замшкалась внизу, и первымъ дломъ направилась къ столу. Но едва она приблизилась къ нему, какъ пронзительно взвизгнула, отскочила къ двери и, вся дрожа, стала звать мать. Ея личико поблло и перекосилось, а большіе испуганные глаза, казалось, вотъ-вотъ выскочатъ изъ орбитъ.
Видя неожиданный эффектъ, произведенный моимъ подаркомъ, я забылъ объ опасности, которая, въ виду такого происшествія, становилась особенно грозной, и камнемъ упалъ съ втвей шелковицы на земляной полъ террасы.
— Не бойся, не бойся!— воскликнулъ я,— и, забывъ о робости, схватилъ принцессу за руки,— она не кусается, она безвредная… Я хотлъ сдлать теб удовольствіе… Это — ящерица!
Двочка сразу успокоилась и перестала кричать. Она улышулась лукаво и привтливо, при чемъ ея зубки сверкнули, какъ у хорька.
— Откуда ты взялся, мальчикъ?— спросила она. И, не дожидаясь отвта, прибавила:
— Ты упалъ съ неба?
Она весело засмялась, при чемъ густые черные локоны запрыгали по плечамъ.
— Мальчикъ, какой ты смшной!— воскликнула она.— Зачмъ у тебя якорь?
Она прикоснулась своимъ бленькимъ пальчикомъ къ синему якорю, который былъ вытравленъ на моей лвой рук, повыше запястья. Это была настоящая татуировка, которую мн сдлалъ поваръ англійскаго консула, китаецъ, она стоила мн немалыхъ страданій и составляла мою гордость. Я хотлъ разсказать все это принцесс, но она не дала мн раскрыть рта и снова заговорила.
— Это ты подарилъ мн раковинки? И цвты тоже ты принесъ? И соловья въ клтк? И все, что здсь было? Да? И эту гадкую ящерицу?
— Это не соловей — это простой щегленокъ,— сказалъ я, глядя на носки своихъ сапогъ.
— Щегленокъ?— протянула двочка,— а гд ты его взялъ?
— Въ гнзд.
— У! Разбойникъ!— воскликнула принцесса, грозя мн пальчикомъ.— Впрочемъ, вс мальчики должны быть разбойниками. По-моему, вс мужчины должны быть разбойниками или рыцарями. Какъ ты думаешь? А то еще хорошо быть морякомъ? А?
— Морякомъ хорошо,— отвтилъ я.— Я буду морякомъ.
— Мой папа — морякъ,— сказала двочка.— Меня зовутъ Нина, Нина Атласъ. Теб нравится имя Нина? А тебя какъ зовутъ?
— Митькой.
— Митькой? Это хорошо. Митькой звали! Моя няня когда что-нибудь пропадетъ, всегда говоритъ: Митькой, звали! А у тебя есть няня?
— Нтъ,— отвтилъ я,— у меня не было няни.
— Значитъ, ты всегда съ мамой. Это хорошо.
— У меня мамы тоже нтъ,— отвтилъ я, упорно глядя на свои сапоги:— моя мама умерла, когда я родился.
На мгновеніе установилось молчаніе. Потомъ я почувствовалъ, какъ нжная ручка погладила мою татуированную лапу, и нжный, дрожащій голосокъ тихо произнесъ:
— Бдненькій! Сиротка!
Я быстро поднялъ глаза и встртилъ ласковый, теплый взглядъ большихъ, синихъ глазъ. Въ нихъ сіяли слезинки. И мн сдлалось такъ жалко самого себя и въ то же время такъ сладко, что защемило въ горл и подозрительно защекотало въ носу. Но плакать, да еще при двочк, я считалъ для себя позоромъ.
— Ты долго будешь у насъ жить?— спросилъ я.
— До зимы,— отвтила Нина,— я пріхала на виноградъ.
Это показалось мн страннымъ. Я понялъ-бы еще, еслибъ люди прізжали за чмъ-нибудь диковиннымъ. Но такая обыкновенная вещь, какъ виноградъ! Мое изумленіе было слишкомъ очевидно, и Нина постаралась мн объяснить, въ чемъ дло:
— Отъ винограда я совсмъ выздоровю и сдлаюсь сильная.
— Большіе тоже много врутъ,— съ убжденіемъ возразилъ я.
Нина удивленно и почтительно посмотрла на меня. Мое отрицаніе авторитетовъ вызвало въ ней уваженіе къ моей особ. Съ этого мгновенія она молчаливо признала мое превосходство.
II.
Скоро мы сдлались неразлучны. По цлымъ днямъ мы бродили съ Ниной по нижнимъ дорожкамъ сада, гд густой чащей разрослись акаціи и высоко поднимались надъ ними блыя колонны тополей. Я знакомилъ мою новую подругу со своимъ царствомъ, обширнымъ царствомъ стараго запущеннаго сада, начинавшагося у самаго моря, тамъ, гд прибрежная полоса золотого песку переходила въ жирную черноземную почву, и лпившагося широкими террасами, словно ступенями гигантской лстницы, до самаго гребня горы, на которой стояла гостинница. Давно, можетъ быть, еще въ прошломъ столтіи, этотъ садъ составлялъ владніе знатнаго стамбульскаго паши. Въ т времена, надо думать, онъ содержался съ царственной роскошью: объ этомъ говорили оставшіяся кое-гд, полуобросшія мхомъ, скамейки изъ благо мрамора, теперь он едва выглядывали изъ густой зелени лопуховъ, но еще можно было разобрать великолпную рзьбу, еще можно было угадать подъ комьями земли и пушкомъ дерна изящныя, гнутыя линіи сиднія и локотниковъ. О былой роскоши говорили остатки мраморныхъ бассейновъ, изсякшіе фонтаны, сохранившіяся частями легкія, витыя колоннады исчезнувшихъ павильоновъ и бесдокъ. Говорили о ней и богатйшія дамасскія розы, какимъ-то чудомъ поднимавшія свои пунцовыя и палевыя головки среди бурьяна и всякой дряни.
И на каждомъ шагу въ аллеяхъ, заросшихъ травами, среди перебитыхъ рамъ парниковъ, на дн пересохшихъ бассейновъ и въ самой чащ одичавшаго винограднаго лозняка попадались слды тхъ событій, которыя привели всю эту былую роскошь въ ея теперешній видъ разрушенія: весь садъ былъ усянъ чугунными шарами и обломками чугунныхъ шаровъ. Старыя бомбы, неразорвавшіяся при паденіи, лишенныя своей разрушительной начинки и безформенные осколки разорвавшихся бомбъ, нкогда сявшіе въ этихъ мстахъ смерть и ужасъ, а теперь жалкіе и покрытые ржавчиной, попадались во множеств по всему побережью, въ особенности же на валу и около вала. Ихъ было такъ много, что долгіе годы посл войны собираніе этихъ чугунныхъ воспоминаній страшнаго прошлаго было выгоднымъ промысломъ, и этимъ дломъ были заняты вс дти окрестной бдноты. Въ конц концовъ, бомбы и гранаты сдлались рдкостью, только въ нашемъ саду, гд ихъ не собирали и не продавали, ихъ было попрежнему много.
Для меня и моей банды старыя бомбы замняли игрушки. Разв могло быть что-нибудь восхитительне, чмъ играть въ войну, защищая настоящій валъ и настоящую крпостную стну настоящими бомбами? Мы смло могли смотрть съ горделивымъ презрніемъ на блестящую мдную пушечку въ окн единственнаго въ город игрушечнаго магазина. Пусть эта пушечка была для насъ недоступной роскошью,— что до того! Мы имли свою артиллерію, цлую баттарею изъ четырехъ орудій! Они грозно стояли на той части поросшей мхомъ и травою крпостной стны, которая составляла границу нашего сада. Пускай дула этихъ орудій были не изъ блестящей литой мди, а два изъ нихъ имли скромные обрзки водосточныхъ трубъ, два же другія — деревянные желоба, пускай наши пушки не могли стрлять ни вверхъ, ни передъ собою, а только внизъ, по склону вала,— за то эта баттарея, эти четыре орудія были сдланы нашими собственными руками! Около каждаго изъ нихъ возвышалась правильно сложенная пирамидка бомбъ, нанесенныхъ изъ сада, и во время боя эти запасы снарядовъ непрерывно пополнялись подносимыми изъ парниковъ и виноградниковъ. Правда, вытолкнутыя изъ дула не взрывомъ пороха, а простою палкой,— эти бомбы не всегда хотли катиться внизъ, къ непріятелю, карабкавшемуся по валу на приступъ, но зато покатившіяся заставляли непріятеля сторониться, падать и даже обращаться въ бгство! Правда и то, что наши бомбы никогда не разрывались, но это имло свою выгоду: посл счастливо отбитаго приступа мы спускались внизъ, подбирали истраченные снаряды и приносили ихъ обратно. При такомъ способ дйствій мы не рисковали оставить свою артиллерію безъ снарядовъ, какъ это случается съ настоящей артиллеріей…
Мое сердце учащенно билось отъ гордости, когда я видлъ горящіе восторгомъ и удивленіемъ глазки моей принцессы. А ея удивленію и восторгу не было предловъ. Крпко сжимая мою руку своими длинными розовыми пальчиками, она ходила со мною по всему обширному саду, по валу, по крпостной стн и по золотистой прибрежной полос. Для двочки, выросшей въ тсныхъ улицахъ большого города, среди каменныхъ стнъ и чахлыхъ деревьевъ подстриженныхъ скверовъ, нашъ просторъ, наша богатйшая растительность, наши магноліи и олеандры, тополи и кипарисы, наше море,— были чудомъ, откровеніемъ новаго, невиданнаго и волшебнаго міра.
А мои разсказы о нашихъ играхъ, о полной свобод, которою мы пользовались, о прогулкахъ на парусномъ баркас безъ большихъ, о верховой зд звучали для маленькой горожанки, какъ увлекательная сказка. Нина не уставала слушать, я не уставалъ разсказывать. Цлые дни мы были вмст, цлые дни бродили подъ жгучими лучами майскаго солнца. Сначала наши прогулки тревожили г-жу Атласъ. Когда мы появлялись съ Ниной на гребн стны, къ намъ торопливо бжала посланная изъ дому горничная: Нинина мама боялась, чтобы двочка не упала съ откоса, когда мы забирались въ море, перепрыгивая съ камня на камень, горничная прибгала на берегъ и звала насъ обратно: Нинина мама боялась, чтобы ея двочка не промочила ножекъ… Но Нина была не изъ покорныхъ, а мое общество меньше всего могло пріучить ее къ послушанію. Она сердилась, красиво хмурила свои черныя брови, топала каблучкомъ и отказывалась повиноваться. Эта борьба продолжалась недолго. У насъ были такіе могучіе союзники, какъ солнце и свжій воздухъ, они сдлали то, что Нина крпчала и розовла не по днямъ, а по часамъ. Ея мать воочію убдилась, что тревоги напрасны, что наше блужданіе по саду и по берегу не только не вредны двочк, но напротивъ — полезны. Она успокоилась, и намъ была предоставлена полная свобода.
Наша дружба росла. Утромъ, проснувшись, Нина спшила выпить свое какао и състь неизбжную тарелку надовшей овсянки, потому что знала, что я уже жду ее внизу, у садовой калитки. Иногда я забирался, по старой памяти, на шелковицу и оттуда слдилъ за завтракомъ своей принцессы. Но теперь я не прятался робко въ зелени втвей, а смло окликалъ Нину. Моя пріятельница поднимала свою курчавую головку, и большіе глаза смялись задоромъ.
— Я знаю, гд ты, Митька!— звонко говорила она,— ты на дерев!
— A y меня ящерица!— отвчалъ я.
— Я не боюсь, я теперь ничего не боюсь!
И въ доказательство Нина подбгала къ шелковиц. Я наклонялся, она тянулась на цыпочкахъ, и мы здоровались. Нсколько минутъ спустя, крпко взявшись за руки, мы бжали полузаросшей дорожкой къ морю…
Мы любили забраться далеко-далеко, перепрыгивая съ камня на камень. Мстами, гд Нининой храбрости не хватало для прыжка, я лзъ въ воду и переносилъ двочку на плечахъ. Принцесса гордо сидла на моей ше и довольно безцеремонно постукивала каблучками своихъ бленькихъ туфель по моей груди. Но зато, когда я опускалъ ее на плоскую верхушку какого-нибудь далекаго камня, окруженнаго со всхъ сторонъ моремъ, и между нами и прибережной грядою камней зеленла вода пролива, одолть который Нин было бы не по силамъ,— тогда двочка нжно прижималась ко мн и, чувствуя себя безпомощной, говорила:
— Ты храбрый, Митька, ты сильный!
Она признавала мое превосходство, становилась послушной и кроткой. Солнце обдавало насъ горячею лаской, чуть замтный морской втерокъ бросалъ, словно пригоршнями, маленькіе всплески волнъ на подножье нашего камня. Я намачивалъ въ соленой влаг платокъ и покрывалъ имъ, несмотря на протесты, черныя кудри Нины, чтобы предохранить ее отъ солнечнаго удара. Лежа на живот, подпирая руками подбородокъ, мы смотрли на уходящій вдаль полукругъ. Синее вдали, вокругъ камня, море было зеленое, какъ малахитъ. Вдали, въ синев, то и дло вспыхивали яркія звздочки, словно чья-то шаловливая рука стряхивала съ поверхности моря тысячи блестящихъ, рыбьихъ чешуекъ. А вблизи, между камней, жидкій малахитъ прорзывали то тутъ, то тамъ неожиданныя блыя струйки. Небо было высокое, высокое, горизонтъ далекій. И когда мы пристально вглядывались въ то мсто, гд свтлая синева неба и темная синева моря сливались таинственной, колеблющейся дымкой,— тогда, словно по волшебству, дуга отступала, глазу открывалась еще отдаленнйшая даль безграннаго моря… И наши дтскія сердца бились радостно и весело, потому что мы чувствовали передъ собой безконечность!.. А въ воздух ряли рдкія, рзвыя чайки, далеко, за нами, поднимались горы. Кругомъ держалась чуткая тишина, изрдка нарушаемая рзкимъ крикомъ чайки или далекимъ гудкомъ парохода въ гавани… Мы смотрли на море и разговаривали.
Если мои разсказы о нашихъ похожденіяхъ, объ играхъ на крпостномъ валу, о морскихъ прогулкахъ были для Нины интересны, какъ новая сказка,— то и мн въ свою очередь было о чемъ послушать, когда двочка принималась разсказывать прочитанныя книжки. Какъ для нея былъ совершенно невдомъ, страненъ и заманчивъ живой міръ, съ которымъ я ее знакомилъ, такъ для меня былъ новъ и привлекателенъ чудесный міръ, встававшій передо мною въ ея разсказахъ.
Милая Нина! Потомъ, когда я читалъ о приключеніяхъ капитана Гаттераса и о мрачномъ, ушедшемъ отъ людей въ морскія глубины, капитан Немо, когда я читалъ о благородномъ Айвенго и о бдномъ маленькомъ Оливер Твист,— все это было уже мн знакомо. Изъ устъ маленькой синеглазой волшебницы я познакомился съ очаровательнымъ міромъ героевъ, смльчаковъ-изслдователей, рыцарей и разбойниковъ. И никогда потомъ, въ ясныхъ, красивыхъ повствованіяхъ, которыя я читалъ, не было столько захватывающей прелести, сколько въ наивныхъ, сбивчивыхъ пересказахъ моей подруги!
III.
Дни бжали для насъ незамтно. Они вс были похожи одинъ на другой, и вс были очаровательны. Въ моихъ воспоминаніяхъ, такъ ярко всплывшихъ въ памяти по поводу извстія о возвращеніи Нины, все это время представлялось чмъ-то сплошнымъ, солнечнымъ, теплымъ и мягкимъ. Никакихъ подробностей, никакихъ особенныхъ праздниковъ или развлеченій я не могъ припомнить, да ихъ и не было. Мы никуда не здили, нигд не бывали. Вся наша жизнь протекала въ тнистыхъ чащахъ стараго сада, на залитомъ солнечнымъ сіяніемъ крпостномъ валу, среди омываемыхъ ропчущимъ моремъ мшистыхъ камней. Въ этомъ замкнутомъ мірк, какъ въ волшебномъ замк, развертывались для насъ длинныя вереницы іюньскихъ, іюльскихъ, августовскихъ дней, долгихъ дней, начинавшихся съ утренней зарею и кончавшихся съ вечерней, дней, завороженныхъ палящими лучами южнаго солнца, обвянныхъ торопливой лаской морского втра, приносившаго живую свжесть соленыхъ испареній, дней, напоенныхъ густымъ благоуханіемъ розъ, магнолій, миртовъ, быстро отцвтшихъ блыхъ черешенъ и вишенъ, медленно назрвающимъ янтарнымъ виноградомъ! Незабвенныхъ дней, полныхъ одно образными и все-таки радостно-новыми впечатлніями! Моя память сохранила ихъ вс вмст, какъ нескончаемый, свтлый, праздничный день. И только одинъ день, врне, одинъ вечеръ, среди всей этой длинной вереницы, отпечатллся въ моей душ особеннымъ, острымъ и болзненнымъ воспоминаніемъ.
Около полудня этого жгучаго іюльскаго дня ударило грозою. Грозъ и дождей давно не было. Уже нсколько недль стояли такія жары, что зелень тополей и магнолій посрла, а лапчатые виноградные листья опускали къ земл свои края, выгибаясь куполомъ, чтобы какъ-нибудь защитить пріютившіеся подъ ними гроздья. Морской песокъ былъ такъ горячъ, что мы съ Ниной пекли въ немъ картофель. Въ прозрачномъ темно-синемъ неб солнце висло, какъ раскаленный мдный шаръ, и безконечно-медленно подвигалось къ западу. Ни малйшаго втерка. Ни одинъ листъ высокихъ тополей не шевелился, ни одна острая верхушка мачтовыхъ кипарисовъ не дрогнула. Парило такъ сильно, что даже привычные къ зною буйволы искали тни, объ остальныхъ животныхъ и говорить нечего. Птицы попрятались. Ни одинъ звукъ не нарушалъ мертвой, неподвижной тишины. Люди, полураздтые, лежали въ комнатахъ съ прикрытыми жалюзи и ставнями и ничего не могли длать. Льду не было, а вода, пока ее доносили изъ фонтана, становилась теплой и противной. Кто-то посовтовалъ купаться. Но и купанье не облегчало. Вода въ мор была неподвижная и теплая, совсмъ теплая, словно въ нагртой ванн. На берегу сильно пахло терпкимъ запахомъ подгнившихъ и пересохшихъ водорослей, камыша и тины, и отъ этого запаха кружилась голова. А на тл, едва оно выставлялось изъ воды, осдали крупныя зерна соли, и это раздражало и жгло кожу… Часы тянулись, а въ воздух все такъ-же парило, и все такъ-же медленно ползло по крутому синему небу неумолимое, пылающее солнце…
Неожиданно раздался ударъ грома. Одинъ, короткій и отрывистый, словно гд-то далеко оборвалось и упало что-то большое и тяжелое. Никто не замтилъ, откуда и когда появилась туча, а уже половина неба была охвачена черной, густой тнью. Но было еще жарко, потому что туча не закрыла солнца, и оно, попрежнему, обжигало землю прямыми, отвсными лучами. И воздухъ еще былъ неподвиженъ. Но море оживилось. Къ берегу стали подбгать мелкія и круглыя волны, безъ гребней, а вдали уже заблли и запрыгали барашки, рожденные за горизонтомъ приближавшейся бурей. Изъ потемнвшаго неба камнемъ упали внизъ одна за другой дв-три чайки и закружились надъ самой водой, срзая крыльями жемчужную пну. Второй раскатъ грома прозвучалъ длинне и гулче. Въ темнот тучи пробжала, изогнувшись двойнымъ колномъ, быстрая молнія. Въ то же мгновеніе откуда-то прилетлъ втеръ, зашелестлъ верхушками сада. Тополи и кипарисы, повеселвъ, закивали вершинами, словно привтствуя бурю. По дорожкамъ взметнулись кверху, закружились и побжали сухіе листья. Наверху хлопнуло окно. За домомъ жалобно замычалъ буйволенокъ. Крупныя тяжелыя капли упали, какъ зерна изъ рдкаго сита. Но это продолжалось только мигъ, одинъ короткій мигъ. Сейчасъ, же прокатился третій громъ, медленный, тяжелый, то наростая, то затихая, молнія охватила небо заревомъ, а туча окутала и остальную часть свода, и солнце, дождь хлынулъ потоками, такъ обильно и мощно, что нельзя было различить отдльныхъ струекъ, а казалось, что вода льется съ неба сплошнымъ занавсомъ. На мор теперь уже взбгали крутыя и частыя волны, съ острыми, рзко очерченными, вспненными гребнями. Он съ воемъ набгали на камни, и буруны долго еще ревли въ мшистыхъ воронкахъ, когда волны давно уже отбгали назадъ. Удары грома сыпались все чаще и были все длинне и раскатисте. Они почти сливались другъ съ другомъ, и казалось, что небо гремло непрерывно, море также непрерывно стонало ему въ отвтъ.
Тамъ у насъ, на юг, грозы могучи и страшны. Но он коротки. Он уходятъ такъ-же быстро и неожиданно, какъ приходятъ. Мы не успли опомниться, какъ черная громада, затнившая солнце и пологомъ скрывшая небо, разорвалась. Въ голубое окно брызнули ликующіе лучи, торжествуя побду. Еще нсколько мгновеній, и небо опять стало почти совсмъ чистымъ, только на краю горизонта видна была, вытянувшаяся змей, косматая туча, уносившая бурю къ западу.
Все ожило. Напоенная земля запахла маслянистою сыростью, листва магнолій и тополей, омытая дождемъ, ярко зазеленла, виноградные листья потянулись къ солнцу, буйволы съ веселымъ мычаньемъ бросили свои черныя тла въ огромныя глинистыя лужи передъ фонтаномъ, птицы зазвенли на сотни голосовъ въ чащ сада, люди стали выглядывать на свтъ Божій и радостно вдыхать мягкій, полный душистой влаги, живительный воздухъ… И мы съ Ниной побжали къ морю.
Оно было все покрыто рзвыми барашками. Гроза ушла, гроза была уже далеко. Но море, сколько глазъ хваталъ, было взволновано и съ протяжными стонами билось о длинную, высокую гряду камней. Широкая полоса блой пны лежала между бурунами и берегомъ. А за бурунами море было бурое, почти черное. И подъ этимъ синимъ, облитымъ солнечнымъ свтомъ, сіяющимъ небомъ — темное, взволнованное море казалось грознымъ и таинственнымъ.
Мой баркасъ колебался у пристани. Гасанъ развернулъ намокшій парусъ, и онъ весело бллъ на солнц, просыхая.
— Покататься-бы, Митька!— протяжно, глубоко вздохнувъ, сказала Нина.
Она стояла на краю вала и протягивала къ морю свои худенькія ручки, сжимала кулачки, словно хотла захватить и притянуть къ себ его вскипвшія волны.
Но баркасъ былъ единственнымъ удовольствіемъ, котораго Нина не могла себ отвоевать. Госпожа Атласъ такъ ршительно и настойчиво потребовала отъ меня общанія не увозить Нину въ море, что я принужденъ былъ дать ей слово. Съ своей стороны отецъ заявилъ мн тономъ, который не допускалъ сомнній, что, если я увезу Нину на лодк, онъ мн задастъ порку, какая не снилась даже Гасану. Угроза была серьезная, ибо всему городу было извстно, что отецъ Гасана, пожилой и сердитый турокъ, поретъ его нечеловческимъ образомъ. Тмъ не мене страхъ передъ поркою меня-бы не остановилъ, но мысль, что меня выскутъ, и моя принцесса будетъ объ этомъ знать, была для меня страшне плети. Мн казалось, что посл такого позора я не смогу уже посмотрть въ ея глубокіе, дрожащіе затаенной насмшкой глаза. И я далъ себ слово (а это было надежне слова, даннаго госпож Атласъ) устоять противъ соблазна покатать Нину на собственномъ баркас.
Въ отвтъ на ея восклицаніе я дернулъ головой кверху и щелкнулъ языкомъ — жестъ и звукъ, выражающіе у турокъ и болгаръ ршительное отрицаніе. Чтобъ уйти отъ соблазна, я взялъ Нину за руку и спустился съ нею въ садъ. Мы забрались въ полуразваливінуюся каменную бесдку, обросшую розами и виноградомъ. Тамъ мы просидли долго, долго…
Когда мы вышли оттуда, садъ былъ полонъ гостями.
Въ нашемъ город стоялъ русскій пхотный полкъ, одинъ изъ тхъ полковъ, которые были оставлены въ Болгаріи посл освободительной войны. Офицеры полка, воспользовавшись тмъ, что жара спала, пріхали къ намъ, на гору, наша гостинница, съ ея тнистымъ садомъ, стоявшая почти за городомъ, чисто служила цлью для пикниковъ и прогулокъ, предпринимавшихся полковой молодежью. Была еще другая цль — такъ называемый Греческій садъ, на другомъ конц города. Но тамъ нельзя было ничего достать, кром мастики, скверной, мутной водки, да чириса, маленькой, сушеной рыбки съ острымъ и непріятнымъ запахомъ. Офицеры предпочитали гостинницу отца.
Садъ былъ полонъ блыми и чесучовыми кителями. На площадк, передъ домомъ, были разставлены длинные столы, накрытые блыми скатертями. Вокругъ нихъ суетились шесть человкъ — вся прислуга гостинницы и мой отецъ. Помню, какъ сейчасъ, меня непріятно поразила суетливая угодливость отца, съ которою онъ подбгалъ къ толстому полковнику Лунду, распоряжавшемуся пикникомъ. Мн стало неловко, почти стыдно, и я, заторопившись, увлекъ Нину подальше отъ этой сцены.
Мы попробовали бродить по саду, попробовали занять другъ друга разсказами въ бесдк, попробовали забраться по мокрымъ камнямъ подальше отъ берега… Но въ саду до насъ доносились громкіе голоса гостей, разсказъ Нины о путешествіи къ центру земли былъ до того отрывоченъ и сбивчивъ, что я ничего не понималъ, а камни были скользки и непривтливы. Любопытство неудержимо влекло насъ назадъ, къ площадк съ длинными столами и пирующими офицерами…
Вечерло. Сумерки сгущались быстро, какъ всегда бываетъ въ лтніе дни на юг. Въ глубин сада уже загнздилась плотная тьма, которую издали прорзывали желтые огоньки свчей, поданныхъ на столъ. Вокругъ колпаковъ кружились, опускаясь и поднимаясь, рои мотыльковъ и мошекъ, обжигая крылышки о горячее стекло.
Множество бутылокъ стояло на столахъ, множество пустыхъ бутылокъ валялось въ песк, вокругъ сидвшихъ. Шло чудовищное пьянство.
Полковникъ Лундъ, толстый, съ грубымъ, мясистымъ лицомъ, сидлъ во глав стола. Онъ былъ красенъ, и его тяжелый, складчатый подбородокъ опирался на красную грудную вышивку малороссійской сорочки. Снятый китель висль на спинк стула. Изъ-за кустовъ гд мы притаились съ Ниной, не говоря ничего другъ другу, но дйствуя, словно по уговору, мн было хорошо видно лицо полковника. Я всматривался въ это пьяное лицо съ маленькими, холодными глазками (я зналъ, что они сры и остры, какъ штыки), и на сердц у меня было какое-то тяжелое предчувствіе. Весь этотъ столъ съ пьяными людьми кругомъ казался мн враждебнымъ станомъ, изъ котораго должно было выйти что-то страшное и противное…
Мы сидли въ кустахъ, тсно прижавшись другъ къ другу. Не отрывая глазъ, мы смотрли на странное и незнакомое зрлище и чувствовали, что надо уйти, что смотрть не хорошо. Но именно потому смотрть было интересно, и мы оставались.
Гости шумли, бранились, пробовали пть, кричали ‘ура’, нкоторые изъ нихъ выходили изъ-за стола и плясали. Но пляска не удавалась, потому что ноги плохо слушались. Они возвращались на мста, грузно падали на стулья и пили… пили безъ конца!
Не только Нина, даже я въ первый разъ видлъ такъ безобразно-пьяныхъ людей. Но самое ужасное было то, что вс эти пьяные люди были мн хорошо знакомы, что каждаго я зналъ въ лицо и по имени, зналъ, какая у кого лошадь и что про каждаго изъ нихъ говорятъ солдаты. Зналъ, что Лунда солдаты зовутъ Дубягой, и что онъ больно бьетъ солдатъ въ строю, зналъ, что капитанъ Кущъ — добрый, что у него дв дочки, Тася и Ася, и что онъ можетъ, раздливъ свою черную бороду на-двое, повязать ею горло, какъ шарфомъ. И вотъ именно то обстоятельство, что эти хорошо знакомые люди были такъ не похожи на себя, какими я ихъ обыкновенно видлъ, именно это и было всего страшне… и всего любопытне!
Вдругъ Нина тихонько тронула меня за плечо и робкимъ шепотомъ сказала:
— А твоего папы больше нтъ!
Эти слова рзнули меня по сердцу. Я понялъ, что давеча и Нина замтила унизительное положеніе моего отца, и мн сдлалось обидно и досадно. Я почувствовалъ, какъ слезы невольно выдавились у меня изъ глазъ.
— Какіе они противные!— сказала Нина.— Разв это весело?
— Они пьяны,— отвтилъ я, тоже шопотомъ.
— Разв это весело, быть пьянымъ?— упорно спрашивала Нина.
Я замолчалъ. На душ у меня сдлалось такъ скверно, что еще черезъ минуту я-бы не выдержалъ и ушелъ. Но какъ разъ въ это время полковникъ ударилъ ножомъ по столу и закричалъ:
— Бакаловъ!
Я вздрогнулъ. Я зналъ, что онъ зоветъ отца, и всмъ своимъ существомъ захотлъ, чтобы отецъ не приходилъ. Нина, вроятно, переживала то-же, что и я, потому что она прошептала:
— Боже! Пусть онъ не придетъ!
А полковникъ опять крикнулъ, и такъ громко, что его хриплый, басистый голосъ прокатился по всему саду: