Из всех областей умственной жизни — литература, может быть, менее всего способна и должна оставаться только профессией, ремеслом, техникой, ‘искусством для искусства’ — в этом ее трудность, но в этом ее и сила. Из всех искусств литература до сих пор не имеет теории — или очень сомнительные. Есть школы для всех художеств, а литературной нет. Нужна ли она? Вероятно, нужна. Всякое дело, разумеется, требует школы, выучки, умения, но — кажется, не случайно — литература, соприкасающаяся шире, чем все другие искусства, со всеми сторонами жизни, остается делом общим, демократическим — именно потому, что литература шире понятия поэзии и даже литературного мастерства. Поэтому интерес к литературе как таковой, как к известному ремеслу, всегда сужал ее, чего не было в такой степени в других искусствах. И потому умственная вялость и ограниченность очень охотно сводили литературу к словесной технике, — и эпохи реакционные часто характеризовались развитием вкуса к слову, к стилю, к манере, потому что литература шире этого — и привести литературу ‘к музыке, прежде всего к музыке’ — так же, как и к ‘сладким звукам’, значит ограничить ее, и тот, кто определил свое творчество этой последней формулой, сам же выразился о своих стихах — и иначе: как о ‘выстраданных, пронзительно-унылых, ударяющих по сердцам…’. Это постоянно повторяющееся колебание двух отношений к литературе не есть колебание ее — как думали раньше, — между эстетикой и общественностью, а тем более между созерцанием и утилитаризмом. Оно важнее по своему смыслу, потому что ‘слово’ (древнее логос) — реально вместительнее понятия формально-эстетического и глубже, жизненнее того, которое ему придают идеологи словесной техники.
У нас в России этот спор давний и имеет свои традиции. Несколько лет тому назад казалось, что ему пришел конец. Символисты думали, что они его разрешили, найдя равновесие, и примирили общественников с эстетами. В последнее время мы на самом деле переживали эпоху сравнительного литературного равновесия — результат объединения всех — в революционные дни — на общих чувствах. Но в этом году видимое равновесие, на котором разные литературные группы в период наступившего, вслед за революцией, общего затишья готовы были удержаться, опять нарушилось. Опять заспорили и поссорились.
Две линии — вечные во все времена — шли или рядом, или параллельно, или скрещиваясь в нашей художественной литературе последних лет: одна — реалистическая, другая — не считавшая на этот раз себя противоречащей ей — только подобная романтизму — символическая. Символисты по существу не были противниками реализма, хотя их основная линия шла от мистики, не оказались они врагами революции, напротив! Две исконно противоположные линии тогда встречались и даже сливались. Примеров много: приведу — Л. Андреева, Белого, Блока, Сологуба, Мережковского, все эти скрещивания — и внутри себя, и в отношении друг к другу. В этом году началось с того, что некоторые из молодых символистов начали отрекаться от своих учителей, и производили это отречение, по-видимому, с намеренным шумом, имея в виду не кружковую борьбу только, — и основались для этого в достаточно популярном художественном журнале, а также в одном, не менее популярном, кабачке.
С эстетической стороны они уклонялись в сторону реализма, с другой — следуя символистам, — подавали руку общественникам. Когда вслед за их шумными выступлениями в разных обществах Сологуб, председательствовавший в одном из таких собраний, где они о себе заявляли, сам выступил с публичной лекцией об ‘искусстве наших дней’, в которой он, как надо было ожидать, защищал символическую позицию, утверждая при этом, что символизм не есть только эстетика, но идет к общественности — держа в руках религиозное знамя, — все так и поняли, что эта лекция — оппозиция старого и правоверного символиста молодым еретикам из <'>Аполлона<'>: он и отозвался об них попутно-пренебрежительно и даже назвал самым талантливым явлением одного молодого поэта — совсем другой группы, до сих пор только скандалезной: эго-футуристской. А в только что вышедшей книжке ‘Русской мысли’ (март) другой из главарей символизма, Брюсов, посвящает эго-футуризму целую статью: исходя из того, что литература всегда шла от формы к содержанию, а не обратно, не затрагивая идей и на личностях останавливаясь только мельком, — он видит в словесных выходках ‘футуристов’ — признаки развития, считает их появление — обещающим, значительным. О группирующихся около ‘Аполлона’ ‘акмеистах’ — обещана другая статья, но Брюсов высказался о них в ‘Русской мысли’ уже этим летом: он относится к ним скорее отрицательно, он предпочитает им футуристов — за смелость и за искания, — чисто технические, конечно, так как ни идей, ни личностей он не касается. Итак, два символиста сошлись на одном, идя с разных концов: надежда русской поэзии — футуристы, т. е. словесные новшества.
Суета это или не суета? На самом деле идут новые движения и новые надежды? Следует о них говорить? Не подождать ли? Подождать всегда осмотрительнее — но правильно ли молчать о том, о чем говорят, о чем думают — не литераторы! это менее всего тревожно: они справятся и собственными силами, — но, под влиянием их, те, кто читает журналы, кто слушает лекции, кто верит им, и, прочитав Брюсова и прослушав Сологуба, будут думать, что началось движение, настоящее, живое. О них надо всегда больше всего и прежде всего подумать и напомнить о той правде, что область литературы шире словесного ремесла и что, как всякое дело жизни, она требует и ждет — одаренных, внутренне одаренных личностей. Этого заждалась наша литература, этого уже давно нет, и без этого ей не сдвинуться с места.
Конечно, хорошо, что акмеисты, ‘приемля мир’, заботятся о таком культурном ‘мирском’ деле, как чистота и точность русского языка (в этом — лучшая сторона их заявлений), хорошо и то, что не перестают появляться и такие люди, которые, отличаясь меньшей умеренностью, вводят в язык разные новшества, даже неожиданные, даже ошеломляющие, — тем сильнее будет дан им отпор со стороны тех, для кого дороже всего точность языка, а не дерзость. Но разве на самом деле и действительно — все это литературные надежды?
Интересно было слушать, как Сологуб излагал в своей лекции свои символические верования, но ведь это интересно и значительно — лишь постольку, поскольку он человек и своеобразной, и своенравной, и глубокой индивидуальности, и она-то дала русской литературе сологубовскую поэзию и сологубовский роман! Метко и остроумно и с изящной эрудицией — разбирает Брюсов всякие словарные и стилистические хитрости футуристов. Но все это тоже — важно лишь постольку, поскольку в этом сказался Брюсов с его личными вкусами, которые определили его, уже ставшую классической, поэзию, именно благодаря этому и больше ничему!.. Только в личностях, в больших, искренне одаренных личностях, с новой силой, с новой пламенностью, с новой глубиной, нуждается теперь, как никогда, русская литература. Все другое приложится, придет и ‘эстетика’, и окажется содержательнее, насыщеннее и ценнее, чем теперь. Вот в чем наши действительные надежды… А все остальное — суета.
Печатается по: Вл. Гиппиус. Литературная неделя: Литературная суета // Речь. 1913. No 89 (1 апреля). С. 3. В первом абзаце своей статьи Гиппиус дважды цитирует Поля Верлена. ‘Молодой поэт совсем другой группы’, которого приветил Сологуб, — это Игорь Северянин.