На чужбине, Ядринцев Николай Михайлович, Год: 1883

Время на прочтение: 6 минут(ы)

НА ЧУЖБИН.

(Изъ исповди абсентеиста).

ФЕЛЬЕТОНЪ.

И я, заплакавши, назадъ
Поіхавъ знова на чужбину.
Шевченко.

Съ особеннымъ чувствомъ загадочной грусти я смотрю каждый учебный семестръ на молодыхъ сибиряковъ, но окончаніи курса возвращающихся служить на родину. И благословить ихъ хочется, и жутко за нихъ. Что-то ждетъ ихъ тамъ, что-то имъ дастъ эта родина?.. Но еще больне сжимается мое сердце, когда я вижу молодаго человка, бгущаго съ родины, искалеченнаго, измученнаго въ неравной борьб и смотрящаго на меня съ укоромъ. ‘Ты призывалъ насъ, ты рисовалъ намъ родину цвтущей и обольстительной’, говоритъ этотъ укоризненный взглядъ: ‘смотри же — вотъ израненная грудь, а вотъ и разбитое сердце!’
Я не говорю о тхъ благоразумно-равнодушныхъ, которые не знали никакихъ чувствъ къ родин, не переживали никакой драмы и, прикрываясь тми или другими мотивами, оставались, гд имъ нравилось. Это былъ ‘отрзанный ломоть’ отъ насъ. Но драма любви такъ знакома моему сердцу, и я самъ переживалъ ее. Вотъ что когда-то писалось въ моемъ дневник.
Нтъ!.. Тяжело, тсно, душно, невыносимо и, главное, нтъ и не видно разсвта. Тяжело такъ, что можно умереть. Дло бы за этимъ не стало. По является вопросъ: умереть среди людей, которые не поймутъ твоей смерти, которымъ все равно, живешь ли ты среди нихъ, или нтъ, умереть тамъ, гд все манило тебя съ ранняго дтства, гд, казалось, такъ много дорогого и гд теперь — предъ внутренними очами — ничего, кром мрака, холода, застоя и плсени жизни, ничего, кром ликующаго эгоизма и хищничества, захватывающаго себ будущее!.. Умереть и уничтожиться безъ слда, безъ всякой памяти, не заложивъ зерна изъ области нравственно-духовнаго существованія не только въ человчеств, но и въ собственномъ своемъ кругу, умереть безъ сознанія цли своего существованія, когда мечтою жизни было принести хоть долю блага и счастья, сознать, что ты остаешься непонятымъ, лишнимъ и чуждымъ въ своей родной семь… да можетъ ли быть что нибудь тяжеле?!.. Нтъ! лучше на чужбину, подъ чужое небо, въ чужую среду, туда, гд не поймутъ твоего горя, не замтятъ мучительныхъ взоровъ, горечи обманутыхъ надеждъ, и гд все будетъ скрыто подъ грустной улыбкой и маской добровольнаго изгнанничества!
Такъ записано на послдней страниц дневника, а затмъ стояло: переправа черезъ Обь, Иртышъ, послдній обозъ, послдняя сибирская деревня, Уралъ, прощанье съ памятникомъ, отдляющимъ Азію отъ Европы, послдныя кинутія ‘слеза и роза’.
Такъ я ухалъ, или, скоре, бжалъ изъ Сибири — и бжалъ не впервые. Сколько разъ я закаивался возвращаться сюда, закаивался возвращаться, покрайней мр, до тхъ поръ, пока возможно будетъ хоть малйшее существованіе здсь человка въ настоящемъ, а не фиктивномъ смысл, пока создастся хоть какая нибудь нравственная атмосфера. Зачмъ? Къ чему это возвращеніе? говорилъ я себ,* и силился вырвать изъ груди своей эту старую привязанность, эту жгучую, больную тоску. Однако, какъ я ни боролся съ собой, какъ хорошо ни сознавалъ, что изъ нашей встрчи ничего не выйдетъ, кром рокового не доразумнія, комическаго столкновенія и празднаго зрлища для равнодушнаго общества, сколько я ни раздумывалъ, что посл многихъ мытарствъ я встрчу, вмсто родственныхъ объятій, знакомый крикъ: ‘ату его!’,— тмъ не мене, но какому-то сумасшедшему соображенію, я все-таки возвращался, возвращался совершенно безсознательно, чтобы еще разъ убдиться, что все идетъ по старому.
Я тащился то съ прикащиками, то съ обозными, иногда безъ гроша въ карман, полубольной и разбитый, намыкавшійся вдоволь на чужой сторон, мое страданіе составляло рзкій контрастъ съ счастливыми ‘двухпрогонными’, скакавшими намою родину и оглашавшими своими воинственными кликами поля и дебри. Я вторилъ ихъ радости, хотя она и происходила изъ другого источника. Они скакали съ надеждой скоре возвратиться, а жъ одною мечтою только — похоронить себя здсь. Они стремились обозрть на быстрыхъ тройкахъ, vol d’oiseaux, эту заколдованную страну отъ края и до края, такъ-сказать, обнажить предъ собою вс ея красоты, пресытиться и исчезнуть, я же мечталъ ‘хоть однимъ глазкомъ взглянуть на нее’. Поэтому, я относился съ особымъ чувствомъ къ каждой встрч. Первый сибирскій ямщикъ, первая деревня, бабушка съ пряжениками, первый родной цвтокъ, широкая Обь,— все это производило трепетное ощущеніе въ моей душ. Добравшись до родного города, я бродилъ, какъ очумлый, встрчалъ знакомыя зданія и знакомыя, старыя лица. И все это, въ первые дни, какъ-то добродушно улыбалось, даже частный приставъ, который, при встрч, напоминалъ мн старые грхи, грозя шутливо пальцемъ и приговаривая:
— Не утерплъ, продернулъ меня!
Даже и старый Кондратъ, въ эти дни родной встрчи, терялъ какъ-будто свой разбойный видъ, какъ и сонмъ его есауловъ-прикащиковъ, сверкавшихъ смертоносно своими аршинами въ темной львиной пещер, съ которою я сравнивалъ его лавку, гд у входа всегда толпились покорныя жертвы его — покупатели. И я весело толкалъ Кондрата въ брюхо, говоря: ‘ну, что, Кондратъ, все обираешь народъ?’ — на что онъ отвчалъ, снисходительно улыбаясь:
— Ничего, грабимъ-таки, сударь, понемногу!
Когда проходили первыя минуты встрчъ, я погружался въ свои воспоминанія — воспоминанія ранняго дтства. Тогда я шелъ къ старому дому, разросшемуся саду, къ знакомому ключу, взбирался на гору, смотрлъ въ даль на знакомую панораму и, наконецъ, ложился въ большую свжую траву, окруженный родными желтыми лиліями. Здсь я росъ, здсь получались первыя мои впечатлнія, здсь я мечталъ жить, а теперь здсь же я намчалъ себ могилу. Мн ничего боле не нужно было.
Время, между тмъ, шло, я не умиралъ, свиданіе съ родиной придавало мн силы и поддерживало мое физическое существованіе, я былъ вполн доволенъ роднымъ воздухомъ… Но чмъ доле я жилъ, тмъ боле начиналъ чувствовать, что нравственное мое существованіе становилось невыносимо. Тло жило, но духъ начиналъ мертвть. При видимомъ родств природы, я чувствовалъ какую-то бездну, раздляющую меня съ окружающимъ обществомъ. Я чувствовалъ недостатокъ нравственной атмосферы, необходимой для личности, когда-то хоть разъ подышавшей чистымъ воздухомъ, я чувствовалъ влеченіе къ свту европейскаго міра, къ солнечному лучу мірового тепла… И эта тоска, эта нравственная асфикція до того сжимала грудь, что меня уже не удовлетворяли боле ни родной воздухъ, ни родная ширь. Я бродилъ, какъ тнь, среди родственныхъ, знакомыхъ лицъ, но мы не понимали другъ друга, мы разговаривали какъ будто на разныхъ языкахъ, мало ‘oro — даже въ самыхъ ощущеніяхъ и вкусахъ мы не имли ничего общаго. Я чувствовалъ, что все кругомъ меня начинало рычать при моемъ приближеніи, и дло разыгрывалось всегда какимъ нибудь крайнимъ недоразуменіемъ. Тогда приходилось исчезать изъ родного міра.
Въ самомъ дл, что такое я былъ для этого общества, гд нашли себ мсто и мелочные торговцы, и прасолы, и ростовщики, гд уже возведены каменныя палаты буржуазіи, гд есть потребность въ роскошной мебели и музык, но нтъ потребности въ духовной жизни.
Странно, что какъ я ни приноровлялся къ мстной жизни, какъ ни усиливался примириться съ нею на условіяхъ приносить хотя маленькую долю пользы, какъ ни умрялъ свои требованія,— мн никогда это не удавалось. И чмъ боле я себя сдерживалъ, чмъ боле старался приноровиться, тмъ ярче и неожиданне выходили разрывъ и недоумніе. Въ конц концовъ, у насъ получалось чуть не озлобленіе.
Я не буду пересчитывать эти коллизіи. Я на нихъ смотрлъ въ первое время, какъ на романтическое занятіе своей жизни, нелишенное разнообразныхъ приключеній. Сколько разъ являлся я съ своимъ демономъ-мучителемъ, въ вид переряженнаго Фауста, къ своей Маргарит, которую изображала моя родина, вырывалъ у нея секунду свиданія, и, однако, никогда я не пользовался продолжительнымъ счастіемъ, но мой жребій отличался отъ жребія Фауста тмъ, что я не оставлялъ въ тюрьм мою возлюбленную, а готовилъ только себ мрачное существованіе… Исторія этихъ приключеній разнообразна, и я не буду ихъ передавать здсь.
Скажу только одно: сколько я ни уврялъ мстнаго Кондрата, что я къ нему всею душою,— онъ не врилъ мн и всегда оставался убжденнымъ, что не покупателей я считаю въ долгу у него, а его самого въ долгу у покупателей, хотя я ни однимъ словомъ не намекалъ на это. Точно также, я, къ своему прискорбію, не могъ снискать расположенія у покойнаго друга моего Сережи Сандаракова и у отставного штабсъ-капитана Портянки, осуществлявшаго въ Сибири реформу дачекъ и подметокъ, и обновленія края увеличеніемъ пайка мстнымъ ‘бутарямъ’, послдній, къ тому же, олицетворялъ покровителя ‘чумазому’. Вс подозрвали во мн что-то недоброе. Я почему-то изображалъ для нихъ упреки совсти и мстный критическій взглядъ. Понятно, что этой совсти жилось не весело. Всякій изъ обывателей норовилъ куда-нибудь спрятать ее, когда наши отношенія обостри вались, и понятно, что мн уже ничего не оставалось длать среди такого пріятнаго общества. Вопросъ о моемъ существованіи былъ ршенъ: ‘изженуть’ и ‘уничтожить’. Я чуялъ, что въ воздух носилось ‘ату!’, а впереди угрожало только ‘въ зубы’, и затмъ предвидлась ужасная, чудовищная порка! Тогда для меня наступалъ критическій моментъ: ‘покориться и примириться, или же бжать?’ Покориться… но что же это значитъ? Пойти въ стачку и съ Кондратомъ, и съ Сандараковымъ, и съ Портянкой? Чмъ же станетъ тогда, однако, мое нравственное существованіе? чмъ это лучше смерти? Бороться съ ними?.. По они заняли позицію и составляютъ главную силу. Разв возможна борьба тамъ, гд легко быть безапелляціонно съденнымъ подобно осетрин или балыку — не боле. Я видлъ ростъ нашей родины, но это былъ гигантскій ростъ буржуазіи. Я зналъ, что она можетъ создать дворцы, бани, систерны, водопроводы, и обойтись безъ литераторовъ. Что же оставалось? Бжать. По вдь это значитъ навсегда не видать родины, лишиться послдней надежды, послдняго счастія.
Было время, когда я удалялся постоянно съ надеждою на возвращеніе, легко продлывая исчезновеніе и новое прибытіе. Весело кивалъ я землякамъ, возвращаясь то за повозкой хищника, то за колесницей тріумфатора.
По проходили года, и эти скитанья, эта вчная смна чувствъ утомили, измучили меня. Я вижу, что силы мои ослабваютъ, чувствую, что скоро наступитъ роковая развязка, когда придется проститься серьезно, — и шутовская улыбка исчезаетъ съ моего лица.
Волнуемый различными чувствами боле, чмъ когда либо, я сознавалъ себя почти несостоятельнымъ высказаться. Предо мной стояла какъ-бы возлюбленная моей жизни. Всю жизнь я слдилъ за нею, всю жизнь я кидалъ ей цвты, всю жизнь посылалъ горячіе поцлуи, не заботясь, чтобы знали имя поклонника, не требуя награды. И какое ей дло до моей любви — ей, у которой вчно ослплены глаза? Она разстанется со мною равнодушно, такъ къ чему же объясненія и лишнія слова? Выражать чувства?!.. но меня ничто но обязывало къ этому: ни гордость преданной души, ни отверженная любовь, отдавшаяся ей въ самыя лучшія минуты моей жизни… Это былъ слишкомъ тяжелый моментъ, чтобы снисходить до жалкихъ словъ. И я не рыдалъ, не безумствовалъ подобно влюбленному, отверженному юнош. Разставаясь съ тобою, я только сказалъ короткое, односложное ‘прощай!’ Я сказалъ это, не догадываясь, ‘надолго-ли?’, не пророчествуя, что можетъ быть, ‘навсегда!’ Ты не поймешь этого! По если бы ты, гордая царица, захотла взглянуть въ эту минуту въ глаза мои, ты прочла бы всю истому моего горя, всю глубину изстрадавшейся, надломленной души, отходящей въ вчность. Полный равнодушія къ себ и жизни, въ послднюю минуту разлуки я отвернулся, чтобы скрыть волненіе…
Но въ душ звучало: дорогая, безцнная, возлюбленная,— прощай!

Добродушный Сибирякъ.

Ново-Сиверская станція.

‘Восточное Обозрніе’, No 29, 1883

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека