История русской критики, Иванов Иван Иванович, Год: 1898

Время на прочтение: 51 минут(ы)

ИСТОРІЯ РУССКОЙ КРИТИКИ.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ.

(Продолженіе *).

*) См. ‘Міръ Божій’, No 5. Май.

XXXIII.

Отношенія Блинскаго къ славянофильству принадлежатъ къ самымъ спорнымъ и запутаннымъ вопросамъ въ исторіи идейнаго развитія критика. На первый взглядъ вопросъ представляетъ два совершенно непримиримыхъ звна, одно — чрезвычайно рзкія отрицательныя чувства, другое — вполн благосклонный разборъ славянофильскихъ воззрній и даже признаніе славянофильскихъ заслугъ предъ русской общественной мыслью.
Признаніе высказано Блинскимъ незадолго до смерти и, несомннно, съ теченіемъ времени получило бы дальнйшее оправданіе и развитіе. Но голосъ критика замолкъ и предъ нами остались, съ одной стороны, ядовитыя нападки на примирительное слабодушіе московскихъ западниковъ, съ другой — похвальная рчь въ честь именно той секты, съ какой Блинскій не могъ допустить ни сдлокъ, ни уступокъ.
Какъ объяснить этотъ фактъ?
Отвтъ можно дать очень простой и не лишенный убдительности. Смна идей у Блинскаго — явленіе обычное. Если шиллеризмъ могъ быть замненъ гегельянствомъ, а гегельянство уступило мсто неистово-страстнымъ инстинктамъ борьбы, отчего же не повториться подобному приключенію и въ области чисто-партійныхъ счетовъ?
Преданія о томъ, какъ были приняты благосклонные отзывы Блинскаго о славянофилахъ его ближайшими сподвижниками, совпадаютъ съ извстіями о впечатлніяхъ редакціи Отечественныхъ Записокъ, когда въ журнал посл бородинскихъ статей стали появляться проповди въ совершенно другомъ дух. Теперь изумляться и огорчаться пришлось издателямъ Современника.
Намъ разсказываютъ: ‘редакція много роптала на статью съ такой странной, небывалой тенденціей въ петербургско-западнической печати и которой она должна была открыть свой новый органъ гласности’ {Анненковъ. Воспомин. и критич. очерки. III, 149.}.
И, несомннно, будь на мст Блинскаго другой критикъ, ни Краевскій, ни Панаевъ съ Некрасовымъ, не потерпли бы такого разочарованія. Вся программа Современника, только что пріобртеннаго у Плетнева, сосредоточивалась на двухъ задачахъ — на защит новой литературы обличенія и на борьб съ славянофильской партіей. И вдругъ, руководящая статья отводитъ славянофиламъ почетное мсто среди просвтителей русскаго общества!
Это впечатлніе головокружительнаго прыжка осталось и позже, Блинскій вписалъ въ свою біографію лишній эпизодъ, по обыкновенію блещущій искренностью, но не свидтельствующій о послдовательности и вдумчивости ума. Были даже попытки объяснить новое приключеніе новыми вншними вліяніями, именно разсужденіями молодого критика Валерьяна Майкова, занявшаго мсто Блинскаго въ Отечественныхъ Запискахъ {Скабичевскій. Сорокъ лтъ русской критики. Сочиненія. Спб. 1890. I, 473.}.
Самъ Блинскій личными признаніями давалъ поводъ смотрть на свои чувства къ славянофиламъ, какъ на неожиданную новость. Ему приходится наталкиваться на дльныя мысли въ славянофильскихъ статьяхъ, напримръ, въ стать Юрія Самарина о Тарантас гр. Соллогуба: Блинскому понравилась казнь, совершенная критикомъ надъ аристократическими замашками беллетриста и онъ прибавляетъ:
‘Это убдило меня, что можно быть умнымъ, даровитымъ и дльнымъ человкомъ, будучи славянофиломъ’.
По поводу встрчи съ Иваномъ Аксаковымъ т же настроенія и съ очень краснорчивой оговоркой: ‘Я впадаю въ страшную ересь и начинаю думать, что между славянофилами дйствительно могутъ быть порядочные люди. Грустно мн думать такъ, но истина впереди всего!’ {Письма изъ поздки Блинскаго въ Крымъ, лтомъ 1846 года. Пыпинъ II, 261—2.}.
Точный смыслъ этихъ словъ тотъ же, какой заключался и въ проклятіяхъ Блинскаго на гегельянство и въ провозглашеніи своего революціоннаго перехода въ другое вроисповданіе… Но мы могли убдиться, сколько страстнаго моментнаго увлеченія было въ крпкихъ рчахъ критика, какая неразрывная органическая связь проходила по его, будто бы, непримиримымъ идейнымъ увлеченіямъ, сколько задатковъ борьбы съ ‘гнусной дйствительностью’ таилось подъ потокомъ стремительныхъ пснопній въ честь этой самой дйствительности.
Мы раньше должны были ограничить безусловно-историческое значеніе заявленій Блинскаго о пережитыхъ имъ нравственныхъ опытахъ и, въ разрзъ съ его свидтельствами, ввести въ боле тсные предлы незаслуженно прославленныя вліянія его товарищей на его умъ и міросозерцаніе. Подобная задача предстоитъ намъ и въ исторіи славянофильскихъ преобразованій Блинскаго.
Прежде всего, въ высшей степени оригинально положеніе самого предмета, вызвавшаго столь, повидимому, противорчивыя чувства у нашего критика. Въ ряду всевозможныхъ чисто философскихъ и общественныхъ системъ Запада и Россіи трудно указать школу или направленіе, вызвавшее и навсегда оставившее за собой столь смутныя впечатлнія, какъ славянофильство. Можно подумать, друзья и враги судили не о новой вполн исторической и вполн откровенной партіи, а о какихъ-то темныхъ отрывкахъ темнаго преданія. До такой степени разнымъ умамъ различно представлялись достоинства и самыя существенныя стороны славянофильскаго толка! Онъ, въ лиц своихъ краснорчивйшихъ представителей, завщалъ потомству цлую библіотеку откровеній но всмъ вопросамъ нравственности и общежитія, начиная съ религіи и кончая экономической политикой. И въ результат, роковой туманъ до сихъ поръ не разсянъ и позднйшимъ витязямъ школы все еще приходилось едва ли не по всякому случаю начинать рчь съ самаго корня и вести ее въ тон учителя, безпомощно изнывающаго надъ объясненіемъ трудной теоремы предъ неподготовленной и скептической аудиторіей.
Именно въ этой роли оказался Иванъ Аксаковъ, послдній столпъ и хранитель вры. Появилась статья въ защиту славянофильства. Авторъ, повидимому, совершенно искренне выполнялъ свой трудъ, ожесточенно нападалъ на недомысліе и злоумышленія западниковъ, рисовалъ привлекательные, отчасти даже величественные, хотя и архаическіе образы славянофиловъ-патріотовъ, въ род новаго отца церкви Хомякова, ‘ветхопещерника’ Петра Киревскаго, благороднаго идеалиста Константина Аксакова, устанавливалъ чрезвычайно лестную противоположность славянофиловъ и западниковъ: одни представляли идею общественной самодятельности, другіе ожидали всхъ благъ отъ просвщенной правительственной власти {Русскій Архивъ 1873 года, Славянофилы. Историко-критическій очеркъ Э. Мамонова, стр. 2493 etc.}.
Казалось бы, все благополучно, по крайней мр въ общемъ, и личная нравственность, и общественная политика славянофиловъ поставлены на исключительную высоту, и притомъ публицистомъ, ‘слишкомъ долго! принадлежавшимъ къ ‘славянофильской дружин!
Такъ поспшилъ заявить Иванъ Аксаковъ, и отнюдь не въ похвалу, а съ цлью съ особенной ядовитостью подчеркнуть преднамренныя извращенія автора.
Оказывалось, онъ почти ничего не понялъ въ славянофильскомъ ученіи, или умышленно перетолковалъ. По объясненію Аксакова, основная славянофильская идея — народность. ‘Около этого термина, какъ около центра,— говоритъ онъ,— группировалась вся борьба и ожесточенно ломались копья въ теченіе чуть не двадцати лтъ’. Авторъ статьи ни разу даже не употребилъ этого термина. Народность славянофилы возвели на степень ‘философскаго принципа’, устами Хомякова признали ее ‘необходимымъ орудіемъ истиннаго просвщенія’. Дальше, ‘основное начало русской народности славянофилы видли въ православіи и находили въ немъ ‘иныя просвтительныя начала, начала высшей цивилизаціи, чмъ т, которыми жила и которыя уже почти изжила Западная Европа’.
Эта идея развивалась до крайняго предла и приводила къ выводу, что сама русская народность получала смыслъ ‘просвтительнаго органа’ только въ зависимости отъ проникновенія духомъ православія.
Слдовательно, славянофильскіе философы сначала являлись церковными и религіозными наставниками, а потомъ уже философами и публицистами, на первомъ план — община врующихъ, а потомъ — гражданское общество. Толкованіе вполн опредленное, и вотъ до него-то не додумался защитникъ славянофильства, не смотря на свои многолтнія связи съ его дружиной. За эту слпоту или злой умыселъ онъ подвергся тяжкому обвиненію въ недобросовстности {Письмо Аксакова, тамъ же, стр. 2508 etc.}.
Но, при всей энергіи и торжествующей надменности тона Аксакова, вопросъ оставался все-таки неразршеннымъ. Повторять тысячи разъ можно какіе угодно термины, не возбраняется и совершать съ ними всяческія комбинаціи, но достоинство дла требуетъ не диктаторскихъ возгласовъ, а спокойныхъ, Вразумительныхъ объясненій, не таинственныхъ формулъ, а послдовательнаго и доказательнаго анализа — и терминовъ, и ихъ сочетаній.
Хомяковъ, по выраженію издателя его богословскихъ сочиненій, ‘жилъ въ церкви! и всю жизнь пребывалъ врнымъ сыномъ православія,— эта ссылка Аксакова убдительна только для личной характеристики Хомякова, какъ человка религіознаго. Другіе славянофилы не были одарены такой искренностью, и тмъ не мене, горячо исповдывали догматъ народности. Какая же необходимая связь между религіозными чувствами и общественными идеями славянофиловъ? Какимъ путемъ народность могла быть создана извстнымъ вроисповданіемъ и почему именно русскую народность создало православіе, а не греческую или иную, принявшую ту же церковь? Не унижаетъ ли это представленіе національной сущности русскаго племени, не отрицаетъ ли оно у этого племени самобытной духовной организаціи, свойственной каждому народу, независимо отъ извн воспринятой религіи?
Для ясности вопроса можно провести яркую историческую параллель. Католичество когда-то владло всми народами западной Европы и одинаково властно тяготло надъ ихъ нравственной и матеріальной жизнью. Реформація освободило отъ этого господства германскія націи и только частью коснулась романскихъ, и то не всхъ. Какъ объяснить этотъ фактъ? Одно изъ нагляднйшихъ объясненій — боле глубокіе и самостоятельные національные инстинкты германской расы. Именно эта сила, независимая отъ историческихъ условій, вызвала протестъ противъ римской церкви, ея догматовъ и ея іерархіи. А между тмъ, въ глазахъ Рима средневковая Германія и душой, и тломъ сливалась съ лономъ католичества и была немыслима безъ благословеній папы.
Не приближались ли славянофилы къ такому же средневковому воззрнію, усиливаясь отожествить два совершенно различныхъ явленія и рискуя поставить себя въ очень ложное положеніе — искусственно устанавливать связь своего культурнаго нравственнаго міра съ непосредственными врованіями и обычаями народа?
Въ дйствительности, по крайней мр, широковщательный догматъ влекъ къ мене всего почтеннымъ фактамъ. Они одновременно напоминали и о темнот совсмъ недобраго стараго времени, и о лживой политик апостоловъ новой культурыой вры. Чистота намреній и личностей нкоторыхъ московскихъ славянофиловъ безпрестанно омрачались или фанатическими идеями, или мелочными и недостойными поступками. Отсюда противорчивыя впечатлнія, какія славянофильская среда производила на умреннйшихъ западниковъ. Мы слышали отъ Грановскаго самые пестрые отзывы о братьяхъ Киревскихъ. Гуманному и образцово-терпимому профессору приходилось прибгать къ оговоркамъ и отягченіямъ, обращаться къ чувствительности своихъ друзей, рисовать симпатичныя фигуры рядомъ съ отталкивающими идеями. То же самое бремя лежало и на Герцен, близкомъ пріятел Константина Аксакова.
Самый мирный западникъ Боткинъ, равнодушный къ глубокимъ пріятельскимъ чувствамъ, предпочиталъ иронію и судилъ безъ всякихъ ограниченій и вполн трезво межеумочное положеніе славянофиловъ.
‘Оторванные своимъ воспитаніемъ,— писалъ онъ,— отъ нравовъ и обычаевъ народа, они длаютъ надъ собою насиліе, чтобъ приблизиться къ нимъ, хотятъ слиться съ народомъ искусственно’. И дальше слдуютъ иллюстраціи.
Въ семь Аксаковыхъ не дятъ телятины, ходятъ къ обдн и ко всенощной, наряжаются въ русское платье, въ мурмолку, преслдуютъ жестокими укоризнами молодыхъ людей, посщающихъ театръ по субботамъ, Иванъ Киревскій возмущается шуточными письмами Соловьева на славянскомъ язык, потому что это языкъ св. писанія {Письмо къ Анненкову. Анненковъ и его друзья, стр. 539.}.
Много лтъ спустя столь же умренный западникъ вознамрился отдать отчетъ о славянофильскомъ движеніи и во глав своихъ статей заявилъ о тхъ же противорчіяхъ, распространенныхъ среди ‘большинства’. Оно представляетъ славянофильство ‘странной смсью глубокихъ мыслей, взглядовъ и стремленій съ смшными причудами, съ бросающимися въ глаза нелпостями, глубокой вры съ святошествомъ и суевріями, требованій свободы гражданской и общественной съ національнымъ изуврствомъ и грубымъ посягательствомъ на несомннныя права, вротерпимости съ религіознымъ фанатизмомъ, просвтительныхъ и прогрессивныхъ идей съ обскурантизмомъ и реакціонерными замашками. Гд же и въ чемъ правда? Откуда могли взяться такія вопіющія противорчія въ одномъ и томъ же ученіи?’ {Кавелинъ. Московскіе славянофилы сороковыхъ годовъ. Сверный Встникъ, 1878 г., No 20.}.
Благосклонный авторъ не даетъ опредленнаго отвта. Онъ ограничивается самоотверженнымъ выясненіемъ положительныхъ завоеваній славянофильской мысли, усиленно настаиваетъ на ея просвщенности и культурности… Но и ему приходится ввести въ свои хвалы нкоторый диссонансъ. Славянофильство, по его словамъ, ‘не имло почти ничего общаго съ фанатиками, обскурантами, квасными патріотами и дикими людьми, готовыми видть въ насиліи и кулак оригинальное возрожденіе русскаго народнаго духа’.
Еще бы! Общее съ дикими людьми! И все-таки потребовалось словечко ‘почти’,— значитъ не совсмъ безгршно славянофильство даже въ такихъ недугахъ, какъ фанатизмъ и патріотическое умопомшательство.
Да, не совсмъ, и источникъ противорчій, думается намъ, вполн ясенъ. Онъ заключается въ средневковой основ славянофильскаго религіозно-культурнаго принципа.
Славянофилы слили въ одно понятіе народность и вру русскаго народа и даже народность поставили въ зависимость отъ простонародной вры. Хомяковъ могъ чрезвычайно тонко и просвщенно разсуждать о свобод личной совсти, о заслугахъ ‘дятельности разума человческаго’, доходить даже до идеи о вредоносности ‘понятія государственной религіи’ и подвергать еодосія Великаго критик за то, что тотъ объявилъ христіанство господствующей религіей имперіи… Все это при блестящемъ діалектическомъ талант и обширныхъ знаніяхъ писателя, представляло поучительное зрлище. Но оно врядъ ли совпадало съ тмъ православіемъ, какимъ жилъ и живетъ русскій народъ и врядъ ли служило интересамъ той церкви, гд, по мннію Аксакова, всю жизнь пребывалъ богословъ-любитель.
Для практическихъ цлей приходилось пользоваться другой, реальной системой, дйствительно народной. Отсюда исторіи, сообщаемыя Боткинымъ и т черты вры, какія подвергали просвщенныхъ славянофиловъ укоризнамъ въ святошеств и обскурантизм. Гоголь это теченіе довелъ до ослпительной яркости и западники справедливо изумлялись, почему славянофилы отказываются признать родство съ ближайшимъ своимъ идейнымъ родичемъ.
Совершенно естественны и другія странности славянофильскаго толка, вплоть до мнимо-національнаго костюма Константина Аксакова, Погодина, Шевырева. Славянофилы, выставивши на своемъ знамени великую и истинно-культурную идею практически нашли ей чрезвычайно простое и даже первобытное объясненіе. Вмсто того, чтобы въ русской исторіи и въ русскомъ быт тщательно выдлить положительные задатки національнаго нравственнаго и политическаго развитія, они оказались не прочь воспользоваться первымъ попавшимся сырымъ матеріаломъ и пустить его въ оборотъ подъ флагомъ непогршимаго философскаго принципа.
Въ результат — выспреннйшій идеализмъ переходилъ въ грубйшія чисто эмпирическія вншнія формы, самостоятельное строгое мышленіе уступало мсто такой же скоропалительной и легкомысленной подражательности, какою страдали безтолковые обожатели Запада. Мнялся только внушитель модъ, рчей и настроеній, вмсто Парижа — великорусская деревня, притомъ даже не въ ея непосредственномъ современномъ вид, а деревня, созданная искусственно путемъ любительскихъ кабинетныхъ упражненій надъ понятіями русскаго мужика и русской народности.
И Константинъ Аксаковъ легко могъ додуматься до національнаго наряда, въ которомъ русскій народъ принималъ его за персіянина. Подобныя недоразумнія безпрестанно разрушали гармонію славянофильскихъ ученій въ несравненно боле важныхъ случаяхъ.
Единственной неотъемлемой заслугой нкоторыхъ славянофиловъ былъ и остался самый источникъ ихъ воззрній, первопричина ихъ безпокойства и критики.

XXXIV.

Откуда пошло славянофильство — вопросъ, безчисленное число разъ ршавшійся современниками и потомствомъ и получавшій далеко не всегда тождественные отвты. Славянофильская теорія сложилась поздно и подъ сильнйшимъ давленіемъ германской философіи. Мы указывали, чему могли русскіе націоналисты научиться у Фихте и видли у молодыхъ философовъ двадцатыхъ и тридцатыхъ годовъ краснорчивые отголоски чужой культурной мысли, приспособленной къ отечественной почв.
Но отвлеченному, философскому воззрнію предшествовало чувство, органическій протестъ извстнаго душевнаго склада противъ явленій, ему по природ ненавистныхъ или непонятнымъ.
Герценъ вполн правильно понялъ эту стихійную основу славянофильства. ‘Славянизмъ, или руссицизмъ,— пишетъ онъ,— не какъ теорія, не какъ ученіе, а какъ оскорбленное народное чувство, какъ темное воспоминаніе и врный инстинктъ, какъ противодйствіе исключительно иностранному вліянію, существовалъ со времени обритія первой бороды Петромъ І’ {Сочиненія. Женева 1879. VII, 269.}.
О дальше Герценъ слдить за ходомъ славянофильскихъ настроеній въ зависимости отъ судебъ русской правительственной власти. По нашему мннію, это путь ложный и односторонній. Для развитія русскаго національнаго чувства т или другія увлеченія Петра II или Петра III имли второстепенное значеніе, это чувство питалось самой исторіей русскаго просвщенія,— все равно, сидла ли на престол энциклопедистка Екатерина II или пруссофилъ — Петръ III. Высшее общество, при всевозможныхъ перемнахъ въ высшемъ правительств, продолжало оставаться покорнымъ данникомъ иноземной образованности и парижскихъ модъ. Это давничество и служило неисчерпаемымъ источникомъ обиды и протеста для всхъ, кому по натур или по разуму казалось зазорнымъ самозакланіе русскаго національнаго духа на алтар чужебсія.
Нтъ никакихъ основаній открывать славянофиловъ въ лиц Екатерины и Елизаветы, и только разв въ интересахъ остроумія ‘блое и черное духовенство’, можно причислять къ тому же толку. Оно, по обязанностямъ службы, конечно не могло одобрять иноземныхъ новшествъ, но отъ этого оффиціальнаго долга до прирожденнаго или принципіальнаго отвращенія ко всему европейскому — цлая пропасть. Герценъ правъ въ одномъ: славянофильство — инстинктъ, невольный крикъ оскорбленнаго чувства, но источника болзненнымъ ощущеній слдуетъ искать не въ партійныхъ или сословныхъ стремленіяхъ а въ самой природ русскихъ людей, осужденныхъ ‘завоевывать себ мсто на сцен міровой цивилизаціи совершенно исключительными путями.
Безпощадныя мры, какими Петръ приспособлялъ Россію къ Европ, должны были неминуемо вызвать хотя бы страдательное сопротивленіе, и патріоты, горой стоявшіе за свои бороды и величавую длиннополую одежду, являлись прообразомъ позднйшихъ подвижниковъ мурмолки и терлика. Но это только изнанка историческаго явленія. Лицевая сторона его представлялась не раскольниками, не стрльцами, не партіей царевича Алекся или князей Долгорукихъ, а передовыми дятелями науки и литературы. Первымъ славянофиломъ по справедливости долженъ быть признанъ Ломоносовъ, не имвшій ничего общаго ни съ московскимъ изуврствомъ, ни съ аристократическимъ и стрлецкимъ бунтарствомъ. Именно онъ занялъ мсто Петра въ дл просвщенія Россіи и онъ же рзко и опредленно заявилъ себя борцомъ за русскую народность.
Мы знаемъ, Ломоносовъ жаловался академіи на нмца Миллера за то, что нмецъ-историкъ относится непочтительно и неблагосклонно къ ‘россійскимъ жителямъ’, унижаетъ ихъ даже предъ чувашами, за то что онъ на нмецкомъ язык разсказываетъ иностранцамъ смутныя времена, т. е. ‘самую мрачную часть россійской исторіи’, и даетъ иностраннымъ народамъ поводъ ‘худыя выводить слдствія о нашей слав’… Съ этой минуты славянофильство могло вести свое лтоисчисленіе.
Ломоносовъ шелъ очень далеко въ своей рыцарской защит русской славы. Онъ готовъ былъ запретить ученое изслдованіе цлыхъ эпохъ и преслдовать до пота лица ‘занозливыя рчи’ въ книгахъ иностранцевъ о Россіи. И великій ученый не оставался одинокимъ на своемъ пути.
Славянофильское теченіе захватывало и мене сильныхъ и отважныхъ современниковъ Ломоносова. Его восторги предъ исключительными достоинствами русскаго языка раздлялъ Сумароковъ, не чуждъ и Тредьяковскій народной гордости и даже художественнаго чутья къ красотамъ народной поэзіи.
И дальше, съ каждымъ десятилтіемъ, эти чувства росли и углублялись. При Екатерин явились уже настоящіе французоды, въ род Фонвизина, поднимавшіе бичъ съ одинаковой страстью и на Иванушекъ, и на самого Вольтера. У сатирика европейское просвщеніе трудно отличить отъ глупости русскихъ недорослей ‘ныншніе мудрецы’, безъ всякихъ оговорокъ, обзываются искоренителями добродтели. Вообще протестъ противъ уродливаго европеизма, насмшки надъ нижегородскими парижанами очень рано стали переходить въ злобное чувство вообще на западныя вліянія и въ идеализацію почвы и старины. Высшее русское общество усерднйше питало оскорбленныя чувства соотечественниковъ и просто по закону контраста — противъ великосвтскихъ подданныхъ французской короны, утратившихъ вмст съ (годнымъ языкомъ и національнымъ платьемъ русскую душу, возставалъ образъ непросвщеннаго, невзрачнаго но искренняго я естественно-мощнаго человка изъ народа. ‘Православный мужичекъ’ своей простотой и загадочнымъ богатствомъ своего нравственнаго міра рисовался воображенію патріотовъ будто романтическій герой, въ сильной степени разукрашенный чисто литераторскимъ искусствомъ и тоскливымъ жаднымъ настроеніемъ празднаго любителя рдкостей и пикантностей.
Деревня для старыхъ русскихъ благородныхъ гражданъ являлась своего рода экзотическимъ міромъ, царствомъ ‘въ чистомъ воздух и посреди поля’. Именно такъ выражается одинъ изъ екатерининскихъ поэтовъ — Львовъ, тосковавшій о русскомъ дух, о чисто русской одежд и ‘поступкахъ’. Эта идиллическая струя не исчезнетъ въ славянофильскомъ міросозерцаніи и барственно-чувствительныя изліянія по адресу интереснаго незнакомца въ армяк и курной изб безпрестанно будутъ прорываться у славянофильскихъ мыслителей сквозь философію и публицистику. Аристократическій элементъ — одна изъ оригинальнйшихъ чертъ славянофильскаго направленія и его не слдуетъ забывать рядомъ съ ломоносовскимъ патріотическимъ негодованіемъ на униженіе русской славы и русской добродтели.
Въ литератур вс эти черты нашли въ высшей степени яркое выраженіе. За нсколько десятилтій до появленія самого понятія славянофильство другъ противъ друга стояли два совершенно разнородныхъ родоначальника партіи — Крыловъ и Карамзинъ. У одного — идея народности, руссицизма — естественное прирожденное чувство, у другого — плодъ салонной и беллетристической прихоти. Одинъ ополчается на иноземцевъ и воспваетъ русскую сметку и почвенный здравый смыслъ въ ущербъ хитрымъ наукамъ, потому что онъ самъ всми силами души связанъ съ этой почвой и съ міросозерцаніемъ людей, живущихъ цлые вка сметкой и нутромъ. Другой сладостно щебечетъ стихотворенія въ проз о добродтельномъ земледльц, потому что — этотъ земледлецъ для него то же самое, что черный хлбъ для барченка пресыщеннаго пирожнымъ. Но и Карамзинъ также попадетъ въ списокъ подлинныхъ славянофиловъ и Блинскій именно его историческую идею, о превосходств Ивана III надъ Петромъ будетъ считать источникомъ славянофильства.
Въ результат первичные задатки направленія сложились изъ. чувствъ и стремленій въ высшей степени различныхъ,— до такой степени, что впослдствіи искренніе почвеннники и руссофилы найдутъ возможнымъ даже презирать славянофиловъ, какъ партію. Это люди ломоносовскаго и крыловскаго закала, не ищущіе преднамренно въ мужик своего рода ‘естественнаго человка’. Блестящіе примры — Гоголь и особенно Писемскій.
Авторъ Переписки задался цлью стать выше партій и подвергъ одинаковому сужденію славянистовъ и европеистовъ, призналъ и тхъ и другихъ каррикатурами на то, чмъ занятъ былъ, у славянистовъ даже открылъ ‘больше кичливости’ и ‘строптиваго хвастовства’. И, несомннно, Гоголь не былъ славянофиломъ въ смысл Аксаковыхъ, Киревскихъ и Хомякова, т. е. у него не было особой доктрины — литературнаго и философскаго содержанія, а простой инстинктъ человка, по природ мало доступнаго соблазнамъ европейской культуры и по обстоятельствамъ почти совсмъ не вкусившаго ихъ.
То же-самое Писемскій.
Онъ еще энергичне насмялся надъ славянофилами и отвергъ у нихъ даже знаніе и пониманіе народа, огульно обозвалъ барами, мечтающими о пейзанчикахъ. А между тмъ, тотъ же Писемскій не пощадилъ и европейскаго просвщенія, страдалъ даже ‘органическимъ отвращеніемъ къ иностранцамъ’ и ощущалъ болзненный трепетъ негодованія при одной мысли о чуждыхъ вліяніяхъ и заимствованныхъ идеяхъ.
Выводъ ясенъ. Славянофильство, какъ система воззрній, далеко не совпадаетъ съ руссофильскимъ національнымъ теченіемъ, проходящимъ чрезъ всю нашу литературу. Съ другой стороны — независимость и сила ‘русскаго духа’, оригинальность русскаго народа весьма часто и чрезвычайно горячо защищали писатели’, отнюдь не желавшіе заключать своихъ врованій въ формулы и взрывы чувствъ превращать въ идеологію.
При такихъ условіяхъ невольно возникаетъ вопросъ: зачмъ, появилось славянофильство, какъ особая воинствующая партія въ то время, когда на страж русской національности стояла вся русская сатирическая литература, когда величайшіе поэты Россіи — Грибодовъ, Пушкинъ, Гоголь — воплощали въ себ самихъ русскаго человка, во всей глубин и сил его національныхъ инстинктовъ и его естественнаго противоборства европейскому культурному порабощенію? Что новаго могли прибавить славянофилы къ русской отрицательной критик, непрерывно раздававшейся противъ европеизма отъ сатиръ Кантемира до Горе отъ ума? И особенно въ сороковые годы, когда, независимо отъ партійной борьбы, русская литература окончательно сбросила съ себя иноземное иго и это движеніе восторженно привтствовалось даровитйшимъ критикомъ-западникомъ,
Очевидно, разрушать славянофиламъ было нечего. Ниже мы увидимъ, что у самого Блинскаго давно былъ накопленъ обильнйшій запасъ идей о народности и національности, гораздо раньше его столкновенія съ славянофилами. Если бы славянофильство этими идеями ограничило свои задачи, Блинскому не пришлось бы пламенть на него гнвомъ, а потомъ впадать въ покаянный тонъ сознаваться въ перемн мыслей.
Но сущность явленія заключалась въ притязаніяхъ славянофиловъ на всестороннюю положительную истину. Они не желали ограничиться критикой и совершенно естественно: тогда они не имли бы никакой своеобразной окраски и у нихъ не было бы даже права на самостоятельное существованіе въ форм философской или общественной партіи. Ни Крылову, ни Грибодову, ни Гоголю никогда и на умъ не пришло бы вооружаться нарочитымъ теоретическимъ знаменемъ. На вопросъ объ убжденіяхъ они просто отвтили бы: мы — русскіе люди, настоящіе русскіе, и поэтому осмиваемъ и ненавидимъ петиметровъ, парижанъ изъ Нижегородской губерніи и всякаго сорта обезьянъ и попугаевъ. Разв для этого надо принадлежать къ какой-либо партіи и изобртать особую систему принциповъ и воззрній? Достаточно родиться въ Россіи и принадлежать ей.
Такъ сказали бы люди непосредственнаго чувства, искренно и просто воспринятой жизни. Но вс они или не знали, или не хотли знать о настоятельной необходимости чувства и воспріятія подчинилъ діалектически развивающейся иде. Они были славянофилами безсознательно, все равно, какъ милліоны людей говорятъ прозой, не подозрвая самаго понятія проза. Явилась германская философія, стройныя и величественныя теоріи, и оказалось несвоевременнымъ мыслить не по систем и говорить не по схем. На Запад національное движеніе немедленно было вложено въ строгія, извн даже научныя формулы. Нмецкій бюргеръ ненавидлъ Бонапарта и французовъ просто потому, что они были Бонапартъ и французы, а онъ нмецкій бюргеръ, т побдители, а онъ побжденный. Для философа этотъ фактъ означалъ: на міровую сцену является новая общечеловческая культурная сила, она подчинитъ себ вс другія націи и на земл воцарится германскій духъ, какъ сила самодовлющая и всеобъемлющая. Германія, слдовательно, борется съ французскимъ завоевателемъ не за свою національную и политическую свободу, а за всемірное торжество германской идеи.
Но нмцы играли въ сущности второстепенную роль въ пораженіи апокалипсическаго звря. Драгоцннйшія жертвы и величайшая слава выпала на долю Россіи. Ея государь сталъ на небывалую высоту въ глазахъ всей Европы и свидтели всхъ политическихъ партій единодушно признавали провиденціальное назначеніе Александра I. Г-жа Сталь объявляла русскаго императора ‘чудомъ Провиднія’, воздвигнутымъ для спасенія свободы. Современные мистики спшили внушить Александру непоколебимую вру въ его сверхестественное міровое призваніе. Въ блеск славы царя совершенно исчезали и дла его союзниковъ.
Было бы невроятно, если бы чувства русскаго общества не отвчали этому настроенію и если бы они не приняли того самаго направленія, какое было подсказано нмцамъ ихъ національной борьбой. У русскихъ, наоборотъ, оказывалось несравненно больше основаній гордиться ролью своей страны въ умиротвореніи Европы, чмъ у всхъ другихъ народовъ Европы. И германская идея о предстоящемъ завоеваніи міра германскими началами неминуемо вызывала къ жизни славянскую, идею съ соотвтствующимъ полетомъ.
Исходный моментъ вполн понятный и даже законный, если ограничиться событіями и настроеніями дня. Но дальше вопросъ, мнялся.
Германскіе мечтатели, въ порыв національнаго опьяннія, могли впасть въ своего рода психическій недугъ, извлекать изъ средневкового архива кунсткамеру идей и предметовъ, вплоть до вншнихъ украшеній, устраивать вальпургіевы ночи съ національными декораціями и патріотическими безумствами, но все это не уничтожало весьма цннаго культурнаго капитала, завщаннаго Германіи ея стариной. Страна, создавшая въ прошломъ реформацію, Лютера и Гуттена, могла смло повряться съ какимъ угодно народомъ достоинствомъ своихъ преданій и силой своей народной стихіи. Оргіи и маскарады буршей были жалки и смшны, но никакой смхъ и никакое юношеское легкомысліе не могли подлинной исторіи превратить въ сказку и великихъ героевъ мысли и воли низвести до уровня забавныхъ лицедевъ.
Въ Россіи вступили на тотъ же путь, но чмъ, какими свточами мысли предстояло освтить его? Какія имена изъ далекаго, забытаго прошлаго можно было выдвинуть, какъ надежду и залогъ исключительнаго призванія русскаго народа на пути міровой цивилизаціи? Какія жизненныя нравственныя силы старины можно было принять за источникъ вдохновенія въ настоящемъ, за твердую почву для общечеловческихъ идеаловъ будущаго? Какими, наконецъ, идейными, не умирающими связями можно привязать Москву Алекся Михаиловича къ новой Европ первостепенныхъ мыслителей, политиковъ и художниковъ?
Отвтъ поспшили дать — въ самый разгаръ національнаго культа. Въ Русскомъ Встник Глинки Симеонъ Полоцкій и Костровъ соревновали Сократу и Гомеру, а мудрость Домостроя совсмъ не находила себ соперницъ. Другіе публицисты той же окраски усердно разыскивали русскихъ самоучекъ и излагали ихъ жизнь и дянія въ эпическомъ стил. Славянофильство и впослдствіи не оставитъ этой политики: профессоръ Шевыревъ не побоится напасть на философію Гегеля во имя посланія Никифора къ Мономаху… Все это свидтельствовало и объ истинно-рыцарскомъ самоотверженіи воиновъ. Но разв только бредъ Довъ-Кихота на счетъ Дульцинеи Тобозской могъ поспорить высотой температуры съ видніями нашихъ подвижниковъ! И такъ какъ время рыцарскаго угара миновало безвозвратно, то публик позволительно было сомнваться въ полной искренности и убжденности новыхъ мучениковъ идеи.
Ясно, въ какое безвыходное положеніе попали славянофилы, лишь только принимались за выясненіе положительной стороны своего ученія. Имъ неизбжно приходилось или насиловать логику и здравый смыслъ, или укрываться за выспренней реторикой и безрезультатной софистикой или прямо и ршительно окунаться въ безпримсное ‘москвобсіе’.
Въ этомъ органическомъ недуг славянофильства лежитъ разгадка всхъ недоразумній и непримиримыхъ противорчій, переполняющихъ одинаково и произведенія самихъ славянофиловъ, и свидтельства людей другой партіи, все равно — враждебно или благосклонно настроенныхъ.
Краснорчиве всего, конечно, славянофильскіе семейные раздоры и нескончаемыя междоусобицы. Въ этомъ отношеніи славянофильство также единственное явленіе въ исторіи общественной мысли. Можно сказать, весь символъ славянофильской вры состоитъ изъ еретическихъ членовъ, и мы безпрестанно подвергаемся опасности не распознать правоврнаго апостола отъ еретика, хранителя подлиннаго ученія церкви отъ злокозненнаго недоврка.

XXXV.

Москва въ сороковые годы отличалась чрезвычайнымъ общественнымъ оживленіемъ и была имъ обязана преимущественно славянофиламъ, Въ столичныхъ салонахъ гремли отважныя рчи, точне, проповди, приговоры и пророчества. Дйствовало первое поколніе славянофильской партіи, въ высшей степени талантливое, съ блестящими силами въ наук, въ публицистик, и даже отчасти въ художественной литератур. И оно несло свою вру въ непосвященную толпу съ необъятными надеждами создать новую церковь на идеальныхъ основахъ любви къ родному народу, его духу и его исторіи. Оригинальныя личности проповдниковъ усиливали обаяніе пламеннаго слова и среди просвщеннаго общества не осталось, кажется, ни одного человка — ни мужчины, ни женщины, не захваченнаго кипучей борьбой.
Въ первый разъ на русской общественной сцен появились дйствительно идейные салоны съ хозяйками, близко принимавшими къ сердцу судьбу людей во имя извстныхъ воззрній. ‘Барыни и барышни!,— разсказываетъ Герценъ,— читали статьи очень скучныя, слушали пренія очень длинныя, спорили сами за Константина Аксакова или за Грановскаго, жаля только, что Аксаковъ слишкомъ славенинъ, а Грановскій недостаточно патріотъ’.
Эти статьи часто превращались въ обязательный урокъ. Кружокъ собирался въ опредленный день и одинъ изъ гостей обязанъ былъ прочитать что-нибудь вновь написанное. Соблюдалась очередь, и статьи нердко отличались отнюдь не салоннымъ содержаніемъ, писались на вопросы самаго головоломнаго и трудно разршимаго содержанія {Таково, напримръ, происхожденіе статьи Хомякова О старомъ ‘новомъ. Полное собраніе сочиненій. М. 1878. I, 359.}.
Славянофилы въ своихъ рядахъ могли выставить на рдкость неутомимыхъ спорщиковъ. Хомяковъ находилъ, что московская ‘жизнь идетъ или плетется потихоньку’ и ‘только одни споры идутъ шибкою рысью’: именно онъ самъ былъ однимъ изъ усерднйшихъ виновниковъ этой рыси. Ему ничего не стоило въ теченіе нсколькихъ часовъ развивать отвлеченнйшую тему въ род вопроса о разум и вр, и ни на минуту не утрачивать ни находчивости въ діалектик, ни мягкости въ настроеніи.
Совершенно другимъ характерамъ отличался Константинъ Аксаковъ. Фаватически-убжденный, рыцарски-благородный и въ тоже время нетерпимый, онъ наполнялъ московскія гостиныя атмосферой миссіонерства и подвижничества. Его не останавливали опасенія впасть въ комическую крайность или нелпость. Чмъ неожиданне для другихъ могли казаться его выводы и выходки, тмъ больше утшенія получало его героическое сердце, и онъ не отказался бы примнить къ себ извстное изреченіе: ‘врю потому, что это нелпо’, т. е. нелпо для другихъ — добровольныхъ или безсознательныхъ слпцовъ.
Обожаемый въ родной семь, молодой Аксаковъ водворилъ здсь нчто въ род деспотическаго правленія. Отецъ слушалъ его рчи, будто откровенія мудрости, не подлежащей критик, не стснялся при всхъ признавать самодержавіе сына, не могъ допустить и мысли, чтобы статья Константина или иное какое произведеніе могло оказаться неудовлетворительнымъ и кому-либо не понравиться. Сергй Тимофеевичъ не задумался пожертвовать ‘двадцатилтней дружбой’ Погодина посл его неодобрительнаго отзыва о пьес сына {Барсуковъ. IX, 461.}.
Этотъ культъ окрылялъ юношу на несказанныя дерзновенія въ области излюбленныхъ идей. Ему ничего не стоило нанести оскорбленіе непріятному собесднику изъ-за одною слова: онъ приходитъ въ бшенство на Надеждина, своего гостя, назвавшаго себя ‘случайнымъ представителемъ Петербурга’, онъ даже Хомякова повергаетъ въ смущеніе узостью своихъ православныхъ воззрній и прямолинейностью жизненныхъ запросовъ и тотъ оставилъ намъ о своемъ пылкомъ друг краткія, но въ высшей степени внушительныя замчанія. Они проливаютъ свтъ на существенныя нравственныя и культурная черты лучшихъ представителей партіи.
‘Его православіе,— писалъ Хомяковъ,— хотя искреннее, иметъ характеръ слишкомъ мстный, подчиненный народности, слдовательно, не вполн достойный. Опять же Аксаковъ невозможенъ въ приложеніи практическомъ. Будущее для него должно непремнно сей же часъ перейти въ настоящее, а про временныя уступки настоящему онъ и звать ничего не знаетъ, а мы знаемъ, что безъ нихъ обойтись нельзя’ {Ib., стр. 458-9.}.
Ту же наклонность ‘самодержавствовать’, какъ выражается Погодинъ, Аксаковъ вносилъ и въ мелкіе вопросы, очевидно, казавшіеся ему крупными. Сергй Тимофеевичъ разсказывалъ Гоголю, какъ его сынъ устроилъ сцену Смирновой изъ за русскаго платья и бороды {Исторія моего знакомства съ Гоголемъ, стр. 150.}.
Родительскимъ глазамъ эта ‘твердость’ могла казаться почтенной и трогательной, но мы видли, какъ легко она порождала разногласія среди самихъ славянофиловъ. Фамильное святилище Аксакова и культъ семейной геніальности и родственной непогршимости глубоко оскорбляли даже близкихъ людей. Погодинъ, напримръ, безпрестанно вносилъ въ свой дневникъ жалобы на самообожаніе и надменность Аксаковыхъ и, видимо, оказывался въ ихъ сред плебеемъ за столомъ аристократовъ. Только что мы слышали отзывъ Хомякова: даже его исключительному искусству не удалось заговорить разноголосицу и сгладить оттнки. Еще дальше отъ аксаковской трибуны стояли братья Киревскіе.
Герценъ описываетъ ихъ положеніе въ Москв крайне грустными красками. Оба брата производили на него впечатлніе печальныхъ тней. Ихъ не признавали живые, они сами ни съ кмъ не длили интересовъ, ни съ кмъ ихъ не связывало сочувствіе и близость, и Иванъ Киревскій изрекъ однажды Грановскому безнадежную исповдь: ‘Сердцемъ я больше связанъ съ вами, но не длю многаго изъ вашихъ убжденій, съ нашими я ближе врой, но столько же расхожусь въ другомъ’.
А въ другой разъ онъ могъ только разсказывать о своихъ молитвенныхъ слезахъ, объ умиленныхъ настроеніяхъ при вид колнопреклоненной толпы… {Герценъ. О. е, стр. 300 etc.}. Невольная жалость сжимала сердце у всякаго не предубжденнаго свидтеля въ присутствіи этихъ живыхъ мертвецовъ. Никакого сильнаго и упорнаго дла нельзя было ожидать отъ этой томительной, безнадежной грусти, отъ этого чисто-отшельническаго самоуглубленія.
Въ результат, нескончаемыя междоусобицы и практическая безпомощность, какая-то немощь жизненныхъ проявленій идеи рзко оттняютъ славянофиловъ рядомъ съ принципіальной устойчивостью и энергіей западниковъ.
Касательно междоусобицъ краснорчивйшее свидтельство — участь погодинскаго Москвитянина въ кругу славянофиловъ.
Журналъ этотъ во время процвтанія Отечественныхъ Записокъ съ Блинскимъ во глав остается единственнымъ прочнымъ органомъ славянофиловъ. Правда, Погодину не удалось пріобрсти авторитета среди партіи, она даже лично къ нему не питала особенно почтительныхъ чувствъ, но вдь онъ издавалъ несомннно славянофильскій журналъ, враги у него и у славянофиловъ были общіе, и онъ не переставалъ добиваться трудовъ Аксаковыхъ, Киревскихъ и Хомякова на страницы своего изданія… Все было тщетно!
‘Видно, на роду написано нелпымъ потомкамъ словенъ дйствовать всегда врознь’, таковъ вчный припвъ Погодина {Барсуковъ. IX, 413, 447.}. И съ этой тоской вполн совпадаетъ свидтельство Боткина о тхъ же потомкахъ славянъ: ‘эти господа такъ раздлены въ своихъ доктринахъ, такъ что, что голова, то и особое мнніе’ А Герценъ находитъ среди славянофиловъ партіи всхъ красокъ, какія только извстны изъ исторіи жесточайшихъ смутъ западной Европы’ {Анненковъ и ею друзья, стр. 729. Герцевъ. Ib., стр. 290—1.}. Герценъ могъ шутить надъ славянофильской пестротой, но редакція Москвитянина не переставала терзаться то отчаяніемъ, то злобой, то впадать въ прострацію и восклицать: ‘опять скучно писать!’ Семья Аксаковыхъ ршительно не желаетъ поддерживать Москвитянина и не позволяетъ даже поставить свои имена въ списокъ сотрудниковъ. Хомяковъ также не скрываетъ своего равнодушія къ журналу, пока онъ существуетъ, и Шевыреву приходится выдерживать съ нимъ жаркія схватки, какъ ближайшему сотруднику Погодина. Хомяковъ не убждался и упорно находилъ, что Москвитянинъ ‘не заслуживаетъ поддержки’ и отъ него заслуженно ‘вс отказываются’. Только при слухахъ объ окончательной гибели погодинскаго изданія Хомяковъ принялся стовать и въ его жалкихъ словахъ ярко обнаружилось не только барское эпикурейство тонкихъ мыслителей, но и самая откровенная аристократическая брезгливость къ слишкомъ заурядному поприщу дятельности.
Да, какъ ни странно, но славянофилы ранняго поколнія сторонились журнальной публицистики совершенно съ какимъ же выспреннимъ настроеніемъ, какое переполняетъ гордыхъ служителей чистой науки или чистаго искусства. Хомяковъ сознается, что онъ никогда не напечаталъ бы и строки въ журнал, будь у него другой путь ‘для выраженія мысли’. И, сообщая о предстоящей кончин Москвитянина, онъ пишетъ пріятелю:
‘Пожалй объ насъ. Не остается даже журнала. Никто въ немъ не пишетъ и не хлопочетъ объ его поддержк, а когда онъ скончается, врно вс будутъ такъ же разстроены, какъ Иванъ Никифоровичъ, если бы у него украли ружье, изъ котораго онъ отъ роду не стрливалъ. Вдь покуда было ружье, можно бы было стрлять, если захотлось’.
Но только славянофиламъ никогда этого не хотлось, а если и приходило желаніе, то исполненіе откладывалось на дальній срокъ.
Именно такая участь постигла добрыя намренія Ивана Киревскаго. Онъ ближе другихъ интересовался Москвитяниномъ, а при своихъ настроеніяхъ не могъ дятельно работать. Но даже и ему случалось въ глаза самому Погодину заявлять, что писать хочется, да печатать негд. Тогда Погодинъ снова неистовствовалъ въ своемъ дневник: ‘безсовстные люди!’
Впрочемъ, Погодинъ могъ бы равнодушне отнестись къ заявленію Киревскаго на счетъ хотнія. Со времени закрытія Европейца Киревскій не нарушалъ молчанія въ теченіе цвтущаго періода своей жизни. Это мене всего свидтельствовало о жажд мыслить для другихъ и Шевыревъ лучше Погодина понималъ славянофильскую психологію.
Онъ жаловался на ‘бездйственные таланты’ русскихъ людей, на ихъ способность довольствоваться пріятельскими бесдами, расточать на мелочи игру ума и воображенія, отвыкать отъ труда, не пускать своего нравственнаго капитала во всенародный оборотъ и коснть въ праздности и апатіи.
Примры у Шевырева были подъ рукой.
Въ то время, когда западники, не покладая рукъ, работали надъ пропагандой своихъ общественныхъ и культурныхъ идей, славянофилы задыхались въ спорахъ о ‘церкви развивающейся’ и Константинъ Аксаковъ, Хомяковъ, Юрій Самаринъ и Киревскій изнываетъ надъ опредленіемъ ‘понятія развитія, схватываются другъ съ другомъ при встрчахъ, переносятъ борьбу въ переписку и видимо любуются на свое столь производительное и возвышенное время препровожденіе. Богословіе, философія, да еще XVII-й вкъ — самые жгучіе предметы для славянофильскихъ упражненій. Впослдствіи сынъ Самарина глубокомысленно будетъ изслдовать, на чью сторону и по какому повду его отецъ присталъ на сторону Хомякова и Киревскихъ или остался вренъ Константину Аксакову? Изслдователь наивно не замчаетъ гомерическаго комизма своей задачи: такъ прочно наслдіе словенъ!
Современники доблестныхъ ратоборцевъ были проницательне, и тотъ же Шевыревъ ясно видлъ, какъ мало выигрывали насущные интересы родной партіи отъ богословскихъ экскурсій ея отцовъ. Какъ бы ни цнить талантъ и дятельность Шевырева, не слдуетъ забывать объ его безвозмездномъ долголтнемъ труд въ Москвитянин. Онъ единолично выносилъ борьбу съ такими противниками, какъ Блинскій, и успвалъ выступать противъ западниковъ на всхъ сценахъ борьбы и въ университетскихъ аудиторіяхъ, и въ публичныхъ лекціяхъ, и въ журнальныхъ статьяхъ. Личный характеръ профессора можетъ не внушать намъ особеннаго уваженія, но труженичество его вн сомннія и при условіяхъ, мене всего благопріятныхъ для успха и популярности.
Сопоставьте съ нимъ блестящихъ и двственно безукоризненныхъ джентльменовъ, располагающихъ въ случа надобности безчисленнымъ множествомъ укромныхъ убжищъ отъ суеты житейской и соприкосновенія съ безтолково мятущейся толпой.
Прежде всего у каждаго изъ нихъ по нсколько родовыхъ и благопріобртенныхъ помстій. Всякую минуту ‘краснобаи’ могутъ разъжаться по деревнямъ, а тамъ ‘хоть трава не рости’. Такъ ядовито выражается Сергй Аксаковъ, но гражданскія чувства не мшаютъ ему и его семь заниматься по лтамъ ‘артистическимъ’ сборомъ грибовъ, вести подробный дневникъ о количеств найденныхъ и замчательные экземпляры срисовывать въ особый альбомъ! Естественно, Погодинъ, тщетно добиваясь помощи и совта отъ этихъ идиллическихъ патріарховъ, имлъ вс основанія воскликнуть: ‘пустые люди!’
Мене рзки сужденія Грановскаго, но смыслъ ихъ тотъ же. Въ періодъ самыхъ сочувственныхъ Отношеній къ Киревскимъ Грановскій писалъ:
‘Я отъ всей души уважаю этихъ людей, не смотря на полную противоположность нашихъ убжденій… Жаль только, что богатые дары природы и свднія, рдкія не только въ Россіи, но и везд,— гибнуть въ нихъ безъ всякой пользы для общества. Они бгутъ отъ всякой дятельности’ {Т. И. Грановскій и его переписка. II, 402.}.
И трудно было не бжать, по крайней мр въ періодъ состязаній о развитіи и углубленіи въ русскія древности. Он для благородныхъ славянофиловъ служили удовлетвореніемъ всхъ запросовъ ума и сердца. Юрій Самаринъ, долго пожившій въ XVII вк, пріобрлъ основательныя свднія о внчаніи на царства Михаила едоровича и о созыв земской думы при Алекс Михайлович. Это похвально, но изъ науки вытекаетъ философія такого содержанія:
‘Славное было время! Куда противъ настоящаго лучше. Люди были поумне ныншнихъ, а умничали меньше, поэтому и дла шло у нихъ лучше’. Замчаніе насчетъ умничанья было бы очень кстати, какъ самокритика славянофила, но именно, славянофилы, особенно далеко стояли отъ внца мудрости — самопознанія.
Намъ ясно теперь, къ какому концу неминуемо шла борьба западничества съ славянофильствомъ. На одной сторон развивалась неустанная энергія, жгучая жажда идеи отдльныхъ личностей превратить въ общее достояніе, истинно гражданское стремленіе просвтить общество и общественное мнніе заставить судить первостепенные волосы современной дйствительности. На другой — или тоскливое равнодушіе, или художественное наслажденіе блескомъ мыслей и прихотливой бойкостью ума въ кругу избранныхъ друзей. Единственный разъ славянофилы старшаго поколнія ршили спуститься съ своихъ высотъ на землю.
Въ 1844 году друзья Ивана Киревскаго, не забывая объ его опыт на издательскомъ поприщ, ршили снова воскресить его къ дятельности и спасти его отъ коснаго унынія. Погодинъ, взвывавшій съ Москвитяниномъ среди безгласной пустыни славянофильства, шелъ на встрчу этимъ замысламъ, и предложилъ Киревскому редакторство журнала.
Дло ладилось съ большимъ трудомъ и, по свидтельству Хомякова, одной изъ причинъ было настроеніе Киревскаго — именно его ‘робость и тайное желаніе найти предлогъ для бездйствія» Наконецъ, сговорились, и Киревскаго редактора одинаково сочувственно привтствовали и славянофилы и московскіе западники — Герценъ и Грановскій. Москвитянинъ воскрешенъ къ новой жизни и, разумется, немедленно должно было взвиться знамя славянофильской критики и публицистики противъ неограниченно господствовавшей силы Отечественныхъ Записокъ.

XXXVI.

Оригинальное положеніе занялъ Киревскій, приготовляясь редактировать Москвитянин! Съ первой же минуты онъ обнаружилъ свое недовріе къ талантамъ и работ однихъ славянофиловъ, и желалъ привлечь къ сотрудничеству въ своемъ журнал Грановскаго и Герцена. Хомяковъ возсталъ, но Киревскій не измнилъ намренія и нашелъ сочувствіе въ намченныхъ западникахъ.
Киревскій былъ правъ. На славянофильское краснорчіе никто не могъ разсчитывать, принимаясь за всенародное распространеніе какихъ бы то ни было идей. Москвитянинъ своимъ существованіемъ свидтельствовалъ о безнадежномъ банкротств партіи, какъ общественной и литературной силы. Погодинъ исторіей своего издательства могъ бы представить не мало благодарнйшихъ темъ для сатиры и комедіи.
Профессора прежде всего изводило крайнее скопидомство, переходившее въ откровенную жадность къ деньгамъ. Его неизмнная мечта пользоваться трудами даровыхъ сотрудниковъ и ему безпрестанно приходится переживать мучительныя настроенія и выслушивать отъ пріятелей жестокія укоризны.
Гоголь, напримръ, проситъ у него денегъ, Погодинъ колеблется и утро посвящаетъ на размышленіе о томъ, ‘какъ бы пріобрсти равнодушіе къ деньгамъ’. Сотрудники настоятельно объясняютъ Погодину ‘требованія ныншняго вка’, т. е. необходимость оплачивать литературную работу {Напримръ, письма В. Григорьева и Даля. Барсуковъ. IX, 352, 365—7.}. Погодинъ не поддается убжденіямъ и готовъ помириться на допотопныхъ сотрудникахъ, лишь бы они не бередили его корыстолюбиваго сердца.
Результаты получались, конечно, въ высшей степени прискорбные. Москвитянинъ вчно запаздывалъ на цлые мсяцы, книжки превращались въ складъ археологическаго хлама, въ дикій памятникъ варварскаго языка и мертвыхъ разсужденій. Журналъ будто нарочно выкапывалъ изъ всхъ захолустій Россіи двуногихъ мамонтовъ и другихъ рдкостныхъ экземпляровъ исчезавшихъ человческихъ породъ.
Уже при появленіи Москвитянина къ Погодину посыпались привтствія, звучавшія чувствами и увлеченіями XVIII-го вка. Одинъ старый писатель разсчитываетъ вновь узрть ‘типы незабвеннаго Карамзина’, другой выступаетъ на защиту поэтическаго генія Ломоносова, третій присылаетъ собственное произведеніе — ‘пріобщая стихи’, ‘потому чтобы тяжелое созданіе разума распещрять игривостью воображенія’, четвертый печаталъ статью о Коперник, называлъ ее Голосомъ за правду, нещадно перепутывалъ хронологію и географію и въ оправданіе ссылался на ‘разсянность’ {Въ этой стать, принадлежащей перу С. П. Побдоносцева, значатся слдующія строки: ‘Въ Краков Коперникъ духовно сочетался съ великими міровыми именами Галилея, Кеплера и Ньютона, по слдамъ которыхъ шелъ и которыхъ оставилъ далеко за собою’. Герценъ въ Отечественныхъ Запискахъ осмялъ статью Москвитянина о Коперник, и, между прочимъ, говорилъ: ‘Холодные люди засмются, холодные люди скажутъ, что это изъ рукъ вонъ, и присовокупятъ, что Коперникъ умеръ въ 1543 году, Галилей въ 1642, Кеплеръ въ 1630, а Ньютонъ въ 1727. А у насъ слезы навернулись ни глазахъ отъ этихъ строкъ, какъ чисто сохранился Голосъ за правду, ультрасловенскій, отъ грховной науки Запада, отъ нечестивой исторіи его! Онъ даже о ней понятія не иметъ’. Въ той же стать ‘Регенсбургъ переставленъ съ Дуная на Рейнъ’. Отеч. Зап. 1843, No 11.}. И посл всего этого Москвитянинъ не переставалъ гремть противъ легкомыслія Отечественныхъ Записокъ, невжества Блинскаго! Погодинъ съ товарищами особенно не могли простить критику нападокъ на древнюю русскую исторію и на русскихъ писателей прошлаго вка.
Но какъ они защищали дорогія преданія и съ какимъ оружіемъ шли въ борьбу? Отвтъ — любая критическая статья Москвитянина.
Его критикъ, Шевыревъ, въ теченіе многихъ лтъ истощалъ словарь бранныхъ словъ на Блинскаго, сочинялъ на него пасквили, не называя по имени и знаменуя тмъ вящее свое презрніе къ противнику, ‘какой-нибудь журнальный писака навесел отъ нмецкой эстетики’, ‘рыцарь безъ имени’, ‘литературный бобыль’, ‘непризванный судья, развалившійся отчаянно въ креслахъ критика и размахавшійся борзымъ перомъ своимъ’, и цлый рядъ соотвтствующихъ опредленій долженствовали сразить Блинскаго. Но онъ все жилъ и горячо дйствовалъ.
Тогда друзья Москвитянина припоминаютъ ‘другія мры’ профессоровъ московскаго университета, Каченовскаго и Надеждина, и ‘замышляютъ написать оффиціальную бумагу и подписать ее всмъ противъ правилъ, проповдуемыхъ Отечественными Записками’, Шевыревъ готовъ повторить исторію Надеждина съ Полевымъ по поводу критики на диссертацію, т. е. жаловаться властямъ на статью Блинскаго Педантъ {Проектъ М. А. Дмитріева. Барсуковъ. VI, 81. О Шевырев. Ib., 262.}. Другой сочувственникъ Москвитянина считаетъ необходимымъ ходатайствовать предъ правительствомъ ‘подъ благовиднымъ предлогомъ остановить изданіе Отечественныхъ Записокъ — навсегда’. Этотъ же ретивый охранитель всероссійской чистоты нравовъ убдительно проситъ редакцію журнала: ‘стерегите вредныя мысли въ журналахъ и печатайте ихъ въ вид прибавленія къ Москвитянину на какой нибудь яркой бумаг, чтобы вредъ бросился скоре въ глаза: да образумятся!’ {Ib. VIII, 21.}
Сотрудники Москвитянина по мр силъ выполняли эту програму. Напримръ, Шевыревъ подвергъ оригинальной критик Похвальное слово Петру Великому Никитенко, возсталъ особенно противъ идеи, будто русскіе новому порядку вещей обязаны ‘честью существовать по человчески’ и выразилъ свой гнвъ въ такой отповди: ‘Это и неприлично, и безнравственно въ смысл и религіозномъ, и патріотическомъ, и исторически ложно’. Блинскій, не обинуясь, обозвалъ эту критику ‘доносомъ’ {Сочиненія. VII, 412—3.}.
Направлялись доносы и по адресу Публики, невроятно наивные, но обличавшіе всю бездну безсилія православныхъ подвижниковъ. Отечественныя Записки, напримръ, уличались въ поддлк лермонтовскихъ стихотвореній, имъ приписывалась мысль, будто русская поэзія въ лиц Лермонтова въ первый разъ вступала въ самую тсную дружбу съ чортомъ!
Естественно, западническія убжденія Блинскаго рисовались московскимъ славянофиломъ въ вид смертныхъ грховъ и преступленій. Для нихъ установленная истина и общеизвстный фактъ — ‘гнусная враждебность къ русскому человку’. Такъ выражается Сергй Аксаковъ и приходитъ въ ужасъ отъ одной мысли, будто ‘Гоголь имлъ сношеніе съ Блинскимъ’. И Гоголь дйствительно не ршался открыто завязать знакомство съ критикомъ. Блинскій для обоихъ величайшихъ современныхъ поэтовъ оказался пугаломъ, хотя именно эти поэты обязаны ему выясненіемъ и оцнкой своихъ произведеній! Подобное уродливое явленіе врядъ ли еще можетъ засвидтельствовать исторія какого бы то ни было культурнаго общества. Пушкинъ пересылаетъ Блинскому свой журналъ тайкомъ отъ московскихъ ‘наблюдателей’, т. е. отъ журнала Наблюдатель, Гоголь поступаетъ также изъ страха предъ ‘Москвитянинымъ’. И все это знаетъ критикъ и находитъ въ себ достаточно любви къ истин, чтобы забыть недостойное поведеніе людей ради великихъ заслугъ писателей.
Блинскій въ глазахъ московскаго журнала до конца остается иностранцемъ среди русскихъ, онъ даже не въ состояніи пожимать русскихъ талантовъ, ‘всякій русскій стихъ свистятъ имъ по ушамъ’, говоритъ Погодинъ объ Отечественныхъ Запискахъ, он питаютъ отвращеніе къ прошлому Россіи и желали бы ‘переначать ея бытіе’ по журналамъ и книгамъ изъ за моря. Аристократическое славянофильство еще рзче осуждало національную измну и тлетворныя вліянія петербургскаго журнала.
‘Семейство Аксаковыхъ, — разсказываетъ Грановскій,— буквально плачетъ о погибели народности, семейной нравственности и православія, подрываемыхъ Отечественными записками и ихъ гнусною партіею’ {О. с. II, 464.}.
Петербургскіе блюстители нравовъ обращались въ Москвитянинъ, какъ завдомый арсеналъ въ войн съ западными развратителями. Даже проф. Гротъ, сравнительно терпимо относившійся къ Блинскому, не сдержался и напечаталъ у Погодина статью противъ русскихъ поклонниковъ сенъ-симонизма и Жоржъ Завдъ. Статья, по заявленію самого автора, имла въ виду ‘обратить вниманіе публики’ на вредное растлвавшее направленіе Отечественныхъ Записокъ.
Когда вопросъ заходилъ о сотрудничеств московскихъ западниковъ въ Москвитянин, Погодивъ считалъ нужнымъ произвести предварительно чисто инквизиторское слдствіе. Онъ самъ разсказываетъ, какъ велъ переговоры съ Грановскимъ и Евгеніемъ Коршемъ. Онъ поставилъ имъ слдующіе вопросы: ‘возьмутъ ли они свято соблюдать нашу программу, отрекутся ли отъ діавола и Отечественныхъ Записокъ, будутъ ли почитать христіанскую религію, уважать бракъ’ {Барсуковъ. VI, 210.}.
Наконецъ западники дождались генеральнаго воинственнаго залпа. Языковъ, оффиціальный Гомеръ славянофильства, вдохновился на цлыхъ три стихотворенія. Каждое изъ нихъ стоило публицистическихъ и юридистическихъ статей Москвитянина по откровенности чувства, энергіи тона и полной опредленности цлей.
Чаадаевъ, мирно доживавшій свои дни, вдругъ подвергся экзекуціи какъ ‘всего чужого гордый рабъ’ и вызывалъ негодующее изумленіе поэта:
Ты все свое презрлъ я выдалъ…
И ты еще не сокрушенъ…
Ты все стоишь красивый идолъ
Строптивыхъ душъ и слабыхъ женъ!?
Ты цлъ еще…
Дальше — очередь Герцена. Онъ дружитъ съ тмъ, кто ‘гордую науку и торжествующую ложь становить превыше истины святой’, ‘Русь злословитъ и ненавидитъ всей душой’. Наконецъ, грозный окликъ Къ Ненашимъ… Это сплошная казнь всхъ западниковъ, и какая! Поэтъ говоритъ языкомъ фанатика и якобинца и разсыпаетъ тягчайшія обвиненія съ такой же легкостью, будто свои обычныя ‘удалыя’ римы.
Его враги ‘людъ заносчивый и дерзкій’, ‘оплотъ богомерзкой школы’, ненавидящій ‘святое дло’, ‘славу старины’, не вдающій любви къ родин, исполненный ‘предательскихъ мнній святотатственныхъ сновъ’. Въ заключеніе поэтъ грозилъ:
Умолкнетъ ваша злость пустая,
Замретъ проклятый вашъ языкъ!..
Поэзія Языкова произвела свое дйствіе. Блинскому больше не требовалось открывать глаза своимъ московскимъ пріятелямъ: Грановскій и Герцевъ сами, наконецъ, прозрли. Больше не оставалось сомннія ни въ славянофильскихъ пріемахъ борьбы, ни въ возможности вдумчиваго отношенія съ ихъ стороны къ воззрніямъ и цлямъ западниковъ.
Герцену пришлось посл нкоторыхъ чувствительностей порвать даже съ Константиномъ Аксаковымъ. Даже у Грановскаго едва не дошло до дуэли съ Петромъ Киревскимъ. Съ Хомяковымъ у него также произошла горячая сцена и онъ наговорилъ такихъ вещей славянофильскому философу ‘о сил его убжденій’, что, по словамъ самого Грановскаго, на нихъ можно было бы отвтить дйствіемъ {Герценъ. VII, 306. Грановскій. II, 464.}. Такъ, Грановскій писалъ Кетчеру въ начал марта 1845 года, и Герценъ, съ своей стороны, свидтельствуетъ, что еще годомъ раньше славянофилы и западники не желали встрчаться другъ съ другомъ.
И вотъ въ это-то время Иванъ Киревскій берется за Москвитянина съ цлью привлечь къ участію въ немъ и западниковъ. Въ воздух чувствовалась перемна, на новаго редактора возлагались блестящія надежды, въ недалекомъ будущемъ видлось полное примиреніе партій, а въ настоящемъ дружеская совмстная работа.
Перемны ожидались по всмъ направленіямъ, и прежде всего предстояло исчезнуть со страницъ журнала доисторическимъ чудищамъ.
Теперь Гоголь не будетъ имть основаній писать о Москвитянин такія, напримръ, оскорбительныя вещи. ‘Москвитянинъ не вывелъ ни одной сіяющей звзды на словесный небосклонъ. Высунули носы какіе-то допотопные старики, поворотились и скрылись’. И профессора, наконецъ, могутъ успокоиться: Гоголь не станетъ издваться надъ ихъ пристрастіемъ къ краснобайству и неумньемъ говорить по-русски съ русскимъ человкомъ.
И Гоголь радовался переходу Москвитянина въ руки боле живого и просвщеннаго руководителя. ‘Чего добраго!— писалъ онъ,— можетъ быть, Москва захочетъ показать, что она не баба?’
И Москва начала показывать съ января 1845 года.

XXXVII.

Мы знакомы съ публицистикой Киревскаго, какъ Сотрудника Московскаго Встника и издателя Европейца. Тогда онъ былъ шеллингіанцемъ, противникомъ французскаго матеріализма XVIII вка,— сторонникомъ поэзіи существенности, т. е. художественнаго реализма. Еще любопытне культурныя идеи прежняго Киревскаго. Он были ясны уже изъ наименованія журнала Европейцемъ.
Издатель поспшилъ высказать свое мнніе о патріотахъ славянофильскаго направленія и началъ съ обвиненія славянофиловъ въ заимствованіи чужихъ мыслей и словъ, даже въ ‘непонятомъ повтореніи’. Окончательный приговоръ Киревскаго: единственный источникъ русской образованности европейское просвщеніе, потому что ‘у насъ искать національнаго значитъ искать необразованнаго, развивать его на счетъ европейскихъ нововведеній значитъ изгонять просвщеніе’.
Энергичне не могъ бы выразиться самый ревностный западникъ. Такія рчи звучали въ 1832 году. Прошло ровно тринадцать лтъ и Киревскому снова предстояло высказать свой взглядъ при несравненно боле серьезныхъ обстоятельствахъ. Борьба партій достигла высшаго подъема, стала переходить въ личное озлобленіе, вызывать совершенно недостойныя выходки ненавистническаго чувства. Надлежало сказать вское примирительное слово, спокойной критической мыслью проникнуть въ самую сущность разбора и обостренную слпую вражду устранить во имя дйствительно идейнаго и литературнаго исканія истины.
Киревскій понялъ свою задачу и въ первой же книг журнала допечаталъ Обозрніе современнаго состоянія словесности — статью, ни единымъ словомъ не напоминавшую обычнаго задора московскихъ политиковъ.
Авторъ видимо желалъ занять положеніе нейтральной державы,— стать подъ враждующими фалангами и произнести слово высшей истины. Путемъ пространныхъ разсужденій о современномъ состояніи мысли и литературы на запад Киревскій приходилъ жъ выводу: ‘вс вопросы сливаются въ одинъ существенный,— живой, великій вопросъ объ отношеніи Запада къ тому незамченному до сихъ поръ началу жизни, мышленія и образованности, которое лежитъ въ основаніи міра православно-словенскаго’.
Мы видимъ, какъ далеко уклонилась мысль писателя съ тридцатыхъ годовъ: теперь европейская цивилизація не признается ‘единственной и самодовлющей, — теперь она не удовлетворяетъ ‘высшимъ требованіямъ просвщенія’.
Почему же? Отвтъ знаменательный: западное просвщеніе, по толкованію русскаго философа,— преимущественное стремленіе къ личной и самобытной разумности въ мысляхъ, въ жизни, въ обществ и во всхъ пружинахъ и формахъ человческаго бытія’. Въ результат обнаружилось ‘темное или ясное сознаніе неудовлетворительности безусловнаго разума’ и ‘стремленіе къ религіозности вообще’.
До сихъ поръ мысли мене всего оригинальныя, извстныя, самой Европ, по крайней мр, съ начала XIX вка. Киревскій могъ бы подкрпить свое открытіе многочисленными свидтельствами западноевропейскихъ мыслителей и просто писателей. Оригинальность Киревскаго начинается только съ того момента, когда онъ желаетъ спасти Западъ и весь міръ ‘православно-словенскимъ началомъ’. Подобной идеи дйствительно не вспадало на умъ никому изъ западныхъ критиковъ раціонализма и правозвстниковъ новой вры.
Но Киревскій не фанатикъ, онъ желаетъ быть терпимымъ и безпристрастнымъ. Онъ смло уничтожаетъ два крайнихъ теченія русской мысли,— безотчетное поклоненіе Западу, вра въ совершенное пересозданіе Россіи подъ вліяніемъ иноземной образованности и противоположную односторонность — столь же безотчетное обожаніе ‘прошедшихъ формъ нашей старины’ и надежду на безслдное исчезновеніе европейскаго просвщенія изъ русской умственной жизни.
Автору можно бы замтить, что первое воззрніе, слпое западничество если и существовало, то не находило себ выраженія въ современной русской западнической литератур. Ни Блинскій, ни московскіе западники никогда не идолослужительствовали предъ Западомъ, и Киревскій мтилъ въ непріятеля, сраженнаго стрлами еще екатерининскихъ стародумовъ. Что касается крайняго славянофильства, оно дйствительно процвтало.. Еще кн. Одоевскій исповдывалъ вру въ неограниченное культурное властительство Россіи надъ міромъ и заявлялъ, что ‘девятнадцатый вкъ принадлежитъ Россіи’. Русскій — избавитель Европы во всхъ отношеніяхъ, отъ деспотизма Бонапарта и отъ всевозможныхъ нравственныхъ недуговъ: ‘не одно тло должны спасти мы, но и душу Европы’ {Сочиненія. Спб. 1844, I. 312, 314.}.
Естественно, у другихъ послдователей идеи, мене вдумчивыхъ, мене одаренныхъ общечеловческими инстинктами, убжденіе въ исключительномъ назначеніи Россіи легко переходило въ отрицаніе самого бытія Запада и даже правъ на бытіе.
Киревскій поступилъ благоразумно, подчеркивая односторонность славянофильскаго сектантскаго правоврія. Но именно эта односторонность, очевидно, близко лежала его сердцу. Онъ спшитъ оговориться, что славянофильское ложное мнніе боле логично, чмъ западническое. ‘Оно основывается на сознаніи достоинства прежней образованности нашей, на разногласіи этой образованности съ особеннымъ характеромъ просвщенія европейскаго и, наконецъ, на несостоятельности послднихъ результатовъ европейскаго просвщенія’.
Очевидно, авторъ самъ стоитъ на скользкомъ пути къ односторонности, и по существу его философское безпристрастіе огра’ичивается только признаніемъ неустранимаго факта: Россія сдлалась участницей европейскаго просвщенія, Уничтожить этого нельзя, забвеніе разъ узнаннаго не легко дается человку и намъ волей-неволей приходится засчитать въ свой умственный капиталъ европейскія идеи и знанія, ихъ нужно только подчинить высшему живому началу русской образованности.
Въ этомъ подчиненіи вся сущность философіи Киревскаго. Можно пожалть, что онъ не объясняетъ верховной истины, имющей въ своей всеобщности положить вс частныя истины, но вдь это исконный пріемъ славянофильской проповди: пышное пророческое прорицаніе, покидающее непосвященнаго слушателя на темномъ и мучительномъ распутьи.
Киревскій заключаетъ, что Европа пришла именно къ тому моменту, когда она жаждетъ русскаго начала, когда любовь къ европейской образованности и къ русской становится одной любовью, однимъ стремленіемъ ‘къ живому, всечеловческому и истинно христіанскому просвщенію’ {Полное собраніе сочиненій, Спб. 1861, II, 26 etc.}.
Мы до конца такъ и не узнали, какою собственно образованностью владла и продолжаетъ владть Россія, настолько глубокой и жизненной, чтобы ее можно было превознести надъ европейской. Мы не знаемъ, что значитъ живое, полное и истинно-христіанское просвщеніе, если только авторъ не разуметъ того же Никифора, Симеона Полоцкаго или творца Домостроя. Повидимому, много толкованія быть не можетъ, такъ какъ все, что вн древней Москвы, все это принадлежитъ европейскому просвщенію, во всякомъ случа имъ вызвано къ жизни и имъ проникнуто.
Киревскій не замедлилъ подтвердить этотъ логическій выводъ изъ его статьи. Напрасно онъ только не договорилъ всего немедленно: тогда къ славянофильской смут идей и безконечнымъ изворотамъ тонкаго ума не прибавилось бы новаго грха, который усплъ ввести въ заблужденіе нкоторыхъ западниковъ {Напримръ, Анненкова. По его мннію, статья Киревскаго ‘наносила тяжелые удары преслдователямъ Запада’. Воспоминанія Ш, 113.}.
Пять лтъ спустя Киревскій, наконецъ, вывелъ свои задушевныя думы на чистую воду. Въ разсужденіи О характер просвщенія Европы и его отношеніи къ просвщенію Россіи основное символъ вры поставленъ ясно и сильно. Киревскій повторялъ старую мысль о всеобщемъ недовольств и разочарованіи на Запад, но выводъ изъ факта теперь получался другой. Россія ршительно выдлялась изъ круга другихъ европейскихъ народовъ, начала ея просвщенія признавались ‘совершенно отличными’ отъ началъ европейскаго ровно на столько же, на сколько Византія, не похожа на Римъ. Въ коренномъ отличіи этихъ источниковъ русской и европейской образованности и заключается роковая противоположность духовныхъ путей русскаго народа и всхъ остальныхъ народовъ Стараго свта. Естественно, русская до петровская и даже до-московская старина теперь проходитъ предъ взорами умиленнаго созерцателя величественнйшимъ зрлищемъ, монахи и князья оказываются глубокомысленне современныхъ западныхъ философовъ, самоотреченіе древняго русскаго человка — недосягаемый идеалъ сравнительно съ безпокойствомъ и личной горячкой европейца… Вообще Киревскій попалъ окончательно въ свою точку, и именно теперь Грановскій могъ во-очію наслаждаться послдними словами мудрости симпатичныхъ москвичей: на его свидтельству, тремя годами позже разсужденія Киревскій дошелъ уже прямо до инквизиторскихъ воззрній на всхъ, кто инако вруетъ… Очевидно, славянофильская симпатичность зависла отнюдь не отъ послдовательнаго развитія принципа, а отъ исключительно личныхъ свойствъ отдльныхъ представителей партіи, отъ ‘живой души’, какъ выражается Грановскій о Петр Киревскомъ и Иван Аксаков.
Въ собственно критическихъ вопросахъ Киревскій не обнаружилъ никакой самостоятельности. Давая отчетъ о журналахъ, онъ послалъ по адресу Отечественныхъ Записокъ излюбленный славянофильскій упрекъ въ ‘отрицаніи нашей народности’ и въ умаленія ‘литературной репутаціи’ Державина, Карамзина и даже Хомякова. Большимъ успхомъ можно было считать терпимый отзывъ# о Лермонтов и отсутствіе вылазокъ противъ натуральной школы, но эти отрицательныя заслуги не возмщали явнаго безсилія овладть смысломъ современныхъ литературныхъ явленій и на оригинальномъ толкованіи ихъ оправдать громкія притязанія — указать истинно-національные пути русскаго просвщенія.
Мало внесъ цннаго въ этотъ предметъ и Хомяковъ, написавшій дв статьи для Москвитянина Киревскаго. Онъ краснорчиво защищалъ самобытныя художественныя дарованія русскаго народа, хотя ихъ не осуществилъ пока ни одинъ поэтъ и художникъ, за исключеніемъ Гоголя,— и еще краснорчиве возставалъ противъ огульнаго гоненія на все западное. Россія должна безбоязненно усваивать полезное и прекрасное изъ чужихъ рукъ и умственные труды Европы могутъ оказать вамъ великія благодянія. Всякое заимствованіе преобразуется на чужой почв и входитъ въ національный организмъ, слдовательно, безмысленно отвергать открытія и завоеванія другихъ народовъ во имя народной исключительности {Письмо въ Петербургъ по поводу желзной дороги. Москвитянинъ. 1845, кн. 2. Полное собр. сочиненій. I, 452.}.
Въ другой стать Хомяковъ повторялъ т же мысли объ усвоеніи чуждыхъ стихій по законамъ нравственной природы народа, о нарожденіи новымъ самобытныхъ формъ и явленій на почв заимствованныхъ произведеній ума и творчества. Автору прямо ненавистны узкіе націоналисты, создающіе вокругъ себя китайскую стну: ‘есть что-то смшное, говоритъ онъ, и даже что-то безнравственное въ этомъ фанатизм неподвижности’. Хомяковъ договаривался до той самой идеи, какую постоянно развивали западники: бояться за участь русской національности въ виду западныхъ вліяній — значитъ не врить въ русскій народъ и сомнваться въ его органической самобытной мощи {Мнніе иностранцевъ о Россіи. Москвит. No 4. Сочин. Ib.}.
Эта статья Хомякова появилась въ Москвитянин, когда уже Киревскій сложилъ съ себя редакторство. Его энергіи хватило всего на три книги и Погодинъ снова взялъ знамя. И пора было, потому что съ третьей книги между редакторами началась полемика. Погодинъ не могъ согласиться ни съ Иваномъ, ни съ Петромъ Киревскими: одинъ обижалъ его ‘клеветой’, будто славянофилы не уважаютъ Запада и усиливаются воскресить трупъ, другой — Петръ — выступилъ открыто противъ погодинскаго объясненія русской исторіи — мягкостью русскаго народа и его способностью ‘легко покоряться’. Петръ Киревскій считалъ этотъ взглядъ оскорбительнымъ и Погодинъ, совершенно неожиданно для себя, оказывался плохимъ сыномъ своего отечества.
Присоединилось еще не мало мелкихъ дрязгъ, отчасти неразлучныхъ съ журнальнымъ издательствомъ но еще больше неизбжныхъ при погодинскомъ скопидомств и обычной неряшливости въ веденіи дла. Киревскій не выдержалъ, передалъ матеріалъ Погодину и бжалъ въ деревню. Начались новыя мытарства Москвитянина, безпримрныя даже въ русской многострадальной журналистик. Книжки не выходятъ по три, по четыре мсяца, одно время, вмсто двнадцати разъ въ годъ, журналъ выходитъ всего четыре, потомъ снова возрождается и въ начал 1848 года производитъ среди публики сенсацію, январьская книжка вышла въ январ! По словамъ самого Погодина, многіе подписчики не врили событію, и друзья обращались къ редактору съ вопросами: отчего Москвитянинъ вышелъ перваго числа? Погодинъ желалъ, чтобы Полицейскія Вдомости въ фельетон отмтили ‘небывалую новость’ {Барсуковъ. IX, 387.}.
Но великія событія случаются не часто и Погодинъ не перестаетъ горевать съ своимъ не заданнымъ дтищемъ: только ‘передъ тнями Карамзина и Пушкина совстно’, а то онъ давно развязался бы съ этой обузой. Онъ былъ увренъ, что ‘доброе преданіе возложено’ на него съ товарищами и онъ не имлъ права ‘оставить попеченіе русскаго слова для петербургскихъ мародеровъ’.
Но сочувствія ни откуда не слышалось. Несчастному редактору безпрестанно приходилось заносить въ свой дневникъ такія приключенія. Явится онъ въ гости, увидитъ на стол вс журналы, а Москвитянина нтъ,— остается наедин излить душу: ‘Не говоритъ никто, о скоты! А претендуютъ на національное’. Или въ другой форм: ‘Перебиралъ Москвитянинъ, хорошъ, а подписчиковъ нтъ, и стало жутко’.
Въ такія минуты оторопвшему издателю являлись самыя дикія идеи, и онъ бросался за помощью въ станъ мародеровъ, умолялъ Чаадаева осчастливить славянофильскій журналъ своимъ сотрудничествомъ или принимался распространять подписные билеты чрезъ полицію и провинціальныхъ преосвященныхъ {Ib. VIII, 306, IX, 386.}.
Не унывалъ только Шевыревъ, писалъ въ каждой книжк, нердко по четыре листа, неутомимо огрызался на всякій новый талантъ противнаго лагеря, на Некрасова, Тургенева, нещадно громилъ натуральную школу и торжественно провозглашалъ высшей добродтелью русской словесности и русскихъ писателей ‘память благоговйнаго преданія, которая преемственно переходитъ отъ одного къ другому’.
Къ сожалнію, во всей Россіи находилось едва триста данниковъ, способныхъ цнить столь возвышенные принципы. Сердце Погодина болзненно сжималось отъ такого равнодушія публики, не забывавшей своими милостями Отечественныя Записки и онъ доставлялъ себ единственное доступное утшеніе, публично заявлялъ, что ему въ сущности публики и не надо: ‘не Москвитянину вступать въ соперничество съ врными представителями и вожатыми современности, какъ называютъ они себя’. Погодинъ съ горькой ироніей, таившей слезы обиды, предоставлялъ другимъ понимать современность и знакомить публику съ животрепещущими интересами минуты, а онъ самъ будетъ идти разъ начатымъ путемъ.
Шевыревъ напрягалъ вс силы приспособить сколько-нибудь своего пріятеля къ современности, настаивалъ на статьяхъ объ Европ: иначе журналъ будетъ ‘односторонній и дрянной’. Это значило учиться уму-разуму у ‘мародеровъ’ и ‘литературныхъ бобылей’,— вполн основательный пріемъ. Но только для ученья требовались мозгъ и нервы особаго состава, не погодинскаго. И впослдствіи даже Аполлону Григорьеву, еще боле ретивому возбудителю, чмъ Шевыревъ, ничего не удается сдлать съ призваннымъ блюстителемъ Карамзинскихъ и пушкинскихъ преданій: Григорьевъ Европейское Обозрніе принужденъ будетъ вести по статьямъ Сына Отечества!
Боле внушительнаго приговора мертвому длу и отжившимъ дятелямъ не могли бы произнести злйшіе враги.
Но утратой всякаго авторитета въ общественномъ мнніи не ограничились злоключенія славянофильской журналистики, она и по отношенію къ власти устроилась въ высшей степени безтактно и совсмъ не лестно для своего достоинства.

ХXXVIII.

Одинъ изъ почтеннйшихъ критиковъ славянофильства, лично западникъ, но признавшій за славянофильскимъ ученіемъ необхомый элементъ въ міросоцерпаніи мыслящаго русскаго человка, ршительно отвергъ у славянофиловъ какой бы то ни было намекъ на политическую партію.
‘Славянофилы, — утверждаетъ нашъ критикъ, — по принципу были враждебны всякимъ политическимъ комбинаціямъ, всякому навязыванію какихъ бы то ни было политическихъ программъ государству и народу. Они были глубоко убждены, что зло должно запутаться и пасть вслдствіе своей внутренней несостоятельности, что добро, правда должны рано или поздно восторжествовать вслдствіе присущей имъ внутренней силы. Такъ они думали, такъ и поступали’ {Кавелинъ. О. с. No 20.}.
Изъ дальнйшихъ словъ автора ясно, что славянофилы отнюдь не стремились осуществлять своихъ воззрній въ жизни. Это — чистые теоретики, совершенно равнодушные къ вопросу о практическомъ воздйствіи ихъ идей на дйствительность.
Въ такой оцнк славянофильства нтъ ничего лестнаго ни для цлаго направленія, ни для отдльныхъ его представителей, и она нисколько не противорчитъ извстному намъ славянофильскому аристократическому отвращенію къ идейной борьб на широкой литературной сцен. Но все-таки общій приговоръ будетъ не точенъ. Славянофилы не обладали страстями проповдниковъ, но это отнюдь не означаетъ, будто ихъ ученіе вовсе лишено политическаго содержанія. Политику можно понимать въ разныхъ смыслахъ. Несомннно, ни въ комъ изъ славянофиловъ не было отъ природы нервовъ трибуна, но въ каждомъ изъ нихъ, за немногими исключеніями, жилъ духъ безпокойный и мыслящій и мысль безпрестанно направлялась на самые политическіе вопросы современности. Достаточно вспомнить вопросъ о крпостномъ прав
Въ начал сороковыхъ годовъ на этой почв развивалось гораздо больше чувствительныхъ настроеній, чмъ опредленныхъ представленій и плановъ. Мужика любили, но любовью, довольно безразличной для самого мужика и вовсе ему не нужной. Даже искренній интересъ просвщенныхъ литераторовъ къ народному творчеству, восторженное удивленіе предъ талантами и нравственными совершенствами русскаго человка вовсе не означали точнаго и трезваго пониманія его реальнаго положенія, какъ крпостного. Напротивъ, очень распространенное славянофильское умиленіе предъ смиреніемъ мужика, предъ его прирожденной наклонностью — разршать вс тяжелые вопросы жизни непротивленіемъ злу, могло повести къ сладостному созерцанію исторической судьбы самоотверженнаго страдальца и наводить по временамъ на глубокомысленное раздумье о премудрыхъ тайнахъ русской исторіи и души.
Такъ это и происходило съ нкоторыми первостепенными учителями славянофильства. Во глав слдуетъ поставить Ивана Киревскаго и пламеннаго Константина Аксакова.
Киревскій, посл опыта съ Москвитяниномъ, вскор окончательно ушелъ въ мистицизмъ и пересталъ обращать вниманіе на дйствительную жизнь. Въ его глазахъ безпокойство о крпостномъ народ не имло никакого смысла и производило на. него даже комическое впечатлніе. Кошелевъ взялъ было на себя задачу — встряхнуть умъ и совсть собрата по вр, но старанія остались безъ результата {Біографія А. И. Кошелева. М. 1892. II, 89.}.
Константинъ Аксаковъ даже усплъ придумать принципіальное оправданіе для своего безразличія къ той же величайшей задач внутренней политики Россіи. По свидтельству Ивана Аксакова, его братъ былъ убжденъ, что народъ равнодушенъ къ управленію и ‘ищетъ только царствія Божія’.
Но такую идеологію слдуетъ признать исключительнымъ явленіемъ въ сред славянофиловъ, и притомъ она съ теченіемъ времени переходила въ боле живое воззрніе. Правда, переходъ этотъ совершался сравнительно медленно и не длалъ большой чести ни смлости, ни оригинальности нашихъ мыслителей. Константинъ Аксаковъ, напримръ, въ конц пятидесятыхъ годовъ очень краснорчиво говорилъ о нравственной независимости крпостного мужика. По мннію Аксакова, крестьянинъ ‘никогда не думалъ врить нелпости’, будто помщикъ законный обладатель всего существа его, духовнаго и тлеснаго. ‘На угнетенія помщичьей власти смотритъ крестьянинъ какъ на бурю, на тучу съ градомъ, на набгъ разбойниковъ, и переноситъ съ терпніемъ эти угнетенія, какъ перенесъ бы онъ съ терпніемъ какое-нибудь народное бдствіе, посланное отъ Бога’. Аксаковъ шелъ дальше: онъ признавалъ исключительныя права крестьянъ на землю, какъ свою неотъемлемую собственность {Ib., стр. 96.}.
Но писать такія вещи въ 1857 году значило наполовину, по крайней мр, повторять истины, торжественно признанныя высшимъ правительствомъ ровно десять лтъ тому назадъ. Еще въ. декабр 1847 года Блинскій могъ сообщить Анненкову о рчи, государя къ депутатамъ смоленскаго дворянства.’Государь признавалъ права помщиковъ на землю, во ршительно отвергалъ ихъ права на людей. ‘Я, — говорилъ императоръ Николай, — не понимаю, какимъ образомъ человкъ сдлался вещью, и не могу себ объяснить этого иначе, какъ хитростью и обманомъ съ одной стороны и невжествомъ — съ другой. Этому должно положить конецъ. Лучше вамъ отдать добровольно, нежели допустить, чтобы у насъ отняли. Крпостное право причиною, что у насъ нтъ торговли, промышленности’ {Анненковъ и его друзья, стр. 601.}.
Посл такой рчи, конечно, не было особенно великой заслугой говорить о противозаконности и противоестественности крпостныхъ порядковъ. Но славянофильскій взглядъ на земельную собственность имлъ совершенно другое значеніе, даже въ эпоху освобожденія. Этотъ взглядъ возникъ очень рано, одновременно съ идеей объ общин, какъ исконно національномъ явленіи русскаго быта. Самое раннее и вполн опредленное выраженіе его мы встрчаемъ у Ивана Киревскаго, въ то время, когда онъ еще былъ одинаково далекъ и отъ крайняго славянофильства и идиллическаго мистицизма. Онъ только признавалъ фактъ, превосходно выясненный западными публицистами и философами: ‘болзненную неудовлетворительность’ чистой ‘раціональности’ западно европейской мысли. Киревскій и ссылается именно на западныя свидтельства. Въ числ коренныхъ отличій русскаго и европейскаго культурнаго развитія’ онъ считаетъ понятіе о собственности: на Запад — право на поземельную собственность, личное, въ Россіи — общественное. Отдльное лицо участвовало въ этомъ прав лишь насколько это -лицо входило въ составъ общества. Частное пользованіе землей зависло отъ извстныхъ отношеній лица къ народу или къ государству, какъ его представителю. На этомъ основаніи зиждутся вс права помщика на землю, отнюдь не безусловныя, а временныя, случайныя, неразрывно связанныя съ его положеніемъ въ государств, т. е. съ его службой. Онъ былъ собственникомъ дохода съ земли, а не самой земли, и не могъ ею располагать по личному праву собственности. Такой порядокъ вещей господствовалъ невозбранно въ допетровской Руси. Очевидно, возвращеніе земли крестьянамъ будетъ не экспропріаціей, а только осуществленіемъ народнаго понятія о правахъ общины и личности на землю.
Эти идеи послдовательно и упорно развивались славянофилами. Константинъ Аксаковъ перенесъ вопросъ на почву историческаго изслдованія и вложилъ мысль Киревскаго въ стройную форму научно-философскаго трактата {Статьи Киревскаго: Въ отвтъ А. С. Хомякову, I, 194 и О характер просвщенія Европы. II, 226—7. Ср. Колюпановъ II, 98 etc.}. Хомяковъ опередилъ своихъ единомышленниковъ. Онъ заявилъ, что право безусловной собственности пребываетъ въ самомъ государств, что ‘всякая частная собственность есть только боле или мене пользованіе, только въ разныхъ степеняхъ’ и что, наконецъ, это ‘общая мысль всхъ государствъ, даже европейскихъ’.
Отсюда логически вытекало право крестьянъ на землю, ни въ какомъ смысл не уступающее правамъ помщиковъ и необходимость освобожденія крестьянъ съ земельнымъ надломъ.
Ясно, какими безпокойствами грозило это воззрніе правоврнымъ защитникамъ крпостничества. Славянофилы могли только писать и говорить, не заботясь о проведеніи въ жизнь своихъ писаній и словъ, но въ самихъ словахъ таился страшный ядъ,— какой именно — вполн очевиденъ съ перваго взгляда.
Хомяковъ европейскимъ государствамъ приписывалъ идею личной собственности, какъ личнаго пользованія, основательне онъ могъ бы эту идею приписать европейскимъ соціальнымъ преобразователямъ начала ХІХ-го вка, прежде всего сенъ-симонистамъ. Однимъ изъ прямыхъ путей, ведущихъ къ спасенію современнаго общества, они считали утвержденіе правъ собственности на вс орудія труда и въ томъ числ на землю — за государствомъ и отождествленіе личной собственности съ личной службой обществу. Пользованіе матеріальными предметами должно распредляться по ‘способностямъ и работ каждаго члена общества и право завщанія и наслдованія должно исчезнуть: единственнымъ наслдникомъ накопляемыхъ богатствъ будетъ община, т. е. тоже государство {Doctrine de SaintSimon. Exposition. Premi&egrave,re anne. Paris 1830. p. 183 etc.}.
Сходство этого ученія съ славянофильскимъ несомннно: славянофилы, конечно, не касались вопроса о завщаніи, занимавшаго одинъ изъ важнйшихъ пунктовъ въ сенъ-симонистской программ, но идея объ общественной собственности я личномъ, пользованіи, идея націонализаціи земли не замедлила навести русскихъ крпостниковъ на грозную параллель.
Одинъ изъ реакціонныхъ органовъ шестидесятыхъ годовъ, газета Всть упорно преслдовала славянофиловъ, какъ русскихъ сенъ-симонистовъ, и печатала громкія улики на тему ‘сенъ-симонизмъ славянофиловъ доказанъ’ и наивно сознавалась: ‘нтъ у насъ иного, боле непримиримаго врага, какъ славянофильская партія съ газетой День’. Почему,— газета объясняла чрезвычайно-горячо и съ такой прозрачностью политики, какая сдлала бы, честь отечественнымъ ‘охранителямъ’ всхъ эпохъ и поколній.
‘Всего ужасне для насъ, — писала Всть,— то, что, будучи самою радикальною изъ всхъ существующихъ газетъ и журналовъ, День драпируется въ мантію православія, древняго монархизма и народности. Скажи онъ откровенно, что онъ стоитъ за Сенъ-Симона и Фурье, намъ было бы легче и спокойне. Онъ не былъ бы такъ опасенъ для простодушныхъ и легковрныхъ. Красное знамя испугало бы многихъ изъ его ныншнихъ поклонниковъ. Но все горе, вся бда, все несчастіе и коренится именно въ томъ, что онъ выставляетъ себя охранителемъ православія, монархіи и народности. Мы же положительно убдились, что между славянофильствомъ и ученіемъ сенъ симонистовъ нтъ существенной разницы… День какъ бы не признаетъ права собственности…
‘Извстно, съ какою энергіей Московскія Вдомости преслдуютъ украйнофильство, какъ направленіе, враждебное Россіи.. Не пора ли раскрыть глаза и перестать обманывать себя невинностью и простодушіемъ славянофильства! Не пора ли, наконецъ, признать въ нихъ направленіе, способное при дальнйшемъ развитіи подорвать вс основы, на которыхъ зиждется общественный порядокъ просвщенныхъ государствъ?’
И газета предлагала любимое слово славянофиловъ ‘общественникъ’ замнить другимъ. Газета ясно подсказывала какимъ — соціалистъ или просто революціонеръ {Всть. 1863, No 10.}.
Такой опасностью грозилъ журналъ Ивана Аксакова. И реакцію особенно раздражала именно идея общественности. Она противоположна понятію государственности, слдовательно, на взглядъ Всти, революціонна {Всть. 1863, No 8, 29 сент., стр. 13.P. Cm. 1890, авг. 285. H. В. Гоголь. Письма къ нему А. О. Смирновой.}.
Реакціонеры, разумется, сгущали краски и негодовали не столько въ интересахъ государственности, сколько крпостничества, но славянофилы, несомннно, могли вызвать такое теченіе мыслей, стоило только ‘общинное владніе’, т. е. защиту крестьянской русской общины, отождествить съ соціализмомъ, какъ отрицаніемъ ‘личной собственности’.
Что касается государственности, здсь славянофилы также были гршны, хотя ‘мять не такимъ смертнымъ грхомъ, какой приписывали имъ враги.
Задолго до уликъ Всти славянофилы встртили обличителя совершенно неожиданно. Смирнова должна была многому сочувствовать въ славянофильскихъ увлеченіяхъ, прежде всего культу Гоголя, но и ее оснило ясновидніе по части славянофильской политики.
Она коротко и сильно изложила ея программу: ‘Ненависть къ власти, къ общественнымъ привилегіямъ, къ высокому рожденію и богатству — таковая-то отвлеченная страсть къ идеальному русскому, таящемуся въ бород,— вотъ начало этихъ господъ. Не коммунизмъ ли это со всми своими гадостями, т. е. коммунизмъ Жоржъ Занда?’ {Всть, No 6, стр. 9.}.
Вотъ до чего оказалось возможнымъ договориться! И особенно любопытна ‘ненависть къ власти’. Источникъ обвиненія въ критик, какой славянофилы подвергали крутыя мры Петра — цивилизовать Россію по-европейски. Они возставали противъ мысли Карамзина, одного изъ своихъ родоначальниковъ, будто реформа Петра — воспитаніе грубаго и невжественнаго народа просвщеннымъ правительствомъ. Народъ, по взгляду Ивана Киревскаго — разумъ, а правительство — народная воля, и Петръ, подражая чужому образу дйствій’, не стоялъ выше своего народа, потому что воля не можетъ быть умне разума {Письмо къ Погодину, у Барсукова. VIII, 224, 1845 годъ.}.
За этими бездоказательными и смутными отвлеченностями стояло глубокое чувство уваженія къ народному сознанію и свободной нравственной стихіи народа. Бда заключалась только въ томъ, что стихія эта оставалась искомымъ неизвстнымъ и опредлять ее приходилось отрицательнымъ путемъ, т. е. подвергая критик ‘насилія Петра’, подражательность и отсутствіе патріотизма западниковъ. Лишь только заходилъ вопросъ о положительномъ выясненіи русскаго народнаго духа, славянофильская рчь или впадала въ выспренній, тонъ и вщала объ истинно-христіанскихъ началахъ какой-то миической истинно-русской образованности или договаривалась до удльнаго періода и ‘москвобсія’.
Но все это, мы видимъ, не мшало развитію славянофильской политики, энергичной и разносторонней, вызывавшей жестокую ненависть у враговъ свободной мысли и государственныхъ пре-образованій на основахъ гуманности и справедливости. Можно было опровергать славянофильскіе историческіе выводы въ пользу общины, можно было очень многое возразить противъ обвиненій Петра въ разрыв съ народомъ, но одна идея создавала положительный практическій выводъ для современности, приводила къ требованію надленія крестьянъ землей при отмн крпостнаго права, другая указывала на дйствительную пропасть между правящей интеллигенціей, т. е. чиновничествомъ и народомъ, его бытомъ и его дйствительными нуждами. Здсь славянофилы выдвигали на первый планъ принципъ народности и общественности, принципъ не посредственнаго проникновенія въ народную жизнь въ противовсъ канцелярскому и административному формализму и самовластію.
Современное значеніе славянофильскихъ идей выяснялось медленно. Въ первый разъ приросъ о крпостномъ прав затрогивается Хомяковымъ въ 1842 году. Его статьи О сельскихъ условіяхъ появляются въ Москвитянин и вызываютъ большой интересъ въ обществ и у власти. Хомяковъ писалъ по поводу закона объ обязанныхъ крестьянахъ, уполномочивавшаго помщиковъ предоставлять крестьянамъ личную свободу, надлять ихъ землею за опредленныя повинности. Законъ предоставлялъ взаимнымъ соглашеніямъ крестьянъ съ помщиками опредлять размры надла и даже замнять повинности барщиной, въ то же время подтверждалъ права помщиковъ на землю, занимаемую обязанными крестьянами. Указъ было перепугалъ сначала помщиковъ, но вскор обнаружилъ свой боле чмъ платоническій характеръ, укрпилъ у помщиковъ мысль объ ихъ исключительныхъ правахъ земельной собственности и въ одномъ отношеніи только принесъ пользу иде преобразованія старыхъ отношеній: вызвалъ въ обществ усиленные толки о крпостномъ прав. Однимъ изъ отголосковъ этого движенія и является полемика, созданная статьями Хомякова въ Отечественныхъ Запискахъ и въ томъ же Москвитянин. Поломика разъясняла вопросъ о сдлкахъ, какія были возможны между помщиками и крестьянами на основаніи новаго закона. Хомяковъ ни единымъ словомъ не критиковалъ закона и позволилъ себ только одно общее заявленіе: ‘въ наше время возникло въ Россіи новое требованіе, основанное на началахъ нравственныхъ и утвержденное на хозяйственныхъ разсчетахъ, требованіе положительныхъ и правомрныхъ отношеній между землевладльцами и поселянами’ {Вторая статья въ No 10 Москвитянина. Еще о сельскихъ условіяхъ. Сочиненія I, 423.}.
Какъ ни благонамренны были разсужденія автора, гр. Бенкендорфъ поспшилъ сдлать запросъ Уварову, съ его ли вдома напечатана статья? Уваровъ отвтилъ общаніемъ сдлать, общее распоряженіе по цензур — не пропускать въ печати, безъ, предварительнаго представленія на разршеніе высшаго начальства, ничего, касающагося указа объ обязанныхъ крестьянахъ {Барсуковъ. VI, 274—5.}.
Пришлось замолчать, и до второй половины сороковыхъ годовъ печать не касается вопроса о крпостномъ прав. Только съ 1847 года общественное мнніе постепенно обнаруживается и Блинскій въ конц этого года радостно отмтилъ участіе литературы, хотя и ‘робкое’, въ преобразовательномъ движеніи {Въ письм къ Анненкову. О. с., стр. 603.}.
Критикъ могъ здсь сойтись съ славянофильскими настроеніями, нисколько не насилуя своихъ западническихъ сочувствій. Но случай, мы видимъ, представился очень поздно, передъ самой смертью Блинскаго. Славянофилы дйствительно вступали на политическій путь, подозрительный въ глазахъ власти, и скоро должны были превратиться въ гонимую партію, насколько вопросъ касался внутренней политики Россіи.
Но раньше этого преобразованія и одновременно съ нимъ славянофильство не утрачивало своей изнанки и не сбрасывало окончательно уродливаго облика — презрнія къ гнилому Западу, вообще узко-націоналистической слпой односторонности въ культурныхъ вопросахъ. И здсь Москвитянинъ Погодина оказывалъ, злосчастнйшую услугу славянофильству, компрометируя всю партію своей дикостью и шутовствомъ. Именно своеобразной политик Москвитянина славянофилы обязаны упорной враждой западниковъ и страстнымъ негодованіемъ Блинскаго.

XXXIX.

Герценъ партію Москвитянина считалъ университетскою и даже правительственною въ отличіе отъ другихъ независимыхъ, славянофиловъ. Погодинъ и Шевыревъ, по словамъ Герцена, несомннно отличались отъ Булгарина и Греча, господъ съ ‘ливрейной кокардой’ вмсто ‘мннія’: московскіе профессора были ‘добросовстно раболпны’ {Герценъ. VII, 307—8.}.
Отзывъ вполн справедливый. Можно подивиться отваг двухъ ученыхъ мужей, щеголявшихъ съ поразительной наивностью и откровенностью чувствами младенческаго и отчасти балаганнаго патріотизма.
Въ первомъ нумеръ Москвитянина въ первый годъ изданія Шевыревъ помстилъ руководящую статью Взглядъ русскаго на образованіе Европы. Мысли статьи остались неизмнными вдохновительницами журнала, за исключеніемъ краткаго промежутка редакторства Киревскаго. Статья, несомннно, виновница величайшихъ недоразумній, какія только вызывало славянофильство въ западномъ лагер. Мы знаемъ, ни Аксаковы, ни Киревскіе, ни Хомяковъ въ теченіе сороковыхъ годовъ не проклинали Запада, не хоронили его заживо и не считали его цивилизаціи безусловно заразительной и ядовитой. Шевыревъ именно эти проклятія положилъ въ основу своей философіи и разсужденіе превратилъ въ какое-то желчное кликушество. Слова трупъ, ядъ, развратъ, оргія, чувственность пестрятъ статью и не оставляютъ ни одного проблеска въ сплошной содомской тьм, облегающей, будто бы западную Европу {Москвитянинъ, No 1, 1841 года.}.
Какое чувство подобное упражненіе должно было вызвать у людей въ род Блинскаго показываютъ впечатлнія неизмримо боле мирнаго и осторожнаго человка — профессора Никитенко. Онъ въ своемъ дневник произнесъ уничтожающій судъ надъ ‘младенчествующей самодятельностью’ московскихъ философовъ {Записки и дневникъ. I, 417—8.}. Блинскій, разумется, не могъ ограничиться подобнымъ приговоромъ и долженъ былъ загорться пожирающимъ пламенемъ негодованія и презрнія…
Шевыревъ не переставалъ воевать въ томъ же направленіи. Ему ничего не стоило реформацію и революцію обозвать просто болзнями и на томъ покончить съ исторіей Запада. Какой практическій смыслъ имла эта философія доказывали извстные намъ политическіе пріемы Москвитянина и въ особенности гражданское поведеніе обоихъ профессоровъ.
Оно во всемъ блеск обнаружилось по поводу маскарадныхъ празднествъ, устроенныхъ супругой московскаго генералъ-губернатора графа Закревскаго. Эпизодъ произвелъ на современниковъ живйшее впечатлніе, Блинскій уже былъ въ могил, но Москвитянинъ въ теченіе многихъ лтъ послдовательно подготовлялъ этотъ апоозъ своей политики.
Торжество началось статьей Погодина: Нсколько словъ о значеніи русской одежды сравнительно съ европейской. Статья дышала энтузіазмомъ, доказывала, что русская одежда умне европейской, живописне, разнообразне и вообще неописуема по’ своимъ достоинствамъ. Потомъ слдовало описаніе самого маскарада: оно принадлежало перу Шевырева и блистало всми красками краснорчія, свойственнаго профессору. ‘Русскій духъ во-очію совершился’, восклицалъ, въ свою очередь, Погодинъ, и Москвитянинъ звонилъ во вс колокола во славу сарафановъ. Предлагался подробнйшій списокъ ‘красныхъ двицъ’ и ‘добрыхъ молодцевъ’, презрвшихъ по случаю маскарада европейскіе костюмы.
Вскор пріхалъ въ Москву государь, маскарадъ повторился и Москвитянинъ снова впалъ въ піитическое піянство, съ необыкновенной граціей изображая ‘правильность и полноту движеній’ героевъ танцевъ.
Но ироническая судьба готовила жестокій ударъ. Едва профессора успли перевести духъ въ прилив восторга, изъ Петербурга послдовало распоряженіе сбрить дворянамъ бороды и изгнать изъ употребленія русское платье. Славянофилы пріуныли, Сергй Аксаковъ горько жаловался на гибель ‘русскаго направленія’ и на ‘предательство’. Константинъ Аксаковъ продолжалъ нкоторое время щеголять въ бород. Шевыревъ энергично возсталъ на такую оппозицію и въ письм къ Погодину обозвалъ смльчака ‘дуракомъ’ {Барсуковъ. X, 198, 205, 227, 251 etc.}.
Такъ прискорбно окончилось кратковременное торжество ‘русскаго духа!’
Случались и боле мелкія, но крайне досадныя огорченія. Петербургъ не уставалъ окачивать холодной водой патріотическій и національный жаръ московскихъ профессоровъ.
Сначала Москвитянинъ встртилъ поощреніе: имъ заинтересовалось высшее общество, Уваровъ веллъ гимназіямъ подписываться на журналъ, рекомендовалъ попечителямъ, представилъ сто даже государю. Но все опять выходило ‘предательствомъ’.
Прежде всего Бенкендорфъ не давалъ Уварову покою свои’ жалобами и уже на третьемъ нумеръ предлагалъ ‘воспретятъ’ изданіе. Причина негодованія — анекдоты, напечатанные въ Смлся и неуважительные къ ‘сословію чиновниковъ’. Уваровъ принужденъ былъ ссылаться на гоголевскаго Ревизора… Потомъ самъ Уваровъ возмутился беллетристикой Москвитянина, опасной для ‘молодыхъ людей’. Наконецъ, московская цензура изводила Погодина оскорбительнйшими придирками: онъ, какъ ‘православный русскій профессоръ’, не смлъ говорить о Мицкевич и о встрч съ нимъ, не могъ напечатать своего похвальнаго слова Петру, стиховъ Языкова на памятникъ Карамзину, не могъ свободно употреблять слово православіе, потому что цензура подъ мимъ разумла самодержавіе, не могъ говорить о развитіи жизни, потому что это означало ‘представительное правленіе…’
Тогда, наконецъ, не выдерживалъ русскій патріотъ и писалъ совсмъ ‘неблагонамренныя’ вещи, конечно, въ ‘Дневник’ браня цензуру и вносилъ слдующее ‘замчательное слово’ гр. А. П. Толстого:
‘Живя въ Париж, сбираешься сказать то и другое, сдлать также, подъдешь къ границ, жаръ простываетъ, продешь дальше, чувствуешь совсмъ ужъ не то, а ввалишься въ Петербургъ, такъ и почувствуешь такое подлое трясеніе подъ жилками, что изъ рукъ вонъ’ {Ib., VII, 110.}.
Случалось Погодину обнаруживать нкоторую терпимость къ Западу и даже говорить о ‘должномъ уваженіи къ его историческому значенію’. Очевидно, суровая дйствительность мало соотвтствовала восторженнымъ національнымъ настроеніямъ, и подчасъ бдный ‘словенинъ’ заставляетъ читателя думать, что онъ прославляетъ ‘русскій духъ’ больше изъ личнаго самолюбія — остаться врнымъ принципу.
Публика до конца не щадила привилегированныхъ патріотовъ. Ни одинъ славянофильскій органъ не вызвалъ у нея интереса и простого вниманія. Петербургскій Маякъ, подвизавшійся одновременно съ Москвитяниномъ, представлялъ еще боле крайнее крыло славянофильства, чмъ погодинскій журналъ. Въ его глазахъ даже Ломоносовъ и Державинъ являлись зараженными западной ересью, и даже Киревскій въ Москвитянин принужденъ былъ дать неблагопріятный отзывъ, возстать на его презрительные отзывы о Пушкин, на его варварскій языкъ и вообще ‘странныя понятія’.
Въ годъ смерти Блинскаго въ Петербург возникло Сверное Обозрніе подъ негласной редакціей Василія Григорьева, оріенталиста, товарища Грановскаго по петербургскому университету, впослдствіи поразившаго русскихъ читателей памфлетической статьей въ Русской Бесд Кошелева — T. Н. Грановскій до его профессорства въ Москв. Статья даже у Шенырева вызвала ‘омерзніе’, Константинъ Аксаковъ поспшилъ печатно отозваться о Грановскомъ въ совершенно противоположномъ тон, Естественно, Григорьевъ, какъ самостоятельный редакторъ, не пощадилъ западниковъ, распространяя, по его выраженію, ‘религіозно-патріотическій духъ’. Публика осталась глуха къ призыву, и журналъ Григорьева умеръ посл кратковременной агоніи {Разсказъ самого Григорьева о судьб его журналамъ письм къ Кошелеву. Колюпановъ. О. с. II, 261.}.
Университетское славянофильство въ борьб съ европейскимъ ядомъ не ограничилось журналистикой. Еще боле горячее и шумное столкновеніе партій произошло на другомъ поприщ, въ высшей степени любопытномъ при гнетущей атмосфер сороковыхъ годовъ, при инквизиціонномъ настроеніи властей, слдившихъ за развитіемъ русскаго слова и мысли.

XL.

Грановскій первый перенесъ борьбу на широкую общественную сцену и вмсто салонныхъ и кабинетныхъ дуэлей открылъ курсъ публичныхъ лекцій въ ноябр 1843 года. Приготовляясь къ чтенію, Грановскій не скрывалъ, что это бой и писалъ Кетчеру: ‘хочу полемизировать, ругаться и оскорблять… Постараюсь заслужить и оправдать вражду моихъ враговъ’ {Грановскій. II, 459.}.
Темой лекцій были выбраны средніе вка, и ршеніе Грановскаго полемизировать и ругаться слдуетъ понимать очень относительно. Въ томъ же письм онъ выходитъ изъ себя противъ слишкомъ рзкой статьи Блинскаго, находитъ въ ней ‘азіатскія, монголо-манчжурскія формы’ и возмущается ‘цинизмомъ выраженій’. Очевидно, у самого Грановскаго формы будутъ совершенна европейскія, тмъ боле, что на первыхъ лекціяхъ молодой ученый совершенно растерялся и едва нашелъ силы приступить къ чтенію.
Успхъ былъ блестящій. Предъ нами свидтельства Герцена, и Хомякова, оба свидтеля единодушны и восторженны, недовольными остались Погодинъ и Шевыревъ {Отзывъ Герцена былъ напечатанъ въ Московскихъ Вдомостяхъ, No 142, 1843 года. Перепечатанъ въ Воспоминаніяхъ Пассекъ — Изъ дальнихъ лтъ, II, 853.}. Послдній имлъ вс основанія: Грановскій самъ сознается, что нсколько разъ выводилъ его на сцену, говоря о риторахъ, объ язычникахъ-староврахъ.
Друзья принялись разглашать по Москв, что Грановскій оставляетъ безъ вниманія Русь и Православіе. Говоръ обезпокоилъ Филарета. Грановскій ршилъ отвчать публично и сдлалъ эта предъ своей аудиторіей посл лекціи, указалъ на нелпость господъ, обвиняющихъ его въ пристрастіи къ Западу и требующихъ, чтобы онъ въ исторіи Запада читалъ о Россіи. Громъ рукоплесканій былъ отвтомъ.
Герценъ поспшилъ дать отчетъ сначала о первой лекціи Грановскаго, потомъ обо всемъ курс. Вторую статью попечитель гр. Строгановъ не разршилъ напечатать въ Московскихъ Вдомостяхъ и она появилась въ Москвитянин, гд Шевыревъ уже усплъ по своему разработать вопросъ. Это не помшало Герцену высказать нсколько мыслей, не утратившихъ своего значенія до послднихъ дней. Лекціи Грановскаго выдвинули на очередь одну изъ самыхъ существенныхъ задачъ русской науки и уже этого факта достаточно, чтобы чтенія остались событіемъ въ исторіи нашего общества.
Герценъ настаивалъ на открытіи новаго пути умственныхъ вліяній университета, на новомъ сближеніи его съ Москвой. ‘У насъ,— писалъ онъ,— не можетъ быть науки, разъединенной съ жизнью, это противно нашему характеру, потому всякое сближеніе университета съ обществомъ иметъ значеніе и важно для обоихъ. Преподаваніе, для пріобртенія сочувствія, должно очиститься отъ школьнаго формализма, оно должно изъ холодной замкнутости сухихъ односторонностей выйти въ жизнь дйствительности, взволноваться ея вопросами, устремиться къ ея стремленіямъ. Общество должно забыть суету ежедневности и подняться въ среду общихъ интересовъ для того, чтобъ слушать преподаваніе. Оно готово это сдлать. Тактъ общества вренъ: все живое и сочувствующее ему находитъ въ немъ неминуемое признаніе, курсъ Грановскаго лучшее доказательство {Изъ дальнихъ лтъ. Ib., стр. 361.}.
Но этотъ успхъ не прошелъ даромъ. Отъ Грановскаго потребовали ‘апологій и оправданій въ вид лекцій, настаивали, чтобы реформацію и революцію онъ излагалъ съ католической точки зрнія и ‘какъ шаги назадъ’. Грановскій предложилъ вовсе не читать о революціи, но реформаціи уступить не ршился и сталъ помышлять о выход въ отставку, такъ какъ Строгановъ заявилъ, что ‘имъ нужно православныхъ’ {Письмо къ Кетчеру, 14 янв. 1844 г. О. с. II, 462—3.}.
Не дремали и славянофилы. Шевыревъ не могъ помириться на единоличномъ торжеств Грановскаго и открылъ свой православный и патріотическій курсъ лекцій. Готовился онъ молитвой надъ частицей мощей первоучителя словенскаго Кирилла, чтеніемъ его житія и ‘лекція,— говоритъ Шевыревъ,— была его внушеніемъ’. Лекціи произвели на всхъ славянофиловъ отрадное впечатлніе, Языковъ восплъ ихъ стихами, но Хомяковъ долженъ былъ засвидтельствовать печальный фактъ: ‘ряды вашихъ друзей оказались необычайно рдкими и дружина ничтожною’. Университетъ и публика принадлежали Западу, и особенно молодое поколніе.
Это блистательно обнаружилось на диспут Грановскаго.
Диссертація его — Воллинъ, Іомсбургъ и Винита, отвергавшая легенду о великомъ торговомъ центр прибалтійскихъ славянъ — город Винет, проходила факультетъ съ большими затрудненіями. Славянофилы намревались ее вернуть, но, убоявшись скандала, допустили диспутъ. Оппонентами выступили ученый славистъ Бодянскій и Шевыревъ. Первыя же слова Бодянскаго были встрчены шиканьемъ, оно не прекращалось, пока оппонентъ не прервалъ окончательно своихъ возраженій. Та же участь постигла Шевырева. Рдкинъ, вмшавшійся въ диспутъ за Грановскаго, былъ награжденъ рукоплесканіями. Диспутъ совершенно утратилъ ученый характеръ и превратился въ шумное общественное зрлище. Деканъ Давыдовъ, по словамъ очевидца, ‘произнесъ ехидную заключительную рчь, гд не сказалъ почти ничего ни о достоинств диссертаціи, ни объ ученыхъ заслугахъ профессора, распространился О томъ, что преимущественно присудило магистранту ученую степень такъ настойчиво и необычно заявленное сочувствіе слушателей’.
Эти слушатели съ громомъ апплодисментовъ подняли новаго магистра на руки.
Думали они повторить привтствія и на ближайшей лекціи. Грановскій, по просьб инспектора, предупредилъ студентовъ прочувствованной рчью {Колюпановь. Изъ прошлаго. Русское Обозрніе. 1895, апрль, 539 etc.}.
Славяне не унялись. Москва вновь заговорила объ интригахъ Грановскаго, объ его измн отечеству, о статьяхъ Блинскаго, подрывающихъ народность, семейную нравственность и православіе.
Очевидно, славянофильскій лагерь, по крайней мр дйствовавшій на открытой литературной и научной сцен, никакъ не могъ уклониться отъ роли быть ‘добровольнымъ помощникомъ жандармовъ’ {Выраженіе Герцена.}. И намъ ясно, въ какомъ источник брали начало яростныя рчи западниковъ, что заставляло ихъ часто закрывать глаза на положительныя стороны славянофильскаго ученія и сплошь громить его, какъ варварство и мракобсіе или какъ ложь и лицемріе.
Мы видли, пороками и недугами далеко не исчерпывалось славянофильское міросозерцаніе и славянофильская политика. И мы дальше увидимъ, сколько общихъ идей было у западниковъ съ восточниками. Но эти идеи будто заране были осуждены вращаться въ дурномъ обществ и заражаться дурнымъ запахомъ. Правда, было здсь и одно великое смягчающее обстоятельство, мы не должны его забывать, если не желаемъ впасть въ пристрастіе.
Славянофилы по существу изнывали надъ ршеніемъ той самой задачи, какая истерзала великій талантъ Гоголя. Онъ искалъ идеальнаго русскаго человка, дивнаго славянскаго мужа и чудную славянскую женщину, и поиски окончились жестокой душевной драмой самого художника’ Онъ пытался говорить громовыя рчи, показать своей родин величественный образъ ея лучшаго сына, и какимъ безпомощнымъ, искусственнымъ является этотъ Гоголь сравнительно съ тмъ!— съ Гоголемъ сатиры и отрицанія, осмявшимъ ‘добродтельнаго человка’ и взлелявшимъ Чичикова!
Подобная же участь постигла и славянофиловъ. Мы говоримъ о тхъ, чья искренность и благородство мысли вн сомннія и кто дйствительно искалъ истины съ мучительной тоской души и съ напряженіемъ всхъ нравственныхъ силъ.
Они также неотразимы и побдоносны, пока предъ ихъ судомъ проходили всевозможныя несовершенства, неразуміе и пошлость отечественнаго чужебсія. Здсь славянофилы шли исконнымъ путемъ національнаго чувства и здраваго смысла, вдохновлявшихъ русскую сатиру въ теченіе вка.
Сатирики далеко не всегда выдерживали спокойный тонъ и не ограничивались правосудной карой туземныхъ уродовъ, а распространяли свой гнвъ и на тхъ, кто соблазнялъ слабыхъ умомъ Иванушекъ и, въ противовсъ ихъ недугу подражанія, воздвигали культъ ‘святой старины’, объявляли гоненіе на писателей-разбойниковъ, воспвали даже китайскія добродтели вплоть до московскихъ охабней и мурмолокъ, не находили словъ достойно выразить восторгъ предъ смтливостью ярославскаго мужика, очарованіями русской тройки и единственной въ мір силой русской рчи и проницательности русскаго ума.
Путь этотъ совершали писатели-художники, вовсе не зараженные какой бы то ни было политической тенденціей и совершенно свободные отъ нарочито-вымышленной исторической философіи. Естественно было людямъ отвлеченной мысли, стремившимся къ цльной систем нравственныхъ и культурныхъ воззрній, перейти границы критики и, подобно тому же Гоголю, посл насмшекъ надъ отечественнымъ попугайствомъ, положить вс свои-силы на созданіе положительнаго образа русскаго гражданина.
Результаты вышли т же.
Геніальный художникъ выбился изъ силъ, оживотворяя свою схему плотью и кровью. Славянофилы углубились въ темную даль вковъ настоящей Руси, разыскивая по всмъ направленіямъ русской жизни, во всхъ намекахъ русскихъ преданій — національную доблесть. Предъ ними стоялъ несравненно боле внушительный врагъ, чмъ разнаго сорта Jean de France, чмъ пошлые франты и щеголихи, кривляющіеся на чужихъ діалектахъ. Въ Москв, единственной надежд ‘любви къ отечеству’ и ‘народной гордости’, раздалась убійственная рчь противъ всей русской старины, противъ даже культурныхъ задатковъ русской природы. Письмъ Чаадаева никто не забывалъ и не могъ забыть. Самъ авторъ многіе годы, продолжалъ оставаться живымъ олицетвореніемъ западничества, дошедшаго до безнадежныхъ думъ о прошломъ Россіи.
Уже по одному закону противорчія и равносильнаго отпора, та же Москва должна вызвать къ жизни Чаадаевыхъ совершенно другихъ чувствъ и воззрній и, мы видли, Константинъ Аксаковъ могъ поспорить съ грибодовскимъ Чацкимъ страстностью національнаго настроенія и неизмримо превзойти его устойчивостью и основательностью національной философіи. Тамъ — взрывъ оскорбленнаго чувства, здсь — система, воинственная и послдовательная.
Мы видимъ, психологія славянофильства — явленіе совершенно ясное, неизбжное по историческимъ условіямъ русскаго просвщенія. Но столь же неизбжны и печальныя послдствія этой психологіи.
Они, въ зависимости отъ нравственныхъ свойствъ отдльныхъ личностей,— двояки, и опять не подъ вліяніемъ исключительно партійныхъ внушеній, а по тмъ же общимъ законамъ человческаго духовнаго міра.
Самоотверженные поиски въ удльной и московской Руси идеаловъ, имющихъ спасти вселенную отъ умственнаго раздвоенія и душевной тяготы, не могли привести къ желанной цли. Только разв золотые сны поэтически настроеннаго воображенія способны были явить неслыханныя чудеса исключительно прекрасной русской образованности, затмевающей всю европейскую цивилизацію. Добросовстные и искренніе искатели клада скоро убдились въ горькой правд и волей-неволей видли себя вынужденными ограничиться вполн цлесообразной, но исключительно отрицательной задачей — критикой слпого европеизма и общей защитой народности и національности, т. е. настаивать на близкомъ знакомств русскихъ (просвщенныхъ людей съ жизнью и природой своего народа.
Но такой результатъ не могъ удовлетворить именно самыхъ благородныхъ и искреннихъ энтузіастовъ. Драма неминуемо вкрадывалась въ это, самой дйствительностью, навязанное воззрніе. Отсюда тяжелое, истинно-трагическое впечатлніе, какое нкоторые славянофилы производили даже на людей другого лагеря.
Такъ, напримръ, Герценъ рисуетъ братьевъ Киревскихъ. Это по истин чета рыцарей, не признанныхъ жизнью, лишенныхъ воздуха и почвы въ настоящемъ и будущемъ.
‘Грустно, какъ будто слеза еще но обсохла, будто вчера постило несчастіе, появлялись оба брата на бесды и сходки. Я смотрлъ на Ивана Васильевича, какъ на вдову или на мать, лишившуюся сына, жизнь обманула его, впереди все было пусто и одна утшеніе:
Погоди немного,
Отдохнешь и ты!..’ 1)
1) Герценъ. VII, 301.
Но грусть, у натуры энергичной, можетъ граничить и съ другимъ настроеніемъ. Чувство горькаго самообмана и разочарованія переходитъ нердко въ невольное озлобленіе на тхъ, кому удалось найти нравственное довольство и успокоительные отвты на свои поиски. И т же Киревскіе столь симпатичные въ своихъ, поблекшихъ мечтахъ юности, превращались если не въ фанатиковъ, то въ нетрпимыхъ хулителей чужой вры и чужихъ истинъ. И насъ не удивляетъ негодованіе, какое Иванъ Киревскій вызывалъ впослдствіи у Грановскаго прямолинейностью чисто сектантской религіозности… У кого нтъ личнаго душевнаго мира, тому много надо самоотреченія и человческой любви къ людямъ, чтобы въ самомъ себ переживать разладъ и не выносить наружу его отголосковъ нетерпливыми окриками на увлеченія и надежды инако мыслящихъ.
Но это только одно проявленіе славянофильскихъ нравственныхъ крушеній. Рядомъ долженъ былъ обнаружиться другой способъ — маскировать отсутствіе твердыхъ убжденій и опредленнаго искренне-воспринятаго символа философской вры. Въ обыденной жизни безпрестанно можно встрчать людей, даже сильныхъ волей и разумомъ, служащихъ извстному длу съ какой-то холодной окаменлой жестокостью и чуждыхъ душою этому длу. Это будто извн навязанный урокъ, выполняемый съ насильственнымъ напряженіемъ способностей. Тогда человкъ за свою тяготу вознаграждаетъ себя откровенной злобой и ожесточеніемъ на другихъ, свободныхъ отъ непосильнаго бремени. Азартомъ ненавистническаго чувства противъ враждебнаго лагеря онъ прикрываетъ призрачность и тщедушіе положительнаго идеала въ своемъ собственномъ, и весьма часто безпощадные фанатики сражаются во славу именно тхъ идей и врованій’ какія по вол судьбы стали для нихъ цлью обязательной службы и никогда не были предметомъ нравственнаго служенія.
Это явленіе и даже въ очень яркой форм могли прослдить и въ развитіи славянофильской воинственности.
Мы знаемъ, среди славянофиловъ никогда не прекращались междусобицы, и особенно, никогда не закрывалась пропасть между университетскимъ, оффиціальнымъ славянофильствомъ въ лип Погодина и Шевырева, и общественнымъ, такъ сказать, вольнымъ славянофильствомъ. Аксаковы, Киревскіе, Хомяковъ даже не скрывали своего мене всего почтительнаго отношенія къ Москвитянину и его писателямъ. Это было раздоромъ нестолько принциповъ, сколько натуръ.
Погодинъ и Шевыревъ именно состояли на служб у славянофильскаго направленія и, какъ истинные служители, ежеминутно грозили скомпрометировать и опошлить его своимъ служительскимъ усердіемъ.
Такъ это и выходило на самомъ дл’
Москвитянинъ обнаруживалъ одинаково унизительную безтактность и по отношенію къ власти и въ борьб съ западниками. Тамъ онъ безпрестанно готовъ былъ впасть въ раболпство, до глубины души возмущавшее Аксаковыхъ, воспть маскарадъ, сложить пышное похвальное слово по поводу событій, о какихъ дйствительно-политическій умъ, по крайней мр, умолчалъ бы. Въ столкновеніяхъ съ западниками предъ Москвитянинымъ неизмнно былъ открытъ ровный и прямой путь къ инсинуаціямъ, доносамъ я прочему охранительному добровольчеству.
Эти герои, разумется, не могли впасть въ грусть и вызывать у кого бы то ни было чувство состраданія и подчасъ невольнаго уваженія къ своей нравственной безпріютности. У нихъ были простыя и вполн доступныя средства — создавать себ удовлетвореніе.
Шевыревъ, напримръ, очарованный успхомъ своихъ публичныхъ лекцій, облекается въ русскій костюмъ и щеголяетъ по Москв на удивленіе даже своихъ ближайшихъ сочувственниковъ въ род Погодина {Барсуковъ. VIII, 84.}.
Очевидно, здсь не было мста ни грустному раздумью, ни отрезвляющему, хотя и мучительному сомннію въ своей правд. И мы знаемъ, что значило встртиться съ Шевыревымъ на пол литературной брани!..
Отолько разнообразныхъ нравственныхъ стихій жило и развивалось въ славянофильств! Слдуетъ признать, врядъ ли когда существовало боле сложное культурное теченіе, боле способное вызвать самые противоположные взгляды и чувства, мене выясненное самими послдователями и мене организованное, упорядоченное и вложенное въ логическую систему благосклонными и неблагосклонными критиками.
Мы ни на минуту не должны упускать изъ виду этого факта, чтобы правильно оцнить борьбу западничества съ славянофильствомъ, чтобы отыскать истинный смыслъ противорчивыхъ, повидимому, отношеній Блинскаго къ славянофиламъ въ разныеперіоды его дятельности и чтобы, наконецъ, составить точное представленіе о дйствительномъ значеніи славянофильскихъ идей въ культурномъ и политическомъ развитіи русскаго общества.

Ив. Ивановъ.

‘Міръ Божій’, No 6, 1898

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека