Народность и литература, Григорьев Аполлон Александрович, Год: 1861

Время на прочтение: 32 минут(ы)

НАРОДНОСТЬ И ЛИТЕРАТУРА

I

Время. 1861. N 2.

Къ числу несомннныхъ, купленныхъ опытомъ фактовъ нашего времени, принадлежитъ тотъ фактъ, что въ сущности нтъ уже боле теперь у насъ двухъ направлениiй, — лтъ за десять тому назадъ рзко-враждебно стоявшихъ одно противъ другаго, — западнаго и восточнаго. Фактъ этотъ пора засвидтельствовать для общаго сознанiя, ибо для сознанiя отдльныхъ лицъ, для сознанiя каждаго изъ насъ, пишущихъ и мыслящихъ людей, онъ уже засвидтельствованъ давно. Это засвидтельствованiе конечно обошлось весьма многимъ изъ насъ довольно дорого, — потомучто не легко вообще разставаться съ служенiемъ какимъ бы то ни было идоламъ, — но тмъ не мене совершилось во всхъ добросовстно и здраво-мыслящихъ людяхъ. О недобросовстно-мыслящихъ, о привилегированныхъ жрецахъ кумировъ и о нездраво-мыслящихъ, запуганныхъ кумирами до потемннiя сознанiя, говорить нечего. Засвидтельствовать правду всякаго факта и идти отъ него дальше, идти впередъ способны бываютъ только т, кто, вступая на новый берегъ, сами сжигаютъ за собою корабли, да простодушное, тысячеголовое дитя, называемое массою, которая по инстинктивному чувству идетъ неуклонно впередъ. Жрецы постоянно желаютъ воротить мысль назадъ по той простой причин, что имъ это выгодно, что назади у нихъ есть теплый и почотный уголъ, пугливое же нравственное мщанство такъ же истинктивно, по чувству самосохраненiя, держится за полы жреческихъ ризъ, какъ инстинктивно, по чувству жизни, по вр въ жизнь, влечется впередъ масса. Это — общiй законъ, который припомнить однако непремнно слдуетъ, говоря о такомъ значительномъ вопрос, какъ вопросъ о народности.
Что самый фактъ перехода вопроса о нашей народности въ совершенно другой вопросъ совершился, это очевидно изъ самаго поверхностнаго взгляда на дло. Исключительно-народное воззрнiе славянофильства не встртило въ масс сочувствiя и, постигнутое какимъ-то рокомъ, потеряло самыхъ блестящихъ своихъ представителей. Исключительно-западное воззрнiе, сплотившееся въ немногомъ числ своихъ послднихъ, запоздалыхъ представителей въ ‘Атене’ — явилось для публики мрачнымъ воззрнiемъ кружка и встрчено было не только равнодушiемъ, но даже негодоваiемъ, когда выставило свои крайнiя грани, свое печальное убжденiе въ томъ, что австрiйскiй солдатъ является цивилизаторомъ въ славянскихъ земляхъ. А вдь мене чмъ за двадцать лтъ, можно было безнаказанно, въ порыв увлеченiя теорiею, проповдывать напримръ, что Турцiя, какъ организованное цлое, какъ государство, должна пользоваться бльшимъ сочувствiемъ, чмъ неорганизованный сбродъ славянства, ею порабощеннаго. И тоже мене чмъ за двадцать лтъ слово: ‘славянофилъ’ было позорнымъ прозвищемъ!
Въ двадцать лтъ много воды утекло. Славянофильство хотя и пало, но пало со славою. Западничество же дожило до грустной необходимости сказать свое послднее слово, и слово это — единодушно, единогласно, такъ сказать всею землею, было отвергнуто съ негодованiемъ. Да и нельзя иначе: славянофильство врило слпо, фанатически въ невдомую ему самому сущность народной жизни, и вра вмнена ему въ заслугу. Западничество шло противъ теченiя: оно не признало и не хотло признать явленiй жизни, оно упорно отрицало въ литератур и въ быту народномъ то, что на глазахъ всхъ и каждаго или выросло или раскрылось могучаго и крпкаго въ послднее десятилтiе. Мимо его прошли намренно или ненамренно имъ незамченныя силы, имъ слпо отрицались такiя явленiя, какъ значенiе общины, Островскiй съ мiромъ раскрытой имъ жизни, псни народа, какъ будто поднимавшiяся изъ подъ спуда, рчь народная, вливавшаяся живительной струею въ литературу, поворотъ нравственный къ семейному началу, дiаметрально противуположный исключительному протесту и отрицанiю сороковыхъ годовъ, возникшая любовь къ преданiю, — сильное и быстрое распространенiе изученiя роднаго быта, а главнымъ образомъ — западничество не хотло обратить даже вниманiя на правдивыя и порожденныя боле-свободнымъ разъясненiемъ фактовъ обличенiя петровской реформы, на разоблаченiя ея несостоятельности въ началахъ и послдствiяхъ, несостоятельности, за которую мы и наше время являемся неоплатными должниками. Оно твердило свою старую псню, что Петръ вдвинулъ насъ въ кругъ мiровой общечеловческой жизни, — псню, о правд которой ни одинъ здравомыслящiй человкъ съ нимъ и прежде не спорилъ и теперь не споритъ, и не хотло дать въ этой общей мiровой жизни права нашей народной особенности, упорно стремилось заставить насъ повторять чужую жизнь и много-много что рабски продолжать ее въ наук, и еще въ быту общественномъ, — забывая, что въ природ вообще нть и не можетъ быть повторенiй, что ни одинъ листъ не похожъ на другой на дерев, что не было племени, кром племенъ совершенно отчужденныхъ отъ человчества, которое бы не внесло чего-либо своего въ мiровое движенiе. А тутъ передъ нимъ было не какое-либо видовое племя, а цлый особый отдлъ индо-европейской расы — славянство, отдлъ столь же значительный и древнiй, какъ еллинство или его любимое германство.
Кром того, исключительное западничество шло такъ далеко въ своей вр ‘въ-прогрессъ’ и вмст съ тмъ такъ подчиняло идею прогресса теорiи, созданной германствомъ и романствомъ, что всю жизнь предковъ и всякую жизнь, не подходившую подъ эту условную теорiю, лишало какого бы то ни было человческаго значенiя, отчисляло прямо къ зврству. Свжо преданiе, а врится съ трудомъ. Но доведите даже и теперь любого исключительнаго западника (попадаются такiе и теперь, но уже рдко) до наивной послдовательности мысли, и онъ долженъ будетъ сказать вамъ свое затаенное, задушевное убжденiе, что Владимiръ Мономахъ напримръ, Мстиславъ Мстиславичъ, Прокопiй Ляпуновъ и Мининъ были (по его мннiю конечно) въ сущности не люди, а зври, вопервыхъ потомучто родились въ XI, XII и XVII столтiяхъ, а не въ XIX, вовторыхъ же потомучто не имли счастiя принадлежать къ единственно-человческой германо-романской пород… Презрнiе западниковъ къ родному быту и къ его преданiямъ точно также доходило и подчасъ даже доходитъ теперь еще до положительныхъ нелпостей. Весьма недавно высказана напримръ была въ ‘параллеляхъ’ г. Палимпсестова, напечатанныхъ въ ‘Русскомъ Слов’, между множествомъ дльнаго, та дикая мысль, что полезно было бы замнить псни нашего народа чмъ-либо боле соотвтствующимъ нравственности‘.
Такого посягательства на свои коренные основы не проститъ ни одна жизнь, хоть бы даже она была и звриная. Такое посягательство совершаемо было притомъ и совершается во имя узкой теорiи, во имя условнаго идеала образованности и нравственности, — какъ будто бы вн его, этого германо-романскаго идеала, ничего не было въ прошедшемъ и будущемъ для человчества.
Западничество съ готовыми мрками, со взятыми на прокатъ данными приступало къ живой жизни. Въ этомъ его сила, въ этомъ же пожалуй и его историческая заслуга. Нтъ сомннiя, что романо-германскiй мiръ своимъ долгимъ и славнымъ существованiемъ выработалъ великiе общественные, нравственные и художественные идеалы, какъ нкогда выработалъ таковые же мiръ еллино-римскiй. Нтъ сомннiя, что ни въ какой новой жизни идеалы эти не должны пройдти безслдно, но нтъ сомннiя и въ томъ, что всякая новая жизнь иметъ собственныя могучiя силы творчества, носитъ въ себ свои идеалы, которые отрицать ради прежнихъ, готовыхъ и выработанныхъ, какъ бы блестящи эти прежнiе ни были, — и грхъ, да и фактически невозможно.
На теорiю западничества, уничтожавшую жизнь въ крайнихъ логическихъ послдствiяхъ своихъ, отвчало и славянофильство не меньшими крайностями, въ особенности же въ пылу битвы. Ясное теперь дло, что ни широкая и многосторонняя натура Хомякова, ни глубокiй умъ И. В. Киреевскаго не были чужды пониманiя красоты и величiя идеаловъ западной жизни, тмъ боле, что и тотъ и другой, да и все славянофильство, на этихъ идеалахъ воспитались, что съ германскимъ рацiонализмомъ оба нын спящiе въ могилахъ благородные борцы сражались оружiемъ того же рацiонализма. Но въ пылу битвы, заведенные въ логическiя крайности, они, и еще боле ихъ слпые послдователи, отвчая на теорiю западничества, постоянно завлекались тоже въ теорiю, которая въ сущности, какъ и всякая теорiя, мало уважала живую жизнь. Имъ выставляли западные идеалы развитiя за конечное слово человчности. Не мирясь съ такою конечностiю, чуя въ жизни ихъ окружавшей новыя силы, хотя только что чуя, а не зная ихъ, они доходили путемъ противорчiя до того результата, что западъ отжилъ, что тамъ, по выраженiю высокаго хомяковскаго стихотворенiя, —
Свтила блдныя мерцаютъ догорая,
и въ поэтическомъ одушевленiи новою врою взывали:
Проснися, дремлющiй востокъ!
Рьяные послдователи ихъ фанатически проповдывали уже въ вид догмата мысль о томъ, что западъ отжилъ, что основы его жизни разбиты или разбиваются, сходясь впрочемъ въ этомъ съ крайними теоретиками самого запада. Грязные же адепты мракобсiя и существующаго подхватывали слова, что западъ отжилъ, и переводили ихъ словами, что западъ сгнилъ, изъ чего ео ipso выходилъ странный для многихъ, хоть вовсе не логическiй результатъ, что у насъ все процвтаетъ, ‘тишь да гладь, Божья благодать!’ На сколько такой выводъ несвйственъ былъ всмъ благороднымъ представителямъ славянофильства — оказалось ясно какъ день изъ всей ихъ энергической, хотя и безъуспшной дятельности въ ‘Сборникахъ’ и въ ‘Бесд’. Покойный Хомяковъ говорилъ часто, что Англiя лучшее изъ существующихъ государствъ, а славянство лучшее изъ возможныхъ, да вслдъ затмъ съ злою и грустною иронiей прибавлялъ всегда, что можетъ быть такъ оно и останется лучшимъ изъ возможныхъ.
Горькiй смыслъ этой иронiи слишкомъ прямо противорчилъ непрошеннымъ выводамъ адептовъ мрака, чтобы благородное направленiе славянофильства нужно было оправдывать въ какой-либо связи съ ученiями ‘Маяка’ и иныхъ мрачныхъ изданiй.
Западничество, во имя своихъ готовыхъ идеаловъ, отрицало всякое значенiе жизни, прожитой нами до петровской реформы, не зная этой жизни и даже чуть-чуть что не хвастаясь своимъ незнанiемъ, оно ругалось надъ нею при всякомъ удобномъ и неудобномъ случа, мрило нашу исторiю, преданiя, сказки, псни, нравственныя понятiя идеалами германо-романскаго мiра и, не находя въ нашемъ ничего подходящаго къ этимъ готовымъ идеаламъ, отворачивалось отъ всего нашего съ омерзенiемъ. Славянофильство, тоже мало зная жизнь народа изъ самой жизни, но за то грубоко знакомое съ исторiею старой письмености и ловившее съ благоговнiемъ все записываемое, однимъ словомъ — изучавшее родной бытъ, постепенно доходило до теорiи, что наша жизнь совсмъ иная жизнь, совсмъ особенная, ничего общаго съ западною жизнiю не имющая, управляемая совершенно новыми, ни кмъ еще не раскрытыми таинственными законами, особыми, новыми нравственными понятiями. Гд таинственность — тамъ вра, а пока вра не опредлилась въ догму, она сопутствуется постоянно фанатизмомъ, какъ положительнымъ, такъ и отрицательнымъ.
Keimt ein Glaube neu,
Wird oft Lieb’ und Treu’
Wie ein bses Unkraut ausgerauft, (*)
{* Когда зарождается новая вра, то часто любовь и врность вырываются какъ дурная трава}
какъ сказалъ одинъ изъ самыхъ вщихъ поэтовъ.
Но передъ славянофильствомъ опять-таки стоялъ идеалъ, стояла возможность, стояло будущее, долженствовавшее, по его убжденiю, родиться изъ досел невдомой, досел какъ бы подъ спудомъ лежавшей жизни. Мракобсiе перевело эту мысль на свой языкъ, оно готово было взять существующее, дйствительность за идеалъ жизни. Кто читалъ глубокiя, хотя небольшiя количествомъ французскiя брошюры Хомякова, въ которыхъ полемически развивалъ онъ все свое религiозно-философское мiросозерцанiе, тотъ вроятно сразу понялъ, какая непроходимая бездна отдляла славянофильство отъ ученiй мрака.
Но славянофильство было теорiя и, какъ всякая теорiя, влеклось роковымъ процессомъ къ крайнимъ результатамъ. Западничество отвергало все значенiе нашей исторической и бытовой жизни до реформы Петра, славянофильство отвергло всякое значенiе реформы, кром вреднаго, — оно забыло, что еслибъ даже спали мы въ продолженiе боле полутораста лтъ, мы, спавши, все-таки видли сны, примривали себя къ грезившимся намъ идеаламъ, развивали наши духовныя силы или возможности въ борьб хотя бы и съ призраками, — и стало быть просыпаемся или проснемся не тми, какими легли, а съ извстнымъ запасомъ благо или не благо, но все-таки прiобртенныхъ данныхъ, которыя непремнно должны лечь въ основы нашей новой жизни, какъ предлъ, его же не прейдеши.
Въ пылу битвы за свое отрицанiе реформы, славянофильство само иногда роняло нсколько случайныхъ словъ въ защиту такихъ явленiй до-петровскаго быта, которыя никакими общечеловческими идеалами не оправдываются. Эти слова подхватывали на лету и противники, т. е. западники, и непрошенные товарищи, т. е. адепты мрака. Т и другiе, съ различными конечно цлями, развивали ихъ до крайнихъ крайностей. Явилась напр. въ какомъ-то сельскохозяйственномъ журнал злобная выходка противъ русской бабы. Въ выходк, кром злобы, все было справедливо: антиизящныя и антинравственныя черты несчастной подруги русскаго человка схвачены были съ самою ядовитою мткостью и выставлялись на позоръ съ безпощаднымъ цинизмомъ. Славянофильство было оскорблено фешенебльнымъ тономъ этой выходки, оскорблено въ святомъ своемъ чувств, въ любви и уваженiи къ народу, но въ пылу негодованiя вооружилось не на тонъ, а на сущность выходки. Вооружившись на тонъ, оно было бы совершенно право, вооружившись на сущность, оно вовлеклось роковымъ процессомъ въ крайность теорiи. Оно вступилось напр. за святость и духовность брачнаго союза, возстало на чувства и пониманiе брачныхъ отношенiй автора выходки — и увы! тутъ ужь дошедши до скандала, могло смло вести принципъ славянофильства до той грани, что по новымъ началамъ жизни новаго славянскаго мiра, брачное сожительство должно основываться не на влеченiи и любви, а чуть ли не на взаимномъ отвращенiи, pour la mortification de la chair, а это была уже такая грань, на которой ученiе славянофильства сходилось съ ученiями мрака. Мы взяли одинъ только фактъ, наиболе рзкiй и о которомъ память еще свжа, ибо онъ принадлежитъ къ 1856 или 1857 году, а такихъ фактовъ, такихъ роковыхъ увлеченiй теорiею, славянофильство иметъ за собою довольно. Въ сред слпыхъ его послдователей, даже батоги и правежъ стараго быта находили защитниковъ, хотя надобно сказать правду, защита эта была всегда вызываема борьбою съ беспощаднымъ отрицанiемъ западниковъ.
Къ этому надобно еще присовокупить, въ вид облегчительныхъ обстоятельствъ, какъ для западниковъ, такъ равно и для славянофиловъ, то, что борьба между ними шла не на открытомъ пол, что по большей части вс важные и существенные вопросы науки и жизни должны были высказываться и оспариваться въ какихъ-то мистическихъ формахъ. Зачастую дло шло вовсе не о томъ, о чемъ шла рчь. Нердко противники не понимали другъ друга, въ особенности же западники славянофиловъ, — чмъ только и можно объяснить жесточайшую вражду къ славянофильству Блинскаго, вражду, которая впрочемъ въ послднее время его жизни, какъ свидтельствуютъ нкоторыя его письма, начинала переходить въ чувство совершенно противоположное.
Хотя Шекспиръ и говоритъ отъ лица своего Энобарба въ ‘Антонi и Клеопатр’, что
Время
Всегда на то, что происходитъ въ немъ,
но едва ли есть сомннiе и въ томъ, что
бываютъ времена
Совсмъ особеннаго свойства,
что бываютъ времена совершенно парализирующiя или обезплодивающiя всякiя силы — времена безвыходной тьмы, подземной работы силъ, въ которыя нердко то, что должно было бы идти рука объ руку, разъединено, толкаетъ одно другое, враждуетъ одно съ другимъ. Такихъ грустныхъ эпохъ не мало въ исторiи человчества.
Дло въ томъ, что какъ передъ западничествомъ стоялъ высокiй, передовой идеалъ жизни, идеалъ честно проносимый сквозь всю безразсвтную тьму такими благородными дятелями, каковы были напримръ П. Я. Чаадаевъ, В. Г. Блинскiй, Т. Н. Грановскiй, такъ и передъ глубокомысленными, даровитыми или высокосамоотверженными личностями, составлявшими славянофильство, каковы Хомяковъ, Киревскiй, Аксаковъ, — стоялъ идеалъ, тоже передовой, а вовсе не заднiй.

II

Исходная точка западничества заключалась въ увлеченiи всмъ, что человчество выработало великаго и прекраснаго въ XVIII столтiи своей обновленной жизни. Кругомъ себя оно не видало не только отраженiй этого великаго и прекраснаго, но не слыхало даже положительныхъ отзывовъ на него. Исходною точкою и положенiемъ въ настоящемъ опредлились и крайнiя грани той теорiи, за которую оно должно было схватиться, какъ за единственную доску спасенiя. Тамъ — свтъ, здсь — мракъ безвыходнаго невжества, и такъ къ свту, на просторъ, какъ тотъ мдный всадникъ, въ обаятельно-грозной личности котораго трудно разочароваться намъ всмъ, даже до сихъ поръ, даже посл всхъ разоблаченiй страшныхъ, окружающихъ ту личность и неотдлимыхъ отъ нея фактовъ — и трудно именно потому, что этотъ мдный всадникъ все-таки полнйшiй въ добр и зл представитель нашего духа… Такъ и пошло западничество, пошло смло, честно, ршительно, съ перваго же шага.
Никогда ничего пряме и смле не сказало оно того, что сказало съ этого перваго шага, въ знаменитомъ письм П. Я. Чаадаева, появившемся, по вчной иронiи судьбы, въ журнал, котораго редакторъ Н. И. Надеждинъ былъ однимъ изъ поборниковъ славянской народности до того, что готовъ былъ защищать даже кулакъ въ подстрочномъ примчанiи къ одной изъ молодыхъ рецензiй Блинскаго въ ‘Молв’, однимъ изъ жаркихъ сторонниковъ и ревностныхъ дятелей славянофильства въ продолженiе всей своей высокополезной жизни. Письмо Чаадаева, помщенное имъ, какъ любопытное своей новостью исповданiе убжденiй, было тою перчаткою, которая разомъ разъединила два, дотол если несоединенные, то и неразъединенные лагеря мыслящихъ и пишущихъ людей. Въ немъ впервые неотвлеченно поднятъ былъ вопросъ о значенiи нашей народности, самости, особенности, до тхъ поръ мирно покоившiйся, до тхъ поръ ни кмъ не тронутый и не поднятый.
Для того, чтобы понять дйствiе и значенiе письма Чаадаева, нужно бросить бглый взглядъ на исторiю отношенiй литературы нашей къ народности съ самаго начала ея, нашей гражданской литературы, т. е. съ Тредьяковскаго и Ломоносова.
Прежде всего сказать должно, что до 1836 года, никто изъ писателей и поэтовъ, отъ Ломоносова до Пушкина включительно, не сомнвался въ нашей народности, т. е. въ томъ, что мы извстная народность, особенность, самость. XVIII столтiе въ Европ вообще чуждалось вопроса о народностяхъ, проникнутое врою въ прогрессъ и въ отвлеченное человчество, но объ насъ даже и этого сказать нельзя. Какъ племя совершенно новое, только что вошедшее въ обще-мiровую жизнь, мы боле или мене сознавали себя новымъ и особымъ племенемъ. Идя, въ передовыхъ нашихъ людяхъ мысли и дла, по пути петровской реформы, преслдуя невжество, ханжество и тупую жизнь съ Кантемиромъ, стремясь на проломъ къ свту и образованiю съ Ломоносовымъ, — мы однако съ Щербатовымъ оглядывались и назадъ и отъ ‘всеобщаго развращенiя нравовъ’ искали опоръ въ старыхъ основахъ жизни, мы съ Фонъ-Визинымъ до циническаго юмора были русскими даже за границей, мы съ великимъ дятелемъ прогресса Новиковымъ (предисловiе къ изданiю Вилiоики) вмняли въ стыдъ и поношенiе незнанiе жизни и письменности доблестныхъ предковъ. Когда во всей остальной Европ царило рабское служенiе французской мысли и рабское подражанiе образцамъ французской литературы, когда никто не думалъ и думать даже не хотлъ тамъ о томъ, какъ мыслятъ, чувствуютъ, живутъ, поютъ и врятъ необразованныя массы, называемыя ‘народами’, когда прошедшее Европы, все до эпохи великаго короля, провозглашено было на суд Вольтера варварскимъ и только интересовало записныхъ учоныхъ, — у насъ Чулковъ и Новиковъ издавали сборники народныхъ псень и сказокъ, да еще издавали, сравнительно съ послдующими издателями, крайне добросовстно, по возможности мало или даже вовсе ничего не измняя, у насъ Новиковъ издавалъ Древнюю Вилiофику не для ученыхъ спецiалистовъ, а положительно для всхъ любящихъ серьёзное и разумное чтенiе людей, сначала даже (въ первомъ изданiи) какъ изданiе ежемсячное — замтьте это и найдите мн въ остальной Европ тогдашней подобное, съ такою именно цлью веденное изданiе! Самъ Тредьяковскiй, назвавшiй нсколько разъ народную рчь подлою рчью (помимо того обстоятельства, что слово: подлый, т. е. ‘подолый’, ‘низменный’, не имло еще тогда своего теперешняго значенiя), самъ Тредьяковскiй, говорю я, проговаривался, такъ, боле какъ лакей, чмъ какъ писатель и учоный. Какъ писатель, онъ изучалъ тщательно и церковный языкъ и народную рчь. Ломоносовъ, пламенный поборникъ реформы, былъ вмст съ тмъ въ жизни и учоной дятельности ярымъ борцомъ за нашу умственную независимость и самостоятельность. Сатирическая литература наша равно относилась съ обличенiемъ и къ мрачнымъ явленiямъ стараго быта, и къ пустымъ явленiямъ обезьянства и фальшиваго, поверхностнаго образованiя, — едвали даже къ этимъ послднимъ явленiямъ не съ бльшею рзкостью, — начиная отъ самого Кантемира, первороднаго сына реформы. Великая Императрица собирала русскiя пословицы, а въ комедiяхъ своихъ боролась съ обезьянствомъ столько же, сколько и съ предразсудками стараго быта. Замтьте, повторяю, что вс эти явленiя совершались тогда, когда Германiя въ лиц Готшеда отрекалась вполн отъ своей умственной самости въ пользу французскаго направленiя. Правда, что въ ней уже образовывалась и борьба за самостоятельность въ лиц Клопштока и его друзей, клявшихся быть древними германцами передъ Ирминовымъ столбомъ. У насъ ничего этого не было еще — ни отрицанiя нами нашей народности, ни борьбы за нее, — и клятвамъ юныхъ товарищей Клопштока передъ IrminsКule суждено было у насъ повториться только посл 1836 года въ равнозначительныхъ явленiяхъ, каковы: ношенiе древнихъ святославокъ и мурмолокъ.
Такое спокойное отношенiе наше къ нашей народности въ XVIII вк вовсе впрочемъ не должно быть вмнено намъ въ какую-либо особенную заслугу, и тмъ еще мене конечно слдуетъ изъ этого, чтобы мы опередили остальную Европу въ духовномъ развитiи. Этотъ выводъ былъ бы очень лестенъ для нашей народной гордости, но мало справедливъ.
Значитъ это просто, что мы были племя еще новое, еще свжее, еще — говоря по необходимости философскимъ языкомъ — невышедшее изъ своей непосредственности. Значитъ это также и то, что реформа вовсе не совершилась ех abrupto и разомъ, что вовсе съ одной стороны не была она для насъ такъ чужда и удивительна, не поразила такъ нашего сознанiя, чтобы раздвоить въ немъ сразу для насъ самихъ два мiра — мiръ нашей до-петровской и мiръ нашей посл-петровской жизни, а съ другой стороны, вовсе не такъ цльна и мгновенна, чтобы разомъ разрушить наши связи съ старымъ бытомъ. Кто знакомъ съ сочиненiями Посошкова, тотъ знаетъ конечно, какiе реформаторы, даже подчасъ безпощадные, и при Петр и вроятно еще до Петра, таились въ сред народа, но знаетъ также и то, что эти реформаторскiя стремленiя, послдовательныя въ своемъ утилитаризм до дикости, до проведенiя китайскаго уровня и однообразiя во всемъ быту, смлыя до крутыхъ мръ (аще сто, другое судей падетъ не лиха бда), идутъ рука объ руку съ самымъ узкимъ и непосредственнымъ нацiонализмомъ, съ запретительными торговыми системами, съ враждою къ иноземцамъ и съ глумленiемъ надъ ними, въ особенности надъ нмцами…
Разъединенiе нашего сознанiя съ до-петровскимъ бытомъ совершалось постепенно. Въ нравахъ и въ быту общественномъ господствовало ршительно двоеврiе: явленiя старой жизни въ самыхъ ужасающихъ ея крайностяхъ шли объ руку съ подражанiемъ Францiи. Образованiе и передовыя понятiя ршительно брались только на прокатъ, все, что добросовстно хотло прилагать ихъ къ жизни, гибло. Въ литератур лирическое, или лучше сказать, ходульное направленiе воспвало ‘Росса, родъ великодушный’, сатирическое глумилось надъ двоеврiемъ, и ни передъ лириками, ни передъ сатириками не стояло въ сознанiи никакого опредленнаго, живого, такъ сказать, уловимаго идеала ни народнаго, ни обще-европейскаго. Созерцанiе жизни величайшаго лирика той эпохи, Державина, сводится все въ такiя общiя положенiя, которыя на половину тождественны съ началами созерцанiя церковной письменности, на половину же внушены идеями просвщенiя (der AufklКrung), т. е. общимъ духомъ, общимъ вянiемъ столтiя: таковъ Державинъ парадно въ возвышенномъ настройств, — на распашку же, въ анакреонтическомъ род онъ просто эпикуреецъ, да только не эпикуреецъ-философъ какъ Горацiй, не эпикуреецъ по прирожденному художественному наслажденiю жизнiю какъ грекъ Анакреонъ, а просто-на-просто русскiй татаринъ, съ сильною чувственною фантазiею восточнаго человка, разбавленною грязноватымъ юморомъ непристойныхъ псень и сказокъ русскаго народа. У величайшаго представителя сатирической струи, у Фонъ-Визина идеала тоже нтъ: мы видимъ только, что комикъ смется, смется безпощадно и равно-зло надъ ханжествомъ совтника и надъ обезьянствомъ Иванушки, смется въ этомъ послднемъ лиц надъ ученiями французскихъ философовъ XVIII вка, но во имя чего онъ смется, этого мы не видимъ. Здоровый русскiй разсудокъ, проникающiй до послдней строки все, что писалъ Фонъ-Визинъ — самъ по себ сообщаетъ его произведенiямъ только отрицательное свойство. Идеала нтъ еще передъ Фонъ-Визинымъ, тогда какъ о Грибодов напримръ, и тмъ паче о Гогол, вы уже этого не скажете. Правосудовы и другiя честныя лица Фонъ-Визина — чисто азбучныя правила, представители здраваго разсудка — не боле, а не какихъ-либо стремленiй и идей, имющихъ плодъ и цвтъ.
И это потомучто какъ лирикъ Державинъ, такъ и комикъ Фонъ-Визинъ по натур художники, т. е. люди съ чутьемъ жизни, съ безсознательно- практическимъ ея пониманiемъ. Чего не было въ жизни, того они и не дали — ни созерцанiя, ни идеаловъ.
Искатели идеала, люди съ стремленiями общественными, или въ отчаянiи отодвигали идеалъ назадъ въ прошедшее, какъ Щербатовъ, или предавались безотвтнымъ порывамъ къ будущему, какъ Радищевъ. И въ сущности, ни Щербатовъ не былъ отсталымъ, ни Радищевъ передовымъ человкомъ. Какъ тотъ, такъ и другой не выносили только двоеврiя общественнаго и прямо возставали на то, чт имъ, исключительно-честнымъ, но нисколько не даровитымъ, не необыкновеннымъ людямъ, казалось развратомъ и ложью, тогда какъ вс другiе беззаботно и слпо увлекались окружавшей ихъ жизнью и разв только глумились во имя здраваго разсудка, т. е. чисто только отрицательно, надъ комическими явленiями общественнаго и нравственнаго двоеврiя.
Достойно между тмъ замчанiя то обстоятельство, что въ лиц Щербатова и Радищева, какъ бы заране обозначались два будущихъ лагеря мысли. Честный, хотя почти бездарный историкъ, равно какъ благородный и пламенный, но тоже почти бездарный публицистъ — оба въ сущности искатели идеаловъ, — только у одного идеалъ лежитъ въ прошедшемъ, у другаго — положительно разрозненъ со всякою дйствительностью, чмъ и объясняется малое сочувствiе къ нему Державина въ его эпоху и Пушкина въ другую.
Указывая на дв эти личности, я конечно не хочу сказать, чтобы въ нихъ выразились уже два стремленiя послдующаго времени, т. е. славянофильство и западничество, хотя нельзя не видть и стало быть нельзя не указать на тотъ знаменательный фактъ, что стремленiе къ идеалу съ разу же выразилось у насъ въ двухъ формахъ, въ положительной привязанности къ старин и въ отрицательномъ отношенiи къ дйствительности.
Въ сущности, двухъ лагерей еще и не могло тогда образоваться. Взглядъ на жизнь нашего XVIII столтiя вовсе не былъ такъ разрозненъ со взглядомъ до-петровскаго времени, какъ взглядъ XIX столтiя. Щербатову было очень легко проникнуться жизненными идеалами временъ до реформы, ибо самые эти идеалы еще носились въ воздух. Въ жизни руководились русскiе люди еще все тми же нравственными правилами, какъ въ до-петровское время. Другiя правила, другiе взгляды брались только на прокатъ… Этимъ объясняется и то, что историческiй тонъ Щербатова и Татищева гораздо ближе къ тону нашихъ лтописей, чмъ тонъ Карамзина, этимъ же объясняется и возможность изданiя Новиковымъ памятниковъ древней письменности для общаго чтенiя.
И между тмъ изъ новиковской школы, по вчной иронiи судебъ, вышелъ человкъ, которому суждено было начать въ литератур и въ самой жизни раздленiе между старымъ и новымъ воззрнiемъ. Я говорю о Карамзин…
Славянофильство почему-то присвоивало себ почти исключительно это великое и почтенное имя, но его точно съ такимъ же правомъ можетъ присвоить себ и западничество. Первоначальная дятельность Карамзина въ его ‘письмахъ русскаго путешественника’, въ его повстяхъ и журнальныхъ статьяхъ, конечно ужь никакъ не можетъ быть названа славянофильскою, и не даромъ вызвала она такое сильное противодйствiе со стороны поборниковъ старины, во глав которыхъ стоялъ Шишковъ и которые впрочемъ тоже не могутъ быть названы славянофилами въ смысл современныхъ славянофиловъ. Карамзинъ въ первую и вторую даже эпоху своей дятельности, до 1812 года, является первымъ вполн живымъ органомъ обще-европейскихъ идей, и его дятельность впервые прививаетъ ихъ къ нашей общественной и нравственной жизни. И это по той простой причин, что онъ былъ первый живой и дйствительный талантъ въ русской литератур, за исключенiемъ комика Фонъ-Визина: одами Державина, хотя и доказывающими несомннное присутствiе огромнаго, но безобразнаго таланта, — можно было восхищаться только по заказу, стало быть въ жизнь, въ плоть, въ убжденiе он переходили столь же мало, какъ Россiада бездарнаго Хераскова, какъ трагедiи Княжина. Ничмъ этимъ нельзя было жить нравственно, потомучто все это только сочинялось, и вся россiйская словесность до Карамзина, за исключенiемъ комедiй Фонъ-Визина и нсколькихъ удачныхъ сатирическихъ попытокъ, была рядомъ ‘выдуманныхъ сочиненiй.’
Карамзинымъ же и его дятельностью общество начало жить нравственно. Онъ внесъ живую струю въ жизнь, какъ живой и дйствительный талантъ. Вотъ, кажется мн, простое обстоятельство, которое однако всегда забывали, исчисляя множество заслугъ Карамзина и часто даже ихъ преувеличивая, между тмъ какъ одного этого достаточно для того, чтобы поставить Карамзина во глав нашего дйствительнаго и стало быть народнаго литературнаго движенiя. Онъ первый нравственно подйствовалъ на общество, далъ литератур воспитательное и руководительное значенiе… Его дйствiемъ на современниковъ объясняется и фанатизмъ его отчаянныхъ приверженцевъ и поклонниковъ, каковъ напримръ былъ еще не очень давно умершiй и наивный до смшного Иванчинъ-Писаревъ.
Для насъ, людей этой эпохи, въ Карамзин почти-что ничего не осталось такого, чмъ бы мы могли нравственно жить хотя одинъ день, но безъ толчка, даннаго литератур и жизни Карамзинымъ, мы не были бы тмъ, чмъ мы теперь.
Струя, которую внесъ Карамзинъ въ общественную жизнь и нравственность, была струя сентиментальная, струя общеврожденная тогдашней эпох. Нужды нтъ, что въ тогдашней общественной эпох эта струя была не одна, нужды нтъ, что наравн съ великимъ женевскимъ чудакомъ — если не больше — царилъ надъ умами великiй отрицатель и пересмшникъ, фернейскiй философъ, нужды нтъ, что благородная муза Шиллера уже сказывалась тогда своими пламенными и юношескими звуками, звавшими къ любви и братству, нужды нтъ, что Эммануэль Кантъ, своими категорiями по видимому ограничивая человческiй разумъ, прокладывалъ ему широкую дорогу, — нужды нтъ, говорю я, что ничего этого не отразилось въ дятельности Карамзина. Для пробужденiя общества отъ нравственной апатiи было довольно и того, что онъ далъ. ‘Волтерiанство’ въ азiатскомъ быту переводилось какъ право все длать и ничего нравственно не бояться: стремленiя Шиллера были бы непонятны, — а ужь до Канта куда было какъ далеко!..
Талантъ вполн, талантъ чуткiй и глубоко-впечатлительный, Карамзинъ вроятно безсознательно, какъ всякiй талантъ, далъ обществу то, что было ему нужно… Не дале, какъ за нсколько десятковъ строкъ, я сказалъ, что для насъ въ Карамзин почти ничего не осталось, но готовъ почти взять назадъ свои слова, какъ только перенесся я въ его эпоху и въ лта собственнаго отрочества, какъ только припомнилъ ‘письма русскаго путешественника’. Блинскiй, подъ влiянiемъ тхъ великихъ идей, которыми онъ пламенно увлекался, и еще боле подъ влiянiемъ необходимости ратоборствовать противъ фанатическихъ поклонниковъ Карамзина, уже нсколько смшныхъ, но еще существовавшихъ въ его время (въ его время — припомните это! въ тридцатые годы XIX вка!!), Блинскiй, говорю я, попрекалъ эту книгу ея пустотою, вопiялъ на то, что мимо русскаго путешественника проходили незамченными величавйшiя явленiя тогдашней западной жизни, а мелочныя напротивъ занимали у него первый планъ… Все это такъ, все это совершенно справедливо съ нашей, современной, такъ сказать, приподнятой точки зрнiя, а все-таки ‘письма русскаго путешественника’ книга удивительная, и читая ее, эту книгу, даже теперь, вы понимаете, чт она должна была сдлать съ тогдашнимъ обществомъ. Впервые русскiй человкъ является въ ней не книжно, а душевно и сердечно сочувствующимъ общечеловческой жизни, — приходитъ въ эту общечеловческую жизнь не дикаремъ, а сыномъ! Вспомните записки Фонъ-Визина о его путешествiи, эти генiально-остроумныя замтки дикаго человка, человка, такъ сказать, съ хвостомъ звринымъ, ходящаго и лелющаго свой хвостъ съ примрнымъ попеченiемъ, какъ еще многiе изъ нихъ досел его холятъ и лелютъ… Вдь право мало разницы въ мiросозерцанiи Лихачева и Чемоданова (посланниковъ Алекся Михайловича въ Тоскану и Венецiю) и въ мiросозерцанiи Фонъ-Визина. Ему также, какъ Лихачеву и Чемоданову, все не-наше кажется чудн?мъ и надъ всмъ не-нашимъ онъ острится, острится великолпно, но грубо… Звуки польскаго языка въ варшавскомъ театр кажутся ему подлыми, о цлой великой нацiи замчаетъ онъ только, что ‘разсудка французъ не иметъ, да и имть его почолъ бы за величайшее несчастiе’, въ энциклопедистахъ видитъ онъ только людей жадныхъ до денегъ изъ чужого кармана…
И вотъ посреди этого общества, котораго талантливйшiй выразитель такъ упорно отстаиваетъ свою исключительность и особность, — является юноша съ живымъ сочувствiемъ ко всему доброму, прекрасному и великому, чт выработалось въ общечеловческой жизни. Этотъ юноша стоитъ въ уровень со всми высокообразованными людьми тогдашней Европы, хотя и не понимаетъ еще уединенныхъ мыслителей Германiи, не сметъ еще вполн отдаться ея начинающимъ великимъ поэтамъ. Человкъ своей эпохи, человкъ французскаго образованiя, онъ однако, уже достаточно смлъ для того, чтобы съ весьма малымъ количествомъ тогдашнихъ образованныхъ людей поклоняться пьяному дикарю Шекспиру, достаточно проницателенъ, чтобы зайдти поклониться творцу ‘критики чистаго разума’ и, хоть о пустякахъ, да поговорить съ нимъ… На все, что нашлось тогда въ воздух его эпохи, отозвался онъ съ сочувствiемъ, и главное-то дло, что сочувствiе это было сочувствiе живое, а не книжное… Въ Европу изъ далекой гиперборейской страны впервые прiхалъ европеецъ, и впервые же русскiй европеецъ передалъ своей стран свои русско-европейскiя ощущенiя, передалъ не поучительнымъ, докторальнымъ тономъ, а языкомъ легкимъ, общепонятнымъ… Точка, съ которой передаетъ онъ ощущенiя, дйствительно очень невысока, но зато она врна, она общепонятна, какъ самый его языкъ.
‘Письма русскаго путешественника’, а за тмъ сентиментальныя повсти и сентиментальныя же разсужденiя Карамзина — перевернули нравственныя воззрнiя общества, конечно той части общества, которая была способна къ развитiю. Все это оставляло по себ слдъ, чего ршительно нельзя сказать о нашей литератур посл-петровскаго времени до самаго Карамзина… Понятно, что его дятельность возбудила сильный антагонизмъ во всемъ, что держалось крпко за старыя понятiя, антагонизмъ отчасти и правый, но вообще слпой.
Антагонизмъ выразился въ Шишков и его послдователяхъ. Они стояли за старый языкъ противъ новаго языка, впервые введеннаго Карамзинымъ, языка легкаго, текучаго, но дйствительно на первый разъ лишоннаго имъ всякой энергiи. Великiй стилистъ доказалъ имъ впослдствiи, въ какой степени мастеръ онъ владть и языкомъ величавымъ и энергическимъ. Шишковъ и его послдователи въ сущности сами не знали, за что они стояли. Самъ Шишковъ, какъ извстно, былъ одною изъ благороднйшихъ личностей той эпохи, но филологъ онъ былъ весьма плохой и постоянно смшивалъ славянскiй языкъ съ дланнымъ и передланнымъ языкомъ библейскимъ. Въ сущности, оппозицiя шла не противъ языка Карамзина, а противъ новых нравственныхъ понятiй, вносимыхъ имъ въ жизнь общественную. Съ понятiями же этими поборники стараго порядка вещей дйствительно не могли не бороться.
Карамзинъ по тогдашнимъ своимъ идеямъ принадлежалъ къ тому же самому направленiю, какъ и благородный, но не практическiй интузiастъ Радищевъ. Радищевъ не могъ подйствовать на жизнь и общество, потомучто прямо приступилъ къ нимъ съ самымъ крайнимъ и строгимъ идеаломъ цивилизацiи, съ ея послдними по тогдашнему времени требованiями. Карамзинъ, какъ талантъ практическiй, началъ дйствовать на нравственную сторону общества и въ этой дятельности тоже въ первую эпоху шолъ до крайностей. Его ‘Софья’ возбуждала благочестивый ужасъ, но между-тмъ читалась жадно. Его боле благоразумныя, чмъ эта юношеская драматическая попытка, повсти, моральныя разсужденiя и статьи въ сущности имли одну задачу — смягчить жестокiе (по выраженiю Кулигина в ‘Гроз’) нравы, его окружавшiе, и въ развитыхъ организацiяхъ общества достигали этой цли, даже пожалуй и переступали ее, т. е. не только смягчали, но и размягчали нравы…
Понятно, что поборникамъ старыхъ идеаловъ, поборникамъ ‘жестокихъ’, но крпкихъ нравовъ — такое размягченiе казалось растлнiемъ, и оппозицiя Шишкова, принявшая формы борьбы между старымъ и новымъ слогомъ, имла причины боле глубокiя, чмъ стилистику, причины нравственныя.
Въ этой оппозциiи впервые выразилось нчто похожее на такъ называемое славянофильство.
Но хотя наши современные славянофилы и готовы считать — дйствительно впрочемъ благороднаго и честнаго адмирала, — однимъ изъ своихъ отцовъ, но между его стремленiями и ихъ стремленiями цлая бездна. Стремленiя Шишкова и его партiи, послдовательно оканчивающiяся ‘Маякомъ’ и даже пожалуй ‘Домашней Бесдой’, — выходятъ изъ началъ темныхъ и мрачныхъ… Стремленiя же И. В. Киревскаго и Хомякова подаютъ руку не ‘Маяку’ и не ‘Домашней Бесд’, а тому просвщенному и возвышенному направленiю, которое въ послднее время такъ могущественно заявило себя глубокомысленной и краснорчивой книгой архимандрита еодора.
Имла или нтъ оппозицiя влiянiе на Карамзина — трудно ршить, но во всякомъ случа несомннно совершился переломъ въ его дятельности. Поклонникъ Руссо, онъ становится въ своей ‘Исторiи Государства Россiйскаго’ совершенно инымъ человкомъ. Будущимъ бiографамъ великаго писателя предлежитъ трудъ разъяснить эту поистин странную разницу между Карамзинымъ-историкомъ и Карамзинымъ-публицистомъ и журналистомъ.
Трудъ этотъ впрочемъ, какъ мн кажется, вовсе незатруднителенъ.
Карамзинъ, какъ великiй писатель, былъ вполн русскiй человкъ, человкъ своей почвы, своей страны. Сначала онъ приступилъ къ жизни, его окружавшей, съ требованiями высшаго идеала, идеала выработаннаго жизнiю остального человчества. Идеалъ этотъ конечно оказался несостоятеленъ передъ дйствительностью, которая окружала великаго писателя… Въ этой дйствительности можно было или только погибнуть какъ Радищевъ, какъ боле практическiй, чмъ Радищевъ, человкъ — Новиковъ, либо… не то что ей подчиниться, но обмануть ее.
Да… обмануть! Это настоящее слово.
И Карамзинъ это сдлалъ. Онъ обманулъ современную ему дйствительность.
Онъ сталъ ‘историкомъ Государства Россiйскаго’, онъ, можетъ быть сознательно, можетъ быть нтъ, — вопросъ трудный для разршенiя, ибо талантливый человкъ самъ себя способенъ обманывать, — онъ подложилъ требованiя западнаго человческаго идеала подъ данныя нашей исторiи, онъ первый взглянулъ на эту странную исторiю подъ европейскимъ угломъ зрнiя.
Воззрнiе его было, если вы хотите, неправильно, но оно было цльно, было основано на извстныхъ крпкихъ началахъ, и эти начала — главная причина того, что оно до сихъ поръ еще иметъ послдователей.
Карамзинъ смотритъ на событiя нашей исторiи точно такъ же, какъ современные ему западные писатели смотрятъ на событiя исторiи западнаго мiра, иногда даже глубже ихъ: это можно сказать безъ всякаго народнаго пристрастiя, потомучто современные ему западные историки весьма неглубоко смотрли на прошедшее… Въ этомъ его слабость и въ этомъ, если хотите, его сила, даже передъ современниками. Въ немъ еще нтъ той мысли, что мы — племя особенное, предназначенное къ иному, нежели другiя племена человчества. Общiя его эпох идеи привноситъ онъ съ собою въ русскую исторiю, и это самое длаетъ его исторiю, помимо ея недостатковъ, однимъ изъ вчныхъ памятниковъ нашего народнаго развитiя…
Может быть, вс изысканiя Карамзина неправильны или должны быть дополнены, но вс его сочувствiя въ высшей степени правильны, потомучто они общечеловческiя. Великая честь Карамзину, что и въ голову ему не приходило оправдывать Ивана Грознаго въ его тиранствахъ, порицать Тверь и великiй Новгородъ въ ихъ сопротивленiи, какъ длаютъ во имя условныхъ теорiй наши современные историки… Въ безобразно ли фальшивой (по требованiямъ нашего времени) повсти: ‘Мара Посадница’, въ краснорчивыхъ ли страницахъ о паденiи великаго Новгорода, — Карамзинъ остается врнымъ самому себ и общечеловческимъ идеямъ… Это великая заслуга, повторяю опять, и этимъ отчасти объясняется фанатизмъ къ карамзинскому созерцанiю русской жизни благороднйшихъ личностей.
Его исторiя была, такъ сказать, пробнымъ камнемъ нашего самопознанiя. Мы (говоря совокупно, собирательно) съ нею росли, ею мрялись съ остальною Европою, мы съ нею входили въ общiй круговоротъ европейской жизни.
Не даромъ же легла она какъ тяжолый камень на дятельность цлыхъ поколнiй, не даромъ же испортила она величайшее созданiе Пушкина: ‘Бориса Годунова’ и образовала цлую литературу историческихъ романовъ…
Да! Это была дятельность могучая, дятельность вполн живая, вполн перешедшая въ жизнь, первая, перешедшая въ жизнь, посл петровской реформы. Пора это сознать, пора воздвигнуть памятникъ великому мужу, вполн его достойный, памятникъ, который не гласилъ бы о томъ, чего онъ не далъ и дать не могъ, но который за то исчислялъ бы все, чт онъ сдлалъ для нашего развитiя.
Батюшковъ когда-то сравнивалъ Ломоносова съ Петромъ великимъ, но это сравненiе гораздо больше идетъ к Карамзину, чемъ къ Ломоносову. Карамзинъ былъ первый европеецъ между русскими, и вмст съ тмъ первый истинно русскiй писатель, за исключенiемъ комика Фонъ-Визина. Это исключенiе я припоминаю постоянно, потому только впрочемъ, что комизмъ есть исключительная, особенная способность русскаго ума, способность одинаково сильная во вс времена — у Данiила Заточника столько же, какъ у Дениса Фонъ-Визина…
Между тмъ, однако, нашъ первый великiй писатель является и въ своей первоначальной и въ своей послдующей дятельности проводникомъ общаго, стало быть западнаго, образованiя. Нужды нтъ, что тонъ его, чуждый мiросозерцанiя нашихъ лтописей въ первыхъ томахъ его исторiи, крпнетъ и ростетъ въ послдующихъ до преобращенiя въ лтопись въ послднемъ, нужды нтъ, что чмъ боле сливается онъ съ старой Русью, тмъ боле становится онъ русскимъ, онъ все-таки русскiй европеецъ, онъ участникъ великой жизни, совершавшейся на запад Европы…
Въ этомъ для насъ, потомковъ и наслдниковъ великаго мужа, его значенiе. Увы! тщетно хотли бы мы возвратиться къ временамъ давно-минувшимъ. Татарское и московское иго, оба въ сущности равносильныя, оторвали насъ отъ нихъ невозвратимо, палъ великiй Новгородъ, палъ пригородъ его Псковъ, и только созданiя истинныхъ поэтовъ, какъ Мей, напоминаютъ намъ о ихъ славномъ существованiи…
И только Карамзинъ въ настоящее время (подумайте объ этомъ: въ настоящее время!!) остается настольною книгою для всхъ, кто не утратилъ любви и благоговнiя къ жизни предковъ…
А между тмъ этотъ великiй писатель былъ проводникъ европейскаго, общечеловческаго развитiя, по крайней мр въ лучшую, въ не старческую эпоху его дятельности…
За нимъ послдовалъ другой великiй писатель — Жуковскiй. Это свтлое и благородное имя, давно, какъ-будто per tacitum consensum, по какому-то преднамренiю — исчезло въ нашей литератур. О немъ никто не вспоминаетъ, какъ-будто бы его не было. Между тмъ этотъ высоко-замчательный поэтъ внесъ новую струю въ нашу литературу и посредствомъ ея (благодарность Карамзину, сроднившему жизнь съ литературой) въ нашу жизнь. Это была струя романтическая, струя тревожныхъ, едва опредленныхъ ощущенiй, шевелящихъ и раздражающихъ, ничего не дающихъ и къ чему-то безвстному влекущихъ, струя, изливающаяся сладкозвучной, прекрасной, поэтической рчью, струя, роднившая насъ со всмъ истинно-поэтическимъ, что пережит на запад. Жуковскiй былъ нашъ отзывъ на всю поэзiю запада, какъ Карамзинъ былъ нашъ отзывъ на всю кипучую умственную дятельность западной жизни. Въ нихъ обоихъ сказались наши силы пониманiя, силы сочувствiя…
И вотъ вслдъ за ними явился ‘поэтъ’, явилась великая творческая сила, равная по задаткамъ всему, что въ мiр являлось не только великаго, но даже величайшаго: Гомеру, Данту, Шекспиру — явился Пушкинъ.
Я не могу и не хочу здсь коснуться значенiя Пушкина, какъ нашего величайшаго народнаго поэта, величайшаго представителя нашей народной физiономiи. Я беру здсь только моральный процессъ, совершившiйся въ его натур и для насъ высоко поучительный. Пушкинъ началъ, не скажу съ подражанiя, но съ поклоненiя Байрону, съ протеста противъ дйствительности, и Пушкинъ же кончилъ ‘Повстями Блкина’, ‘Капитанской дочкой’ и проч., стало быть смиренiемъ передъ дйствительностью, его окружавшей. Еще прежде ‘Повстей Блкина’ и ‘Капитанской дочки’ поэтъ, въ Онгин, общалъ намъ
Поэму псенъ въ двадцать пять…
Дтей условленныя встрчи,
У старыхъ липъ, у ручейка, и т. д.
Еще прежде грозилъ онъ намъ, великiй протестантъ, давшiй намъ ‘уголовныхъ преступниковъ’ (по толкованiю ‘Маяка’ и ‘Домашней Бесды’) въ вид ‘Плнника’, ‘Алеко’, ‘Мазепы’, — примиренiемъ съ дйствительностью, какова она есть:
Теперь милй мн балалайка,
Передъ порогомъ кабака,
Да пьяный топотъ трепака…
Мой идеалъ теперь хозяйка,
Да щей горшокъ, да самъ большой.
Мы долго ему не врили въ его разубжденiяхъ… Наконецъ онъ выступилъ передъ нами совершенно новый, но одинаково великiй какъ и прежде, въ своихъ новыхъ созданiяхъ, въ ‘Капитанской дочк’, ‘Лтописи села Горохина’…
Мы изумились. Предъ нами предсталъ совершенно новый человкъ. Великiй протестантъ умалился до лица Ивана Петровича Блкина, до лица, хотя нсколько иронически, но все-таки подчиненнаго окружающей его дйствительности…
Что же это такое? спрашиваю я васъ, мои читатели, — спрашиваю честно, съ полнымъ желанiемъ, чтобы вы дали мн отвтъ и разршенiе… Мн, излагающему передъ вами безъ страха и сомннiя вс мои размышленiя о нашей литератур и о нашемъ общественомъ развитiи…
Пушкинъ, создающiй идеалы протеста, ‘Плнника’, ‘Алеко’, ‘Онгина’, ‘Мазепу’, — и Пушкинъ, пишущiй ‘Лтопись села Горохина’, ‘Повсти Блкина’, ‘Капитанскую дочку’…
Но, — и въ этомъ главная сила, — Пушкинъ, въ тоже самое время пишущiй ‘Каменнаго гостя’, ‘Дубровскаго’ и множество лирическихъ произведенiй, на которыхъ какъ нельзя боле очевидно присутствiе протеста…
Пушкинъ был весь — стихiя нашей духовной жизни, отраженiе нашего нравственнаго процесса, выразитель его, столько же таинственный, какъ сама наша жизнь…
Замчательно, что со смерти его собственно начинается раздвоенiе двухъ лагерей.

III

Всмъ предшествовавшимъ очеркомъ хотлъ я показать только то, что до конца пушкинской эпохи, вопросъ о нашей народности и ея значенiи вовсе даже и не возникалъ въ литератур въ тхъ формахъ, въ которыхъ возникъ онъ и развился въ эпоху послдующую.
Блинскiй въ ‘Литературныхъ Мечтанiяхъ’ — своей первой, значительной по объему и содержанiю стать называетъ эпоху ему современную романтически-народнымъ перiодомъ литературы, но эпитетъ ‘народный’ не играетъ въ этомъ названiи особенно-важной роли, не иметъ особенно-ршительнаго значенiя, не длитъ еще мыслящихъ людей на два лагеря. И. В. Киревскiй, одинъ изъ главныхъ будущихъ поборниковъ славянофильства, выступаетъ на поприще статьею о движенiи литературы въ ‘Денниц’ 1834 года, отличающейся только первымъ и притомъ глубокомысленнымъ приложенiемъ идей германской философiи къ разсматриванiю развитiя нашей умственной жизни, и журналомъ ‘Европеецъ’, котораго продолжать онъ не могъ по независвшимъ отъ него обстоятельствамъ, но который и по названiю и по направленiю, уже рзко обозначившемуся съ первой книжки, долженъ былъ основательно, серьёзно и глубоко вводить насъ въ кругъ европейской мысли и развитiя. Если въ литератур и являлась въ то время оппозицiя, то въ двухъ, по сущности впрочемъ сходныхъ формахъ: въ оппозицiи Пушкина и его друзей, круга избранныхъ литераторовъ — промышленной литератур, въ оппозицiи нсколько аристократической и потому невсегда правой, — и въ оппозицiи серьёзныхъ, дйствительно ученыхъ людей, немногихъ глубокихъ мыслителей, во глав которыхъ стояли Киревскiй и Надеждинъ, каждый впрочемъ по своему и другъ отъ друга независимо, — поверхностному, наскоро нахватанному образованiю, представителемъ котораго былъ Н. А. Полевой. Оппозицiя эта — гордая и уединенная въ Киревскомъ и его друзьяхъ, рзкая въ Надеждин и его ‘Телескоп’, тоже не была во всхъ пунктахъ права, ибо не признавала огромныхъ заслугъ Полеваго и его направленiя. Къ ней примкнулъ, тогда еще юный, Блинскiй, потомучто и не къ чему иному было ему примкнуть, — примкнулъ впрочемъ только тогда, когда Н. И. Надеждинъ изъ ожесточеннаго зоила Пушкина, изъ Никодима Недоумки ‘Встника Европы’ обратился съ первой же книжки своего ‘Телескопа’ въ ревностнаго и почти единственнаго поклонника поэта за его ‘Бориса’, холодно принятаго публикою и журналами.
Но ни одна изъ тогдашнихъ оппозицiй и не подымала даже вопроса о народности нашей, т. е. о томъ, дйствительно ли мы имемъ, можемъ имть, выразили ли и выразимъ ли свою самостоятельность умственную и нравственную въ ряду другихъ европейскихъ самостоятельностей. Вопросъ этотъ казался легокъ и простъ, именно потому, что никмъ еще не былъ смло и честно поднятъ, казался даже поршеннымъ и поршеннымъ такими людьми, какъ Надеждинъ и Блинскiй. Эпоху пушкинскую они называли романтически-народною, т. е. считали, что съ нея именно начинается заявленiе нами нашей своеобразности, и кром того еще потому, что современная европейская литература посл реставрацiи была романтически-народною во Францiи, а въ Германiи стала таковою еще раньше. Въ ихъ убжденiи было много истиннаго, по крайней мр, что касается до народнаго значенiя Пушкина, гораздо больше истиннаго, чмъ въ новйшихъ вопросахъ, задаваемыхъ почтеннымъ критикомъ ‘Отечественныхъ Записокъ’ на счетъ народности Пушкина, но вмст съ тмъ было много и наивнаго. Историческiе романы, между прочимъ, изъ которыхъ самые лучшiе лажечниковскiе, представляли смсь самую странную немногаго правдиваго со многимъ фальшивымъ. Самые смлые, какъ романы Полеваго, были ничто иное какъ полемическiя выходки, облеченные въ разсказы, а самые добродушные и пользовавшiеся наибольшимъ успхомъ за свою яко бы народность — романы Загоскина изображали понятiя и нравы екатерининскихъ временъ, съ поддлкой подъ языкъ простонародья, безъ малйшаго знанiя этого языка. Эти безобразные романы, родившiеся на Руси только потому, что въ Англiи былъ Вальтеръ-Скоттъ, а у насъ появилась исторiя Карамзина, считались тогда однимъ изъ признаковъ романтически-народнаго направленiя. Надъ дюжинными изъ нихъ, выходившими мирiадами, смялись, но о загоскинскихъ и въ особенности о лажечниковскихъ, запечатлнныхъ дйствительно могущественнымъ, хотя какимъ-то страннымъ, не представлявшимъ никакой соразмрности талантомъ, писались цлыя и весьма серьёзныя статьи. Пушкинъ и его кружокъ, подъ его конечно влiянiемъ, по какому-то чутью, боле чмъ по опредленному, на изученiи основанному смыслу, мало сочувствовали представленiю народности въ тогдашнихъ историческихъ романахъ: что-то говорило имъ, что тутъ есть сильная фальшь, и они, какъ выразился одинъ изъ нихъ, не имли ни малйшаго удовольствiя читать изображенiя предковъ, снятыя по прямой линiи съ кучеровъ ихъ потомковъ. Въ этой фраз, отзывавшейся нсколько аристократизмомъ, было много врнаго. Еслибъ дйствительно народъ, хотя бы даже и современный: купечество, крестьянство, давалъ романистамъ нашимъ краски для изображенiя быта, языка и нравственныхъ понятiй предковъ, то въ этихъ краскахъ была бы хоть доля истины, потомучто въ народ есть органическое единство съ прошедшимъ, но романисты наши собственно съ тмъ, что называется народомъ, были вовсе незнакомы. Между тмъ влiянiе фальшиво-народнаго направленiя было такъ сильно, что даже люди съ сильно-поэтическимъ даромъ и глубокимъ философско-историческимъ смысломъ, приносили ему посильныя жертвы, какъ Хомяковъ въ своемъ ‘Дмитрi Самозванц’ и ‘Ермак’, что даже люди, спецiально знакомые съ нашимъ историческимъ бытомъ, какъ Погодинъ, писали историческiе драмы, повторяя въ нихъ, не смотря на собственныя основательнйшiя изученiя, помимо можетъ быть своей воли, изображенiя отлитыя весьма искусно, хоть и неврно, историкомъ Государства Россiйскаго.
Въ предшествовавшемъ отдл, я съ величайшею искренностью писалъ чуть что не панегирикъ Карамзину, ибо дйствительно когда смотришь только на его талантъ и на великое значенiе его дятельности въ отношенiи къ нашему духовному развитiю — на него нельзя смотрть иначе, но что касается до пониманiя и представленiя нашей народности, то Карамзинъ является по справедливости же главнйшимъ источникомъ всхъ нашихъ ошибокъ по этой части, всхъ нашихъ ложныхъ литературныхъ отношенiй къ этому весьма важному для насъ длу. Сила таланта его, какъ историка, такова, что она могла наложить свою печать даже на неизмримо выше Карамзина стоявшую личность — на Пушкина и испортить во многомъ одно изъ высшихъ его созданiй, что она породила, при пособiи влiянiя вальтеръ-скоттовской формы, цлую ложную литературу, что она въ наук даже, въ историческихъ изысканiяхъ, могла парализировать такую силу, какъ сила Погодина, и заставить ее двигаться въ одномъ и томъ же заколдованномъ круг.
Дло въ томъ, что Карамзинъ былъ да и до сихъ поръ есть — единственный у насъ историкъ-художникъ, историкъ отлившiй наши историческiе образы въ извстныя яркiя, ясныя формы.
Формы эти долго тяготли надъ нашимъ сознанiемъ. Возстать противъ нихъ пытались скептики, но руководимые однимъ слпымъ отрицанiемъ, часто смшнымъ до наивности, являвшiеся съ сигналомъ, что у насъ ‘ничего не было’, и нисколько не отвчавшiе на вопросъ неминуемый: что же у насъ въ такомъ случа было? ничего не могли сдлать. Скептическое направленiе уложилъ на вчный покой Погодинъ простымъ афоризмомъ, что множеству нашихъ князей съ ихъ разными семейными связями трудне было быть выдуманными, чмъ существовать на самом дл, — хотя этотъ афоризмъ разбивалъ скептиковъ только въ наружномъ проявленiи ихъ мысли, въ томъ, что у насъ чуть ли не до Ивана III ничего не было. Въ сущности же скептики, сами впрочемъ того не зная, хотли только сказать, что у насъ ничего не было такого, какимъ является оно у Карамзина, и въ этомъ были правы, по-крайней мр на цлую половину, если не больше. Пытался возставать на Карамзина Арцыбышевъ — своднымъ и буквальнымъ изложенiемъ лтописей, но положительная бездарность и можетъ быть рановременность попытки, сдланной до изданiя въ свтъ главныхъ источниковъ нашей исторiи, были причиною неуспха. Пытался наконецъ возставать Полевой — попыткою чисто полемической исторiи. Въ наше и притомъ недавнее время вошло въ моду придавать чрезмрное значенiе не только журнальной, но и исторической дятельности Н. А. Полеваго, какъ въ эпоху тоже недавнюю, было въ мод унижать эту замчательную дятельность. Нтъ никакого сомннiя, что дятельность Н. А. Полеваго въ первую, московкую ея половину — остается навсегда въ исторiи нашего развитiя, нтъ сомннiя, что и полемическая его исторiя имла большое значенiе, какъ протестъ и отрицанiе, но чтобы она внесла что-либо положительное въ пониманiе нашей народности, въ этомъ да позволено будетъ усомниться. Вс прiемы Полеваго въ его манер историческаго изображенiя — чисто отрицательные, — подниманiе того, что у Карамзина унижено, и униженiе того, что у Карамзина поднято, — манера до дтства, часто до смшного отрицательная. Онъ постояннно за тхъ, кого Карамзинъ представляетъ въ чорныхъ краскахъ, за Олега Святославича противъ Мономаха, за Давида Игоревича Волынскаго противъ Василька Ростиславича, въ позднйшiя времена за Шемяку, за этого послдняго въ особенности, такъ что Полевой не удовлетворился одной исторiей и протестовалъ за Шемяку въ роман и т. д. Постоянно играя на отрицательной струн, естественно, что Полевой во многихъ случаяхъ является правымъ, но правота его — чисто случайная. Прибавьте къ этому наскоро и едва усвоенныя идеи Тьерри, Нибура и другихъ историковъ, прямо ex abrupto приложенныя къ нашей исторiи, — наглый тонъ самохвальства, тонъ, въ которомъ слышно даже не фанатическое увлеченiе теорiями, а просто желанiе ‘выкинуть’, говоря рядскимъ языкомъ, ‘особенное колнцо’, блеснуть самостоятельностью взгляда, пониманiя и представленiя, — и вы поймете, что не только ‘Встникъ Европы’ скептика Каченовскаго, но даже ‘Московскiй Встникъ’ Погодина, помстившiй на своихъ страницахъ жосткую статью Арцыбышева объ исторiи Карамзина и печатавшiй отрывки его оппозицiоннаго своднаго историческаго изложенiя — разразились при появленiи перваго тома ‘Исторiи Русскаго народа’ статьями яростными до нарушенiя всякой благопристойности.
Мы же теперь, далекiе отъ фанатическихъ поклоненiй и отъ ненавистей той эпохи, можемъ кажется сказать только то, что на удачу, дйствуя отрицательно, часто весьма справедливо, Полевой положительныя ложныя формы Карамзина замнялъ столь же ложными, только въ другой форм, такъ сказать помодне, и, по натур нисколько не художникъ, побуждаемый къ таковой замн не творчествомъ, а однимъ протестомъ, и притомъ не фанатическимъ, а чисто самолюбивымъ, не съумлъ придать своимъ формамъ даже и наружнаго блеска. Дло пониманiя нашей народности онъ нисколько не подвинулъ впередъ, да и карамзинскихъ формъ представленiя разбить не могъ. Эти формы продолжали тяготть надъ нашимъ сознанiемъ.
Разбить ихъ магическую силу могло только ближайшее и притомъ боле общее знакомство нашего сознанiя съ непосредственными источниками нашей исторiи и нашего народнаго быта. Изданiе ихъ предоставило это право нашей эпох, считая ее съ конца сороковыхъ годовъ, и освобожденiемъ ея отъ карамзинскихъ формъ пониманiя народности мы обязаны ничему иному, какъ именно этому обстоятельству. Труды нашихъ учоныхъ по этой части — сколь эти труды ни важны и ни почтенны, — важны преимущественно тмъ, что прямо знакомили насъ съ источниками, и останутся достоянiемъ потомства не въ теоретическихъ выводахъ, а именно въ тхъ пунктахъ, гд они прямо знакомили съ источниками. Личныхъ образовъ на мсто карамзинскихъ труды эти намъ не дали и дать не могли, цльнаго, художественнаго представленiя нашей исторiи и народной физiономiи взамнъ прежняго, блестящаго и ложнаго, мы не получили. Одно художество только, силами ему данными, въ наше время начинаетъ, преимущественно въ дятельности Островскаго, выводить передъ насъ образы, на которыхъ лежитъ яркое клеймо нашей народной особенности въ томъ вид, какъ она уцлла: художеству же будетъ, по всей вроятности, принадлежать и честь примиренiя нашего настоящаго съ нашимъ прошедшимъ, проведенiя между тмъ и другимъ ясной для всхъ, органической связи.
Но объ этомъ рчь еще впереди.
Дло въ томъ, что карамзинскiя формы представленiя нашей народности въ ея цлости и органическомъ единств для насъ разрушены. Мы пошли дальше — и видимъ ясне.
Карамзинъ, какъ талантъ, нуждался въ цлостномъ представленiи, и какъ талантъ, взялъ за основу формъ для своего представленiя формы, которыя представляло ему его время, на которыхъ онъ воспитался, которыми глубоко проникся, формы общезападныя доблести, величiя, чести и проч. Проникнутый насквозь, какъ впечатлительнйшая натура своего времени, общими началами европейскаго образованiя, онъ къ нашему быту и къ нашей исторiи находился уже совершенно въ иныхъ отношенiяхъ, чмъ Татищевъ и Щербатовъ. Т были еще весьма мало, даже почти вовсе не разъединены съ воззрнiями предковъ, съ началами и, такъ сказать, съ тономъ ихъ быта. Карамзинъ былъ уже человкъ оторванный, человкъ захваченный внутренно общечеловческимъ развитiемъ и потому безсознательно послдовательно прилагавшiй его начала къ нашей исторiи и быту, однимъ словомъ — къ нашей народности, и этимъ объясняется, что онъ, глубоко и добросовстно изучавшiй источники, имвшiй ихъ подъ руками боле чмъ вс прежде его писавшiе и почти столько же, сколько мы, — постоянно однако обманываетъ самъ себя и своихъ читателей аналогiями и постоянно скрываетъ самъ отъ себя и отъ читателей все неаналогическое съ началами и явленiями западной, общечеловческой жизни… Приступая къ нашей исторiи, онъ какъ-будто робетъ съ самаго предисловiя, что она не похожа на общеевропейскую, робетъ за ея утомительность и однообразiе и спшитъ поскоре заявить ея блестящiя доблестями или трагическими моментами и личностями мст…
Онъ никогда почти не ошибается и тутъ въ своемъ указанiи доблестей, въ своемъ чуть трагическихъ и грандiозныхъ моментовъ, въ направленiи своихъ сочувствiй, но эти доблести, борьбу и трагическiе моменты описываетъ онъ тономъ, не имъ свойственнымъ, а тономъ свойственнымъ ихъ западнымъ аналогiямъ… Между тмъ тонъ его, какъ тонъ человка высокоталантливаго, оригиналенъ и носитъ на себ печать изученiя источниковъ, хотя и односторонняго, печать обманувшую всхъ забывшихъ уже Татищева и Щербатова, его современниковъ, способную обмануть всякаго незнакомаго нисколько съ лтописями и памятниками. Для всякаго же, при малйшемъ знакомств съ таковыми, ну, хоть даже посл прочтенiя одной только Кiевской (Ипатьевской) да офицiально Московской (Никоновской) лтописи — эта печать исчезаетъ. Доблестныя лица Владимiра Мономаха, двухъ Мстиславовъ и т. д. остаются точно доблестными, но доблесть ихъ получаетъ совершенно иной характеръ, чмъ доблести западныхъ героевъ, получаетъ совершенно особенный тонъ, колоритъ. Вмсто общихъ, классическихъ фигуръ передъ нами встаютъ живые типы, — типы, въ чертахъ которыхъ, въ простодушномъ разсказ лтописцевъ, мы, не смотря на сдой туманъ древности, ихъ окружающiй, признаемъ нердко собственныя черты народныя. Съ другой стороны передъ нами выдвигаются тоже типически такiя личности и такiя доблести, которыя передъ Карамзинымъ прошли незамтными: благодушная и озаренная сiянiемъ смиренiя фигура послдняго ‘законнаго’ (по старому наряду) кiевскаго нарядника, Ростислава Мстиславича, который постоянно, по чувству законности, уступая первенство ‘старыямъ старйшимъ’, длается наконецъ великимъ княземъ для того только, чтобы умереть эпически-торжественно… Не говоря уже о томъ, что Карамзинъ, увлеченный, вовсе не понялъ федеративной идеи, блестящую минуту развитiя которой представляетъ нашъ XII вкъ и которую, безъ ‘попущенiя’ Божiя, въ вид татаръ, ждало великое будущее, не понялъ городовой жизни и значенiя князей, какъ нарядниковъ. Этого и въ наше время многiе изъ историковъ, даже оказавшихъ значительныя услуги наук, не понимаютъ или не хотятъ понять. Карамзинъ, — и въ этомъ его великая заслуга, его безсмертное значенiе, — не приносилъ покрайней мр этихъ идоло-жертвенныхъ требъ, не смотрлъ на татарское иго, на паденiе Твери и Новгорода, на Ивана Грознаго и проч. какъ на явленiя, существенно необходимыя для нашего развитiя. Ко всякому злу, — является ли оно въ вид событiя или личности, — относится онъ прямо, безъ теорiи. Дло въ томъ только, что къ доблестямъ и злу относится онъ съ точекъ зрнiя, выработанныхъ XVIII вкомъ, а не приравнивается къ мiросозерцанiю лтописцевъ. Отъ этого доблести и великiя событiя получаютъ у него фальшиво-грандiозный характеръ, къ злу же относится онъ съ тмъ раздраженiемъ, съ какимъ лтописецъ не относится. Стоитъ припомнить напримръ его разсказъ о защит Москвы, оставленной Димитрiемъ въ жертву Тохтамышу, ‘героемъ’ Остеемъ и жителями и сопоставить этотъ величавый разсказъ съ наивнымъ до цинизма разсказомъ Никоновской лтописи. Героизмъ-то и останется, но подробности, которыя окружаютъ этотъ героизмъ передъ читателемъ, придадутъ ему совершенно особенный характеръ, нашъ народный колоритъ… Съ другой стороны въ исторiи напримръ междуцарствiя, — а всми признано, что въ послднихъ томахъ своихъ Карамзинъ несравненно боле, чмъ въ первыхъ, проникается духомъ, языкомъ и тономъ лтописей, — совершенно правое негодованiе историка на измнниковъ (‘воровскихъ людей’ по грамотамъ и лтописямъ) опять страждетъ тономъ своимъ для всякаго, кто знаетъ, какъ напримръ лтопись на одной страниц говоритъ о какомъ-нибудь Заварзин, какъ о ‘воровскомъ человк’, называя его уменьшительною кличкою, а черезъ страницу величаетъ его уже по имени и отчеству, не помня зла, когда онъ перешолъ на сторону праваго, земскаго дла… Но, опять повторяю, Карамзинъ, совершенно разорвавшiйся съ мiросозерцанiемъ быта до реформы, глубоко проникнутый началами общечеловческаго образованiя, не могъ смотрть иначе: въ исторiи междуцарствiя онъ увлекся однимъ только ‘сказанiемъ’ Авраамiя Палицына, который, какъ человкъ, по своему времени высокообразованный и стало быть имвшiй справедливый или нтъ, но во всякомъ случа цльный взглядъ на жизнь и событiе, былъ ближе къ нему, чмъ простодушные лтописцы и современныя грамоты…
Указывая на эти немногiя, но, какъ кажется мн, довольно рзкiя черты непониманiя народности нашей Карамзинымъ и фальшивости его представленiя народности, я опять долженъ повторить, что фальшивое представленiе было все-таки цльное, художественное представленiе, давало образы хотя и отлитые въ общiя классическiя формы, но отлитые великолпно и твердо поставленные… Когда на такого гиганта какъ Пушкинъ, обладавшаго непосредственно глубокимъ чутьемъ народной жизни, могъ подйствовать карамзинскiй образъ ‘Бориса’, чтжъ должны были длать другiе?..
Другiе — преклонялись и jurabant in verba magistri — развивали идеи учителя и совершенно были этимъ довольны, — довольны до того, что одинъ изъ высшихъ представителей нашего сознанiя, Блинскiй, въ юношески-пламенной стать своей, называлъ свою тогдашнюю эпоху литературы романтически-народною, съ ея дюжинами являвшимися и выкроенными изъ Карамзина историческими романами, дикими историческими драмами и т. д.
И въ эту-то минуту общаго самообольщенiя, раздляемаго даже и высшими представителями сознанiя, въ минуту юношескихъ врованiй въ то, что мы поймали наконецъ нашу народность, входимъ съ нею, очищенною, умытою и причесанною въ общiй кругъ мiровой жизни, — въ эту минуту явился человкъ, который не силой дарованiя, но силой убжденiя, и притомъ чисто-теоретическаго, разсялъ разомъ это самообольщенiе, разбилъ безжалостно и безтрепетно врованiя и надежды.
Да! теоретики иногда бываютъ очень нужные люди, часто великiе люди, какъ П. Я. Чаадаевъ.
Онъ былъ вдобавокъ еще теоретикъ католицизма, стало быть самый безжалостный, самый послдовательный изъ всхъ возможныхъ теоретиковъ… Фанатически вря въ красоту и значенiе западныхъ идеаловъ, какъ единственно-человческихъ, западныхъ врованiй, какъ единственно-руководившихъ человчество, западныхъ понятiй о нравственности, чести, правд, добр, — онъ холодно и спокойно приложилъ свои данныя къ нашей исторiи, къ нашему быту, — и отъ перваго прикосновенiя этихъ данныхъ разлетлись прахомъ воздушные замки. Ясный и обширный умъ Чаадаева, соединенный съ глубоко-правдивой натурой и нашедшiй себ притомъ твердыя точки опоры въ теорiяхъ, выработанныхъ вками, — съ разу разгадалъ фальшъ представленiй о нашей народности. Нисколько не художникъ, а мыслитель-аналитикъ, онъ не могъ обольститься карамзинскими аналогiями.
Фанатикъ, какъ всякiй неофитъ, онъ имлъ смлость сказать, что въ насъ и въ нашей исторiи и въ нашей народности — нтъ ‘никакихъ’ идей добра, правды, чести, нравственности, что мы — отщепенцы отъ человчества. ‘Никакихъ’ на его язык значило — западныхъ, — и въ этомъ смысл онъ былъ тогда совершенно правъ. Силогизмъ его былъ простъ.
Единственно-человческiя формы жизни суть формы, выработанныя жизнiю остального, западнаго человчества.
Въ эти формы наша жизнь не ложится, или ложится фальшиво, какъ у Карамзина.
Слдовательно…
Вотъ именно это слдовательно и раздлилось на два вывода:
Слдовательно, сказали одни, мы не люди, и для того чтобы быть людьми, должны отречься отъ своей самости. Изъ этого слдовательно вытекла теорiя западничества, со всми ея логическими послдствiями.
Слдовательно, сказали другiе, боле смлые и ршительные, наша жизнь — совсмъ иная жизнь, хоть не мене человческая, шла и идетъ по инымъ законамъ, чмъ западная.
Два лагеря раздлились и каждый повелъ послдовательно и честно свое дло.

А. ГРИГОРЬЕВЪ

Григорьев Аполлон Александрович
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека