Государственное издательство художественной литературы
Москва — 1961
МЯТЕЖНИКИ
Откуда пришла тревога?.. На горе, в барском доме, говорили, что ходят по земле злые люди и смущают смирных и покорных мужиков своими рассказами о привольной жизни без господ, без начальников и без податей… Таких людей искали, старались изловить, но не находили. Мужики, когда их спрашивали об этих злых людях, опускали головы, смотрели в землю и говорили:
— Не знаем… Не слыхать… Не доводилось…
На горе, в старом барском доме, говорили, что злые люди распускают в народе вредные книжки, которые кружат головы смирным темным людям. Таких книжек искали и не находили, а мужики, когда их спрашивали об этих книжках, ухмылялись и говорили:
— Когда нам читать?
Под горой, в разбросанных в низине около речки избах, ходили вести и слухи, фантастичные и нелепые, похожие на кусочки сказок, но всегда полные глубокого значения для живущих под горой людей. Иногда эти слухи доносились до старого барского дома. Там пожимали плечами, смеялись и беспокоились… Откуда они берут?! Черт их знает…
Звенели колокольчики с бубенцами, приезжал человек в форменной фуражке и начинал отыскивать месторождение нелепого слуха.
— Кто их знает!.. Разное болтают,— глубокомысленно отвечали мужики, и нельзя было добиться, откуда пришел слух, он обыкновенно терялся в кругу женщин, а те только плакали, божились и выкликали:
— Ничего я не знаю!.. Ничего не слыхала! Ни в чем не причинна!..
Человек в форменной фуражке сажал под арест старосту и еще двух-трех хмурых непонятных мужиков, кричал на всех, стращал тюрьмой, а потом заезжал в гости в старый барский дом.
— Куда он поехал?
— К господам! Куда же ему больше?!
Мужики собирались на бревнышках, в прогаре около глухих стен дворовых построек, и разговаривали вполголоса о слухах, которые так рассердили земского начальника:
— Вишь, как забеспокоился!..
— Чай, он сам помещик!..
— Они все друг за дружку… Их не расцепишь!.. Зря слуха не бывает, как без огня дыма… Подбегали к мужикам ребятишки, скакавшие верхом на палочках, и спрашивали:
— Верно, что земля наша будет?
— Кыш, вы! Я вот выдеру тебе, ужо, уши, станешь болтать у меня!— пугали отцы, и ребятишки разбегались, мелькая голыми пятками босых ног.
Мужики долго сидели на бревнышках, мало говорили, но одинаково чувствовали, и в этом молчаливом общении было что-то затаенное, глубокое и темное…
— Все еще не уехал, с господами каталажится… — говорил кто-нибудь, и мужики смотрели на гору с беспокойством и тревогой в глазах:
— Что-нибудь затевают… Не иначе…
А старый барский дом, окруженный древними умирающими липами и корявыми раскидистыми березами, угрюмо и подозрительно смотрел на них с горы…
Кругом было приволье: поемные луга, старые леса с гниющей падалью, большое рыбное озеро с камышами и дикими утками и безбрежное море хлебодарных черноземных полей.
Но у них были маленькие клочки земли — подарок от первой воли — и не было выгона для скотины, не было леса, и рыбу в озере можно было ловить им только на удочку, а стрелять уток на озере было нельзя… Они смотрели на окружающую благодать божию и, задумчиво вздыхая, с горечью говорили:
— Обманули они нас…
В селе был семидесятилетний старик Илья, которого все они звали дедушкой. Седой как лунь, с длинной, словно сделанной из кудели бородой, он походил на ветхозаветного пророка. Дедушка Илья любил рассказывать про старину, но дряхлая память его всегда перемешивала правду с вымыслом: мало ему верили молодые мужики и парни, но послушать его любили. А он говорил, что, когда он был парнишкой, они с отцом косили траву для своей скотины на этих самых поемных лугах, что изба их была выстроена из этого самого старого леса, растянувшегося на много верст вокруг, и что сетями ловили рыбу в озере и ели жареных диких уток…
— Хорошо жили, — говорил он, — куда теперь!..
Слушатели почесывали в затылках и шептали:
— Да-а…
Наступало молчание. Бог весть, о чем думали слушатели: манила ли их дедушкина старина, или занимала будущность… А дедушка Илья пророчески заканчивал:
— Я не доживу, а вы еще покосите и травку эту, и лесом попользуетесь, и рыбки поедите вдоволь, жареных уток, дупелев. Поди дупелев никогда не едали?.. А?..
— Как же это выйдет?— недоверчиво звучал голос сомневающегося.
Дедушка вставал с места и таинственно, с глубокой верой, словно ему были открыты все тайны народного страдания, пророчествовал:
— Еще три года будете маяться, а потом правда божия сойдет на землю, и все зло, яко воск от огня тает, обнаружится и изгонится с земли божией!.. Вот что!
Дедушка Илья стал теперь сильно беспокоиться. Глухой, он с трудом улавливал клочки слухов и толков, бродивших по родному селу, и больше догадывался, чем понимал, что зло обнаружилось раньше, чем он предсказывал. ‘Крестьянское сословие, — сказал царь, — любезно моему сердцу…’ Вот ведь как!.. Господи!.. Теперь он знает, дошло до него… Илья бродил по селу, многозначительно показывал корявым пальцем в небеса, смеялся одним ртом и торжествующе произносил:
— Яко воск от лица огня!.. Бога не обманешь! Никогда!..
Дедушка Илья стал заходить к попу, отцу Григорию, и искушать его:
— Батюшка, отец наш многомилосливый!— спрашивал он отца Григория, — ты вот поближе стоишь ко господу, тебе виднее оно…
— Ну, что, старик, скажешь? Садись — гостем будешь!..
— Постою, батюшка… семьдесят годов стою… Привычные мы… Что хочу я тебя спросить…
— Ну, спрашивай!
— По-божьему ли закону люди промежду себя землю божию поделили?
Отец Григорий смущался вопросом:
— Как сказать?.. Одно дело — божеское, другое — человеческое… В наши грешные дела не следует путать господа бога… Грех, старик…
— Знаю!..
— И нам с тобой лучше этого вопроса не касаться…
Но дедушка Илья не отставал:
— А ты мне, старому дураку, вот что растолкуй: кто такие были наши прародители?
— Первые люди, сотворенные господом на земле…
— Знаю! Не про то я… Господа они были али крестьяне?.. Адам-от с Евой?..
— Хм!.. Вопрос твой, старик, нелепый и, можно сказать, — непристойный…
— Ну, прости мне, старому дураку… Темный мы народ… Все вот думаю теперь и многого понять не могу, а все хочется, хоть перед смертью-то узнать, как и что было, что к чему идет…
— Праздное любопытство, старик!.. Больше надо богу молиться да о грехах думать…
Дедушка Илья наклонялся к батюшке и радостным шепотом восклицал:
— А я про что же?.. Вот про это самое… Господь бог прародителям нашим сказал: в поте лица своего будете есть хлеб, то есть собственный хлеб, трудовой. Господь бог приказал самим им землю пахать… Вот, говорит, вам земля моя, и в поте лица пахайте её! Сказал это господь? Верно?
— Верно. Ну!..
— Есть ли где, батюшка, в писании про аренду-то? Где оно сказано, чтобы одни забрали ее, землю-то матушку, да другим исполу али как там… в аренду, что ли… отдавали?
— Про это в писании ничего нет.
— Нету?.. Вот то-то же и оно-то! Земля всем людям отдана, а не то чтобы господам…
Отец Григорий говорил о неисповедимых путях божиих, о том, что без воли господней ни один волос с головы человеческой не упадет, что грех роптать на нужду и страдания, и многое другое. Старик слушал, покачивал головою и подтверждал:
— Это уж конечно! Само собой!
И уходил от отца Григория угрюмый, с сомнением в сердце своем.
— Был я вечор опять у попа Григория, — говорил он с глубоким вздохом своим сродственникам.
— Ну, что он тебе сказывал?
Илья разводил руками:
— Не ухватить его, словно налим…
Старший сын Ильи, Пахом, молчаливый, вспыльчивый мужик, злорадно ухмылялся:
— Все ходишь к попу правду пытать?..
— Ходил… Ничего не добился…
Пахом встряхивал головой и как бы мимоходом произносил:
— Барин, поп да становой — все с одной головой…
Каждую неделю Пахом уходил в соседнее село Подгорное. Там у Пахома был какой-то ‘верный человек’. Должно быть, этот верный человек и рассказывал Пахому о том, что делается на свете, в далеких деревнях, в больших городах и в других странах. Пахом возвращался домой с большим запасом знаний и новостей и целую неделю питал ими своих односельцев. От верного человека он узнал, что какой-то князь ездил к царю и разговаривал с ним:
— Как вот я с вами — вплоть!..
Всю правду рассказал князь царю про крестьянскую нужду и про обиды от господ и чиновников, и будто бы царь обещался облегчение сделать…
— Я, говорит, давно, днем, говорит, и ночью — думаю о крестьянской жизни и теперь стараюсь…
— Неужели правда?
— Ждите, говорит, милости: скоро праведный закон выпущу!..
В глубоком благоговейном молчании слушали Пахома мужики, бабы и парни. А дедушка Илья крестился широким крестом и шептал:
— Все обнаружится… Все!..
— Вот ведь и промежду господ есть душевные да жалостливые!— удивленно восклицали бабы про князя, который дошел до царя и рассказал ему всю правду…
— Есть, которые совесть имеют… действительно…
— Случается…
— Мало только этаких, — говорил Пахом.
— Верно ли только? Может, ничего такого и не было?
Пахом сердился:
— Не было! В газете пропечатано! Своими глазами видел…
— Вот бы ты достал нам эту газетину да почитал бы. Радость была большая.
Каждый день в избу к дедушке Илье и Пахому приходили потолковать и еще раз послушать, как было дело.
— Милости, говоришь, велел ждать?
— Давно, говорит, я сердцем за них, — то есть за нас, — страдаю и теперь стараюсь… Ждите, говорит, праведного закона.
— Ну, слава те, господи! Может, что и выйдет…
— Не дадут они, — мрачно говорил Пахом.
— Кто?
Пахом делал молчаливый жест рукою на гору, по направлению к барскому дому, а дедушка Илья начинал вспоминать старину и говорил, что тогда, когда первую волю давали, они обошли: волю велено было дать с землей, сколько кому надо, а они прикинулись ласковыми, да и подарили по куриному наделу…
— А раньше хорошо жили… И луга, и лес, и рыба… всего сколь хочешь… А вышло вот как: некуда скотину выгнать, нечего есть и нечем избу топить…
— Теперь все купи… у них же!..
— А рыбы этой ели… Господи!.. У меня был бредень пятнадцать сажен!.. Чай, вы никогда дупелев не едали?.. Вот то-то и оно!.. Теперь разя жизнь?.. И опять они обманут…
— Обманут?— переспрашивал молодой парень и добавлял, поднимая кулак:
— А вот это видали?!
И все радостно, с удовлетворением, смеялись.
— Это верно,— вмешивался Пахом, — ты знаешь ли сколь крестьянского населения? Больше ста миллионов! А их всех сто тысяч!..
— Не больше?
— Сто тысяч, — положительно утверждал Пахом, — высчитано.
Они давно ждали, а с тех пор как узнали про разговор князя с царем, — они начали ждать с нетерпением. Это ожидание они всегда носили в своих сердцах, и оно светилось в их карих и голубых глазах затаенной радостью. Чего они ждали?.. Праведного закона и милости. Под милостью они разумели землю, под праведным законом — избавление от господ и от земских начальников, становых и урядников, которых называли ‘барскими кумовьями’…
Начали ждать манифеста. Когда царь запретил народ розгами пороть, поп Григорий объявил об этом в церкви с амвона. Конечно, и теперь милость и праведный закон объявят прежде всего там же… Каждый день дедушка Илья ходил к отцу Григорию и справлялся:
— Не слыхать ли чего?
— А чего ты ждешь?
— Манифест скоро должен быть.
— Откуда ты это знаешь?
— Слухом, батюшка, земля полнится, — уклонялся дедушка Илья и, помолчав, осведомлялся:
— Чай, если будет царская милость, ты опять в церкви прочитаешь?
— Всеконечно…
Шли дни за днями, а манифеста не объявляли…
— Задержка вышла, — в раздумье говорили мужики и терялись в догадках.
Раза два они собирались около казенного леса и наслаждались будущим: обсуждали, какие из господских полей должны к ним отойти, а которые за господами остаться, с которой стороны нарежут казенного леса и сколько на Душу.
Они смотрели на поля и лес жадными глазами и говорили:
— Лес правильный!..
— А хорошая тут земля!
— Земля жирная, как сало… Настоящая земля!..
— А которую они нам сдают, та много хуже!..
— Еще бы! Та совсем другого сорта.,. Эту в руки возьмешь, она тает…
— Как творог! Ей-богу!
Они брали в руки сырую пахучую черную землю, мяли ее пальцами и нюхали:
— Как творог!.. Никакого навозу не надо… Дух-от какой от нее идет?!
Окидывали взором, безбрежное море полей, встречали на горизонте барскую усадьбу, окруженную старыми липами и березами, и хмурились:
— Задержка вышла…
— Господа задерживают…
— Не иначе, как они…
— Начальство за них стоит…
— У земского-то, сказывают, у самого больше тысячи десятин…
— Надо подождать… Что будет к осени…
Однажды Пахом принес известие, которое подтвердило их догадки: в Подгорновское правление пришла из губернии бумага, документ, писарь читал его: в этом документе объявлено про разговор князя с царем и пропечатано, что сказал царь. Надо было эти документы народу объявить на сходах, а приехал земский начальник и все их отобрал и увез.
— Все отобрал! Дочиста! Почему такое? В каком праве?
— Задержку делают…
— Так оно и выходит!..
— Жулики, — говорили крестьяне, злобно сверкая глазами на гору.
— Может, в том документе и про землю было сказано?
— Все может быть…
— Поглядим, что дальше будет… Хм… Ах ты, в рот им малины!..
Они стояли в тяжелом раздумье, опустив головы и расставя ноги.
В селе жил лавочник, Парамон Игнатьич Щегольков. Раньше он был мужиком, но теперь вышел в мещане и мужиков не любил:
— Грубый народ, без всякого понимания, распущенный!..
Парамон Игнатьич ходил в пиджаке с круглыми фалдочками, в брюках навыпуск и в синем картузе, который сидел на его маленькой голове глубоко и крепко, оттопыривая уши. Когда Щегольков открыл лавочку, он носил брюки в сапоги, но в селе было несколько твердых мужиков, которые тоже носили брюки в сапоги, не желая с ними смешиваться, Парамон Игнатьич начал носить брюки навыпуск и надевать крахмальную манишку с галстуком. Торговля у него шла бойко, и все на свете казалось ему устроенным хорошо, всем он был доволен и любил говорить о премудрости божией:
— Всякому свое место: и барину, и крестьянину, и мещанину, и дворянину.,. И как нельзя без мужика, так и без барина: барин — голова, а мужик — руки, ноги… Воистину премудро все устроено…
— Ну, скажем, барин — голова, мы — руки, а ты что же выходишь? Брюхо, что ли?— подсмеивались слушатели.
— Без торговли тоже нельзя: купец, торговец — без них опять ты же, дурак, наплачешься!
‘Всякому свое место’,— поэтому Парамон Игнатьич терпеть не мог, когда мужики занимались не ‘своими’ разговорами, а особенно, когда они непочтительно отзывались о господах, критиковали господскую повадку, осуждали попа, ругали земского начальника…
— Грязь, а тоже рассуждение желает иметь!
Щегольков был очень набожный человек: любил служить молебны и панихидки, пел в церкви на клиросе тенором, а апостола старался читать басом, часто говел, и, когда стоял в церкви, лицо у него делалось умиленным, благочестивым и кротким, но как только он выходил за церковную ограду, мирские заботы делали его сердитым.
— Эй! Павел! Это что же? Молишься, каешься — а долг в лавку не платишь?— окликал он, заметив должника.— Или теперь это у вас грехом не считается?
Когда баба приходила в лавочку купить на пятачок сахару, Парамон Игнатьич по привычке обвешивал ее, с небрежностью бросал пятачок сидевшей у кассы жене своей, Глафире, и, записывая пятак на приход, укорял бабу:
— Тоже сахару захотела… Кто ты такая?
— Чай, не грех маленько полакомиться-то…
— Полакомиться! Лаптей хороших нет, а подай сахару…
— Счастливо оставаться!— смущенно говорила баба, уходя из лавки, а Парамон Игнатьич долго еще возмущался:
— Сколько этого баловства в народе развелось!.. И бабы стали! В прежнее время опустит взоры и молчит, а теперь ты ей — слово, а она тебе — десять… Теперь попробуй — ударь ее муж, она…
— А небойсь меня не бьешь?— не без кокетства замечала Глафира, по целым дням сидевшая у кассы и с изумительным проворством щелкавшая подсолнечные семечки.
— Вы из порядочных, с вами и обращение другое… А, между прочим, вы все-таки не сорите семечками-то: неприлично!
Парамон Игнатьич держал при лавке мальчика, которого называл сопляком. Лавка была универсальная: в ней было все, начиная от мануфактурного товара и кончая дегтем, сопляк отпускал керосин, деготь, мыло и все, что марало руки или имело ‘тяжелый запах’.
— Отойди в сторонку: дух от тебя тяжелый!— сердилась Глафира, когда сопляк вертелся поблизости.
Тяжелый дух не мешал сопляку возиться с ребенком, подмывать полы, носить дрова, воду. Сопляк жил из-за хлеба и хозяйского обещания: сделать из него человека…
— Отец у тебя мужик, а ты чистым делом займешься, вырастешь — меня благодарить будешь… Нечего реветь, коли тебя уму-разуму научаю!
— Чай, больно!..
— Затем и бьют, чтобы было больно…
Парамон Игнатьич выписывал газету ‘День’ со всеми приложениями и в свободное от покупателей время садился на стуле перед лавочкой и глубокомысленно читал.
Подходил мужик, кланялся:
— Все читаешь?
— Читаю…
— Нет ли чего касательно нас, крестьян?
— Есть!
— Что же? Почитай-ка!
— Пороть почаще приказано!— не отрываясь от газеты, наставительно говорил Парамон Игнатьич.
Мужик ухмылялся:
— Шутишь… Достаточно попороли… Теперь царь не дозволяет касаться…
— Пороть нельзя, а по морде — сколько угодно!
Мужик терялся. Действительно, по морде урядник бил до манифеста, бьет и после манифеста…
— Да и как вас не бить?
— А что? Чем мы тебе повинны?!
— Вот здесь в газете пишут, что мужики сахарный завод сожгли…
— Сожгли? Вот чего!..
— Завод им заработок давал, без заводу с голоду станут дохнуть, а они взяли да сожгли…
— Что им за это будет?
— Что!.. Думаешь — похвалят?!— которые в Сибирь на каторгу, а которые дома останутся — с голоду подохнут…
Парамон Игнатьич читал в газете про смуту, про крамолу и мятежников, про крестьянские волнения и ругался:
— Понять не могу, как это все дозволяется!..
— Ты что там, кого ругаешь?— спрашивала Глафира, подходя к крылечку лавочки.
— По всей Рассее эта погань пошла… а настоящей распорядительности нет!..
— А тебе что? Тебе какой убыток?— равнодушно, щелкая семечки, говорила жена.
— Как это?! Понятия у вас нет! Сегодня торгуешь, все как следует, по-хорошему, а завтра аграрные безобразия эти — и иди по миру!..
— У нас, слава богу, народ смирный, тихий, — успокаивала Глафира.
— Смирный! А я вот замечаю, что и у нас что-то есть… Рыло отворачивают…
В своей газете Парамон Игнатьич вычитал, что вся смута идет от жидов и студентов, и верил этому, потому что сам был всем доволен и все казалось ему премудро устроенным.
— Ежели я русский, православный, — какого мне рожна надо? Живи, трудись, не пьянствуй! Всякий, который с умом, хорошей жизни добьется… Я с чего начал? С коробом ходил! Сам — лошадь, сам — купец, лавка за плечами да молитва в мыслях! А вот, благодарение богу, вышел на дорогу…
Поэтому Парамон Игнатьич уважал себя и зажиточных мужиков и презирал тех, у которых к рождеству Христову жрать было нечего.
— Шантрапа! Грязь!— говорил он о таких мужиках.
Два года подряд был неурожай, голодали, болели тифом и цингой. Нынешний год маленько оправились. В прошлом году приезжали какие-то господа со студентами и барышнями: устраивали столовую…
— Жалеют которые… Али их кто послал?..
— Кто их знает!..
Парамону Игнатьичу не нравилось это: ‘баловство разводят’.
— Господа, конечно, жалостливые, добрые, — говорил он, — только хуже бы не было… Привыкнут к казенному хлебу, потом палкой на работу не загонишь…
Как будто бы нынешним летом так оно и вышло: пришло время жнитва, испольники сжали и убрали свою половину, а барскую оставили на корню.
— Как же это выходит?— спрашивал Парамон Игнатьич у баб, которые, лежа на снопах, провозили хлеб на гумна.
— Мы не знаем… Мужиков спроси!
А мужики словно не понимали и с хитрой улыбкой в глазах спрашивали:
— Какую рожь?
— А барскую?— задорно спрашивал Парамон Игнатьич.
— Сперва свою уберем, а там поглядим… Будет досуг — и барам поможем…
— Вот оно как?!
— Этак! Довольно, что вспахали, взборонили да засеяли… Не век на них работать.
— Вот тебе и смирные! По всей Рассее эта погань идет!— хлопая руками по бедрам, говорил Парамон Игнатьич и возмущался поведением крестьян не меньше, чем возмущались на горе в барском доме.
— Все может быть. Сделают аграрный беспорядок и разорят дочиста…
— Ты ведь не помещик, — чего ты-то хлопочешь?— недоумевала Глафира.
— Понятия у вас нет. Врагов и у нас с тобой много: в другой раз кому в кредит не дашь, с кого долг через земского взыскиваешь, кого за пьянство поругаешь… Они без понятия: они не считают, что ругаешь для их же пользы, что сахару в кредит не отпустишь — ихнюю же копейку бережешь!..
Парамон Игнатьич с благоговением смотрел на гору. Там настоящие люди живут: с умом, с понятием, благородные, с обхождением… Сколько они добра делают для мужиков сиволапых! Сдохли бы без них… А тут все-таки зарабатывают на голодное брюхо: и косьбой, и жнитвом, и грибами, и ягодами, и всякой мелочью, случаем… В прошлом году барчонок пропал: народ нанимали искать, по целковому платили ребятишкам! Больше четвертной заработали!.. А что господа им исполу землю отдают, так не даром же им, дуракам, отдавать? Ее в банке заложить, так капитал получишь…
— Несподручно выходит! Считай сам: вспахать сколько считаешь за десятину?..
— Чего мне считать! Не желаешь, не бери! Вольному воля.
— А где же взять-то?
— А уж это твое дело. Этак ты ко мне в лавку придешь да скажешь: не моги керосин по пятаку за фунт продавать, по три продавай!
Парамон Игнатьич любил показать господам, что он не мужик — понимает деликатность. Когда ему удавалось купить на озере хороший улов рыбы, он отбирал самую крупную, надевал манишку с галстуком и отправлялся на гору.
— Папашенька с мамашенькой у себя?— спрашивал он у барчонка.
— Папа в саду, а мама дома…
Парамон Игнатьич шел черным ходом в барский дом, рыбу оставлял в сенях, а сам заглядывал в комнаты и добивался личного свидания с Зинаидой Николаевной.
— Зная о вашей привязанности к карасям, я обеспокоил — принес!
Барыня подавала Парамону Игнатьичу руку, и он потел от удовольствия.
Шли смотреть карасей и радовались, и всем было приятно.
— Какие огромные, мама!..
— Карась отборный, — с гордостью говорил Парамон Игнатьич, выхватывал из корзины самого крупного и тряс его в руке.
— Какая сила в нем… Не удержишь!
— Сколько же вам за них?
Парамон Игнатьич конфузился: не все же деньги!.. Они рыбой не торгуют. Это из уважения. И, подарив карасей и возвращаясь под гору, он чувствовал себя как бы приобшившимся к господам, словно породнился с ними через этих карасей, и при встрече с мужиками небрежно кивал им на поклоны.
Иногда он заводил на горе разговоры о смуте:
— Погань-то какая по Рассее идет?
— Что такое?
— Я про аграрный беспорядок и эти самые забастовки говорю… Мужики-то что делают в южных местах?!
— Бедность с одной стороны, невежество с другой…
— Но неужели если я — бедный, так должен безобразничать?— возражал Парамон Игнатьич.— Трудись, работай! Я тоже был бедный, а вот теперь, слава богу… И никогда я на чужое добро своих глаз не заворачивал… А ведь они что? Отдай им всю землю…
— Ну, это конечно… невозможно… Это им вскружили головы прокламации…
— Именно! В законе сказано, чтобы собственность была свята и нерушима. У тебя, например, есть худое корыто, и все-таки никто никакого права касаться этого корыта не имеет…