Мотивы современной литературы, Кохановская Надежда Степановна, Год: 1863

Время на прочтение: 32 минут(ы)

МОТИВЫ СОВРЕМЕННОЙ ЛИТЕРАТУРЫ.

Г-ЖА КОХАНОВСКАЯ.

(Повсти Кохановской, два тома. Москва. 1863).

Давно я задумалъ психологическій этюдъ изъ нашей литературы, подъ названіемъ ‘Превращенія’, нчто въ род овидіевскихъ ‘Метаморфозъ’. Конечно, Овидій написалъ свои ‘Превращенія’ стихами, я напишу прозой, Овидій написалъ хорошо, я напишу дурно, но если отложить въ сторону эту маленькую разницу, все остальное будетъ имть необыкновенное сходство. Сюжетъ будетъ миологическій — изъ исторіи боговъ и героевъ, превращенія будутъ неожиданныя и неузнаваемыя, а поучительность разсказа неоспоримая. Даже, я полагаю, мои разсказы будутъ поучительне Овидіевыхъ: у Овидія дано слишкомъ большое значеніе любви, у меня будутъ играть первую роль или деньги или честолюбіе, что для нашего времени гораздо врне.
Исторія превращеній ненова въ нашей литератур, но ее мало знаютъ или дурно помнятъ. Давно было замчено, что вс наши писатели, имвшіе вліяніе на общество въ силу общеевропейскихъ идей, раньше или позже измняли этимъ идеямъ въ пользу русской народности, русской науки. Карамзинъ, составившій свою репутацію ‘Письмами Русскаго Путешественника’, измнитъ имъ въ своей ‘Исторіи Государства Россійскаго’, Жуковскій, возившійся всю свою жизнь съ чертями и балладами, въ которыхъ плясали исключительно мертвецы, кончилъ свою дятельность истинно христіанскими разсужденіями о философіи и религіи, Пушкинъ, подтрунивавшій надъ Карамзинымъ, за его ‘Исторію’ — вы вдь помните стихи —
И, бабушка! затяла пустое,
Докончи лучше намъ Илью богатыря,
тотъ самый Пушкинъ въ тридцатыхъ годахъ уже посвящалъ своего ‘Бориса Годунова’ памяти того же Карамзина, надъ которымъ подсмивался нкогда.
Поэтому мн казалось, что это — законъ неизбжный для всхъ нашихъ великихъ писателей, какъ нарочно, и Гоголь въ свое время сдлавшись великъ, вдругъ отказался отъ всей своей дятельности, до сихъ поръ наиболе уважаемой.
Тогда-то, въ виду подобныхъ событій, три великіе отца нашего славянофильскаго ученія: Киревскій, Хомяковъ и К. Аксаковъ, во избжаніе ненужныхъ поворотовъ отъ одной дятельности къ другой, въ совершенно противномъ направленіи, на основаніи всхъ вышеприведенныхъ данныхъ, и придумали ученіе, названное ‘славянофильскимъ’, отъ котораго вспять некуда уже обратиться, и можно только идти впередъ.
Но вотъ, со смертію Гоголя, великихъ писателей не стало, мы уже не то, что т славные богатыри прошедшаго періода нашей литературы, мы — мошки и букашки, а все-таки поступаемъ какъ великіе люди. Возьмите хоть напримръ г. Каткова. Онъ началъ свой журналъ сильною, яростною бранью на славянофиловъ, во имя общеевропейскихъ идей, онъ кончилъ свою дятельность тмъ, что не только поклонился славянофильскому ученію, но даже простеръ свои виды дальше онаго — дло, казалось бы, невозможное. У г. Аксакова, славянофильство какъ-то непонятнй, таинственнй, можно сказать безъ комплимента г. Аксакову — безтолковй, у г. Каткова оно ясно, какъ петербургскія майскія ночи. Но эти майскія петербургскія ночи, такія плнительныя въ стихахъ, на дачахъ и за-городомъ, весьма непривлекательны въ самомъ Петербург. Эти ясныя ночи обличаютъ все: отъ вора, который крадетъ, до будочника, который спитъ и не видитъ, что у него подъ носомъ людей обкрадываютъ. Въ эти плнительныя майскія ночи г. Катковъ отнялъ у г. Аксакова все, обобравъ его въ лучшихъ врованіяхъ и оставивъ ему только врованія въ силу народную, онъ похитилъ у него идею любви, какъ главнаго рычага въ жизни общественной и государственной, попользовался идеею православія и похитилъ ту высокую идею силы, которую г. Аксаковъ извлекъ изъ былинъ временъ давно-минувшихъ.
Изъ-за чего же, спрашиваемъ мы, этотъ ненужный круговоротъ, какъ будто нтъ дльныхъ идей въ нашей литератур, которыя постоянно опровергаются тми же самыми писателями, которые ихъ прежде защищали? За что наши авторы разъигрываютъ неблагодарную роль сатурновъ, пожирающихъ своихъ дтей? Когда же наши литераторы будутъ начинать съ начала, т. е. откуда слдуетъ начинать, и перестанутъ одну половину жизни хвалить Европу, а вторую половину — бранить тотъ же Западъ, которому поклонялись?
Положеніе, какъ видите, драматическое. Имъ-то я и хочу воспользоваться для моихъ этюдовъ, хотя, впрочемъ, г-жа Ев. Туръ и предвосхитила у меня эту честь, разобравъ, именно съ этой точки зрнія, въ прошедшей книжк ‘От. Зап.’, гр. А. Толстаго, а нкій почтенный Старина высказалъ то же самое г. Каткову за его послднія замтки въ ‘Русс. Встник’ (No 3, 1863). Но не все то хорошо, что только одинъ разъ сказано. Когда какой-то господинъ замтилъ Прудону, что въ его журнал, ‘La voix du Peuple’, часто помщаются почти одинакія статьи, съ небольшими варіантами:
— А вы воображаете, отвчалъ Прудонъ:— разъ сказалъ, такъ и довольно, воображаете, что новая мысль такъ вотъ и примется съ разу. Вы ошибаетесь: долбить надо, повторять надобно, безпрерывно повторять, чтобы мысль не только не удивляла больше, не только была бы понята, но и усвоилась, получила бы дйствительное право гражданства въ мозгу.
По моему, Прудонъ былъ совершенно правъ. То же говорилъ и Блинскій, когда его упрекали, что онъ свои ежегодныя обозрнія литературы начиналъ всегда чуть не съ азбуки. ‘Вы думаете, что у нашей публики много свдній, или она помнитъ, что читаетъ?’ отвчалъ онъ. ‘Публик нашей нужно учиться, ее нужно учить, и потому должно повторять истины самыя простыя, начала науки, чтобы она ихъ волей-неволей запомнила’.
У насъ часто было говорено, что мы идемъ впередъ, если сбрасываемъ съ себя все наносное, западное, вотъ мы и начали его сбрасывать. Мы видли, что графъ А. Толстой уже все сбросилъ съ себя, чуть не донага, прежде его, госпожа Кохановская перемнила литературный костюмъ, г. Писемскій въ своемъ новомъ роман: ‘Взбаломученное море’, на сколько можно судить по напечатаннымъ главамъ, тоже придерживается ‘русской естественности’, безъ всякихъ покрововъ… Эти переодванья и будутъ предметомъ особаго нашего вниманія. Чтобы не возвращаться уже ни къ г. Каткову, ни къ гр. Толстому, будемъ говорить о г-ж Кохановской. Кстати же, въ ныншнемъ году вышли дв части ея повстей.
Странно, что появленіе этихъ повстей не произвело въ публик ршительно никакой сенсаціи. Этого мы не ожидали, признаемся, судя по мастерству, съ которымъ пишетъ г-жа Кохановская. Одно время эта писательница пользовалась у насъ въ публик чуть-чуть не авторитетомъ художника. Пушкинская строгость линій въ рисунк, выборъ лицъ въ повстяхъ, большею частію отчетливыхъ по своей иде, не сложныхъ по внутреннему характеру, проживающихъ всю жизнь двумя-тремя обиходными понятіями — все это бросалось въ глаза. Кром того, г-ж Кохановской доступны непосредственная поэзія природы и безъискусственныя движенія сердца. Она — великая мастерица наблюдать и чуять истину сердечныхъ движеній. Она ихъ описываетъ съ талантомъ, который въ художественномъ отношеніи равенъ таланту гр. Толстаго, съ симпатіею, которой недостаетъ холодному анализу гр. А. Толстаго. Все это вмст взятое до того подкупало читателя, что онъ забывалъ не то малороссійскій, не то ломоносовскій языкъ, которымъ задумала писать свои повсти г-жа Кохановская. ‘Въ ней есть поэзія, и мы знать ничего не хотимъ больше’, говорили ея поклонники, и застращивали критику, которая была къ ней очень долго благосклонна. И только тогда, когда она уже слишкомъ явно и безъ разбора начала увлекаться всмъ стариннымъ и славянофильство изуродовало эту поэзію,— только тогда критика ршилась сдлать нсколько замтокъ {См. въ ‘Отеч. Зап.’ 1861 г. рецензію на разсказъ г-жи Кохановской ‘Кирилла Петровъ и Настасья Дмитріева’.}. Но мы надемся, что въ настоящее время не мшаетъ и г-ж Кохановской сказать, что нельзя же безусловно восхищаться невжествомъ, грубой силой и вншнимъ блескомъ прожитаго, что это — ученіе опасное, и подъ видомъ старины и уклоненія отъ наносной цивилизаціи, нельзя проповдывать невжество и первобытную грубость. Сильный-талантъ г-жи Кохановской — самъ по себ, безобразіе ея идеаловъ — само по себ. Ея идеалы — несовременные намъ люди, не люди будущаго, нтъ, это, какъ она выражается, ‘простые, крпкіе люди русской естественностни’ (?). Что это сказала г-жа Кохановская, въ этомъ и сомнваться нечего. Уже постройка фразы и выраженіе: ‘люди русской естественности’, говоритъ за самородокъ литературный. Намъ не сочинить такой фразы.
‘Мы не будемъ имть настоящаго понятія — говоритъ г-жа Кохановская — ни о барскихъ утшеніяхъ Гаврилы Михайловича, ни о шумной веселости Анны Гавриловны и подругъ ея {Это-то и есть т простые, крпкіе люди ‘русской естественности’, которыми такъ восторгается г-жа Кохановская.}, если мы позабудемте припомнить, что лежало въ основ ихъ. Лежала русская псня (точно псня можетъ создавать характеры!). Родной напвъ ея, сильный и могучій, былъ еще совершенно близокъ людямъ, которые по одной вншности, только по своему французскому кафтану и исподнему платью — тщились вступить на знатный (?) путь европейскаго развитія, а на самомъ дл они оставались все тми же простыми, крпкими людьми русской естественности.
Фіолетовый кафтанъ,
Парчевой камзолъ,
Чулки шелковые,
Пряжки съ искорками
не перерождали, а только переряжали русскаго барина, продолжаетъ г-жа Кохановская. ‘Шутку шутишь, нмецъ’, могъ не шутя сказать какой-нибудь богатырскій баринъ, во глав&#1123, тысячи другихъ, силясь представить себ, чтобы такой шутовской нарядъ, какъ коса и пукли, по колно короткіе штаны и пряжка, и вся эта заморщина расшаркиваній и присданій могла захватить въ себя и дать просторъ тому широкому раздолью, которое русскимъ (?) ходенемъ ходило и живо (?) жило въ его барской груди — шутку шутишь, нмецъ! И чтобы настояще видть, какъ это заморское переряжанье русскаго барина было немного чмъ боле маскарадной шутки (хороша шутка, посл которой два сословія перестали другъ друга понимать!), надобно было только заливному смху простой русской псни коснуться его барскаго слуха‘ (Повсти Кох. часть I).
Итакъ, чтобы два сословія почувствовали другъ къ другу что-нибудь родственное, для этого стоило только закатиться со смху и запть русскую псню!— Вотъ это-то понятіе о народности и возмущаетъ насъ въ твореніяхъ г-жи Кохановской. Русская псня — вещь прекрасная, только она создана не для того, чтобы соединять разнородныя общественныя силы.— По нашему мннію, силы эти должны прежде соединиться, и тогда уже наступитъ чередъ русской псни. По мннію г-жи Кохановской — наоборотъ. Пусть могучій богатырь, Гаврила Михайловичъ бьетъ все и всхъ, рушитъ направо и налво, все, что супротивъ его барскаго ндрава — лишь только бы онъ залился русскимъ смхомъ или заплъ подблюдную псню, и все будетъ прекрасно. Русская народность будетъ торжествовать, а все остальное — вздоръ: вдь это короткіе штаны, коса, пукли… И больше ничего?
Если кто нибудь пристально вглядлся въ настроеніе нашего общества и нашихъ мудрецовъ сего времени, пусть онъ скажетъ: мало ли у насъ въ настоящее время философовъ, подобныхъ г-ж Кохановской? У насъ есть публицисты, la Кохановская, которые людямъ, восптымъ этою писательницею, твердятъ: ‘вы — лучшіе люди русской земли, вы — соль ея’, есть философы, журналисты…. которые признаками, въ род ‘заливнаго смха’, характеризуютъ границы русской народности, русскихъ общественныхъ потребностей, русскихъ политическихъ требованій. Вотъ, что значитъ игра въ представленія, неопредлившіяся твердо! Къ этимъ смутнымъ представленіямъ принадлежитъ и народность, какъ мы не разъ твердили. Нкогда ‘Отечеств. Записки’ задали вопросъ, что такое народность въ нашей литератур, и на первый разъ предложили на разсмотрніе политическія, соціальныя и религіозныя убжденія Пушкина. ‘Отеч. Записки’ спрашивали: пусть скажутъ, что въ этихъ понятіяхъ народно, и что нтъ. Вопросъ былъ важенъ, а насколько важенъ, вы чувствуете теперь, когда, подъ видомъ поддлки подъ народность, публицисты извращаютъ свое прежнее ученіе, литераторы превозносятъ екатерининскихъ баръ, за то, что хоть на нихъ были и короткіе штаны, да душа у нихъ была русская. Третьи, назвавъ всю цивилизацію подложною, ищутъ русской естественности въ первобытномъ, грубомъ казак… Вотъ вамъ и смсь понятій, которою заразились, не давъ себ яснаго отвта, лучшіе наши писатели. Русская народность поставила на ноги, такимъ образомъ, почти исключительно-консервативный характеръ нашей насущной литературы. Какимъ образомъ ухитрилось славянофильство дать этотъ плодъ — трудно объяснить, однакожь, попытаемся.
Т темныя дали, которыя нкогда воображало передъ собою это ученіе, какъ-то стушевались, сблизились, утратили загадочность и таинственность. Началось дло съ общины, которой никто не зналъ, и которую подробно узнали при ршеніи крестьянскаго вопроса. Слова ‘міръ’, ‘мірской’, ‘вче’ и ‘земскій соборъ’, также стали боле доступными большинству публики. Все это прекрасно. Но посл всего этого вдругъ вс т, у которыхъ, вопервыхъ, не было никакой теоріи, вовторыхъ, т, чье положеніе общественное заставляло принять какую нибудь съ виду либеральную теорію, наконецъ, въ-третьихъ, ученые бюрократы, которые твердили, что западная наука намъ не уставъ, и что мы должны имть свою науку — вс незамтно начали подходить, съ разныхъ сторонъ, къ одному и тому же пункту. Оно было и легко для мысли и удобно для общественнаго положенія. Идя по этому пути, мы и не замтили, что дошли уже до безобразія — иначе какъ же назвать умиленіе г-жи Кохановской передъ богатыремъ Гаврилой Михайловичемъ, который просто дикій самодуръ, избалованный крпостнымъ правомъ, силой, богатствомъ и безлюдностью русскихъ степей, въ которыхъ легко давить слабаго и трудно защитить праваго.
Такимъ образомъ обращеніе къ народности у насъ переродилось въ самый узкій консерватизмъ, точно такъ же, какъ и знаменитое сближеніе съ народомъ обратилось въ восхваленіе русской псни, русскаго костюма. И это не дурно, да не то мы разумли нкогда подъ всми бойкими словами, подъ народностью, подъ сближеніемъ съ народомъ, подъ необходимостью народныхъ началъ для жизни. Мы разумли политическіе и общественные принципы, преимущественно, добрыя начала, завщанныя стариною, которыя нейдутъ противъ требованій современной науки, а оказалось, что мы преимущественно приняли то, что.ей противорчитъ, а о хорошемъ-то и умолчали. И стали ратовать противъ публичнаго судопроизводства и мирныхъ судей, какъ Аксаковъ, противъ западной политической жизни, которую сами защищали прежде, какъ г. Катковъ, противъ цивилизаціи, какъ гр. Толстой, противъ всего современнаго, какъ г-жа Кохановская, противъ всего молодаго поколнія, какъ г. Писемскій. Гд мы? и что мы?
Бельлетристика, рдко у насъ отличавшаяся силою идей, высотой умственныхъ требованій, совершенно невинно и безъ сопротивленія пошла за коноводами-публицистами и очутилась, ршительно безъ вины, совсмъ въ другомъ лагер. Я увренъ, что если повсти г-жи Кохановской будутъ имть успхъ, крпостное право скоро найдетъ своихъ пвцовъ въ стан русскихъ бардовъ.
Въ схватк съ ребяческими выходками нкоторыхъ литературныхъ недоростковъ, литераторы забыли свою возмужалость и разомъ рухнулись въ объятія старости. Побда стоила очень дорого! Благоразумная осторожность обратилась въ старческую брюзгливость. Это-то направленіе литературы и можно назвать теперь направленіемъ къ-благоразумной народности.
Но, возвращаемся къ разсказамъ г-жи Кохановской. ‘Шутку шутишь нмецъ, говоритъ г-жа Кохановская.— Какъ конь боевой, инд (?) почуявъ звуки кавалерійской рыси, въ минуту весь перерождается, уши сторожатъ, глазъ горитъ, онъ будто осдаетъ на заднихъ ногахъ и вытягивается передними, еще минута — и уже онъ, хвостъ и гриву на разметъ, несется, давая слышать вокругъ свой полуиспуганный хрипъ и веселое ржанье, такъ точно, безъ натяжки можно сказать, звуки русской псни перерождали нашего барина, по всему будто офранцузившагося, и коса сзади виситъ, и лавержетъ взбитъ, но что значитъ коса и парикмахерскій лавержетъ, когда всю душу насквозь пронимаетъ живая сила роднаго напва? Баринъ, какъ конь, чуть не всталъ на дыбы: онъ истинно ржалъ отвтнымъ чувствомъ своей богатырской груди, послышавшей могучіе звуки, въ которыхъ вольною волей (?) могла разгуляться душа. Синій кафтанъ на плечахъ, сапоги съ серебряными подковами, черная шляпа пуховая со павлиньимъ перомъ, и вотъ онъ бурно, неистово вносился въ хороводъ. Онъ заплясывался до упада, и могло ли что либо хотя нсколько прививное удержаться здсь, не осыпаться, какъ осыпались бы вс до одной блестки французскаго кафтана въ этомъ размет дебелой (?) силы, въ этомъ топот и свист, который прорзывалъ воздухъ, какъ стрла, а подъ могучими ногами трещалъ и подавался дубовый полъ, а земля выбивалась на полчетверти’ (стр. 94—71).
Шутку шутишь нмецъ, коли ты не чувствуешь страху при этой пляск, и въ глубин души не говоришь: ‘Господи, помилуй насъ гршныхъ’. Что за сила, что за Геркулесъ танцуетъ!
Вотъ передъ этимъ-то Геркулесомъ, по-русски прозываемымъ Гаврила Михайловичъ, и пала ницъ Кохановская, пала — да такъ и не встаетъ до сихъ поръ.
Читатель врно помнитъ, что этотъ Гаврила Михайловичъ есть главное дйствующее лицо въ повсти: ‘Изъ провинціальной галлереи портретовъ’, которая доставила автору такую громкую похвалу.
Если Гаврила Михайловичъ и пляшетъ-то на страхъ врагамъ, нмцамъ, то какъ же онъ дйствуетъ!! Какъ дйствуетъ, какъ дйствуетъ!! Ну, да что говорить, теперь ужь такъ не дйствуютъ, благодаря отмн крпостнаго права.
Посмотрите, добрые люди, какъ онъ дйствуетъ, подивитесь, дай поблагодарите Бога, что екатерининскій вкъ былъ сто лта тому назадъ, и если у васъ есть маленькія дти, то пугайте ихъ, какъ пугаютъ трубочистами, пугайте ихъ именемъ Гаврилы Михайловича.
‘Сказывается сказка о сильномъ-могучемъ богатыр Гаврил Михайлович’, такъ начинаетъ свой разсказъ г-жа Кохановская.
У богатыря дв дочери, а самъ онъ вдовъ. Сестра генеральша хотла поселиться въ дом, чтобы надсмотрть за дтьми. Богатырь не согласился. ‘Матушка-сестрица — такъ разбиралъ это дло Гаврила Михайловичъ, сидя въ зеленомъ штофномъ шлафрок и качая на ног стоптанную сафьяную туфлю — намъ это дло, матушка-сестрица, не приходится. Вы вольны думать, что окажете милость моимъ двкамъ, а двки мои (то-есть дочери) сами взростутъ’. И он въ самомъ дл, и въ буквальномъ смысл взросли. Не видно, чтобъ ихъ чему нибудь учили, но видно, что ихъ всякій день наряжали, точно на балъ. Взросли здоровыя, свжія, румяныя, полновластныя хозяйки въ отцовскомъ дому. Полновластныя — въ этомъ нтъ никакого сомннія. Но г-жа Кохановская прибавляетъ, что он были и настоящія хозяйки. На это значеніе ‘двокъ’, какъ говорили въ старину, или барышенъ, какъ говорили лтъ двадцать назадъ, г-жа Кохановская очень сильно упираетъ, давая этимъ чувствовать, что ныншнія женщины ужь нисколько не хозяйки. О наукахъ нтъ ни слова, для г-жи Кохановской надобно одно хозяйство, хозяйство прежде всего. ‘Настоящія хозяйки, не блоручки, и знавшія все, какъ что приказать, и что сдлать’. Слава-богу, что этимъ хозяйкамъ оставалось только приказывать, какъ что сдлать, но что сами он, эти хозяйки, умли длать, изъ разсказа не видно. Это значитъ, описывается хозяйство высшее, но вдь для него тотъ только человкъ родится, у кого и безъ приказаній все можетъ длаться какъ угодно. Одна дочь богатыря Гаврилы Михайловича вышла замужъ, вроятно по тринадцатому году, потому что и къ другой, Анн Гавриловн, въ эту пору тоже сватались женихи. Но отецъ ея не выдавалъ, совсмъ не потому, чтобы она была молода — готовность къ браку узнавалась по росту, дородству и круглымъ плечамъ, не потому, чтобы она ничему еще не выучилась, нтъ, совсмъ не поэтому не выдавалъ ея замужъ. А потому, что сестрица ея, замужняя, не была совсмъ-то счастлива, изволите видть: мужъ прожилъ часть ея имнія. На этомъ основаніи старикъ ршился не выдавать вторую дочь замужъ. Какой глубокомысленный богатырь, неправда ли? Однакожь, мы заговорили о замужств Анны Гавриловны, а не кончили еще нашей рчи о воспитаніи. Вотъ какъ она проводила день отъ десяти до шестнадцати лтъ, въ тотъ промежутокъ времени, когда къ ней сватались женихи.
Домъ у Гаврилы Михайловича былъ, что называется, ‘толченая труба’, то-есть ни отъзда, ни вызда гостямъ изъ него не было. Гости Гаврилы Михайловича, гости Анны Гавриловны, одни прізжаютъ, другіе отъзжаютъ, а домъ всегда полонъ. У Гаврилы Михайловича, какъ у богатаго барина екатерининскихъ временъ, была своя музыка, хоръ псенниковъ съ рогами и бубнами, охота его была извстна на три намстничества, подъ именемъ ‘знатной охоты’. Богатая и тунеядная дворня, едвали непревышавшая въ числ трехсотъ душъ, облпливала, какъ пчелы сотъ, барскую милость Гаврилы Михайловича, и кто бы могъ подумать, что маткою этого шумнаго, рабочаго и гульливаго улья была шестнадцатилтняя хозяйка, Анна Гавриловна.— Ну, какъ не воспитаніе, которому стоитъ позавидовать въ наше время! Среди раболпной дворни въ триста человкъ, шестнадцатилтняя двушка, исполняющая роль хозяйки! Чего-чего не наслушаешься. А наслушаться и научиться она непремнно должна была многому. Судите сами.
Еще молодыя ея подруги, вчера вмст съ нею присдавшія въ чинныхъ минуэтахъ и потомъ въ разгар веселья переодтыя въ повязки и въ сарафаны и заплясывавшіяся до упада въ хороводахъ подъ русскія псни (опять псни!), еще подруги спали крпкимъ сномъ, а Анна Гавриловна уже поднималась съ постели. Въ темнот, часто не попавъ въ свои собственныя туфли (въ чьи же она попадала?), тихо и осторожно пробиралась шестнадцатилтняя хозяйка, чтобы не разбудить гостей и ускользала въ дверь. Тутъ ее встрчала няня и говорила: ‘Заспалась ты, матушка. Читай скорй свою молитовку, тебя полонъ домъ людей ждетъ’.
Что такое и зачмъ полонъ домъ людей ждетъ, когда въ этомъ дом есть и няни, и ключницы, и дворецкіе, и вроятно кравчіе и чуть-чуть не обер-шенки?— мы не знаемъ, но г-жа Кохановская находитъ, что все это длалось отмнно разумно для шестнадцатилтней двушки, у которой есть богачъ отецъ, и этому самому богачу нечего длать, если не заниматься псовой охотой. Какъ бы то ни было, г-жа Кохановская все это находитъ достойнымъ сочувствія. Анна Гавриловна повязывала наскоро голову блою косыночкой и часто въ туфляхъ на босую ножку, накинувъ на себя атласный матернинъ (чтобы показать бережливость хозяйки, которая долго носитъ платья) салопъ, спшила въ двичью. Три повара (!) уже дожидались Анны Гавриловны, и призвавъ на совтъ четвертаго, дворецкаго, шестнадцатилтняя ‘двка’ разсуждала съ ними еще чуть не до зари. О чемъ же въ это раннее время, когда такъ свжа голова и такъ способно работать воображеніе, о чемъ она разсуждала, чему посвящала свои двичьи думы? Она заказывала обдъ, отдляла кушанья на завтракъ, придумывала сообща, что бы лучше приготовитъ, вспоминала любимыя блюда Гаврилы Михайловича. Посл такихъ поучительныхъ разсужденій для молодой двушки, которая только что вставала и уже начинала думать о д, что мудренаго, если въ старину подобныхъ ‘двокъ’ сватали уже въ тринадцать лтъ! Он всегда готовы замужъ, ибо откормлены для этого, а если физическая натура позволяетъ, отчего же было не выходить замужъ? И мы уврены, что позднйшій законъ о шестнадцатилтнемъ возраст, какъ крайней ранней пор замужества, былъ стснителенъ для добрыхъ родителей и для взрослыхъ ‘двокъ’, въ род Анны Гавриловны.— Но г-жа Кохановская не такъ недальновидна, чтобы не замтить всей грубости подобнаго воспитанія: она сейчасъ прячется за старинное гостепріимство и этою идилліей старается сгладить дикость. ‘Что будетъ не такъ, или покажется нехорошо, уже Гаврила Михайловичъ ни на кого не посмотритъ, и прямо скажетъ: ‘Стыдно теб, молодая хозяюшка, что гости мои дорогіе неуподчиваны. При матери не было такъ’.— И г-жа Кохановская таетъ отъ этихъ сладкихъ словъ.
Не успвала Анна Гавриловна покончить съ поварами, или, какъ говоритъ номалоросійски авторъ, съ ‘кухарями’, какъ должна была начинать съ хл&#1123,бопеками. Въ дом у Гаврилы Михайловича былъ изстари заведенный порядокъ — это тоже очень важная черта нравовъ, по мннію г-жи Кохановской — чтобы къ чаю подавались ежедневно мягкія булки и крендели, и вообще сдобныя печенья всхъ сортовъ, а къ обденному столу приказано было разъ навсегда, чтобы одинъ день былъ мягкій хлбъ ситный, а на другой — мягкія булки. И вотъ груды новоиспеченнаго хлба, въ корзинахъ, покрытыхъ блыми салфетками, представлялись напоказъ молодой хозяйк, и она должна была сама все видть и сказать свое милостивое слово, свое дорогое барское ‘спасибо’ людямъ, которые съ любовію и рвеніемъ ожидали его.
‘Съ любовію и рвеніемъ’ — это опять слова г-жи Кохановской, которыя насъ вновь заводятъ въ счастливую эпоху крпостнаго права, котораго, увы! уже нтъ, когда дворовые съ любовію и рвеніемъ ждали милостиваго слова своихъ господъ! За кого принимаетъ насъ г-жа Кохановская? Вдь это уже невжество перваго разряда — невжество, слишкомъ хорошо разъясненное въ послднее время, чтобы вновь не являться на свтъ божій, по крайней мр въ изданіи 1863 года!
Но всего этого курса наукъ съ поварами и хлбопеками мало для образованія души: это были, такъ сказать, спеціальныя науки, а вотъ и для нравственной стороны шестнадцатилтней двушки.
Посл хлбопековъ, съ низкимъ поклономъ приступали къ ней очередныя застольныя кухарки, держа на деревянной тарелк ломоть застольнаго житнаго хлба, и въ такихъ же чашкахъ, щи и кашу, и все остальное, ‘изъ чего могъ состоять обдъ для дворни’, говоритъ г-жа Кохановская. Но вдь г-ж Кохановской очень хорошо извстно, что онъ никогда не состоитъ изъ чего либо больше. На каш обыкновенно лежали деревянныя красныя ложки, и Анна Гавриловна, мало того, что видла, она должна была отвдать и ‘настояще по вкусу (?) знать: какой обдъ стъ ея застольная, хорошо ли испеченъ хлбъ, вкусны ли щи, и солоны ли они, и какова каша’?— Г-жа Кохановская умиляется надъ всмъ этимъ, то есть надъ тмъ, что шестнадцатилтняя двушка, для которой обдъ приготовляютъ три повара съ помощію совтовъ четвертаго дворецкаго, и вроятно обдъ весьма недурной, слдовательно двушка, неимющая понятія о щахъ и каш, пробуетъ ихъ, и этимъ удостовряетъ, что щи и каша превосходныя. Но положимъ, Анна Гавриловна на то и героиня, чтобы знать толкъ въ щахъ и каш, но разв г-ж Кохановской, а не Анн Гавриловн, неизвстно, что во всхъ нашихъ госпиталяхъ, больницахъ, богадельняхъ, учебныхъ заведеніяхъ, высшіе попечители, прізжающіе для надзора за порядкомъ, то и дло пробуютъ и щи, и кашу, и пироги, и однакожъ все это не мшаетъ, чтобы въ сказанныхъ заведеніяхъ, и въ больницахъ’, и въ институтахъ и училищахъ, иногда и щи, и каша, и пироги были нехороши? Неужели г-жа Кохановская живетъ въ такомъ мір, гд даже продлки экономовъ неизвстны? Очевидно такъ, иначе, какъ же она могла бы разсуждать о нашемъ хозяйств слдующимъ образомъ.— Слушайте.
‘Коренною основою нашего стариннаго хозяйственнаго домоводства {Хозяйственнаго домоводства, то-есть хозяйственнаго хозяйства — вдь это одно и то же.} было простое крпкое правило: ‘обуй, однь человка, накорми его до-сыта, и тогда спрашивай на немъ, что хочешь’.
Слышали ли вы это правило, будто когда-то существовавшее для крпостной дворни? Не смшала ли тутъ г-жа Кохановская разныхъ, долетавшихъ до нея слуховъ? Такое правило примняется, правда, къ арміямъ, когда он выступаютъ въ походъ, правила этого дйствительно держались нкоторые наши полководцы, и держатся теперь, но чтобы для крпостной дворни кто нибудь изобрлъ такое правило, да еще и крпкое — это ужь гиппербола. Былъ всегда, правда, такой законъ — замтьте это, г-жа Кохановская — законъ, то-есть высшее велніе, но оно никогда не исполнялось, то-есть не переходило въ хозяйственный афоризмъ, какъ вамъ угодно это доказывать. И понятно, почему. Зачмъ кормить триста человкъ, когда для услугъ боле трехъ не требовалось? Трехъ, можетъ быть, и кормили изъ трехсотъ, а вы утверждаете:
‘Этого правила крпко и неизмнно держалась наша старина, выкупая имъ, по мр возможности, дикій произволъ и прихоти необузданнаго барства. У барина самаго крутаго, у котораго всякая вина бывала виновата, который цнилъ любаго борзаго пса едва-ли не въ примръ выше своего крестьянина-человка, и у этого барина дворня бывала обута и одта, какъ слдуетъ, а уже сыта наотвалъ’.
Объ этомъ, г-жа Кохановская, до того много было говорено, въ послднее время, что еще разъ возвращаться къ этому предмету — скучно.
Заботою о застольной не ограничивалась утренняя наука и утреннее воспитаніе шестнадцатилтней двушки. Полонъ домъ людей ожидалъ еще ея приказа. Ключникъ приносилъ на пробу новоставленный медъ и ‘новоуваренный’ квасъ, потому что прежде чмъ подать ихъ на столъ гостямъ, хозяйка должна опробовать ихъ. Пряничница ожидала, какіе пряники печь, птичница являлась съ докладомъ, что волкъ гуся забралъ, но лучше всего вопросы старосты, съ которыми онъ являлся къ молодой двушк: ‘Фильку, матушка, баринъ приказываетъ снарядить въ вотчинный объздъ, чтобъ хать ему недли на три, а дуракъ Филька молится, значитъ, чтобъ ему матушка, остаться, дураку. Вишь жонка у чего на пор часа бооюьяго, собирается родить: такъ чтобъ ему, неумытому дураку, Фильк, съ ліонкой побыть’.
Но такимъ хлопотамъ молодой хозяйки и конца нтъ. Лучше всего то, что г-жа Кохановская не знала, какъ расписать добродтели двушки, о которой совсмъ нечего сказать, кром того, что она стъ, пьетъ, спитъ, рядится въ штофныя платья, открываетъ здоровыя плечи и съ батюшкой читаетъ каноны святымъ. Вмсто того, чтобы задать себ вопросъ, какъ изъ всего этого составить курсъ воспитанія, какъ объяснить, почему женщина не можетъ испортиться при такой обстановк, г-жа Кохановская поршила, что эти-то именно заботы и воспитывали женщину. Выведя такое заключеніе, она уже увровала, что дйствительно это должна быть причина, и представила все это какъ идеалъ стариннаго воспитанія. Что же вышло? А вышло, что все это — одн фразы, и вышло слдующимъ образомъ. Когда г-жа Кохановская, спустя нсколько страницъ, забыла про то, что прежде сама написала, когда исторія далеко подвинулась впередъ, и мысли автора заняты были другимъ — именно, доказательствомъ: какой великій хозяинъ Гаврила Михайловичъ — г-жа Кохановская проговорилась слдующей фразой, которая уничтожаетъ все досел сказанное. Именно, когда однажды очень долго не было въ дом Анны Гавриловны, а Гаврила Михайловичъ, растревоженный отсутствіемъ дочери, забылъ и думать о хозяйств — оказалось:
‘Къ чести нашего стариннаго домоводства стоитъ сказать, такова была крпко поставленная, незыблемая основа однажды заведеннаго порядка въ дом, что даже такой случай, какъ внезапное исчезновеніе хозяйки и полное отчужденіе хозяина отъ всего, что внутренно (?) происходило въ его барскомъ дом, не измнили ни въ чемъ обычнаго теченія длъ’ (стр. 141).
Такъ проговорилась г-жа Кохановская. Къ чему же это раннее вставаніе, туфли на босую ногу, блый платочекъ на голов, это бганье съ утра по кухнямъ, двичьимъ, псарнямъ… когда и безъ этого все шло хорошо? Такъ-то фразы сами себя и обличаютъ.
Мы знаемъ, что хотла создать г-жа Кохановская. Но этого ей не удалось. Она задумала идти но слдамъ С. Т. Аксакова и пополнить то, на чемъ остановился этотъ опытный славянофилъ. У него въ ‘Семейной Хроник’ есть необъяснимая личность одной двушки, дочери Багрова, впослдствіи жены Куролесова, которая въ двицахъ ничмъ не отличалась отъ другихъ, также ничего не знала, ничему не училась, росла, была здорова, весела, и только, но съ замужествомъ въ ней неизвстно откуда явились и твердость характера, и распорядительность, и вс старинныя добродтели хозяйки. Передъ этою личностью сталъ въ туникъ г. Аксаковъ. ‘Характеръ такой выдался’, боле ничего не могъ сказать онъ. ‘Дай-ка, молъ, я объясню себ это лицо стариннымъ воспитаніемъ’, сказала г-жа Кохановская, да и написала свою Анну Гавриловну. Но тамъ, гд старикъ Аксаковъ былъ остороженъ и оставилъ приличную темноту безъ всякихъ разъясненій, тамъ г-жа Кохановская задумала написать теорію стариннаго воспитанія и — мы видимъ, что изъ этого вышло.
Утро нашей шестнадцатилтней барышни продолжалось такимъ образомъ. Няня говоритъ ей: ‘Поспшай, моя сударыня, батюшка, чай, уже изволилъ это сна востать (а вдь дды, наши, кажется, раненько вставали). И скоро милость твою ожидать станетъ’. Другими словами: Анну Гавриловну ожидалъ парикмахеръ, стоя передъ зеркаломъ и съ гребнемъ въ рук. Не теряя ни минуты, Анна Гавриловна умывалась студеною ‘непочатою водою, которую припасала няня и отъ которой воды двичья краса цвтомъ-цвтетъ и всякій призоръ дурнаго глаза смываетъ’. Умывшись, Анна Гавриловна садилась къ овальному, въ золоченой рам, зеркальцу. Крпостной парикмахеръ, изволеніемъ барской власти и ловкостью русскаго человка, позаимствовавшій свое искусство у столичнаго француза, Аверька Савичъ, отлично подбивалъ и сглаживалъ шиньйонъ Анн Гавриловн.
Тутъ, г-жа Кохановская вновь приходитъ въ восторг и такъ продолжаетъ:
‘И прекрасна была Анна Гавриловна, свжая русская красавица, въ полномъ роскошномъ наряд французской маркизы! На соблазнъ старой няни, обнажены за локоть руки (не забудьте, все это длалось раннимъ утромъ, когда, въ наше презрнное время, двушки стараются взять книгу въ руки), блая шейка и стыдливыя двичьи плечи только прикрыты жемчужнымъ ожерельемъ, Анна Гавриловна — вся въ фижмахъ, искусно поддерживающихъ большіе широкіе склады великолпно ниспадающей юбки, и драгоцнные супиры и сувениры на рукахъ и груди, волнующейся несмлымъ ожиданіемъ и дтскою робостью — готовится идти въ кабинетъ желать добраго дня государю-батюшк’.
‘Желать добраго дня государю-батюпік’ и есть тотъ русскій обычай, какими обыкновенно г-жа Кохановская думаетъ придать нчто народное этимъ чувственнымъ до дикости нравамъ екатерининскихъ баръ.
Окончательно уврившись въ своемъ туалет, Анна Гавриловна наскоро прилпливала крохотную, треугольничкомъ, бархатную мушку пониже лваго виска и другую сердечкомъ, съ правой стороны, на подбородк, что означало, влюбленная и я страдаю, хотя Анна Гавриловна вовсе не была влюблена и не страдала. У дверей кабинета отступала старая няня, и Анна Гавриловна, напутствуемая сзади крестнымъ знаменіемъ, входила въ кабинетъ. Она почтительно цаловала руку отца, который осматривалъ ее съ головы до ногъ. Потомъ ступала нсколько шаговъ по комнат къ кивоту съ образами, брала тамъ святцы, и въ своемъ полномъ костюм французской маркизы (что приводитъ въ восхищеніе г-жу Кохановскую), въ фижмахъ и мушкахъ, становилась предъ лицомъ Гаврилы Михайловича и читала ему имена святыхъ, которыхъ церковь праздновала въ тотъ день, и величальныя псни имъ, извстныя подъ именемъ ‘тропарей’ и ‘кондаковъ’
Затмъ Гаврила Михайловшгь входилъ въ разсужденіе съ дочерью: когда бы имъ примрно вотъ похать въ гости къ тому-то и тому-то, или отдавалъ приказъ хать одной Анн Гавриловн, или ждать къ себ въ гости тхъ-то и тхъ-то… Потомъ слдовалъ выходъ къ собравшимся гостямъ, обды, ужины, пляски, хороводы…
Передъ всмъ этимъ г-жа Кохановская умиляется, какъ передъ завтною, прекрасною стариною, стариною чисто-русскою, будто бы имвшею вліяніе на образованіе характеровъ, и не видитъ, что все это была одна праздность и чувственность, житье на счетъ другихъ и одинъ вншній обрядъ. Это смшеніе тропарей и фижмъ, сарафановъ и мушекъ, мистическаго и сладострастнаго, сумбуръ грубости, деспотической власти и западной костюмировки, совершенно напоминаетъ намъ ныншнихъ цивилизованныхъ турокъ, которые говорятъ по-французски и молятся по корану, ради многоженства. Не такую думу думаетъ г-жа Кохановская, и въ глубокой глубин своей душевной души, {Прошу извиненія за подражаніе въ слог автору ‘Портретной Галлереи’.} все это называетъ чисто-народною народностью. ‘Ее, Анну Гавриловну, говоритъ, постигла благодать простой (!) мирной жизни и христіанской мирной кончины’.
Однакожъ, до мирной кончины Анны Гавриловны намъ далеко, еще она долго поживетъ въ свое удовольствіе, пока состарится, и пока жизнь ея удостоится благодати христіанской кончины. Передъ нами цлая повсть, хотя въ повсти этой собственно нтъ смысла. Дло въ томъ, что эту-то Анну Гавриловну, когда она уже была ‘зрлой’ двой, то-есть 16-ти лтъ, сваталъ нкто Марка Петровичъ, тоже простой, ‘крпкій человкъ русской естественности’: Друцкой княгин свойственникъ, онъ былъ Трубецкому князю племянникъ, бабушка Анфиса Петровна была ему двоюродная.’ Самый простой человкъ русской естественности, ибо ‘вельможъ зауши дралъ’, такъ говоритъ г-жа Кохановская. Однакожъ, богатырь Гаврила Михайловичъ не выдаетъ и за него дочь — почему, неизвстно, не выдаетъ да и только, потому что безъ дочери будетъ скучно. Тогда Марка Петровичъ говоритъ отцу, что онъ украдетъ его дочь. На это при гостяхъ, отецъ велитъ принести пукъ розогъ, и показываетъ жениху. Оскорбленный женихъ повторяетъ, что онъ украдетъ дочь. Эта-то дурь, своевольство, бшенство и безсмысліе и есть завязка повсти. Отецъ запираетъ дочь, ставитъ около нея караулы (хорошія понятія о женской стыдливости), и однакожъ дочь крадутъ. Отецъ бсится, рветъ и мечетъ, и однакожъ дочь исчезла. Нравился ли Марка Петровичъ Анн Гавриловн — объ этомъ нтъ и слова. Да и ненужно: вся повсть состоитъ въ томъ, чья сила возьметъ. И столько таланту, столько ‘паосу потрачено на эту неблагодарную, низкую тэму. Поднимись немного выше г-жа Кохановская надъ этимъ міромъ самоуправства, ей самой стало бы стыдно тратить свои силы на описаніе этого позорнаго торжества кулачной расправы.
Два съ половиною дня гонялся Гаврила Михайловичъ по слдамъ своей дочери, розыскивая куда бы могли ее увезти, загналъ множество троекъ, и воротился домой безъ дочери… свирпый, бшеный, голодный… Г-жа Кохановская съ подобострастіемъ описываетъ этотъ новый гнвъ русскаго Ахиллеса, Михайлова — сына.
— Баню! сказалъ Гаврила Михайловичъ, ступая на первую ступень своего барскаго крыльца, и затмъ вошелъ въ опустлый домъ.— Обдать! сказалъ онъ точно такимъ же голосомъ, какъ всегда говорилъ. Въ дом вс, отъ перваго до послдняго, со страхомъ и недоумніемъ ожидали прізда Гаврилы Михайловича, и столъ былъ накрытъ, обдать тотчасъ подано. По обыкновенію, выпивъ серебряный стаканчикъ водки и закусивъ коркой ржанаго хлба, Гаврила Михайловичъ почти не обдалъ.— Что жь, баня? спросилъ онъ. По счастію, это была суббота — иначе намъ суждено было бы видть новую трагедію. Баня съ утра топилась, и потому доложили, что баня готова. Тотчасъ изъ-за обда Гаврила Михайловичъ отправился въ баню, и часа два съ половиной онъ пробылъ въ ней, наконецъ, показался Гаврила Михайловичъ изъ бани. Паръ клубомъ валилъ съ его распахнутой груди, и Гаврила Михайловичъ, въ своихъ туфляхъ, на босу ногу, ‘шествовалъ’ поперегъ двора. ‘Обдать!’ сказалъ онъ такимъ голосомъ, какимъ царь зврей даетъ знать, что онъ голоденъ, прибавляетъ г-жа Кохановская.— ‘Народы, обдать!’ повторилъ Гаврила Михайловичъ, и вс подвластные ему народы пришли въ неописанный ужасъ. Можно ли было ожидать такого требованія! Обдать — пообдавши уже разъ! Гд взять обдъ? Щи холодныя, жаркое простылое, ничто неразогртое… (о ужасъ!) Но дожидаться третьяго ‘рыканія льва’ было невозможно, говоритъ г-жа Кохановская. И передъ Гаврилу Михайловича несли и ставили что попало: индйку и осетрину, ветчину и жаренаго гуся. Гаврила Михайловичъ лъ, какъ долженъ былъ сть человкъ, со злости невшій двое сутокъ съ половиною. ‘Принимать’, сказалъ Гаврила Михайловичъ, и завалился спать. Спалъ онъ, кажется, недлю, не помнимъ, но и этотъ сонъ, такъ же какъ и ду, г-жа Кохановская описываетъ тоже трагически. Она даетъ понять, какъ весь домъ храплъ, будто въ немъ все вымерло, какъ подходили къ двери разныя почетныя лица посмотрть на сонъ богатыря…
‘И одно богатырское дыханіе Гаврилы Михайловича, какъ съ прибоемъ морская волна, ходило и отдавалось по комнат’, такъ поэтизируетъ г-жа Кохановская непоэтическій храпъ своего любимца. И долго храплъ на удовольствіе русской литературы этотъ богатырь…
Но, къ развязк. Разъ, когда Гаврила Михайловичъ изволилъ опочивать посл обда, вдругъ слышитъ онъ во сн, будто Марко Петровичъ говоритъ ему: ‘Что это вы, батюшка, заспались такъ? Вставайте внука Гавріила крестить. Попъ въ ризахъ ждетъ’. Богатырь проснулся и увидлъ возл себя маленькое дитя на розовой подушк. Это былъ его внукъ. Какъ теперь быть, задумался богатырь: онъ общалъ высчь Марко Петровича, а теперь вдругъ къ сердцу его приступаетъ радость при взгляд на внука. А онъ до-сихъ-поръ еще не выскъ Марка! Гордость его страшно оскорблена… (Слушайте, начинается развязка драмы!) Какъ же быть? Богатырь окрестилъ младенца, поцаловалъ дочь, пилъ за здоровье всхъ, даже заплакалъ, но сдержалъ себя, ‘ибо былъ мужъ силы и воли’, прибавляетъ г-жа Кохановская. Посл этого, выславъ всхъ присутствовавшихъ и ‘оставшись на салют‘ (?), онъ обратился къ зятю:
‘— Такъ вотъ, дорогой зятекъ, позабылъ ты это? (общаніе высчь)
‘— Да и вы-то, батюшка, вспомнили спустя пору, въ лсъ по малину идти, сказалъ Марка Петровичъ.
‘— Какъ такъ?
‘— И конечно такъ, говоритъ Марка Петровичъ.— Коли бъ вы меня въ ту пору да поймали — не гд дться? Ваша воля бы была. Укралъ да поймался, не проси милости. По дломъ вору и мука. А теперь какой я вамъ воръ. Я честный мужъ вашей честной дочери и вамъ, честному отцу, полагать на меня безчестье нельзя.
‘— Ой ли? сказалъ Гаврила Михайловичъ и немного задумался.— Марка!
‘— Что, батюшка?
‘— Я тебя выску.
‘— Ну, это еще бабушка на двое ворожила, сказалъ Марка Перовичъ.
‘— Да вдь ты понимай меня, Марка! съ жаромъ говорилъ Гаврила Михайловичъ.— Вдь я тебя вовсе не хочу счь: ты теперь, почитай, моя плоть и кровь — сынъ мой по дочери, а все-таки я тебя выску, Марка!
‘— Да что же это за напасть такая? сказалъ Марка Петровичъ.— Вы меня, батюшка, не хотите счь, а добиваетесь высчь?
‘— Марка! говорилъ Гаврила Михайловичъ, подступая къ Марку Петровичу.— Сынъ мой, понимай меня, Марка! говорилъ онъ.— Я не хочу тебя счь, чтобы тебя высчь, Марка, а я тебя выску, Марка, потому что я сказалъ, что выску тебя, Марка!
‘— Э, э, э! тоже сказалъ Марка Петровичъ.— Раскудахталась курица, прежде чмъ яйцо снесла… Нтъ, ужь извините, батюшка: своя кожа не чужая одежа. Выпьемте-ка лучше вина.
‘— Нтъ, Марка! отводилъ рукою подаваемый бокалъ Гаврила Михайловичъ.— Не хочу я вина. Ты взгляни на мою старость, Марка. Ты молодой человкъ, только что нарекаешься на свт жить, и ты, Марка, сказалъ свое слово и исполнилъ. А я ддъ побллый, глянь ты на меня, Марка! и чтобы я вкъ свой изжилъ и не научился тому, Марка: коли я слово свое говорю, то значитъ, не на втеръ лаю.
‘Даже заплакалъ Гаврила Михайловичъ.
‘— Но вдь это, Богъ знаетъ, что такое, батюшка! говорилъ Марка Петровичъ, въ странной нершительности глядя вокругъ и на плачущаго старика.— Чтобъ я далъ себя высчь вамъ…
‘Всталъ съ мста Марка Петровичъ.
‘— Дай я тебя выску, Марка, сынъ мой! просилъ Гаврила Михайловичъ.— Коли ты укралъ мою дочь, и она теб по сердцу жена, дай я тебя выску, Марка!
‘Марка Петровичъ топнулъ ногой. На стол стоялъ бокалъ невыпитый вина. Марка Петровичъ взялъ его и выпилъ до дна.
‘— Ски, отецъ! сказалъ онъ.— Больно ски. Пусть же вс люди знаютъ и понимаютъ, что я укралъ твою дочь, и что она есть мн по сердцу размилая жена! Ски меня.
‘Гаврила Михайловичъ всталъ, какъ выросъ.
‘— Господи, Царю мой! воздлъ она руки къ образамъ: — благодарю Тебя, что Ты меня создалъ, что Ты меня воспиталъ, человкомъ межъ людьми поставилъ, и что Ты мой Господи, на старости лтъ не посрамилъ меня! положилъ земной поклонъ Гаврила Михайловичъ.— Марка, сынъ мои, или за мной.
‘— Некуда идти, отецъ. Ски меня здсь… Но ски меня самъ, отецъ: чтобъ меня не касалась холопская рука!
‘— Правда твоя, сынъ мой. Пожди меня.
‘Вышелъ Гаврила Михайловичъ изъ дому, и самъ нарзалъ прутьевъ.
‘И воротившись отхлесталъ Гаврила Михайловичъ сына не шутя, а такъ, какъ бы онъ хлесталъ это за провинность какую Фильку или омку, только не своею барскою рукою.
‘Крпко обнялись посл этого и поцаловались отецъ съ сыномъ.
‘— Теперь ты мой, Марка, а я твой на вки вчные, въ верхъ твоей головы цалую тебя. И Гаврила Михайловичъ поцаловалъ въ голову Марка Петровича.— Пусть тебя твой сынъ, а мой внукъ Гаврила утшитъ такъ, какъ ты утшилъ меня, не посрамилъ старика! отступилъ Гаврила Михайловичъ и поклонился низкимъ поклономъ въ поясъ Марку Петровичу.— Сокрушилъ ты было меня совсмъ, сынъ мой родной! Ну, да и утшилъ, Марка! Опять братски обнялись и поцаловались отецъ съ сыномъ.— Пойдемъ же теперь вмст.’
Что это такое? Эта торжественность сченія, вмст съ обращеніемъ къ Богу съ благодарностью, это буквальное выполненіе общанія, когда уже весь смыслъ его потерянъ, такъ-какъ отецъ простилъ дочь и зятя, потомъ это прощеніе сына и вмст съ тмъ — хлестаніе его не шутя, ‘такъ какъ бы хлесталъ Фильку или омку’ — это желаніе видть нчто высокое, твердость характера у безсмысленнаго самодура, который неизвстно почему не хотлъ выдавать дочери — все это вмст составляетъ паосъ лучшей повсти г-жи Кохановской. Все искусство свое употребила она, чтобы задть нервы читателя при этой сцен и видть въ ней нчто высокое. Но г-жа Кохановская не замтила, какъ низко она уронила свой талантъ, употребивъ его на искусственное размалевываніе русскаго ‘сченія розгами’, которое здсь замняетъ — читатель и не догадывается!— кинжалы романтическихъ драмъ и пистолеты ныншнихъ мелодраматическихъ водевилей!— Тамъ закалываютъ — тутъ скутъ! Русское, молъ, окончаніе русской драмы!
И между тмъ на возвеличеніе подобнаго безобразія, какъ сюжетъ разсказанной нами повсти, г-жа Кохановская употребила вс силы своего таланта. По мастерству, съ которымъ написанъ разсказъ, онъ ршительно лучшій. За то нигд уже, ни въ одной повсти нтъ такой славянофильской смлости, какая явилась въ этой ‘Портретной Галлере’. Въ ‘Гайк’, правда, описывается старушка, съ стариннымъ характеромъ ‘пани воеводши’, которая также дуритъ, но какая разница между Гаврилой Михайловичемъ и Катериной Логиновной! Нтъ той грубости, нтъ оскорбляющей наглости характера, тамъ боле сосредоточенное упрямство, зачмъ дочь даетъ общаніе, не спросясь у матери, упрямство тоже, правда, безсмысленное, но не такое гибельное. По счастію для автора, Катерина Логиновна бдна и слдовательно писателю не было возможности дать разыграться бури во всю ширину.
Такіе разсказы, какъ ‘Портретная Галлерея’, какъ ‘Гайка’, воспваютъ всю прелесть неограниченной родительской власти надъ дтьми, другой разрядъ повстей, какъ ‘Кирилла Петровъ’ и ‘Посл обда въ гостяхъ’, предлагаютъ мистическое ршеніе затруднительныхъ житейскихъ обстоятельствъ. ‘Кирилла Петровъ’ былъ уже подробно разобранъ въ ‘От. Заи.’ въ 1862 году, когда эта повсть явилась въ ‘Дн’, и потому мы не станемъ повторять сказанное однажды. Теперь мы остановимся только на второй повсти — ршительно лучшей посл ‘Портретной Галлереи’, по талантливости изложенія.
Былъ обдъ у предводителя. За обдомъ и посл обда шелъ жаркій споръ о несчастіяхъ семейной жизни. Поводъ къ нему подали супруги, назадъ тому три года сочетавшіеся по страсти, и теперь уже разъхавшіеся. Они разъхались къ общему удивленію, такъ-какъ вся губернія была наполнена громкимъ романомъ ихъ любви… до свадьбы. Самъ собой возникъ вопросъ: кто былъ причиной семейнаго несчастія — мужъ или жена. Одни говорили, что мужъ, другіе — жена.
‘— Она виновата! сказала, недолго думая, Любовь Архиповна, мелкопомстная дворянка.— Свтъ блый на томъ стоитъ, что жены мужьями мудрятъ, охъ, мудрятъ! прибавила она.’
Исторія вотъ этой Любови Архиповны, какъ поучительный примръ, какимъ образомъ жены мудрятъ мужьями, и — предлагается на поученіе обществу.
‘Было насъ три родныхъ сестрицы, говорила Любовь Архиновна:— ‘вс-то мы на возраст, хоть всхъ трехъ разомъ подъ внецъ веди. Жили мы весело, и не великъ домикъ нашъ былъ, да веселья двичьяго много.
‘— Большое веселье, Любовь Архиповна, что вы украдкой напоетесь и напляшетесь, пока матушки дома нтъ. А вы хорошо плясали? спросила г-жа Кохановская.
‘— А какъ ты изволишь думать? въ свою очередь живо спросила Любовь Архиповна.— Такъ-то хорошо, душа моя, что и теперь вспоминаючи, не грхъ добрымъ людямъ сказать: заподлинно, матушка, хорошо.
‘Почему-то моей собесдниц очень пришлась по сердцу моя улыбка. Она привтливо кивнула на меня головою.
‘— Вотъ, послушай, сударыня моя, сказала она: — Это вы ныньче стали такія тонныя да манерныя, молодыя барышни, что безъ разныхъ прикрасъ и затй и веселья вамъ молодаго нту. Сметесь вы, и будто не сметесь, Христосъ съ вами!— сказать бы, и кровь-то молодая забыла играть въ васъ. Ни плеску (?), ни той-то радости, ни заливнаго голосу веселаго — псни, чтобъ за сердце брала не слыхать въ васъ!
‘— Что длать, Любовь Архиповна, не весело живется.
‘Любовь Архиповна встала грозой на меня.
‘— А какой вамъ жизни еще надобно? Что, вы больше нашего боитесь, или слушаетесь матерей своихъ? Иль сказать бы вамъ, бднымъ, повеселиться некогда: работой вы завалены съ утра до ночи?… Какъ же! И Любовь Архиповна потянула меня за рукавъ.— Небось, вотъ платьеце, а ты къ нему ручки не приложила. Все ныньче на васъ швеи да мадамы шьютъ. Такъ что жь вы длаете, коли и этого женскаго дла, юпки, не сработать вамъ?
‘Я хотла-было очень живо возражать, но Любовь Архиповна еще живе остановила меня.
‘— Постой, матушка, обожди говорить… Невесело вишь живется вамъ! А кабы ты пожила, хоть бы примромъ сказать, у моей матушки-покойницы, не тмъ будь помянута. Одно слово, что Курская была! Ходи по струнк, да и оглядывайся!…’
Тутъ даны читателю вс мотивы, которые должны разъиграться въ повсти. Крутая мать, дочь веселая, потому что жила въ старину, а не въ наше время, ныншнія двушки вс тонныя, да солидныя…
Любовь Архиповна была выдана замужъ за человка не только нелюбимаго, но который былъ просто противенъ ей, и однакожь она прожила десять лтъ съ этимъ мужемъ очень счастливо, и теперь съ грустью вспоминаетъ о немъ. Конечно, такія чудеса могли длаться только встарину — и ихъ-то защищаетъ г-жа Кохановская, въ подтвержденіе той истины, что ныньче жены во всемъ виноваты.
‘Пріхалъ къ намъ о святкахъ — продолжаетъ Любовь Архиповна — коммисіонеръ. Что за птица такая коммисіонеръ?… Нарядились мы въ коротенькія шубки, накрыли цвточными платочками головы, и куда! еще солнце не сло, налетли къ еськ въ ворота. Только мы взялись за дверь въ сни, а изъ сней намъ на встрчу коммисіонеръ… Я какъ взглянула на него, и смотрть больше не захотла. Вотъ это-то коммисіонеръ! Досада меня такая беретъ! Невидаль какую приходили смотрть! Длинный, да худой, рябой, носъ, за три версты смотритъ, и еще голову впередъ вытянулъ… Ахъ, мать моя! и хотя бы при этомъ уже на слово молодецъ былъ, какъ у насъ одинъ изъ подсудковъ: и несмотри на него, меренъ какъ земля былъ, а подите вы — заговоритъ онъ, — про красавца любаго забудешь. А этотъ коммисіонеръ, прости Господи! тетеря нмая! Опустилъ руки, какъ обваренный, прислонился къ дверямъ, словно отродясь онъ такого дива не видывалъ, какъ барышни, и вотъ тутъ ему напасть великая пришла, что барышни на порог встртились! Прошла я мимо его, такъ бы, кажется, за рукавъ и дернула… И съ молоду, матушка, не терпла, говорила Любовь Архиповна, и по сіе время не терплю мямлей такихъ: что глазами онъ смотритъ, будто не смотритъ, и во рту у него мочалка вмсто языка, только посудину вытираетъ. Смотри на людей прямо, говори смло то слово, что теб Богъ далъ, вотъ то и человкъ есть!… Ну, говорю я еськ, хорошъ твой коммисіонеръ… ‘Не прогнвайся матушка, говоритъ онъ, вдь не бубликъ, сама не пекла’. Разсмялись мы и такъ пошли со смхомъ, что коммисіонеръ не бубликъ’.
Мы нарочно передали словами Кохановской это описаніе будущаго мужа Любови Архиповны, сдланное мастерски и нарочно для того, чтобы показать, какія препятствія преодолвались въ старину, когда весь міръ, вроятно, только и состоялъ, что изъ счастливыхъ людей… Эту трудную задачу, счастья безъ любви (Любовь Архиповна была влюблена въ того Чернаго, который такъ хорошо говорилъ) и счастія съ человкомъ противнымъ, передаетъ г-жа Кохановская въ своей повсти.
Коммиссіонеръ посватался, мать согласилась, Любовь Архиповна съ отчаянія остолбенла. Женихъ сдлался еще противне, потомучто надъ нимъ вс смются. Между тмъ, старинный чинъ сватовства, рукобитья, двичника, свадьбы идутъ своимъ чередомъ. Любовь Архиповна не говоритъ съ женихомъ, отворачивается отъ него. Перезжаетъ, однакожь, въ домъ къ мужу, но остается съ тою же ненавистью къ нему, какъ и прежде, мужъ такъ же противенъ ей.
‘Тягота на меня такая налегла, тоска смертная, вотъ душа съ тломъ разстается, да не принимаетъ Богъ. Какъ я сяду на одно мсто, да опущу голову, такъ бы я, кажется, до конца свта просидла и не двинулась бы съ мста того!… Не терплю я его, какъ стала на томъ — и кончено, сударыня себ. Да вдь какъ не терплю? и не подходи онъ ко мн, и не говори, и глядть на него не гляжу. Вотъ теб святое слово: годъ и два мсяца, коли онъ слыхалъ отъ меня другое что, какъ одно да и нтъ) и больше ничего’.
Наконецъ, тоска и горе накипли до того на сердц несчастной женщины, что въ праздникъ Свтлаго Воскресенья, когда мужъ обнялъ ее и трижды поцаловалъ, съ словомъ: ‘Христосъ воскресе!’… она, сколько можно заключить изъ разсказа г-жи Кохановской, сама вдругъ полюбила мужа
‘Прости меня, я больше не буду’, сказала Любовь Архиповна. Онъ даже задрожалъ весь. ‘Не будешь’? Поцалуй меня.— ‘И вотъ теб Богъ святъ! Откажись явъ ту минуту поцаловать его, онъ бы кажется убылъ меня… Я закинула ему руки кругомъ шеи, крпко обняла его, и какъ я своимъ поцалуемъ поцаловала его, да и не оторвусь отъ него… Какъ зарыдаю я, какъ польются у меня слезы, и вотъ, матушка, когда пришелъ истокъ имъ! Я теб и сказать не умю’.
‘За то, проснувшись на другой день, я, съ тхъ моихъ слезъ, словно вновь на свтъ народилась. Такъ мн на сердц легко и хорошо, а Никаноръ Семеновичъ мой краше мн яснаго солнышка. И мы, родная моя, посл того десять лтъ прожили вмст и другъ другу косаго взгляда не показали’.
‘Это мн ножъ вострый въ сердце слышать, какъ жены да все мужьевя^ винятъ’, заключила г-жа Кохановская словами Любови Архиповны.
Мы полагаемъ, что ненужно длать никакихъ объясненій къ этому простому ршенію труднаго женскаго вопроса. Вс фокусы, которые показываетъ намъ авторъ, давно избиты и мы жалемъ, что фокусы эти ршается показывать г-жа Кохановская. Вдь она знаетъ лучше насъ притчу исусову о талантахъ и о раб, который зарылъ свой талантъ въ землю. А что жь другое можетъ означать эта упорная защита Гаврилы Михайловича, Никанора Семеновича, и всего того, что отжило свое время и уже осуждено исторіею.
Все, что мы говорили, относилось къ идеямъ, которымъ служитъ г-жа Кохановская. Намъ хотлось бы прибавить нсколько словъ о той вычурности, которую допускаетъ этотъ талантъ подъ видомъ оригинальности. Г-ж Кохановской ужасно хочется живыхъ красокъ для своихъ описаній, она не хочетъ избитыхъ сравненій, торнаго языка. Она сочиняеттз и то и другое, и вводитъ въ русскую рчь такія новизны, отъ которыхъ страдаетъ великороссійское ухо. Пусть не погнвается г-жа Кохановская, что она плохо отличаетъ малороссійскій жаргонъ отъ русскаго языка. Можетъ быть, это ей пріятно — ея любовь такъ причудлива, но не думаемъ, чтобъ всякій былъ способенъ на такое пристрастіе. У нея двушки ‘въ щелчки прищелкиваютъ’, колокола гудутъ, вьюга гула, въ било бьютъ, ищутъ Марка по пеклу, мжица мжитъ, охотники по листопаду взрыскались на охоту съ смина дня, втеръ на вс вой воетъ. Вмсто посмотримъ, говорятъ повидимъ, мжица морозитъ, пна падаетъ шматьями. Есть фразы такія: ‘Марка тожъ показенъ молодецъ’, или: ‘въ пору часа божьяго спомогся-то Марко’, вмсто встртилъ — перестрлъ, вмсто прогуляетъ — сгу.гяетъ и т. д. Нельзя предполагать, чтобы г-жа Кохановская не знала на столько русскаго языка, чтобы длать подобныя ошибки… очевидно, все это умышленное. Но въ талант г-жи Кохановской есть другой, боле внутренній недостатокъ: это — стараніе бить по нервамъ читателя тамъ, гд умъ ея отказывается находить что-нибудь возвышенное. Такъ она всми мрами росписываетъ красоту ночи свтлаго воскресенья, чтобъ подъ торжественность этихъ описаній провести незамтно для близорукаго читателя возможность примиренія мужа и жены, которые до того времени другъ друга не терпятъ, такъ она, воспользовавшись минутой крещенія внука, въ Портретной Галлере, выставила во всемъ величіи силы и всепрощенія своего богатыря Гаврилу Михайловича. Этотъ фальшивый родъ описаній у нея разсчитанъ заране, она старается задобрить читателя и подъ гулъ блестящихъ фразъ провести свою любимую идею. Пока читатель восхищается разсказомъ, онъ не видитъ, какъ имъ завладваетъ разсказчица. Но обаяніе сейчасъ пропадаетъ, какъ только вы даете мсто размышленію, и въ душ остается досада, какъ можно увлечься до такой степени фразой. Отъ этого вншняго драматизма, вншняго блеска, повсти г-жи Кохановской страдаютъ гораздо больше, нежели отъ изъисканности фразы, зато этотъ-то вншній драматизмъ и приводитъ въ восторгъ массу публики. Здсь уже кроется внутренняя норча таланта — онъ изъ драмы длаетъ мелодраму, а мелодраматическимъ героямъ врятъ, пока ихъ видятъ на сцен.

——

Когда статья эта была окончена, мы получили майскую книжку ‘Русск. Встника’ за 1863 годъ, гд журналъ этотъ коснулся того же вопроса, которымъ мы начали нашу статью. ‘Замтка’ Русск. Встника потребовала отъ насъ нкоторыхъ дополненій къ сказанному. Смыслъ замтки таковъ, что умолчать о ней не приходится — не по достоинству ея, а по странности.
Г. Катковъ не могъ не понимать, что онъ въ главныхъ чертахъ ученія перешелъ на сторону г. Аксакова, своего прежняго врага. Эти толки заставили г. Каткова еще разъ ополчиться на разсужденія о народности, объ исторической почв. Итакъ, подобные толки и заставили г. Каткова сдлать торжественное объявленіе, что онъ совсмъ не славянофилъ, что онъ терпть не можетъ толковъ о народности и почв, но дйствуетъ только во имя и отъ имени этой почвы. Зачмъ бы тогда ненавидть такія невинныя фразы, какъ толки о народныхъ началахъ — фразы, можетъ быть, не совсмъ ученыя о томъ же предмет, которому самъ поклоняешься? Странно, подумали мы.
‘Давно намъ хотлось поговорить объ этихъ такъ-называемыхъ народныхъ началахъ, объ этой трансцендентальной напряженности, съ какою толкуютъ у насъ о народныхъ началахъ. Чего хотятъ эти господа, какихъ народныхъ началъ они ищутъ, какая самостоятельность для нихъ требуется, какой это правды имъ захотлось?
‘Увы! мы все боле и боле убждаемся, что вс эти модные у насъ теперь толки о народности, о коренныхъ началахъ, о почв и т. п. не обращаютъ мысль ни къ народности, ни къ кореннымъ началамъ, не приводятъ ее къ чему-нибудь дльному, а напротивъ еще пуще уносятъ ее въ туманъ и пустоту.’
Кто долженъ принимать подобныя слова на свой счетъ — понятно, и извстно всмъ. Г. Катковъ, не много запоздалъ съ этими разсужденіями о народныхъ началахъ. Въ послднее время въ нашей литератур подобныхъ толковъ очень мало было. Распинались надъ ними только гг. Аксаковъ да Гильфердингъ, и этимъ боле и боле объясняли несостоятельность славянофильства, какъ законченной доктрины. Всмъ памятны разсужденія г. Аксакова о суд присяжныхъ и статья г. Гильфердинга объ отношеніи народностей, въ которой русскія народныя начала возведены были уже въ общеславянскія, въ принципъ международныхъ отношеній. Подобныя статьи не имли успха и это лучше всего доказывало, что публика разъ на всегда покончила съ ‘темными фразами славянофильства’. Но это еще не доказываетъ, чтобы та же публика не усвоила себ ‘ясныхъ’ принциповъ этого ученія. И теперь, въ настоящую пору, мы страдаемъ не отъ того, что темно, а отъ того, что слишкомъ ясно. Послдняя повсть гр. Толстаго ‘Казаки’, повсти г-жи Кохановской — уже представляютъ намъ до осязательности нкоторыя почвенные признаки, ихъ мы находимъ и въ статьяхъ г. Каткова.
На этотъ разъ г. Катковъ предлагаетъ намъ рецептъ, какъ сдлаться русскюгъ человкомъ. Рецептъ этотъ тоже простъ до осязательности, и потому долженъ быть чисто-русскій. Онъ говоритъ: ‘бросьте всякія сужденія о народности, и вы сдлаетесь народнымъ писателемъ, займитесь какимъ нибудь серьзнымъ дломъ, оглядитесь кругомъ, перестаньте отъискивать какой-то таинственный талисманъ. Когда вы поступите такимъ образомъ, то тмъ самымъ вы очутитесь посреди дйствительности и на твердой почв.’
Прекрасно. Но какъ же это вышло, что люди, никогда нетолковавшіе о почв — отъ этого не сдлались еще народивши писателями? Тутъ же, въ этой замтк, и тотъ же г. Катковъ указываетъ на романъ г. Чернышевскаго ‘Что длать’ — какъ на нчто немыслимое нигд, кром Россіи, какъ нчто такое, что можетъ явиться только въ нашей литератур. А вдь между тмъ г. Чернышевскій никогда не разсуждалъ о почв? Ну, а г. Писемскій, который въ настоящемъ случа можетъ занять по своимъ идеямъ другую оконечность нашей литературы, и онъ, хотя также никогда не говорить о почв, и всегда, казалось бы, безъ всякихъ таинственностей относился къ предмету своего наблюденія, къ народу — сталъ тоже на русскую почву въ своемъ роман ‘Взбаломученное море’? Значитъ, чтобы быть русскимъ, мало еще одного молчанія о народныхъ началахъ, нужно еще что нибудь. Мы указываемъ на литературные примры, которые у всхъ у насъ совершаются въ очію. Они удобне. Что же для этого нужно?
‘Бда наша еще не въ томъ, что мы плохо учены, мало образованы, что цивилизація у насъ не широка и не богата: наша бда состоитъ только въ томъ, что мы, всякаго рода умники, не признаемъ, не понимаемъ, наконецъ, просто не видимъ что вокругъ насъ живетъ и движется. Оттого существующее вокругъ насъ темно, черно, лишено для насъ смысла, а мысли наши пусты, ни къ чему не пригодны и бездльны’.
Послднее, что мысли наши пусты и не пригодны — уже излишнее затемнніе смысла, такъ-какъ выше сказано, что бды въ этомъ еще нтъ никакой. ‘Не въ томъ бда, что мы мало образованы, а въ томъ, что мы ничего не видимъ, не чувствуемъ что вокругъ насъ живетъ, и это живущее кажется намъ чернымъ’. Вотъ слдовательно главная причина!! Мы ничего не видимъ, мы какіе-то слпорожденные, и намъ вс цвта кажутся черными! Г. Катковъ совтуетъ намъ видть окружающее. Совтъ благой.
Что же мы видимъ? Не очень давно г. Катковъ обвинялъ всю русскую молоджь въ невжеств, всю нашу литературу — въ верхоглядств — а теперь посмотрите, какіе гимны онъ поетъ нашей цивилизаціи. ‘Наша цивилизація есть дло очень хорошее и совершенно необходимое, уничтожать ея отнюдь не слдуетъ — Боже сохрани’.
Но въ то же время сохраняя statu quo этой цивилизаціи, какъ чего-то необходимаго, онъ запрещаетъ смть другое мнніе имть, кром ‘Русск. Встника’, и тутъ же говоритъ: ‘Мы все тянемся куда-то, чего-то все ищемъ, оттого мы и пророки, и благовстители, и въ то же время большая дрянь во всхъ отношеніяхъ’.
Не врите? справьтесь съ стр. 405. Вотъ вамъ и необходима цивилизація. Вотъ, вамъ прямое отношеніе къ длу, помимо славянофильскаго тумана!
‘Если искомыя нами народныя начала — нчто дйствительно существующее, то мы иначе и найдти ихъ не можемъ, какъ раскрывъ глаза и обратившись къ тому., что непосредственно окружаетъ насъ, обратившись безъ всякихъ мудрованій и ухищреній.’
Дйствительно, теперь настала пора этого обращенія и плоды ея мы видимъ.
‘Мы имемъ вс элементы великой, могущественной, столько же всемірной, сколько и народной цивилизаціи’, говоритъ г. Катковъ.
Замтьте это ‘имемъ’.
‘Но мы найдемъ эти элементы — продолжаетъ тотъ же публицистъ — когда перестанемъ искать ихъ.’
Нтъ никакого сомннія, что мы перестанемъ ихъ искать, когда найдемъ. Но въ настоящее время, мы не нашли ихъ. Какъ же мы имемъ ихъ?
Это называется разсуждать ‘безъ мудрованій и ухищреній’. Но вс эти тонкости насъ не интересуютъ. Он не новость, он всмъ надоли. А вотъ г. Катковъ думаетъ, что вся бда нашей литературы заключается въ какихъ-то славянофильскихъ мечтахъ о будущихъ нашихъ народныхъ началахъ, о какомъ-то таинственномъ талисман. Мы говорили, что бды отъ этого нтъ никакой, потомучто таинственныя словеса славянофильства сдлались очень понятны и все таинственное въ этомъ ученіи большинствомъ литературы отвергнуто. Но изъ этого еще нисколько не слдуетъ, чтобъ тотъ рецептъ сдлаться русскимъ человкомъ, который рекомендуете г. Катковъ, принесъ намъ пользу. Обращеніе къ окружающему съ любовію и безъ всякихъ мудрованій повело къ явленіямъ, въ род того, которому мы посвятили настоящую статью. И г-жа Кохановская не единственный въ этомъ случа примръ.
‘То, что для насъ теперь темно, и мелко и дурно, и презрительно и ничтожно — то самое дастъ намъ вс элементы великой, могущественной, столько же всемірной, сколько., и народной цивилизаціи, дастъ тогда, какъ только мы съумемъ взглянуть на самихъ себя и на все насъ окружающее съ должной точки зрнія, какъ только мы съумемъ прировнять {Замтьте: не возвысить надъ окружающимъ!} нашу мысль, наши понятія къ окружающей насъ дйствительности, освтить ее, и дать полный ходъ ея силамъ. Идеалы будущаго служатъ всегда отговоркою для праздной нелнивой мыслю‘ (стр. 415).
Да ужь не прировняли ли мы, и въ самомъ дл, нашу мысль къ дйствительности, не нашли ли мы должную точку зрнія? Изъ чего мы хлопочемъ?

‘Отечественныя Записки’, No 8, 1863

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека