Изгнанница Бориса Годунова, Энгельгардт Софья Владимировна, Год: 1885

Время на прочтение: 17 минут(ы)

Ольга Н.
(С. В. Энгельгардт)

Изгнанница Бориса Годунова

Повесть.

Примечания в тексте С. В. Энгельгардт

0x01 graphic

В северной части России, в Заонежской Толвуйской волости, стояла в старину церковь святого Георгия, построенная из деревянного сруба. Трудно было бы её отличить от простой избы, если бы над крышей не возвышался деревянный крест. Бедность внутреннего устройства соответствовала вполне наружности храма. Царские двери были завешены толстым полотном, золото и драгоценные каменья не украшали грубо намалёванного иконостаса, пред которым стояли и висели оловянные паникадила. В этих паникадилах по праздникам зажигались из жёлтого воска свечи, но постом, или когда приходилось служить в будни, церковь освещалась лучинами.
На монастырском погосте помещался причт, и там жилось хорошо. Изобилие лесов дозволяло крестьянам строить просторные и тёплые избы. Избытка они, конечно, не видали, обрабатывая землю и не зная никакого ремесла, зато не знали и нужды.
Толвуйская волость была в таком расстоянии от городов, что её обитатели доживали свой век, не взглянув на городские ворота. Даже священник отец Ермолай [Отец Ермолай историческое лицо, и его отношения к изгнаннице не вымышлены] никогда не выезжал из деревни. Его посвятили недавно в иерейский сан, ко времени рассказа ему было под сорок лет, чистота его жизни и христианское милосердие были всем известны, и все уважали его и его семейство, состоявшее из сына и малолетних дочерей.
Зима стояла, как и всегда в том крае, тихая, но упорная, в начале марта ещё сильно морозило. Отец Ермолай, отслужив преждеосвященную обедню, продрог в нетопленой церкви и спешил домой, чтоб отогреться горячими щами. На пути его встретила жена.
— Батюшка мой, отец Ермолай, — сказала она встревоженным голосом, — тебя ждёт царский пристав.
— Царский пристав, — повторил священник, — с нами сила крестная!
— Привёз он опальную монахиню, — продолжала Пелагея Тихоновна. — Все у нас в избе.
— Чего же ты уж больно испужалась? — спросил отец Ермолай. — Значит, царь прогневался на монахиню, а мы пред ним не повинны.
— То-то, то-то, — отозвалась попадья, — а всё-таки страшно.
У крыльца стояли сани, покрытые рогожей, лошадей уже отпрягли и отвели под навес. Отец Ермолай вошёл в избу, в красном углу, под образами, сидела ещё молодая и красивая женщина, но черты её лица были искажены страданием, брови сдвинулись над большими чёрными глазами, губы сжались. Она встала навстречу священнику, и подошла к нему гордою, царскою походкой. Он её благословил.
— Инокиня Марфа, — сказал пристав, возвышая грубый голос, — пострижена по приказу царскому и сослана в Толвуйскую волость. Царь повелел держать её под стражей и не дозволять ей знаться ни со своими, ни с чужими. Приказано ей отвести избу для помещения. Есть, что ль, у вас изба-то порожняя?
Таков был смысл речи пристава: он и держал её на тогдашнем полурусском-полуславянском языке. Отец Ермолай слушал, опустив глаза, а монахиня взглянула на пристава с презрением, гадливо, как на холопа, который спешит заявить излишнее усердие к жестоким приговорам барина. Она возвратилась на прежнее место и опустила на лицо часть покрывала, обёрнутого около клобука.
— Ну-тка, попадья, — сказал пристав, — что в печи, то на стол мечи. Давай-ка щец отогреться.
Пелагея Тихоновна вынула из печки огромный горшок со щами, всё семейство уселось около стола. Незнакомка отказалась от обеда, зато пристав ел за троих, затем завалился спать на полатях и чрез пять минут захрапел.
В горнице было тесно, душно, ребятишки сновали из угла в угол. Кто кричал, кто пищал, кто валялся на полу с поросятами. Опальная монахиня изнемогала от усталости. С ней приехала её сенная девушка, не молодых лет, она подошла к своей госпоже, уговаривая её прилечь на скамейке, и за недостатком подушки положила в изголовье сложенную шубу.
— Приляг, приляг, сердечная, — сказал отец Ермолай. — Вишь, как умаялась!
— Гляди, ребятишки-то покою боярыне не дадут, — вмешалась попадья, успевши узнать от сенной девушки Кондратьевны, что ссыльная принадлежала к боярскому роду. — То один запищит, то другой, не уймёшь.
— Спасибо вам, добрые люди, — промолвила монахиня.
— А вот что, Пелагея, — сказал священник, — переведём-ка её в ту избу. Ступай туда, вымети, да печку затопи. Она и так не холодна, — обратился он к монахине. — Вчера там купцы ночевали.
Изба, о которой шла речь, стояла рядом с их домом. В ней жил на покое старый священник, и она упразднилась недавно после его смерти.
Пелагея Тихоновна, с помощью старшего сына, затопила огромную печь, вымела, вычистила горницу и, осветив её лучинами, перевела свою гостью на новое жилище. Изгнанница, потеряв из виду пристава, который её привёз из Москвы, вздохнула свободнее в тишине. Её разбитое сердце отогревалось около добрых людей, пытавшихся её успокоить. Кондратьевна устроила постель на лавке: помолившись, боярыня легла, но сон не сомкнул её усталых глаз. Из них потекли горячие слёзы: пред ней возникали образы любимого мужа, любимых детей, и она даже не знала, живы ли они…
Пристав уехал рано утром, оставив денег на её содержание.
Между тем отец Ермолай толковал о ней с женой.
— Знать, грех-то великий она взяла на душу, что попала под гнев царский, — заметил он.
— Бывает и так, батюшка, отец Ермолай, что человек без вины виноват, — возразила Пелагея Тихоновна. — Там что ни говори, а больно её жаль. Арина Кондратьевна сказывает, боярыня добрая, справедливая, да злые люди погубили. Известно, от злого человека не укроешься.
Мы отступим немного от нашего рассказа, чтобы перенести читателя в эпоху, о которой идёт речь. Царь Борис Фёдорович добился Российского престола уменьем, хитростью и необыкновенною ловкостью, даже, быть может, преступлением: недаром народная молва подозревала в нём убийцу Дмитрия царевича. Он чувствовал невольно, что царский венец держался не твёрдо на его умной голове, а между тем любимая его мечта была выдать свою дочь Ксению за принца крови и оставить престол сыну Фёдору, и он возненавидел боярские роды, которые могли заявить свои права на царство. Он боялся их влияния на народ, и опасения его подтвердило предсказание, доведенное до нас Авраамием Палицыным. Борис был суеверен и в часы, свободные от государственных дел, запирался в своём тереме с волхвами и звездочётами. Один из них, будто бы, сказал ему, что из рода Романовых возстати имать скипетродержец Российский. Царь ополчился, не обинуясь, на своих мнимых врагов, Романовых, и всех им близких родственников и друзей: князей Черкасских, Репниных, Сицких, Карповых — обвинили в покушении на жизнь Бориса. Их привели к допросу и пытали: пытали и служителей их, но придраться было не к чему. Однако над несчастными семействами совершился ряд злодеяний: родители были разлучены с детьми, муж с женой, брат с братом, кого сослали в глушь, где жертвы царя умирали в муках заточения, кого постригли насильно.
Вести об этих нечестивых делах не проникали в дальние уголки России, и не мудрено, что отец Ермолай смотрел недоверчиво на опальную монахиню. В то время как он толковал о ней с женой, Кондратьевна вошла в избу и доложила, что боярыня просит его к себе.
Она отдохнула после утомительного путешествия, но мрачное выражение её лица не изменилось. Она забыла надеть свой клобук, и когда пришёл священник, подняла невольно руки к обнаженной голове.
— Кондратьевна, подай-ка сюда новый повойник, — сказала она с горькою усмешкой и, надев клобук, встала и сказала:
— Прошу тебя, батюшка, меня исповедовать [Может быть, не всем нашим читателям известно, что всякий имеет право исповедоваться, когда пожелает, без приготовлений] .
Было столько уверенности и в её голосе и во всей её особе, что отец Ермолай понял сразу её цель: она желала открыть на духу свою душу, переполненную горечью и горем, но чистую пред Богом и людьми. Изгнанница не могла и не хотела бы дать другого доказательства своей невинности.
Скоро устроилась инокиня Марфа на новом пепелище, и не так плохо, как ожидала. Не только отец Ермолай и его семейство, но все добрые жители Толвуйской волости приняли её радушно. Трудно было, конечно, ей заменить прежнюю роскошь и изобилие, но старались, по мере возможности, улучшить скудные условия её жизни. Ей доставляли рыбу, мёд, угощали пирогами, для неё всегда были готовы сани, чтобы доехать до соседних монастырей, куда снеговые заносы ей мешали ходить пешком. Она проводила дни в своей тёплой избе за чтением жития святых или работала для церковной ризницы по атласу, спасённому Кондратьевной, когда отбирали в казну добро несчастной боярыни. Верная служительница ухитрилась привезти с собой маленький ларец, где хранились шелки, блёстки и кое-какие драгоценности, которыми особенно дорожила её госпожа. По вечерам отец Ермолай и нередко жена его беседовали с московскою гостьей.
Она им рассказывала о своих детках, сосланных, как и она, и о своём муже, который не знал, вероятно, где она находилась и в живых ли все его милые. Приближалась Пасха, с крыш начинало капать под лучами весеннего солнца, одиночество становилось ещё ужасней в ожидании торжественных дней, которые боярыня встречала обыкновенно с дорогим семейством. Несмотря на твёрдость духа, она впадала иногда в совершенное отчаяние. Раз ею овладела такая тоска, что она бросилась вон из своей горницы, словно хотела куда-нибудь убежать, но опустилась в изнеможении на крыльцо и склонила голову на ладони.
Недалеко от неё раздавался молоденький голос, он не то пел, не то причитывал:
‘Ох, матушка, ох, родимая,
На кого ты меня покинула.
Лучше б мне лечь с тобой в сыру землю,
Да с тобой не разлучатися’.
Этот плач сиротки по матери перевернул сердце боярыне: она оглянулась, и глаза её остановились на тринадцатилетней девочке, которая сидела на крылечке избы священника. Голос её оборвался, она обтёрла слёзы рукавом, затем продолжала своё причитание. Дверь из избы отворилась, Пелагея Тихоновна вышла на крыльцо и нагнулась к девочке.
— Матушка! — крикнула монахиня.
Попадья подошла поспешно к ней.
— Кто эта девочка! О чём она плачет?
— Сиротка, матушка боярыня. Года три, знать, будет, зашла сюда странница с девочкой. Ночевали они на мельнице, да ночью мать померла. Прости Господи, люди говорят, неспроста так вдруг-то она померла, денег на ней не нашли, а девочка больно по матери тосковала. Мельник и сказал: грешно сиротку прогнать, мы её пригреем. Так у них девочка и осталась. Он-то ничего, да мельничиха дюже зла, девочка напраслину всякую от неё терпит. Летось ей ручонку перешибла, насилу заживили, а она у ней, у злодейки, за работницу отвечает, и избу приберёт, и корову пригонит и напоит, и печку истопит. Знать, и сейчас прибила, недаром она причитывает.
— Чего же смотрит батюшка?.. Что он ей на духу не скажет, что Господь с неё взыщет за сироту?
— Нешто он не говорил! Э! Матушка боярыня, когда человек Бога не боится, священник его не застращает.
— Приведи её сюда, — сказала боярыня.
Но девочка обмерла и не решалась сойти с места. Пелагея Тихоновна её привела насильно, приговаривая:
— Чего боишься, дура? Боярыня добрая, тебя жалеет.
— Как тебя зовут? — спросила монахиня.
— Танюшка, — промолвила девочка, потупясь и переминаясь на своих худеньких и голых ногах, покрасневших от холода. Это имя кольнуло в сердце изгнанницу: так звали её дочку.
— Матушка, — сказала она, — ей холодно, смотри, вся дрожит.
— Шубёнка-то у ней старенькая есть, — отвечала попадья, — а другое что дашь — отымут. А вот если ваша милость будет кусочек ей пожалуйте на голодный зуб, она за вас Богу помолится.
— Иди за мной, — сказала боярыня, вставая. — Кондратьевна, — позвала она, — накорми девочку: дай ей похлёбки, да пирога, да рыбы кусок, сиротка — и зовут её Танюшей.
Никогда ещё Танюшке не пришлось отведать такого обеда. Не только на её долю [не] выпадал лакомый кусочек со стола мельничихи, которая любила жирно покушать, но и пустых щей похлебать не удавалось бедной девочке, когда хозяйка была не в духе. Боярыня смотрела, улыбаясь, на свою гостью: она ела, не стесняясь, или вернее сказать, пожирала рыбу и пирог. Её красивое, кругловатое лицо покрылось румянцем, вся она оживилась.
— Что же ты?.. Поди, в ножки поклонись боярыне, — сказала Кондратьевна.
Слово боярыня представляло воображению Танюши образ недосягаемый, не походящий на простых смертных. С тех пор как изгнанница поселилась в Тольве, много о ней было толков, и девочка не раз смотрела на неё издали, но заговорить с ней, ей казалось чем-то несбыточным. Она подошла робко к монахине, перекрестилась и бросилась ей в ноги.
— Что ты, что ты, дурочка, крестятся только на иконы, — заметила боярыня. Приходи сюда каждый день, тебя хозяйка отпустит?
— Нет, — промолвила Танюша.
— Как же сегодня-то ты здесь?
— Сама ушла.
— А если она тебя хватится?
— Спит теперь… пьяна.
— А она часто пьяна бывает?
— Часто.
— Сегодня она тебя била?
— Била.
Боярыня сильно озаботилась судьбой Танюши. Думая о ней, она думала и о своих детях, угнетённый ребёнок ей внушал особенное чувство любви и жалости. Она не замедлила сказать отцу Ермолаю, что ей бы хотелось взять девочку к себе в служанки, и просила его устроить дело, но священник не согласился.
— Ради Бога, не затевай этого, матушка боярыня, — отвечал он. — Пожалуй, мельничиха на неё беду накличет, да и тебя-то помилуй Бог… Баба с нечистым знается… мы с женой и покушались взять сиротку на своё попечение, не дала. А возьмёте, говорит, на себя пеняйте. Мало ли она людей сгубила! Послушай-ка, что о ней рассказывают, на кого озлится, тому и беда. Нет, нет, боярыня, лучше от неё подальше.
Волей-неволей изгнанница сдалась доводам отца Ермолая. Самые образованные люди того времени верили в ворожбу. Говорили, что мельничиха вылетала ночью из трубы в виде большого змия и тому подобные небылицы. Верно то, что людей, ей ненавистных, она угощала зельями, которые причиняли тяжкие и неизлечимые болезни, эти зелья она составляла из ядовитых трав, но их действие приписывали ворожбе, и ночью толвуйским жителям было страшно не только зайти на мельницу, но даже пройти мимо. Они были убеждены, что мельничиха подбрасывает на след корешки, на которые стоит наступить, чтобы занедужиться или умереть.
Танюша находила возможность забегать частенько к боярыне, которая и рада была бы её побаловать, если бы сама не терпела нужды. Но нищета была далеко не главный предмет её страданий: её убивала неизвестность об участи семейства.
Подошёл праздник Пасхи, боярыня поехала к заутрене в соседний монастырь. Служба совершалась без малейшей роскоши в этих монастырях, затерянных в пустынных уголках России. Ризы не блистали золотом, храм освещали лучиной и приобщались из оловянного сосуда. Но бедность обстановки не вредила торжественности служения, а наоборот, придавала ему ещё более благочестия, перенося молящихся в первые времена христианства, в те времена, когда верующие собирались в подземелье и во имя Христа готовились на гонения, на пытки и на смерть.
Наши богомольные предки любили слушать рассказы путешественников о чужих землях и о праведной жизни мучеников. Придёт ли в Москву Грек из Византии, его зовут и в царские и в боярские палаты, и расспрашивают, какими подвигами христианский мир победил язычество. Монахиня слыхала эти рассказы, и чувство умиления и любви охватило её душу, когда она вошла в убогий деревенский храм. Никогда она не испытывала такого чувства ни в Кремлёвских соборах, ни в своей богатой церкви на Варварке, где стоит до сих пор и церковь, обращённая в монастырь, и уцелевшая часть терема знаменитых бояр.
Монахиня встала в скромный уголок, где никто не мог её видеть, и молилась, как молятся люди, принявшие со смирением свой крест по примеру Спасителя. Светлое выражение озарило её взгляд, но сердце её опять болезненно сжалось, когда начали христосоваться. Ни одного родного, даже знакомого лица.
— Господи! — молилась она. — Господи! Их нет со мной, но ты пребудь с ними и со мной.
По окончании обедни, в ту минуту как изгнанница направилась к дверям, её позвал незнакомый голос.
— Боярыня! А боярыня! Христос воскресе!
Она оглядывалась и спрашивала:
— Кто меня зовёт?
— Я, Митька дурачок.
Она поняла, что Митька дурачок — юродивый.
Юродивые не перевелись и теперь, народ их уважает, но у наших предков они пользовались особенным почётом. Митя носил во все времена года, даже в жестокие морозы, рубашку, перепоясанную верёвкой, и ходил на босу ногу. Боярыня похристосовалась с ним и сказала:
— Человек Божий, рада бы я тебе подать, но я почти так же бедна, как ты.
— Голенький ох, а за голенького Бог, — отозвался юродивый.
Боярыня ему дала красное яичко и сказала:
— Помолись за меня, человек Божий, и всех дорогих моих помяни в своих молитвах.
— И тебе достанется красное яичко, — отвечал юродивый.
— От кого!.. — спросила монахиня, поняв двоякий смысл в этих словах. Обещание красного яичка, в устах Мити значило радостное событие.
— От кого бы ни досталось! Богу молись, отцу Ермолаю спасибо скажи, сирот призревай, а сама не унывай. И он исчез в толпе.
Боярыня вернулась домой в более светлом настроении духа, её ободрила и тёплая молитва, и предсказание юродивого, и на другой день с утра она ждала чего-то, ждала красного яичка. Напрасно рассудок ей говорил, что царь Борис не мог так скоро и без видимой причины умилостивиться и улучшить её несчастную участь, — сердце заглушало рассудок. Она прислушивалась к малейшему шороху, заглядывала в окно, и ей не сиделось на месте: так прошёл целый день, и боярыня не дождалась красного яичка.
Цветущее здоровье её утратилось в житейских испытаниях, её мучили бессонницы, а когда ей и удавалось заснуть, её преследовали тревожные сны. Несмотря на усилия, которые она делала над собой, чтобы скрыть своё смущение, оно проглядывало в резких движениях и в растерянном взгляде.
— Кондратьевна, нехорошо мне, — промолвила она.
Служанка поняла значение этих слов и побледнела. Она опасалась нервного припадка и задержала Танюшу, которая пришла поздравить с праздником боярыню и собиралась домой. Опасения Кондратьевны сбылись: боярыня упала навзничь, и судороги скорчили её руки и ноги.
— Господи! Пресвятая Богородица! Спаси нас! — повторяла служанка, суетясь около неё.
В то время нервные припадки приписывались порче, Танюша, успевшая привязаться страстно к боярыне, упала на колени, дрожа всем телом, но вдруг встала.
— Матушка, Арина Кондратьевна, — сказала она, — прикажи, я приведу отца Амвросия, он умеет таких отчитывать.
— А где он, отец Амвросий?
— А он был у батюшки, сейчас ушёл. Я его догоню.
— Беги скорей!
Девочка бросилась вон из избы и вернулась минут через десять с монахом пожилых лет.
— Давно с ней приключилось? — спросил он.
— Как вороги стали её преследовать, тогда и приключилось, батюшка, — отвечала Кондратьевна. — Испортили.
Знаком руки он велел женщинам молчать и, помолившись, нагнулся к больной: она металась на полу. Монах окропил её лицо святою водой и, положив, ей руку на голову, другую на грудь, стал читать вполголоса молитву. Обе девушки забились в угол и тоже молились.
Больная начала утихать и, наконец, совсем успокоилась. Её перенесли на лавку, и она заснула крепким сном. Проснувшись, она помнила, как сквозь сон, лицо монаха и спросила, кто у ней был, Кондратьевна рассказала.
— Так ты его привела? — обратилась ласково боярыня к Танюше.
— Мне так Бог указал, матушка наша, — отвечала робко девочка. — Знает он, что я за тебя готова в огонь и в воду.
С тех пор монах навещал боярыню и успокаивал её своими кроткими речами. На Фоминой неделе отец Ермолай пришёл к ней и, поклонившись, сказал:
— Господу Богу угодно было утешить тебя на Светлый праздник, боярыня. Сожитель твой жив и здоров и прислал тебе просвирку.
Изгнанница вскрикнула, схватила просвиру и дрожащим голосом закидывала священника вопросами:
— Каким чудом?.. Кто её принес? Кто его видел?
— А мужичок наш ходил в Архангельск, у него брат в Сийском монастыре, я ему наказывал: нельзя ли, мол, через брата проведать о боярине? Они вдвоём и ухитрились. Боярин, вишь, под стражей, пристав так по пятам его и ходит, да в те поры пристав-то говел, наши молодцы и сговорились: как, мол, он подойдёт к причастью, мы к боярину и подвернёмся. Так и сделали: весточку о тебе ему дали, он прослезился. На, говорит, просвирку, отнеси моей боярыне. Скажи, что я жив и здоров, на милосердие Божие надеюсь.
Монахиня поднесла просвиру к губам и поцеловала её, но говорить не могла, слезы её душили.
Лето в той стране бывает ровное, жаркое, но необозримые, с густыми порослями, леса придают воздуху влажность и прохладу. В зной боярыня уходила из душной избы и садилась у опушки леса, там пахло смолой и земляникой, летали и пели свободные птицы, по вечерам она засиживалась на крыльце, то смотря в пространство, то на бесчисленные звёзды, и ложилась только на рассвете. Здоровье её несколько поправилось, нервные припадки возвращались реже. Но не столько чистый воздух, сколько вести из Сийского монастыря подкрепили её силы. Отец Ермолай ей обещал, что мужички опять доберутся до изгнанника, когда пойдут в Архангельск на ярмарку.
Боярыня любила ездить в монастыри, где её принимали с почётом и с таким же радушием как, толвуйские жители. Удалённые от политических событий, они сохранили своего рода независимость, жалели московскую ссыльную и служили ей, чем могли.
Лето скоро проходит в Заонежье. Поднялись осенние бури, свет скупо проникал сквозь крошечные окна, и горницы рано освещались лучинами. Вот монахиня сидит опять в красном углу, и в длинные вечера вышивает пелену для церкви, беседует с Кондратьевной о своих и о любимой Москве, но она невольно прислушивается к буре, и тоска начинает охватывать её душу. Не зная, чем отвлечь себя от мрачных мыслей, она расспрашивает иногда у Танюши об её житье-бытье на мельнице, и слушает рассказы о заговорах мельничихи.
Новый Год тогда праздновался на Семёна, первое сентября, и толвуйские жители готовились его встречать песнями и пляской. Девки и молодые бабы шили себе новые поневы, даже сирота Танюша принимала участие в общем веселье: боярыня ей подарила свою рубашку из тонкого полотна и кусочек алого атласа для головной повязки, на диво Толвуйцам. Мельничиха успела заметить, что девочка отлучалась иногда без позволения, и не раз била её, но Танюша, несмотря на побои, находила возможность забегать частёхонько, хоть на несколько минут, к боярыне. Благодаря здоровой пище, она так выросла, так пополнела и возмужала, что была неузнаваема.
Приготовления к празднику начались накануне. Бабы позыватки обошли всё село и звали гостей в зажиточные семейства. Отец Ермолай встречал Новый Год новосельем.
Изба, в которой он устроился, когда его назначили священником в Толвуйскую волость, была слишком тесна для многочисленного семейства, летом он выстроил просторную избу и перебрался в неё, по обычаю старины, на Новый Год и с большою торжественностью. Он навестил родных и знакомых и звал их хлеба-соли отведать, новоселье отправить, и каждый из званых гостей прислал с утра свой подарок на счастье.
В боярском быту новоселье праздновали, разумеется, богатыми подарками. Между прочим, тесть дарил коня, которого хозяин встречал у ворот, кормил пшеном и поил чрез серебро из ковша. Тёща дарила корову, которую приветствовали лаской и почётом. Родные присылали ковры, чаши, кованные и расписанные сундуки с пожеланием, чтобы в них не переводилось золото и серебро. Отец Ермолай получал скромные приношения своих прихожан: яйцами, лепёшками, толстым холстом. Рано утром всё его добро перенесли в новую избу, когда старая опустела, Пелагея Тихоновна вернулась в неё, чтобы перевести дедушку домового.
В старину смотрели на домового с особенным уважением. Он охранял семейства из поколения в поколение от лихого глаза, от вора, от пожара. В его глазах умирали предки и рождались правнуки, и свою любовь он переводил со стариков на детей. Пелагея Тихоновна затопила в последний раз домашний очаг, затем загребла в горшок горячие уголья, в которых скрывался домовой, и звала его на новоселье: ‘Милости просим, дедушка, к нам, на новое место’. И, покрыв горшок полотенцем, понесла его в новое жилище. Там её встретили с хлебом и солью, низко кланяясь дедушке. Попадья высыпала уголья в печурку, вытрясла полотенце во всех углах, потом накрыла стол, и гости приступили к обеду. Много они уничтожили пирогов и поросят, долго пили и ели. Между тем молодые девки и парни вышли на улицу и затягивали песни, в сумерки начались гаданья. Вечер был холодный, светил месяц, девушки порхали около амбаров и изб, прислушиваясь к шороху и к разговорам.
— Улька, слышала? — крикнул молодой голос.
— Слышала.
— Что?
— Матрёна, старуха, говорит, что внучку просватала к Покрову.
— Вишь! Замуж тебе выйти.
— Паранька, а ты у амбара слушала.
— Слушала: пересыпают.
— Богато жить! — крикнуло несколько голосов. — Танюшка, а ты что?
— Лапоть бросила, да носком к мельнице упал [Если брошенный за ворота лапоть упадёт носком к дому гадальщицы, ей замуж в тот год не выходить] .
— Ой ли! Беда, девка! Оставаться тебе на мельнице.
Все ворота были отворены настежь, и в избы входили наряженные, собирались и у отца Ермолая. По его просьбе боярыня была в числе гостей.
Вошёл молодой парень, наряженный старухой. Он навязал себе горб и окутал голову полотенцем. Его приветствовал общий хохот.
— Здорово, детушки, — сказал он, стараясь подражать шамшанью старух. — Ох! Детушки, ох! Парни молодые, пришла я с вами позабавиться, о женишке погадать, да зубы выпали, да горб вырос, и ноги подкашиваются, поплясать не дают, под венец не пускают.
Новый взрыв хохота заглушил голос старухи. Явился и медведь с козой, и волк с петухом, молодые девки запели подблюдные песни. Пела и красавица Танюша, щеголяя своею алою повязкой. Тяжело было одной боярыне: она вспоминала о своём пустом, но ещё недавно весёлом тереме. В его расписных по золоту стенах раздавались тоже песни, теснились гости, и сердце её рвалось в даль. Однако она отвечала ласковыми словами гостеприимству хозяев.
— А как думаешь, батюшка, мужички-то наши вернутся к Покрову? — спросила она, по крайней мере, в десятый раз у отца Ермолая.
— Чаю, что вернутся, матушка боярыня, на радость тебе вернутся, — утешал её священник.
— Бог знает, на радость ли, батюшка! Доберутся ли они до монастыря? Как доберутся? Дело трудное.
— В трудном деле Господь и помогает.
Боярыня только того и желала, чтобы священник её обнадёжил тёплым словом. Тёплое слово в иных случаях та же милостыня.
Вдруг дверь избы широко распахнулась, и в горницу вошла баба-яга. Песни умолкли, и взоры обратились на неё, в первую минуту никто её не узнал. Лицо её было вымазано сажей, на голове торчали огромные рога, баранью шубу она надела навыворот и держала клюку. Мочальный хвост довершал безобразие костюма.
— Здравствуйте, люди честные, — начала она, — не званая гостья хуже злого Татарина, я вот и не званая пришла, вам честь отдать да спасибо сказать.
— Мельничиха, — шепнула, вздрогнув, Танюша.
Гости и хозяева переглянулись. Накануне попадья советовалась с мужем, не позвать ли мельничиху на новоселье, а то, пожалуй, бед накличет. Но отец Ермолай не согласился. Ему в первый раз выпадал случай звать на угощенье своих прихожан. ‘Я, — говорил он, — зову добрых людей, а с нечистою силой мне знаться не подобает. Я служу пред престолом Божиим. Нечего бояться мельничихи’. Однако при неожиданном появлении злой бабы он струсил невольно. Пелагея Тихоновна встала и ей поклонилась.
— Добро пожаловать, — сказала она. — Сегодня к нам идёт и званый и не званый, мы рады со всяким делить хлеб-соль.
— Рады ли не рады ли, хозяюшка, а вот и я, — отвечала баба-яга. — Э, да здесь и знакомая, — продолжала она, взглянув язвительно на Танюшу. — Вишь, принарядилась! У купца молодца, что ль, алую повязку добыла?
Танюша вспыхнула и потупилась, боярыня вмешалась в дело.
— Я ей дала ленточку, — сказала она громко.
Баба-яга уставилась на неё и спросила дерзко:
— А сама-то под клобуком, что ли, алые ленточки носишь?
— Молчать! — крикнула боярыня, себя не вспомнив.
— Вон отсюда! — крикнул в свою очередь отец Ермолай.
Мельничиха как будто оторопела, но ненадолго.
— Прощенья просим, — сказала она, отвесив поклон монахине. — Не взыщи, боярыня, под чёрной-то шапкой не отличишь тебя от своей сестры. Важные у тебя гости, батюшка: знать от того ты нами грязненькими и побрезгал. Другая, пожалуй, и в обиду бы приняла, а у бабы-яги сердце отходчивое, хошь идёт про неё дурная слава. Не помню зла, батюшка, не мешать пришла твоему пиру, а ещё, пожалуй, потешу гостей твоих дорогих, сказочку им расскажу, и ты, батюшка, послушай, да и попадья-то твоя хлебосолка пусть послушает. А коли не складно буду сказывать, не взыщите:
Жил, был петушок с курочкой, и задали они пирушку, зайчика позвали, уточек с утятами, белочку позвали, всех соседей позвали, одну лису-Патрикеевну забыли. Пируют это они, песни у них, да пляска, да тары-бары. Вдруг откуда ни возьмись лиса! Сробела курочка. Милости, говорит, просим, лиса Патрикеевна. Рады мы, говорит, с тобой хлебом-солью поделиться: покушай, говорит, на здоровье. А лиса говорит: угощения твоего мне не надо, хозяюшка хлебосолка, а спасибо на твоём ласковом слове, много довольна твоею милостью. Так и ушла она от них и их хлеба-соли не отведала, а ночью забралась в курятник и передушила их цыплят. Ну что, люди честные, позабавила я вас моей сказочкой? А нескладно сказала, не взыщите. Счастливо оставаться!
Она раскланялась направо и налево.
— Ой! Ой! Ой! — раздался за ней голос.
Мельничиха оглянулась. Юродивый, который вошёл незаметно, указывал на неё пальцем.
— Ой! Ой! Ой! — повторил он. — Жаль тебя, сердечная! Вишь, на новоселье пришла с добрым словом. Все будем на новоселье, около храма Божьего лежать, а другой с вражьей силой знался, не отдаст его вражья сила храму Божьему, матушке земле родной! Ой! Ой! Ой! Не отдаст! Жаль, жаль тебя, сердечная!
Юродивые, как мы уже говорили, были в таком почёте, что на них смотрели как на святых и верили слепо в их предсказания. Обомлевшая от ужаса мельничиха бросилась вон из избы, а Митя сел на пол, поджав ноги под себя, и стал что-то напевать уныло, покачиваясь с боку на бок. Все окружили юродивого, предлагая ему поесть. Он отломил кусок ситной лепёшки, встал, всем поклонился с приветливою улыбкой и вышел.
Мы не будем описывать подробной жизни Борисовой изгнанницы. Дни тянулись вяло, однообразно, ничем не отличаясь друг от друга. Избу заносило снегом, мороз трещал под окнами. Единственными своими радостями монахиня была обязана отцу Ермолаю, который ей доставлял вести о дорогом муже.
Двенадцатое января был день именин её дочери, и по её просьбе отец Ермолай отслужил обедню. Танюша, услышав благовест, пришла в церковь, и после службы боярыня её позвала к себе. Ей хотелось сделать что-нибудь для сироты, она вынула из ларчика, спасённого Кондратьевной, янтарное ожерелье, оправленное в золоте, и подарила его Танюше.
— Береги это ожерелье, — сказала она. — Это твоё приданое. Выйдешь ли ты, не выйдешь ли замуж и будешь в нужде, продай его богатому купцу.
Танюша не находила слов для выражения своего счастья и благодарности. Ей в голову не приходило, что обстоятельства могут измениться, и что ей придётся когда-нибудь расстаться со своею покровительницей.
Они, однако, изменились. По истечении года со времени высылки в Толвуйскую волость явился царский гонец и объявил, что царь, по милосердию своему, разрешил инокине Марфе переехать в её вотчину, село Клим, где её ожидали дети и их тётка княгиня Черкасская.
Боярыня обезумела от радости и собралась в несколько часов. Уезжая, она сказала отцу Ермолаю, что при помощи Божией не забудет ни его, ни Толвуйцев.

* * *

Толвуйская ворожея Василиса жила около с
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека