Черный ангел, печальный и кроткий, призрачной тенью скользит по бесконечно-длинным, закутанным сумерками ночи аллеям кладбищенского парка… Чрез густую листву дерев пробиваются серебристые нити лунного света и пугливо трепещут по дорожкам, по стволам высоких, белеющих во мраке берез, по густой траве и по дрожащим листочкам молодой поросли… И по мере того, как черный ангел приближается, — лунный свет меркнет, убегает далеко вперед или прячется по сторонам, в густых зарослях запущенного парка, и ночь расстилает пред небожителем свой черный покров, скрывая от страшных взоров его все, что одарено жизнью: деревья и листья, траву и цветы, ночных мотыльков и спящих в чаще ветвей птичек, и летучую мышь, упавшую из-под крыши церковной колокольни и с бешеной быстротою несущуюся над парком и над облитыми лунным сиянием мраморными гробницами и памятниками, и всякую тварь и былинку… И по мере того, как вестник смерти приближается, — ветерок стихает и перестает играть с листьями и цветами, сверчок оканчивает свою жалобно-дребезжащую песнь, трусливая ящерица замирает под лопухами у корней старого дуба, а переползающая дорогу змея притворяется мертвою… Лишь старая церковь, что поднимается своею колокольнею над густым парком, не смущается страшным гостем: молчаливая и торжественная, как всегда, она стремится в высь к небу, голубоватый отблеск лунного света играет на серебряных куполах ее, кресты сияют, как звезды на синем бархате небес, и старые стекла забранных железными решетками окон отливают разноцветными огнями и искрами, словно в эту глухую ночь в храме зажигаются невидимою рукою тысячи свеч пред суровыми ликами Божьих угодников и святых мучеников…
Когда на горизонте небес сверкнет первая полоска рассвета, черный ангел развертывает свои крылья, встряхивает ими и темным призраком взлетает в высь, там он исчезает в бледнеющих сумерках ночи…
Светлеет горизонт, тухнут одна за другою звезды, легкие тучки начинают румяниться утренней зорькой, а потом вдруг солнце брызнет ярким потоком горячих лучей, раскрасит землю в яркие краски и заставит ее страстно трепетать в своих жгучих объятиях…
И тогда светлый ангел незримым призраком прилетает в густой парк кладбища, — и этот сад мертвых наполняется голосами жизни… Весело поет в кустах бузины беспечный чижик, старый, доживающий последние дни сторож кладбища мурлыкает, присев на лавочку, песенку, кузнечик задорно стрекочет в густой, сочной траве, и звонко перекликаются серебристые голоса детей, беспечно, как птички, играющих в этом страшном саду черного ангела… Гулко, звонко стучит молоток о камень, приготовляемый для надгробного памятника, шумит листва под дыханием теплого летнего ветра, и распустившиеся на могильном холме ярко-пунцовые розы кивают приветливо на все стороны.
Светлый ангел плачет на могилах, и его горячие слезы, падая на землю, проникают в ее недра, и от этих животворящих слез медленно, но неизменно пробуждается из тлена новая жизнь и жадно прислушивается к шепоту листвы дерев угрюмого парка, к веселой и дружной песне птиц, к ароматному дыханию роз и к шороху трудолюбивого муравья, с усилием перетаскивающего по прошлогодним листьям свое сокровище — громадное белое яйцо…
И в то время, когда ворота кладбища растворяются, чтобы принять добычу черного ангела, в то время, когда печальный погребальный перезвон на колокольне плачет по новой угасшей жизни, щемя и надрывая сердце живых людей своим резким диссонансом, когда плач и стенания входят в ворота кладбища, где в память бесчисленных страданий и мимолетных радостей человека насыпается новый холмик свежей влажной земли, — тогда старый, доживающий последние дни своей земной юдоли сторож, затворяя ворота, глубоко вздыхает, смотрит в бесстрастное молчаливое небо и, прислушиваясь к грустным аккордам разносящегося под крышей зелени погребального пения и к веселому щебетанию птичек, крестится и думает:
— Велика премудрость Твоя, Господи!..
Полночь…
Лунный свет серебрит вершины стройных тополей и играет на вздрагивающей листве осин и скользит по кустам, падая на траву и цветы парка. На полянках, вдоль узких дорожек и по бокам широких аллей, белеет мрамор бесчисленных мавзолеев, плит и памятников, из кустов густой молодой зелени там и сям выглядывают колонны, статуи и купола увенчанных крестами склепов, узоры полуразрушенных изгородей… Уединенные скамейки, покосившиеся, одиноко стоят за решетками, забытые и покинутые теми, кто когда-то поверял им свое безграничное горе и, глухо, беззвучно рыдая, припадал к обвалившемуся теперь камню… Яркие звезды пытливо смотрят с небес на этот уголок смерти и дрожат трепетным сиянием, гаснут и загораются снова.
И старый сторож кладбища, сидя на пороге своего маленького, с одним окошечком, домика, смотрит на синие бездонные небеса и на эти звезды, гаснущие и вспыхивающие, и думает о всемогуществе и премудрости Божией и еще о том, что эти звезды, быть может, дивные глаза ангелов-хранителей, устающие смотреть на землю и на людей и время от времени утомленно смежающиеся, чтобы сейчас же снова раскрыться и хранить тварь Господню… Когда человек умирает, на небе падает одна звездочка: это ангел-хранитель почившего человека улетает с своего поста к престолу Всевышнего, чтобы просить за грешную, освобожденную от тлена душу его…
Меж бесчисленных сонмов этих звезд, где-нибудь слабо мерцает звездочка старика Никодима. Скоро она уже слетит с небес, исчезнет в беспредельном море эфира, — и дедушка Никодим не будет больше сидеть здесь, смотреть на небо и думать о том, что сокрыто от человека вековечною тайною…
Старый Никодим знает, что дни его сочтены, и знает, что скоро его уставшие кости отнесут на вечный отдых туда, под горку, в дальний уголок парка, где красивый овражек, перерезанный в разных направлениях узкими, теряющимися в высокой траве и цветах тропками, оглашается веселым журчанием прозрачного, торопливо скачущего по камешкам-галькам ключа да немолчным щебетанием птичек, где хлопотливая пчелка жужжит, перелетая с цветка на цветок по усеявшим откосы оврага медвянику и дикой кашке, туда, где старик спугнул недавно парня с девушкой, позабывших о смерти и о всем на свете… Никодим остановился тогда в изумлении и сердито прикрикнул:
— Ах, вы, срамники! Нешто не знаете, что сюда люди умирать приходят, а не целоваться?
— Мы, дедушка, не знали… Мы землянику ищем…
— Землянику!.. Охальники, чтоб вам никогда не умирать и все только целоваться! Марш! Живо!
— Что же, мы уйдем… Не ругайся!..
— Вот нашли место!.. А?.. Скажи пожалуйста!..
Не спится старому деду…
Когда смерть недалеко, сон оставляет человека… Верно, Господь хочет, чтобы больше оставалось человеку времени молиться и просить о сложении грехов. А где очиститься от всех грехов, какие успеет человек сделать до старости?.. Невозможно… Охо-хо-хо!..
У попа все окна ставнями затворены.
В одном окне через щель огонь светится… Значит, не спит еще отец Варсонофий… Может быть, он думает, почему Никодим не караулит, думает, что спит Никодим…
С неохотой тревожит свои кости старый Никодим, с кряхтением поднимается с порога и тихо шагает к церкви. Бьет в колотушку, и удары ее звонко разносятся в мертвой тишине, отскакивают от затененной мраком ночи стены попова дома, и кажется, что караулят двое: один здесь, а другой где-то далеко, далеко. Загадочно смотрят через железные решетки на старика узкие, длинные окна Божьего дома, и за стеклами их, кажется, совершается что-то непостижимое и великое… Тихо там и торжественно, страшно… Никодим робко смотрит в эти окна и с трепетным благоговением, сняв картуз, крестится и идет дальше.
Спят могилы, спят деревья, спят надгробные памятники… Спят теперь все добрые люди, уставшие за долгий трудовой день. Кому охота идти теперь к мертвым, чтобы отнимать у них последнее загробное добро?.. А был случай: весной кружку с деньгами от церкви отодрали, недавно веночек с могилы у попадьи унесли…
‘Бедный ты, разнесчастный человек’, — думает старик о виновнике злого дела, который в слепоте своей не остановил руки перед святынею…
Длинным коридором, меж двух стен старых лип и кленов, медленно шагает Никодим и бьет в свою колотушку, давая знать злому человеку, что он еще не уснул и что ему не спится в эту лунную ночь, полную дрожащих теней и бликов света, яркого мерцания звезд и тихого шепота листвы, в эту странно-задумчивую и величавую ночь…
Вспоминается старику, как он, вот так же, как теперь, ходил с колотушкой по пустынным улицам спящего города… Те же и здесь улицы: есть главная, где спят непробудным сном люди богатые и важные, на могилах которых найдется чем поживиться злому человеку, а есть улицы глухие и забытые, с плохонькими, покосившимися домиками, с длинными, обросшими зеленым мхом и зеленью заборами, с ямами, где живет нужда и страдание и где незачем особенно стучать в колотушку, потому что, кому нужно чужое добро, тот уходит на богатые улицы, с красивыми, как эти памятники и склепы, домами, статуями и колоннами, с широкими, загроможденными серебром и золотом окнами… Живут люди на свете по-разному: богатые с богатыми, важные с важными, бедняки с бедняками-горемыками, и когда падают с неба их звездочки, переселяются сюда… И хотя все люди одинаково перед Богом грешники окаянные, а ложатся всякий поближе к своему, и за гробом остается то же богатство и то же убожество…
Прошел старик по двум главным улицам, а к своему овражку не пошел… Там нет ни памятников, ни чугунных изгородей, ни венков, — там одни провалившиеся ямы да сосновые кресты без поперечин, да обломки тяжелых необделанных серых камней. Нечего там сторожить… Пусть спят с миром горемыки усталые!
С вечера там долго куковала на рябине кукушка, и ее песня, такая же жалобная и печальная, какою бывает жизнь бедняка-горемыки, плакала над вашими могилами…
Присел старик на лавочку отдохнуть, подымить трубкой… Грех, говорят, этим баловством заниматься… Конечно, — грех, да как же в миру от греха уберечься?..
Положил Никодим свою колотушку на траву возле лавочки и полез за кисетом. Луна спряталась за тучки, и тени побежали в перегонку друг за другом и по дорожке, и по деревьям, и по лавочке, и по тяжелым сапогам Никодима. Посмотрел он на небо, где тихо проплывали грядами легкие тучки, и ему показалось, что не эти тучки, а сама луна катится по небу, купаясь в темных клубящихся облачных волнах… Может же такое несуразное показаться человеку!.. Никогда старик не боялся ни мертвых, ни ночи в таком страшном месте, потому что разве можно бояться? А тут вдруг оторопь взяла, больно потемнела ночь…
Набил, однако, старик трубочку, всунул в беззубый рот свой и чиркнул сернячок о лавочку. Затрещала спичка, удушливый запах серы отогнал прочь аромат цветов, и сперва синий, а потом красный и желтый огонек блеснул во тьме ночи, осветил седую бороду, усы и выглянувший из-под козыря шапки нос Никодима и погас… Тлеющий уголь спички, отброшенный в сторону, огненной змейкой прорезал темноту и, описав полукруг, упал и скрылся в траве… Отблеск огня в трубке то озарял неровным светом старое лицо Никодима, то мерк, и тогда Никодим совершенно исчезал во мраке…
Никодим знал, что каждую ночь по кладбищу черный ангел ходит. Об этом он слыхал еще от своего отца, который был таким же, как он, сторожем на этом самом кладбище, и который похоронен здесь же, в овражке, где вечером так грустно куковала кукушка… Когда Никодим был молод, когда у него не было еще ни такой широкой бороды, ни таких нависших усов, и когда так хотелось жить, что и совсем не хотелось умирать, — тогда он боялся черного ангела… А теперь… Теперь пора умирать, потому, что и кости болят, и поясницу ломит, и сон убегает прочь, и хлеб уж не такой вкусный стал, и жить охота проходит… Чего же теперь бояться?..
Где-то петух прокричал, и в тишине ночи было слышно, как он захлопал своими жесткими крыльями… Ветерок пахнул на поблекшее лицо старика своим теплым дыханием и принес с собой резкий аромат спелой земляники… Много ее нынешним летом уродилось на старых могилах, по краям заросших травою ям, и никто не трогает, брезгуют, одни глупые ребятишки лакомятся.
Тихий шорох прошлогодних листьев, догнивающих на земле под высокими липами, заставил старика бросить думу о землянике и пугливо насторожиться. Может быть, то крупная капля дождя тяжело упала с неба, а может быть, ящерица или какая-нибудь тварь проснулась и поползла?.. Нет. Меж частыми стволами дерев быстро скользнула какая-то тень и исчезла во мраке, мимолетная и загадочная…
Осенил себя старик крестным знамением и вздохнул: вот и он сподобился увидать черного ангела!.. Редкие люди видят… Не за ним ли прилетел посланник Божий, страшный вестник смерти? Шестьдесят восемь лет прожил Никодим на белом свете, только два годка осталось до семидесяти. Неужели не доживет? Ровно бы семь десятков было…
— Твоя воля, Господи! — прошептал старик, поднимаясь с лавочки.
Тихо побрел он к своей одинокой сторожке. Там он будет долго стоять на коленях и молиться перед таким же, как сам он, старым и поблекшим образом Николая Чудотворца, потом приляжет на жесткую и скрипучую постель и будет вздыхать и охать до самого солнышка и будет думать о своей жизни, о своих грехах перед Господом и о том страшном дне, когда солнце и луна померкнут, и звезды упадут с неба…
А звезды опять горят на небе ярко. Тучки проползли к северу и раскрыли небесную синеву, и снова луна облила своим печальным светом и деревья, и памятники, и Божий дом с блистающими в вышине крестами, и крышу прячущегося за деревьями попова дома…
Попов дом бросает широкую полосу тени на каменистую гладкую площадь перед крыльцом его, а на ступенях крыльца шевелится что-то, словно человек сидит.
Вздрогнул Никодим и кашлянул, чтобы ободрить себя.
И что это он сегодня пугаться стал?..
Это отец Варсонофий…
В черном легком подряснике, с рассыпавшимися по плечам прядями волнистых темных волос, оперши голову на руку, сидит о. Варсонофий в немом и грустном созерцании теплой лунной ночи…
II.
С тех пор, как о. Варсонофий потерял молодую жену, он сделался угрюмым и замкнутым, никто не слыхал, чтобы он высказывал словами свое горе и никто не видал, чтобы он когда-нибудь плакал по любимой женщине… Только на лице о. Варсонофия легла какая-то тень, да в серых добрых глазах его остановилась какая-то тяжелая дума, и чуть заметные мелкие первые морщинки собрались около этих умных глаз…
— Не спишь, батюшка? — спросил Никодим.
Шевельнулась тень на крыльце. Когда старик подошел поближе, — о. Варсонофий смутился, и Никодиму показалось, что он торопливо стряхнул широким рукавом подрясника слезы с глаз своих…
— Не спится, старик, — глухо ответил мягкий и кроткий голос…
Отец Варсонофий вздохнул и мелькнувшей в сумраке ночи кистью худой руки своей откинул назад волосы…
— Светлая ночь! — сказал Никодим, постояв некоторое время в раздумье.
— Да. Хорошо… — шепотом ответил батюшка и, кашлянув, громче добавил:
— Надо бы, старик, на могиле у Веры Павловны лавочку поставить… Посидеть когда можно, подумать…
— Поставим, батюшка… Недолго… Царствие ей небесное, голубушке нашей! — вымолвил, вздохнув, Никодим и подумал: тоскует все… Верно он это, батюшка, сейчас листьями в липах шумел, — на могилу к жене ходил! Подумал, стукнул звонко в колотушку и пошел прочь. Длинная, несуразная тень старика протянулась через дорогу, заколыхалась и задвигалась вместе с ним, большим темным пятном мелькнула на белой стене церкви и исчезла за деревьями…
А о. Варсонофий долго и пристально смотрел на сиявший в синих небесах золотой крест Божьего дома, и тяжелая дума застыла с упреком в его неподвижном взоре… Потом он вдруг бессильно свесил свою голову на руки и стал беззвучно плакать, вздрагивая приподнятыми плечами. Упавшие с головы пряди волос закрыли лицо о. Варсонофия, и никто не видал этого лица, искаженного страшным призраком прокравшегося в душу сомнения и страстной тоской по утраченной земной радости.
Когда Никодим во второй раз обходил кладбище и поравнялся с поповым домом, крыльцо его было пусто. Но ставни одного из трех окон были распахнуты настежь, и это окно горело белым квадратом на темном фасаде дома…
Все еще не спит батюшка. Душно в комнатах, — раскрыл окно… На белой занавеси рисуется тень отца Варсонофия, неподвижная, задумчивая… Верно, все книги божественные читает он, — ищет утешения в горе своем.
Вот пошатнулась тень на занавеси и исчезла.
Нежно, едва слышно запела вдруг в тишине ночи скрипка, запела так грустно, грустно… Казалось, она боялась, как бы кто-нибудь не подслушал ее тихой грусти, и сдерживала готовые хлынуть рыдания… Где-то далеко-далеко пела эта скрипка, и по временам ее тоскливая песнь была так тиха и так нежна, что казалось, вот-вот она оборвется, смешается с шелестом колеблемой легким ветерком листвы и унесется, растает в лунном свете…
Никодим стоял с опущенною головою, и слушал. И ему казалось, что поет не скрипка, а человек, и что он плачет и зовет кого-то… И старик долго стоял, и ему становилось грустно и чего-то жалко, но он не мог понять: божественное или мирское, суетное, играет отец Варсонофий.
Мастер играть на скрипке батюшка, все бы слушал и слушал! И Никодим все стоял и не уходил прочь…
Но вот скрипка запела вдруг громко и разом смолкла. В наступившем безмолвии было слышно, как она упала на стол и как зазвучала всеми струнами.
Силуэт отца Варсонофия опять появился на занавеси и, низко-низко склонившись, начал вздрагивать плечами.
Никодим глубоко вздохнул и задумчиво побрел дальше. И по временам ему казалось, что скрипка все еще жалобно плачет где-то, то позади, то в стороне. Он приостанавливался, оглядывался назад и вслушивался.
Но было тихо. Только листочки шептались о чем-то между собой, и раскрытое окно батюшки по-прежнему светилось через ветви деревьев.
В сторожке тихо и светло. Маленькая комнатка с низеньким потолком и с выбеленными стенами озаряется голубоватым блеском льющегося в окно лунного света. В переднем углу перед старым образом теплится огонек: слабые колебания лампадки и мерцание огонька за цветным стеклом ее бросают на стену розоватые, голубоватые и темные полоски, и эти полоски движутся, и кажется, что они меняют цвета…
Никодим лежит неподвижно на наре вверх лицом. Седая борода его покоится на груди, сомкнуты плотно глаза, губы шепчут слова молитвы, и усы, прикрывшие беззубый рот, шевелятся… Дремлет старик чуткой дремой и сквозь эту дрему слышит, как зовет чей-то голос, глухой и далекий… Может быть, то грезы сна…
— Спишь, старик?
— Господи, Иисусе Христе, — произносит Никодим и с трудом раскрывает отяжелевшие веки глаз.
Прямо перед ним, на пороге двери, стоит человек в черной мантии, с опущенной на грудь головою и со скрещенными руками.
Громко стучит старое сердце, и трепет пробегает по дряхлому телу Никодима: черный ангел, страшный вестник смерти, пришел за ним.
Осенил себя широким крестом Никодим и спустил с нары ноги.
— Лежи, лежи, старик…
— Ты это, батюшка? Напугался я немного… О Господи!
— Спи, старик! Я только посижу около тебя… Тяжело стало что-то вдруг мне… одному… С человеком захотелось побыть, — тихо произнес о. Варсонофий и присел на нару.
— Посиди, батюшка!
— Сна нет. Все думаешь, думаешь… И сердце болит, старик… И чудится все, что кто-то ходит по комнатам и под окнами.
По белой стене комнатки быстро скользнула тень.
— А ведь кто-то, батюшка, и впрямь ходит у нас… — тревожно произнес Никодим и, подойдя к окошечку, растворил его и вслушался: шорох торопливых шагов мешался с шелестом листвы и терялся в нем…
— Надо сходить, посмотреть…
Отец Варсонофий не ответил. Он о чем-то думал и смотрел в землю… Вышел Никодим из сторожки и пошел медленно, вглядываясь в кусты и в сумрак под высокими липами…
Тихо кругом. Только кузнечик стрекочет в густой траве, да листочки, дрожа на лунном сиянии, словно дышат и шепчутся. Вот и попов дом. Надо обойти кругом… Тут густо разросся бузинник, сирень и шиповник, узенькая тропочка вьется около самой стенки и забегает в сторону, в кусты… Никодим хорошо знает все тропочки. По одной из них он пройдет к сараю, а отсюда — на главную дорогу к воротам и посмотрит, хорошо ли заперт тяжелый замок…
— Что за человек? Стой!..
Никодим хотел закричать как можно громче, но его голос прозвучал хрипло и слабо, потому что старик испугался: ему показалось, что тень человека скользнула от окон попова дома, промелькнула меж кустов и упала в траву…
— Вижу, брат! Вставай, а то хуже будет!.. — строго прокричал Никодим. Но никто не вставал. Старик, сердито откашливаясь, пошел по тропинке и стал ощупывать встречные кусты палкой. Вот и ворота кладбища, массивные, высокие, увенчанные черным крестом.
За высокой чугунной изгородью расстилалось поле, сплошь поросшее низкорослой травкой. Лунный свет колыхался над ним серебристым туманом, и какие-то тени торопливо пробегали по лугу. Синее небо опрокинулось над ним широко, свободно и величаво. Яркие звезды горели в вышине, и едва вырисовывались вдали тонкими линиями контуры белых, как снег, зданий, церквей и башен города, возвышенная часть его под лучами лунного блеска казалась каким-то призрачным, волшебным, повисшим в эфире замком. Через поле тянулась изогнутой лентою пыльная грунтовая дорога. По дороге трусила маленькая лошадка, телега с миниатюрным человеком погромыхивала колесами, и под ними клубилась серебристая пыль, бежала за телегой и, отставая, опускалась наземь…
За оградой, почти у самых ворот, стоял высокий оборванный человек, без шапки, и смотрел на небо, фигура этого человека резко вырисовывалась на синем фоне небес, кудрявая голова и большие кисти рук как-то бросались в глаза своей несуразностью, через темную неопоясанную рубаху там и сям белело на лунном свете голое тело, расстегнутый ворот открывал грудь, ноги были босы.
Старик, тихо подойдя к воротам, взял в руки тяжелый замок и попробовал, крепко ли он заперт, Громкий лязг железа заставил оборванца перевести свой взор с небес на чугунную решетку.
— Что за человек?.. Чего тебе здесь надо, братец? — крикнул Никодим.
— Божий человек, — ответил за оградой сиплый голос тихо и смиренно.
— Божьи люди спят теперь, брат… Не ты ли это, брат, под окнами у попа сейчас ходил?.. Божий!.. Сейчас видно, что Божий…
— Где же нам, псам голодным и бездомовым, ходить? — тихо ответил голос, — и поникла кудрявая голова.
— Волк ты, братец мой, и больше ничего! И когда-нибудь угодишь в капкан! — строго сказал Никодим.
— Уходи с Богом! — добавил он еще строже.
Оборванный человек протянул к воротам руку, и при лунном свете было видно, как заколыхались свесившиеся с рукава его рубахи клочья.
— Все мы, человек Божий, грешники окаянные!.. Дай ты мне, голодному волку, кусочек хлебца ржаного!
В голосе большого человека прозвучала жалобная нотка. Как-то дрогнул вдруг этот грубый, сиплый голос, и поникла еще ниже кудрявая голова.
И жалко вдруг стало Никодиму этого большого оборванного человека.
— Так бы и сказал! Пришел бы и сказал: дай хлебца! Экий ты, братец мой! Разве жалко дать человеку хлебца? Погоди, принесу!.. — сказал Никодим и пошел от ворот к своей сторожке деловой, развалистой походкой.
— Посоли, Божий человек! — крикнул ему вслед за оградой. Никодим качнул головой и прибавил шагу. Скоро он скрылся за деревьями…
Оборванный человек опустился на траву и вполголоса запел тоскливую песенку… Глядя на рисующийся вдали город, на синее небо и на звезды, он чувствовал себя совершенно одиноким, и злая тоска щемила ему сердце, и, быть может, он стал бы теперь плакать, если бы его глаза, суровые и озлобленные, не разучились плакать… Откуда-то выползла старая бродячая собака и в недоверчивом раздумье остановилась вдали, устремив взор свой на тоскующего человека.
— Ну, поди сюда, псина! — произнес человек и слегка прищелкнул языком. Старый пес шевельнул хвостом и сделал несколько прыжков на трех ногах своих.
И столько добродушия и ласки звучало в голосе большого оборванного человека, что недоверчивый пес приблизился и виновато лизнул ему грязную руку!
— Жрать хочешь? А? Нечего, братец, нам с тобой жрать… У-у, ты, рыжая скотина!..
Человек присел на корточки и стал ласково гладить собаку, чесать ей за ухом, а та легла на спину и доверчиво закрыла свои слезящиеся глаза.
— Вот погоди, сейчас хлебца раздобудем, горемыка-трехногая! Что, обломали тебе люди добрые ножку-то? Больно?
Пес слабо визгнул и снова лизнул человеку руку, словно просил не бередить незажившей еще раны.
— Ну, ну?.. Не трону… Эх, народ какой: искалечили старика…
И человек сочувственно покачивал своей кудрявой головой и с сожалением чмокал губами, рассматривая больную собачью ногу. ‘Идет!’ — прошептал он и встал на свои длинные ноги.
Шаги Никодима, мягкие и торопливые, звучали в ночной тишине как-то странно. Долговязая тень прыгала на дороге, и Никодим был еще далеко, когда эта тень уже проскользнула через решетку изгороди. Старик шел без шапки, и его лысая голова блестела на лунном свете.
— Возьми, ешь на здоровье! — сказал он, приблизившись к ограде.
Оборванный человек взял из продетой в решетку руки Никодима ломоть ржаного хлеба и полушутливо пробасил:
— Спасибо, старина! Я был голоден, — вы накормили меня, я был наг, — вы одели меня, я был бос, вы обула меня… Только бы ушел поскорей, провалился!.. Верно? Ну, иди себе спать. Прощай!
— Бог с тобой! Иди, пока что…
Оборванец пошел прочь от ворот, по лугу. За ним заковыляла на трех ногах и собака.
Длинная несуразная фигура человека казалась теперь, в открытом поле, еще выше и как-то покачивалась и колыхалась, резко вырисовываясь на синем фоне небесного горизонта.
Долговязые тени человека и собаки плыли по серебристому лугу и то обгоняли друг друга, то сливались вместе и прыгали по кустикам репья и лопухов, изгибались на ложбинах и, наконец, когда человек с собакой свернули в сторону, по направлению к заброшенным кирпичным сараям, — тени потянулись за ними длинными темными хвостами…
Долго старик стоял с непокрытою головою у запертых ворот кладбища и через переплет решетки смотрел вслед удалявшемуся человеку. Потом вздохнул, сладко зевнул, закрыв рот ладонью, и покачал лысой головой.
— Каких только людей на белом свете нет!.. — прошептал он и тихо пошел от ворот…
На востоке бледнело небо. Звезды стали меркнуть и потухать. Ветерок, прохладный и влажный, зашелестил листочками, а первая птичка осторожно пискнула где-то и смолкла.
Скоро будет светать.
———————————————————-
Первая публикация: Евгений Чириков. ‘Рассказы’. Том 3. Издание товарищества ‘Знание’. 1903 г.