Грезы, Салов Илья Александрович, Год: 1888

Время на прочтение: 207 минут(ы)

ГРЕЗЫ.

(РОМАНЪ).

ЧАСТЬ I.

I.

Въ энскомъ городскомъ театр шелъ Отелло съ пріхавшимъ на гастроли трагикомъ Печоринымъ (настоящая фамилія его была Аверьяновъ).
Это былъ очень извстный въ провинціи актеръ, пользовавшійся славой, пожинавшій обильные лавры, увлекавшій своею игрой восторженную молодежь и сводившій съ ума чувствительныхъ и влюбчивыхъ дамъ. Игралъ онъ преимущественно Шекспира, Шиллера, трагедіи врод Кина, Уріель Акоста, и весьма рдко снисходилъ до исполненія русскаго репертуара. Это былъ высокій, видный мужчина, съ роскошно вившимися волосами, смлымъ, даже дерзкимъ взглядомъ, гордою осанкой и открытимъ лицомъ. Онъ имлъ звучный, симпатичный голосъ, сценичныя манеры, получилъ нкоторое образованіе и при случа могъ даже щегольнуть нсколькими французскими фразами.
О прізд Печорина мстная пресса протрубила заране, перепечатала изъ другихъ провинціальныхъ газетъ цлые столбцы восторженныхъ отзывовъ, въ магазинахъ выставлены были его фотографіи въ костюмахъ Гамлета, короля Лира, Карла Мора, и потому нтъ ничего удивительнаго, что когда жители города Энска увидали расклеенныя по улицамъ громадныя афиши, оповстившія объ Отелло съ участіемъ ‘пользующагося громадною извстностью артиста Печорина’, то въ театральной касс въ тотъ же день не было билетовъ не только на Отелло, но даже и на вс остальные спектакли съ Печоринымъ, каковыхъ предполагалось только десять. Городъ оживился. Къ освщенному театральному подъзду то и дло подкатывали экипажи, и околодочные надзиратели, съ частнымъ приставомъ во глав, то и дло козыряли выходившимъ изъ экипажей сановникамъ города. Публика шумно наполняла ярко освщенный залъ, разсаживалась по своимъ мстамъ, волновалась при каждомъ колебаніи занавса — и фамилія Печорина произносилась тысячами устъ. Въ оркестр виднлось уже нсколько букетовъ и даже лавровый внокъ, перевитый широкою лентой.
Не меньше волненія замчалось и на сцен, и за кулисами, и въ уборныхъ. На сцен шумно устанавливались декораціи, за кулисами перешептывались не участвовавшіе въ пьес актеры и актрисы, а въ уборныхъ шла торопливая гримировка. Вс гримировались и, какъ водится, злорадствовали по поводу пріхавшей ‘знаменитости’. Сезонный трагикъ, оставшійся по случаю этого прізда ‘не у длъ’, переходилъ изъ одной уборной въ другую, длалъ видъ, что блаженствуетъ по случаю наступившихъ для него каникулъ, и всмъ объявлялъ, что онъ отозванъ, къ кому-то ‘на винтъ’. Но на винтъ онъ почему-то не похалъ и, поминутно посматривая на часы, все-таки, весь вечеръ пробылъ въ театр. Готовящіяся Печорину оваціи, букеты и внки раздражали актеровъ. Они сначала скрывали это раздраженіе, но оно проглядывало не только во всхъ ихъ разговорахъ, но даже и въ каждомъ малйшимъ движеніи. Суфлеръ жаловался, что ему приходится подавать реплики по нсколькимъ переводамъ: то по Вейнбергу, то по Вельяминову, то по Кетчеру, есть даже вставки собственнаго Печоринскаго сочиненія, парикмахеръ,— что на Печорина ‘никоимъ образомъ угодить невозможно’, а актеры, что требованіямъ Печорина нтъ границъ и что вс эти требованія такъ мелочны, такъ ничтожны, что на нихъ никогда и никто изъ ‘настоящихъ знаменитостей’ не обращаетъ даже и вниманія.
Боле всхъ бушевалъ ‘Брабанціо’ и братъ его ‘Граціано’. Эти два брата припоминали Ольриджа, Росси, Сальвини, старинныхъ русскихъ трагиковъ — Каратыгина, Мочалова, и съ пной у рта доказывали, что никто изъ этихъ ‘истинныхъ свтилъ искусства’ не продлывалъ такихъ ‘фокусовъ’, какими пересыпаетъ свою игру этотъ доморощенный Тальма. Даже венеціанскій дворянинъ ‘Родриго’ и законная жена его, долженствовавшая олицетворять Дездемону,— и т были противъ Печорина. Несчастный антрепренеръ не зналъ, какъ и смирить расходившіяся страсти. Онъ перебгалъ изъ одной уборной въ другую и, весь обливаясь потомъ, умолялъ своихъ актеровъ говорить потише.
— Сохрани Господи услышитъ,— шепталъ онъ,— шапку въ охапку и поминай какъ звали!…
— Не безпокойтесь,— кричалъ ‘Брабанціо’,— раньше десятаго спектакля не выгоните! Тоже, вдь, двсти-то рублей за вечеръ получить не вредно-съ,— не безпокойтесь!
Но антрепренеръ накинулся на ‘Брабанціо’ и зажалъ ему ротъ ладонью.
— Много вы знаете!— продолжалъ онъ шепотомъ и потомъ прибавилъ таинственно: — Сегодня-то, посл репетиціи, прямехонько въ кассу отправился, отсчиталъ тысячу рубликовъ и положилъ въ карманъ. ‘Я, говоритъ, всегда такъ длаю,— горькимъ опытомъ наученъ… Въ Одесс, говоритъ, игралъ такъ-то, да вмсто договоренной тысячи всего пятьсотъ и получилъ!’ А вы говорите — не удетъ!…
А самъ Печоринъ, съ чернымъ лицомъ, карминовыми губами, въ роскошномъ, блестящемъ костюм, съ тюрбаномъ на голов и блымъ плащомъ на плечахъ, былъ уже на сцен. Онъ стоялъ въ самомъ темномъ углу ея и, живописно облокотясь на кулису, бесдовалъ съ какою-то очень юною еще двушкой, одтой въ скромненькое, темненькое платьице. Двушка, видимо, конфузясь, поминутно вспыхивала румянцемъ, благоговйно смотрла на трагика и, въ то же время, словно не выносила этихъ взглядовъ, падавшихъ на нее изъ блвшихъ на черномъ лиц пронзительныхъ глазъ. Она словно трепетала подъ ними и, въ то же время, сіяла счастьемъ.
— Такъ вы здсь въ трупп, дитя мое?— спросилъ ее Печоринъ.
— Да, здсь…— отвтила робко двушка.
— Давно?
— Ахъ, нтъ, недавно… Только съ ныншняго сезона, съ сентября…
— Ваша фамилія?
— Милина…
— Милина?— повторилъ трагикъ.— Хорошенькая фамилія.
— Моя настоящая фамилія Шумилина, — поспшила предупредить его двушка,— но родители мои не позволили мн играть подъ моею настоящею фамиліей.
— Такъ вы помимо воли родителей поступили на сцену?
— Нтъ, не то чтобы… а, все-таки, не позволили настоящую фамилію на афишахъ печатать:
— Вашъ отецъ кто такой?
— Столоначальникомъ онъ служить… Насъ очень большая семья, а жалованье папочка получаетъ небольшое, ну, вотъ я и поступила на сцену,— все-таки, подмога…
— А вы сколько получаете? Или, можетъ быть, это секреть?— прибавилъ онъ, улыбаясь, какъ улыбаются обыкновенно взрослые, разговаривая съ дтьми.
— Нтъ, совсмъ нтъ… какой же секретъ! Я получаю тридцать рублей.
— А ваше амплуа?
— Ахъ, какое же мое амплуа!… Играю горничныхъ, да меня и выпускаютъ-то рдко… Впрочемъ, разъ какъ-то играла На хлбъ и на воду,— водевиль такой есть, — большая роль, одна всю сцену вела…
— И что же, съ успхомъ, конечно?
— Почему же это ‘конечно’?… Ахъ, зачмъ вы такъ говорите!
— Очень просто, потому что въ васъ много сценичнаго.
— Помилуйте, что вы?…— сконфузилась двушка, но, немного погодя, какъ бы ободрившись и переведя духъ, прибавила:— Впрочемъ, мн апплодировали, вызывали и даже букетъ поднесли… Только все это…— проговорила она и, вся вспыхнувъ, вдругъ замолкла.
— Что?— спросилъ трагикъ.
— Все это, кажется, было поддльное!— вздохнула двушка.— Вотъ видите ли… у меня ‘крестный’ есть, который крестилъ меня… Онъ здсь важное лицо въ город, генералъ,— мой папаша у него служитъ,— очень богатый человкъ… Онъ мн, конечно, не говорилъ… Но я такъ подозрваю, что это онъ упросилъ своихъ знакомыхъ и апплодировать, и вызывать меня…
— А букетъ-то?— спросилъ трагикъ.
— А букетъ, я думаю, Вася Котоминъ поднесъ.
— А Вася кто такой?
— Вася — это молодой человкъ, другъ дтства, вмст росли съ нимъ…
Но трагикъ словно не слушалъ разсказъ двушки и, какъ-то серьезно посмотрвъ на толпившихся въ кулисахъ молоденькихъ, но мелкихъ актрисокъ, жадно впившихся въ него своими глазами, проговорилъ строго:
— Послушайте, дти мои, очень невжливо торчать возл разговаривающихъ и тмъ боле смотрть имъ прямо въ глаза. Вы бы очень меня одолжили,— прибавилъ онъ,— ежели бы избавили меня отъ этого…
Актрисы шумно разсыпались, а Печоринъ снова заговорилъ съ молоденькою двушкой.
— Такъ вы думаете, что все это ‘крестный’ вашъ подстроилъ?— спросилъ онъ, улыбаясь.
— Думается мн… А, впрочемъ, не знаю.
— А вы очень любите сцену, дитя мое?
Двушка даже выговорить ничего не могла, задохнулась какъ-то и только восторженно руками всплеснула.
— О, какая же вы нервная!— вскрикнулъ Печоринъ.— Это хорошо,— прибавилъ онъ,— изъ васъ выйдетъ хорошая актриса… Это значитъ, что у васъ самые актерскіе нервы… впечатлительные и воспріимчивые…
Въ это самое время раздался звонокъ, и оркестръ заигралъ увертюру. Все встрепенулось. Сценаріусъ обжалъ сцену, осмотрлъ, все ли готово. Прибжалъ антрепренеръ. За кулисами замелькали закостюмированные актеры, затопали ноги переодтыхъ въ бумажные панцыри солдатъ, и Печоринъ, посматривая на нихъ, проговорилъ, обращаясь къ двушк:
— Это мое войско! Съ помощью этого войска я долженъ сдлаться героемъ.
— Вы и безъ войска восторжествуете…
— Браво!— перебилъ ее трагикъ, снисходительно улыбаясь,— это очень любезно съ вашей стороны…
— Ахъ, какъ страшно!— вскрикнула двушка.
— Солдатъ испугались?
— Нтъ, нтъ, совсмъ не то!… Но я не знаю, какъ это вамъ выразить… дрожь какая-то беретъ… Ужь очень торжественно все какъ-то: пьеса величественная, и вы — актеръ великій… Сегодня на репетиціи я съ трепетомъ смотрла на васъ… Ахъ, эта сцена съ Дездемоной… какъ это вы губы кусаете… какая игра въ глазахъ… о Боже мой!.. Я вся дрожала, чуть въ обморокъ не упала… Я сидла въ углу темной ложи и дрожь пробгала по моему тлу…
И, какъ бы осмлившись, прибавила:
— Я и еще разъ встрчалась съ вами…
— Вы?
— Да, я — Гд же?
— Здсь, въ Энск.
— Но я здсь въ первый разъ играю.
— Ужь я не помню, когда это было,— продолжала двушка восторженно,— три ли, четыре ли года тому назадъ… Я еще вовсе ребенкомъ была.
— Да, ваша правда, я былъ здсь лтъ пять тому назадъ, но проздомъ, и не игралъ…
— Это было весной…— перебила его двушка.
— Да, весной.
— Ну, вотъ, я васъ тогда и видла… Я васъ сейчасъ же узнала, даже какъ только увидала вашъ портретъ, то и по портрету узнала…
Къ Печорину подбжалъ въ это время антрепренеръ.
— Готово, Василій Яковлевичъ!— доложилъ онъ.
— Отлично.
— Прикажете давать звонокъ?
— Пожалуйста.
И ласковымъ жестомъ руки поблагодаривъ двушку за бесду къ нимъ, Печоринъ ушелъ со сцены. ‘Дочь бдныхъ, но благородныхъ родителей,— думалъ онъ,— иметъ ‘крестнаго’ въ чин генерала, друга дтства, подносящаго ей букеты, и страстно любитъ сцену!’
За кулисами двушку встртила толпа подругъ.
— Ахъ, Милина, душечка, какая ты счастливая!— говорили он въ одинъ голосъ, обнимая и цлуя ее.— Ну, разсказывай же, разсказывай скоре, что онъ говорилъ съ тобой?
Но Милина была въ такомъ восторженномъ настроеніи, что даже не могла связать ни одной фразы. Она только ахала, улыбалась, торопливо хватала себя за голову, приглаживала разсыпавшіеся по лбу волосы и на вс вопросы подругъ отвчала короткими ‘да’ и ‘нтъ’. А подруги, между тмъ, продолжали приставать.
— Зачмъ это онъ насъ прогналъ?— допрашивали он въ одинъ голосъ.— Въ любви теб объяснялся?
— Что вы, что вы?— вскрикнула она испуганно.— Господь съ вами!
— Отчего же онъ прогналъ-то насъ?… Что, мы ему помшали, что ли?
— Я не знаю… Но про любовь… нтъ, нтъ, какъ это возможно, что вы?…
— А мы было нарочно поближе подошли,— продолжали актриски,— хотли разсмотрть хорошенько лицо, глаза… Ахъ, какіе глаза, ахъ!…
Но въ это самое время оркестръ замолкъ, сценаріусъ еще разъ обжалъ сцену, чуть не въ шею прогналъ съ нея какихъ-то рабочихъ, наступилъ на ногу приготовившемуся къ выходу Яго, извинился на бгу и, крикнувъ: ‘давай!’ — юркнулъ за кулисы. Тишина водворилась могильная, занавсъ заколыхался, сложился въ одну складку, въ другую и, словно разинувъ свою громадную пасть, показалъ блествшій огнями зрительный залъ.
Все замерло.
Весь оркестръ въ полномъ своемъ состав сидлъ по мстамъ и ни единый изъ его членовъ не юркнулъ въ маленькую дверку подъ сцену, чтобы потомъ окольными путями и подпольями добраться до той комнаты, наполненной табачнымъ дымомъ, въ которой помщался театральный буфетъ. Даже первая скрипка, альтъ и кларнетъ, привыкшіе вс дйствія проводить въ буфет и предпочитавшіе разыгрывать тамъ свою комедію, даже и т на этотъ разъ не тронулись съ мста и, запрокинувъ назадъ головы, не сводили глазъ со сцены. Самъ капельмейстеръ, въ щегольскомъ фрак, бломъ галстук и тщательно завитой и приглаженный, сидлъ, окруженный букетами, съ лавровымъ внкомъ на пюпитр, и готовился передать этотъ внокъ при первомъ же выход Печорина.
Наконецъ, этотъ моментъ насталъ. Отелло вылетлъ изъ-за кулисъ съ блымъ разввавшимся плащемъ, вылетлъ стремительно-бшено, съ горвшими глазами, но въ ту же секунду долженъ былъ остановиться, ибо громъ рукоплесканій заглушилъ его голосъ. Изъ бшенаго мавра онъ долженъ былъ превратиться въ самаго неповиннаго агнца. Онъ приложилъ правую руку къ сердцу, обвелъ глазами залу и покорно склонилъ голову… Но громъ и крики восторга не умолкали,— напротивъ, къ неистовымъ апплодисментамъ присоединилось топанье тысячи ногъ, какъ гулъ отдаленнаго грома, то замиравшаго, то прорывавшагося съ новою силой. Печоринъ сдлалъ еще два три шага, снова обвелъ залу глазами и, снова приложивъ руку къ сердцу, еще, ниже поникъ головою. Но въ это самое время капельмейстеръ приподнялся съ своего мста и, подобно тому, какъ поднимаютъ въ циркахъ обручи, предназначенные для пролета въ нихъ наздницъ, поднялъ лавровый внокъ съ разввающеюся лентой. Печоринъ долго не замчалъ этого внка, ибо стоялъ съ наклоненною головой, но, поднявъ голову и увидавъ внокъ, съ достоинствомъ подошелъ, въ рамп и, взявъ его, опять принялъ почтительную позу. Въ поз этой проглядывали и маленькая усмшка, и элегантность свтскаго человка, и скромность, и даже нкоторое недоразумніе… А громъ рукоплесканій и топотъ ногъ продолжали потрясать залъ… Изъ ложъ вылетло три четыре букета, Печоринъ взглянулъ на эти ложи и, увидавъ дамъ, поспшно собралъ букеты и, приложивъ ихъ какъ-то къ сердцу, началъ, въ то же время, живописно удаляться въ глубину сцены.
А сезонный трагикъ, все еще не ухавшій ‘на винтъ’, стоялъ за кулисой и, глядя на эту восторженную сцену пріема, говорилъ окружавшимъ его:
— Все это фокусы,— знаемъ мы ихъ!
За то на противуположной сторон кулисъ происходило совершенно иное. Тамъ стояла Милина и, не спуская глазъ съ Печорина, торжествовала его торжествомъ. Рядомъ съ нею помщались, ея подруги, а возл нихъ молодой человкъ, лтъ двадцати двухъ, съ только что пробивавшимися усиками, розовыми щеками и блокурыми кудрявыми волосами. Юноша этотъ, одтый въ коротенькій синій пиджакъ, и былъ тотъ самый ‘другъ дтства’, о которомъ Милина говорила Печорину.
— Не понимаю,— говорилъ онъ, то блдня, то красня и, видимо, раздражаясь,— ничего не понимаю! Человкъ не усплъ еще слова промолвить, а ужъ ему внки, букеты…
— Слава, слава!— тараторили актриски, налетая на юношу, какъ воробьи на горсть брошеннаго овса,— слава, извстность!…
— Вы ничего, Вася, не понимаете въ этомъ дл!— замтила Милина съ нкоторою, досадой и вся обратилась въ слухъ и въ зрніе.
А Вася отеръ платкомъ холодный потъ со лба и сталъ бродить позади кулисъ, не обращая даже ни малйшаго вниманія на то, что происходило на сцен. Онъ дйствительно ничего не понималъ въ этомъ дл…

II.

Посл перваго же акта въ уборную Печорина привалила цлая толпа поклонниковъ. Здсь были и редакторъ мстной газеты, и фельетонистъ, и рецензентъ. Пришли сюда же и просто знакомые Печорина, познакомившіеся съ нимъ въ другихъ городахъ, а равно и въ тотъ проздъ его черезъ Энскъ, о которомъ говорила юная актриса Милина. Вся эта шумная компанія спшила выразить Печорину свой восторгъ и свое удивленіе. ‘Безукоризненно, превосходно!’ — слышалось въ толп. Пришелъ и сезонный трагикъ, онъ подошелъ къ Печорину, дружески протянулъ ему руку и, сказавъ: ‘Спасибо, коллега, отлично!’ — поцловалъ его въ ‘уста сахарныя’. Но Печоринъ мало обращалъ вниманія на вс эти выраженія восторга, во-первыхъ, потому, что привыкъ къ нимъ, а, во-вторыхъ, и потому, что дйствительно былъ взволнованъ сдланнымъ ему пріемомъ. Но этому волненію онъ съумлъ придать видъ усталости и, поправляя передъ зеркаломъ свой гримъ, онъ поминутно отдувался и жаловался на духоту. На привтствія ‘представителей мстной прессы’ онъ только ласково улыбнулся, а сезоннаго трагика даже не подарилъ и улыбкой, а только молча пожалъ руку и молча же разцловался. За то, когда въ уборную вошелъ видный высокій мужчина, лтъ, сорока, съ крупными, выразительными чертами лица, толстыми чувственными губами, одтый въ черный изящный сюртукъ и съ, золотымъ пенсне на носу, и когда мужчина этотъ крикнулъ: ‘Гд, гд онъ, мой милый Отелло? Давайте мн его сюда!’ — то Печоринъ мгновенно соскочилъ со своего стула и бросился на встрчу вошедшему. Это былъ дйствительный статскій совту никъ Туберкулозовъ.
— Вашему превосходительству,— говорилъ Печоринъ, подавая ему руку.
Но Туберкулозовъ поспшно отстранилъ ее и, вмсто того, заключилъ Печорина въ свои объятія.
— Спасибо, спасибо,— говорилъ онъ восторженно,— это, это…
И потомъ вдругъ, обратясь къ собравшемуся въ уборной обществу, спросилъ:
— Ну-съ, что вы скажете, господа?
— Это восторгъ!— отозвались вс.
Но Туберкулозовъ перебилъ ихъ:
— Нтъ-съ, нтъ-съ, — кричалъ онъ, махая головой, — нтъ-съ, вы меня извините, это не то! Это — все, ибо требовать большаго нельзя!… Это все!
Печоринъ растерялся, его даже покоробило какъ-то отъ этой похвалы и онъ поспшилъ замять ее, заговорилъ о чемъ-то совершенно постороннемъ. Но генералъ не унимался. Онъ переходилъ отъ одного присутствовавшаго къ другому, пожималъ каждому руку, говорилъ отрывисто: ‘здрасте!’ — и тотчасъ же пускался въ сравненія Печорина съ другими знаменитостями. Наконецъ, онъ пересталъ, приказалъ вертвшемуся здсь парикмахеру позвать капельдинера и, когда тотъ явился, распорядился о немедленномъ ‘доставленіи’ въ уборную полдюжины шампанскаго.
— Вы позволите,— спросилъ онъ, церемонно раскланиваясь съ Печоринымъ,— распорядиться вашею уборной?
— Ахъ, помилуйте, ваше превосходительство…— проговорилъ Печоринъ,— только позвольте предупредить, что собственно я шампанскаго пить не стану.
— Одинъ-то бокалъ?!— вскрикнулъ Туберкулозовъ.
— Ни капли даже. Мн теперь нельзя… Я во время спектакля никогда не пью… А вотъ ежели бы сельтерской воды,— прибавилъ онъ,— то я выпилъ бы съ большимъ удовольствіемъ.
Туберкулозовъ распорядился и опустился въ кресло, но, замтивъ, что нкоторые начинаютъ оставлять уборную, онъ быстро подбжалъ къ двери и, ставъ въ дверяхъ съ растопыренными руками, прокричалъ:
— Нтъ-съ, господа, нтъ-съ, такъ нельзя, нтъ-съ! Извольте прежде выкушать за здоровье нашего дорогаго гостя, а тогда ужь и ступайте, куда вамъ угодно-съ!
Прибжалъ антрепренеръ и Туберкулозовъ принялся обнимать его.
— Спасибо, спасибо!— кричалъ онъ.
— За что, ваше превосходительство, за что?— недоумвалъ тотъ.
— А вотъ за что!… За этого вотъ, за чернаго-то!— проговорилъ онъ, указывая на Печорина.— А за то, что у тебя нтъ ни одной смазливенькой хористки, вотъ теб,— прибавилъ онъ и, ухвативъ антрепренера за ухо, сдлалъ видъ, что треплетъ его.
— Будутъ, будутъ, ваше превосходительство. Собственно для васъ выписалъ.
— А, ну, тогда по головк поглажу!— вскрикнулъ генералъ и весело засмялся.
Принесли шампанское, пробки захлопали, запнились бокалы и уборная огласилась восторженными тостами.
— Ну, а теперь до свиданія,— проговорилъ Туберкулозовъ, пожавъ Печорину руку.— Теперь пойду туда, на сцену, съ мелкими актрисенками, да съ хористками курбетничать. По правд теб сказать,— прибавилъ онъ, обратясь къ антрепренеру,— я этихъ драматическихъ примадоннъ недолюбливаю: во первыхъ, вс он боле или мене стары, а, во-вторыхъ… черезъ-чуръ какъ-то продрамились… То ли дло эти бутончики-то…
И онъ вышелъ изъ уборной.
Немного погодя онъ порхалъ уже по сцен и подлеталъ то къ одной, то къ другой актриск. Все это были молоденькія, свженькія двушки, съ веселенькими личиками, плутовскими глазками и бойкими, развязными манерами. Съ каждой изъ нихъ Туберкулозовъ острилъ, шутилъ и каждую изъ нихъ бралъ за подбородокъ и ласково трепалъ по плечу. Капельдинеръ такъ и ходилъ за нимъ съ подносомъ, наполненнымъ яблоками и апельсинами, которыми Туберкулозовъ и одлялъ своихъ фаворитокъ. Онъ былъ на сцен обычнымъ, своимъ человкомъ. Онъ приходилъ на сцену каждый антрактъ, курилъ тамъ, шутилъ, смялся, а иногда, когда оркестръ игралъ какой-нибудь вальсъ или польку, онъ пускался въ танцы, а глядя на него, пускались и остальные. Туберкулозовъ былъ душою сцены. Но на этотъ разъ танцевъ не было, оркестръ игралъ все какія-то серьезныя вещи и на сцен было тихо и скучно. Туберкулозовъ подошелъ къ Милиной, обнялъ ее за талію и сталъ ходить съ нею по сцен. Милина была самою молоденькою актриской изо всей труппы и своею дтскою наивностью и стыдливостью рзко отличалась отъ остальныхъ своихъ подругъ, она даже и одвалась какъ-то совсмъ по-другому, не такъ какъ остальныя, даже прическа совсмъ иная, да и вся-то она, всею своею фигурой, съ бюстомъ, только что начинавшимъ развиваться, не походила на остальныхъ. На этотъ разъ вся разгорвшаяся, съ голосомъ, дрожавшимъ отъ волненія, она разсказывала генералу Туберкулозову свой разговоръ съ Печоринымъ. Вмст съ ними ходили по сцен и остальныя актриски.
— Такая счастливая,— говорили он,— такая счастливая!…
— А вамъ завидно?— шутилъ Туберкулозовъ.
— Еще бы!— подхватили т,— съ ней разговаривалъ, а насъ прогналъ.
— Велика важность!— вскрикнула одна изъ нихъ, по имени Надя.— Ежели бы онъ меня прибилъ, то я и тогда бы поцловала его руку, или, по крайней мр, то мсто, по которому онъ ударилъ.
Подошелъ сезонный трагикъ.
— Что, батюшка,— подшутилъ надъ нимъ Туберкулозовъ,— отдыхаете?
— Да, только не на лаврахъ.
— Однако, чортъ возьми, это должно быть непріятно!
— Особенной пріятности нтъ!— вскрикнулъ трагикъ,— одно амплуа, одинъ репертуаръ… Что же прикажете мн-то играть: купца Иголкина, что ли, деньщика Петра Великаго? Островскаго я не играю, а Шиллера и Шекспира сыграетъ онъ. А, вдь, сезонъ-то, благослови Господи, только что начинается!…
— А, все-таки, надо сознаться, крупный талантъ, чортъ возьми!— вскрикнулъ генералъ.
— Геній!— подхватили актриски.
— Треску много!— замтилъ трагикъ.— А вотъ этого-то,— прибавилъ онъ, хлопая себя по сердцу,— не спрашивайте, мы объ этомъ и думать-то забыли!
— А вы вотъ посмотрите его въ Лир, ваше превосходительство!— замтилъ подошедшій ‘Брабанціо’.— Я съ нимъ въ Харьков игралъ какъ-то…
— А что?— спросилъ Туберкулозовъ.
— Такъ, ничего,— посмотрите…
— А Карла-то Мора въ Кіев!…— вскрикнулъ трагикъ, обращаясь къ ‘Брабанціо’.
— Да, тоже ловко раздлалъ!— замтилъ тотъ.
— Вдь, мы-то его, ваше превосходительство, знаемъ очень хорошо,— подхватилъ трагикъ.— Не спорю, хорошій актеръ, умный, читка великолпная, жестъ изящный, сцену знаетъ, но…— прибавилъ онъ, щелкнувъ пальцемъ, — сухой, деревянный, черствый…
— Правда, правда,— замтилъ Туберкулозовъ,— я, вдь, тоже давно его знаю, всегда говорилъ, что въ немъ души, теплоты мало…
— Возьмите также и то въ разсчетъ, ваше превосходительство,— продолжалъ трагикъ,— что быть гастролеромъ и сезоннымъ актеромъ разница громадная. Онъ вонъ заучилъ десять, пятнадцать ролей и возится съ ними, какъ нищій съ сумой, сыгралъ ихъ здсь и — въ другой городъ, а тутъ изо дня въ день валяешь цлый сезонъ…
— Правда, правда, врно, врно!— поддакивалъ Туберкулозовъ.
— Онъ вотъ теперь сидитъ передъ зеркаломъ, рожу себ сажей пачкаетъ,— горячился ‘Брабанціо’,— поужинаетъ, да спать завалится, а мн къ завтраку новую роль долбить надо!
— Онъ за десять-то спектаклей дв тысячи рублей получить,— подхватилъ ‘Граціано’,— а я всю зиму за семьсотъ отдувайся…
— Да и обстановка совершенно другая,— прибавилъ трагикъ,— о немъ газеты протрубятъ, и портреты его развсятъ…
— Вонъ ужь ‘представители-то мстной прессы’ у него въ уборной сидятъ, — подхватилъ ‘Брабанціо’,— на ‘ты’ съ нимъ пьютъ, а завтра-то, посмотрите, статья будетъ, реклама…
— Неужели?— вскрикнулъ Туберкулозовъ.
— Шельма естественная,— подхватилъ ‘Граціано’,— пройда, шагу даромъ не сдлаетъ!
— А ужь сколько этихъ барынь обработалъ, сколько у нихъ денегъ повыцдилъ,— съехидничалъ ‘Брабанціо’,— сколько вотъ этой мелюзги, — прибавилъ онъ, кивнувъ головой на актрисенокъ,— понадулъ, счета нтъ!
Но трагикъ перебилъ его:
— Ну,— замтилъ онъ,— это до сцены не касается и потому объ этомъ говорить не слдъ..
— Все-таки, шельма!— вскрикнулъ ‘Граціано’.
Но прибжалъ антрепенеръ и опять зажалъ ему ротъ ладонью.
— Тише, ради Бога,— пробормоталъ онъ,— сюда идетъ… Сохрани Господи услышитъ, — вдь, тысяча-то рублей у него въ карман… Что вы, разорить, что ли, меня хотите?…
И дйствительно, Печоринъ показался уже изъ-за задней кулисы. Увидавъ Туберкулозова, онъ подошелъ къ нему.
— И вы тоже, ваше превосходительство,— проговорилъ онъ съ улыбочкой, посматривая на Милину, все еще находившуюся въ объятіяхъ генерала,— замтили этого милаго ребенка?
— Это моя крестница, — подхватилъ Туберкулозовъ и, подведя Милину къ Печорину, прибавилъ:— Прошу любить да жаловать.
— Мы съ нею успли уже познакомиться, — проговорилъ Печоринъ, немного смутясь, и ласково протянулъ ей руку.— Такъ вотъ кто вашъ ‘крестный-то’, дитя мое,— вскрикнулъ онъ,— такъ вотъ о комъ вы мн говорили давеча!…
— Громадный успхъ имла, громадный!— перебилъ его Туберкулозовъ.— Талантъ!…
— Ахъ, что вы, что вы, ‘крестный’?— шепнула Милина, вся вспыхнувъ.
— И отъ васъ въ восторг!— поспшилъ добавить Туберкулозовъ.
— Очень радъ, — говорилъ Печоринъ и даже глазъ не сводилъ съ прелестнаго личика двушки,— очень радъ, очень счастливъ!
И опять подалъ ей руку.
— А вотъ эти мамзели,— продолжалъ Туберкулозовъ, показывая на другихъ актрисъ, все еще стоявшихъ возл него, — напротивъ, недовольны вами.
— За что это, — вскрикнулъ Печоринъ, продолжая держать Милину за руку,— за что такая немилость?
Т даже пригнулись какъ-то отъ страха.
— А за то,— подхватилъ Туберкулозовъ, — что вы давича прогнали ихъ.
Печоринъ захоталъ даже.
— Такъ это были вы?— вскрикнулъ онъ какимъ-то пвучимъ голосомъ ну въ то же время, ласково улыбаясь.— Ну, извините меня великодушно! Но ваши хорошенькіе глазки такъ пристально смотрли на меня, что я не могъ выносить ихъ… Простите, простите, впередъ не буду!…
— Мы хотли посмотрть на васъ!— вскрикнули прибодрявшіяся двушки.
— На меня?— удивился опять Печоринъ.
— Да, на васъ, на ваши глаза,— вообще, разсмотрть черты лица вашего.
— Черты моего лица!
И, громко захохотавъ, вмст съ Милиной подошелъ къ нимъ.
— Извольте, дти мои, смотрите,— проговорилъ онъ.— Только, предупреждаю васъ, лицо мое далеко не красивое, а подъ этою сажей даже страшное…
— Нтъ, нтъ, неправда!— кричали актриски, совершенно уже ободрившіяся.— Неправда, вы обворожительны!
— Даже обворожителенъ?!
— Очаровательны!
— О, Боже мой, Боже мой!— восклицалъ Печоринъ и хохотомъ своимъ заглушилъ ихъ голоса.
А оркестръ, между тмъ, давно уже замолкъ и изъ залы доносилось нетерпливое хлопанье и еще боле нетерпливое топанье. Услыхавъ это, Печоринъ словно очнулся и, подозвавъ къ себ антрепренера, спросилъ:
— Что же, готово?
— Все готово-съ.
— Чего же мы ждемъ?— удивился Печоринъ.
— Васъ,— робко проговорилъ антрепренеръ.
— Вотъ это прекрасно! Я васъ жду, а вы меня.
И, пожавъ Милиной руку, все еще лежавшую въ его рук, онъ поклонился Туберкулозову и быстро зашагалъ за кулисы.
— Даже и здсь сходудьничалъ,— проворчалъ ‘Брабанціо’.
— Занавсъ!— крикнулъ антрепренеръ… И сцена, превратившаяся въ островъ Кипръ, съ террасой, выходившей въ море, мгновенно опустла. ‘Монтано и два офицера’ приготовились къ выходу.
Когда дйствіе началось, актриски опять окружили Милину.
— Ахъ, ахъ!— восторгались он,— какъ долго онъ держалъ тебя за руку! Счастливая, счастливая!
— И охота вамъ съ нимъ говорить!— вскрикнулъ Вася Котонинъ, издали наблюдавшій за своимъ другомъ дтства,— трубочистъ какой-то!
Но Милина не слыхала этихъ словъ. Она обжала кулисы, пробралась на противуположную сторону сцены и, разыскавъ Печорина, проговорила задыхавшимся отъ волненія голосомъ:
— У меня къ вамъ просьба есть.
— Что такое?— удивился тотъ.
— Дома меня вс Шурочкой зовутъ… и папа, и мама, и братья, и сестра, и ‘крестный’… Милиной я называюсь только на сцен… Зовите и вы меня Шурочкой.
Печоринъ улыбнулся. Долго и пристально посмотрлъ онъ на Шурочку, какъ бы желая прочесть ея мысли, и проговорилъ шепотомъ:
— Охотно, Шурочка.
И, убдившись, что возл нихъ никого не было, онъ обнялъ ее за талію, притянулъ къ себ и поцловалъ ее въ голову.
— А завтра,— прошепталъ онъ,— я буду у вашего ‘крестнаго’ и поговорю съ нимъ кое-о-чемъ боле серьезномъ. Я на васъ имю большіе виды…
И онъ опять поцловалъ ее.
Они были совершенно одни въ темномъ углу кулисъ и никто не видалъ этбго поцлуя.
Между тмъ, приближался выходъ Отелло. Печоринъ опять словно проснулся и, выпустивъ изъ своихъ рукъ Шурочку, вдругъ вскрикнулъ, обращаясь къ проходившему мимо режиссеру:
— Гд же свита?
— Здсь, здсь…
— Давайте-жь мн ее сюда, нельзя же мн безъ свиты!
Подошла свита. Печоринъ сгруппировалъ ее вокругъ себя, а немного спустя, окруженный ею, выбжалъ на сцену. Увидавъ Дездемону, онъ распахнулъ свои объятія и вскрикнулъ: ‘О, милая моя воительница!…’
Но громъ рукоплесканій заглушилъ его голосъ и снова громадный лавровый внокъ поднялся надъ будкой суфлера.
И дйствительно, возгласъ: ‘О, милая моя!’ — вырвался у него съ такимъ чувствомъ, съ такою любовью, что нельзя было не увлечься имъ. Онъ вылетлъ у него изъ души и запалъ въ душу другимъ.
Сезонный трагикъ стоялъ въ кулис блдный, какъ полотно, и, посмотрвъ на часы, проговорилъ:
— Однако, пора, пора и ‘на винтъ’!
— Да подожди, успешь!— удерживалъ его ‘Брабанціо’.
— Неловко, ждутъ…
— Хоть это дйствіе посмотри.
— Надоло!…
Однако, все-таки, остался.

III.

Какъ ни порицала труппа прибывшаго гастролера, но, тмъ не мене, нельзя не сказать, что, все таки, Печоринъ былъ ‘мастеръ своего дла’ и что сезонному трагику никоимъ образомъ не слдовало бы называть его актеромъ черствымъ и бездушнымъ. Напротивъ, игра его отличалась сердечностью и каждая фраза его истекала прямо изъ сердца. Вс свои сердечныя ощущенія онъ передалъ просто, натурально, безъ фальши, а переходы отъ нжной любви къ безумной ревности были такъ естественны и человчны, что вамъ слышались въ нихъ не простыя слова, не громкія фразы, а потоки самаго чувства, стоны истерзаннаго сердца. Какъ опытный актеръ, онъ сдерживалъ, берегъ свои силы, и только по мр того, какъ подозрнія Отелло начинаютъ укореняться, по мр того, какъ нжная любовь его къ Дездемон омрачается ревностью, когда мозгъ его отказывается работать, а сердце врить,— онъ повышаетъ тонъ и словно перерождается изъ ребенка во льва. Онъ безумствуетъ, ему становится душно, ему дышать нечмъ, онъ весь предается этому безумію и отчаянію… И надо сказать правду, что Печоринъ такъ рельефно вырисовалъ наивность этого ребенка пустыни, не знающаго людской злобы и коварства, даже не допускающаго въ людяхъ этихъ низкихъ побужденій, такъ хорошо связалъ любовь Отелло съ его понятіемъ о чести, придалъ катастроф такой характеръ необходимости, что поневол все зврское въ этомъ мавр сдлалось и человчнымъ, и понятнымъ.
Вс были въ восторг отъ его игры. Залъ буквально дрожалъ отъ восторженныхъ апплодисментовъ и вызовамъ не было конца. Во время сцены задушенія дв-три барыни упали въ обморокъ, ихъ поспшно вынесли изъ ложъ и театральный врачъ насилу привелъ ихъ въ чувство. Въ антрактахъ публика шумно разсыпалась по фойе, по корридорамъ, и сужденія о Печорин раздавались повсюду. Сужденія эти чаще всего были восторженными, преувеличенными, но, все-таки, въ нихъ была нкоторая доля правды.
Милина каждый антрактъ подкарауливала Печорина, желая спросить, о чемъ именно собирается онъ завтра поговорить съ ея ‘крестнымъ’, но это ей не удалось. Онъ выходилъ только на вызовы, раскланивался и затмъ быстро исчезалъ въ свою уборную. Онъ былъ взволнованъ и утомленъ. Возвращаясь въ уборную, онъ тотчасъ же бросался на стулъ, запрокидывалъ голову и, махая на себя платкомъ, тяжело дышалъ. Изрдка, но съ жадностью, онъ глоталъ приготовленный для него холодный черный кофе, изрдка заглядывалъ въ зеркало и какъ-то нехотя поправлялъ гримъ. Онъ былъ и раздраженъ, въ то же время. Костюмеръ не могъ угодить на него, онъ кричалъ на него и, наконецъ, прогналъ.
— Убирайтесь вы къ чорту, болванъ!— крикнулъ онъ и чуть не въ шею вытолкалъ его.
Печоринъ даже былъ радъ, что никто изъ его поклонниковъ не приходилъ надодать ему своими похвалами. Однако, въ одинъ изъ антрактовъ кто-то постучалъ въ дверь, и Печоринъ крикнулъ: ‘Войдите!’
Дверь отворилась и въ уборную вошелъ какой-то молодой человкъ въ адъютантской форм и съ моноклемъ въ глазу.
— Я адъютантъ генералъ-губернатора,— проговорилъ вошедшій, назвавъ свою фамилію.
— Весьма радъ,— проговорилъ Печоринъ.
— Его превосходительство поручилъ мн передать вамъ, — перебилъ его адъютантъ,— его благодарность за то высокое наслажденіе, которое вы доставили ему вашимъ высокимъ талантомъ.
— Очень радъ, что такъ случилось,— замтилъ Печоринъ, улыбаясь.— Прошу и васъ, въ свою очередь, передать его превосходительству мою признательность за его снисходительное отношеніе ко мн.
Адъютантъ щелкнулъ шпорами и вышелъ. Печоринъ проводилъ его до двери и еще разъ громко, чтобы вс слышали, повторилъ свою благодарность.
— Весьма польщенъ вниманіемъ его превосходительства, — проговорилъ онъ, длая рукою прощальный жестъ.
Нсколько актеровъ, а въ томъ числ и трагикъ, все это слышали, и когда дверь уборной снова захлопнулась, онъ спросилъ адъютанта:
— Церемонію продлывали?
— Да, генералъ-губернаторъ просилъ…
— Благодарить?
— Да.
— За храбрость?
Но адъютантъ ничего не отвтилъ ему и, увидавъ, что на сцен подъ звуки вальса идутъ танцы, поспшилъ туда. Вальсировало нсколько паръ, во глав которыхъ несся генералъ Туберкулозовъ. Плотно охвативъ Шурочку, которая была его дамой, онъ кружился, склонивъ къ ней голову, что-то нашептывалъ и слегка ‘подпускалъ канканцу’. Онъ былъ, видимо, счастливъ, на лиц его отражалось довольство, ротъ сладко улыбался, а влажные глаза искрились какимъ-то особенно сладостнымъ восторгомъ. Слдомъ за нимъ кружился почтенный редакторъ, а за редакторомъ вертлся турманомъ и толстенькій, лысый фельетонистъ. Было шумно, весело… и, увлеченный этимъ общимъ весельемъ, адъютантъ подлетлъ въ водевильной актрис, щелкнулъ шпорами и, охвативъ ея талію, смшался въ общемъ круговорот. Вс словно отдыхали отъ потрясающей трагедіи и словно торопились позабыть охватившее ихъ тяжелое впечатлніе. Шурочка была тоже рада отдохнуть и хоть на время забыть всю ту сердечную истому, въ которую повергло ее произведеніе великаго драматурга. Страданія эти какъ-то не вязались съ ея почти дтскимъ еще сердцемъ, жаждавшимъ скоре наслажденій, нежели страданій. И она отдыхала, кружась подъ опьяняющіе звуки, и словно желала, чтобы звуки эти никогда не замолкали… Но они замолкли, прозвучалъ и звонокъ, и опять муки и терзанія.
Туберкулозовъ взялъ подъ руку адъютанта и они вмст вышли изъ-за кулисъ.
— Ну что, какъ вамъ нравится Печоринъ?— спросилъ Туберкулозовъ, когда они шли по опуствшему уже корридору.
Адъютантъ пригнулся къ нему и шепнулъ:
— Не охотникъ я до этого Шекспира!
Туберкулозовъ даже вздрогнулъ, онъ быстро остановился, оглянулся и хотя въ корридор не было никого, а, все-таки, шепнулъ, загородивъ ротъ ладонью:
— И я тоже!
— Пора бы бросить эту ерунду,— прошепталъ адъютантъ.
— Помилуйте!— шепталъ Туберкулозовъ, — что это такое, что это за разговоры?… Да разв теперь говорятъ такъ, живутъ такъ, разв теперь вы встртите такихъ Отелло, такихъ Гамлетовъ?… Реальности, реальности побольше, чтобы самихъ себя видли!.. Зола намъ подавайте… Зола, вотъ кого!
— И знаете ли,— перебилъ его адъютантъ опять-таки шепотомъ,— вдь, и большинство того же мннія.
— Большинство даже и не читаетъ Шекспира, — перебилъ его Туберкулозовъ,— въ руки не беретъ… А говорить объ этомъ опасно. Помилуйте, тысячу лтъ никто про него ни полслова и вдругъ, извольте радоваться, прославился!…
И, пожавъ плечами, прошепталъ:
— Комедія, во всемъ и везд комедія!… Но, — прибавилъ онъ, принявъ какую-то особую величавую позу,— помяните мое слово, что когда-нибудь этому Шекспиру достанется на орхи… Помяните, достанется…
И, стиснувъ зубы, онъ погрозилъ пальцемъ.
Наконецъ, спектакль кончился, занавсъ опустился и залъ снова задрожалъ отъ рукоплесканій. Вызовамъ не было конца. Интеллигентная публика удалилась, впрочемъ, тотчасъ же посл перваго вызова, но за то раекъ, купоны и задніе ряды партера кричали во все горло, на вс голоса и буквально молотили руками и ногами. Отъ криковъ и топота слетали внизъ афиши, ряли въ воздух и медленно опускались на головы бушевавшихъ. Печоринъ выходилъ разъ десять, но потомъ, видимо, утомленный, молилъ жестами о пощад. Онъ прикладывалъ руку къ сердцу, указывалъ на голову и обводилъ залъ умоляющимъ взоромъ. Но восторженные поклонники не унимались и полиція приступила къ отправленію своихъ обязанностей. Она потушила лампы и очистила залъ. За то корридоръ, по которому долженъ былъ пройти Печоринъ, наполнился народомъ и гимназистами. Однобортные мундиры послднихъ съ свтлыми пуговицами вытянулись шпалерами по об стороны… Гимназисты были въ возбужденномъ состояніи, блдность покрывала ихъ лица и глаза ярко блестли. Они то и дло о чемъ-то перешептывались, откашливались и нетерпливо поглядывали на дверь, ведущую на сцену. Прибжалъ полицеймейстеръ, мокрый, красный, охрипшій, и, увидавъ гимназистовъ, всплеснулъ руками.
— Господа,— прохриплъ онъ, задыхаясь,— прошу васъ, умоляю — очистите корридоръ!
— Да что же, мы мшаемъ разв?— раздалось нсколько юныхъ басочковъ.
— Мшаете, ей-Богу, мшаете.
— Стоимъ мы смирно…
— Господа, запрещено, вдь, — умолялъ полицеймейстеръ, скрестивъ на груди руки,— запрещено, не приказано!… И мн достанется, и вамъ!
— За что же?
— И вамъ будетъ непріятность, и мн!… Ну, зачмъ вы здсь, зачмъ?
— Печорина привтствовать хотимъ!— раздалось нсколько голосовъ.
— Будетъ, господа, ей-Богу, будетъ,— распинался полицеймейстеръ,— пошалили и довольно! У васъ завтра классы, уроки… Запрещено, вдь… Пожалуйста, прошу васъ!…
Но въ этотъ самый моментъ корридоръ огласился рукоплесканіями… Это вышелъ Печоринъ въ собольей шуб и такой же шапк. Полицеймейстеръ подскочилъ къ нему.
— Батюшка, Василій Яковлевичъ,— говорилъ онъ,— упросите хоть вы эту молодежь… вдь, запрещено, строжайше запрещено… И мн достанется, и имъ…
Печоринъ снялъ шапку.
— Господа!— крикнулъ онъ.
Но громъ апплодисментовъ и крики ‘ура’ заглушили его голосъ. Полицеймейстеръ уши зажалъ и какъ-то прислъ.
— Господа!— крикнулъ опять Печоринъ.
— Адресъ, адресъ!— кричали гимназисты.
И одинъ изъ нихъ, выскочивъ впередъ, развернулъ было листъ бумаги, чтобы вслухъ прочесть Печорину адресъ, но Печоринъ поспшилъ взять листъ и снова обратился въ молодымъ людямъ.
Корридоръ мгновенно замолкъ, гимназисты опустили руки и обратились въ слухъ.
— Господа,— говорилъ Печоринъ,— я тронутъ до глубины души вашимъ лестнымъ ко мн вниманіемъ и тмъ адресомъ, который я только что получилъ отъ васъ. Адресъ этотъ будетъ сохраненъ мною, также какъ и чувство благодарности, которымъ я всецло проникнутъ теперь. Мн, какъ артисту, конечно, пріятно видть ваше увлеченіе къ моей слабой игр, ибо это составляетъ украшеніе моего артистическаго формуляра, но, господа, коль скоро г. полицеймейстеръ объявилъ намъ, что подобныя демонстраціи запрещены, да еще строжайше, то давайте лучше разойдемтесь…
Хохотъ прокатился по корридору.
— Покойной ночи, господа!.. Благодарю васъ, сердечно благодарю!
И, сдлавъ общій поклонъ, онъ, все еще не надвая шапки и раскланиваясь направо и налво, направился къ выходу. Гимназисты послдовали за нимъ.
Но на подъзд была другая толпа, буквально воевавшая съ пшими и конными полицейскими. Толпа эта, увидавъ Печорина, грянула ‘ура’, подхватила его на руки и понесла на рукахъ по направленію къ той гостиниц, въ которой онъ остановился. Къ толп этой примкнули гимназисты, откуда-то взялись бенгальскіе огни, и процессія, какъ хлынувшая волна, покатилась по площади.
Полицеймейстеръ махнулъ рукой, вскочилъ въ сани и полетлъ съ докладомъ къ губернатору.
А въ номер гостиницы ждала Печорина новая демонстрація.
Тамъ Туберкулозовъ и еще нсколько поклонниковъ и пріятелей Печорина, въ числ которыхъ былъ антрепренеръ и адъютантъ, успли уже заказать ужинъ и устроить столъ съ закуской. На стол этомъ была уже и очищенная, и полынная, и горькая англійская, и хинная, а кругомъ этихъ графиновъ и бутылокъ зернистая икра, омары, паштеты, балыки, сиги, сыры,— словомъ, все, что можетъ только удовлетворить самыхъ изящныхъ гастрономовъ. Къ ужину была заказана громадная стерлядь, рябчики съ трюфелями, фазаны и пломбиръ. Все это должно было завершиться фруктами, шампанскимъ и какимъ-нибудь подходящимъ ликеромъ. Боле подходящимъ къ данному случаю нашли ‘монахорку’. Когда все это было устроено, уставлено, когда канделябры и лампы были зажжены, а въ камин запылалъ огонекъ, разливая по комнат нжащую теплоту, подошла и знакомая намъ процессія. Но въ номер объ этомъ еще не знали… Вс бросились къ окнамъ и увидали цлую толпу народа, а поверхъ этой толпы фигуру Печорина, закутанную въ шубу и обагренную пламенемъ краснаго бенгальскаго огня. Печоринъ соскочилъ на подъзд гостиницы, но въ этотъ самый моментъ къ толп подлетла пожарная труба и сразу же затушила вс огни и факелы.
Печоринъ вошелъ въ номеръ мрачный и суровый, но, увидавъ дорогихъ гостей, изящно сервированную закуску, яркій свтъ лампъ и свчей и ощутивъ на своемъ прозябшемъ тл привтливую теплоту камина, тотчасъ же прояснился, повеселлъ и бросился обнимать всхъ собравшихся къ нему.
Ужинъ этотъ, поистин лукулловскій, тянулся чуть ли не до разсвта и на этомъ-то ужин Печоринъ объявилъ, что онъ нашелъ сегодня прелестную актрису на роль Офеліи въ Гамлет, и эта актриса была Милина.
Вс даже въ ужасъ пришли, услыхавъ эту фамилію, но Печоринъ торжественно всталъ и, еще торжественне ударяя себя въ грудь, проговорилъ съ разстановкой:
— Не удивляйтесь, не ужасайтесь, господа… Я вамъ ручаюсь за успхъ. Я вамъ ручаюсь… я… я долго вглядывался въ нее, а, вдь, у меня глазъ опытный, миху не дастъ. Попомните мое слово, что она будетъ прелестною Офеліей.
И тотчасъ было поршено, что завтра же Печоринъ будетъ, у Туберкулозова и завтра же займется Шурочкой.
А Шурочка тмъ временемъ давно уже спала самымъ беззаботнымъ и покойнымъ дтскимъ сномъ. Ее проводилъ изъ театра вплоть до дома другъ ея дтства, Вася Котоминъ, и всю дорогу ревновалъ ее къ Печорину. Этотъ Вася, по уши влюбленный въ Шурочку, даже и не подозрвалъ, что, идя по темнымъ улицамъ и закоулкамъ города подъ-руку съ нею, онъ разыгрывалъ того же Отелло, котораго сейчасъ только видлъ на сцен. Но ревность его была столь же неосновательна, какъ и ревность мавра. Шурочка еще никого не любила — ни Отелло, ни Котомина. Она любила сцену и — только!…

IV.

На слдующее утро Туберкулозовъ проснулся съ нкоторою головною болью, но, вспомнивъ, что Печоринъ общалъ быть у него съ цлью заняться Шурочкой, онъ всталъ съ кровати, принялъ холодный душъ, вытерся весь одеколономъ, одлся, напомадился, надушился и къ часамъ двнадцати былъ уже совсмъ молодцомъ. Онъ даже самодовольно улыбнулся, взглянувъ на себя въ зеркало, прищелкнулъ пальцемъ и, потрепавъ себя по щек, назвалъ ‘паинькой’. Отдавъ человку приказаніе никого не принимать, кром актера Печорина, причемъ слегка описалъ его наружность, онъ вошелъ въ свой роскошно убранный кабинетъ, потребовалъ кофе и принялся за чтеніе газетъ. Онъ началъ съ своей, мстной… Тамъ былъ уже напечатанъ отчетъ о вчерашнемъ спектакл, написанный по случаю важности событія не обычнымъ рецензентомъ, а перомъ самого редактора. Отчетъ этотъ начинался такъ: ‘Давно уже не испытывали мы столь высокаго эстетическаго наслажденія, каковымъ были вчера буквально охвачены во время представленія на нашей сцен знаменитой трагедіи Вильяма Шекспира Отелло. Дорогой нашъ гость Василій Яковлевичъ Печоринъ, пріхавшій къ намъ на гастроли, производилъ, конечно, своею талантливою игрой такое глубокое впечатлніе, что зданіе театра потрясалось отъ восторженныхъ рукоплесканій…’ Затмъ шелъ разборъ игры,— конечно, тоже восторженный,— длалось нсколько замчаній и выговоровъ антрепренеру за костюмы и декораціи, капельмейстеру — за неприличіе въ антрактахъ шекспировскихъ пьесъ играть опереточные вальсы (подъ который самъ редакторъ откалывалъ вальсъ на сцен), и затмъ статья заканчивалась пожеланіемъ, чтобы трагедія и драма смахнули со сцены оперетку, развращающую нравы и потакающую только однимъ низкимъ инстинктамъ нравственно-пошатнувшихся людей.
— Вишь ты!— вскрикнулъ Туберкулозовъ,— а самъ вчера же говорилъ мн, что предпочитаетъ оперетку, что видитъ въ ней сатиру, а про Печорина, что онъ ниже всякой критики и что его Отелло походитъ скоре на какого-то генералъ-майора николаевскихъ временъ, а ужь никакъ не на пылкаго сына африканскихъ степей!…
Въ это самое время въ передней раздался звонокъ, а немного погодя въ кабинетъ входилъ уже Печоринъ.
— Читали, читали?— кричалъ Туберкулозовъ, встрчая гости съ газетой въ рукахъ — читали? Прелестная, превосходная, статья!… Голая правда и ни капли лжи… Великолпно!…
— Помилуйте, до газетъ ли мн!— вскрикнулъ Печоринъ, подавая Туберкулозову руку, туго затянутую въ лайковую перчатку.— Во-первыхъ, я насилу всталъ сегодня, а, во-вторыхъ, все здилъ выручать гимназистовъ. Представьте, всхъ ихъ засадили въ карцеръ, а того, который подавалъ мн адресъ, назначили къ исключенію… И куда бы я ни пріхалъ, везд одно и тоже: ‘строжайше запрещено, строжайше преслдуется!’ Однако, все-таки, выручилъ!— прибавилъ съ улыбкой и, поставивъ на столъ цилиндръ, опустился въ кресло.
— Выручили?— переспросилъ его Туберкулозовъ.
— Съ грхомъ пополамъ, а выручилъ. Но,— прибавилъ онъ,— директоръ, все-таки, отдалъ ‘строжайшее приказаніе’, чтобъ ученики гимназій, безъ личнаго его дозволенія, театра не посщали и чтобы въ театр всенепремнно дежурилъ каждый спектакль одинъ изъ надзирателей… Былъ, конечно, и у полицеймейстера,— пріятели, вдь, мы съ нимъ, въ Казани еще знакомы были… Говорю ему: ‘какъ вамъ не стыдно?…’ А онъ опять: ‘строжайше запрещено, строжайше преслдуется!…’
И Печоринъ махнулъ рукой.
— Но мы все не о томъ говоримъ,— вскрикнулъ онъ посл нкоторой паузы.— Офелію подавайте мн, Офелію!
— Надо послать за ней,— подхватилъ Туберкулозовъ.
— А разв она не у васъ живетъ?
— Нтъ, она съ отцомъ и съ матерью…
— Да, да, да… такъ, помню, помню… Она вчера говорила мн… Семья большая?
— Громадная.
— Такъ, такъ, помню теперь. Такъ вотъ и прекрасно, мы съ вами выдвинемъ ее: вы — какъ крестный отецъ, а я — какъ опытный актеръ. Дадимъ ей средства выказать свои способности и ужь, конечно, тогда цна ей будетъ не тридцать рублей!…
— Посмотримъ-съ, посмотримъ-съ, — говорилъ Туберкулозовъ,— только, думается мн,— прибавилъ онъ,— что мы съ вами ровно ничего не сдлаемъ.
— А вотъ увидимъ!
Туберкулозовъ написалъ Шурочк записку, передалъ ее человку и приказалъ ему тотчасъ же хать къ Шумилинымъ и привезти сюда Александру Павловну.
— Ее зовутъ Александрой Павловной?— спросилъ Печоринъ.
— Да, да…
Шурочка не заставила себя долго ждать. Она пріхала съ раскраснвшимся отъ мороза личикомъ и вбжала въ кабинетъ морозная и холодная. На ней было все то же скромненькое платьице, въ которомъ она была вчера въ театр, она такъ же была гладко причесана и съ тою же дтскою улыбкой, веселою и ласковою, на пунцовыхъ, пухленькихъ губкахъ. Печоринъ даже смутился при вид этой олицетворенной невинности, словно содрогнулся передъ нею, а Туберкулозовъ покровительственно улыбнулся и протянулъ ей свою блую и пухлую руку. Она поспшила пожать эту руку своею красною отъ холода ручкой и, не узнавъ Печорина, сдлала ему реверансъ.
— Вы не узнали меня?— проговорилъ онъ, улыбаясь и протягивая ей руку.
Она узнала его по голосу тотчасъ же и тотчасъ же смутилась.
— Ахъ, извините,— пролепетала она и не знала куда ей смотрть и куда двать руки. Она смутилась тмъ боле еще, что сразу же догадалась, что Печоринъ пріхалъ къ ‘крестному’ съ цлью говорить о томъ ‘серьезномъ’ дл, про которое намекалъ ей вчера.
Но Туберкулозовъ поспшилъ вывести ее изъ этого неловкаго положенія. Онъ посадилъ ее рядомъ съ собой и, покровительственно положивъ ей на плечо руку, сталъ объяснять ей, зачмъ именно онъ пригласилъ ее въ себ. Онъ началъ такъ издалека, чуть ли не съ мистерій, что Шурочка слушала, слушала и, наполовину не понимая, о чемъ ей говорятъ, перестала, наконецъ, слушать и, какъ-то незамтно, перенесла все свое вниманіе на Печорина, сидвшаго насупротивъ ея и углубившагося въ чтеніе напечатаннаго о немъ отчета. Однако, боле опытный глазъ разсмотрлъ бы, что Печорина отчетъ этотъ нисколько не интересовалъ и что все его вниманіе сосредоточивалось на Туберкулозов и на Шурочк. Онъ зналъ напередъ, что скажетъ о немъ газета, но не зналъ еще хорошенько, какъ выскажутся Туберкулозовъ и Шурочка по поводу Офеліи. Ему очень бы хотлось, чтобъ она играла Офелію, очень бы хотлось сблизиться съ нею этимъ путемъ и этимъ же путемъ навязать ей свое покровительство… А Шурочка, переставшая слушать ‘крестнаго’, не сводила съ Печорина глазъ и все удивлялась, что передъ нею былъ совсмъ не тотъ Печоринъ, котораго она видла вчера. Тотъ казался ей красивымъ, статнымъ, свжимъ, а у этого лицо было покрыто какими-то мелкими морщинами, кожа на лиц дряблая, безжизненная, какъ завалявшійся пергаментъ, борода и щеки, тщательно выбритыя, все-таки, казались синими, губы блдныя, глаза оловянные… Вчера, въ этомъ блестящемъ костюм, съ этимъ тюрбаномъ на голов, въ бломъ, легкомъ плащ, съ массивными браслетами на рукахъ, съ серьгами въ ушахъ, онъ казался героемъ, а теперь ничего геройскаго въ немъ не было. Онъ даже и сидлъ-то какъ-то не такъ, какъ обыкновенно сидятъ въ гостиныхъ, словно сидть не умлъ… Онъ даже теперь не походилъ на фотографическіе свои портреты, которые она находила худшими, чмъ онъ былъ на сцен, а теперь онъ даже хуже этихъ плохихъ портретовъ. И все это привело Шурочку въ такое удивленіе, что она и не слыхала, какъ Туберкулозовъ, покончивъ съ мистеріями, съ воспитательнымъ значеніемъ сцены, заговорилъ объ Офеліи.
— Ну-съ, что же вы намъ скажете, моя красавица?— спросилъ онъ, наконецъ.
Только тутъ очнулась Шурочка и вспыхнула вся до ушей.
— Виновата,— проговорила она, закрывая лицо руками,— виновата, я не разслыхала, не поняла…
— Вотъ это отлично!— вскрикнулъ Туберкулозовъ.— Я прочелъ ей цлую лекцію, а она даже и не слушала…
И оба они захохотали.
Шурочка еще пуще смутилась и даже глаза опустила.
— Я задумалась…— прошептала она.
— Дло вотъ въ чемъ, дитя мое,— началъ Печоринъ, садясь рядомъ съ нею,— не возьметесь ли вы сыграть со мной Офелію?
Шурочка даже испугалась. Она быстро вскочила съ мста и удивленно посмотрла на Печорина.
— Мн… Офелію?— вскрикнула она.
— Да.
— Съ вами?
— А разв вамъ это непріятно?
— Нтъ, нтъ, вы шутите, конечно… ну, конечно, шутите…
— Я не шучу.
— Да разв это возможно?… Ахъ, нтъ, нтъ… вы сметесь надо мной!
— Почему же вы такъ думаете?
— А потому что… какая же я Офелія?… Но… это жестоко съ вашей стороны!…
И голубенькіе глазки Шурочки наполнились слезами.
Увидавъ эти слезы, Печоринъ вздрогнулъ, вскочилъ съ мста и, схвативъ ея руку, проговорилъ взволнованнымъ голосомъ:
— О, ради Бога, не думайте такъ гадко обо мн!
И Шурочка снова услыхала знакомый ей голосъ, сильный, звучный, выразительный, и тотчасъ же оправилась.
— Но разв это возможно?— проговорила она какимъ-то умоляющимъ голосомъ.
Печоринъ слъ на прежнее мсто.
— Слушайте, дитя мое,— проговорилъ онъ спокойнымъ уже голосомъ,— ежели бы это было невозможно, то я и не предложилъ бы вамъ этой роли. Но я знаю, я увренъ, что вы исполните ее прелестно. Вы читали Гамлета!
— О, конечно, сколько разъ.
— Знаете Офелію?
— Отъ слова до слова!— какъ-то вскрикнула даже Шурочка.
— Почему же вы думаете, что вамъ не совладть съ нею? Что такое Офелія? Милое существо, ребенокъ, боящійся даже думать о своей любви къ Гамлету. Чистое, непорочное созданіе,— продолжалъ онъ, все боле и боле увлекаясь и снова впадая въ театральный тонъ,— видящее во всемъ только непорочное и чистое, это — ангелъ!… А разв вы не тоже самое? Разв вы не ребенокъ, не ангелъ?…. Будьте на сцен тмъ, чмъ вы въ жизни, и вы возбудите въ зрител т чувства, которыя онъ и долженъ именно испытывать, глядя на Офелію, т.-е. чувства глубочайшей къ ней симпатіи и искренняго сожалнія къ ея печальной судьб… Вдь, это — безвременно погибшее дитя! Вдь, это цвтокъ, только что развернувшій свои лепестки и сразу же сожженный палящимъ зноемъ.
— Врно, врно,— вскрикнулъ Туберкулозовъ,— врно!
А Печоринъ, перемнивъ тонъ, продолжалъ:
— До Гамлета еще далеко. Онъ назначенъ у меня на прощальный мой спектакль, — въ нашемъ распоряженіи слишкомъ дв недли… Мы нсколько разъ пройдемъ съ вами роль Офеліи, сначала здсь, у вашего ‘крестнаго’, а потомъ на сцен, нсколько разъ прорепетируемъ сцены Офеліи съ Гамлетомъ, и я даю вамъ слово, что мы сыграемъ хорошо. Ужь если вы разъ поступили на сцену,— о чемъ я, впрочемъ, весьма сожалю,— то будьте же смле,— не все же горничныхъ играть…
— Почему же вы сожалете?— перебила его съ любопытствомъ Шурочка.
— Ну, это вопросъ другой,— вскрикнулъ Печоринъ,— о которомъ мы поговоримъ когда-нибудь посл, а теперь объ Офеліи. И такъ, ежели вы поступили на сцену, то пользуйтесь случаемъ и ловите мое предложеніе обими руками. Скажу вамъ откровенно: безъ меня вамъ никогда не добиться этой роли!… Вдь, у насъ, какъ и везд, царитъ интрига, а рядомъ съ нею царитъ и зависть. Но сильне актерской зависти вы не найдете ни въ комъ и нигд. Какъ бы вы ни были талантливы,— продолжалъ онъ, впадая опять въ театральный тонъ,— но васъ затрутъ и сомнутъ, коли у васъ только нтъ сильной протекціи. Вы можете, сколько вамъ угодно, восхищать собою публику, на ежели у васъ нтъ за кулисами поддержки, то вы, все-таки, останетесь на заднемъ план. Необходимо имть руку сильную, которая выдвинула бы васъ впередъ. Повторяю вамъ, дитя мое, что ежели ужь вы поршили быть актрисой, то пользуйтесь случаемъ… Я могу васъ выдвинуть…
А Шурочка слушала и задыхалась отъ волненія.
— Страшно, страшно!— шептала она, схвативъ себя за голову.
— И, въ то же время, заманчиво!— замтилъ Печоринъ.
— Страшно, страшно!…
— А вы знаете, мой другъ,— перебилъ ее Печоринъ,— что страхъ, о которомъ вы говорите и котораго такъ боитесь, и есть именно предвстникъ успха! Онъ доказываетъ ту нервозность, которая необходима актеру, какъ мужество и храбрость солдату. Безъ нервозности онъ будетъ сухъ, холоденъ, черствъ… Росси великій актеръ, онъ играетъ, предшествуемый славой, а, все-таки, до того нервозенъ, что робетъ передъ выходомъ на сцену, даже въ обморокъ падалъ… А Сарра Бернаръ!…
— Ахъ,— вскрикнула Шурочка, вся дрожа отъ волненія,— и со мной тоже будетъ!
— Ничего, другъ мой, ничего!
— Даже теперь страшно.
— Хорошій признакъ, хорошій!
И, вставъ съ мста, онъ подалъ ей руку.
— И такъ, вопросъ ршенъ?— спросилъ онъ.
Но Шурочка закрыла лицо руками и не знала, что отвтить.
— Ршенъ?— переспросилъ Печоринъ и, взявъ молча протянутую руку, прибавилъ:— Ну, вотъ и отлично! А пока до свиданія!
Когда Шурочка осталась съ глазу на глазъ съ Туберкулозовымъ, она подошла къ нему и спросила, задыхаясь:
— Неужели все это правда, крестный?
— Меня благодарите, меня!— проговорилъ онъ и протянулъ ей свою руку.— Это я хлопоталъ за васъ.
Такъ какъ въ этотъ вечеръ спектакль былъ обычный, безъ участія Печорина, то Шурочка въ театръ не пошла. Она весь вечеръ просидла дома и до глубокой ночи читала и перечитывала роль Офеліи. Т немногія слова, которыя были высказаны ей по поводу характеристики Офеліи, словно освтили ей этотъ образъ. ‘Да, дйствительно, это ребенокъ,— думала она.— Прежде Офелія рисовалась въ моемъ воображеніи чмъ-то смутнымъ, недоконченнымъ, а теперь все ясно! Она такой же ребенокъ, какъ и я, а разв во мн есть что-либо ясное, доконченное?… Да, это цвтокъ, только что распустившійся и сразу же сожженный лучами солнца… Такою и я буду!…’
Она легла въ постель поздно, съ сильною головною болью, нервы ея были разстроены, а тревожный сонъ походилъ на бредъ больнаго. Утромъ она не могла даже оторвать головы отъ подушки… Она чувствовала, какъ кровь колотила ей въ виски и какъ она вся словно ослабла и расшаталась. Но она, все-таки, встала и вдругъ ужаснулась, увидавъ на стол развернутую книгу Шекспира. Она только теперь, взглянувъ на эту книгу, вспомнила о данномъ ею слов и испугалась.
— Нтъ, нтъ, ни за что,— прошептала она,— ни за что!
И, быстро одвшись, она накинула на себя шубку, повязала голову теплымъ платкомъ и побжала къ ‘крестному’ объявить, что она ни за что на свт не будетъ играть Офелію, а ‘крестный’ встртился ей на крыльц. Онъ воротилъ Шурочку, сбросилъ съ себя шубу и шапку и, вынувъ изъ кармана газету, торжественно воскликнулъ:
— Почитайте-ка, моя красавица, почитайте-ка!
Шурочка принялась читать, но строки какъ-то рябили въ ея глазахъ, она нсколько разъ встрчала на этихъ строкахъ свою фамилію, но что именно писалось про нее, она не могла понять. Руки ея дрожали, она вся дрожала. Она снова начинала читать и опять ничего не понимала. Только когда волненіе ея немного утихло, она поняла, что статья эта возвщала о томъ, что роль Офеліи будетъ исполнена артисткой Милиной и что роль эту она будетъ проходить подъ опытнымъ руководствомъ талантливаго Печорина, а затмъ высказывались большія надежды на несомннный успхъ и проч., и проч.
— Такъ, значитъ, все кончено?!— вскрикнула Шурочка съ ужасомъ.
— Кончено и ршено!— подхватилъ Туберкулозовъ.
А въ это самое время въ комнату вошелъ отецъ Шурочки.
— Ну, Павелъ Васильичъ,— обратился къ нему Туберкулозовъ,— благодари меня!
— Премного благодаренъ, ваше превосходительство,— проговорилъ Шумилинъ, даже не зная еще, за что именно благодарить.
— Я, братецъ, далъ ходъ твоей дочери… Она играетъ Офелію.
— Это что же такое, ваше превосходительство?— спросилъ все еще ничего не понимавшій чиновникъ, и вся его фигура въ застегнутомъ вицъ-мундир и съ крестикомъ въ петличк превратилась въ вопросительный знакъ.
— А это то, братецъ, что дочь твоя изъ мелкой актрисы вдругъ длается драматическою ingnue… понялъ?
— Ничего не понялъ-съ, ваше превосходительство.
— Экій ты, братецъ, какой!… Ну, да ты сейчасъ поймешь!— и Туберкулозовъ съ разстановкой прибавилъ:— Это значитъ, что твоя дочь, вмсто тридцати рублей, будетъ получать minimum полтораста рублей въ мсяцъ. Понялъ теперь?
— Понялъ, ваше превосходительство, понялъ-съ!— вскрикнулъ обрадованный и восхищенный старикъ.— Какъ этого не понять, когда на плечахъ у меня цлая семья виситъ, когда семь этой пить-сть надо, одться, обуться!… Сами изволите знать, какова у меня семья-то…
Но Шурочка перебила его:
— Но я не согласна, я отказываюсь, не стану я ни за что на свт!…
— Что же,— вскрикнулъ старикъ,— по-міру, что ли, ты насъ пустить хочешь? Не видишь разв нужду нашу? Не видишь разв, что Васютка босикомъ по снгу бгаетъ, что у Пети теплой одежонки нтъ, что Варюшка безъ башмаковъ сидитъ?… А печку-то поправлять надо, а заборъ-то повалился… Ты видишь, какія у насъ средства-то!… Вдь, это теперь еще кое-какъ мотаемся,— его превосходительство, благодтель нашъ, мстечко, спасибо, далъ,— а то, вдь, кули, бывало, на себ таскалъ, барки грузилъ, поденщикомъ былъ…
— Постой, постой!— перебилъ его Туберкулозовъ.— Ты, братецъ, всегда только уныніе нагоняешь… Тутъ дло совсмъ не въ твоей развалившейся печк…— и, обратясь къ Шурочк, онъ спросилъ:— Почему же вы отказываетесь?
— Боюсь, вотъ почему! Боюсь,— отвтила она, — и даже теперь больна.
Туберкулозовъ расхохотался.
— Ахъ, вы ребенокъ, ребенокъ!— проговорилъ онъ, взявъ Шурочку за руку.— А помните, что вамъ вчера Печоринъ про Росси-то говорилъ?… Успокойтесь, душа моя, ручаюсь вамъ, что вы фуроръ произведете!… Подготовьтесь хорошенько, подумайте, поработайте надъ ролью… А мое дло,— прибавилъ онъ, улыбаясь,— позаботиться о вашихъ костюмахъ… У насъ будутъ отличные костюмы!… Мы добьемся живыхъ цвтовъ, гирлянду сдлаемъ изъ нихъ…
— А потомъ и въ гробъ!— задумчиво проговорила Шурочка.
— Да, да, Офелія умираетъ, это врно! Но за то Шурочка моя воскреснетъ и будетъ уже настоящею актрисой.
Немного погодя Шурочка была одна. Мать не возвращалась еще съ базара, отецъ вмст съ Туберкулозовымъ ухалъ на службу, а братишки и сестренка бгали по двору. Шурочка воспользовалась этимъ уединеніемъ и внимательно прочла статью газеты. Это еще былъ первый печатный отзывъ ней и онъ воодушевилъ ее, ободрилъ и словно придалъ ей силъ. Она опять принялась читать Офелію. На этотъ разъ она читала вслухъ, сопровождая чтеніе жестами, стоя передъ зеркаломъ, и, прислушиваясь къ собственному своему голосу, воодушевлялась все боле и боле… Разъ она даже улыбнулась какъ-то, бросила книжку и восторженно крикнула: ‘А, вдь, сыграю, ей-Богу, сыграю!’

V.

На слдующій же день Печоринъ началъ заниматься съ Шурочкой, и занимался съ нею каждый день. Она прізжала къ своему ‘крестному’ въ два часа и въ тотъ же самый часъ являлся туда же и Печоринъ. Онъ сразу же съумлъ ободрить Шурочку и такъ умно повелъ дло, что незамтно, подчинилъ ее своей власти. Онъ не захваливалъ ее… Онъ хвалилъ ее тогда только, когда она заслуживала похвалу, но тамъ, гд она была слаба, онъ останавливалъ ее и заставлялъ перечитывать слабыя мста. Онъ сразу же, какъ только Шурочка начала роль, остановилъ ее и объяснилъ ей, что она начала не тмъ тономъ, какимъ слдуетъ начать. Шурочка сконфузилась, перепугалась, но Печоринъ тотчасъ же объяснилъ ей, почему именно тонъ былъ фальшивый, затмъ указалъ ей другой тонъ и Шурочка убдилась, что онъ былъ правъ. Она перемнила тонъ и тотчасъ же почувствовала, что ей стало легче, свободне, и что самая читка сдлалась иною, боле выразительною. Ей даже страннымъ показалось, какъ это она сама не додумалась до этого тона… И она радовалась своимъ успхамъ, какъ радуется школьникъ, которому подсказали ключъ къ ршенію сложной ариметической задачи. Она сознавала, что ключъ ей данъ и что задача теперь не вырвется изъ ея рукъ. Прежде она какъ-то смутно понимала слово ‘техника’, а теперь, когда Печоринъ разъяснилъ ей техническую часть дла, она сознала, что въ искусств, какъ и во всякомъ ремесл даже, должны быть извстные, выработанные пріемы и сноровка.
Между тмъ, статья газеты о Милиной въ роли Офеліи, которую она проходитъ подъ руководствомъ Печорина, произвела извстную сенсацію. Она заинтересовала общество и почти вс были убждены, что ежели ужь Печоринъ избралъ Милину, то, слдовательно, Офелія будетъ ‘настоящею’. Это было тмъ боле еще вроятнымъ, что Печоринъ щеголялъ Гамлетомъ, что Гамлетъ былъ лучшею ролью его репертуара и что онъ не сталъ бы играть съ Милиной, ежели бы она была слаба. Интересъ этотъ поддерживалъ въ обществ и самъ Печоринъ, при каждомъ удобномъ случа сообщавшій знакомымъ (а знакомыхъ за это время у него развелось многое множество) объ успхахъ своей ученицы. Разсказы эти онъ велъ тоже съ тактомъ, не преувеличивалъ ожиданій, но искусно наводилъ всхъ на мысль, что Милина въ Офеліи будетъ несравненно выше многихъ другихъ извстнымъ ingnue, что у нея есть несомннный талантъ, огонекъ, страстная любовь къ длу, и что ежели въ исполненіи ея проглядываютъ нкоторыя погршности, то у кого же ихъ нтъ?… Чтобы напомнить публик о Милиной, онъ даже поставилъ въ одинъ изъ своихъ спектаклей На хлбъ и на воду. Публика просидла весь водевиль, съ интересомъ просмотрла игру будущей Офеліи и удивлялась, какъ это могло случиться, что она прежде не замчала Милину! Ей очень понравилась ея хорошенькое, юное личико, простота ея манеръ, ея звучный, симпатичный голосокъ и публика эта апплодировала ей изо всей мочи. Самъ Печоринъ сидлъ въ это время въ антрепренерской лож, у всхъ на глазахъ, и, видимо, увлекался игрой своей ученицы. Когда водевиль кончился, вс принялись вызывать Милину и, въ то же время, поршили, что она дйствительно должна быть хорошею Офеліей.
Дня за три до постановки Гамлета Печоринъ обратился къ редактору.
— А что, другъ любезный,— проговорилъ онъ ему,— не хочешь ли ты мою ученицу проэкзаменовать?
— Что же, милочка, съ большимъ удовольствіемъ,— отвтилъ тотъ.
— Право, приходи-ка, да и фельетониста захвати съ собой, вдь, вы оба знакомы съ Туберкулозовымъ-то, съ генераломъ-то съ этимъ?
— Еще бы!
— Такъ вотъ завтра оба и прізжайте въ два часа ровно… Право, прізжайте-ка!… Можетъ, замтите что-нибудь, посовтуете… Говорятъ, умъ хорошо, два лучше, а три-то и подавно! Можетъ, втроемъ-то, общими-то силами, и надумаемъ что-нибудь, пособимъ двчонк.
Экзаменъ состоялся, а затмъ не замедлила появиться и новая статья о Милиной. Только на этотъ разъ статью исправилъ самъ Печоринъ. Онъ нашелъ ее хорошею, дльною, но только замтилъ, что такъ хвалить нельзя, что ‘двчонка, чего добраго, зазнается’, и значительно урзалъ похвалы. Статья вышла какъ разъ въ мру, вс ее, конечно, прочли и интересъ возбудился съ большею силой.
За то на сцен, въ сред актеровъ и актрисъ, статья эта произвела такое раздраженіе, что несчастному антрепренеру стоило не малыхъ хлопотъ усмирить эти расходившіяся страсти. Первою возмутившеюся была, конечно, драматическая ingnue, которой роль Офеліи принадлежала по праву. Но она возмутилась не передачею роли въ другія руки, а собственно тмъ, что въ стать имлась слдующая фраза’, ‘въ роли Офеліи мы привыкли видть обыкновенно актрисъ, такъ сказать, присяжныхъ, выработавшихъ себ технику подъ вліяніемъ устарвшихъ традицій, манерничающихъ, съ дланною наивностью, съ напускною сантиментальностью, тогда какъ въ игр Милиной, сколько мы успли замтить, преобладаетъ, напротивъ, простота, естественность, жизненность, что именно и хватаетъ васъ прямо за сердце’. За эти строки драматическая ingnue чуть глаза не выцарапала несчастному редактору, а сезонный трагикъ, игравшій Гамлета именно съ этой ingnue, поднялъ съ нимъ по этому поводу такой споръ, что чуть не обругалъ его невждой. Возмутились вс… Бывшій ‘Брабанціо’ подлетлъ даже къ Туберкулозову и, прижавъ его въ какой-то темный уголъ кулисъ, заговорилъ:
— Ну, что, ну, что?… Не говорилъ я вамъ, ваше превосходительство, что со всми редакторами онъ на ‘ты’ будетъ? Не говорилъ-съ? Такъ оно и вышло…
И, даже не подозрвая, что Милина была крестницей Туберкулозова, вскрикнулъ:
— Ну, что это за статья, ну, что это?… Что такое Милина? Ну, что такое, позвольте спросить васъ, ваше превосходительство? Двчонка и больше ничего,— двчонка, пригодная для выходныхъ ролей, которая, вмсто ‘приказала’, говорить: ‘приказила’, а вмсто ‘супъ на стол’ — ‘столъ на суп’! И за что же ради этой ‘приказилы’, которой, въ сущности, грошъ цна, оскорблять заслуженную, опытную артистку?… Ну, чортъ съ нимъ, пускай эта Милина самого Гамлета играетъ, но за что же оскорблять-то?
Туберкулозовъ собрался было замтить что-то, но ‘Брабанціо’ перебилъ его:
— Вдь, мы знаемъ суть-то дла, знаемъ, ради чего именно онъ протежируетъ этой Милиной, и потому возмущенію нашему нтъ границъ… Ну, понравилась, приглянулась ему двчонка,— продолжалъ онъ,— такъ купи же ее за деньги,— у него много ихъ, по двсти рублей за вечеръ беретъ!— но не расплачивайся же съ нею добрымъ именемъ другой, ни въ чемъ неповинной женщины…
Туберкулозовъ даже задрожалъ весь отъ гнва. Онъ хотлъ было броситься на ‘Брабанціо’, но какъ-то удержался и проговорилъ сдержанно и сухо:
— Да, милостивый государь, это гнусно,— такъ же гнусно, какъ и то, что вы, защищая театральныя заслуги актрисы, фамилія которой даже и не упоминается въ стать, не пощадили чести двушки и назвали ее по имени!…
И, презрительно посмотрвъ на ‘Брабанціо’, онъ медленно отошелъ отъ него и направился къ зрительному залу.
Въ тотъ вечеръ шелъ Макбетъ… Но Туберкулозовъ, сидя въ своемъ кресл, въ первомъ ряду, даже и вниманія не обращалъ на сцену. Намеки ‘Брабанціо’ попали ему въ самое сердце и нанесли ему смертельныя раны. Онъ сидлъ и чувствовалъ, что внутри его что-то кипитъ, клокочетъ, но не злоба, не месть,— нтъ!— а какое-то совсмъ иное чувство, котораго онъ до сихъ поръ никогда не испытывалъ… Онъ былъ золъ, онъ готовъ былъ наброситься на Шурочку, на Печорина и обоихъ ихъ разорвать на части, но за что именно — не могъ отдать себ отчета. Онъ сознавалъ только, что у него было что-то такое отнято, что-то такое улетло у него, какъ у зазвавшагося мальчугана улетла птичка изъ клтки… Онъ началъ формулировать свои отношенія въ Шурочк, анализировать ихъ и… ужасъ объялъ его.
— Проклятый!— прошиплъ онъ, и шипньемъ этимъ обратилъ даже на себя вниманіе сосда.
— Это кого же вы проклинаете, ваше превосходительство?— опросилъ тотъ.
— Макбета!— отвтилъ Туберкулозовъ, подразумвая Печорина.
Не весело было и Шурочк. Придя на сцену, она была уврена, что встртитъ всеобщую радость за нее, всеобщее поздравленіе. Она думала, что подруги, съ которыми она была особенно дружна, зацлуютъ ее, замучаютъ поздравленіями. Она даже, на всякій случай, захватила съ собой газету, но ей пришлось горько разочароваться. Труппа отвернулась отъ нея… Это огорчило ее… Она бросилась къ подругамъ, чтобы передать имъ это огорченіе, но и подруги встртили ее недружелюбно. Ни одна изъ нихъ не протянула даже руки, хотя Шурочка и совалась съ своею къ каждой по-очередно.
— Да что ты, Надя,— наконецъ, вскрикнула она, подойдя къ своей лучшей прітельниц,— не видишь разв, что я теб руку подаю?
Но Надя молча заложила руки себ подъ мышки.
— Вы теперь ‘знаменитость’,— подхватили подруги,— ивамъ теперь не слдъ и знаться-то съ театральною мелюзгой!
Шурочка укоризненно посмотрла на нихъ и молча отошла. Она забилась въ самый темный уголъ и тамъ, на что-то усвшись, зарыдала горькими слезами.
Это были еще ея первыя слезы на сцен.
Въ одинъ изъ антрактовъ она увидала какъ-то Печорина. Онъ проходилъ какъ разъ мимо нея и даже не замтилъ ея дтской фигурки, прижавшейся въ уголъ. Но она схватила его за руку и остановила.
— Что съ вами?— вскрикнулъ онъ, услыхавъ ея рыданія.
— Что вы надлали со мной?… Зачмъ, зачмъ?…
Онъ удивленно смотрлъ ей въ глаза.
— Что такое?
А Шурочка продолжала держать его за руку и разсказала ему вс перенесенныя ею муки и страданія.
— А вы какъ бы думали, дитя мое?— вскрикнулъ онъ.— Каждый успхъ возбуждаетъ зависть! Разв я не предупреждалъ васъ, что на сцен, больше чмъ гд-нибудь, царитъ это чувство?
— Но, вдь, это ужасно!…
— Ужаснаго, собственно, нтъ ничего!— подхватилъ онъ.— Напротивъ, все это должно радовать васъ, льстить вашему самолюбію…
— Радовать?— удивилась Шурочка.
— Понятно!— вскрикнулъ онъ, широко разводя руками.— Вамъ завидуютъ,— стало быть, есть чему!… Бда, когда бы не завидовали! Бда, когда бы любили васъ!
— Я не понимаю…
— Поймете,— перебилъ ее Печоринъ, махнувъ рукой.
— Меня оскорбляетъ!… Моя лучшая пріятельница, Надя, даже руки мн не подала…
Печоринъ захохоталъ.
— О, какъ бы счастлива была ваша Надя,— проговорилъ онъ,— ежели бы ей изъ зависти перестали подавать руку самыя лучшія ея пріятельницы.
Шурочка ничего не поняла изо всего этого.
А Печоринъ перемнилъ тонъ, взялъ ее за талію и прибавилъ:
— Радуйтесь, дитя мое, радуйтесь!… Все то, что такъ сокрушаетъ васъ, — добрый, хорошій знакъ. Отрите ваши слезы, он напрасны!… Еще не то будетъ, когда увидятъ васъ въ Офеліи, когда увидятъ тотъ тріумфъ, который ждетъ васъ… Будетъ еще хуже, говоря вашимъ языкомъ, а говоря своимъ, я скажу: будетъ еще лучше! Вотъ тогда-то вы и почувствуете то наслажденіе, тотъ восторгъ, то упоеніе, которое называется торжествомъ таланта!… А потомъ,— прибавилъ онъ, понизивъ голосъ и крпче прижимая къ себ Шурочку,— бросайте этотъ городъ и подемте со мной въ Кіевъ, Харьковъ, Ростовъ,— мы заработаемъ съ вами хорошія деньги!… А весной собрали бы маленькую труппу, да сдлали бы по Волг ‘артистическую прогулку’! По Волг есть хорошіе города: Нижній, Казань, Саратовъ, Астрахань… Да и сама-то Волга восторгъ! Плыли бы себ внизъ по матушк на пароход и собирали бы дань…
И, притянувъ ее къ себ, онъ опять поцловалъ ее въ голову.
Поцлуй этотъ былъ замченъ Туберкулозовымъ, какъ разъ въ эту минуту прибжавшимъ за кулисы. Онъ словно ошеломилъ его, но онъ сдлалъ видъ, что не замтилъ этого поцлуя, и прошелъ мимо. Но когда Печоринъ отошелъ отъ Шурочки, онъ быстро подбжалъ къ ней.
— Это гадко, сударыня, низко, отвратительно!— проговорилъ онъ дрожавшимъ отъ злости голосомъ.
— Что такое?— удивилась Шурочка.
— Вы мое доброе имя мараете!
— Я васъ не понимаю, крестный!
— Лжете, сударыня, вы меня очень хорошо понимаете… Вы добьетесь того,— продолжалъ онъ, колотя себя въ грудь,— что вотъ я сейчасъ къ генералъ-губернатору поду и его вышлютъ отсюда административнымъ порядкомъ.
И, круто повернувшись, онъ отошелъ отъ нея. Онъ сдлалъ это потому, чтобы не наговорить ей еще большихъ дерзостей. Онъ былъ въ очень возбужденномъ состояніи, едва владлъ собой, но, все-таки, къ губернатору не похалъ.
А Шурочка смотрла ему вслдъ и не понимала, за что онъ такъ разгнвался на нее. Неужели за то, что Печоринъ поцловалъ ее въ голову? Но, вдь, онъ же ея учитель, покровитель… онъ принимаетъ въ ней такое участіе, предлагаетъ даже взять ее съ собой.
— Что, и онъ на васъ?— шепнулъ Печоринъ, проходя мимо, и, не дождавшись отвта, прибавилъ:— Отлично, отлично!… Значитъ, и онъ завидуетъ.
И быстро направился къ сцен.
Однако, къ концу спектакля Туберкулозовъ значительно успокоился. Онъ зашелъ за кулисы и, отыскавъ Шурочку, все еще одиноко сидвшую въ томъ же темномъ углу, проговорилъ спокойнымъ, ровнымъ голосомъ:
— Сегодня очень сильный морозъ, вамъ будетъ холодно,— не хотите ли я довезу васъ въ своей карет?
Шурочка молча одлась и пошла подъ руку съ крестнымъ.
Долго хали они молча, колеса кареты визжали по сухому, морозному снгу и словно когтями царапали сердце.
Наконецъ, Туберкулозовъ обратился къ Шурочк.
— Вы на меня сердитесь?— спросилъ онъ ласковымъ, но взволнованнымъ голосомъ.
— Я не знаю, за что вы на меня разсердились…
— Ну, простите меня, простите… Но… я былъ такъ взбшенъ, такъ взволнованъ… я самъ себя не помнилъ, этотъ поцлуй возмутилъ меня… Зачмъ вы допускаете такую фамильярность?
— Но что-жь такое въ этомъ поцлу?
— Знаю, что въ немъ нтъ ничего дурнаго, что у нихъ на сцен все это допускается, все это въ порядк вещей, но въ нашемъ обществ этого не длается… Я прошу васъ, не позволяйте ему впередъ такихъ короткостей… Что допускается у нихъ, то не допускается въ обществ… Это просто неприлично! Выдаете мн слово впередъ не допускать этого?— спросилъ онъ ее.
— Если это вамъ не нравится, извольте, я скажу ему.
— Да нтъ, нтъ, зачмъ же говорить, — перебилъ ее Туберкулозовъ,— а вы просто дайте ему почувствовать, что вы не желаете его поцлуевъ…
— Извольте.
— Вс они — нахалы, Шурочка, и вообще люди дурно воспитанные… съ ними надо быть очень осторожнымъ… А теперь,— прибавилъ онъ,— давайте мн вашу ручку.
И, поймавъ въ темнот ея руку, онъ принялся осыпать ее поцлуями.
— Не сердитесь на меня, не сердитесь, Шурочка?
— Нтъ, крестный.
— Ну, вотъ, я и счастливъ! Ну, вотъ, мн больше ничего и не надо!
И, еще разъ прильнувъ къ рук, онъ крпко пожалъ ее.
Въ это время карета подъхала къ дому Шумилиныхъ и остановилась. Туберкулозовъ отворилъ дверку, высадилъ Шурочку и приказалъ кучеру хать въ клубъ.

VI.

Наконецъ, роковой день насталъ. Шурочка проснулась и, вспомнивъ, что сегодня вечеромъ она должна играть Офелію, схватила себя за голову и чуть не съ воплемъ вскрикнула: ‘Что я надлала, что я надлала!…’
Услыхавъ этотъ крикъ, къ ней за перегородку вошла мать.
— Что это ты, Шурочка, кричишь какъ не хорошо?— проговорила она.
Но, зная, что мать не пойметъ ея ужаса, она сказала, что крикнула во сн.
Мать успокоилась.
— А ты посмотри-ка, Шурочка, что у насъ въ зал-то лежитъ,— проговорила она съ сіяющимъ лицомъ.
— Что такое?
— Нтъ, ты встань да посмотри.
— Да что такое? Не пугайте меня, мамочка!
— Чего тамъ пужаться,— что ты, дурочка!… Давай, Господи, чтобы почаще этакъ-то…
Шурочка не вытерпла, вскочила съ постели, выбжала въ крошечную залу и чуть не обомлла отъ восторга. Въ зал, на кругломъ обденномъ стол, накрытомъ скатертью, лежали Шурочкины костюмы, еще до свта присланные Туберкудозовымъ. Тутъ было блое атласное платье, все обшитое дорогими кружевами, другое платье блдно-голубаго цвта, костюмъ для сцены сумасшествія, пропасть гирляндъ изъ дорогихъ французскихъ цвтовъ, пары три башмаковъ, шелковые чулки, перчатки и, наконецъ, два шагреневыхъ футляра съ настоящими брилліантовыми вещами. Зимній лучъ солнца падалъ изъ окна прямо на этотъ столъ, яркими бликами серебрилъ онъ атласъ, придавалъ жизнь мертвымъ цвтамъ и дрожавшимъ блескомъ зажигалъ брилліанты. Шурочка остановилась передъ этимъ столомъ и, ослпленная, закрыла лицо руками. Но она не вытерпла,— она подошла къ столу, живописно накинула на себя гирлянду, убрала цвтами голову, вдла въ уши серьги и побжала къ зеркалу. Эта была сама весна, благоухавшая, роскошная, двственная!… Въ комнату вошелъ отецъ съ портфелемъ въ рукахъ. Отецъ посмотрлъ на брилліанты, повертлъ ими на солнц и улыбнулся тою улыбкой, которою умютъ только улыбаться чиновники стараго закала.
— Да, — проговорилъ онъ,— это вещица хорошая! Остальное — тряпье!… А это… да, это вещица очень хорошая!
И, вынувъ изъ футляра брошь, онъ приложилъ ее къ тому мсту, на которомъ носятъ звзды, подошелъ къ зеркалу и тоже сталъ любоваться. Отецъ и дочь стояли рядомъ, а старуха позади и, глядя на мужа, ворчала:
— Пристало какъ коров сдло! Не съ твоимъ носомъ звзды-то носить… Вишь куда приложилъ!…
Но Шумилинъ не слушалъ ворчаній жены.. Онъ вложилъ брошь въ футляръ, поставилъ его на мсто и, обратясь къ дочери, проговорилъ:
— И такъ, сударыня, сегодня мы будемъ имть честь лицезрть васъ въ Офеліи.
— Папочка, папочка, какъ я боюсь!— вскрикнула она.
Но чиновникъ не понималъ этого страха.
— Въ такіе костюмы, матушка, — проговорилъ онъ, — хоть корову наряди, такъ и та отлично сыграетъ!
И онъ отправился на службу.
Поверхъ костюмовъ лежало письмо, адресованное на имя Шурочки. Она замтила это письмо, какъ только вошла въ комнату, но, какъ ребенокъ, бросилась, прежде всего, къ игрушкамъ, но теперь, вдоволь налюбовавшись тмъ, что больше всего ее забавляло (цнности брилліантовъ она не знала), она вспомнила о письм и прочла его. Письмо это было отъ Туберкулозова. Онъ просилъ принять отъ него на память этотъ подарокъ и, вмст съ тмъ, увдомлялъ, что часовъ въ десять утра къ ней задетъ модистка для примрки костюмовъ. ‘Та же самая модистка,— прибавлялъ онъ,— будетъ одвать васъ и въ театр, а передъ спектаклемъ я заду за вами.’
При воспоминаніи о спектакл сердце ея болзненно сжалось, она даже чуть не упала отъ боли и ужаса.
Въ назначенный часъ пріхала модистка и нсколько ободрила Шурочку. Примряя костюмы, которые, оказалось, сидли вс отлично, болтливая француженка по секрету шепнула Шурочк, что для сегодняшняго спектакля и именно для Офеліи ей заказаны дв корзины съ цвтами. Фамилій заказавшихъ она не назвала, но сообщила, что цвты будутъ самые лучшіе, самые дорогіе, и что об корзины будутъ перевиты превосходными французскими лентами. Она сообщила также и о томъ, что въ касс билетовъ больше нтъ и что одна ея хорошая знакомая просто въ отчаяніи, что не попадетъ сегодня въ театръ.
Но успокоилась Шурочка не надолго. Какъ только ухала модистка, сердце ея опять болзненно сжалось. Отецъ возвратился со службы, сли обдать, но Шурочка ничего не ла. Посл обда она надла на себя шубку, шапочку и пошла гулять въ надежд, что хоть чистый морозный воздухъ подкрпить ее. Проходя мимо одной оранжереи, въ которой производилась продажа живыхъ цвтовъ, она увидала щегольскія сани Туберкулозова. Шурочка спросила кучера, кого онъ привезъ сюда, и узнала, что ‘барина’. Но она не зашла въ оранжерею, а направилась къ бульвару. На бульвар она встртила свою пріятельницу, знакомую намъ Надю, и, обрадовавшись встрч съ нею, побжала къ ней.
— Ахъ, Надичка, какъ я рада встртитъ тебя!— чуть не вскрикнула она.
Надя покосилась на Шурочку и, продолжая идти, проговорила сухо:
— Здравствуйте.
У Шурочки даже слезы выступили на глазахъ.
— Какъ теб не грхъ!— вырвалось у Шурочки прямо изъ груди.— Такъ были съ тобою дружны…
— Да… но теперь… теперь вы артистка!— проговорила та, ударяя на слов ‘артистка’.
— Ахъ, Надя, Надя, гршно теб! Если бы ты заглянула въ мою душу, ты пожалла бы меня… Вдь, я страдаю… я мученица!… Я чувствую, что умру сегодня… Такъ на сцен и умру… И Офелія умретъ, и я…
— Это только кажется, моя милая,— перебила ее Надя.— Вы и прежде робли, когда еще горничныхъ играли.
— Да, и робла, и робла, и путала. Помнишь: вмсто ‘приказала’, сказала ‘приказила’, а вмсто ‘перо и чернильницу’, бухнула ‘перо и перильницу’. И общій хохотъ, громкій, страшный хохотъ!… Но пойми ты, Надя, что, вдь, тогда смялись надъ горничной, которая выбжала на сцену, соврала и опять убжала, а, вдь, сегодня-то меня Офеліей длаютъ!…
— Будто ужь и длаютъ?— вскрикнула Надя.— Ужь не насильно ли?…
— Насильно, Надя, насильно!… Или нтъ, нтъ… Не такъ я выразилась… не насильно, а воспользовались, знаешь ли, моею безхарактерностью!… Просто затянули меня, опутали… Нтъ, Надя, ты не презирай меня, возврати мн свою дружбу. Дружба эта ободритъ меня… Все-таки, я буду знать, что тутъ, возл меня, за кулисами, есть у меня другъ, который сочувствуетъ мн, молится за меня, тревожится за меня и вмст со мною…
— О, моя милая,— перебила ее Надя,— у васъ теперь столько друзей, что въ моей дружб вамъ нечего нуждаться!
— Гршно теб, Надя!— прошептала Шурочка и пріостановилась. А Надя словно и не слыхала этого шепота и продолжала идти, даже не оглянувшись на одиноко стоявшую Шурочку.
Постояла, постояла Шурочка и пошла домой. Холодный морозный воздухъ не подкрпилъ ее.
Она шла, а на заборахъ, на стнахъ домовъ, въ окнахъ магазиновъ, повсюду, словно простыни, блли афиши. Аршинными буквами чернло на нихъ Гамлетъ и ниже крупнымъ шрифтомъ дв фамиліи ‘Печоринъ’ и ‘Милина’.
— Все кончено,— прошептала Шурочка,— выхода нтъ!
Наконецъ, наступилъ вечеръ.
Туберкулозовъ захалъ за ней въ карет, посадилъ ее и повезъ въ театръ. Шурочка хала какъ на казнь. Тщетно Туберкулозовъ ободрялъ ее дорогой, тщетно цловалъ ея руки… Она сидла молча, углубившись въ уголъ кареты.
— Да ободритесь же вы, милая моя!— шепталъ онъ, захлебываясь.
Но Шурочка продолжала молчать.
— Такъ не хорошо, надо быть бодрой, веселой!— шепталъ онъ, продолжая цловать ея ладони.
— А сердчишко бьется?— спросилъ онъ,— замираетъ?
Шурочка только головой кивнула. Туберкулозовъ крпко прижалъ ее къ себ и склонилъ свою голову къ ней на плечо. Такъ въ этомъ положеніи онъ и халъ всю дорогу вплоть до театра. А Шурочка сидла и хоть бы слово! На нее словно столбнякъ нашелъ и она ничего не понимала, ничего не сознавала.
Она молча вошла въ уборную, какъ на приготовленный для нея эшафотъ, молча поклонилась ожидавшей ее модистк, той самой, которая была у нея утромъ, и, взглянувъ на приготовленный костюмъ, подумала: ‘Вотъ и мое погребальное платье! Въ этомъ плать меня и закопаютъ!’
Въ одной съ нею уборной костюмировалась ‘Гертруда’. Она, какъ толька увидала Шурочку, такъ въ ту же минуту принялась ворчать, что по милости костюмовъ Офеліи ей негд повернуться, негд ногъ и рукъ растопырить. Француженка изумленно метнула на нее своими большущими выпуклыми глазами и сдлала гримасу.
— On dirait, c’est un Hippopotame!— вскрикнула она дерзко и, въ то же время, захохотала какимъ-то хрипучимъ гортаннымъ хохотомъ.
— Я, матушка, по-французскому не понимаю,— проговорила Гертруда какимъ-то вульгарнымъ тономъ и бросила въ уголъ окурокъ папиросы.— Мы изъ необразованныхъ!…
Вошелъ парикмахеръ, не театральный, а особо приглашенный Туберкулозовымъ, французъ съ тараканьими усами и эспаньолеткой, посадилъ Шурочку на стулъ и началъ прилаживать ей парикъ.
Наконецъ, она была готова. Оркестръ игралъ уже увертюру и Шурочка вышла на сцену. Ее увидалъ Печоринъ и чуть не подбжалъ къ ней. Онъ былъ уже въ костюм, на немъ была маленькая черная шапочка, на груди цпь съ медальономъ, шпага, висвшая на какомъ-то блестящемъ, украшенномъ камнями пояс и черный плащъ, закинутый на плечо.
— Какъ вы прекрасны!— вскрикнулъ онъ, протягивая Шурочк об руки.
Прибжалъ Туберкулозовъ, увидалъ Шурочку и развелъ руками.
Но Шурочка стояла какъ приговоренная къ смерти, съ опущенною головой, и словно ожидала холоднаго лезвія топора. Она ничего не видала и не слыхала ничего. Она даже не помнила, какъ подала руку прибжавшему за ней Лаэрту и очутилась на сцен. Она помнитъ только, что ее словно ослпилъ яркій свтъ рампы и что изъ зрительнаго зала, какъ изъ печи, на нее пахнуло горячимъ воздухомъ. А, между тмъ, едва выступила она на сцену, какъ вся зала загремла рукоплесканіями. Шурочка видла, какъ въ ложахъ, въ партер, въ райк,— словомъ, всюду трепетали руки, и она начала ободряться. Апплодисменты эти долго не позволяли начать сцены. Лаэртъ, начавшій было свой монологъ и стоявшій возл Офеліи, положивъ руку на эфесъ шпаги, принужденъ былъ замолчать и отретироваться: въ сторону. Шурочка чувствовала, что у нея дрожатъ колни, что она вся дрожитъ какъ въ лихорадк, но она, все-таки, подошла къ рамп и опустила голову. Рукоплесканія усилились еще боле… Изъ-за кулисъ высовывались головки бывшихъ пріятельницъ Шурочки, а въ томъ числ и Надя, и вс он были блдны… Наконецъ, рукоплесканія замолкли и зала словно умерла. Когда Лаэртъ подошелъ къ Офеліи и сталъ предостерегать ее, чтобы ‘на любовные пустяки’ Гамлета она смотрла
… Какъ просто на учтивость,
Какъ на игру въ его крови, фіалку,
Разцвтшую въ пор весеннихъ лтъ,
Но не надолго: сладкую на мигъ,
Красу и запахъ одного мгновенья,
Не больше…
то Шурочка какъ то болзненно упавшимъ голосомъ, полнымъ тоски и слезъ, спросила, взглянувъ на брата:
Только?… и не больше?
И залъ опять загремлъ рукоплесканіями. Шурочка словно ожила, сердце ея, забилось, какъ-то особенно мощно, упавшій духъ ея воспрянулъ и она почувствовала въ себ то, что называется вдохновеніемъ. Рчь ея полилась свободно, прочувствованно, и каждое сказанное слово имло свой оттнокъ и свой характеръ… И тутъ ужь она ничего не видала и ничего не слыхала…
Печоринъ стоялъ за кулисой и не узнавалъ Шурочки. Она вела роль совсмъ не такъ, какъ онъ училъ ее,— она вела ее посвоему, помимо всхъ его совтовъ, указаній, взяла совсмъ иной тонъ, совсмъ не тотъ, который онъ ей задалъ, совсмъ не такъ ходила, не такъ садилась и даже жесты явились у нея какіе-то совершенно новые. Онъ глазамъ своимъ не врилъ и, въ то же время, сознавалъ, что у нея выходитъ что-то такое, что было неизмримо выше и поэтичне того образа, который создалъ онъ, опытный актеръ и искусный техникъ.
— Что съ вами, Шурочка?— вскрикнулъ онъ, когда та, провожаемая неистовыми апплодисментами, вошла за кулису.
— Что такое?— испуганно спросила она.
— Вы совершенно не такъ ведете роль, какъ я училъ васъ!
— Забыла я, все забыла!— вскрикнула она въ отчаяніи.
— Но вы успокойтесь,— поспшилъ онъ перебить ее, — вы ведете роль геніально!
Но вызовы не умолкали и Шурочка должна была выйти на сцену.
Сцены Гамлета съ тнью отца Шурочка не слыхала. Ей приходилось переодваться и она поспшила въ уборную.
Туберкулозовъ прибгалъ на сцену каждый антрактъ. Онъ былъ въ восторг отъ игры Шурочки и, въ то же время, сообщалъ ей то восторженное впечатлніе, которое производила она на всю публику. И дйствительно, вс были поражены ея игрою. Нечего говорить, что весь этотъ успхъ приписывался Печорину всецло и никому даже и въ голову не приходило, что Печоринскаго тутъ не было ничего, и что все это какъ-то безсознательно создалось само собою, помимо даже воли самой Милиной. Тмъ не мене, однако, успхъ былъ полный и Шурочка торжествовала. Уборная ея была завалена букетами, внками, цвтами и Гертруда еще боле злилась и выходила изъ себя. Она чадила поминутно своими вонючими папиросами и заглушала ими испарявшееся благоуханіе цвтовъ. Она даже выгнала разъ прибжавшаго въ уборную Туберкулозова, крикнувъ на него:
— Да что это вы, батюшка?… Трактиръ, что ли, здсь?… Нельзя же такъ!…
Печоринъ былъ на верху блаженства. Онъ торжествовалъ торжествомъ Шурочки и никогда еще не игралъ Гамлета съ такимъ воодушевленіемъ, съ какимъ игралъ его теперь.
За то сезонная труппа злобствовала какъ никогда. Въ одинъ изъ антрактовъ прибжалъ на сцену знакомый уже намъ адъютантъ и, обратясь къ ‘Полонію’, вскрикнулъ:
— Что, батенька? Вдь, это талантъ!…
— Это ‘приказала’-то?— улыбнулся тотъ.
— Вотъ вамъ и ‘приказала’! Я еще не видывалъ такой Офеліи.
И, закуривъ папиросу, онъ прибавилъ:
— Да-съ, вотъ что значитъ талантливый-то актеръ, сразу открылъ талантъ!
Даже антрепренеръ, и тотъ удивлялся.
— Что сдлалъ-то!— говорилъ онъ.— Вдь, актриска-то совсмъ дрянь была.
Только редакторъ и фельетонистъ, видвшіе Шурочку во время извстнаго намъ экзамена, очень хорошо знали, что Печоринъ тутъ ровно ничего не сдлалъ.
— Что, братъ,— говорили они ему,— узнаешь?
— Ничего не узнаю!— отвтилъ онъ, разводя руками.
— То-то, какъ бы учителю-то въ ученики не угодить къ учениц-то!— подшутилъ фельетонистъ.— Ты тогда, смотри, на экзаменъ-то позови!
— Талантъ проснулся!— подхватилъ Печоринъ и, въ то же время, подумалъ: ‘Эхъ, кабы увезти ее!’
— Громъ-то не изъ тучи,— пробормоталъ Полоній.
Между тмъ, наступила и сцена сумасшествія. Шурочка вышла на сцену и гробовое молчаніе воцарилось въ зал. Вс словно замерли, затаили дыханіе и словно боялись малйшимъ движеніемъ нарушить эту тишину. Былъ даже слышенъ шелестъ платья Офеліи, даже слышались чуть слышные шаги ея. А она, блдная, въ какомъ-то странномъ костюм, въ цвтахъ, съ цвтами въ рукахъ, съ тупымъ, но вдумчивымъ взглядомъ, съ распущенною косой, медленно шла и не замчала, куда идетъ… Раздались чуть слышные звуки оркестра и по залу пронесся шепотъ Офеліи. Она не пла, а шептала… И, заслышавъ этотъ шепотъ, вс замерли отъ ужаса… Лица поблднли, бинокли направились на нее и сотни платковъ отирали выступавшія слезы. Весь театръ плакалъ, но плакалъ неслышно, только слезы текли. А шепотъ продолжалъ рзать сердца. Это была не Шурочка, не Милина, а это была дйствительно больная, одержимая тихимъ помшательствомъ, грустнымъ, меланхоличнымъ и, въ то же время, полнымъ страданія, слезъ и муки. Это была больная, пораженная прямо въ сердце и тихо умиравшая въ объятіяхъ безумныхъ, но поэтическихъ грезъ… И какъ она начала шепотокъ, такъ тмъ же шепотомъ и кончила. ‘Покойной ночи, прекрасныя дамы, покойной, ночи…’ — прошептала она чуть слышно и, какъ тнь, какъ что-то прозрачное, неуловимое, неслышно исчезла… Именно исчезла, а не ушла!…
А залъ замеръ и недоумвалъ, что ему длать? Тревожить ли больную, или оставить такъ? Всмъ представилось, что она дйствительно умирать пошла… Даже испугъ объялъ всхъ. Вс переглядывались и словно спрашивали другъ друга: ‘Что-жь это такое: дйствительная ли смерть, или только обманъ чувствъ и зрнія?’ Но вс опомнились и залъ задрожалъ не апплодисмеитами,— нтъ, а воплями восторга и изумленія, какими никогда еще не потрясался этотъ залъ. Вопль этотъ не умолкалъ долго, но Шурочка не выходила и не вышла. Выбжалъ антрепренеръ, блдный, испуганный, и объявилъ, что съ Милиной обморокъ.
Но публика не поврила ему.
— Умерла!— раздалось нсколько голосовъ.— Умерла, умерла!— подхватилъ раекъ.
И весь партеръ, вс дамы изъ ложъ, какъ одинъ человкъ, бросились на сцену.
Занавсъ пришлось опустить…

VII.

На слдующій день, еще путемъ не разсвтало, а ужь Печоринъ входилъ на крылечко флигеля, въ которомъ жила Шурочка. Онъ еще въ первый разъ былъ у нея и даже съ трудомъ разыскалъ домикъ ея отца. Войдя въ сни, онъ увидалъ какую-то женщину, лтъ пятидесяти, усердно раздувавшую громадной величины самоваръ.
— Скажите, пожалуйста,— обратился къ ней Печоринъ,— могу я видть Александру Павловну?
Старуха разогнулась, посмотрла на Печорина и спросила:
— Изъ театра?
— Изъ театра.
— Актеръ?
— Да, актеръ.
— То-то я смотрю, что бритый.
И, немного помолчавъ, прибавша:
— Нездорова она, Шурочка-то, лежитъ… всю-то ноченьку глазъ не смыкала… Сейчасъ только докторъ ухалъ…
— Поэтому-то мн бы и хотлось видть ее… Ежели бы вы потрудились передать ей вотъ эту карточку,— прибавилъ Печоринъ, передавая старух свою визитную карточку,— то я увренъ, что Александра Павловна приняла бы меня…
— Хорошо, я передамъ,— проговорила старушка и вошла въ дверь.
Печоринъ остался одинъ въ сняхъ. Долго онъ ходилъ по нимъ взадъ и впередъ, началъ даже немножко зябнуть и поминутно посматривалъ на дверь, въ которую скрылась старуха. Наконецъ, эта дверь отворилась и старушка вышла.
— Войдите,— проговорила она и снова принялась за самоваръ.
Шурочка лежала въ постели. Она была блдна, осунулась какъ-то и Печоринъ едва узналъ ее.
— Что съ вами, дитя мое?— спросилъ онъ испуганнымъ голосомъ, остановись въ дверяхъ.
— Больна, устала…— отвтила она слабымъ голосомъ и, въ то же время, улыбнулась.
— Что же докторъ говоритъ?
— Говоритъ, что какое-то нервное переутомленіе…
Печоринъ медленно подошелъ въ кровати и пристально посмотрлъ на Шурочку.
— Бдненькая,— проговорилъ онъ, пожимая протянутую ему горячую руку больной,— васъ узнать нельзя…
Шурочка опять болзненно улыбнулась.
— Нтъ, такъ нельзя, такъ нельзя!— продолжалъ Печоринъ.— Этакъ васъ на годъ не хватитъ! Вдь, вы вчера дйствительно съ ума сходили… Я на васъ смотрть не могъ безъ содроганія!…
— Ничего я не помню,— прешептала Шурочка, улыбаясь.— Не помню, какъ въ театръ пріхала, какъ играла…
— Неужели ничего?
— Ничего, ничего!
— Но, вдь, мы съ вами разговаривали…
— Ничего не помню!
— Помните, я еще высказывалъ вамъ свое удивленіе, что вы совсмъ не такъ ведете роль, какъ я вамъ указывалъ…
— Ничего не помню.
Печоринъ даже плечами пожалъ.
— Нтъ, нтъ, такъ нельзя!— проговорилъ онъ.— Съ одною только Саррой Бернаръ совершается что-то подобное, но, вдь, этакъ ухлопать себя недолго. Положимъ,— прибавилъ онъ восторженно,— что я въ жизнь свою не видалъ подобной Офеліи, положимъ, что ежели бы вы сыграли такъ въ Париж, Лондон или Вн, то вы сразу бы стяжали себ европейскую извстность, да чортъ бы съ ней, съ этою извстностью!… Нтъ, нтъ, такъ невозможно!…
— Такъ вы довольны мною?— спросила Шурочка.
— Напротивъ, дитя мое, очень недоволенъ!
— Но, вдь, я хорошо сыграла, говорите вы!…
— Отлично, превосходно, неподражаемо… Но, вдь, результаты-то плачевные…
— За то сыграла, съ меня и этого довольно.
И, немного помолчавъ, она прибавила:
— А знаете ли, когда я вспомнила обо всемъ, происходившемъ вчера?
— Когда?
— Только сегодня утромъ, на разсвт… Передъ разсвтомъ я, говорятъ, заснула,— всю ночь я бредила только… Просыпаюсь и чувствую запахъ цвтовъ, нжный такой, ароматный… И вотъ тутъ только вспомнила, что я вчера играла и что мн подносили букеты… Они тамъ, въ той комнат у меня,— прибавила она, указывая на перегородку.
Вошла мать Шурочки, та самая старушка, которая возилась въ сняхъ за самоваромъ, и проговорила слезливымъ голосомъ:
— Вотъ до чего доигралась!
— Пройдетъ, Богъ дастъ… Поправится…
— Ну, что, какъ,— спросила она дочь,— получше, что ли?
— Я здорова теперь, только слаба очень, встать не могу…
— Хорошо здоровье,— проговорила старушка,— ни ногой, ни рукой шевельнуть не можетъ…
И она вышла изъ комнаты.
— И такъ,— проговорилъ Печоринъ задумчиво,— мечты мои разрушились.
— Какія?— спросила Шурочка.
— А помните, я какъ-то говорилъ вамъ… Приглашалъ васъ съ собой въ Кіевъ, Харьковъ…
— Нтъ, нтъ, гд же мн?— проговорила Шурочка.— Ежели бы я даже и здорова была, то и тогда бы не похала.
— Почему?
— Такъ, не похала бы!… У меня отецъ, мать, братья, сестра.
— Но коль скоро вы сдлались актрисой, такъ нельзя же сидть дома! Здсь вы ничего не сдлаете… Здсь скажите ‘прощай’ своему таланту… Вамъ нуженъ руководитель, а безъ руководителя вы или умрете на сцен, подъ градомъ рукоплесканій и подъ дождемъ букетовъ, или же, что всего вроятне, васъ затрутъ и останетесь вы на вкъ заурядною провинціальною актрисой съ жалованьемъ въ шестьдесятъ, семьдесять рублей. Мн жаль васъ, я знаю, что вамъ не этого хочется. Мн жаль и талантъ вашъ, который неминуемо долженъ здсь заглохнуть.
— Можетъ быть,— прошептала Шурочка чуть слышно,— но что же длать? Оставить своихъ я не могу, да у меня и силъ не хватитъ на это…
— Жаль, очень жаль!
И, перемнивъ тонъ, Печоринъ прибавилъ:
— А, вдь, я къ вамъ проститься пріхалъ!
— Вы узжаете?
— Да, сегодня… въ Харьковъ.
— Сегодня, такъ скоро?
— Нашему брату засиживаться нельзя,— проговорилъ Печоринъ, вставая и улыбаясь, — мы, вдь, ‘птички перелетныя’. Въ будущую пятницу въ Харьков идетъ Король Лиръ, а я только въ пятницу утромъ попаду туда,— стало быть, мшкать некогда… Сегодня же въ вагонъ и въ путь…
— Счастливый!— прошептала Шурочка.— И опять васъ ждетъ тамъ тріумфъ, слава…
— Только не будетъ такой Офеліи,— перебилъ ее Печоринъ,— какую я встртилъ здсь.
И, протянувъ руку Шурочк, онъ пригнулся чуть не къ ея лицу.
— Ну, дитя мое,— проговорилъ онъ,— прощайте! Спасибо вамъ, большое спасибо за вчерашній спектакль! Вечеръ этотъ на всю жизнь останется у меня въ памяти. Желаю вамъ успховъ, славы и считаю себя безконечно счастливымъ, что я первый открылъ въ васъ такой громадный талантъ. Можетъ быть, русская сцена скажетъ и мн за это спасибо. Только, ради всего дорогаго для васъ, не зарывайте этого таланта въ землю!… А теперь просьба!— прибавилъ онъ.
И, пригнувшись еще ниже, проговорилъ:
— Дайте мн слово, другъ мой, честное слово, что ежели только когда-нибудь вамъ потребуется моя помощь или мой совть, то вы обратитесь ко мн безъ раздумья, безъ колебаній, какъ къ лучшему своему старому другу… И будьте уврены, что гд бы я ни былъ, въ какомъ бы положеніи ни находился и въ чемъ бы ваша просьба ни заключалась, я всегда съ самымъ живйшимъ участіемъ и тотчасъ же откликнусь на нее.
— Благодарю,— прошептала Шурочка,— и охотно даю это слово.
— А теперь прощайте.
И онъ крпко и продолжительно поцловалъ ее въ лобъ.
А въ дверяхъ стоялъ Туберкулозовъ.
— Не гнвайтесь на меня, ваше превосходительство, за этотъ поцлуй,— вскрикнулъ Печоринъ, увидавъ его.— Это прощальный поцлуй артиста съ артисткой…
— Нтъ, нтъ, нтъ, сохрани Боже!— поспшилъ перебить его Туберкулозовъ, подбгая къ нему и заключая его въ свои объятія.— Я все слышалъ и только могу благодарить васъ за общанную моей крестниц протекцію… Спасибо, спасибо…
— А когда я могу застать васъ дома, ваше превосходительство?— спросилъ его Печоринъ.
— Въ часъ я буду у себя.
— Въ это время я буду у васъ, чтобы проститься съ вами и поблагодарить васъ за вашъ истинно-радушный пріемъ.
И, еще разъ простившись съ Шурочкой и пожавъ руку Туберкулозову, онъ вышелъ изъ комнаты.
А Туберкулозовъ подслъ къ кровати и спросилъ заботливо:
— Ну, что, какъ вы себя чувствуете, Шурочка?
— Слаба очень…
— Ничего, ничего,— успокоивалъ ее Туберкулозовъ,— все пройдетъ! Даже въ газет пишутъ, что ‘здоровье г-жи Милиной, какъ намъ сообщилъ пользующій ее докторъ, вн опасности’…
— Въ газет?— вскрикнула Шурочка.
— Ну, а вы не очень, не очень!…— перебилъ ее Туберкулозовъ.— Вамъ теперь волноваться не слдуетъ, душа моя.
И, вынувъ изъ кармана газету, онъ прочелъ Шурочк восторженный отзывъ о вчерашнемъ спектакл, восторженный разборъ игры Шурочки и, наконецъ, ту заключительную фразу по поводу ея здоровья, которую Туберкулозовъ сообщилъ выше. Шурочка была въ восторг, вырвала изъ рукъ Туберкулозова газету и спрятала ее къ себ подъ подушку.
Въ комнату мелкими шашками вбжалъ отецъ Шурочки. Онъ былъ въ своемъ вчномъ вицъ-мундир, наглухо застегнутомъ.
— Ваше превосходительство,— вкрикнулъ онъ,— и вы изводили навстить нашу больную!… Да-съ, вотъ какъ-съ… въ постель слегла-съ…
— Ничего, ничего…— говорилъ Туберкулозовъ,— поправится… За то сыграла-то какъ!…
— Ужь сыграла, что и говорить-съ! Я въ купонахъ сидлъ, такъ тамъ даже плакали вс… А когда съ ней этотъ самый обморокъ случился, тамъ даже врить никто не хотлъ антрепренеру-то… ‘Вретъ онъ!’ — говорятъ. Бить даже хотли его! ‘Уморилъ,— говорятъ,— онъ ее!’ Ей-Богу-съ!… Торжественный, неслыханный пріемъ-съ…
Немного погодя Туберкулозовъ ухалъ. Шумилинъ, въ одномъ вицъ-мундир, проводилъ его до саней, подсадилъ, застегнулъ медвжью полость и долго еще стоялъ на улиц, отвшивая поклоны вслдъ удалявшимся санямъ.
А Шурочка лежала и словно затверживала наизусть все сказанное ей Печоринымъ, ибо дйствительно все, что онъ говорилъ, вылилось у него прямо отъ души.
Вошелъ Вася Котоминъ и слъ возл больной. Это уже въ третій разъ приходилъ онъ къ ней сегодня.
— Генералъ былъ?— спросилъ онъ Шурочку.
— Да, былъ.
— И этотъ актеръ тоже?
— Да, и тотъ тоже.
— Вотъ до чего довела васъ эта оцена-то проклятая!
— За что вы проклинаете ее, Вася?
— А за то, что она васъ отняла у меня, вотъ за что! Я вчера чуть съ ума не сошелъ, увидавъ васъ безъ чувствъ, не помню даже какъ къ вамъ въ уборную попалъ… За то, когда я васъ поднялъ на руки и понесъ въ карету, то я думалъ, что я рехнусь отъ счастья. Никому не далъ нести васъ, никому… Впрочемъ,— прибавилъ онъ, немного помолчавъ,— нтъ худа безъ добра, можетъ быть, теперь вы образумитесь…
— Въ чемъ это?
— А въ томъ, что великую глупость сдлали, поступивши на сцену.
Шурочка улыбнулась только.
— Можетъ быть, теперь вы убдитесь,— продолжалъ онъ, даже я не заттивъ этой улыбки,— что вы созданы не для сцены, гд нужно, вмсто нервъ, канаты имть, что вамъ нужна другая, боле спокойная жизнь… Жизнь семейная, тихая… Ахъ, Шурочка, Шурочка!— вскрикнулъ онъ, всплеснувъ руками,— бросьте вы эту цыганскую, дурацкую жизнь, бросьте вы это шутовство, это вчное коверканье, это постоянное изображеніе изъ себя какихъ-то другихъ людей!… Я бы окружилъ васъ спокойствіемъ, счастіемъ… вдь, вы знаете, какъ я люблю васъ… Я бы вамъ всю свою жизнь посвятилъ… да не я одинъ — и сестра… мы оберегали бы ваше спокойствіе!… Конечно, я — мелкая сошка, простой чиновникъ банка, но, вдь, добьюсь же я чего-нибудь и большаго! Мн даже общали! Конечно, вы не будете окружены тмъ блескомъ, которымъ окружить васъ сцена, но, вдь, этотъ блескъ мишурный, во-первыхъ, а, во-вторыхъ, тихая семейная жизнь, со святыми обязанностями жены и матери, несравненно выше и почетне обязанности актрисы. Лучше быть скромнымъ семьяниномъ, чмъ фальшивымъ королемъ или принцемъ. Актеръ и адвокатъ — это лицеди цирка, сказалъ кто-то,— которые играютъ роли христіанъ и турокъ съ одинаковымъ убжденіемъ… Право,— прибавилъ онъ,— подумайте-ка, Шурочка!
— Нтъ, Вася,— проговорила она,— вы ошибаетесь. Везд есть люди и дурные, и хорошіе. То же самое и на сцен. Почитайте-ка біографіи великихъ артистовъ и вы преклоните колни передъ ихъ возвышенными подвигами, передъ ихъ высокою нравственностью… Но, вдь, про нихъ пишутъ потому, что они были великими талантами… Но сколько и такихъ, про которыхъ не пишутъ, но которые, тмъ не мене, будучи мелкими актерами, оставались честными и добрыми людьми!… А потомъ и вотъ что еще. Я люблю васъ, но быть вашею женой не могу. Я знаю, что вы и сестра, вс вы любите меня, что мн будетъ хорошо съ вами, но… не то мн нужно, Вася!
И потомъ, перемнивъ тонъ и сдвинувъ брови, она прибавила серьезно:
— Я знаю, Вася, чего вы боитесь… Только я одно скажу, что этого никогда не будетъ!
А Вася сидлъ печально, понуривъ голову, и думалъ горькую думу.
Вошелъ Шумилинъ. Онъ былъ въ шинели и въ фуражк съ кокардой и шелъ на службу.
— А ты, кажется, опять съ предложеніемъ явился?— спросилъ онъ Котомина.— И какъ это, братецъ, не надость теб!… Ужь третій разъ никакъ… Удивляюсь!…
— Нтъ, нтъ,— поспшила перебить Шурочка,— мы совсмъ о другомъ говорили.
— Ну, братъ, Вася,— вскрикнулъ старикъ, хлопнувъ по плечу молодого человка,— поздравь насъ! Шурочка теперь не меньше двухсотъ рублей въ мсяцъ получать будетъ…
— Ахъ, папочка, какъ это у васъ быстро все!— вскрикнула Шурочка и даже брови сдвинула.
— Да, вдь, самъ же Туберкулозовъ говорилъ! (Заочно Шумилинъ третировалъ его и называлъ не иначе, какъ по фамиліи). Самъ Туберкулозовъ!
Немного погодя они оба ушли.
Когда Шурочка осталась одна, она слабымъ голосомъ позвала къ себ мать, попросила принести вчерашніе букеты и внки и, вся окруживъ себя цвтами, долго не сводила съ нихъ восторженныхъ взоровъ.
Между тмъ, на вокзалъ желзной дороги собралась цлая толпа друзей, поклонниковъ, а пуще всего поклонницъ, пожелавшихъ проводить Печорина. Здсь былъ и генералъ Туберкулозовъ, и адъютантъ губернатора, и представители мстной прессы, и десятка два гимназистовъ. Гимназисты опять были блдны, взволнованы, какъ во время Отелло, и опять глаза ихъ горли яркими огоньками. Пріхалъ даже и сезонный трагикъ. Какъ тактичный человкъ, онъ счелъ это необходимымъ, дабы показать всмъ, что никакихъ контровъ между нимъ и Печоринымъ не было и что они не только не враждовали между собою, но, напротивъ, находились все время въ самыхъ наилучшихъ пріятельскихъ отношеніяхъ. Вся эта компанія, съ Печоринымъ во глав, сидла за большимъ столомъ и пила шампанское. Туберкулозовъ былъ въ самомъ веселомъ настроеніи, онъ словно торжествовалъ отъздъ Печорина, поминутно требовалъ шампанскаго и даже сказалъ громкую и трескучую рчь по поводу искусства вообще и драматическаго въ особенности. Пріхалъ полицеймейстеръ, весело подбжалъ къ столу, поднялъ было бокалъ съ пнившимся шампанскимъ, но, увидавъ, въ углу залы скучившихся гимназистовъ, быстро подбжалъ цъ нимъ.
— Господа,— забормоталъ онъ,— вы опять? Ради Бога, прошу васъ, строжайше запрещено, строжайше преслдуется…
— Да мы ничего…
— Ради Господа, прошу васъ… умоляю… строжайше запрещено…
И какъ-то грудью напирая на толпу, онъ незамтно вытснилъ ихъ вонъ изъ залы. Но гимназисты вышли, обжали вокзалъ и незамтно пробрались въ палисадникъ, мимо котораго какъ разъ пролегали рельсы дороги.
Вся компанія хохотала, глядя на натиски полицеймейстера, и повторяла хоромъ: ‘Строжайше запрещено, строжайше преслдуется!’
— Это ужасно!— говорилъ полицеймейстеръ, покончивъ съ гимназистами и подходя къ столу.— Такъ вотъ сами на скандалъ и напрашиваются!
И, взявъ бокалъ и поднявъ его кверху, проговорилъ:
— За здоровье дорогаго гостя, ура!
— Ура!— подхватила компанія и бокалы зачокались.
Но вотъ раздался второй звонокъ и вс поспшили на платформу.
Печоринъ вскочилъ въ вагонъ и, стоя возл дверцы, продолжалъ разговаривать съ провожавшими его.
— Смотри же, пиши!— кричалъ трагикъ.
— Ладно.
— Сашку Зарцкаго поцлуй!
— И это можно.
Наконецъ, поздъ тронулся.
— Прощайте, прощайте!— раздалось нсколько голосовъ.
— Благодарю, спасибо, большущее спасибо!— кричалъ Печоринъ.
Онъ снялъ шапку и долго махалъ ею въ отвтъ махавшимъ ему шляпами, платками и муфтами.
‘Ура!’ — раздалось вдругъ въ палисадник.
Полицеймейстеръ вздрогнулъ и бросился было въ палисадникъ, но гимназисты разбжались уже въ разныя стороны.
Но вотъ поздъ, какъ гигантскій драконъ, началъ какъ-то выгибаться. Сначала скрылась за гору его голова, изрыгавшая пламя, затмъ туловище, а наконецъ и хвостъ. Только гулъ доносился еще изъ-за горы, да клубы благо дыма круглыми облачками взлетали на воздухъ.
Вс начали разъзжаться.
Слъ въ свои санки и Туберкулозовъ. Онъ крикнулъ кучеру:
— Къ Шумилинымъ!— и, завернувшись въ соболій воротникъ своей шубы, думалъ:— ‘Чортъ бы тебя подралъ, наконецъ-то спровадили дьявола!’
Старикъ Шумилинъ встртилъ Туберкулозова на крыльц.
— Ну, что, какъ?
— Докторъ у нея, ваше превосходительство!…
Туберкулозовъ прошелъ прямо въ залу.
— Ну, что, какъ?— спросилъ онъ вышедшаго отъ Шурочки доктора.
— Нехорошо-съ!— отвтилъ тотъ шепотомъ.
И дйствительно, Шурочк было нехорошо. Она вся словно въ огн горла и бредъ опять возвратился къ ней. Она лежала съ закрытыми глазами и даже не видала стоявшаго въ дверяхъ блднаго и испуганнаго Туберкулозова.

VIII.

‘Тараканьи выползки’ (такъ назывался кварталъ, въ которомъ находился домъ Шумилиныхъ) отдлялся отъ центральной части города глубокою балкой съ перекинутымъ черезъ нее мостомъ и своими крошечными домиками, разбросанными по отлогому полугорью, спускавшемуся въ рк, дйствительно напоминалъ выползшихъ изъ-за печи таракановъ. Кварталъ этотъ образовался посл грандіознаго пожара, истребившаго весь городъ и только посл котораго пришли къ тому убжденію, что скучивать подобнымъ образомъ постройки предосудительно и что необходимо расширить кварталы, улицы и площади. Домъ Шумилиныхъ стоялъ на самомъ берегу рки, омывавшей городъ Энскъ. Это былъ домикъ о пяти окнахъ, съ высокою крутою крышей, отъ ветхости покрытою плсенью и мохомъ и придававшею всему дому видъ какого-то поташнаго завода. Домикъ этотъ старикъ Шумилинъ отдавалъ въ наемъ ‘подъ постояльцевъ’, а самъ съ своею многочисленною семьей ютился въ томъ самомъ флигелечк, стоявшемъ на двор, въ которомъ лежала теперь больная Шурочка. ‘Тараканьи выползки’ имли самый пустынный видъ. Тамъ не было ни каменныхъ домовъ, ни тротуаровъ, ни приличныхъ магазиновъ, за то было множество длинныхъ предлинныхъ заборовъ, садовъ, огородовъ и еще больше кабаковъ, въ которыхъ пропивалась трудовая копйка работавшаго на рк народа. Здсь квартировалъ весь бдный чиновничій людъ, вс эти коллежскіе регистраторы и губернскіе секретари, настойчиво протиравшіе своими локтями столы разныхъ присутственныхъ мстъ и канцелярій. Постройки Шумилиныхъ были столь же невзрачны, какъ и остальныя постройки квартала. Дворъ былъ смрадный, загроможденный всевозможными клтушками, амбарчиками, сарайчиками, но за то ‘на задахъ’ этого двора былъ такой громадный садъ, поросшій чернолсьемъ, что въ лтнее время не вышелъ бы оттуда. Это былъ даже не садъ, а просто рощица, съ оврагами, буераками и небольшимъ ручейкомъ, впадавшимъ потомъ въ рку. Ручеекъ этотъ, начинавшійся гд-то въ горахъ, истекалъ изъ какого-то родника, гремлъ, ниспадая съ одного обрыва на другой, и, достигнувъ сада Шумилиныхъ, скромно катился по мягкому мшистому руслу, направляясь къ рк. Рощица, обнесенная повалившимся плетнемъ, была въ запущеніи, но это-то именно запущеніе и придавало ей красоту. Здсь росли дубы, береза, липа, кленъ и подъ втвями ихъ царила постоянная тнь и прохлада. Громадные сдые лопухи, круглые листья ‘мать и мачихи’ и перистые папоротники укрывали собою вчно влажную землю и длали рощицу почти непроходимою. Хмль вился по стволамъ деревьевъ, цплялся за сучья и, драпируя ихъ роскошною зеленью, разливалъ вокругъ наркотическій, опьяняющій запахъ. Птицы оглашали рощу щебетаньемъ и влюбленные соловьи сказали въ ней свои гнзда. Весною они прилетали сюда десятками и день и ночь оглашали рощицу звучными трелями. Роскошный видъ былъ изъ этой рощицы и на городъ. Расположенный на конусообразной гор, возвышавшейся какъ разъ за балкой, онъ имлъ какой-то особенно фантастическій видъ. Наверху этой горы высился старинный соборъ съ своими золотыми главами и колокольней, вокругъ собора зеленлъ скверъ, окаймленный ршеткой, дале правильнымъ квадратомъ возвышались зданія присутственныхъ мстъ, дома губернатора, архіерея, гимназіи, гауптвахты, образуя собою соборную площадь, а отъ площади этой тянулись уже радіусами улицы. Словно фантастическая декорація возвышался онъ, этотъ городъ, передъ рощицею Шумилиныхъ, давая возможность видть даже движеніе, происходившее на улицахъ и площадяхъ. Тамъ — шумъ, суета, громъ экипажей, а здсь — тишина, молчаніе, шелестъ листьевъ, да говоръ ручейка.
Но, помимо всхъ этихъ красотъ, рощица эта представляла собою большое подспорье для семьи Шумилиныхъ. Въ ней паслась лтомъ ихъ корова, обильно снабжавшая всю семью молокомъ, бродили куры, индйки, утки и здсь же находился огородъ, не только доставлявшій той же семь необходимую овощь, но приносившій, сверхъ того, и извстный доходъ. Огородомъ этимъ занималась жена Шумилина, Мара Васильевна, вмст съ своими дтьми, она выводила самую раннюю овощь, какъ-то: стручки, фасоль, спаржу, морковь, рпу, и все это выгодно продавала прожорливому городу. Съ такимъ же усердіемъ и заботой занималась она и птицеводствомъ. По этой части Мара Васильевна была знатокъ великій и довела это дло до такого совершенства, что стяжала себ даже извстность въ город. Она умла откармливать птицу, умла выводить самыхъ раннихъ цыплятъ и, въ то же время, умла хорошо продать свой товаръ. Съ торговками она не зналась, за то ей были знакомы вс клубскіе повара, вс экономы и экономки, вс содержатели гостиницъ и ресторановъ и вс метръ-д’отели большихъ барскихъ домовъ. Чуть, бывало, какой-нибудь парадный обдъ, свадебный ужинъ, или что-либо въ этомъ род, такъ сейчасъ же вс къ ‘Шумилих’.
Большимъ подспорьемъ служила рощица и для многочисленныхъ дтей Шумилиныхъ. Только, бывало, установится теплая, хорошая погода, какъ вся эта мелюзга переселялась туда и проводила тамъ цлые дни. Тамъ, на сучк какого-нибудь развсистаго дуба, тотчасъ же устраивались качели, тамъ эта мелюзга пускала по ручью кораблики, тамъ она шумла, рзвилась, карабкалась по деревьямъ, расправляла онмвшіе отъ зимней тсноты дтскіе члены и была такъ-же свободна, счастлива, какъ и птички, столь весело оглашавшія рощицу своимъ щебетаньемъ.
Любилъ эту рощицу и знакомый намъ генералъ Туберкулозовъ. Онъ любилъ иногда навстить своего кума Шумилина и проводить съ нимъ нсколько свободныхъ часовъ подъ тнью этихъ роскошныхъ деревьевъ, подышать чистымъ ароматнымъ воздухомъ и даже поваляться на мягкой мурав, снявъ съ себя свой форменный съ свтлыми пуговицами фракъ. Тамъ, въ этой рощиц, окруженный толпою своихъ крестниковъ и крестницъ (онъ былъ патентованнымъ воспреемникомъ всхъ дтей Шумилиныхъ), онъ игралъ съ ними, бгалъ въ горлки, качался на качеляхъ и словно забывалъ свое генеральское достоинство и генеральскую солидность. Онъ такъ любилъ этотъ тихій, скромный уголокъ, удаленный отъ городскаго шума, что иначе и не называлъ его, какъ ‘монъ плезиромъ’.
— Хорошо, тихо и прохладно,— восторгался онъ, вдыхая въ себя свжій воздухъ,— отдыхъ для души и тла!
А Шумилинъ стоялъ возл своего восторгавшагося кума и говорилъ:
— А кабы въ центр города все это было, ваше превосходительство, много бы лучше!… Какія бы деньги гладилъ!…
— Ты пошлый матеріалистъ!— вскрикивалъ тогда Туберкулозовъ и съ негодованіемъ отворачивался отъ кума.
Но, прежде чмъ продолжать разсказъ, мн необходимо вернуться назадъ и покороче познакомить читателя какъ съ генераломъ Ипполитомъ Петровичемъ Туберкулозовымъ, такъ и съ семьей кума его, губернскаго секретаря Павла Степановича Шумилина. Придется сообщить ихъ формулярные списки, прежнее ихъ житье-бытье и нкоторыя особенности, обрисовывающія ихъ наклонности, привычки и образъ мыслей.
Оба эти героя были однихъ и тхъ же лтъ, оба происходили изъ одного и того же духовнаго званія, оба были дьячковскими дтьми и оба начали свое образованіе въ одной и той же семинаріи. Разница въ томъ только, что Туберкулозовъ, покончивъ семинарію, перешелъ въ университетъ, а Шумилинъ, питавшій къ наукамъ какое-то упрямое и настойчивое омерзніе, не только не поступилъ въ университетъ, но даже не одоллъ и семинаріи. Собственно говоря, и Туберкулозовъ не чувствовалъ къ наукамъ особой склонности, но онъ, все-таки, не отрицалъ въ нихъ извстной доли необходимости. Шумилинъ доказывалъ, что какъ бы человкъ ни учился, а, все-таки, въ конц-концовъ, все перезабудетъ, а Туберкулозовъ даже и не хлопоталъ вчно помнить все имъ пройденное, а только смотрлъ на науку какъ на заведенный государственный порядокъ, отбыть который обязанъ каждый врноподданный. Только тотъ, кто подчинился и отбылъ этотъ порядокъ, тотъ только и могъ, по его мннію, разсчитывать на дальнйшее поощреніе. ‘Не уклонился ты, — говорилъ Туберкулозовъ,— и тебя поощрятъ, а уклонился, слиберальничалъ,— не прогнвайся!’
Шумилинъ имлъ видъ пасмурный, угрюмый, забитый, тлосложенія былъ вялаго, бритое лицо его съеживалось морщинами и во всхъ его движеніяхъ проглядывала какая-то робость, сморкался онъ въ руку и только высморкавшись утиралъ носъ и руку платкомъ, Туберкулозовъ же олицетворялъ собою постоянное довольство и веселость. Шумилинъ былъ дрянь-дрянью, а Туберкулозовъ — молодецъ-молодцомъ… Послдній носилъ коротко подстриженныя бакенбарды, одвался всегда по послдней мод, мнніе свое высказывалъ съ увренностью, съ апломбомъ, видъ имлъ олимпійскій и сморкался не иначе, какъ въ самые изящные новые платки, постоянно спрыснутые духами. Шумилинъ, бывало, чтобы высморкаться, отскакивалъ куда-нибудь, либо въ уголъ, либо за дверь, а Туберкулозовъ, наоборотъ, какъ-то длалъ это среди комнаты, встряхивалъ платкомъ, не торопясь подносилъ его къ носу обими руками, окидывалъ все общество пріятнымъ взглядомъ и только тогда уже сморкался. Это былъ видный, красивый мужчина, съ пріятными, мягкими манерами, пріятнымъ голосомъ и съ пріятнымъ же ласкающимъ взглядомъ. При встрч съ Шумилинымъ каждый, бывало, спшилъ отвернуться отъ него и бормоталъ: ‘Фу, какая противная и плаксивая рожа!’ — при встрч же съ Туберкулозовымъ каждому становилось какъ-то весело на душ. ‘Вотъ какое пріятное и веселое лицо!’ — думалъ каждый. Шумилинъ даже и вниманія не обращалъ никогда на хорошенькихъ женщинъ, во всю свою жизнь, кром своей Мары Васильевны, ни одной не любилъ, а Туберкулозовъ всякую хорошенькую женщину считалъ высшимъ земнымъ благомъ. Стоило ему увидать, только увидать миловидное женское личико, какъ ужь онъ таялъ и пухлыя, смачныя губы его сами собой слагались въ пріятную, счастливую улыбку.
И такъ, Туберкулозовъ отъ установленнаго порядка не уклонился, а уклонившійся Шумилинъ, по выход изъ семинаріи, поступилъ на службу въ штатъ городской полиціи, женился на своей Мар Васильевн и, женившись, тотчасъ же приступилъ къ преумноженію своего потомства. Службу свою онъ началъ чуть ли не съ городоваго, и только черезъ пять лтъ упорной и терпливой лямки дослужился до квартальнаго надзирателя. Въ должности этой онъ пробылъ нсколько лтъ, съумлъ снискать себ благорасположеніе частнаго пристава, состоялъ поэтому на хорошемъ счету у полицеймейстера и даже извстенъ былъ самому губернатору, какъ ‘не разсуждавшій, но исполнительный малый’. ‘Не далекій онъ, но за то исполнительный,— говорилъ про него его превосходительство, — а это-то и цнится!’ И каждый разъ, когда Шумилинъ подскакивалъ къ губернатору, чтобы подсадить его въ карету, тотъ милостиво вскрикивалъ: ‘А! Шумилинъ, здравствуй!’ Нечего говорить, что вс эти поощренія настолько были дороги Шумилину, что онъ не могъ разсказывать о нихъ безъ видимаго душевнаго волненія. Онъ былъ счастливъ и, благословляя свою судьбу, самодовольно улыбался, вспоминая своего пріятеля Туберкулозова, все еще тянувшаго свою учебную лямку. А Туберкулозову въ это время было дйствительно очень плохо. Въ семинаріи онъ все еще перебивался кое-какъ, имлъ два, три урока, кое-когда забгалъ пообдать къ Шумилину, кое-когда ночевалъ у него, но, перебравшись въ университетъ, испытывалъ вс ужасы нищеты. Отецъ — дьячекъ — не имлъ средствъ помогать сыну, уроковъ не было, отсутствовалъ даже Шумилинъ, у котораго при нужд можно было бы перекусить и переночевать, и молодой человкъ дйствительно перебивался съ хлба на квасъ. Только на второй годъ своего жалкаго существованія въ университет ему удалось какъ-то найти ‘кондицію’ съ платою по пятнадцати рублей въ мсяцъ. Сверхъ того, онъ сталъ заниматься перепискою какихъ-то бумагъ, добывалъ этимъ трудомъ еще рублей десять и почувствовалъ себя настолько богатымъ, что имлъ уже возможность на лтнія вакаціи прізжать въ свой родной городъ, къ своему товарищу Шумилину. Случалось всегда такъ, что къ прізду Туберкулозова у Шумилиныхъ непремнно что-нибудь рожалось: либо сынишка, либо дочурка, и Туберкулозову каждый разъ выпадало на долю воспринимать этихъ новорожденныхъ отъ купели. Во время этихъ-то лтнихъ вакацій Шумилинъ обыкновенно подтрунивалъ надъ своимъ другомъ.— ‘Ну, что,— спрашивалъ онъ,— каково живется?’ — ‘Плохо, братъ’,— отвчалъ тотъ.— ‘А вотъ мы такъ живемъ помаленьку’,— хвасталъ Шумилинъ и, глядя на разорванный вицъ-мундиришко Туберкулозова, самодовольно любовался въ зеркало своимъ новенькимъ мундиромъ квартальнаго. Дйствительно, въ то время Шумилинъ благоденствовалъ. Служилъ онъ усердно, ревностно, не щадя живота, и съ помощью извстныхъ ‘безгршныхъ’ доходовъ ни въ чемъ не нуждался. Онъ пріобрлъ на имя жены извстную уже намъ усадьбу съ рощицей, хорошо лъ, хорошо пилъ, купилъ себ золотые часы съ цпочкой, енотовую шубу, корову, жену свою Мару Васильевну наряжалъ словно полицеймейстершу. Усадьбу онъ купилъ за безцнокъ, заново отдлалъ домикъ, построилъ на двор флигель, въ саду поставилъ отличную баню и, сверхъ того, имлъ еще небольшія деньжонки. Баня топилась аккуратно каждую субботу и аккуратно же каждую субботу перемывалась въ ней вся семья Шумилиныхъ. Первымъ отправлялся всегда самъ Шумилинъ, ибо любилъ баню горячую, съ температурою, обжигавшею тло. Парился онъ въ этой жар до изнеможенія и только тогда, когда въ глазахъ его начинало зеленть, а тло принимало видъ краснаго сафьяна, онъ выскакивалъ изъ бани и принимался валяться лтомъ по трав, а зимой по снгу. Посл него отправлялась въ баню Мара Васильевна съ дтьми, а затмъ и жильцы дома. Пора эта была самая счастливая въ жизни Шумилина и самъ Туберкулозовъ, глядя на это довольное житье-бытье своего товарища, не разъ начиналъ сомнваться въ необходимости ‘отбыванія государственнаго порядка’. Усядется, бывало, за обдъ вся семья, а въ томъ числ и онъ, бдный студіозусъ, и, глядя на подаваемыя сытныя яства, на миску жирныхъ щей съ говядиной, на блюдо громадной холодной рыбы съ хрномъ, на бараній бокъ съ кашей, на какого-нибудь гуся или индюка съ картофелемъ и лукомъ, ему непремнно приходило въ голову: не прогадалъ ли онъ, промнявъ службу на университетъ? ‘Чортъ возьми,— думалъ онъ, смачивая кашу жирнымъ бараньимъ сокомъ и набивая ею свой тощій студенческій желудокъ,— этотъ квартальный стъ совсмъ не такъ, какъ я, и пока я буду возиться съ своими лекціями и разиня ротъ слушать, что проповдуютъ съ своихъ кафедръ сытые профессора, онъ дослужится до полицеймейстера и купитъ себ уже пяти-этажный домъ, поди и догоняй его!’ Но, увы, счастливая звзда не долго свтила Шумилину. Смнили какъ-то губернатора, найдя его слишкомъ мягкимъ, слабымъ и не по сезону, и прислали боле подходящаго и энергичнаго. Энергичный, какъ только пріхалъ, такъ сейчасъ же смстилъ стараго полицеймейстера и на его мсто водворилъ другаго — своего. Новый полицеймейстеръ прогналъ всхъ частныхъ приставовъ, новые частные пристава всхъ старыхъ квартальныхъ, а новые квартальные всхъ старыхъ будочниковъ. Такимъ образомъ, вся старая полиція оказалась сметенною съ лица земли и на этомъ выметенномъ мст выросла новая, энергичная, не замедлившая, впрочемъ, по примру прежней, обзавестись домами, домиками и флигелями. Въ куч выметеннаго сора очутился, конечно, и Шумилинъ. Онъ остался безъ мста и принялся спускать сперва свои деньжонки, а подъ конецъ добрался до жениныхъ платьевъ и до собственныхъ своихъ часовъ и енотовой шубы. Онъ переселился изъ дома во флигель, а въ домъ пустилъ жильцовъ, съ которыхъ получалъ полтораста рублей въ годъ. Ежели не считать куръ, яицъ, цыплятъ и разной овощи, которыми торговала Мара Васильевна, то эти полтораста рублей и были единственнымъ ‘рессурсомъ’ шумилинскаго существованія. А семья, между тмъ, все росла, а вмст съ нею возростала и нужда. Нужда эта дошла, наконецъ, до того, что ради увеличенія ‘рессурсовъ’ пришлось переселиться въ баню, а флигель тоже сдать ‘подъ жильцовъ’. Услыхавъ про это, Туберкулозовъ воспрянулъ духомъ,— не потому, чтобъ онъ радовался злосчастію своего кума, а потому только, что этимъ самымъ доказывался его справедливый взглядъ на жизнь. ‘Говорилъ, говорилъ, предупреждалъ,— разсуждалъ онъ,— предостерегалъ, доказывалъ,— не хотлъ слушать,— самъ виноватъ!’ И онъ разводилъ руками.

IX.

Дйствительно, судьба Туберкулозова сложилась совсмъ поиному. Столь суровая къ нему во дни студенчества, она быстро измнилась съ первыхъ же дней его вступленія на жизненное по, прище и, наконецъ, сдлала его своимъ баловнемъ. Баловство это началось съ того, что она, т.-е. судьба, познакомила его съ одною вліятельною вдовствовавшею барыней, которая и взяла молодого человка къ себ въ домъ, сперва въ качеств репетитора къ сыновьямъ-гимназистамъ, а потомъ просто-на-просто женила его на себ. Изъ простаго смертнаго Туберкулозовъ вдругъ сдлался рдкимъ исключеніемъ. Барыня опредлила своего молодого и энергичнаго мужа чиновникомъ къ энергичному губернатору, и Туберкулозовъ быстро пошелъ въ гору. Смтливый и ловкій, онъ не замедлилъ понравиться не только своему начальству, но даже и всему городу. Онъ щегольски одвался, отлично игралъ въ карты, граціозно танцовалъ (прежде онъ только плясалъ), участвовалъ съ успхомъ на любительскихъ спектакляхъ, пролзъ въ секретари какого-то дамскаго попечительнаго комитета, выхватилъ тамъ орденокъ въ петличку, бывалъ на всхъ балахъ, вечерахъ и раутахъ и съумлъ себя поставить такъ, что везд былъ необходимымъ и желаннымъ человкомъ. Когда въ городъ прізжалъ какой-нибудь важный сановникъ, которому, конечно, длался обдъ, Туберкулозовъ произносилъ эффектныя рчи, высоко поднималъ бокалъ, металъ взорами во вс стороны, воскуривалъ фиміамъ и кончалъ всегда свою рчь трескучимъ тостомъ, направленнымъ къ сановнику. Музыка играла тушъ, а Туберкулозовъ бжалъ и чокался бокаломъ. Во время прозда черезъ городъ персидскаго шаха онъ даже ухитрился сказать рчь на персидскомъ язык,— правда, очень коротенькую,— изъ которой шахъ, кажется, ничего не понялъ, но, тмъ не мене, рчь была произнесена, а нкоторое время спустя на ше Туберкулозова блестлъ уже орденъ Льва и Солнца. Рчами Туберкулозова восхищались вс — и сановники, прізжавшіе въ городъ, и все общество этого города. Столь же эффектныя рчи произносилъ онъ и на Татьянинъ день за товарищескими обдами бывшихъ студентовъ, чествовавшихъ годовщину университета. Только тогда рчи эти имли иной характеръ и фиміамъ замнялся либерализмомъ. Въ этотъ день не допускались уже ни лесть, ни ложь, ни лакейство, ни подлость, а гремла только одна святая, честная правда, говорилось о долг, объ обязанностяхъ, о труд, о гуманныхъ идеяхъ, о любви къ ближнему, о борьб съ невжествомъ, о знамени цивилизаціи и прогресса, о сокровищахъ умственнаго труда… и тостъ уже предлагался братскій, дружескій, сопровождавшійся объятіями, телеграммой въ университетъ, а затмъ статьями въ газетахъ. Статьи эти опять-таки сочинялись тмъ же Туберкулозовымъ, вставлялся текстъ его рчи, съ выкинутіемъ, впрочемъ, всхъ либеральныхъ фразъ, писались скромно, безъ треска, въ вид только простаго сообщенія о совершившемся факт и съ самою скромною долей самовосхваленія. Туберкулозовъ поспвалъ повсюду и повсюду проявлялъ свою энергію и ловкость. Безъ его участія не устраивалось ни одной благотворительной лотереи, не открывалось ни одного благотворительнаго учрежденія и не составлялось ни одной благотворительной подписки. Не будь его, не было бы въ город ни ‘безплатной столовой’, ни ‘дтскаго пріюта’, ни ‘убжища св. Пахома’. Все это устраивалось и открывалось благодаря энергіи Туберкулозова, умвшаго завербовывать въ свой благотворительный лагерь всхъ денежныхъ людей, безъ толстаго кармана которыхъ немыслима благотворительность. Для достиженія этой ‘святой’ цли (онъ любилъ щеголять словомъ ‘святой’) онъ сумлъ даже примирить вчно враждовавшихъ между собою губернатора и предводителя, а равно и партіи той и другой воевавшей стороны. Посл этого примиренія, успокоившаго все общество города, Туберкулозовъ не замедлилъ попасть въ попечители женской гимназіи, урвалъ и тамъ орденовъ, но только уже на шею, и даже сдлался директоромъ музыкальныхъ классовъ, хотя и не имлъ никакого понятія о музык.
Излишне говорить, что, находясь въ круговорот столь обширной дятельности и, сверхъ того, нсколько отуманенный успхами по служб, Туберкулозовъ даже и забылъ про существованіе своего кума Шумилина. Забылъ онъ про него не потому, чтобы имлъ черствое и грубое сердце, а просто потому, что Шумилинъ какъ-то не попадался ему на глаза. На грхъ, и Мара Васильевна тоже сплошала и цлыхъ четыре года никого не производила на свтъ Божій, такъ что Шумилину не представлялось повода явиться къ своему куму Туберкулозову. Наконецъ встрча состоялась при слдующихъ условіяхъ.
Разъ какъ-то, катаясь по набережной на кровныхъ рысаках: и въ щегольскомъ фаэтон, Туберкулозовъ увидалъ кума, въ трр погибели согнувшагося подъ тяжестью несомаго на спин куля Туберкулозовъ узналъ его и приказалъ кучеру остановиться.
— Подойди-ка!— крикнулъ Туберкулозовъ Шумилину.
Тотъ сложилъ на землю свою ношу и подошелъ,весь обливаясь потомъ.
— Это что такое?
— сть нечего, кули таскаю…— отвтилъ Шумилинъ.
— Неужто такъ?
— Такъ.
— Говорилъ,— вскрикнулъ Туберкулозовъ,— предостерегалъ, внушалъ, предупреждалъ…
Но Шумилинъ хоть бы слово и молча взялся опять за куль.
— Постой, постой!— крикнулъ Туберкулозовъ.
Тотъ остановился.
— Ты что же ко мн-то не завернулъ?
— Какъ къ теб придешь-то!— проворчалъ Шумилинъ.— Теперь ты большой баринъ, у меня и платья-то нтъ такого, приличнаго, чтобы къ теб явиться…
— Дуракъ!— обругалъ его Туберкулозовъ.
— Извстно! Кабы не былъ дуракомъ, кули бы не таскалъ.
— А что семья?
— И семья тоже здсь работаетъ. Которые постарше — мшки зашиваютъ, воблу грузятъ,— всмъ есть дло!…
Туберкулозовъ оглянулъ кума съ головы до ногъ и, увидавъ его рубища, покачалъ головой.
— Забги завтра ко мн,— проговорилъ онъ.
— Въ которомъ часу?
— Въ девять утра.
И, проговоривъ это, онъ приказалъ кучеру хать.
А на слдующій день, когда въ назначенный часъ Шумилинъ забжалъ къ Туберкулозову, тотъ снабдилъ его письмомъ къ предсдателю одной палаты.
— Большаго не жди,— говорилъ онъ внушительно,— а, все-таки, приличне состоять на служб, чмъ быть поденщикомъ на пристани.
И затмъ, подавая двадцать пять рублей, прибавилъ:
— А это семь отдай!
Шумилинъ тотчасъ же отправился къ предсдателю и тотчасъ же получилъ мсто помощника столоначальника съ жалованьемъ въ размр тридцати рублей въ мсяцъ. Голодная семья ожила и благословляла своего благодтеля.
Надо замтить къ чести Туберкулозова, что, несмотря на свою блестящую карьеру, на быстрое повышеніе въ чинахъ и должностяхъ, онъ, все-таки, не зазнавался. Онъ былъ почтителенъ передъ старшими, вжливъ съ равными себ и всегда снисходителенъ къ младшимъ. Въ дом своей старухи-жены онъ былъ, конечно, полновластнымъ хозяиномъ, но властью этой онъ никогда не злоупотреблялъ, и, въ шутку называя свою жену ‘мамашей’, былъ съ нею не только предупредительнымъ, но даже и нжнымъ. Положимъ, что дти его жены бжали отъ своего предупредительнаго вотчима въ Питеръ, но, откровенно сказать, вотчимъ въ данномъ случа былъ не причемъ. Въ своихъ отношеніяхъ къ пасынкамъ онъ былъ настолько взыскательнымъ, насколько этого требовало благоразуміе. Онъ требовалъ, чтобъ они не манкировали уроками, внушалъ о необходимости образованія, этого ‘установленнаго государствомъ порядка’, проповдывалъ о необходимости развитія нравственныхъ и умственныхъ началъ, приводилъ въ данномъ случа въ примръ самого себя, но никогда не былъ къ нимъ несправедливымъ. Онъ слдилъ за ними потому только, что дйствительно считалъ своимъ ‘священнымъ’ долгомъ замнить имъ роднаго отца. ‘Призванный волею неисповдимой судьбы,— говорилъ онъ,— быть мужемъ вашей матери, я тмъ же самымъ Провидніемъ поставленъ въ необходимость пещись о васъ, какъ о родныхъ своихъ дтяхъ’. Но молодые люди знать его не хотли, длали ему на каждомъ шагу самыя непозволительныя дерзости, а въ одно прекрасное утро, ни съ кмъ не простившись, сбжали изъ родительскаго дома.
Поступокъ этотъ возмутилъ не только мать и вотчима, но даже и весь городъ. Вс поспшили обвинить, въ лиц этихъ двухъ молодыхъ людей, всю современную молодежь въ крайней необузданности, нахальной дерзости и безшабашномъ своеволіи. Принялись доказывать, что молодежь утратила понятіе о нравственности, о религіи, о совсти, что изъ нея Богъ вдаетъ что вышло, и, въ то же время, настаивали, что пора, наконецъ, подтянуть эту молодежь, обуздать ее и, помощью энергичныхъ мръ, привести ее въ должной дисциплин и тмъ самымъ положить этому нахальству разумный конецъ. Энергичный губернаторъ вызвался было телеграфировать куда слдуетъ о немедленномъ возвращеніи бжавшихъ этапнымъ порядкомъ, но Туберкулозовъ даже и на этотъ разъ проявилъ свое безпристрастіе и свойственную ему гуманность. Онъ настоялъ, хотя настояніе это и стоило ему большихъ трудовъ, но, все-таки, настоялъ, чтобы губернаторъ не стснялъ свободы молодыхъ людей, не подвергалъ ихъ столь тяжкимъ испытаніямъ, могущимъ вредно повліять какъ на ихъ здоровье, такъ и на ихъ нравственность, и всячески старался доказать, что мягкія, отеческія мры въ данномъ случа несравненно цлесообразне крутыхъ и репрессивныхъ. ‘Погодите, погодите, ваше превосходительство, дозвольте мн написать имъ и вы увидите результаты!’ И дйствительно, Туберкулозовъ тотчасъ же, не выходя изъ губернаторскаго кабинета, написалъ пасынкамъ письмо, въ которомъ, порицая ихъ поступокъ, просилъ ихъ возвратиться домой и возвращеніемъ этимъ утишить страданія несчастной, оплакивающей ихъ, матери. Но, къ великому удовольствію губернатора, еще тогда же объявившаго, что вс эти письма ‘одна только чепуха’, молодые люди возвратиться домой не пожелали, а только попросили выслать имъ поскоре документы и согласіе матери жить и учиться въ Петербург.
Городъ взволновался еще пуще, но, тмъ не мене, документы были высланы съ первою же почтой и дло это на томъ и окончилось.
Предоставивъ Шумилину мсто помощника столоначальника и увидавъ его снова чиновникомъ, Туберкулозовъ опять возобновилъ съ нимъ и съ его семьею случайно прерванное знакомство. Въ свою очередь Мара Васильевна какъ-то потрафила родить къ тому времени Шурочку, и Туберкулозовъ явился къ нимъ въ новенькомъ съ иголочки форменномъ фрак, бломъ галстук, со звздой Льва и Солнца на ше и лайковыхъ перчаткахъ. Влетлъ онъ въ комнату (семья Шумилиныхъ опять перебралась уже во флигель) веселый, улыбающійся, поздравилъ родителей съ новорожденной, а потомъ, подведя Шумилина къ окну, началъ выхвалять только что купленный имъ фаэтонъ. Новорожденной онъ привезъ крестикъ. Это былъ прелестный золотой образокъ съ эмалью, съ изображеніемъ Божіей Матери на одной сторон и съ надписью: ‘спаси и сохрани ее’ — на другой. На крестинахъ этихъ Туберкулозовъ просто швырялъ деньгами: на зубокъ онъ сунулъ Мар Васильевн подъ подушку пять червонцевъ, попу за крестины заплатилъ десять рублей, такъ что попъ даже руку поцловалъ у него, а повивальной бабк во время крестильнаго обда положилъ на ‘курникъ’ дв ‘трешницы’, а посл обда все ходилъ и смотрлъ, нельзя ли дать еще кому-нибудь, и далъ Шумилину десять рублей. Такихъ выгодныхъ крестинъ никогда еще не было въ дом Шумилиныхъ, и родители новорожденной не безъ удовольствія принялись мечтать о возможности повторенія того же самаго и на будущій годъ. Онъ первый назвалъ новорожденную Шурочкой, и съ того времени названіе это такъ и осталось за ней на всю жизнь. На крестинахъ Туберкулозовъ исправно напился, и когда сталъ расписываться въ книг въ качеств воспріемника, то сдлалъ такой росчеркъ, что батюшка только головой покачалъ и поспшилъ поскоре засыпать этотъ росчеркъ пескомъ. ‘За это,— проговорилъ батюшка, тыкая на росчеркъ пальцемъ, снабженнымъ треснутымъ пополамъ ногтемъ,— мн ужь непремнно достанется отъ отца благочиннаго голомойка!’ АТуберкулозовъ, выслушавъ это замчаніе, расхохотался, схватилъ батюшку за талію, надлъ на него шляпу и, усадивъ рядомъ съ собой въ фаэтонъ, приказалъ кучеру хать за городъ и катать ихъ по выгону впредь до совершеннаго вытрезвленія. Этимъ и докончились крестины Шурочки. Съ того времени Туберкулозовъ опять вошелъ по отношенію къ Шумилинымъ въ прежнюю свою колею, и опять изрдка началъ навщать ихъ. Съ Шумилинымъ онъ, попрежнему, былъ прость и милъ, но за то самъ Шумилинъ, по свойственной ему забитости, а въ особенности по вкоренившемуся въ него низкопоклонству, почувствовавъ себя облагодтельствованнымъ своимъ коллегой, какъ-то мгновенно измнился, словно стушевался передъ нимъ, пересталъ говорить ему ты, стснялся сидть при немъ и принялъ вообще тонъ какого-то рабскаго, безусловнаго подчиненія. Туберкулозовъ, однако, ничего этого не замчалъ, говорилъ ему, попрежнему, ты, попрежнему, шутилъ съ нимъ, дружески хлопалъ его по плечу и, попрежнему, считалъ его своимъ ‘однокорытникомъ’. Въ дом Шумилиныхъ Туберкулозовъ былъ всегда желаннымъ гостемъ. Его прізду радовались всегда и Мара Васильевна, и вся ея семья. Мара Васильевна радовалась потому, что каждый таковой пріздъ сопровождался постоянно какою-нибудь подачкой, въ вид ‘трешницы’ или ‘пятишницы’, а дти потому, что ‘крестный’ никогда не являлся къ нимъ, безъ гостинцевъ. Былъ счастливъ даже и самъ Туберкулозовъ, ибо забывалъ въ эти минуты ту скуку и тоску, которую испытывалъ дома, въ сообществ своей милой, но, все-таки, старой ‘мамаши’. Здсь, въ шумилинской рощиц, онъ словно забывалъ эту тоску, здсь онъ опускался на траву, собиралъ вокругъ себя своихъ крестниковъ и принимался одлять ихъ привезенными гостинцами, а тмъ временемъ Мара Васильевна ставила самоваръ, самъ Шумилинъ, по приказанію Туберкулозова, отправлялся за коньякомъ, и когда самоваръ и коньякъ приносились въ. рощу, вс принимались за чай.
Разъ какъ-то Туберкулозовъ, пріхавъ вечеркомъ къ Шумилину, вошелъ въ переднюю и, не снимая съ себя пальто, вызвалъ коллегу въ сни. Когда они оба очутились въ сняхъ, Туберкулозовъ принялся что-то шептать на ухо Шумилину. Шепталъ онъ долго, торопливо, а потомъ вынулъ изъ кармана пачку ассигнацій и, передавъ ее Шумилину, спросилъ:
— Понялъ?
— Понялъ-съ.
— Такъ вотъ… Садись на моего извощика, закупи все, что теб сказано, а потомъ катай на Покровскую.
— Понимаю-съ,— подхватилъ Шумилинъ,— домъ Туркова, спросить Берту…
— А когда все устроишь,— продолжалъ Туберкулозовъ,— приходи во флигель и мы съ тобой отправимся…
— Ужь меня-то увольте-съ!
— И думать не смй!— перебилъ его Туберкулозовъ.— Выпьемъ, закусимъ, а потомъ гд-нибудь въ рощ уснемъ!… Мн безъ тебя скучно.
— Слушаю-съ.
— Ну, а теперь маршъ!— живо вскрикнулъ Туберкулозовъ и вошелъ во флигель.
Шумилинъ снялъ съ него пальто, а затмъ накинулъ на себя шинель, надлъ картузъ съ кокардой и куда-то скрылся.
Дти Шумилина ожидали уже своего ‘крестнаго’ у дверей небольшой гостиной, и едва тотъ усплъ уссться на диванъ, какъ они съ крикомъ облпили его со всхъ сторонъ. Началась обычная церемонія раздачи гостинцевъ, а затмъ явилась Мара Васильевна и принялась угощать дорогаго гостя чаемъ. Однако, на этотъ разъ Туберкулозовъ отъ чая отказался и, посматривая на часы, словно чего-то ждалъ. Часъ спустя явился и Шумилинъ. Онъ какъ-то прикашлянулъ, какъ-то искоса посмотрлъ на Туберкулозова и, выславъ подъ какимъ-то благовиднымъ предлогомъ изъ комнаты жену, шепнулъ: ‘Пожалуйте, готово-съ!’ Туберкулозовъ поспшно накинулъ на себя пальто, надлъ на голову цилиндръ, простился на-ходу съ дтьми и вышелъ, сопровождаемый кумомъ.
Немного погодя въ знакомой уже бан засвтился огонекъ, имвшійся тамъ столъ накрылся блою скатертью, уставился бутылками, закусками и фруктами и пиръ начался…
Къ утреннему чаю Туберкулозовъ былъ уже дома. За чаемъ онъ вралъ жен о проведенной имъ ночи, вралъ безпощадно, краснорчиво, пересыпая свое вранье нжными поцлуями, а немного погодя щегольской фаэтонъ, съ толстымъ кучеромъ на козлахъ и лоснившимися вороными жеребцами въ дышл, уносилъ уже его на службу.
Съ этого вечера Туберкулозовъ началъ навщать своего кума еще чаще. Онъ прізжалъ къ нему всегда вечеромъ, на извощик, останавливался у калитки и, только осторожно оглядвшись во вс стороны, входилъ во дворъ. Въ эти прізды Шумилинъ всегда словно перерождался, словно просыпался отъ долгой дремоты, принималъ какой-то озабоченный видъ, прибодрялся и, проводивъ гостя во флигель, выбгалъ за калитку, садился на извощика и быстро куда-то исчезалъ.
Вскор Туберкулозова ожидало новое повышеніе.
Умеръ въ город одинъ довольно важный сановникъ и вс заговорили, что на мсто умершаго будетъ назначенъ Туберкулозовъ. Самъ Туберкулозовъ даже и не мечталъ о такомъ выдавшемся повышеніи, не хотлъ врить ходившимъ слухамъ и поврилъ только тогда, когда губернаторъ, явившись къ нему съ визитомъ, лично поздравилъ его съ новымъ назначеніемъ. Назначеніе это было видное, какъ нельзя боле льстило самолюбію Туберкулозова и, въ то же время, давало ему надежду занять въ недалекомъ будущемъ еще боле видный административный постъ. Туберкулозовъ торжествовалъ. Онъ задалъ знакомымъ роскошный обдъ съ музыкой, рчами и хоромъ цыганъ, а вечеромъ отправился къ Шумилину.
— Поздравь!— проговорилъ онъ, входя въ комнату, и, увидавъ, что въ ней, кром Шумилина, не было никого, прибавилъ:— Поздравь и дйствуй!
Шумилинъ поздравилъ Туберкулозова, какъ-то на-лету схватилъ брошенный ему кошелекъ съ деньгами и бросился вонъ изъ комнаты.
На этотъ разъ пирушка была задана на славу. Никогда еще шумилинская баня не блистала такими огнями, какъ въ ту ночь, и никогда еще темная роща не оглашалась столь веселымъ женскимъ хохотомъ таинственнымъ шепотомъ и страстными вздохами… Не пропустилъ этой бурной ночи и Шумилинъ. Онъ воспользовался ею и, во-первыхъ, напился какъ слдуетъ, а, во-вторыхъ, не забылъ и про себя. Онъ сказалъ спичъ въ честь царицы этого пира, цыганки Стеши, а потомъ, поднявъ бокалъ, намекнулъ куму и о собственномъ своемъ повышеніи. ‘Здсь вс торжествуютъ,— говорилъ онъ, указывая бокаломъ на сидвшихъ вокругъ стола и слегка пошатываясь на ослабвшихъ ногахъ,— торжествуетъ Амуръ, Вакхъ и даже сама Венера!… Только я одинъ, забытый и забитый, торжествую не своимъ торжествомъ, а торжествомъ тхъ боговъ Олимпа, которые теперь возсдаютъ за чашами въ моей бан. Не пора ли и мн восторжествовать своимъ собственнымъ торжествомъ въ собственной своей бан?’
— Правда, правда!— вскрикнулъ Туберкулозовъ, опьяненный виномъ и ласками красавицы Стеши.
— Правда!— вскрикнула та.
— Правда!— подхватили остальныя.
— Пора!— загремлъ Туберкулозовъ.
И тотчасъ же, при всхъ, торжественно поздравилъ Шумилина съ должностью въ восемьсотъ рублей жалованья.

X.

Однако, время все шло да шло и годъ проходилъ за годомъ. Въ семейств Шумилиныхъ за это время произошло нкоторое измненіе. У нихъ умерло трое старшихъ дтей, такъ что старшею сдлалась теперь Шурочка. Это была восхитительная двочка: съ шелковистыми блокурыми волосами, завивавшимися на лбу и вискахъ, съ голубыми глазками, опушенными темными рсницами, и бленькимъ, прозрачнымъ личикомъ, дышавшимъ свжестью и здоровьемъ. Веселая и рзвая, она была, въ то же время, и разсудительною не по лтамъ. Видя съ самыхъ раннихъ лтъ нужду, непрестанныя хлопоты своей матери и труженическую жизнь отца, она словно поняла своимъ дтскимъ разумомъ, что и ей не приходится сидть сложа руки. И она помогала матери въ чемъ только могла. Она доила корову, убирала комнату, а затмъ няньчила своихъ маленькихъ братишекъ и сестренокъ, не замедлившихъ родиться взамнъ умершихъ старшихъ. Сидитъ, бывало, возл ихъ маленькихъ колыбелекъ, укачиваетъ ихъ и напваетъ псенки. Когда дти, убаюканныя Шурочкой, засыпали, или же когда Мара Васильевна, освободившись отъ домашней ‘дрызготни’, имла возможность замнить дочь, Шурочка бжала къ квартировавшимъ у нихъ въ дом жильцамъ Котоминымъ и тамъ принималась за книги. Это было хорошее, доброе и честное семейство. Оно состояло изъ старика-учителя музыки, двухъ дочерей и одного сына Васи, того самаго Васи Котомина, котораго мы знаемъ уже и который впослдствіи такъ искренно и горячо полюбилъ Шурочку. Семейство это существовало трудами старика, дававшаго уроки музыки, и трудами же старшей дочери Ольги Николаевны. Старика Котомина зналъ весь городъ, ибо вс игравшіе на фортепіано были его учениками и ученицами. Бралъ онъ за свои уроки не дорого, теорію музыки изучилъ превосходно, обладалъ хорошею техникой, занимался съ учениками усердно, на уроки являлся аккуратно, а потому и не удивительно, что уроковъ у него было много и что онъ зарабатывалъ хорошія деньги. Примру отца слдовала и старшая дочь его, Ольга Николаевна, съ тою только разницей, что она спеціально занималась подготовленіемъ дтей въ среднія учебныя заведенія и, въ то же время, состояла учительницею въ одной изъ городскихъ школъ. И старикъ отецъ, и его дочь были заняты цлый день и трудами этими существовала семья Котоминыхъ.
Ольга Николаевна была двушка лтъ двадцати, получившая фундаментальное образованіе, трудолюбивая, здравомыслящая, серьезная и, въ то хе время, крайне милая и симпатичная. Она не была красива, но голубые веселые глаза ея, открытое доброе лицо, постоянно какъ будто улыбавшееся, скромность ея костюмовъ и прически, ея манеры и, наконецъ, рчь, полная задушевности и простоты, невольно располагали въ ея пользу. Это былъ типъ новыхъ зарождающихся двушекъ, не кичившихся своими познаніями, съумвшихъ строго охранить свою женственность и теплоту женскаго любящаго сердца. Эта-то Ольга Николаевна подготовляла сестру свою Настю въ женскую гимназію, а одновременно съ Настей занималась и Шурочкой. Шурочку Ольга Николаевна полюбила искренно, подмтила въ ней способности и, зная, что родители ея не имли средствъ дать своей дочери серьезнаго образованія, да и не сознавали въ томъ особенной необходимости, ршилась заняться ею. Ольга Николаевна не объявляла объ этомъ своемъ ршеніи ни старикамъ Шумилинымъ, ни Шурочк, а сдлала такъ какъ-то, что Шурочка даже и не подозрвала, что Ольга Николаева занимается съ нею столь же серьезно, какъ и съ сестрой Настей. Она аккуратно прибгала къ Олы Николаевн каждый вечеръ и, подсвъ въ классному столу, усерно занималась тмъ же, чмъ занималась и Настя. Настя готовилась въ гимназію, а одновременно съ нею готовилась и Шурочка, не помышлявшая даже когда бы то ни было о поступленіи въ учебное заведеніе и никогда не слыхавшая даже объ этой необходимости ни отъ отца, ни отъ матери. Ей и въ голову не приходило, что она учится, такъ какъ у нея не было ни учебниковъ, ни грифельной доски, ни тетрадокъ, которыхъ было такъ много у Насти. Какая же она ученица? Тмъ не мене, однако, обладая блестящими способностями, она незамтно втянулась въ занятія, и ученіе давалось ей легко. Прибжитъ, бывало, вечеромъ къ Ольг Николаевн, подсядетъ къ столу рядомъ съ Настей, да такъ и прозанимается цлый вечеръ. Начнетъ Ольга Николаевна диктовать, Настя беретъ разлинованную тетрадку, а Шурочка, не имвшая тетради, схватитъ какой-нибудь лоскутъ бумаги, карандашъ и, смючись, крикнетъ: ‘И я, и я, Ольга Николаевна!’ Какъ-то разъ Ольга Николаевна вызвалась купить Шурочк тетрадку, такъ та даже руками замахала. ‘Ну, вотъ еще!— вскрикнула она.— Зачмъ это? Что я, въ гимназію, что ли, готовлюсь?’
А время все шло да шло и Шурочка незамтно прошла все то, что требовалось для поступленія въ гимназію. Тмъ же путемъ Ольга Николаевна незамтно развила въ Шурочк и любовь въ чтенію. Шурочка читала много, увлекалась чтеніемъ и готова была цлые дни проводить за книгами. Особенно же она любила читать лтомъ, когда роща одвалась изумрудною зеленью и когда теплое весеннее солнце золотило своими лучами и бархатъ муравы, и деревья, и струйки звонко бжавшаго ручья. Мать вынесетъ, бывало, туда своихъ дтишекъ, привяжетъ въ дереву люльки и заставитъ Шурочку присмотрть за ними. И Шурочка сидитъ, бывало, среди этихъ люлекъ, какъ звонарь среди колоколовъ, одну люльку качаетъ рукой, другую ногой, напваетъ: ‘козачинька-козачекъ’, и чуть ребята заснутъ, она тотчасъ же за книгу. А прочтя книгу, закроетъ ее, задумается и начнетъ размышлять о прочитанномъ.
Любила Шурочка и ту рку, которая такъ величаво протекала почти подъ самыми окнами ихъ домика. Сядетъ, бывало, на берегъ и смотритъ на зеркальную ея поверхность… Мимо летятъ пароходы, плывутъ барки, ползутъ ‘бляны’ съ красивыми чистенькими домиками на палуб… и Шурочка задумывалась и соображала: ‘куда это плывутъ вс эти суда и почему ихъ такъ много?’ Но Шурочка знала, въ какое море впадала рка, какія страны окружали море и что именно требовалось для той или другой страны. Иногда ей хотлось бы ссть на пароходъ и поплыть, на немъ въ невиданныя ею страны, посмотрть, такъ ли живутъ тамъ, какъ здсь, и такая ли тамъ природа, какъ въ Энск. Весь береговой людъ, состоявшій большею частью изъ рабочихъ и рыбаковъ, зналъ очень хорошо Шурочку, да и она сама знала ихъ почти всхъ въ лицо. Съ грустью и болью сердечной смотрла она на этихъ рабочихъ, изгибавшихся подъ тяжестью взваленныхъ на спину кулей. Ноги этихъ тружениковъ дрожали, колни подгибались, потъ градомъ катился по ихъ загорлымъ лицамъ, и ей хотлось бы тогда помочь имъ, подсобить имъ, но дтскія ручочки ея были еще такъ слабы, кости такъ мягки и мускулы столь безсильны, что помощь ея была бы напрасною… Но видла Шурочка этихъ тружениковъ свирпвшими на подобіе кровожадныхъ зврей. Сцену эту она никогда не забудетъ. Пришла она какъ-то на берегъ и видитъ, что рабочіе бьютъ какого-то старика. Цлая толпа окружала его и била кулаками по чемъ попало. Старикъ былъ весь въ крови, даже рубища его были выпачканы кровью и онъ кричалъ: ‘караулъ!’ но крикъ его заглушался хохотомъ толпы. ‘Воръ, воришко! Бей вора!’ — кричала эта толпа, но никто не трогался на помощь старику, и Шурочка бросилась спасать его. Она кинулась на шею старика, повисла на ней и ни одинъ кулакъ не поднялся на несчастнаго при вид этой картины. А били старика за то, что онъ, мучимый голодомъ, стащилъ одну воблу изъ громадной баржи, до верху нагруженной этою рыбой.
И такъ, Шурочку вс знали и вс любили.
Разъ какъ-то, придя на берегъ и увидавъ пустую лодку, она прыгнула въ нее, взяла весло и отчалила отъ берега. Но она была не въ силахъ справиться съ теченіемъ воды и лодка поплыла внизъ. Она быстро промчалась мимо города никмъ не замченною, а Шурочка сидла, махала весломъ и, не сознавая опасности, радовалась, что лодка ея такъ хорошо кружится и такъ быстро мчится по рк. Къ счастію, неподалеку былъ островъ, покрытый кустарникомъ, и лодку прибило къ берегу этого острова. Берегъ былъ песчаный, усыпанный красивыми раковинами, и Шурочка выскочила на сыпучій песокъ. Собирая раковины, она уходила все дальше и дальше отъ берега и незамтно очутилась въ кустарник. Кругомъ пли соловьи, малиновки, овсянки, а въ лазурной высот трепета шій жаворонокъ сыпалъ своими трелями. Кусты были одты молодою зеленью и, освщенные заходившимъ солнцемъ, блестли изумрудомъ. Подъ ногами разстилалась мягкая мурава, усыпанная цвтами, и душистые ландыши на каждомъ шагу поднимали свои блыя, словно восковыя, чашечки, насыщая воздухъ своимъ ароматомъ. Никогда еще Шурочк не было такъ весело, какъ теперь. Съ полнымъ карманомъ собранныхъ раковинъ, она принялась рвать ландыши, сплетала изъ нихъ гирлянды, и, вся украсившись ими, уходила все дальше и дальше. Только тогда, когда солнце стало садиться, она опомнилась и словно испугалась. Она бросилась къ рк, достигла берега, но это было не то мсто, къ которому она причалила. Она побжала въ противуположную сторону и… то же самое! Неподалеку плылъ громадный пароходъ, испуская клубы чернаго дыма и вздымая горы пнистыхъ волнъ, и Шурочка принялась кричать, чтобы пароходъ взялъ ее, но испуганный дтскій голосъ ея заглушался шумомъ волнъ и грохотомъ машины. Шурочка видла, какъ пароходъ миновалъ островъ, видла, какъ разбгавшіяся отъ него волны выкатывались на отлогій берегъ и пнистымъ гребнемъ подползали въ ея ногамъ, видла, какъ пароходъ удалился, и у Шурочки словно что-то оторвалось отъ сердца. Она повернула вправо и побжала вдоль берега. Она бжала торопливо, какъ бы боясь опоздать и задыхаясь отъ охватившаго ее волненія. А солнце, между тмъ, опустилось уже за симвшія вдали горы и сумерки замтно сгущались. Наконецъ, Шурочка нашла то мсто, къ которому причалила: это было именно то самое мсто, она даже нашла на песк свои слды, слды врзавшейся лодки, но самой лодки не было. Шурочка догадалась, что лодку унесло теченіемъ, и ужасъ охватилъ ее. Она словно замерла отъ этого ужаса, сердце болзненно заныло, лицо покрылось мертвою блдностью и слезы выступили на глаза. Наступила ночь. На темномъ неб одна за другою загорались лучистыя звзды, пахнуло сыростью, и дрожь пробжала по тлу Шурочки. Она не знала, что ей длать… Вдругъ гд-то далеко-далеко послышались чуть доносившіеся до нея голоса. Сперва ей казалось, что голоса эти долетали къ ней изъ города, но, прислушавшись, убдилась, что они раздавались на остров. Она словно ожила и бросилась по направленію къ нимъ. Она бжала быстро, суетливо, цпляясь платьицемъ за кусты и утопая ножками въ сыпучемъ песк. Но ей былъ не по силамъ такой торопливый бгъ, она изнемогала, колни ея подгибались и она поршила, наконецъ, отдохнуть немного. Она прислонилась спиной къ дереву и, все еще продолжая прислушиваться, убдилась, что голоса были уже не далеко отъ нея. Но она услыхала, вмст съ тмъ, что теперь къ голосамъ присоединилась какая-то музыка и что подъ акомпаниментъ этой музыки голоса сливались въ стройный и величавый хоръ. Это былъ большой хоръ, густой, звучный, съ мужскими и женскими голосами. И Шурочка словно замерла отъ восторга, прислушиваясь къ этому хору. Она никогда еще не слыхала ничего подобнаго… Долго стояла она, прислушиваясь, но вотъ хоръ умолкъ и она снова бросилась бжать по избранному направленію. Она пробжала еще нкоторое пространство и вдругъ вдали, сквозь частые кусты оршника мелькнулъ огонь, и голоса были уже такъ близко, что она могла разбирать что тамъ говорилось. И вдругъ ей словно нослышались голоса Туберкулозова и отца. Да, да, это такъ. Туберкулозовъ упрашивалъ отца потшить компанію и проплясать, а отецъ отнкивался… но отнкивался не долго,— раздалась гармонія, затмъ хохотъ, а крики: ‘браво! браво!’ доказывали, что пляска началась. Шурочка словно подкралась къ тому мсту, гд горлъ костеръ, и странная картина развернулась передъ ея взорами. Передъ нею была небольшая площадка, освщаемая заревомъ костра, вокругъ костра лежало и сидло нсколько мужчинъ и женщинъ, Туберкулозовъ игралъ на гармоніи, а какъ разъ передъ нимъ выплясывалъ ея отецъ. Плясалъ онъ, прищелкивая пальцами, высоко отбивая ногами, махая фуражкой и, въ то же время, вскрикивая и взвизгивая. Мужчины были безъ сюртуковъ, а дамы въ легкихъ весеннихъ костюмахъ. Тутъ же на разостланномъ ковр виднлись: бутылки, бокалы, стаканы, фрукты и всевозможныя закуски. При вид пляшущаго отца Шурочк хотлось было броситься къ нему и остановить его, но она не бросилась потому только, что пляска прекратилась сама собой. Вышелъ какой то другой мужчина и, вскочивъ на пень, возвышавшійся возл самаго костра, принялся что то декламировать. Шумъ и хохотъ мгновенно затихли и вся компанія превратилась въ слухъ. На мужчин былъ длинный черный плащъ, круглая пуховая шляпа съ громадными полями, а въ поднятой рук онъ держалъ стаканъ, пнившійся виномъ. Декламировалъ онъ пылко, увлекательно, звучнымъ баритономъ, увлекался самъ и увлекалъ другихъ. Шурочка на половину не понимала его декламаціи, но она, все-таки, чувствовала ея музыку, замерла какъ-то и глазъ не сводила съ этого страннаго человка. Она еще никогда не видала такихъ горвшихъ огнемъ глазъ, такого оживленнаго лица, такой смлости жестовъ… А онъ все стоялъ на томъ же пн, весь залитый заревомъ костра, съ горделивою осанкой, слегка откинувшись назадъ, живописно задрапировавшись плащомъ, и продолжалъ декламировать съ возростающимъ увлеченіемъ… Вдругъ взглядъ его упалъ на Шурочку, прислонившуюся къ дереву, и голосъ его мгновенно оборвался. Онъ словно испугался чего-то, поблднлъ и только жестомъ руки указалъ въ ту сторону, гд стояла она… Вс оглянулись и крикъ ужаса огласилъ поляну… Даже Туберкулозовъ, и тотъ вскочилъ на ноги и, смотря на блое платье Шурочки, словно замеръ… Но ужасъ этотъ продолжался не долго. Сперва узналъ Шурочку Шумилинъ, затмъ Туберкулозовъ и дло разъяснилось. Оба они подбжали къ ней, а немного погодя, убранная цвтами, она стояла уже возл костра, дико кругомъ озираясь… Вс успокоились, но надо сказать правду, что, все-таки, Шурочка привела въ немалое смущеніе какъ Туберкулозова, такъ и Шумилина. Оба они растерялись и не знали куда дваться отъ взоровъ пытливо и изумленно смотрвшей на нихъ двочки. Только одинъ мужчина въ плащ не растерялся. Всмотрвшись въ Шурочку, онъ быстро соскочилъ съ пенька и, схвативъ ее на руки, принялся осыпать ее поцлуями.
Мужчина этотъ и былъ тотъ самый Печоринъ, котораго мы знаемъ уже, и объ этой-то именно встрч Шурочка намекала ему, разговаривая съ нимъ за кулисами энскаго театра.
Немного погодя вся компанія, размстившись на нсколькихъ лодкахъ, возвращалась въ городъ, оглашая ночь торжественнымъ хоровымъ пніемъ. Шумилинъ съ дочерью плылъ отдльно, на особой лодк, вмст съ провизіею, винами и посудой. Онъ былъ пасмуренъ и все время молчалъ. Только когда передъ ними, словно изъ земли, выросла панорама города, освщеннаго огоньками и увнчаннаго темнымъ силуэтомъ пятиглаваго собора съ высокою ажурною колокольней, онъ обратился къ Шурочк и сказалъ:
— Ты, смотри… матери ничего не говори…
Шурочка молчала.
— Сказки, что кататься здили, вдвоемъ… больше ничего… Слышишь?
Т молча и задумчиво кивнула головой.

XI.

Въ эту же самую весну отецъ началъ подумывать о помщеніи Шурочки въ гимназію. Наученный горькимъ опытомъ, онъ убдился, наконецъ, что дйствительно необходимо подчиниться однажды заведенному ‘государственному порядку’, а потому и поршилъ, въ интересахъ самой же Шурочки, на этотъ разъ не либеральничать. За то Мара Васильевна, всю жизнь свою не бравшая въ руки книгъ и даже разучившаяся подписывать собственную свою фамилію, слышать не хотла объ этомъ подчиненіи. Она начала уже смотрть на Шурочку, какъ на подмогу себ ‘по домашности’, какъ на няньку своихъ дтей, какъ на работницу, умвшую подоить корову, присмотрть за птицей, щи сварить, хлбы испечь, а потому стоило только Шумилину заикнуться про гимназію, какъ Мара Васильевна тотчасъ же поднимала въ дом такой содомъ, что безхарактерному Шумилину не разъ приходилось спасаться бгствомъ. На подмогу ему явился Туберкулозовъ. Послдній купилъ даже своей крестниц программу. Преподнося ее Шурочк, онъ услся на диванъ и съ подобающею торжественностью принялся толковать ей о ‘необходимости поднятія умственнаго уровня женщины вообще, а дочерей чиновниковъ въ особенности, чтобы урегулировать этотъ подъемъ съ требованіемъ времени, о необходимости не только быть матерью собственной семьи, но и просвщеннымъ членомъ человческой семьи, о плодотворномъ вліяніи цивилизаціи, облагораживающей не только умъ человка, но и его душу, а, слдовательно, и нравы народа’, а затмъ, раскрывъ программу, подробно прочиталъ ей все, что требуется ‘выдолбить’ для достиженія этихъ ‘вышепоименованныхъ священныхъ цлей’. Присутствовавшая при этомъ Мара Васильевна, не смвшая, конечно, возражать ‘благодтелю’, стояла въ углу комнаты и только хныкала, закрывъ фартукомъ лицо. Шурочка слушала ‘крестнаго’ пристально, слдила за движеніемъ его пухлыхъ розовыхъ губъ и раздувавшихся ноздрей и, плохо понимая его болтовню относительно ‘уровня человческой семьи’, изрдко звала. За то, когда услыхала, что именно требуется знать для поступленія въ первый классъ, тотчасъ же весело объявила, что все это пройдено ею давнымъ-давно съ Ольгой Николаевной и что она хоть сейчасъ готова идти на экзаменъ. Заявленіе это не мало удивило какъ Шумилина, такъ и Туберкулозова, даже и не подозрвавшихъ ничего подобнаго, и несказанно обрадовало Мару Васильевну.
— Чему же ей учиться-то,— вскрикнула та, словно проснувшись,— къ чему въ гимназію-то бгать, коли она всему обучена?
Но Туберкулозовъ перебилъ ее:
— Ты, матушка,— проговорилъ онъ строго и съ достоинствомъ,— въ этомъ дл смыслишь столько же, сколько,— извини за выраженіе,— свинья въ апельсинахъ. Неужели,— вскрикнулъ онъ, откинувшись назадъ и молніеносно окидывая взоромъ Мару Васильевну,— неужели теб хочется изъ своей дочери сдлать такую же простую бабу, какъ ты сама?
— Да коли она обучена…— проговорила было Мара Васильевна.
Но Туберкулозовъ даже не обратилъ и вниманія на ея замчаніе. Онъ положилъ свою блую пухлую руку, украшенную изумрудами и брилліантами, на голову своей крестницы, а другою рукой тыча по накрахмаленной груди сорочки, вскрикнулъ:
— Ты слушай меня, Шурочка,— меня и больше никого,— ибо я лучше понимаю требованія жизни, нежели твоя мать. Если твоя мать,— продолжалъ онъ,— не желаетъ дать теб образованія, то этого желаю я! Понимаешь ли?— я, твой крестный отецъ и… и, можетъ быть, благодтель всей вашей семьи… Это моё священный долгъ!… Да, священный… ты это заруби себ на носу и помни, что въ август ты должна быть въ гимназіи… Я требую этого…
Затмъ онъ всталъ съ дивана и, смотрясь въ зеркало, прибавилъ:
— А я теб и хорошенькій форменный костюмъ сошью, платьице, передничекъ, шубку сдлаю и даже ранецъ куплю… Я не хочу, чтобы моя крестница оставалась какою-нибудь чумазою безграмотною дурёхой,— прибавилъ онъ, съ нкоторымъ озлобленіемъ посматривая на продолжавшую хныкать Мару Васильевну.
Посл этого онъ взялъ свой цилиндръ, кивнулъ головой Шумилину и вышелъ, но вдругъ, какъ будто что-то вспомнивъ, снова вошелъ въ комнату и, не снимая съ головы цилиндра и надтаго уже пальто, проговорилъ, обращаясь къ Мар Васильевн:
— Вотъ теб живой примръ: я и онъ!— при этомъ онъ указалъ сперва на себя, а потомъ на Шумилина.— Я — учился, онъ — нтъ!… Что я и что онъ? Сличи: я положеніе имю, всъ… а онъ только и благоденствовалъ, когда вотъ это допускалось…
И, вытянувъ впередъ руки, онъ началъ ими цапать въ воздух.
Ольга Николаевна все лто занималась съ Шурочкой и Шурочка поступила въ гимназію съ блестящими отмтками. Новая школьная жизнь понравилась ей и какъ-то пополняла собою ея собственную. Она скоро сошлась съ своими товарками, скоро приспособилась къ требованіямъ школы, успла понравиться учителямъ и учительницамъ и дло пошло отлично. Вставала она часовъ въ шесть утра, доила корову, подготовляла и приносила требовавшуюся къ обду провизію, затмъ пробгала заданные уроки, а въ половин девятаго бжала въ гимназію. Посл обда она опять въ чемъ-нибудь помогала матери, играла съ сестренками и братишками, а вечеромъ, подъ наблюденіемъ Ольги Николаевны и вмст съ своею товаркой Настей, занималась подготовленіемъ заданныхъ уроковъ. Туберкулозовъ продолжалъ навщать Шумилиныхъ и всегда радовался, глядя на Шурочку.
— Вотъ это я понимаю,— говорилъ онъ.— Рядомъ съ образованіемъ и домашнія заботы… Только при этихъ условіяхъ изъ нея можетъ выйти и образованная женщина, и домовитая хозяйка. Мы должны стремиться къ тому, чтобы сокращать излишнія требованія, а не развивать ихъ въ ребенк.
Брать Ольги Николаевны, знакомый уже читателю Вася Котоминъ, былъ въ то время уже въ четвертомъ класс реальнаго училища. Онъ могъ бы, конечно, помогать сестр въ ея занятіяхъ съ Шурочкой и Настей, но Вася былъ не изъ таковскихъ. Это былъ чрезвычайно способный юноша, живой, смтливый, остроумный, съ прекраснымъ добрымъ сердцемъ, честными, чуть не рыцарскими побужденіями, но, въ то же время, втренный, легкомысленный, увлекающійся и ненавидвшій школу и науку. Школа ему казалась слишкомъ безжизненною, сухою, а наука — мертвою. Будучи въ четвертомъ класс, онъ усплъ, однако, пробжать вс предметы, входившіе въ курсъ училища, поверхностно ознакомился съ ними, схватилъ верхушки и поршилъ, что все это такая ‘ерунда’, на которую не стоитъ тратить лучшее время жизни и здоровья. Вооружась этимъ протестомъ и увровавъ въ его безупречность, онъ задался только одною цлью, а именно: покончить четыре класса училища ради извстныхъ правъ и, не стсняя своей свободы, приняться за что-нибудь другое.
— Кончу четвертый классъ, — говорилъ онъ сестр, — и баста!
— Что же дальше-то?— спрашивала Ольга Николаевна.
— Все, что захочу!
— Безъ образованія-то?
— Была бы голова на плечахъ!
— Посмотримъ…
И дйствительно, Вася слово свое сдержалъ. Онъ блистательно сдалъ экзаменъ четвертаго класса, а затмъ вышелъ изъ училища, къ удивленію всего начальства. Директоръ здилъ даже по этому поводу къ старику Котомину, въ чаяніи, не уговоритъ ли хоть отецъ своего сына не длать подобной глупости, но Вася былъ непоколебимъ. Онъ вышелъ изъ училища и тотчасъ же поступилъ въ какой-то банкъ на службу.
— Ужь не министромъ ли финансовъ хочешь сдлаться?— подшучивала Ольга Николаевна.
Но Вася даже и вниманія не обращалъ на эти шутки.
Сестра Васи, Настя, такими способностями не обладала, но за то она была терплива, усидчива, а потому и не отставала отъ боле способной подруги своей, Шурочки. Об он, и Шурочка, и Настя, были въ одномъ и томъ же класс, сидли на одной и той же парт, вмст ходили въ гимназію, вмст возвращались, были между собою очень дружны, а потому и нтъ ничего удивительнаго, что многіе принимали ихъ за родныхъ сестеръ.
Такъ проходилъ годъ за годомъ и вотъ, наконецъ, Шурочк минуло пятнадцать лтъ. Она уже была въ то время въ пятомъ класс гимназіи, также какъ и Настя, и об эти подруги изъ двочекъ сдлались двушками. Сдлался молодымъ человкомъ и Вася, ему было уже двадцать лтъ… Это вышелъ очень красивый юноша, довольно высокаго роста, стройный, съ блокурыми вьющимися волосами и карими глазами, опушенными темными тустыми рсницами. Эти темные каріе глаза придавали какой-то особенно оригинальный видъ блокурому Вас. По служб онъ шелъ хорошо, считался способнымъ и дльнымъ чиновникомъ и получалъ весьма приличное жалованье. Сверхъ этого, онъ занимался литературой, писалъ маленькіе разсказы и очерки, которые охотно печатались въ мстныхъ газетахъ, и получалъ за это порядочный гонораръ, состоялъ корреспондентомъ нсколькихъ столичныхъ газетъ, писалъ иногда стихи и, такимъ образомъ, вмст съ жалованьемъ, получалъ боле тысячи рублей въ годъ. Но деньги у него какъ-то не держались. Правда, что половину своего содержанія онъ отдавалъ семь, но за то другая половина исчезала Богъ всть куда. За то онъ былъ всегда щегольски одтъ, всегда въ новенькомъ блестящемъ цилиндр, новенькихъ перчаткахъ, и его постоянно можно было встртить въ театр, на концертахъ и на всхъ танцовальныхъ вечерахъ, устраиваемыхъ клубами.
Очень естественно, что, проживъ столько лтъ вмст, семья Шумилиныхъ и семья Котоминыхъ слились какъ бы въ одну, интеллигентною жизнью которой руководила, конечно, Ольга Николаевна, а по части ‘домашней дрызгат6и’ — Мара Васильевна. Ольга Николаевна слдила за занятіями двушекъ, а Мара Васильевна бгала на рынокъ и покупала провизію какъ для себя, такъ и для Котоминыхъ. У нихъ даже знакомые были одни и т же. Во глав этихъ знакомыхъ стоялъ, конечно, генералъ Туберкулозовъ. За это время онъ сдлался другомъ дома какъ Шумилинскаго, такъ и Котоминскаго. Онъ бывалъ у нихъ раза два въ недлю, кормилъ ихъ фруктами, сластями, а иногда даже устраивалъ дамамъ маленькіе пикнички и поздки за городъ. Устраивалъ онъ ‘пикнички’ и лично для себя — ‘пикантнаго характера’, но съ того времени, какъ Шурочка и Настя перестали быть двочками, ‘пикнички’ эти устраивались уже не въ Шумилинской бан, а гд-нибудь за городомъ, въ боле удобномъ и безопасномъ мст, и, конечно, при содйствіи услужливаго Шумилина. Семья Котоминыхъ пользовалась расположеніемъ Туберкулозова. Онъ любилъ поговорить со старикомъ Котоминымъ о музык, любилъ побесдовать съ Ольгой Николаевной, пошутить съ Настей и только недолюбливалъ одного Васю, замтивъ, что Вася этотъ непремнно какъ-то оказывался возл Шурочки: то, бывало, засадитъ ее въ карты играть, то читаетъ ей что-нибудь, то выдумаетъ, бывало, какую-нибудь игру, въ которой Туберкулозовъ непремнно оказывался лишнимъ. Это бсило его и онъ возненавидлъ Васю. А Вася, дйствительно, самъ того не замчая, началъ не на шутку искать случая быть вмст съ Шурочкой. Ходить въ банкъ въ половин девятаго утра было слишкомъ рано, но онъ, все-таки, именно въ этотъ часъ выходилъ изъ дома, для того только, чтобы проводить Шурочку до гимназіи и поговорить съ нею. Точно также, въ третьемъ часу, онъ всегда выходилъ на бульваръ, садился тамъ на скамью и непремнно-таки досиживалъ до того времени, когда Шурочка съ Настей возвращались домой. Такъ жили эти дв семьи, какъ вдругъ умеръ отецъ Ольги Николаевны и весь этотъ порядокъ разрушился. Квартира, занимаемая Котомиными, оказалась имъ не по средствамъ и семья эта переселилась въ другую часть города. Горько плакала Шурочка, разставаясь съ Настей и Ольгой Николаевной, но длать было нечего. Разстались он друзьями и дали слово хоть изрдка навщать другъ друга. Но тяжеле всхъ было Вас. Только теперь, разставаясь съ Шурочкой, онъ словно догадался, что она дороже ему всего на свт и что жить безъ нея ему будетъ невыносимо тяжело. Только теперь онъ догадался, что любитъ ее и что любовь эта настолько серьезна, что бороться ему съ нею не подъ силу… Но Шурочка любви этой не подозрвала: она любила Васю, какъ роднаго брата, и даже не догадывалась, что Вася только ради нея продолжалъ бывать у нихъ, бгая съ одного конца города на другой. Спроситъ, бывало, про Настю, про Ольгу Николаевну, здоровы ли он, что подлываютъ, и пойдетъ, бывало, либо уроки подготовлять, либо помогать матери. За то старикъ Шумилинъ былъ всегда радъ посщеніямъ Васи. Возьметъ его за руку, потрясетъ ее и проговоритъ:
— Ну, вотъ, спасибо, что старика вспомнилъ, спасибо!
Домъ Шумилиныхъ ‘пропустовалъ’ не долго. Котомины выхали изъ него въ іюн, а въ конц іюля его снялъ уже пріхавшій въ Энскъ на зимній театральный сезонъ ‘резонёръ’ Бучумовъ. Бучумовъ былъ мужчина лтъ сорока пяти, высокаго роста, плотный, съ солидными манерами, большой говорунъ и любитель выпить хорошо и хорошо пость. Собственно какъ актеръ онъ былъ не важный, но за то крайне полезный. У него была жена Ирина Васильевна, занимавшая амплуа ‘комическихъ старухъ’, и дв дочери, изъ которыхъ старшая, шестнадцати лтъ, состояла въ той же трупп въ должности второй водевильной актрисы, а младшая, лтъ десяти, только еще ‘присматривалась’ къ сцен, бгала за кулисами въ коротенькихъ платьицахъ и изрдка исполняла дтскія роли. Вс они, за исключеніемъ младшей дочери, получали жалованье, зарабатывали въ итог приличное содержаніе и имли возможность не только безбдно жить, но даже откладывать копйку ‘про черный день’. Ирина Васильевна была женщина толстая, сырая, но до крайности живая, подвижная и большая хлопотунья. Она вставала рано, сама бгала на рынокъ, сама покупала провизію, причемъ жестоко торговалась и даже ругалась съ торговками и торговцами, превосходно длала бифштексы, форшмаки и неподражаемо изготовляла всевозможныя подливки къ селедкамъ, капуст, осетрин и другимъ холоднымъ закускамъ, подаваемымъ къ водк. Только одною ею и держался домъ, и надо отдать справедливость, что порядокъ у нея въ дом былъ примрный. Взятая ‘на прокатъ’ мебель содержалась въ чистот, всегда была покрыта блыми чехлами, полы всегда блестли, зеркала и окна перетирались чуть ли не ежедневно, коверъ въ гостиной не имлъ на себ ни пылинки, вс столы и столики были покрыты скатертями и салфеточками, везд стояли чистенькія вытертыя пепельницы и, Боже сохрани, ежели бы Ирина Васильевна замтила, что кто-либо изъ гостей бросаетъ пепелъ на подъ. За этотъ пепелъ она даже мужу не давала покоя, и какъ только тотъ закуривалъ папиросу или сигару, такъ она тотчасъ же бжала къ нему съ пепельницею, длала какую-то сердитую, но смшную гримасу и ворчала: ‘Ты у меня и не смй на полъ бросать!’ Къ тому же порядку она пріучила и дочь свою, водевильную актрису Лизу. У Лизы была особая комнатка, выходившая окнами на дворъ, какъ разъ противъ флигеля, въ которомъ жили Шумилины. Комнатка эта была крошечная, въ ней только и могли помститься: кровать Лизы, небольшой столъ передъ окномъ, комодъ и два стула. Но, несмотря на эту тсноту, у Лизы все было размщено какъ нельзя лучше. На комод помщалось небольшое зеркало, съ разложенными возл него гребешками, щеточками, помадой, пудрой и флаконами съ духами, постель всегда отличалась близною блья и сама Лиза всегда была мило одта, изящно причесана, всегда веселая, счастливая и рзвая, какъ ребенокъ. Она не любила сидть сложа руки и все свое свободное время посвящала изготовленію для себя костюмовъ. Такъ какъ ей приходилось участвовать тоже и въ опереткахъ, то нечего говорить, что костюмовъ требовалось не мало. Лиза создавала себ костюмы и, въ то же время, весело напвала то куплеты, то игривыя и бойкія опереточныя шансонетки. Это была очень миловидная двушка съ каштановыми волосами, розовенькимъ, свженькимъ личикомъ и большими черными глазами, опушенными длинными рсницами. Мать слдила за каждымъ ея шагомъ, сопровождала ее на гуляньяхъ, въ магазинахъ, ходила вслдъ за нею по улицамъ, водила ее на репетиціи, хотя бы сама и не участвовала въ нихъ, и зорко слдила за ея нравственностью. Она оберегала ее, какъ зницу ока, не спускала ея съ глазъ во время спектаклей, а пуще всего во время антрактовъ, когда элегантная молодежь являлась обыкновенно за кулисы съ цлью полюбезничать и поболтать съ хорошенькими актрисами.
— Ты смотри у меня, Лиза,— говорила она строгимъ, но вульгарнымъ тономъ,— смотри, чтобы у меня этихъ дурачествъ не было…
— Да будетъ вамъ, мамцша, — обижалась Лиза, — у меня даже и въ голов-то нтъ…
— А намедни-то… съ какимъ это офицеромъ зубы скалила?
— Когда, мамаша?
— А когда я въ женитьб-то играла!… Ты думаешь, я не вижу?… Врешь, я все вижу…
— Ахъ, это поручикъ Ахматовъ, мамаша,— скажетъ, бывало, Лиза,— теперь я вспомнила…
Ирина Васильевна посмотритъ, бывало, на дочь испытующимъ взглядомъ, а потомъ и спроситъ:
— Какой еще такой Ахматовъ?
— Очень милый и образованный человкъ, мамаша.
— А состояніе иметъ?
— Ужь этого не знаю…
И тогда Ирина Васильевна всегда, бывало, сердито вскрикивала:
— А коли не знаешь., сударыня, такъ и болтать съ нимъ нечего! Я мать твоя, мой долгъ соблюсти тебя, ты это и знай, и помни, что со всякою ‘голытьбой’ нельзя зубы скалить… Другое дло, коли хорошій человкъ налетитъ, солидный, богатый… съ такимъ почему и не пошутить, и не поболтать… а съ прохвостами-то нечего и слова по-пусту тратить…
Но больше всего Ирина Васильевна боялась своей братіи, актеровъ.
— Это такая дрянь, — возмущалась она, — какой и свтъ не производилъ! Слава теб, Господи, двадцать лтъ слишкомъ на сцен служу, всхъ ихъ насквозь вижу!… Ни стыда, ни совсти… Такъ вотъ и норовятъ слопать!… Отъ чужого человка все еще можно оберечь свое дтище, а вотъ отъ этихъ-то, отъ своихъ-то, что тамъ въ потемкахъ-то, за кулисами шныряютъ, да каждый день на глазахъ вертятся, да руки жмутъ,— за ними, дьяволами, самъ чортъ не углядитъ!
И, вспоминая свою молодость, свои давно минувшіе дни свжести и красоты, она только руками разводила отъ удивленія.
— И куда это только хорошіе люди двались?— разсуждала она.— Прежде, бывало, молодежь-то за кулисы привалитъ, такъ любо смотрть было… Гусары, уланы… деньжищевъ у всхъ пропасть была… Шампанское ркой лилось… пикники устраивали, ужины… подарки все цнные подносили, съ брилліантами… А теперь… тьфу! Взглянуть не на кого… Расфрантится, разрядится, золотое пенснэ на носъ осдлаетъ, а у самого въ карманахъ втеръ свищетъ. Поднесетъ теб какой-нибудь букетъ паршивый, вотъ ты его и нюхай!… Нтъ, въ наше время не то было… въ наше время люди были… ну, и точно, жили мы хорошо, и почетъ былъ, и все такое… и ужь на своихъ-то мы я вниманія не обращали, они и подходить-то къ намъ близко не смли!…

XII.

Генералъ Туберкулозовъ не замедлилъ познакомиться съ Бучуновыми. Онъ пришелъ въ восторгъ отъ Лизы, подарилъ ей брилліантовыя сережки, которыя самъ собственноручно вдлъ въ ея прозрачныя маленькія уши, причемъ одно изъ нихъ поцловалъ даже, подарилъ что-то Ирин Васильевн, что-то Бучумову, а немного погодя сдлался въ ихъ дом не только желаннымъ гостемъ, но даже какимъ-то меценатомъ, необходимымъ какъ для успховъ Лизы на сцен энскаго театра, такъ и для успха ея родителей. Онъ подносилъ Лиз букеты, неистово апплодировалъ ‘комической старух’ и ‘резонёру’, во всеуслышаніе восхищался ихъ талантами, заставлялъ восхищаться ими другихъ, познакомилъ ихъ съ ‘представителями мстной прессы’, изрдка даже, подъ великимъ секретомъ, самъ писалъ хвалебныя о Бучумовыхъ рецензіи и, въ конц-концовъ, дйствительно добился-таки того, что Бучумовыхъ, а въ особенности Лизу, ‘принимали’ великолпно.
Познакомилась съ Бучумовыми и Шурочка. Она часто бывала у нихъ, понравилась имъ, а немного погодя даже сдружилась съ Лизой. Шурочк нравился характеръ Лизы, веселый, безпечный и, въ то же время, какой-то мягкій и укладистый. Шурочка забгала къ ней почти каждый день, большею частью въ посл-обденное время, слушала ея псенки и удивлялась ея проворству, съ которымъ она сооружала себ костюмы. Чмъ-то совсмъ новымъ, неиспытаннымъ еще повяло на Шурочку въ дом Бучумовыхъ,— чмъ-то веселымъ, живымъ и, въ то же время, опьяняющимъ. Она стала часто бывать въ театр,— конечно, безплатно, ‘по знакомству’,— пробиралась за кулисы къ пріятельниц Лиз и даже сошлась съ другими маленькими актрисками и хористками. Сцена и кулисы произвели на нее какое-то восторженное впечатлніе. Съ благоговніемъ смотрла она на этотъ храмъ искусства и словно чувствовала свое ничтожество среди жрецовъ этого храма.
Бывали у Бучумовыхъ и старики Шумилины, такъ какъ старикъ Шумилинъ отлично сошелся съ самимъ ‘резонёромъ’ по части выпивокъ, а Мара Васильевна съ ‘комическою старухой’ по части кухонной стряпни. Словомъ, новые жильцы какъ нельзя лучше подошли подъ вкусы и наклонности своихъ хозяевъ, и, благодаря этому, тсная дружба не замедлила соединить своими узами эти два семейства.
Разъ какъ-то Ольга Николаевна Котомина встртила Шурочку въ театр. Ольга Николаевна была очень удивлена, увидавъ тамъ свою бывшую ученицу.
— Шурочка!— вскрикнула она,— вы какими судьбами?
Шурочка очень обрадовалась встрч и съ какимъ-то дтскимъ восторгомъ объявила ей, что въ театр она теперь бываетъ очень часто.
— Вдь, на вашей квартир теперь Бучумовы живутъ,— прибавила она торопливо и захлебываясь отъ счастья,— ну, вотъ, я съ ними и хожу… они берутъ меня съ собой и даютъ мн контрмарку.
— И вамъ нравится театръ?— спросила ее Ольга Николаевна.
— Ахъ, очень, очень!— чуть не вскрикнула Шурочка, вся вспыхнувъ отъ объявшаго ее восторга.— Я очень подружилась съ Лизой Бучумовой,— прибавила она,— это такая прелестная, милая двушка, веселая, рзвая, добрая… Я даже за кулисами часто бываю,— меня всюду пускаютъ!…
На слдующій день Ольга Николаевна зашла къ Шумилинымъ. Дло было утромъ, Шурочка ушла въ гимназію, старикъ Шумилинъ — на службу и дома оставалась только одна Мара Васильевна, по обыкновенію, возившаяся въ кухн. На этотъ разъ она была озабочена приготовленіемъ какого-то новаго кушанья по рецепту ‘комической старухи’. Увидавъ вошедшую Ольгу Николаевну, она вскрикнула радостно:
— Господи, Ольга Николаевна! Какими судьбами?
— Здравствуйте Мара Васильевна, здоровы ли?
— Сколько лтъ, сколько зимъ не видались!…
И, разцловавшись съ своею гостьей, предварительно отеревъ фартукомъ губы, она прибавила добродушно:
— Совсмъ забыли насъ гршныхъ.
— Далеко, Мара Васильевна, теперь не то, что прежде, да и времени свободнаго нтъ,— проговорила Ольга Николаевна.
— Уроки все небось?
— Да, уроки. Теперь, посл смерти отца, вдвое работать приходится.
— А Вася-то? Не помогаетъ ништо?
— Нтъ, и онъ работаетъ… Жизнь-то дорога.
— Забыли, забыли совсмъ,— перебила ее Мара Васильевна.— Нтъ, вотъ, Вася не въ васъ, нтъ — да и вспомнить, завернетъ по старой памяти.
Но вдругъ, перемнивъ тонъ, спросила:
— Новаго кушанья не хотите ли отвдать?
— Какого это?
— Да чего!— вскрикнула Мара Васильевна, разведя руками,— какъ-то на-дняхъ старикъ мой у Бучумовыхъ былъ,— актеры такіе живутъ у насъ на вашей бывшей квартир,— и какое-то такъ кушанье понравилось ему… Ну, вотъ, и присталъ, чтобы ему безпремнно такое же кушанье состряпать… Нечего длать, сбгала къ Ирин Васильевн, допытала, какъ это самое кушанье длается, а теперь боюсь: такъ ли у меня выйдетъ, потрафлю ли…
— А я вчера въ театр была,— перебила ее Ольга Николаевна, желая прекратить разговоръ о ‘новомъ кушань’,— и Шурочку тамъ встртила… Я удивилась даже.
— А это ее Бучумовы водятъ… Отчего же даромъ-то не посмотрть?— проговорила Мара Васильевна.— Я и то разъ была, да чтой-то мн скучно показалось.
— Не повліяло бы это дурно на гимназію,— замтила Ольга Николаевна.
Мара Васильевна не поняла этого замчанія.
— Я говорю,— пояснила Ольга Николаевна,— не помшалъ бы театръ Шурочкинымъ занятіямъ.
— Ну, вотъ, зачмъ? То само собой, а это само по себ.
— Развлеченіе!… Головка у нея пылкая, натура впечатлительная… Вчера, напримръ, она такъ восторженно говорила со мной про театръ, что я удивилась даже.
— Нельзя же ребенку все за книгами сидть,— одурь возьметъ!
— А это будетъ очень жаль, ежели Шурочка гимназію не кончитъ,— замтила Ольга Николаевна.
Но Мара Васильевна даже и не слушала Ольгу Николаевну. Увидавъ, что въ одной изъ кострюль какая-та бурая жидкость раскиплась до того, что поднялась кверху шапкой и готова была вылзть вонъ, она быстро схватила эту кострюлю и принялась вымшивать жидкость, изрдка облизывая языкомъ деревянную мшалку.
— Соусъ это,— говорила она.— И чего-чего нтъ тамъ! И мука, и грибы, и перецъ, и листъ лавровый, и лукъ рпчатый. Ну-ка, попробуйте-ка вы еще, Ольга Николаевна,— прибавила старуха, подавая ей мшалку.
Ольга Николаевна попробовала.
— Ну, что, какъ?
— Ничего.
— Не пригорло?
— Нтъ.
— Тутъ еще уксусу недостаетъ,— подхватила Мара Васильевна,— только уксусъ надо опосля класть, передъ самымъ обдомъ, три ложки, и хорошенько вымшать.
А Ольга Николаевна сидла, какъ-то нетерпливо передвигая плечами, и, наконецъ, опять-таки заговорила про Шурочку:
— А я, Мара Васильевна, за тмъ и пришла къ вамъ, чтобы посовтовать не пускать Шурочку такъ часто въ театръ. Вчера, возвратясь изъ театра, я нарочно спросила сестру Настю о Шурочкиныхъ отмткахъ и узнала, что отмтки у нея значительно ухудшились, а на-дняхъ изъ алгебры она даже единицу получила.
— А это что же, не хорошо ништо?— спросила Мара Васильевна.
— Конечно, не хорошо.
— Ну, ладно же,— вспыхнула Мара Васильевна,— спасибо, что сказала… Задамъ же я ей трезвону!…
— Нтъ, трезвону-то вы ей не задавайте,— зачмъ это?— а вотъ порже въ театръ пускайте.
И, взглянувъ на свои часы, лежавшіе у нея въ маленькомъ боковомъ карманчик, она поспшно проговорила:
— Однако, прощайте,— пора на урокъ.
— Нтъ, каковы Бучумовы-то?— вскрикнула Мара Васильевна, подавая Ольг Николаевн руку, предварительно вытертую фартукомъ,— шестьсотъ рублей въ мсяцъ получаютъ! А, каково это вамъ покажется?
— Да, заработокъ хорошій, но, вдь, у нихъ и расходовъ много… Жизнь кочующая.
— Живутъ свтло, что и говорить!— перебила ее Мара Васильевна.— Почитай каждый день гости… Такое-то завсегда веселье идетъ.
Но Ольга Николаевна не дослушала болтовни Мары Васильевны и, еще разъ простившись съ нею, поспшно вышла. Ступивъ на крыльцо, она вдругъ услыхала какой-то дребезжавшій, брюзгливый крикъ, вылетавшій изъ растворенной форточки квартиры Бучумовыхъ.
— Я теб дамъ,— кричалъ чей-то женскій старушечій голосъ,— я теб покажу, какъ съ Лаврецкимъ-то подъ сценой шушукаться! Нечего сказать, нашла съ кмъ… Актеришко какой-то паршивый!
— Да что вы, мамаша? Я даже и не думала… Вы съ ума сошли!— раздался чей-то тоненькій женскій голосъ.
— Господи Боже мой, что же это такое?— вылетлъ снова прежній брюзгливый голосъ.— То съ какимъ-то офицеромъ зубоскалила, а теперь съ актеришкомъ! Смотри ты у меня: выведешь ты меня изъ терпнія, вдь, я волосотряску задамъ,— куда и шиньонъ полетитъ!…
Ольга Николаевна поспшно спустилась съ крыльца и еще поспшне направилась къ калитк. А въ это время на подъзд дома, занимаемаго Бучумовыми, показался самъ ‘холодный резонёръ’. На немъ было ватное драповое пальто съ богатымъ бобровымъ воротникомъ, на носу золотое пенснэ, а на голов тщательно вычищенный блествшій цилиндръ. Гладко выбритое лицо было слегка покрыто пудрой и имло важный и солидный видъ. Вышелъ онъ на крыльцо, натягивая перчатки, и, въ то же время, напвалъ безпечно: ‘Смотрите здсь, глядите тамъ…’, но, увидавъ Ольгу Николаевну, замолкъ, поспшилъ отворить калитку, приподнялъ цилиндръ и жестомъ руки попросилъ ее пройти впередъ. Ольга Николаевна поблагодарила его движеніемъ головы, а немного погодя торопливо шла уже по улиц.
Не нравилось и Вас Котомину, что Шурочка такъ часто стала посщать театръ,— не нравилось не потому, чтобы онъ опасался за успхи Шурочки по гимназіи, а просто потому, что она рже стала бывать въ дом и что ему рже удавалось видться съ нею. Правда, онъ встрчалъ ее въ театр, но во время антрактовъ она убгала всегда за кулисы и Вас опять-таки не удавалось поговорить съ нею. Разъ какъ-то онъ изловилъ ее въ корридор и долго ходилъ съ нею, но Шурочка все время была какъ на иголкахъ, отвчала невпопадъ и, видимо, куда-то торопилась. Наконецъ, она не вытерпла и, подавая Вас руку, проговорила:
— Ну, Вася, вы меня теперь извините… мн надо къ Лиз Бучумовой идти, помочь ей закостюмироваться… Она нынче пажомъ будетъ одта,— прелесть какая…
— Охота вамъ возиться съ ними!— чуть не вскрикнулъ Вася.
— Нельзя. Она просила, очень просила…
— Съ нкоторыхъ поръ мы совсмъ не видимся съ вами…
Но Шурочка словно и не слушала его и опять, протянувъ ему руку, проговорила:
— Прощайте!
Однако, Вася удержалъ ее и сказалъ:
— Ну, хоть позвольте васъ сегодня до дому проводить.
— Съ удовольствіемъ.
— Такъ я буду ждать васъ.
— Да, да, непремнно!
И она быстро убжала за кулисы.
По окончаніи спектакля Вася долго прождалъ Шурочку, но и тутъ встртилъ неудачу. Она вышла въ сопровожденіи Бучумовыхъ и цлой толпы гоготавшихъ и хохотавшихъ мелкихъ актеровъ въ какихъ-то невозможныхъ пальто и шляпахъ. Но Вася, все-таки, подошелъ къ ней и хотлъ было подать ей руку, какъ вдругъ какой-то актерикъ предупредилъ его.
Вася вздрогнулъ, хотлъ было за шиворотъ отбросить нежданно налетвшаго кавалера, но опомнился, сдержался и пошелъ слдомъ за компаніей. А Шурочка словно и забыла про Васю и только когда вс они подошли въ калитк Шумиланскаго дома, она начала прощаться и въ числ другихъ протянула и Вас руку.
— Прощайте,— проговорила она,— не забывайте насъ!
— Я не забываю.
— То-то же, смотрите,— проговорила она и вмст съ Бучумовыми шмыгнула въ калитку.
— Экая аппетитная!— вскрикнулъ провожавшій Шурочку актеръ, обращаясь къ товарищамъ.
— Это вы про кого говорите?— вскрикнулъ, въ свою очередь, Вася и со стиснутыми кулаками бросился на актера.— Про кого, спрашиваю я васъ?
Товарищи поспшили схватить его за руки.
— Постойте, постойте, молодой человкъ,— заговорили они.— Это не про Милину было сказано, не про Милину, успокойтесь…
— Про кого же?
— Про Лизу Бучумову,— заговорили актеры, понизивъ голосъ.
— Все равно, про двушекъ такъ не говорятъ,— горячился Вася.
— Да поймите, что онъ влюбленъ въ нее.
— Тмъ больше!
— И она тоже любитъ его.
Однако, узнавъ, что замчаніе было сдлано не про Шурочку, а про Лизу Бучумову, Вася замтно остылъ и удовлетворился только тмъ, что объявилъ актерамъ, что ежели впередъ они осмлятся въ присутствіи его такъ пошло выражаться про какую бы то ни было двушку, то онъ съуметъ наказать ‘наглеца’. Видя, что Вася не шутитъ и что дйствительно способенъ пустить въ дло кулаки, актеры поспшили удалиться и Вася остался одинъ. Ночь была морозная, холодная, синее небо усыпано звздами, городъ спалъ… А Вася все еще стоялъ у калитки и думалъ: ‘авось не выйдетъ ли Шурочка!’ И дйствительно, за калиткой послышался скрипъ чьихъ-то шаговъ, а немного погодя калитка полурастворялась и чья-то высунувшаяся головка, закутанная платкомъ, шепнула:
— Лаврецкій, это вы?
Отъ этого шепота у Васи даже сердце дрогнуло. Это была не Шурочка, какъ онъ мечталъ, а Лиза Бучумова. Онъ не желалъ сконфузить двушку, и потому, ничего не отвтивъ, быстро пошелъ по направленію къ своему дому.
Сдланное Ольгой Николаевной замчаніе по поводу вреднаго вліянія театра на занятія Шурочки по гимназіи, все-таки, повліяли нсколько на Мару Васильевну. Она въ тотъ же день напустилась на Шурочку.
— Ты что это, сударыня,— кричала она, когда та возвратилась домой,— по театрамъ-то шатаешься, а про гимназію-то про свою и думать забыла?
— Какъ забыла?— удивилась Шурочка.
— Очень просто! Отмтки скверныя получать стала,— продолжала Мара Васильевна,— а изъ какой-то науки даже единицу залпили.
Шурочка скрыла эту единицу отъ родителей и потому была очень удивлена, что мать узнала о ней.
— Кто вамъ сказалъ?— спросила она.
— Ольга Николаевна, вотъ кто!
Шурочка тотчасъ же догадалась, что виною этому была Настя Котомина, и не на шутку разсердилась за этотъ ‘доносъ’ на свою подругу.
— Доносчица можетъ успокоиться,— проговорила она съ какою-то брезгливостью въ голос.— Единицу эту я не замедлю исправить, стоитъ только подготовить слдующій урокъ!
— Некогда теб уроки-то готовить,— перебила ее мать.— Т, которыя готовятъ-то, дома сидятъ за книгой, а не по театрамъ шляются!… А вотъ ты у меня не смй теперь въ театръ ходить… Вишь, что выдумала!… Коли поступила въ гимназію, такъ и учись, долби… Слышишь, что теб говорятъ?… Не смй и думать о своемъ дурацкомъ театр… Чтобы и нога твоя не была тамъ!… Отъ театровъ-то отъ этихъ я вижу мало толку-то, баловство одно…
Въ эту самую минуту вошелъ въ комнату, въ сопровожденіи Шумилина, генералъ Туберкулозовъ, — вошелъ онъ никмъ незамченнымъ, сталъ въ наблюдательную позу, сложивъ на груди руки, и когда Мара Васильевна еще разъ повторила о вред театра, онъ медленно подошелъ въ ней и, взявъ ее за плечо, спросилъ съ разстановкой:
— Кто это теб сказалъ?
При вид Туберкулозова Мара Васильевна хотла было бжать въ кухню, но онъ остановилъ ее.
— Нтъ, постой!— проговорилъ онъ, все еще держа Мару Васильевну за плечо.— Ты мн сперва отвть на мой вопросъ: кто теб сказалъ, что театръ вреденъ?
— Да какъ же, ваше превосходительство,— заголосила та,— вонъ изъ чего-то она единицу получила, а ништо мн пріятно?
— Я не про единицу тебя спрашиваю,— перебилъ ее Туберкулозовъ,— я спрашиваю тебя, кто теб сказалъ?
— Да вотъ Ольга Николавна, къ примру…
— Какая Ольга Николавна?
— Котомина…
— Не врю.
— Ей-Богу, ваше превосходительство, даже нарочно заходила сегодня…
— Такъ скажи ты своей Ольг Николаев,— перебилъ онъ ее съ разстановкой и растягивая каждое слово и, въ то же время, слегка потряхивая ее за плечо,— что она на это разъ въ небо пальцемъ попала!
И вдругъ, встряхнувъ Мару Васильевну съ такою силой, что она чуть не отлетла въ уголъ, прибавилъ:
— Такъ и скажи ей, своей Ольг Николаев. Театръ та же школа,— продолжалъ онъ профессорскимъ тономъ и строго смотря прямо въ глаза совсмъ уже оторопвшей старух,— понимаешь ли?— та же школа, ибо театръ рисуетъ намъ нашу жизнь со всми ея недостатками и достоинствами. Театръ показываетъ намъ человка, раскрывая передъ нами его душу, его внутренній міръ и говоритъ: ‘Вотъ, смотрите, господа, передъ вами человкъ! Въ этомъ человк то-то дурно, мерзко, подло, гадко, а то-то хорошо, достойно подражанія!’ Театръ караетъ вседурлм’е и поощряетъ добродтель!… Горе сидть въ театр тому, ккто пороченъ и у кого совсть не чиста,— продолжалъ Туберкулозовъ, грозя пальцемъ,— горе потому, что его коробить, что онъ содрогается отъ ужаса при вид на сцен человка, подобнаго себ, и наоборотъ,— прибавилъ онъ, разведя руками и пріятно улыбаясь,— отрадно тому, который видитъ повтореніе на сцен тхъ добродтелей, которыми онъ самъ преисполненъ. Театръ исправляетъ нравы!… Недаромъ сказалъ кто-то: ‘Ridendo…’
Но тутъ Туберкулозовъ запнулся, забывъ цитируемое имъ латинское изреченіе, и, обратясь къ Шумилину, все время благоговйно внимавшему его поученію, защелкалъ пальцами и торопливо спросилъ:
— Какъ бишь дальше-то?… Rudendo…
— Ridendo, ridendo…— бормоталъ Шумилинъ, смотря на потолокъ.
— Ахъ, Боже мой,— восклицалъ Туберкулозовъ,— ridendo… Ну, да говори же, какъ дальше…
— Забылъ, ваше превосходительство! Помню, что ridendo, а дальше-то и тпру!
Туберкулозовъ обернулся, презрительно посмотрлъ на Шумилина и проговорилъ брезгливо:
— Ты, кажется, всю жизнь свою будешь говорить ‘тпру!’ и ни разу не вскрикнешь: ‘но, впередъ!’
И затмъ, снова повернувшись къ Мар Васильевн, продолжалъ:
— Впрочемъ, ежели бы я даже и припомнилъ забытое мною изреченіе римскаго классика, ты, все-таки, ничего бы изъ него не поняла…
— Гд же ей, ваше превосходительство,— вскрикнулъ Шумилинъ,— совсмъ малограмотная!
Но Туберкулозовъ даже и вниманія не обратилъ на это замчаніе.
— Я думаю,— продолжалъ онъ, презрительно посматривая на Мару Васильевну,— ты даже ничего не поняла и изъ того, что я сейчасъ говорилъ теб на чистйшемъ русскомъ язык, а потому и разсуждать съ тобою все одно, что въ ршето во длить,— безполезно!… Но…— прибавилъ онъ, нсколько отшатнувшись назадъ и выставляя впередъ правую ногу,— но ежели Господь Богъ не надлилъ тебя способностью понимать мало-мальски серьезныя идеи, то ты должна же согласиться хоть со’ тмъ, что ничего вреднаго и дурно вліяющаго на нравственные начала человка я не посовтую никому, а тмъ паче своей крестниц. Повторяю теб, что твоя Ольга Николавна вретъ и пусть Шурочка продолжаетъ ходить въ театръ безъ смущенія, безъ боязни, безъ страха, ибо театръ есть школа! Слышишь ли?— шко… ла!
— Ужь коли въ театръ ходить нельзя,— подхватилъ Шумилинъ,— такъ куда же и ходить? Въ звринцы разв? Такъ, вдь, и тамъ, особливо промежъ обезьянъ, того насмотришься, что хуже всякаго театра-съ!…
И онъ захохоталъ, почтительно прикрывъ рукою ротъ.
Шурочка была какъ нельзя боле довольна своимъ ‘крестнымъ’, и когда тотъ, подозвавъ ее къ себ, сталъ гладить рукою ея головку, она даже поймала эту руку и крпко, крпко пожала ее.
Съ той поры Шурочк никто уже не запрещалъ ходить въ театръ. Правда, Ольга Николаевна какъ-то еще разъ заходила къ Шумилинымъ и еще разъ совтовала Мар Васильевн не позволять Шурочк разсиваться, но на этотъ разъ Мара Васильевна даже и слушать ее не хотла.
— Мн и въ т поры досталось отъ генерала, — говорила она.— Ужь онъ читалъ, читалъ мн, трёсъ, трёсъ меня за плечо… до поту индо довелъ… Такъ и стану я себя подъ непріятности подводить… Ну его къ Богу!…

XIII.

Въ эту же зиму генерала Туберкулозова постигло страшное горе. Простудившаяся на молебн при открытіи ‘безплатной столовой для нуяцающихся’ жена его слегла въ постель и съ постели этой боле не вставала. Вс знаменитые доктора города перебывали у больной, была даже выписана знаменитость изъ Москвы, но ни мстныя знаменитости, ни московская ничего не могли сдлать. Болзнь обострилась и надежды на благополучный исходъ не было никакой. Разумется, все это скрывалось отъ убитаго горемъ Туберкулозова, его утшали, успокоивали, увряли въ отсутствіи опасности, но сердпе его словно чуяло, что ничего хорошаго ждать нечего. Глядя на его страданія, вся аристократія города поспшила къ нему съ утшеніями… прізжалъ нсколько разъ губернаторъ, бралъ Туберкулозова за руку и. крпко сжимая ее, говорилъ укоризненно:
— Гд же вра-то въ Провидніе, ваше превосходительство. Гд же упованіе-то?
— Нтъ во мн ни вры, ни упованія, ваше превосхотельство!— вскрикивалъ Туберкулозовъ отчаянно.
— Ахъ, ваше превосходительство, не гршите, перестаньте, какъ это возможно!…
— Пусть караетъ меня Богъ, ваше превосходительство, а я пересталъ вровать!
— Опомнитесь, ваше превосходительство!— усовщевалъ ег*огубернаторъ.
Но Туберкулозовъ не опомнился. Онъ прикладывалъ себ къ голов холодные компрессы, принималъ какія-то успокоительныя капли, нюхалъ спиртъ, но вс эти средства, рекомендуемыя медициной за наиврнйшія, не приносили желаемыхъ результатовъ. Туберкулозовъ ходилъ, какъ сумасшедшій, и по цлымъ ночамъ просиживалъ у изголовья больной. Наконецъ, была отправлена телеграмма къ пасынкамъ въ Петербургъ, извщавшая ихъ о болзни матери. Въ этой телеграмм Туберкулозовъ умолялъ ихъ поспшить прибытіемъ въ Энскъ, надясь, что ихъ присутствіе всенепремнно облегчитъ страданія несчастной, а, можетъ быть, даруетъ ей даже и жизнь. Но молодые люди не отвтили на телеграмму и въ Энскъ не пріхали. Поступокъ этотъ опять возмутилъ весь городъ. Опять заговорили про безсердечіе, про необузданность, про черствость молодежи, опять подняли вопросъ о необходимости противу этого всего какихъ-либо радикальныхъ мропріятій, но Туберкулозовъ, какъ и прежде, опять-таки возсталъ въ защиту молодежи. Онъ не допускалъ даже и мысли, чтобы пасынки могли оставить телеграмму безъ отвта, доказывалъ, что вритъ въ честность и благородство молодыхъ людей, и молчаніе ихъ приписывалъ просто возможному отсутствію ихъ изъ Петербурга.
— Я знаю ихъ, знаю!— распинался Туберкулозовъ, сверкая распухшими отъ слезъ глазами.— Знаю ихъ лучше самого себя! Это честнйшіе, благороднйшіе молодые люди, и я безусловно утверждаю, что молчаніе ихъ не есть продуктъ какихъ-либо гнусныхъ побужденій, а просто печальная случайность, которой мы не знаемъ.
Наконецъ, страданія больной покончились. Она какъ-то заснула тихо, спокойно, попросивъ затворить окна, и больше уже не просыпалась. Когда она уснула, то самъ Туберікулозовъ, а глядя на него и вс остальные ходили на цыпочкахъ, говорили шепотомъ, боялись дышать даже, и тишина въ дом воцарилась могильная. Такъ прошло нсколько часовъ. Но когда кто-то, осторожно войдя въ комнату уснувшей, убдился, что больная не спала, а умерла, и когда затмъ, испуганно выскочивъ изъ комнаты, крикнулъ: ‘Умерла, скончалась!’ — такъ въ туже секунду примолкнувшій домъ наполнился хаосомъ. Раздались крики, стоны… все забгало, зашумло, заговорило и только одинъ Туберкулозовъ, увидавъ трупъ жены, дрогнулъ какъ-то и молча грохнулся на коверъ возл кровати покойницы. Поскакали гонцы по городу, а часа два спустя весь городъ толпился уже въ зал, посреди которой убранная цвтами и покрытая парчей лежала на стол усопшая. Началась первая паннихида. Убитый горемъ Туберкулозовъ не могъ стоять на ногахъ. Онъ сидлъ въ кресл у изголовья покойницы, закрывъ лицо платкомъ, и только изрдка отнималъ этотъ платокъ и какимъ-то растеряннымъ взглядомъ смотрлъ на усопшую. Этою минутой пользовался неотлучно стоявшій возл него камердинеръ во фрак и съ нашитыми уже на воротник плерезами и, поднося къ его носу флаконъ со спиртомъ, говорилъ шепотомъ:?
— Понюхайте, ваше превосходительство.
Туберкулозовъ нюхалъ и тотчасъ же опять закрывалъ лицо платкомъ, опускалъ голову и глухо рыдалъ, потрясаясь всмъ тломъ.
— Гд же мужество-то, ваше превосходительство?— говорилъ тогда губернаторъ, обнимая убитаго горемъ вдовца одною рукой, а другою держа зажженную свчу.— Гд же покорность предъ волею Всемогущаго?
— Я только объ одномъ молю, ваше превосходительство,— шепталъ Туберкулозовъ упавшимъ голосомъ,— чтобы Господь поскоре снова соединилъ меня съ моею незабвенной!
— Я понимаю васъ, ваше превосходительство, но…
— Теперь этого ‘но’ въ моемъ діалог не существуетъ, ваше превосходительство… Нтъ его!
— Извольте понюхать, ваше превосходительство,— шепталъ камердинеръ.
Похороны были самыя торжественныя. Отпвали покойную въ каедральномъ собор, литургію совершалъ архіерей въ сослуженіи съ двумя архимандритами и нсколькими священниками, своды собора оглашались стройнымъ пніемъ архіерейскаго хора, а самый соборъ былъ биткомъ набитъ народомъ. Вокругъ гроба, стоявшаго на возвышеніи, были размщены питомцы разныхъ пріютовъ, патронессою которыхъ состояла покойная. Двочки были, конечно, въ блыхъ пелериночкахъ и такихъ же фартучкахъ, а мальчики въ рубашечкахъ. Позади нихъ виднлись старушки въ чепцахъ, призрваемыя въ богадльн имени покойной, а потомъ уже сплошною стной возвышались сановники города, украшенные звздами, лентами и орденами. По окончаніи литургіи послдовало отпваніе, а затмъ и ‘послднее цлованіе’. Все время крпившійся Туберкулозовъ не выдержалъ этого момента. Онъ, довольно еще бодро, поднялся на ступени, ведшія къ гробу, но, поднявшись на площадку и взглянувъ въ лицо покойницы, упалъ на гробъ, обнялъ его и въ ту же секунду рыданія огласили всю церковь. Къ нему подбжали губернаторъ, полицеймейстеръ, вице-губернаторъ, стащили его съ гроба замертво и, съ помощью подоспвшихъ квартальныхъ и околоточныхъ, вынесли изъ собора и посадили въ карету. Даже весь народъ, сколько его ни было въ собор и вокругъ собора, ахнулъ при вид этой потрясающей картины.
Но Туберкулозовъ ничего этого уже не помнилъ. Онъ не помнилъ, какъ дохалъ до кладбища, что происходило съ нимъ на кладбищ и какъ именно возвратился онъ домой Онъ помнитъ только, и то смутно, что, очнувшись, онъ увидалъ себя лежащимъ на диван, а возл дивана зачмъ-то суетились доктора. Такъ, по крайней мр, разсказывалъ самъ Туберкулозовъ Шумилинымъ, пріхавъ къ нимъ спустя недлю посл похоронъ жены. Мара Васильевна даже руками развела, узнавъ про это.
— А, вдь, со стороны-то глядть, вы такими бодрыми смотрли,— удивлялась она.— Даже землицы горсточку на гробъ бросили…
— Не помню…
— Владыко преосвященный отличное слово надгробное сказалъ, — вмшался Шумилинъ, принявъ почему-то горделивую осанку.— ‘Не здсь, говоритъ, жизнь, а тамъ!’ и такъ на небеса рукой указалъ. ‘Здсь, говоритъ, мы такъ только…’
— Разв говорилъ?— перебилъ его Туберкулозовъ.
— Говорилъ-съ, очень долго говорилъ-съ, даже весь народъ плакалъ.
— Не помню, ничего не помню.
— А опосля владыки его превосходительство сказалъ рчь…
— Что же онъ говорилъ?— спросилъ Туберкулозовъ.
— Все насчетъ покойницы, что вотъ-де такъ и такъ и все такое… съ материнскою нжностью… насчетъ, значитъ, пріютовъ, сирыхъ, убогихъ… Тоже очень хорошо говорилъ!…
— Да,— вздохнулъ Туберкулозовъ,— эти-то убогіе и сирые и свели ее въ могилу…
И затмъ спросилъ:
— А дти изъ пріютовъ были на кладбищ?
— Были-съ, — подхватилъ Шумилинъ,— только ихъ вскор домой отправили, потому морозъ жестокій былъ, такъ зазяблы очень, плакать даже зачали,— ну, ихъ и отправили-съ…
— Ничего не помню.
Всю эту зиму Туберкулозовъ провелъ не только скромно, но даже по-монашески. Онъ аккуратно посщалъ службу, возвращался домой, обдалъ, отдыхалъ, а вечеръ проводилъ въ своемъ кабинет за чтеніемъ газетъ и журналовъ. По воскреснымъ и праздничнымъ днямъ, т.-е. когда онъ свободенъ отъ служебныхъ обязанностей, онъ халъ въ церковь, а потомъ на кладбище и тамъ, на могил жены, служилъ паннихиды. На обязанности Шумилина лежало доставленіе къ этому времени тарелки съ кутьей и внковъ изъ безсмертниковъ. На все это отпускалась ему извстная сумма денегъ (изъ которой Шумилинъ по малости отщипывалъ и на свою долю ‘за безпокойство’), и Шумилинъ аккуратно являлся на могилу съ двумя узелками, въ одномъ изъ которыхъ была кутья, а въ другомъ внокъ. Во время паннихиды онъ иногда наклонялся къ уху Туберкулозова и шепталъ:
— Безсмертниковъ въ оранжереяхъ нтъ больше-съ… Приказалъ изъ Москвы выписать!
Шумилинъ не былъ знакомъ съ покойною Туберкулозовой, такъ какъ подобная мелкота въ домъ не допускалась, никогда не получалъ отъ нея никакихъ подачекъ, но, тмъ не мене, какъ только кладбищенскій дьячекъ затягивалъ ‘вчную память’, такъ онъ тотчасъ же падалъ на колни, прямо на снгъ, начиналъ размашисто креститься и всегда слезы выступали на его глазахъ. Это нравилось Туберкулозову, и потому посл паннихиды онъ всегда говорилъ ему:
— Спасибо, брать, спасибо за все…
— За что благодарите, ваше превосходительство?— бормоталъ Шумилинъ, шаркая ногой по снгу.— Не благодарите-съ… отъ чистаго сердца… отъ всей души-съ… Вс тамъ будемъ-съ…
— Спасибо!
— Вы себя-то поберегите, ваше превосходительство! Что же длать, крестъ, конечно… Но, вдь, и самъ Спаситель… помните?… Нда-съ, у всякаго свой крестъ…
— Нтъ, все-таки, спасибо!— повторялъ Туберкулозовъ и совалъ въ руку Шумилина то рубль, то два, то три, которые тотъ и препровождалъ немедленно въ карманъ, бормоча:
— Даже совстно, ваше превосходительство…
Только въ семь Шумилина Туберкулозовъ нсколько отдыхалъ и успокоивался. Прізжалъ онъ къ нимъ запросто, какъ къ простымъ людямъ, говорилъ съ ними запросто, запросто держалъ себя и простота эта какъ-то особенно цлебно вліяла на него. Къ Шумилинымъ приходили Бучумовы, комическая старуха, холодный резонёръ и веселенькая красавица Лиза, но и съ ними Туберкулозовъ держалъ себя запросто. Они играли въ карты ‘по маленькой’, закусывали, выпивали, говорили о театр, о новыхъ пьесахъ, объ ихъ исполненіи, и вечера проходили незамтно.
Такъ прошла зима и наступилъ, наконецъ, великій постъ. На второй же день великаго поста труппа начала разъзжаться. ‘Тучки небесныя’ задвигались, заколыхались и понеслись въ разныя стороны. Большая часть, однако, потянула въ Москву, въ ресторанчикъ Вельде, въ низенькихъ и закопченныхъ зальцахъ котораго собираются обыкновенно вс провинціальные актеры. Тамъ, въ этихъ комнаткахъ, ‘тучки небесныя’ сливаются съ облаками табачнаго дыма и, дйствительно, превращаются въ одну громадную массивную тучу, которая, въ ожиданіи разряженія, заражаетъ собою атмосферу убогаго ресторана. Тамъ эта черная и мрачная туча ждетъ антрепренеровъ, чтобы, ‘покончивъ’ съ ними, снова разорваться на клочки и разлетться въ разныя стороны. Тамъ, въ этихъ облакахъ дыма и смрада, въ этихъ боченкахъ, набитыхъ, вмсто селедокъ, приплывшими со всхъ сторонъ актерами, антрепренеры выхватываютъ подходящихъ для себя субъектовъ, просаливаютъ ихъ въ легкомъ разсол, носящемъ названіе ‘задатковъ’, и, затмъ, закупоривъ на-глухо въ боченки, именуемые ‘контрактами’, отправляютъ таковыхъ по разнымъ городамъ и весямъ земли Русской. Въ ресторанъ этотъ стремится, однако, только одна ‘частиковая рыба’, крупная же, красная, какъ-то: блуга, осетръ и блорыбица, въ большинств случаевъ, предпочитаетъ оставаться въ своихъ затонахъ, т.-е. тамъ, гд провела зимній сезонъ. Тамъ, въ этихъ затонахъ, они проводить весь великій постъ, говютъ, причащаются, читаютъ и поютъ на благотворительныхъ вечерахъ, устраиваемыхъ благотворителями, и съ антрепренерами сносятся только посредствомъ телеграфовъ и писемъ. Такіе осетры и блуги, обыкновенно, оставляютъ свои затоны либо на Святой, либо на оминой недл, смотря по началу лтняго сезона, и въ ожиданіи этого сезона томятся и скучаютъ. И дйствительно, великій постъ — это самое томительное для актеровъ время. Длать имъ положительно нечего, читать они не любятъ, да и не привыкли, а потому и нтъ ничего удивительнаго, что они не знаютъ куда дваться отъ тоски и продолжаютъ, по старой памяти, каждое утро ходить въ пустой театръ. Придутъ въ кассу, посидятъ тамъ часа два, три, пробгутъ театральныя газетки, прочитаютъ полученныя письма и телеграммы, поворчатъ на судьбу, запретившую великопостные спектакли, позавидуютъ разршенной французской оперетк и разойдутся по домамъ. А тамъ, дома, обдъ, послобденный сонъ, а затмъ — длинный, скучный вечеръ и скучное слоняніе изъ угла въ уголъ.
Къ числу такихъ-то осетровъ, остающихся въ своихъ затонахъ, принадлежало и семейство Бучумовыхъ. Въ ожиданіи приглашенія на лтній сезонъ они остались въ Энск и, конечно, зажили бы тою же скучною жизнью, о которой сейчасъ говорилось, ежели бы не стряслось надъ ними слдующаго происшествія.
Разъ какъ-то, вечеромъ, на второй недл поста, когда Шумилины собирались уже спать, къ нимъ вбжала старуха Бучумова, растрепанная, взволнованная, убитая, и, немощно упавъ на дмванъ, вскрикнула:
— Лизка-то моя… сбжала, вдь, подлая!…
Никакой, кажется, громъ не поразилъ бы такъ стариковъ Шумилиныхъ и тутъ же находившуюся Шурочку, какъ это только что сообщенное извстіе.
— Какъ?!— вскрикнули вс въ одинъ голосъ.
— А чортъ ее знаетъ какъ, только сбжала!
— Можетъ, у знакомыхъ у какихъ-нибудь засидлась!— замтили Шумилины.
— Да нтъ же,— перебила ихъ съ досадой Бучумова,— сбжала! Всхъ знакомыхъ обгала… нигд нтъ!
И вдругъ, обратясь къ Шумилину, взмолилась:
— Отецъ родной, будь благодтелемъ, смахай на вокзалъ: поздъ не ушелъ еще, — можетъ, на вокзал перехзатишь ее… Я бы мужа послала, да онъ къ Туберкулозову поскакалъ…
— Зачмъ?— спросилъ Шумилинъ.
— Какъ зачмъ? Человкъ онъ сильный, подниметъ на ноги всю полицію, телеграммы разошлетъ во вс города… Ради Бога, скачи на вокзалъ!
Шумилинъ накинулъ на себя пальто, надлъ шапку, калоши и поскакалъ на вокзалъ желзной дороги, а Мара Васильевна и Шурочка все еще не могли опомниться отъ сообщеннаго имъ извстія. Шурочка ходила взадъ и впередъ по комнат, блдная, испуганная, и все не врила, чтобы пріятельница ея, Лиза, эта веселая и добрая Лиза, наивная, какъ ребенокъ, могла ршиться на столь гнусный поступокъ. Она чуть не плакала отъ досады.
А Ирина Васильевна сидла на диван и, заливаясь горькими слезами, разсуждала:
— Нтъ, каково мн-то, мн-то, моему материнскому то сердцу!… Ужь я ли не берегла ее, я ли не предостерегала, я ли не внушала ей…
— Да на кого же вы думаете?— спросила, наконецъ, Мара Васильевна.
— И ума не приложу!— вскрикнула Бучумова.— Сперва думала, что съ этимъ актеришкомъ, Лаврецкимъ, сбжала… Ну, а потомъ узнала, что онъ давно уже въ Москву ухалъ. Потомъ одного офицера заподозрила — и опять ошиблась! Мужъ здилъ къ нему и оказывается, что онъ дома, больной лежитъ, съ постели не встаетъ… Такъ я теперь и сбилась съ толку. Не знаю даже, гд она. Въ город ли гд-нибудь застряла, или же удрала куда-нибудь. Только чуетъ мое материнское сердце, что безпремнно какую-нибудь дрянь облюбовала! Это была всегда такая дура набитая, что никогда не умла хорошаго человка отъ паскудника отличить! А ужь я ли не внушала ей, я ли не остерегала…
Часу въ первомъ ночи возвратился Шумилинъ и объявилъ, что Лизы на вокзал не оказалось.
— Вс вагоны обошелъ,— говорилъ онъ,— даже въ багажный и почтовый заглянулъ! Всхъ жандармовъ и артельщиковъ разспрашивалъ: не видали-ли такой-то особы… Нтъ-съ, никто не видалъ. Непремнно въ город скрывается…
Предположеніе это нсколько успокоило Бучумову.
— А коли въ город,— вскрикнула она, злобно ударивъ по столу кулакомъ,— такъ не уйдетъ!
— Не уйдетъ!— подхватилъ Шумилнъ.
— Ужь Туберкулозовъ изловитъ!— продолжала Бучумова.
— Со дна моря достануть-съ!— поддакнулъ Шумилинъ.
— А коли разыщутъ, такъ ужь я тогда расправлюсь съ нею по-своему!
— А я все думаю,— вмшалась Мара Васильевна какимъ-то особенно успокоительнымъ голосомъ,— что она просто у какой-нибудь подруги засидлась. Заговорились, заболтались, а на часы-то посмотрть и забыли.
— Да, да!— подхватила Шурочка какъ-то особенно радостно,— я то же самое думаю… непремнно у Нади сидитъ!
Но пріхалъ Туберкулозовъ съ Бучумовымъ и не было уже сомннія, что Лиза дйствительно бжала. Туберкулозовъ сообщилъ, что полиція обгала весь городъ изъ дома въ домъ и что Лизы въ город нтъ, что по свдніямъ, имющимся въ полиціи, извстно, что дня два тому назадъ прізжалъ актеръ Лаврецкій, останавливался въ гостиниц ‘Первый лучъ востока’, а сегодня утромъ, не расплатившись даже за номеръ, куда-то исчезъ, но куда именно — неизвстно.
Услыхавъ это, Бучумова ахнула и упала въ обморокъ.
Посл этого происшествія жизнь Шумилиныхъ потекла еще скромне, ибо Бучумовы, пораженные бгствомъ дочери, словно сконфузились и никуда не выходили.

XIV.

Они пришли къ Шумилинымъ только на оминой недл, т.-е. наканун своего отъзда въ Воронежъ, куда они были ангажированы на лтній сезонъ антрепенеромъ Ковровымъ. Пришли съ цлью проститься и покончить счеты за квартиру. Шумилины были очень обрадованы этимъ посщеніемъ. Старикъ былъ радъ потому, что ему представлялся случай выпить лишнюю рюику съ ‘холоднымъ резонёромъ’, а Мара Васильевна — показать свое искусство въ приготовленіи подливки къ оставшемуся отъ Пасхи фаршироканному поросенку. Была довольна и Шурочка приходомъ Бучумовыхъ, въ чаяніи узнать что-либо о своей пріятельниц Лиз. Дйствительно, она узнала отъ Бучумовой, что Лиза прожила съ Лаврецкимъ весь постъ въ Москв, а теперь съ тмъ же Лаврецкимъ приняла ‘артистическую прогулку’ по Волг.
— Пускай-ка, пускай-ка попробуетъ,— говорила Бучумова съ видимымъ раздраженіемъ,— пускай-ка попробуетъ, каково ей жить-то будетъ безъ родительскаго пособія!
— Но, вдь, мужъ получаетъ же жалованье!— перебила ее Шурочка.
— Какой мужъ?— вскрикнула Бучумова.— Какой, гд онъ?
— Да Лаврецкій.
— Какой же онъ мужъ ей?… Любовникъ — больше ничего!… Какъ же онъ женится-то на ней, на дур, коли онъ давнымъ-давно женатъ?
Вечеромъ пріхалъ Туберкулозовъ, привезъ съ собою вина, апельсиновъ, разныхъ консервовъ изъ фруктъ, и вся компанія, перекочевавъ въ садъ, принялась варить жженку. Вечеръ былъ теплый, тихій, ароматичный и какъ нельзя лучше соотвтствовалъ веселому настроенію Туберкулозова. Сидя за столомъ за миской, поверхъ которой, на вязальныхъ спицахъ, горлъ синеватымъ огонькомъ облитый коньякомъ сахаръ, и поливая этотъ сахаръ, съ помощью разливательной ложки, находившеюся въ миск жидкостью, онъ, въ то же время, восторженно описывалъ прелесть и поэзію жизни артистовъ.
— Да,— говорилъ онъ,— я всегда завидовалъ вамъ, господа! Вы дйствительно ‘тучки небесныя’, прозрачныя, легкія, свободно носящіяся въ свтлой лазури,— вы не отъ міра сего!… Вы свободны, какъ птицы… Нынче здсь, завтра тамъ! Не то что мы, привязанные къ земл и копающіеся среди земныхъ дрязгъ и земной суеты… Вы независимы… Живете какъ вамъ нравится, чужды глупыхъ, отжившихъ свой вкъ предразсудковъ, и полное счастье для васъ доступне, чмъ намъ, гршнымъ.
— Тоже кому какъ посчастливится!— замтила ‘комическая старуха’.
— Что бы тамъ ни случилось,— перебилъ ее Туберкулозовъ, поднявъ указательный палецъ, украшенный брилліантовымъ перстнемъ, а, все-таки, ваши случайности поэтичне нашихъ.
— Плохая поэзія, коли иной разъ перекусить нечего!— вздохнула старуха.
— Даже голодъ,— подхватилъ Туберкулозовъ,— и тотъ поэтичне нашего голода, ибо вы, ‘тучки небесныя’, окружены не скучною прозой, не мертвящимъ холодомъ, а вчно юною, вчно цвтущею поэзіей. Достаточно одного уже,— прибавилъ Туберкулозовъ тономъ, не допускавшимъ возраженія,— что вы живете въ мір фантазій, а не среди тошной, подавляющей канцелярской дйствительности!
— Только вотъ антрепренеры очень ужь измошенничались!— замтилъ ‘холодный резонёръ’.— Насулятъ горы золотыя, а, въ конц-концовъ, недоборъ.
Но Туберкулозовъ, которому во что бы то ни стало нужна была поэзія, а не проза, даже и вниманія не обратилъ на жалобу Бучумова.
— Возьмите вы комедію Островскаго Лсъ,— продолжалъ онъ восторженно.— Возьмите этихъ двухъ актеровъ, комика и трагика, встртившихся въ лсу на перекрестк. Ни у того, ни у другаго — ни гроша въ карман… Нтъ табаку, нтъ сапогъ,— оба въ рубищахъ… У комика даже рубашки нтъ,— по крайней мр, мой другъ Бурлакъ играетъ его безъ рубашки!— а, между тмъ, они не унываютъ, они веселы, счастливы!… Они даже вносятъ съ собою счастье въ этотъ угрюмый, мрачный лсъ, озаряютъ его лучомъ свта, устраиваютъ счастье двушки, можетъ быть, погибшей бы, не будь ихъ, этихъ бдняковъ!… А потомъ,— поспшилъ онъ, видя, что Бучумова собирается перебить его,— возьмите другую комедію того же автора: Доходное мсто. Сопоставьте эти дв комедіи, и вамъ тотчасъ же бросится въ глаза поэзія одной и пошлая проза другой. А, вдь, комедія,— вскрикнулъ Туберкулозовъ, окидывая компанію торжествующимъ взглядомъ,— рисуетъ намъ жизнь такою, какою она есть на самомъ дл!
— Тоже и сочинители-то иной разъ привираютъ!— вздохнула Бучумова.
— А Левъ Гурычъ Синичкинъ, — продолжалъ восторгаться Туберкулозовъ,— а Макаръ Алексевичъ Губкинъ, а Тучки небесныя… да все, все полно поэзіи!
— Да и оклады-то актерскіе не съ чиновничьими сравнять!— замтилъ вдругъ Шумилинъ, все время занимавшійся откупориваніемъ бутылокъ.— У насъ столоначальникъ пятьдесятъ рублей получаетъ, а тамъ столько же послдній лакей! Настоящій-то лакей,— продолжалъ онъ все боле и боле раздражаясь,— семь рублей въ мсяцъ стоить, а театральный — пятьдесятъ! Настоящій-то халуй и печку истопитъ, и сапоги вычистить, и въ лавочку сбгаетъ, а театральный-то высунулся на сцену, пробормоталъ что-нибудь — и въ трактиръ!
— Да,— перебилъ его съ достоинствомъ ‘холодный резонёръ’, но за то наши лакеи королями бываютъ…
— Нтъ, онъ попробуй-ка дровъ наколоть!— оборвалъ его Шумилинъ.— Обидно даже,— продолжалъ онъ.— Тутъ служишь, служишь… вс инда локти протрешь, и все теб одна цна, что театральному халую… Обидно-съ, чиновничья амбиція страдаетъ!…
Общій хохотъ положилъ конецъ этому разговору. А тмъ временемъ Мара Васильевна успла уже накрыть на столъ и поставить все имвшееся у нея къ ужину. Къ тому же времени поспла и жженка, разливавшая по саду пряные ароматы. Припахивало гвоздикой, апельсинами и коньякомъ. Ну, было поршено сперва выпить и закусить, а потомъ уже приняться за жженку. Поэтому миска была тщательно закрыта, тщательно окутана салфеткой, и вся компанія принялась выпивать и закусывать. Туберкулозовъ былъ въ самомъ хорошемъ расположеніи духа, а потому лъ, пилъ и говорилъ за десятерыхъ. Не отставали отъ него и ‘холодный резонёръ’ съ ‘комическою старухой’. Только одинъ старикъ Шумилинъ, который все еще не могъ забыть оскорбленной ‘чиновничьей амбиціи’, былъ какъ-то мраченъ, ‘пищи не принималъ’ и все больше налегалъ на крпкіе напитки. Не особенно въ дух была и Шурочка. Всти о ея бывшей подруг Лиз такъ тяжело повліяли на нее, что она никакъ не могла отдлаться отъ овладвшихъ ею грустныхъ размышленій. Поэтому она сидла молча и только короткими отв тами отдлывалась отъ обращенныхъ къ ней вопросовъ. Наконецъ, ужинъ былъ поконченъ и вс принялись за жженку.
На слдующій день, утромъ, Шурочка была разбужена ка кимъ-то необычайнымъ шумомъ, происходившимъ на двор. Она быстро вскочила съ постели и, поднявъ сторку, увидала, что крошечный дворикъ ихъ былъ весь загроможденъ ломовыми извощиками. Оказалось, что Бучумовы отправляли на вокзалъ свой багажъ, состоявшій изъ нсколькихъ сундуковъ и чемода новъ, обшитыхъ рогожей. Тутъ же, на двор, возл крыльца, находились и Шумилины.
— Надюсь, что на будущую зиму опять къ намъ пожалуете?— говорилъ Шумилинъ, обращаясь къ суетившейся вокругъ сундуковъ Бучумовой.
— Ну, врядъ ли!— отвтила она.
— Это почему? Надоли, что ли, мы вамъ?
— Вы-то не надоли, батюшка,— подхватила старуха, — а вотъ мы-то, замтно, оскомину набили здшней публик…
— Что вы, что вы?— утшалъ Шумилинъ.
— Врно вамъ говорю, батюшка. Мы на этотъ счетъ чутки!… Прежде, точно, ‘принимали’, а потомъ и заминка пошла!… Что-жь, я не обижаюсь,— продолжала Бучумова голосомъ, въ которомъ такъ и звучали желчь и обида,— я не обижаюсь! Въ провинціи это завсегда такъ водится! Только одно скажу, что ‘комическихъ старухъ’-то ноня разъ, два, да и обчелся… Дубровина Александра Антипьевна состарилась, Бурдина въ столицы перехала, а новыхъ-то не виднется что-то! Ужь, стало быть, неустойка,— вскрикнула она, разведя руками,— коли актеръ Пузинскій, мужскаго пола человкъ, въ старушечью юбку залзъ!… Хорошъ,— слова нтъ!— а, все-таки, фальшь! Какъ хотите, не то!…
— Да и ‘резонёровъ’-то немного,— подхватилъ Бучумовъ.— Разв это резонёры?… Сапожники!
Тмъ временемъ Шурочка успла уже набросить на себя какую-то блузу и, распахнувъ окно, крикнула:
— Узжаете?
— Пора, душечка, пора!— отозвалась Бучумова.
— Да, вдь, поздъ въ три часа уходить!
— А багажъ-то?— вскрикнулъ Бучумовъ.— Не съ собой же его тащить!… Прежде на товарную подемъ, сдадимъ все это, а потомъ на пассажирскую…
Шурочка наскоро одлась и выбжала провожать Бучумовыхъ. Когда она выбжала и увидала эти сундуки и чемоданы, увязанные уже веревками, когда на нее пахнуло запахомъ рогожъ и когда взоръ ея упалъ на Бучумовыхъ, одтыхъ по-дорожному, съ сумками на плечахъ, у нея вдругъ какъ будто что-то оторвалось отъ сердца. Тяжелое впечатлніе разлуки словно придавило ее и веселое личико ея подернулось грустью.
— Неужели узжаете?— вырвалось у нея изъ груди.
— Узжаемъ, голубушка, узжаемъ!…
— Но, вдь, увидимся же мы когда-нибудь…
Но Бучумовымъ некогда было заниматься сердечными изліяніями. Подводы, нагруженныя сундуками, тронулись за ворота. Эти растворенныя настежь ворота произвели на Шурочку тяжелое впечатлніе. Она не привыкла видть эти ворота растворенными. Он всегда были захлопнуты и приперты засовами. Тогда дворикъ казался и уютнымъ, и безопаснымъ… А теперь все было настежь… Какіе-то чужіе люди остановились и смотрли на происходящее во двор, какая-то чужая собака зашла, большая, страшная, и принялась лакать помои, приготовленные коров. Мара Васильевна начала было отгонять ее, но собака зарычала, оскалила зубы и съла все, что было въ лоханк… Налетлъ вихорь, закрутился посреди двора и засорилъ его соломой и соромъ, подхваченнымъ на улиц. Шурочка даже за крыльцо спряталась отъ этого вихря, и только когда онъ миновалъ, ршилась выглянуть изъ-за крыльца. Она выглянула и увидала, что Бучумовы успли уже проводить за ворота ломовыхъ извощиковъ и возвращались домой. На двор оставались только дв пролетки, нанятыя для самихъ Бучумовыхъ.
Вс опять вошли въ пустыя комнаты и, за отсутствіемъ мебели, разслись на подъоконникахъ. Нсколько посидвъ, старуха Бучумова встала и молча начала креститься въ уголъ, въ которомъ, отъ висвшей недавно иконы, оставался одинъ только гвоздь съ мотавшимся на немъ лоскутомъ запыленной паутины. Примру Бучумовой послдовали и остальные. Когда молчаливая молитва эта была покончена, начались объятія и поцлуи, сопровождаемые легкими сдерживаемыми всхлипываніями и отираніемъ слезъ пальцами и платками. Затмъ вс вышли на крыльцо.
— Подавай!— крикнулъ Бучумовъ.
Извощики поплевали на ‘крученки’, дымившіяся въ ихъ ртахъ, бросили ихъ на землю, затоптали сапогами и, вскочивъ на козлы, подкатили къ крыльцу.
— Всего лучшаго… всхъ благъ земныхъ!…— послышались возгласы, а затмъ чмоканье губами.— Въ часъ добрый!… Пишите, не забывайте!…
— Вы-то насъ не забывайте!— кричали Бучумовы, разсаживаясь на извощиковъ.
— Пишите, ради Бога,— умоляла Шурочка, сложивъ на груда руки крестомъ,— подробно обо всемъ!…
Наконецъ, разслись. Самъ Бучумовъ съ дочкой услись на переднюю пролетку, а ‘комическая старуха’ — на заднюю. Когда извощики тронулись, старуха горько зарыдала.
— Вотъ,— говорила она, повернувшись къ Шурочк и похлопывая рукой по свободному сиднью,— прежде-то, бывало, здсь Лизокъ сидла, а теперь пусто…
А Шурочка бжала за ней, ухватившись за пролетку, и на бгу говорила:
— А вы напишите Лиз, напишите понжне, простите ее, во всемъ простите, и она вернется къ вамъ. Она будетъ очень счастлива получить такое письмо…
И, проговоривъ это, Шурочка остановилась и долго еще стояла среди улицы, провожая ухавшихъ заплаканными глазами. Она и старуху жалла, и Лизу.
А недли дв спустя у Шурочки начались экзамены, и пророчества Ольги Николаевны сбылись вполн: на экзаменахъ Шурочка ‘провалилась’ и въ слдующій классъ не перешла. Однако, она упросила дать ей въ август переэкзаменовку и усердно принялась опять за книги. Ольга Николаевна опять стала навщать Шурочку и, глядя на ея занятія, успокоилась и уврилась, что въ август все дло будетъ исправлено. Но наступилъ августъ, въ Энск начали собираться актеры, пріхалъ антрепренеръ, пріхала Надя,— та самая Надя, которая впослдствіи такъ жестоко обошлась съ Шурочкой, отвергнувъ ея дружбу при постановк Гамлета съ Печоринымъ, газеты заговорили о предстоящемъ театральномъ сезон, на заборахъ и стнахъ города, а равно и въ дверяхъ магазиновъ, вывшивались анонсы о персонал труппы, замелькали фамиліи боле или мене извстныхъ провинціальныхъ актеровъ и актрисъ, и головка Шурочки опять закружилась… На грхъ, подвернулась Надя, Шурочка сдружилась съ нею. Эта Надя познакомила ее съ антрепренеромъ, который сталъ говорить о ‘святомъ служеніи искусству’ и, въ конц-концовъ, Шурочка оставила гимназію и поступила на сцену. Мара Васильевна долго возставала противъ этого, но явился Туберкулозовъ и уговорилъ старуху. Мечта Шурочки осуществилась. Она дебютировала въ водевил На хлбъ и на воду и вызвала своею игрой шумныя рукоплесканія и вызовы. А Туберкулозовъ во время этого дебюта все время смотрлъ на Шурочку въ свой бинокль и не врилъ глазамъ своимъ. Передъ нимъ была стройная, миловидная, двушка, съ юнымъ веселымъ личикомъ, тоненькою таліей и двственнымъ бюстомъ, сводившимъ его съ ума. Въ эту же зиму пріхалъ въ Энскъ Печоринъ, Шурочка сыграла Офелію и, какъ уже извстно читателю, слегла въ постель.

ЧАСТЬ II.

I.

Выздоровленіе Шурочки тянулось медленно. Съ нею была какая-то странная болзнь, не уступавшая докторамъ и продержавшая ее въ постели вплоть до весны. Нечего говорить, что Туберкулозовъ денегъ не жаллъ, и лучшіе доктора города перебывали у постели больной. Самъ Туберкулозовъ навщалъ Шурочку по нскольку разъ въ день. Онъ осторожно входилъ въ ея комнатку, садился къ ея ногамъ, щупалъ пульсъ, щупалъ голову и, видимо, падалъ духомъ, глядя на состояніе больной. ‘Неужели умретъ, неужели?’ — думалъ онъ, и сердце его замирало отъ щемящей тоски. Однажды съ Шурочкой было такъ плохо, что вс въ дом переполошились и съ минуты на минуту ждали ея кончины. Цлыя сутки была она безъ памяти, лежала съ открытыми глазами, съ пылавшимъ лицомъ и все читала монологи Офеліи. Она словно съ ума сошла, подобно Офеліи и подобно же ей готова была сойти въ могилу. Все это время доктора не отходили отъ больной, также какъ и Туберкулозовъ. Онъ даже ночевалъ въ комнат Шурочки, сидя въ кресл, и всю ночь не смыкая глазъ. Изрдка, ночью, онъ выходилъ на крыльцо, стоялъ на мороз въ одномъ сюртук, не чувствуя холода, и все шепталъ: ‘Неужели умретъ, неужели?’ — и тогда онъ во всемъ винилъ себя, одного себя, допустившаго ее на сцену. ‘Я, я погубилъ ее!’ — шепталъ онъ и въ отчаяніи ломалъ себ руки. Наконецъ, припадокъ кончился. Шурочка заснула и, изнеможенная, ослабвшая, проспала цлыя сутки. Сонъ подкрпилъ ее, но, все-таки, не излечилъ.
Навщалъ Шурочку и Вася Котоминъ. Но онъ навщалъ ее тогда только, когда возл нея не было Туберкулозова. Онъ возненавидлъ его почему-то и избгалъ встрчи съ нимъ. ‘Точно коршунъ какой-то,— говорилъ онъ про него, — сидитъ надъ своею жертвой и глазъ съ нея не сводитъ!’ За то, когда Туберкулозовъ отсутствовалъ, онъ входилъ въ комнату больной, садился на ея кровать и всячески старался ободрить Шурочку. И дйствительно, Шурочк длалось несравненно легче, когда возл нея сидлъ Котоминъ, а не Туберкулозовъ. Чмъ-то здоровымъ и жизненнымъ вяло отъ него. Вася ободрялъ Шурочку, а самъ смотрлъ на нее и сомнвался въ ея выздоровленіи. Тогда онъ оставлялъ ея комнату и шелъ къ Мар Васильевн.
— Ну, что, какъ?— спрашивалъ онъ ее робко.
А та только рукой махнетъ, бывало.
— Залечутъ они ее, уморятъ…— шепталъ Вася.
— Правда!— подхватывала Мара Васильевна, словно обрадованная, что нашла, наконецъ, человка, одинаково съ ней мыслившаго.— Это ты правду говоришь!…
— Извстно, правду! Вдь, аспиды они вс!… Денегъ имъ даютъ много,— какая же имъ надобность такой практики лишаться, у самихъ себя доходъ отнимать?
— Правда, правда…
— Такъ чего же вы смотрите-то,— вскрикивалъ тогда Вася.— Гнали бы ихъ въ шею, подлецовъ, и конецъ длу!
— И прогнала бы, да волю-то у меня отняли!— жаловалась Мара Васильевна.— Теперь я словно какъ и не родная ей!… Теперь здсь одинъ хозяинъ — Туберкулозовъ!… Что хочетъ, то и длаетъ… А за нимъ и мой дуракъ, какъ поросенокъ за свиньей. Не повришь, Васинька, и слова пикнуть не смю.
— И его бы гнали за одно, коршуна-то этого!— вскрикивалъ Вася.
А затмъ, вздохнувъ, прибавлялъ, покачивая головой:
— Залечутъ, уморятъ!…
Наконецъ, пришла долго ожидаемая весна. Весна была дружная, теплая, солнечная и въ какихъ-нибудь дв недли снгъ стаялъ. Въ воздух зазвенли, жаворонки, на скворечняхъ защелкали скворцы, потянула птица: журавли, гуси, утки, и толстыя почки деревьевъ, лопаясь подъ вліяніемъ согрвающихъ лучей вешняго солнца, брызнули яркою зеленью. Выставили зимнія рамы, въ комнату пахнуло ароматомъ весны, и истощенная болзнью Шурочка начала оживать одновременно съ оживавшею матерью-природой. Она тоже, какъ и вешній цвтокъ, сперва зарумянилась, потомъ подняла головку, а затмъ распустилась пышнымъ цвтомъ. Лкарства были оставлены, стклянки выброшены вонъ, за окно, а немного погодя Шурочка настолько окрпла, что начала уже вставать съ постели. Въ дом Шумилиныхъ все ожило. Когда Туберкулозовъ въ первый разъ увидалъ Шурочку, сидвшую въ кресл, съ нимъ произошелъ какой-то нервный припадокъ. Онъ расплакался, упалъ передъ нею на колни и, схвативъ об ея руки, принялся цловать ихъ. Шурочка даже остолбенла отъ изумленія.
— Что съ вами, крестный?— спросила она.
Въ дверяхъ въ это время показался Шумилинъ, но, увидавъ происходившее, быстро ретировался. За дверью онъ наткнулся на Васю.
— Не ходи, не ходи,— пробормоталъ онъ,— тамъ Туберкулозовъ, нельзя теперь!
А счастливый Туберкулозовъ, продолжавшій стоять передъ Шурочкой на колняхъ, рыдалъ и цловалъ ея руки.
— Насилу-то, насилу-то!— шепталъ онъ.
Шурочку очень поразила эта сцена и она долго не могла опомниться отъ изумленія. За то старикъ Шумилинъ почему-то былъ очень доволенъ ею и отъ удовольствія потиралъ только руки.
Словно праздникъ происходилъ въ дом Шумилиныхъ, а къ этому семейному празднику не замедлилъ присоединиться и общій праздникъ Пасхи.
Туберкулозовъ былъ первымъ, похристосовавшимся съ Шурочкой. Онъ пріхалъ къ ней прямо изъ каедральнаго собора, въ мундир со звздой, въ лент. Съ торжествующимъ лицомъ и еще издали онъ крикнулъ:
— Христосъ воскресе!
Затмъ обнялъ Шурочку и, крпко прижавъ ее въ себ, трижды поцловалъ въ губы.
— Да,— говорилъ онъ взволнованнымъ голосомъ,— воскресъ Христосъ, попралъ смерть и вамъ, сущей во гроб, даровалъ животъ!
И, проговоривъ это, онъ преподнесъ ей изящное фарфоровое яичко, наполненное цнными бездлушками. Пріхалъ и Вася на лихач-извощик, въ цилиндр, во фрак, но, узнавъ, что въ Шурочкиной комнат сидитъ ‘коршунъ’, прошелъ къ Мар Васильевн и тамъ выждалъ, пока тотъ не ухалъ. Котоминъ тоже привезъ яичко, но его было простое, куриное, окрашенное сандаломъ. За то, когда онъ христосовался съ Шурочкой, ей почему-то сдлалось такъ весело и такъ легко на душ, что она невольно крпко обвилась руками вокругъ его шеи и чуть не расплакалась отъ счастія. Въ ней словно воскресли вс свтлыя воспоминанія безпечнаго дтства, а въ немъ, въ Котомин, вс его мечты, вс его надежды, въ которыя онъ потерялъ уже вру. И обоимъ имъ было хорошо въ тотъ мигъ! Не забыла Шурочку и Ольга Николаевна. Она пришла къ ней вечеромъ, вмсто яичка, принесла ей букетикъ изъ свжихъ подснжниковъ и цлый вечеръ просидла съ нею, бесдуя и ласково смотря на нее своими добрыми и умными глазами.
На слдующее утро почтальонъ принесъ Шурочк какое-то письмо. Письмо это получила она, когда была совершенно одна въ дом. Держа въ рукахъ запечатанный конвертъ, испещренный почтовыми штемпелями, она долго раздумывала и соображала, отъ кого бы могло быть это письмо. Сперва ей пришло въ голову, что письмо это отъ Лизы Кучумовой,— она даже чуть не вскрикнула отъ радости,— но почеркъ Лизы не походилъ на тотъ, которымъ былъ написанъ адресъ. Лиза писала плохо, не твердо, по-дтски, а этотъ адресъ былъ написанъ твердымъ мужскимъ почеркомъ. Она вспомнила о Печорин, быстро разорвала конвертъ и, взглянувъ на подпись, вспыхнула яркимъ румянцемъ. Она побжала съ этимъ письмомъ въ садъ и тамъ, усвшись на скамь, въ самомъ отдаленномъ углу, съ какою-то нервною дрожью принялась за чтеніе. Сперва она ничего не понимала, что читала, но потомъ, нсколько успокоившись, начала понимать. Письмо было длинное, на двухъ почтовыхъ листахъ, исписанныхъ вдоль и поперекъ, и Шурочка съ трудомъ разбирала его. Въ письм этомъ Печоринъ сообщалъ ей, что надняхъ онъ, въ товариществ съ другими артистами, предпринимаетъ артистическую прогулку на югъ Россіи, что будетъ играть въ Курск, Харьков, Кіев, спустится по Днпру въ Кременчугъ, затмъ отправится въ Одессу, а іюль мсяцъ думаетъ отдохнуть въ гор. Сокольск. ‘Тамъ, въ Сокольск,— писалъ онъ’ — я являюсь уже въ качеств антрепренера и надняхъ отправлю туда слабенькую труппочку, которая и будетъ лицедйствовать тамъ на подмосткахъ лтняго театра въ саду. Большихъ длъ ‘молодцы’ эти, конечно, не сдлаютъ,— продолжалъ онъ,— но полагаю, что, все-таки, въ убытк не останусь, ибо труппа дешевая и, сверхъ того, есть дв-три хорошенькихъ актриски. Май и іюнь они будутъ дйствовать безъ меня, безъ моего участія, но въ іюл, когда я покончу свои мытарства, я пріду въ Сокольскъ и изрдка буду показывать себя и только лишь въ однхъ излюбленныхъ мною роляхъ’. Дале онъ сообщалъ, что поздка его на югъ сулитъ ему большой заработокъ, что въ Курск и Харьков билеты на предстоящіе спектакли вс уже разобраны ‘чуть не въ драку’ и что, вроятно, такая же ‘драка’ произойдетъ въ Кіев, Кременчуг и Одесс. Онъ сообщалъ ей, что въ каждомъ изъ этихъ городовъ они дадутъ только по пяти спектаклей, подробно перечислилъ этотъ маленькій репертуаръ, а упоминая о Гамлет, поставилъ нсколько точекъ и потомъ прибавилъ: ‘Да, и я буду играть Гамлета! Но гд же, гд же моя Офелія, моя дорогая, незамнимая Офелія, чудный образъ которой сопровождаетъ меня повсюду и заставляетъ преклоняться передъ нимъ? Ахъ, Шурочка (вдь, вы сами просили меня называть васъ такъ),— писалъ онъ дале,— бросайте-ка вы свой глупый, скучный Энскъ и подемте-ка съ нами. Вы будете играть Офелію въ Курск, Харьков, Кіев, Кременчуг, Одесс и, такимъ образомъ, сразу стяжаете себ славу на всемъ юг Россіи, а тамъ кто же помшаетъ намъ стяжать ту же славу на свер, восток и запад?’
У Шурочки даже голова закружилась отъ этого письма и она готова была хоть сейчасъ полетть на зовъ Печорина. Мысленно она побывала уже во всхъ поименованныхъ городахъ и театрахъ, шумно внчавшихъ лаврами и Печорина, и ее. Она упивалась этою славой, видла передъ собою сцену, а на сцен его и себя. Она видла Печорина въ черномъ костюм Гамлета, съ блднымъ лицомъ, блуждающимъ взоромъ и съ черепомъ Іоррика въ рукахъ, а потомъ и себя лежащею во гроб… А въ это время въ садъ ворвалась шумная толпа братишекъ и сестренокъ и громко начала звать ее обдать. А тамъ, въ конц сада, она увидала Туберкулозова, спшившаго къ ней на встрчу.
— Насилу-то,— кричалъ онъ съ обычною улыбкой на губахъ,— насилу-то я вижу васъ опять среди этихъ роскошныхъ цвтовъ, разцвтшею и веселою!
— Да, крестный, да,— перебила его Шурочка,— мн сегодня очень весело.
Но о полученномъ ею письм она ничего не сообщила ни отцу, ни матери, ни Туберкулозову. Письмо это она тщательно запрятала за лифъ своего платья и чуть не поминутно ощупывала его рукой. Да, она была счастлива, получивъ это письмо, ибо письмо это воскресило въ ней лучшія минуты ея жизни,— т минуты, когда она, переживая столько волненій, увидала себя окруженною ореоломъ опьяняющаго торжества. Письмо это опять ударило по завтнымъ струнамъ ея сердца и задрожавшія струны эти снова запли ей захватывавшія душу псни. Она сидла за столомъ рядомъ съ Туберкулозовымъ, ничего не ла, ничего не говорила и съ нетерпніемъ ждала только конца обда.
За то, какъ только обдъ кончился, она бросилась въ свою комнату, достала изъ гардероба платье Офеліи, распустила косу, убрала голову цвтами и, надвъ на себя костюмъ, вышла въ залу. Туберкулозовъ при вид Шурочки неистово зааплодировалъ, глядя на него, зааплодировалъ и старикъ Шумилинъ, и только одна Мара Васильевна, всплеснувъ руками, испуганно закричала:
— Брось, брось этотъ чортовъ балахонъ… захвораешь… брось, говорю!
— Нтъ, нтъ, — перебила ее Шурочка,— нтъ, теперь не захвораю!
И, подойдя къ зеркалу, она впервые увидала себя Офеліей, ибо тамъ, въ театр, въ уборной она ничего не видала. Теперь же она смотрла на себя и, широко раскрывъ изумленные глаза, словно не врила тому, что видитъ.
— Неужели это я?— вырвалось у нея изъ груди.
И, быстро закрывъ лицо руками, она убжала въ свою комнату.
— Да, это вы, вы!…— кричалъ ей вслдъ восхищенный Туберкулозовъ, сверкая глазами,— вы!
А Шумилинъ подошелъ къ генералу и, улыбаясь, проговорилъ.
— А, вдь, дочка-то хоть куда, ваше превосходительство!
— Сглазь, сглазь еще!— ворчала Мара Васильевна.
Весь этотъ день Туберкулозовъ провелъ у Шумилиныхъ и только въ одиннадцать часовъ ухалъ. Шурочка тотчасъ же улеглась въ постель. Заснула она быстро, почти моментально, но за то чуть ли не всю ночь видла себя на сцен, въ костюм Офеліи. Она съ удивленіемъ смотрла на себя, съ удивленіемъ же прислушивалась къ собственному своему голосу и не врила, чтобы это была именно она. ‘Нтъ,— шептала она,— это не я, не я… это другая… разв я могу такъ…’ А голосъ Гамлета шепталъ ей: ‘Нтъ, это вы Шурочка, вы, моя дорогая! Вонъ, вдь, вы какая… А вы зарываете въ землю свой талантъ… Бросьте все и бгите на сцену!…’
Виднія эти не покидали ее всю ночь и проснулась она совершенно разбитою и усталою. Теперь она была совсмъ не такою, какою была вчера. Даже письмо Печорина, которое она прочла еще разъ, не вставая съ постели, показалось ей совсмъ не такимъ, какимъ казалось вчера. Теперь многое даже не понравилось ей въ этомъ письм. Не понравилось ей это самовосхваленіе, униженіе той труппы, которую онъ собралъ въ Сокольск, назвавъ ее ‘молодцами’, а пуще всего ‘не понравилось ей то мсто, гд онъ говоритъ о хорошенькихъ актрискахъ. А одновременно съ этимъ ей пришли на умъ: старуха-мать, отецъ, а пуще всего братишки и сестренки, которыхъ она выняньчила и поставила на ноги. Вспомнила она ихъ маленькими, крохотными, лежащими въ колыбелькахъ и съ любовью смотрящими на нее, вспомнила т колыбельныя псенки, которыми она увеселяла и усыпляла ихъ, посмотрла на свою комнатку, маленькую, но уютную, и ей вдругъ стало жаль покинуть все это. ‘Нтъ, нтъ,— шептала она,— ни за что, ни за что!…’ А тутъ, какъ нарочно, изъ сосдней комнаты доносилось до нея сопніе спавшихъ еще братишекъ и сестренокъ. Услыхавъ это сопніе, она встала и пошла посмотрть на нихъ. Долго стояла она въ дверяхъ, любуясь ими, а они лежали передъ нею раскинувшись, разметавшись и спали сладкимъ дтскимъ сномъ. Одного изъ нихъ она прикрыла одяльцемъ, у другаго поправила подушку. Послдній проснулся, открылъ глаза и, увидавъ сестру, молча взялъ ея руку, поцловалъ и опять засоплъ. У Шурочки даже слезы навернулись отъ умиленія. ‘Нтъ, нтъ, ни за что!’ — прошептала она. И святая привязанность къ семь пробудилась въ ней во всей сил. Она вошла въ свою комнату и увидала въ окно, что тамъ на двор старуха мать доила ужо корову. Ей стало жаль старухи и она поспшила помочь ей. Но старуха, увидавъ Шурочку, даже испугалась:
— Что ты, что ты, съ ума, что ли, спятила?— заговорила она, отталкивая дочь, собравшуюся было замнитъ ее.— Чего это ты съ эстихъ поръ вскочила?… Ступай, ступай, ложись, отдыхай?…
Шурочка возвратилась въ свою комнату и принялась писать отвтъ Печорину. Когда она одлась, она опустила письмо въ карманъ платья, письмо Печорина разорвала на мелкія части и поспшно вышла изъ комнаты. Въ прихожей она накинула на себя пальто и, никмъ не замченная, вышла на улицу. Шла она быстро, словно торопилась куда-то, и, дойдя до одного угольнаго дома, на стн котораго былъ прикрпленъ почтовый ящикъ, остановилась, вынула изъ кармана письмо и, опустивъ его въ ящикъ, повернула домой.
— Здравствуйте, Шурочка!— раздался позади ея голосъ Котомина.
— Ахъ, Вася!— вскрикнула она.— Откуда это вы?
— Изъ дома, къ вамъ пробираюсь.
— Пойдемте… очень рада… У насъ теперь хорошо, садъ распустился, цвты зацвли…
— Я вчера было приходилъ къ вамъ, да увидалъ, что у васъ этотъ чортъ сидитъ, и не пошелъ!
— Какой чортъ?— удивилась Шурочка.
— Да крестный-то вашъ!— вскрикнулъ Вася.— По милости этого крестнаго мн и бывать-то у васъ не удается… Терпть его не могу!…
— За что?
— А за то, что дрянь онъ, пустомеля…
И, нсколько помолчавъ, спросилъ:
— Кому это вы письмо отправили?
— Подруг одной!— отвтила Шурочка, но, не привыкшая лгать, тотчасъ же вся вспыхнула. Ей было стыдно за себя,— такъ стыдно, что она не ршалась даже взглянуть на Васю. ‘И зачмъ это я солгала,— думала она, продолжая идти рядомъ съ Котоминымъ,— отчего не сказала ему правды? Вдь, ничего дурнаго и предосудительнаго я не написала. Я только написала ему, что дальше энской сцены не пойду никуда, никогда, ради театра, не покину своей семьи… Вотъ и все!’
Чувствовалъ и Вася Котоминъ, что Шурочка ему солгала, и имъ обоимъ было очень неловко. Однако, придя домой, Шурочка позвала Васю въ свою комнату и открыла ему всю правду.
Онъ выслушалъ Шурочку молча, а когда та кончила, весело вскрикнулъ:
— Молодецъ, Шурочка, отлично, превосходно!…
— Да, Вася, — говорила Шурочка, — не покину я своей семьи… Буду себ играть здсь, на своемъ театр, а ужь дальше не поду…
И, немного помолчавъ, она взяла Васю за руку и проговорила шепотомъ:
— Только вы вотъ что… не говорите никому объ этомъ письм… А то начнутся разспросы… А это меня раздражаетъ!
— Хорошо, не скажу.
И тотчасъ же спросилъ:
— А письмо Печорина дадите прочитать?
— Вонъ оно, Вася!— отвтила Шурочка и указала ему на мелкіе клочки бумаги, валявшіеся на полу.
— Отлично, превосходно!— вскрикнулъ опять Вася и крпко пожалъ руку Шурочк.

II.

Дней пять спустя къ Шурочк зашла Ольга Николаевна.
— Ну, что,— спросила она,— совсмъ поправились?
— Совсмъ, совсмъ!— вскрикнула Шурочка весело.— Какъ будто и не хворала!… Чувствую себя превосходно, лучше, чмъ до болзни… Даже на душ какъ-то весело стало….
— И прекрасно.
— А вы какъ?
— Мн что длается!— проговорила Ольга Николаевна, улыбаясь своею обычною ласковою улыбкой.— Вдь, я изъ глины сбита, всегда здорова.
И, немного помолчавъ, прибавила:
— А, вдь, я къ вамъ по длу, Шурочка…
— Что такое?— спросила та испуганно.
— Не пугайтесь… Чего же вы испугались?
— Да какже не пугаться-то?… По длу!… Это такъ серьезно… Я не привыкла…
— Успокойтесь! Дло хорошее и для васъ, и для меня.
— Ну, славу Богу!
— Вотъ видите ли что…— проговорила Ольга Николаевна.— Не возьмете ли вы отъ меня два урока?
Шурочка опять испугалась.
— Я?— переспросила она, словно не вря ушамъ.
— Ну, да, вы!— весело перебила ее Ольга Николаевна,— затмъ и пришла.
— Да вы шутите!…
— Нисколько! Вотъ видите ли… Требуется подготовить двухъ двочекъ для поступленія въ гимназію. Об двочки очень способныя и прилежныя, а, главное, горятъ желаніемъ непремнно поступитъ. Вы не смйтесь надо мной, что я такъ высокопарно выразилась — ‘горятъ’ желаніемъ. Право, это такъ, он дйствительно ‘горятъ’… Слдовательно, вамъ, при всхъ этихъ условіяхъ, легко будетъ заниматься съ ними.
— Душечка, Ольга Николавна, да справлюсь ли я?
— Если бы не справились, я бы и не обратилась къ вамъ. Но слушайте дальше: двочди эти — дочери довольно состоятельныхъ людей и живутъ почти рядомъ. Только одинъ кварталъ раздляетъ ихъ. Это большое удобство въ томъ отношеніи, что, покончивъ занятіе съ одной, вы тотчасъ же, не тратя времени, переходите къ другой. Урокъ долженъ продолжатся полтора часа, слдовательно, вамъ придется поработать только три часа въ день.
— Боже мой!— вскрикнула Шурочка.— Не въ томъ дло!… Я готова пять, шесть часовъ заниматься…
— Въ чемъ же?
— А въ томъ, что не слажу я.
— Послушайте, Шурочка, не сердитесь, если я вамъ сдлаю замчаніе. Въ васъ нтъ вры въ собственныя свои силы. Это не хорошо, такъ же не хорошо, какъ быть самомнящей. Вы мало работали, потому и нтъ въ васъ этой вры. Трудъ развиваетъ силы какъ физическія, такъ и нравственныя. Вдь, право, не хорошо, когда человкъ думаетъ, что онъ безсиленъ. Но… вы не дали мн докончить,— прибавила Ольга Николаевна, дружески взявъ Шурочку за руку.— За эти два урока вы будете получать въ мсяцъ тридцать рублей, т.-е. по пятнадцати за каждый. Заработокъ не дурной…
— Ахъ, Боже мой!— вскрикнула опять Шурочка съ какимъ-то отчаяніемъ въ голос.— Зачмъ мн деньги? Я даромъ готова…
Но Ольга Николаевна перебила ее:
— Вы въ театр сколько получали?
— Ахъ, что театръ!… Тамъ все ‘крестный’ хлопоталъ…
— Но, вдь, все-таки, получали же что-нибудь?
— Тоже тридцать…
— Ну, вотъ видите ли! За то здсь трудь-то какой прелестный, серьезный…
— А вы не любите театръ, Ольга Николаевна?— перебила ее Шурочка какъ-то особенно горячо.
— Напротивъ, я люблю бывать въ театр! Но служить тамъ,— прибавила она улыбаясь,— я бы не согласилась.
— Почему?
— Да такъ, и сама не знаю! Вчно быть тмъ, чмъ не создалъ тебя Богъ, румяниться, блиться…
— Но, вдь, театръ та же школа,— вскрикнула Шурочка,— и ‘крестный’ говоритъ то же самое!
— Ну, это еще вопросъ, Шурочка.
И вдругъ, перемнивъ тонъ, прибавила:
— И такъ, дло ршено, вы согласны?
— Боюсь я…
— Не бойтесь, врьте въ свои силы! А ежели съ чмъ не сдадите, я помогу вамъ.
И она протянула ей руку.
— Спасибо вамъ, Ольга Николаевна! Право, когда смотришь на васъ, когда говоришь съ вами, невольно прибодряешься какъ-то… Такая вы славная, добрая!
— Я уже говорила объ васъ… А потому завтра, въ десять часовъ, я зайду за вами и представлю васъ. Врьте мн, что вы будете довольны. Семьи хорошія, а двочки смышленыя. Я ихъ хорошо знаю,— больше мсяца занималась съ ними.
— Зачмъ же вы ихъ мн передаете?— спросила Шурочка.
— Такъ, некогда мн…
И Ольга Николаевна покраснла какъ-то, сконфузилась, но тотчасъ же оправилась.
— А затмъ, душа моя,— продолжала она, снова взявъ Шурочку за руку,— мое семейное положеніе нсколько измняется.
— Какъ?
— Замужъ я выхожу…
Шуроча руками даже всплеснула.
— Замужъ, за кого?
— За художника. И вотъ поэтому-то мн приходится уменьшить количество уроковъ. У меня ихъ было десять, а теперь оставлю себ только восемь.
— Что же онъ, женихъ-то вашъ, красивъ, молодъ?
— Мн нравится, хотя и не. первой молодости,— лтъ за тридцать, вдовецъ.
— Вдовецъ?
— И даже ребенка иметъ, дочку трехъ лтъ.
И, добродушно улыбнувшись, прибавила:
— Вотъ видите, сразу матерью сдлаюсь!
— Вы съумете, съумете!— вскрикнула Шурочка и бросилась восторженно обнимать и цловать Ольгу Николаевну.
На слдующій день утромъ Ольга Николаевна захала за Шурочкой и повезла ее въ т семейства, въ которыхъ послдняя должна была давать уроки. Поздка эта очень пугала Шурочку, но, къ вящему ея удовольствію, все кончилось благополучно. Въ обоихъ домахъ Шурочка произвела хорошее впечатлніе и была радушно принята.
На слдующій день совершилось бракосочетаніе Ольги Николаевны. Повнчались они очень скромно и тихо. Пришли къ обдн пшкомъ, а посл обдни и повнчались. Кром двоихъ свидтелей, не было никого, а въ часъ дня столъ уже былъ накрытъ и молодая чета угощала своихъ гостей обдомъ. Въ числ обдавшихъ были и Шумилины съ Шурочкой. Мара Васильевна расфрантилась до такой степени, что если бы не запахъ кухни, всюду за ней слдовавшій, то ее трудно было бы узнать. На ней было шелковое платье стариннаго фасона, какой-то громадный чепецъ съ яркими лентами, который она называла ‘уборомъ’, шаль, заколотая брошкой ‘а ля рококо’, и такія же громадныя серги въ ушахъ. Мара Васильевна приставала къ Шурочк, чтобы та надла брилліанты, преподнесенные ей Туберкулозовымъ, и придворный костюмъ Офеліи, соотвтствовавшій, по ея мннію, какъ нельзя лучше данному торжеству, но Шурочка не послушала мать и одлась въ простенькое кисейное платьице, весьма шедшее, впрочемъ, къ ея миловидной юной фигурк. Мара Васильевна держала себя величаво, какъ и подобаетъ ‘чиновниц’, и даже сдлала презрительную мину, когда Вася Котонинъ, взявъ бокалъ, наполненный донскимъ, и нсколько отхлебнувъ изъ него, вдругъ крикнулъ: ‘Горько!’ и тмъ самымъ заставилъ молодыхъ поцловаться. ‘Ну, ужь это совсмъ по-мщанскому!’ — подумала про себя Мара Васильевна, окинувъ Васю негодующимъ взглядомъ. Но взгляда этого никто не замтилъ и вс гости поочередно принялись кричать: ‘Горько!’ Пирушка была веселая, дружная, разговоръ и хохотъ не умолкали и всмъ было хорошо и радостно. Вася Котоминъ превзошелъ самого себя. Сидя рядомъ съ Шурочкой и безъ умолку болтая съ нею, онъ, все-таки, не забывалъ своей шаферской обязанности (онъ былъ шаферомъ у сестры) и провозглашалъ самые разнообразнйшіе тосты. Онъ былъ счастливъ,— счастливъ, во-первыхъ, потому, что пировалъ на свадьб сестры, а, во-вторыхъ, потому, что возл него была Шурочка, съ которой ему по милости Туберкулозова такъ рдко удавалось не только говорить, но даже и видться. Юное, открытое лицо его сіяло счастьемъ и весь онъ словно проснулся, словно воскресъ отъ долгой, тяжелой спячки.

III.

За свои уроки Шурочка принялась съ особеннымъ рвеніемъ. Сперва она робла, но потомъ освоилась понемногу съ новымъ положеніемъ, начала привыкать къ нему и дло пошло отлично. Об ученицы ея дйствительно оказались двочками весьма способными, прилежными и страстно желавшими поступить въ гимназію. Между учительницей и ученицами не замедлили завязаться самыя хорошія отношенія, и об стороны были вполн довольны другъ другомъ. Способная Шурочка живо припомнила, какъ занималась съ нею патентованная учительница Ольга Николаевна. Теперь Шурочка была занята почти весь день. Утромъ она помогала матери, занималась домашнимъ хозяйствомъ, обучала грамот своихъ братишекъ и сестренокъ, одну изъ нихъ тоже готовила въ гимназію, а посл обда отправлялась на уроки. Старики Шумилины были въ восторг отъ дочери, во-первыхъ, потому, что они имли возможность гордиться ею, а, во-вторыхъ, и потому, что она передавала имъ половину своего заработка.
— Вотъ,— говорилъ старикъ, горделиво посматривая на жену,— вотъ ты не хотла все въ гимназію-то отдавать ее… Слушать меня не хотла…
— А кто ее изъ гимназіи-то выйти научилъ, да въ театръ-то опредлилъ?— кричала Мара Васильевна.— Кабы не ты съ Туберкулозовымъ, она, глядишь бы, курсъ кончила!— и затмъ злобно прибавляла:— Пустомели вы оба… вотъ вы кто, тьфу? Жернова-то вертятся, а муки-то нтъ!
Доволенъ былъ и генералъ Туберкулозовъ, что Шурочка нашла себ уроки.
— Да,— говорилъ онъ,— это святое дло… наука разгоняетъ мракъ невжества! Я всегда съ благоговніемъ смотрлъ, смотрю и буду смотрть какъ на учащихъ, такъ и на учащихся, ибо это труженики свта.
— А вотъ, небось, не разговорили Шурочку-то изъ гимназіи не выходить,— замтила Мара Васильевна,— на театръ опредлили…
— Когда рчь идетъ о царств свта, — перебилъ ее Туберкулозовъ,— тогда я не считаю возможнымъ говорить съ тобою, такъ какъ ты есть дочь тьмы.
Встрчаясь съ Шурочкой, Туберкулозовъ улыбался, обнималъ ее за талію и спрашивалъ:
— Ну, что, какъ наша педагогія?
— Ничего, крестный,— отвчала Шурочка весело.— Все впередъ двигаемся.
— Отлично.
— Двочки очень способныя.
— И учительница-то тоже!— подхватывалъ онъ и опять ласкалъ Шурочку.
А когда Шурочка уходила отъ него, онъ поспшно вынималъ изъ кармана платокъ, отиралъ имъ пылавшее лицо свое и задумчиво склонялъ голову.
— О чемъ задуматься изволили?— спрашивалъ въ такихъ случаяхъ Шумилинъ.
Тогда Туберкулозовъ поднималъ свою голову, пристально смотрлъ на Шумилина и потомъ, глубоко вздохнувъ, говорилъ:
— Да, братецъ, это фактъ! Одинъ мудрецъ сказалъ: ‘Ежели судьба произнесла свой приговоръ, то нельзя подать на него апелляцію!’ Это фактъ!
— Не дошли еще, ваше превосходительство,— утшалъ Шумилинъ.
— И не дойдутъ!— перебивалъ Туберкулозовъ.
— Дойдутъ-съ.
— Ни-ког-да!
И всякій разъ посл такихъ разсужденій Туберкулозовъ почему-то поспшно вставалъ съ мста, бралъ свой цилиндръ, который надвалъ на голову тутъ же въ комнат, натягивалъ перчатки и затмъ выходилъ въ сни. Но тамъ онъ снова останавливался, обращался къ провожавшему его Шумилину и опять произносилъ:
— Ни-ког-да!
Причемъ отрицательно махалъ въ воздух затянутою въ перчатку правою рукой.
— Такъ и запиши: никогда!
Но Шумилинъ словно сомнвался въ справедливости изреченія мудреца и, проводивъ Туберкулозова, какъ-то улыбался эхидно и ворчалъ:
— Небось, найдешь адвоката, когда надобность придетъ!
Возвращаясь съ уроковъ, Шурочка очень часто заходила къ Ольг Николаевн. Молодые успли уже устроиться и трудовая жизнь ихъ потекла обычнымъ и спокойнымъ порядкомъ. Глядя на это житье-бытье счастливой трудящейся семьи, на царившій повсюду разумный строй ея, на добрыя и честныя отношенія одного члена семьи къ другому, Шурочка съ каждымъ разомъ все боле и боле привязывалась къ этой семь. На первый разъ самъ Кадминъ ей какъ-то не понравился. Онъ показался ей какимъ-то рзкимъ, грубымъ, но потомъ, когда она узнала его покороче, когда убдилась, что это была дтски добрая и честная натура, она не замедлила сдружиться съ нимъ. Это былъ артистъ въ душ, беззаботный, увлекающійся и всегда готовый откликнуться на все честное и хорошее. Понравилась Шурочк и та обстановка, которая окружала эту счастливую семью. Все у нихъ было чисто, аккуратно, дышало порядкомъ.
Разъ какъ-то, разболтавшись съ Шурочкой по поводу своей новой жизни, Кадминъ вскрикнулъ:
— Ужь мн, видно, такое счастье, Шурочка! Вотъ и первая моя жена такая же была хорошая! А полюбовались бы, что прежде происходило со мной, когда я холостымъ былъ, когда въ Питер жилъ, да въ академію бгалъ!
И, махнувъ рукой, онъ свистнулъ.
— Вотъ ужь настоящаго то художника раздлывалъ, могу сказать! Иду, бывало, по улиц, такъ вс останавливались! Широкіе клтчатые штаны, бархатный пиджакъ, на ше небрежно повязанный шарфикъ, непремнно самыхъ яркихъ цвтовъ, а на плеч плащъ!
— Что же,— перебила его Шурочка,— это должно было идти къ вамъ!
— Фу, фу! Еще бы! Не даромъ вс женщины заглядывались! Такого-то изъ себя шута параднаго разыгрывалъ, что даже всю полицію приводилъ въ смущеніе,— такъ, бывало, квартальные по пятамъ и ходили за мной. Жизнь велъ безшабашную,— остоялъ непремннымъ членомъ всхъ этихъ ‘Аркадій’, ‘Ливадіи’, ‘Павловскихъ’, ‘Озерковъ’… Словомъ, гд только была женщина, была музыка и вино, тамъ и я! Но,— прибавилъ онъ, весело взглянувъ на Шурочку,— нашлась иная женщина, не похожая на тхъ, до которыхъ я былъ великій охотникъ, а такая, которая доказала мн, что счастье, истинное счастье, свтлое, согрвающее и возвышающее душу, не на улиц, а въ семь, и я преобразился! Женщина была первая моя жена! И я возненавидлъ улицу… Берегитесь и вы этой улицы, мой ангелъ!
И всякій разъ, какъ только заговаривалъ онъ про эту улицу, онъ выходилъ изъ себя. Онъ злился, что ради мастерской, требовавшей свта, ему пришлось жить въ комнатахъ, обращенныхъ на улицу, его сердили прозжавшіе мимо экипажи, проходившіе мимо оконъ люди, торговки, разнощики, шарманки… даже уличный фонарь, торчавшій какъ разъ возл его квартиры.
Только одинъ генералъ Туберкулозовъ былъ не особенно доволенъ этимъ знакомствомъ.
— Мужикъ,— говорилъ онъ,— чистйшій мужикъ… да и таланта никакого! Богомазъ — и больше ничего!…
— Что вы, что вы, крестный?— возражала Шурочка.— Стало быть, вы работъ его не видали, не были въ его мастерской…
— По мастерскимъ я не ходокъ,— перебивалъ ее Туберкулозовъ.— Я понимаю посщать студіи знаменитостей, а не мастерскія,— студіи, въ которыхъ есть что посмотрть! Тамъ и картины, и статуи, и ковры, и обстановка… Поэтому он и называются студіями, а не мастерскими! Мастерскія и у сапожниковъ имются, только тамъ смотрть нечего,— перепачкаешься только! Но,— прибавлялъ онъ,— все бы это ничего, если бы онъ не былъ мужикомъ и профаномъ.
И, что-то вспомнивъ, онъ расхохотался и, обратясь къ Шумилину, проговорилъ:
— Представь себ его!… Вдь, это потха!… Я чуть не умеръ отъ хохота! Хотлъ я ему заказать свой портретъ… посылаю… является… расшаркался, словно клоунъ изъ цирка… Объясняю, въ чемъ дло. ‘Съ удовольствіемъ’, — говоритъ. И вдругъ восемьсотъ рублей!… ‘Да, вдь, это, говорю, Маковскій, Крамской — и т по стольку не дерутъ!’ — ‘Извините, говоритъ, т про сотни и не говорятъ даже!’ Но,— прибавилъ Туберкулозовъ, махнувъ рукой,— дло не въ томъ! Показываю ему свои картины, что у меня въ кабинет висятъ,— надо же было чмъ-нибудь занять его! Это все прелестнйшія, дорогія копіи съ нашихъ первоклассныхъ пейзажистовъ и жанристовъ… Тутъ и Шишкинъ, и Куинджи, и братья Маковскіе, и Перовъ…Ну, понимаешь ли, первоклассные!… Чуть не на всъ золота покупалъ!… вдругъ, что же?… ‘Очень, говоритъ, хороши, только не копіи, рамы!’ Я глаза вытаращилъ… а онъ тмъ временемъ подходитъ ко мн, хлопаетъ меня вотъ этакъ по плечу снисходительно (Туберкулозовъ представилъ все это на Шумилин) и говоритъ: ‘Мой совтъ — картины выкинуть, а рамы-то оставить! Изящная, говорить, работа!’ Тутъ ужь я понялъ, съ кмъ имю дло!… Схватилъ себя за животъ и покатился со смху…
И Туберкулозовъ, упавъ на диванъ, захохоталъ во все горло.
— Не смыслитъ, значитъ?— спросилъ Шумилинъ.
— Ни бельмеса!
— А учить?
— Да Богъ съ нимъ, пускай его… Я къ нему учиться не пойду…
— Нтъ, нтъ, крестный,— перебила его Шурочка,— вы просто сердитесь на него… и вотъ поэтому такъ и говорите…
Туберкулозовъ даже съ дивана вскочилъ.
— Я сержусь, я?— вскрикнулъ онъ.— Да помилуйте, стоить ли того!… Я могъ бы имть зубъ на Айвазовскаго, напримръ, на Шишкина, а на какого-нибудь Кадмина… Фи! за кого вы меня считаете, Шурочка?…
Но генералъ, въ сущности, говорилъ неправду. Онъ, дйствительно, не любилъ Кадмина,— не потому, что Кадминъ раскритиковалъ его ‘дорогія’ копіи (онъ и самъ очень хорошо зналъ, что копіи весьма слабыя), а просто потому, что Шурочка, бывая у Кадминыхъ, встрчалась тамъ съ Васей Котоминымъ. Этого Васю генералъ ненавидлъ.
— Неучъ, дрянь, мальчишка!— говорилъ онъ.
— А смотрите-ка, жалованье какое гладить!— вскрикивалъ Шумилинъ.
— Финансистъ!— подхватывалъ съ насмшкой Туберкулозовъ.
— Помощникомъ бухгалтера ужь, ваше превосходительство!
— А вотъ кассиромъ сдлаютъ, тогда и вовсе лафа!— перебивалъ его Туберкулозовъ, длая руками жесты, изображавшіе выгребаніе изъ кассы денегъ.— И что же потомъ?— вскрикивалъ онъ, устремляя на Шумилина вопросительные взоры.— Сибирь!
— Да съ деньгами-то, ваше превосходительство, въ аду — и тамъ хорошо, говорятъ! А то Сибирь!… Что Сибирь?… Сибиряки-то Россію называютъ Сибирью!… ‘Это у васъ, говорятъ, Сибирь-то, а у насъ тамъ рай небесный!’ Вотъ что про Сибирь-то говорятъ, ваше превосходительство.
И затмъ, вздохнувъ, прибавилъ:
— Хоть бы однимъ глазкомъ посмотрть на нее.
А Вася Котоминъ, дйствительно, все шелъ и шелъ впередъ. Служба въ банк пришлась ему какъ разъ по плечу. Онъ былъ аккуратенъ, честенъ, и потому нтъ ничего мудренаго, что начальство банка замтило его, а затмъ стало поощрять. Теперь уже товарищи по служб называли его не Васей, а Василіемъ Николаевичемъ, и словно чувствовали, что Василій Николаевичъ этотъ что-то такое не похожее на нихъ и за которымъ имъ не угоняться. И дйствительно, Василій Николаевичъ какъ-то выдлялся изо всхъ чиновниковъ банка, какъ по своей дятельности, такъ и по наружности. Онъ былъ всегда тщательно одтъ, держалъ себя джентльменомъ, былъ вжливъ со всми и, въ то хе время, никому не позволялъ наступать себ на ногу. На службу онъ являлся всегда аккуратно, работалъ усидчиво и бухгалтерія у него всегда находилась въ примрномъ порядк. Жилъ Василій Николаевичъ скромно, разсчетливо, хотя и не отказывалъ себ въ удовольствіяхъ. Квартирка его была изящно меблирована, гардеробъ его состоялъ изъ нсколькихъ отлично сшитыхъ паръ. Онъ бывалъ въ театр, на концертахъ, состоялъ членомъ какого-то клуба и въ клуб этомъ игралъ съ дамами ‘по маленькой’. У Кадминыхъ онъ бывалъ чуть не каждый день, встрчался тамъ иногда съ Шурочкой и, встрчаясь, словно перерождался изъ Василія Николаевича въ прежняго Васю. Это просто бсило Кадмина.
— Ну, какъ теб не совстно?— горячился Кадминъ.— Малый ты умный, а какъ только встртишься съ Шурочкой, такъ длаешься дуракъ-дуракомъ.
— Да вовсе нтъ!— вскрикивалъ Котоминъ.
— Что же, у меня глазъ, что ли, нтъ? Не вижу я, что ли?
— Стало быть, не видишь!
— Врешь, не проведешь…
И тогда Котоминъ волей-неволей сознавался, что до сихъ поръ все еще любитъ Шурочку.
— Знаю я,— говорилъ онъ,— что это глупо, нелпо!… Знаю, что Шурочка, кром дружбы, ничего ко мн не питаетъ, а я, все-таки, люблю ее!
— Ну, и дуракъ выходишь!
— Такъ научи, что мн длать?
— Изволь, съ удовольствіемъ. Выкинуть вонъ изъ головы эту любовь!… Да и не пара теб эта Шурочка, по правд сказать.
— Это почему?
— А потому, что нутро у нея совсмъ не такое, какъ у тебя. Ты хоть и пописываешь въ газетахъ, хоть и пописываешь стихи, а, вдь, ты, все-таки, не поэтъ! Вотъ теб пара: какая-нибудь купеческая дочка,— конечно, образованная, съ музыкой, французскимъ языкомъ, но, въ то же время, непремнно съ небольшимъ домикомъ и небольшимъ же капитальцемъ. Теб не трудно подыскать такую. Служишь ты въ коммерческомъ банк, купцы эти то и дло учитываютъ у васъ векселя, ты, вроятно, со всми съ ними знакомъ, вотъ и поищи. Право, прими-ка мой совтъ къ свднію…
— Такъ ты меня не знаешь!— вскрикивалъ Котоминъ.— Поврь мн, что я не такой матеріалистъ, какъ ты думаешь, и никогда не женюсь по разсчету.
— Кто же теб говоритъ ‘по разсчету’? Можно, я думаю, и купеческую дочку полюбить! За то тогда,— продолжалъ Кадминъ,— ты бы живо въ члены правленія махнулъ! И сидлъ бы ты себ на своемъ членскомъ кресл, пилъ бы чай съ сухарями, позванивалъ бы въ колокольчикъ… а у подъзда ожидала бы тебя не пара резиновыхъ калошъ съ зонтикомъ, какъ теперь, а пара рысаковъ съ толстымъ кучеромъ на козлахъ… Поразмысли-ка!
— Свинья ты, ежели дйствительно такъ гадко обо мн думаешь!— вскрикивалъ тогда Котоминъ.— Не такой я, совсмъ не такой!… Не знаешь ты меня…
Однако, вс эти разговоры проходили не совсмъ безслдно. Какъ капля воды продалбливаетъ камень, такъ и разговоры эти длали свое дло. Василій Николаевичъ все чаще и чаще началъ обдумывать свои отношенія въ Шурочк и все чаще и чаще соглашаться, что, по характеру, она ему не пара. И тогда онъ не бгалъ уже за Шурочкой, не сочинялъ и не печаталъ стиховъ, обращенныхъ ‘къ ней’, не искалъ встрчи съ нею,— напротивъ, избгалъ даже этихъ встрчъ и словно совершенно забывалъ ее. Тогда ужь онъ не бывалъ у Кадминыхъ и вечера проводилъ либо въ клуб, либо на загородныхъ гуляньяхъ, либо же сидлъ дома и сочинялъ бытовыя сценки, иногда выходившія у него довольно талантливыми. Но стоило ему только встртиться съ Шурочкой, какъ все тотчасъ же измнялось и изъ Василія Николаевича онъ снова превращался въ Васю Котомина.
— Ты сегодня кмъ являешься,— спроситъ, бывало, Кадминъ пришедшаго къ нему Котомина,— Васей или Василіемъ Николаичемъ?
— Василіемъ Николаичемъ,— отвтитъ тотъ серьезно.
— Ну, въ такомъ случа, милости просимъ! Садись и разсказывай, что длается въ вашемъ банк.
— Все по-старому идетъ,— отвчалъ Котоминъ.
— Касса-то цла еще?
— Цла.
— Ну, и отлично!
А иной разъ придетъ Котонинъ, весь сіяющій, довольный, счастливый, и вдругъ вскрикнетъ:
— Я — Вася!
— Вася?— спроситъ Кадминъ.
— Вася!
И тогда Кадминъ вскакивалъ съ мста, подбгалъ къ нему и выталкивалъ его вонъ.
— Чтобы и ноги твоей не было здсь!— кричалъ Кадминъ.— Вонъ!
— Да постой, дай разсказать-то… Встртился я…
— И слушать не хочу! Вонъ!
И, быстро схвативъ Васю за плечи, онъ поворачивалъ его и толкалъ въ дверь.
— Понимаешь-ли, случайно встртился…
— И понимать не хочу! Мн противны Васи,— глупы они, пошлы!… Съ Василіемъ Николаичемъ я готовъ хлбъ-соль водить, а съ Васями — никогда. Убирайся къ чорту!

IV.

Такъ прошло мсяца три. Іюль близился уже къ концу и лто было въ полномъ разгар. Горлъ городъ дискъ нсколько разъ, горли села, деревни, выгорлъ до тла одинъ изъ уздныхъ городовъ со всми церквами и мостами, перекинутыми черезъ рку, сгорла паровая мельница, дв-три масленки, солдатскія казармы, горли лса, поля, пароходы и чадъ въ воздух стоялъ такой, что нечмъ было дышать. Только одни Тараканьи Выползки почему-то не горли и продолжали мирно и тихо влачить свое существованіе. Туберкулозовъ давно уже жилъ на дач, но это не мшало ему каждый вечеръ прізжать къ Шумилинымъ и засиживаться въ ихъ саду до поздней ночи. Тамъ онъ вмст съ ними пилъ чай, бесдовалъ и даже ужиналъ, ни чуть не стсняясь, что эти ужины состояли иногда изъ одного молока съ чернымъ хлбомъ. Объ оргіяхъ, какія происходили прежде въ знаменитой шумилинской бан, не было и помина и вообще многіе стали замчать, что Туберкулозовъ значительно измнился. Онъ пересталъ какъ-то бывать въ обществ, сдлался какимъ-то разсяннымъ, обычная веселость его исчезла и онъ все чаще и чаще началъ задумываться. Даже отношенія его къ Шурочк становились какими-то странными, натянутыми и неестественными. Прежде онъ, бывало, минуты не помолчитъ, а теперь отъ него слова не добьешься. Сидитъ себ молча, глазъ съ нея не сводитъ, а потомъ возьметъ ея руку и крпко-крпко начнетъ сжимать ее въ своей.
— Что съ вами, крестный,— спроситъ его, бывало, Шурочка, удивленно смотря на него,— что съ вами?
А онъ вдругъ встанетъ и уйдетъ, ничего не отвтивъ.
Тогда старикъ Шумилинъ догонялъ его и почтительно провожалъ до экипажа.
— Да,— говорилъ Туберкулозовъ, усаживаясь,— это, братецъ, фактъ!… Это такъ… На ршеніе судьбы апелляцій нтъ!…
— Додумаются, ваше превосходительство!— успокоивалъ его Шумилинъ.
— Никогда!
— Да и вамъ ли, ваше превосходительство, на судьбу жаловаться?… Слава Богу, кажется…
— Это только ‘кажется’, братецъ.
— Баликъ бы устроили когда-нибудь въ баньк,— совтовалъ Шумилинъ съ какою-то особенно вкрадчивою улыбкой,— развеселились бы…
— Ты думаешь?
— Извстно, ваше превосходительство…
Туберкулозовъ поднималъ тогда глаза на Шумилина, долго смотрлъ на него, корчилъ презрительную гримасу и восклицалъ:
— Ахъ, какъ ты глупъ, братецъ!
И онъ узжалъ.
— Да,— говорилъ Шумилинъ Мар Васильевн,— кажется, мы съ тобой очень сдурили, пригласивъ Туберкулозова крестить Шурочку!
— Это еще что выдумалъ?— возражала та.
— Очень и очень глупо сдлали!…
Между тмъ, съ приближеніемъ августа мсяца приближались и экзамены въ женской гимназіи. Экзаменовъ этихъ Шурочка страшилась несравненно боле своихъ ученицъ, которыя только ожидали ихъ съ нетерпніемъ, но не боялись. Неудивительно посл этого, что Шурочка занималась съ своими ученицами чуть ли не цлый день и что все это время находилась въ самомъ возбужденномъ состояніи.
Разъ какъ-то Туберкулозовъ пріхалъ къ Шумилинымъ и, узнавъ отъ сидвшаго у воротъ крестника своего, что Шурочка въ саду, прямо прошелъ туда. Увидавъ Шурочку сидвшею на скамь, подъ тнью развсистаго дуба, съ книгою въ рукахъ, онъ вскрикнулъ, разведя руками:
— Романы и все романы!…
— Какіе романы?— перебила его Шурочка, показывая ему развернутую книгу.— Просто-на-просто географія!
— Ужь не затяли ли вы мнять границы государства?— спросилъ онъ, слащаво улыбаясь, и глядя на Шурочку какими-то масляными глазами.
— Куда ужь мн! Къ экзаменамъ готовлюсь…
— Можно подссть?
— Конечно, садитесь пожалуйста.
— А вы, должно быть, очень боитесь этихъ экзаменовъ,— сказалъ онъ, садясь рядомъ съ Шурочкой. Та даже какимъ-то комочкомъ сжалась отъ страха, уронила книгу и закрыла руками раскраснвшееся личико.
— Прелесть, прелесть!— шепталъ Туберкулозовъ и поднялъ книгу, упавшую къ ея ногамъ.
— Такъ боюсь, такъ боюсь,— говорила тмъ временемъ Шурочка,— что даже и передать не могу вамъ этого чувства!…
— Такое же, какъ тогда?— спросилъ Туберкулозовъ вкрадчиво и пригибаясь къ ея лицу.
— Когда?— спросила въ свою очередь Шурочка, уронивъ на колни руки и быстро взглянувъ на Туберкулозова.
— А тогда, когда Офелію играли, да?
— Больше, больше! Сравненія нтъ… Тогда я волновалась — и только, а теперь боюсь…
— А не волнуетесь?
— И волнуюсь, и боюсь! Тогда я только за себя волновалась, а теперь и за себя-то, и за своихъ ученицъ боюсь!… Подумайте-ка, три страха въ одно и то же время.
— Экіе эти экзамены!— подшутилъ Туберкулозовъ, поигрывая книгой.
— Противные!— подхватила Шурочка.
— А, между тмъ,— проговорилъ Туберкулозовъ, вздохнувъ,— экзамены эти на каждомъ шагу! Только мы не замчаемъ ихъ… Вся наша жизнь есть ничто иное, какъ экзаменъ, которому нтъ конца! У этой книги, напримръ,— прибавилъ онъ, похлопывая по книг,— есть начало, есть конецъ. Вотъ здсь, на этой страниц, начало,— продолжалъ онъ, перелистывая книгу,— а вотъ здсь, на этой, написано: конецъ.— Онъ уткнулъ пальцемъ въ это слово.— Выдолбилъ эту книгу, дошелъ до конца, и ты можешь закрыть ее и сказать: ‘Я все это знаю!’ А тамъ… это не такъ! Какъ будто и изучилъ все, какъ будто и готовъ, и выдолбилъ, а хлопъ — провалился!… И это каждый день, съ тою только разницей, что вчера экзаменъ былъ полегче, сегодня потрудне, а завтра встртится такой, что глаза вытаращишь. ‘Откуда это?’ — спросишь себя, и самъ не знаешь откуда. Все, кажется, хорошо идетъ, вс учителя какъ будто довольны тобою: ‘Прекрасно, превосходно!’ — слышится шепотъ… А потомъ вдругъ: ‘Нтъ, позвольте-съ, это вы не такъ сдлали, вы ошиблись, подумайте хорошенько…’ Начнешь думать и только руками разведешь. ‘Ну, какъ это я могъ такъ поступить, такъ напутать?’ — удивляешься себ, а ужь ошибку-то не поправишь, потому что тамъ, въ твоемъ жизненномъ-то журнал, у тебя торчитъ ужь такой нуль, который ни ножомъ не выцарапаешь, ни резиной не сотрешь!…
И, проговоривъ это, онъ снова вздохнулъ и поникъ головой.
— Да, это врно,— замтила Шурочка,— но, вдь, есть и такіе счастливцы, которымъ и подобные экзамены даются легко: отвчаютъ смло, находчивы и не останавливаются ни передъ какимъ вопросомъ…
— Но есть за то и неудачники!— подхватилъ Туберкулозовъ.— Не потому, чтобы они не знали предмета, а просто потому, что не спохватились, растерялись, не предвидли…
— Съ вами, крестный, вроятно, никогда ничего подобнаго не случалось!… Вы такой находчивый, умный…
Туберкулозовъ быстро поднялъ голову и, взглянувъ въ лицо Шурочки, спросилъ:
— А вы врите въ могущество ума?
— Разумется! Кто же въ этомъ сомнвается?…
— Ошибаетесь! Нтъ такого умнаго человка, который не былъ бы когда-нибудь дуракомъ!
— Это такъ,— только рже, чмъ другіе, глупые…
Но Туберкулозовъ уже не слушалъ Шурочку.
— Не смшивайте ума съ разумомъ,— говорилъ онъ, поднявъ кверху указательный палецъ правой руки.— Вотъ когда умъ соединяется съ разумомъ, тогда дйствительно иногда устраняются заблужденія и страсти… И только иногда, а не всегда, ибо помимо мозга въ человк есть сердце, которое весьма часто не подчиняется ни уму, ни разуму…
И, проговоривъ это, онъ словно испугался чего-то, снялъ съ головы цилиндръ и, весело взглянувъ на Шурочку, поспшилъ замять разговоръ.
— Однако, все это не то,— забормоталъ онъ.— Вовсе я не за тмъ пріхалъ, чтобы надодать вамъ скучными и избитыми разговорами. Нтъ-съ!— прибавилъ онъ.— Я пріхалъ, такъ сказать, съ ‘заране обдуманнымъ намреніемъ’. Подемте-ка мы съ вами сегодня въ паркъ… Тамъ играетъ музыка, будетъ народъ… Мы съ вами напьемся чаю…
— А экзамены-то?— вскрикнула Шурочка.
— Но, вдь, мы вечеромъ подемъ, а вечеромъ, надюсь, вы оставите своихъ ученицъ въ поко! Вдь, этакъ он одурть могутъ!… Оставьте ихъ… Пусть пораньше спать лягутъ…
— И подъ подушку книги положатъ!— подхватила Шурочка.
— Конечно, это помогаетъ!
— Я, бывало, длывала такъ!
— Ахъ, да кто же этого не длалъ, Шурочка?— вскрикнулъ Туберкулозовъ и затмъ спросилъ:— Ну, что же, демъ, что ли?
И, не дождавшись отвта, проговорилъ:
— Мы вотъ какъ устроимся!… Сегодня я на одинъ парадный обдъ приглашенъ, обдъ этотъ кончится часовъ въ семь, и вотъ я прямо съ обда — къ вамъ, беру васъ подъ руку, сажаю въ фаэтонъ и мы летимъ!… А такъ какъ моя дача по дорог въ паркъ, то, послушавъ музыку, я покажу вамъ свою дачу.
И, погрозя пальцемъ, онъ прибавилъ:
— Вы еще у меня ни разу на дач не были! Не хорошо-съ…
— Сама знаю, да некогда все…
— И такъ, демъ, да?
— Знаете ли что… Я такъ страшусь этихъ экзаменовъ, что боюсь быть скучной…
— Да выкиньте вы вонъ изъ головы эти экзамены…
— Ну, хорошо, демте,— проговорила Шурочка,— только ужь чуръ не пенять на меня, ежели я на васъ тоску нагоню, крестный!
Туберкулозовъ даже вздрогнулъ весь.
— Не называйте меня ‘крестнымъ’,— проговорилъ онъ, нахмурившись.
— Почему?— удивилась Шурочка.
— А потому…— замялся Туберкулозовъ, не зная, что отвтить, но вдругъ просіялъ, улыбнулся и, сдлавъ рукой изящный жестъ, проговорилъ:— А потому, что это меня старитъ!
Вдали показался старикъ Шумилинъ.
— Ахъ, ваше превосходительство,— кричалъ онъ,— насилу-то я васъ нашелъ! Вижу: экипажъ у воротъ стоитъ, ищу васъ въ дом, а вы вонъ гд!… Честь имю кланяться…
— Здорово, братецъ… Вотъ твою дочь собираюсь похитить…
— И давно бы, ваше превосходительство,— забормоталъ Шумилинъ, хихикая и потирая руками,— чего на нее смотрть-то?— и давно бы…
— На музыку хотимъ хать,— проговорилъ Туберкулозовъ, принявъ серьезный видъ.
— Въ паркъ-съ?
— А потомъ дачу ей свою покажу,— прибавилъ генералъ, даже не отвтивъ на вопросъ Шумилина.
— Я тоже сегодня сбжать хочу, ваше превосходительство.
— Куда это?
— Раковъ ловить идемъ-съ, цлою компаніей: и регистратура вся, и нашъ столъ… Тамъ, за вашею дачей, неподалеку озеро есть, Притоннымъ называется, такъ вотъ на это озеро и собираемся!… Раковъ, говорятъ, видимо-невидимо, даже ходить по озеру невозможно,— такъ въ ноги и вцпляются…
— Смотри только завтра на службу не опоздай,— проговорилъ Туберкулозовъ начальническимъ тономъ.
— Зачмъ же, ваше превосходительство? Служба прежде всего… Какъ возможно!…
— Ну, моя красавица, — обратился Туберкулозовъ къ Шурочк, — пока до свиданія! Въ семь часовъ буду у васъ, а вы къ тому времени прифрантитесь…
— Прифранчусь…
И, пожавъ руку Шурочк, генералъ надлъ цилиндръ, кивнулъ Шумилину головой и пошелъ по направленію къ садовой калитк. Старикъ бросился провожать его, но Туберкулозовъ остановилъ его.
— Не надо!— проговорилъ онъ.
Немного погодя онъ сидлъ уже, развалясь, въ фаэтон и мчался по направленію къ своей дач. ‘Да,— разсуждалъ онъ про себя,— между мозгомъ и сердцемъ человка имется одинъ пунктъ, на которомъ они никогда не сходятся и никогда не сойдутся. Пунктъ этотъ всегда порождалъ споры и служилъ имъ яблокомъ раздора. Пунктъ этотъ — любовь! Мозгъ работалъ такъ, а сердце — иначе! Борьба ожесточенная, на жизнь и смерть!’
Подъхавъ къ крыльцу дачи, онъ выскочилъ изъ фаэтона и, оборотясь къ кучеру, проговорилъ:
— Къ шести часамъ пару вороныхъ подготовь,— обдать поду, потомъ въ паркъ…
Выбжалъ лакей на встрчу и поспшилъ снять съ генерала пальто.
— Чтобы сегодня холодный ужинъ былъ на дв персоны,— приказывалъ ему Туберкулозовъ,— паштетъ, дичь и прочее.
— Слушаю-съ, ваше превосходительство.
— Чтобы все было хорошо…
— Будьте покойны, ваше превосходительство. А къ которому часу-съ?
— Къ десяти.
— Слушаю-съ.
Войдя въ кабинетъ и оставшись одинъ, Туберкулозовъ опустился въ мягкое кресло и взялъ газету. Но онъ тотчасъ же швырнулъ ее на полъ и, запрокинувшись на спинку кресла, немощно всплеснулъ руками!
— Ну, что же длать,— шепталъ онъ,— ежели я иначе не могу?… Прежде всего, я — человкъ.

V.

Ровно въ семь часовъ Туберкулозовъ былъ уже у Шумилиныхъ. Пріхалъ онъ къ нимъ прямо съ обда, во фрак, съ разрумянившимся отъ шампанскаго лицомъ, веселый и довольный. Онъ даже не снялъ съ себя пальто и въ ту же минуту, подавъ руку успвшей уже одться Шурочк, повезъ ее въ паркъ. Шурочка была рада этой поздк. Она давно уже не видала никакихъ развлеченій, не слыхала музыки и не здила такъ шибко на лошадяхъ, какъ хала теперь. Дйствительно, рьяные рысаки Туберкулозова мчались, какъ вихрь. Быстро пролетли они по улицамъ и переулкамъ Тараканьихъ Выползковъ, быстро миновали упраздненную заставу, отъ которой оставались только два каменныхъ столба съ гербомъ губерніи, и еще быстре помчались по гладкой дорог выгона, оставляя за собою облако пыли. Гутаперчевыя шины экипажа не издавали никакого звука, только гулъ какой-то шелъ, глухой, словно подземный, да слышался равномрный топотъ копытъ. Шурочка раскраснлась вся отъ удовольствія, сердце ея ускоренно билось и занималось дыханіе отъ этой бшеной зды. Выскочила откуда-то собачонка, тявкнула раза два, но, не имя силъ догнать фаэтонъ, закашлялась, поперхнулась и затрусила назадъ. Шурочка расхохоталась, глядя на эту собачонку.
— Бдненькая!— проговорила она, — и полаять-то не удалось!… Какая смшная!…
— А вотъ и моя дача!— крикнулъ Туберкулозовъ, показывая направо.
Но Шурочка ничего не успла разсмотрть. Мимо глазъ ея пролетлъ какой-то садъ, какой-то домикъ съ балконами, какая-то прямая, длинная аллея, лоскутъ воды, освщенный закатомъ солнца, ршетка — и опять все исчезло. Кони повернули направо, фаэтонъ слегка раскатился и вдали зачернлъ лсъ. Это и былъ тотъ паркъ, куда они хали. Они обогнали нсколько экипажей, городскую линейку, набитую народомъ, какого-то офицера, галопировавшаго на взмыленномъ кон… Кто-то крикнулъ Туберкулозову: ‘здравствуйте, ваше превосходительство!’ — но кто именно былъ этотъ здоровавшійся, они разглядть не успли. Послышалась музыка, массы народа увеличивались, кучеръ поминутно кричалъ: ‘берегись, берегись!’ — запестрли флаги, разввавшіеся по воздуху, и экипажъ остановился у ярко раскрашенныхъ воротъ парка. При вид Туберкулозова полицейскіе и нсколько городовыхъ вытянулись въ струнку и сдлали ‘подъ козырекъ’.
— Пожалуйте-съ!— проговорилъ Туберкулозовъ, кивнувъ головой полицейскимъ, и подъ руку съ Шурочкой вошедъ въ длинную и темную аллею парка, въ конц которой, на довольно большой площадк, украшенной фонтаномъ и клумбами цвтовъ, виднлся ресторанъ съ балконами и террасами. У Шурочки даже голова закружилась отъ пестрой толпы, наполнявшей паркъ, и отъ звуковъ музыки, игравшей неподалеку отъ ресторана. Она такъ давно не видала ничего подобнаго и ей сдлалось какъ-то неловко и жутко. Она только тогда нсколько оправилась, когда они вошли на террасу, уставленную тропическими растеніями и столиками.
— Гд же мы съ вами сядемъ?— спросилъ ее Туберкулозовъ, оглядывая террассу.
— А вотъ здсь, за этимъ столикомъ,— отвтила Шурочка, указывая на столикъ, стоявшій какъ разъ возл ршетки подъ листьями громадной латаніи,— здсь хорошо…
И они услись. Подбжалъ оффиціантъ въ замасленномъ фрак, съ номеромъ въ петличк и съ салфеткой въ рукахъ, быстро отеръ пыль со стола и, почтительно наклонившись передъ Туберкулозовымъ, ожидалъ приказаній. Приказано было подать чаю и все, что къ нему требовалось. Многочисленные знакомые подходили къ Туберкулозову, раскланивались съ нимъ и пускались въ разговоры. Подъхалъ и тотъ господинъ, который на выгон крикнулъ Туберкулозову: ‘здравствуйте, ваше превосходительство!’ И Туберкулозовъ только теперь узналъ, кто это кричалъ.— Извините, не разглядлъ,— говорилъ онъ.
— Когда же тутъ разглядывать,— вскрикнулъ господинъ,— когда вы мимо меня словно молнія мелькнули!…
А Шурочка сидла и съ любопытствомъ осматривала: и паркъ, и фонтанъ, и цвтники, разбросанные по яркому изумрудному газону, и эту пеструю толпу, двигавшуюся вокругъ фонтана, мимо террасы, и теперь она была очень довольна, что попала сюда. Она никогда еще не была въ этомъ парк и ее поражала его обстановка, хотя, въ сущности, ничего поражающаго не было. Ее поражала новизна картины, шумъ, говоръ народа, а, главное, звуки музыки, напоминавшіе ей что-то такое давно минувшее, но, все-таки, дорогое ея сердцу.
Наконецъ, чай былъ поданъ и знакомые оставили Туберкулозова.
— Ну-съ,— проговорилъ онъ, обратясь къ Шурочк съ какою-то особенно сладкою улыбкой и показывая рукой на чайный приборъ,— будьте теперь хозяйкой!
Шурочка начала разливать чай, а Туберкулозовъ снялъ съ головы цилиндръ и принялся восторженно восхищаться вечеромъ. Вечеръ былъ, дйствительно, роскошный, прохладный и тихій. Легкій втерокъ, доносившійся съ рки, чуть замтно колебалъ листьями и разносилъ повсюду влажную прохладу. Фонтанъ съ трескомъ извергалъ воду, и вода эта, переломляясь на извстной высот, шумно шлепала обратно въ бассейнъ. Словно столбъ водяной возвышалась эта струя, прямо, горделиво, и только когда налеталъ втерокъ, струя нсколько нагибалась и отдляла изъ себя массу водяной пыли. Пыль эта раза два долетала до Шурочки и приводила ее въ дтскій восторгъ.
— Ну, что, весело вамъ, Шурочка?— спрашивалъ ее Туберкулозовъ, довольный ея восторгомъ.
— Очень, очень…
— Можетъ быть, даже и про экзамены забыли?
— Забыла, совершенно… До нихъ ли теперь?! Здсь такъ хорошо, оживленно…
— Стало быть, вы довольны мною?
— Какъ нельзя больше!
Посл чая Туберкулозовъ повелъ ее на другую сторону ресторана. Тамъ картина была несравненно грандіозне: тамъ прямо передъ рестораномъ блестла рка,— та самая рка, которая омывала городъ Энскъ и на берегу которой стоялъ домъ Шумилиныхъ. Но грандіозная картина эта, какъ видно, не привлекала публику. Здсь, на этой сторон, не было никого, только у самаго берега капошилось нсколько лодочниковъ, въ чаяніи найти себ желающихъ прокатиться по рк. Насколько тамъ было людно и шумно, настолько здсь пустынно и тихо. Вплоть отъ террасы до самаго берега разстилалась отлогая покатость, покрытая роскошнымъ газономъ, съ разбитыми по немъ дорожками и цвтниками. Дорожки, усыпанныя желтымъ пескомъ, отдлялись отъ зелени, какъ золото отъ изумруда, а цвтники пестрли разнообразными красками цвтовъ, насыщая воздухъ ароматами. Но толпу не плняла эта сторона. За то Шурочка, глядя на эту рку, на эти снующіе по ней пароходы, баржи, бляны и лодки съ блвшими косыми парусами, опять перенеслась въ далекое прошлое,— въ то прошлое, когда она, еще ребенокъ, забравшись въ лодку, полетла по теченію этой рки. Вспомнился ей островъ, цвты, наступившая ночь… а затмъ пылавшій костеръ, разгульная пирушка и пляшущій передъ костромъ отецъ. И вдругъ ей стало такъ тяжело и больно, что она невольно вздохнула.
— О чемъ это, о чемъ, красавица моя?— вскрикнулъ Туберкулозовъ, поймавъ этотъ вздохъ.
— Такъ, дтство свое вспомнила,— проговорила она задумчиво.— Вспомнила, какъ на лодк плавала, да на островъ попала!…
— Неужели помните?— удивился Туберкулозовъ.
— Все помню. И васъ, и отца, и Печорина, и это хоровое пніе, такъ поразившее меня въ то время…
— Есть о чемъ вспоминать!— перебилъ ее сконфузившійся почему-то Туберкулозовъ.— Это была такая пошлая сцена, которую всего лучше забыть навсегда.
И вдругъ, перемнивъ тонъ, проговорилъ:
— Нтъ, васъ сюда водить нельзя, вы здсь вздыхаете! Пойдемте-ка лучше въ народъ, тамъ и шумне, и веселе!… Теперь я понимаю, почему сюда никто не ходитъ!…
И онъ повелъ ее опять на ту сторону ресторана, гд толпился народъ. Но не успли они сдлать и нсколькихъ шаговъ, какъ встртились съ четою Кадминыхъ и Васей Котоминымъ. Туберкулозовъ былъ очень недоволенъ этою встрчей, тмъ не мене, онъ, все-таки, пріятно улыбнулся, раскланялся со встртившимися и дружески пожалъ руку Ольг Николаевн. Послдняя очень, очень была рада встртить Шурочку и, оставивъ руку своего мужа, пошла рядомъ съ нею.
— Вотъ не ожидала-то!— говорила Ольга Николаевна.— Наконецъ-то вы ршились показаться на свтъ Божій!…
— Меня благодарите!— подхватилъ Туберкулозовъ, весьма довольный, что Кадминъ и Вася не послдовали за ними.— Чуть не силой вытащилъ ее… хать не хотла… Все съ своими ученицами возится…
— Да, вдь, завтра экзамены!— вспомнила Ольга Николаевна.
— А я, такъ, представьте, пріхавъ сюда, даже и думать о нихъ перестала,— перебила ее Шурочка.— Ахъ, какъ здсь весело, душечка!
— Да, здсь хорошо!
И они пошли дальше.
Тмъ временемъ Кадминъ и Котоминъ успли дойти до рки и услись на траву. Кадминъ смотрлъ на Котомина и хохоталъ.
— Ну, чему обрадовался, чему хохочешь?— горячился Котоминъ.
— Обрадоваться я ничему не обрадовался, а хохочу потому, что вижу опять передъ собою глупаго Васю, а не Василія Николаича, которымъ онъ только что былъ.
— Ну, да, я — Вася, Вася… И всегда Васей останусь.
— А знаешь ли, что я теб скажу?— вскрикнулъ Кадминъ.
— Что еще?
— А вотъ что, — проговорилъ Кадминъ, сбросивъ съ себя шляпу и ложась на траву.— Вдь, я портретистъ, строго говоря, и потому ты, конечно, согласишься, что я имлъ возможность настолько присмотрться къ человку и изучить, такъ сказать, черты его лица, что могу отлично познавать внутреннее состояніе его.
— Конечно!— вскрикнулъ Котоминъ.
— Согласенъ съ этимъ?
— Согласенъ.
— Ну, такъ я вотъ тебя чмъ порадую…
— Ну, радуюсь заране.
— Сдается мн, что генералъ влюбленъ въ Шурочку.
Вася поблднлъ даже.
— Влюбленъ, какъ кошка, до безумія, по уши!…
Поблднвшій Вася вскор, однако, оправился и вдругъ расхохотался.
— Ну,— проговорилъ онъ весело,— хотя ты и физіономистъ, хотя и имлъ возможность по выраженію лица изучать внутреннее состояніе человка, но на этотъ разъ ты торжественно провалился съ своими познаніями.
— Ты думаешь?
— Думаю, такъ какъ она его крестная дочь.
Кадминъ взглянулъ на Котомина и покачалъ головой.
— Ахъ, какъ ты еще молодъ и непороченъ!— проговорилъ онъ.
— Вздоръ, вздоръ и вздоръ!
Нкоторое время спустя къ нимъ возвратилась Ольга Николаевна.
— Ну, что, матушка, наболталась?— спросилъ ее мужъ.
— А ты лежишь все!— замтила Ольга Николаевна.— Мы, вдь, сюда пріхали не ркой любоваться, не на трав лежать, а музыку слушать!… Такъ пойдемте же туда, гд люди ходятъ. Въ кои-то вки собрались сюда, деньги за входъ заплатили и вдругъ — на трав лежимъ!
— Конечно,— подхватилъ Котоминъ.
— Ну, ладно, идемъ, идемъ,— такъ и быть, потшу васъ…
И они вс пошли по направленію къ площадк.
Но Васю Котомина тянула туда вовсе не музыка. На этотъ разъ онъ задался цлью проврить предположеніе, высказанное Кадминымъ, и лично понаблюсти за генераломъ Туберкулозовымъ. Онъ хотя и возражалъ Кадмину, хотя и опровергалъ это предположеніе, но, тмъ не мене, въ душу его, все-таки, прокралось щемящее подозрніе. ‘Чортъ его знаетъ!— думалъ онъ.— Этакой скотин все ни почемъ!’ Но, сколько они ни ходили по парку, а Туберкулозова съ Шурочкой не встрчали. Котоминъ сбгалъ даже въ ресторанъ, обошелъ всю заду, въ которой распвали пвицы и куплетисты, заглянулъ въ билліардную, въ тиръ, но и тамъ ихъ не было. Нечего говорить, что посл этого Вася былъ самъ не свой. Онъ нехотя ходилъ по дорожкамъ парка, нехотя слушалъ музыку и вообще изображалъ изъ себя самаго несноснаго и скучнаго кавалера.
Наконецъ, Кадмины собрались домой.
— А знаете ли, что я придумалъ?!— вскрикнулъ Кадминъ восторженно.— Чмъ намъ возвращаться домой на извощикахъ, да городскую пыль глотать, не лучше ли въ лодк хать? Ночь прелестная, лунная, лодочники здсь есть, плыть намъ по теченію и мы живо долетимъ до города!…
Предложеніе было принято съ восторгомъ и вс поспшили на берегъ.
Немного погодя компанія сидла уже въ лодк и быстро мчалась по рк, освщенной серебристымъ блескомъ луны. Кадіи имъ, управлявшій рулемъ, заплъ шубертовскую серенаду, къ нему присоединились Ольга Николаевна и Вася, и пніе это такъ гармонировало музык ночи, что даже лодочникъ — и тотъ забылъ про свои весла и весь обратился въ слухъ. Они плыли, а тамъ, изъ темнаго парка, то и дло вылетали бураки и ракеты. Огненными змями взвивались они подъ небеса, треща, шипя и, лопаясь тамъ, разсыпались разноцвтными звздами. Зажглись бнгальскіе огни и весь паркъ, словно сказочный лсъ, окрасился всми цвтами радуги.
Въ это же самое время вдоль берега рки шла цлая компанія чиновниковъ. Это былъ Шумилинъ съ писцами своего стола и регистраторъ со своею регистратурой. Шумилинъ и регистраторъ, какъ начальствующія лица, шли позади, а подчиненные молодые люди впереди, неся мокрый, выпачканный бредень и нсколько мшковъ, наполненныхъ раками. При вид фейерверка, компанія эта остановилась и принялась слдить взорами за вылетавшими ракетами.
— А, вдь, хорошо!— замтилъ Шумилинъ.
— Не дурно!— проговорилъ регистраторъ.
Но они вдругъ замолчали, а замолчали они потому, что въ это самое время съ рки долетла до нихъ звучная серенада, и они словно замерли, внимая этимъ звукамъ… Они даже забыли про фейерверкъ, остановились какъ-то… Слушали и не могли наслушаться…

VI.

Заслушалась и Шурочка, внимая этому пнію. Она сидла въ то время на балкон Туберкулозовской дачи, рядомъ съ Туберкулозовымъ, на небольшомъ диванчик. Только теперь уже доносилась съ рки не серенада, а русская псня, полная грусти и поэзіи. Ночь ли подсказала Кадминымъ эти мотивы, мечтательная ли луна, громадная ли кормилица-рка, или же просто душа потребовала чего-то роднаго и близкаго,— неизвстно. Но только вышло такъ, что чужеземная мелодія была забыта, а на смну ей, словно сама собой, полилась родная псня, акомпанируемая тихимъ, равномрнымъ всплескомъ веселъ. Несомая теченіемъ, лодка эта быстро летла по зеркальной поверхности рки, а по мр приближенія къ Туберкулозовской дач росла и расширялась псня. Однако, Шурочка не узнала ни сидвшихъ въ лодк, ни ихъ голосовъ. Но за то она вся словно встрепенулась, вся превратилась въ слухъ и какое-то восторженное чувство охватило ее и перенесло въ какой-то иной, волшебный міръ…
Но лодка промчалась и псня, постепенно замирая, словно оборвалась и, наконецъ, совсмъ замолкла. А Туберкулозовъ сидлъ и говорилъ:
— Да, это молодость, это жизнь!… Это счастіе, котораго я не испытывалъ никогда!…
— Но, вдь, и вы были молоды, крестный,— замтила Шурочка,— и вы пвали…
И, весело улыбнувшись, она прибавила:
— Помните, тогда… на остров-то…
— Не напоминайте мн объ этомъ остров! Разв то было похоже на это, что мы сейчасъ съ вами слышали?
И, помолчавъ немного, онъ проговорилъ:
— Но, все-таки, тогда я думалъ, что я счастливйшій человкъ въ мір, что счастливе меня нтъ людей. Я былъ молодъ годами, но не душой, чего тогда не сознавалъ. Я былъ богатъ, быстро шелъ по служб, былъ общимъ любимцемъ, хваталъ чины, ордена, вращался въ лучшемъ обществ, былъ душою этого общества… И тогда мн даже въ голову не приходило, что все это одна мишура!… Я тогда не замчалъ, что былъ не по лтамъ старъ… Я длалъ карьеру, все приносилъ ей въ жертву, даже свою свободу и любовь…
— Но, вдь, вы любили же свою жену!
— Да, любилъ, какъ любятъ дти своихъ матерей… Но тогда я даже и не думалъ искать той любви, которой стремлюсь наслаждаться теперь… Не потому, что я былъ втренъ,— нтъ, а просто потому, что былъ тогда слишкомъ разсудительнымъ. Я думалъ, что, составивъ себ положеніе, добившись чиновъ, орденовъ, независимаго положенія,— словомъ, свивъ себ гнздо, согласное моимъ тогдашнимъ идеаламъ, я буду почивать на лаврахъ… А оказалось, что гнздо-то я себ свилъ такое, въ которомъ и холодно, и жестко сидть! Въ сердц развились присущіе ему зародыши, лежавшіе тогда подъ спудомъ, какъ зерно, попавшее въ сухую почву, но, вдь, надо же имъ развиться когда-нибудь. И вотъ, когда эти зародыши развились, гнздо-то мое и оказалось никуда не годнымъ… Да, Шурочка,— прибавилъ онъ какимъ-то упавшимъ голосомъ, полнымъ сдержаннаго вопля и тоски,— да, рядомъ съ вами сидитъ Туберкулозовъ, но не тотъ уже Туберкулозовъ, который мнилъ себя счастливйшимъ человкомъ въ мір, а Туберкулозовъ, половину своей жизни пускавшій мыльные пузыри и приготовившій себ, вмсто счастья, безразсвтный и пошлый конецъ.
— Вы меня пугаете, крестный,— прошептала Шурочка взволнованнымъ голосомъ.
— Вамъ пугаться нечего… вамъ ничто не угрожаетъ…
— Мн жаль васъ…
А Туберкулозовъ схватилъ ея руку и, крпко сжавъ её въ своей, упалъ передъ нею на колни.
— Да, да, пожалйте меня, Шурочка!— вскрикнулъ онъ голосомъ, полнымъ мольбы.— Пожалйте!
Шурочка даже съ мста вскочила.
— Что съ вами?— проговорила она испуганно и хотла было бжать, но Туберкулозовъ удержалъ ее.
— Не презирайте меня, Шурочка,— продолжалъ онъ, все еще стоя на колняхъ,— подумайте: чмъ же я виноватъ, что люблю васъ до безумія, до изступленія?…
— Пустите меня!— вскрикнула Шурочка и принялась было звать человка на помощь, но Туберкулозовъ поспшилъ успокоить ее.
— Не бойтесь,— говорилъ онъ, осыпая поцлуями Шурочкину руку,— не бойтесь, ради Бога! Ничего подлаго и низкаго я не позволю себ… Я умоляю васъ только выслушать меня… Вы должны это сдлать, хотя бы только изъ одного состраданія ко мн… Я никогда не любилъ, но сердце потребовало любви… И вотъ эта минута наступила!… Долго скрывалъ я отъ васъ все совершавшееся въ моемъ сердц, долго самъ ужасался этихъ требованій сердечныхъ, старался заглушить ихъ, но вс мои старанія были напрасны. Сердце покорило и разумъ, и силу воли. Оно сдлало меня тмъ, чмъ не былъ я въ молодости… И вотъ я весь во власти этого сердца. Это не вспышка, Шурочка, не послдствіе выпитаго вина, нтъ! Любовь эта началась давно и съ каждымъ днемъ все крпче и крпче забирала меня въ свою власть. И вотъ теперь я передъ вами и жду вашего ршенія. Длайте со мною, что хотите!…
И, проговоривъ это, онъ освободилъ Шурочкину руку и немощно опустился на диванъ. А Шурочка стояла, какъ окаменлая, и не знала, что ей длать, что говорить. Словно ударъ грома разразился надъ нею и ошеломилъ ее. И въ ту же секунду на нее нахлынули воспоминанія всего прожитаго ею въ прошлую зиму. Вспомнила она букеты, костюмы и брилліанты, подаренные ей Туберкулозовымъ, сцену, которую онъ сдлалъ ей за кулисами, когда Печоринъ поцловалъ ее въ голову, вспомнила, какъ везъ онъ ее въ карет на первое представленіе Офеліи, прислушиваясь къ біенію ея сердца, вспомнила пріятельницу свою Надю, свою встрчу съ нею на бульвар, когда та презрительно сказала ей: ‘Вамъ теперь не нужна моя дружба, у васъ и безъ меня много друзей!’ — и она ужаснулась собственной своей слпоты и своего позора. Теперь ей стало яснымъ, какъ Божій день, что только она одна была слпа, а что вс остальные ясно видли все происходившее. Теперь она поняла, почему Надя оттолкнула ее отъ себя (она и сама бы также поступила!). Теперь она поняла, почему и Вася Котоминъ, этотъ любящій и добрый Вася, ненавидлъ Туберкулозова… И слезы отчаянія готовы были брызнуть изъ глазъ ея, но она подавила эти слезы, перемоглась какъ-то, не заплакала и спросила:
— Чего же вы отъ меня хотите?
— Любви вашей, Шурочка!— вскрикнулъ Туберкулозовъ.— Полюбите меня, и я буду рабомъ вашимъ.
Но на этотъ разъ Шурочка не перемогла себя. Она закрыла лицо руками и зарыдала, какъ ребенокъ. Туберкулозовъ испугался этого рыданія и подбжалъ къ ней.
— Шурочка, дорогая моя!— шепталъ онъ.
— Оставьте, оставьте меня…
И она, шатаясь, направилась къ балконной двери.
— Вы уходите?
— Да…
— Шурочка, пожалйте меня!— шепталъ Туберкулозовъ, не смя сдвинуться съ мста.
Она отерла платкомъ слезы и, взглянувъ на Туберкулозова строгимъ взглядомъ, проговорила:
— Нтъ, крестный, этому не бывать никогда!
Туберкулозовъ опустился на диванъ и закрылъ лицо руками. Такъ просидлъ онъ нсколько секундъ, наконецъ, спросилъ, обратясь къ Шурочк, все еще стоявшей въ балконной двери:
— Неужели никогда?
— Никогда, крестный!…
И, тихо повернувшись, она ушла.
Никмъ незамченною она прошла дв-три комнаты, спустилась съ крыльца и, достигнувъ дороги, стремглавъ побжала по направленію къ городу. Она бжала быстро, стремительно и, какъ бы боясь погони, поминутно оглядывалась назадъ. Изъ-подъ воротъ одной дачи выскочила собачонка и съ лаемъ бросилась на Шурочку. Это была та самая шавка, которая показалась ей такою смшной, когда она мчалась на Туберкулозовскихъ рысакахъ. Но теперь Шурочка испугалась ее. Собачонка бгала кругомъ Шурочки, лаяла и не позволяла ей идти. Подъхалъ извощикъ.
— Прокатайте двугривенничекъ, барышня,— крикнулъ онъ,— поддержите коммерцію!
Шурочка быстро вскочила въ пролетку и похала.
А тмъ временемъ изъ кустовъ сирени, возвышавшихся какъ разъ возл балкона Туберкулозовской дачи, выползалъ Шумилинъ, держа въ рукахъ мшокъ, наполненный раками. Дойдя до ступеней, онъ сталъ взбираться по нимъ на балконъ и незамтно подошелъ къ Туберкулозову, все еще сидвшему на диван съ немощно опущенною головой. Долго смотрлъ онъ на генерала, долго стоялъ передъ нимъ, покачивая головой, наконецъ, не выдержалъ и, вздохнувъ, проговорилъ:
— Ахъ, не такъ, не такъ, совсмъ не такъ бы надо было!…
Туберкулозовъ поднялъ голову и, увидавъ передъ собою Шумилина, словно не врилъ глазамъ своимъ. А тотъ продолжалъ, размахивая руками:
— Разв возможно этакъ?…Что вы!… Нтъ, нтъ, не такъ, не такъ!…
И, усвшись на стулъ противъ Туберкулозова, онъ опустилъ голову. Долго смотрлъ на него Туберкулозовъ пытливымъ взоромъ, какъ бы желая прочесть на его лиц гнздившіяся въ въ голов мысли, и, наконецъ, спросилъ:
— Слыхалъ?
— Какже не слыхать-то!— вскрикнулъ тотъ.— Возл стоялъ… Глухой — и тотъ словечка бы не проронилъ!
Туберкулозовъ вздохнулъ.
— Да,— проговорилъ онъ,— это фактъ! На ршеніе судьбы апелляцій нтъ!
Шумилинъ даже съ мста вскочилъ.
— Еще бы,— проговорилъ онъ, видимо раздосадованный и быстро шагая по балкону,— еще бы, коли апелляціи эти будутъ глупо написаны!… Извстно, на глупую апелляцію не стоитъ и вниманія-то обращать… Плюнулъ на нее и подъ столъ!
Скажи все это Шумилинъ въ другое время, генералъ въ одну секунду заставилъ бы его замолчать, да и самъ Шумилинъ не посмлъ бы въ другое время сказать ничего подобнаго, но теперь, въ виду только что совершившагося, генералъ опшилъ и потерялъ свой гоноръ. Онъ сознавалъ надъ собою власть Шумилина и ршился терпть до конца. А Шумилинъ продолжалъ себ шагать по балкону и все больше и больше возвышалъ голосъ.
— Хороша апелляція,— горячился онъ,— предлагать честной, благородной двушк сдлаться любовницей! Хороша апелляція! Да за такую апелляцію, милостивый государь…
— Ты, кажется, забываешься!— перебилъ его Туберкулозовъ.
— Нтъ, это вы забылись,— крикнулъ Шумилинъ,— а не я…
— Что же я долженъ былъ длать, по-твоему?
— Руки ея просить, милостивый государь! Вотъ какъ поступаютъ въ подобныхъ случаяхъ честные люди. Обратились бы ко мн сперва и я бы тогда все дло это устроилъ, честно и благородно…
Но тутъ Туберкулозовъ не выдержалъ. Онъ вскочилъ съ дивана и, подбжавъ къ Шумилину, заговорилъ дрожащимъ отъ бшенства голосомъ:
— Я бы такъ и сдлалъ, такъ бы и сдлалъ, ежели бы ты шестнадцать лтъ тому назадъ былъ хоть капельку умне теперешняго!… Но ты былъ тогда и глупъ, и жаденъ. Теб требовались подарки, требовалось, чтобы твоей жен ‘на зубокъ’ нсколько червонцевъ подъ подушку сунули, чтобы твоей новорожденной дочери поцнне крестикъ на шею повсили, теб требовались ризки, платья… И вотъ теперь любуйся своею глупостью, наслаждайся!… Спрашивается: какже я могъ бы пробить руки своей же крестной дочери? Ты, кажется, забылъ про это? И вотъ это-то обстоятельство,— продолжалъ онъ, задыхаясь отъ гнва,— и есть то ршеніе судьбы, на которое апелляцій не полагается.
И онъ опять слъ на диванъ и, отворотясь отъ Шумилина, принялся махать себ въ лицо платкомъ. А Шумилинъ хоть бы глазомъ моргнулъ и, усвшись опять на стулъ противъ Туберкулозова, заговорилъ спокойнымъ голосомъ:
— Давно это дло было… Я еще въ полиціи служилъ, на подъздахъ торчалъ, да дурака губернатора въ карету подсаживалъ. Былъ у меня тогда товарищъ по семинаріи, нкто Сигизмундовъ. Вы его должны помнить, милостивый государь, такъ какъ онъ, въ то же время, былъ и вашимъ товарищемъ. Сигизмундовъ этотъ кончилъ курсъ по второму разряду и поступилъ на службу въ гражданскую палату. Былъ онъ дьяческимъ сыномъ и, согласно существовавшимъ тогда законамъ, никакими привилегіями по служб не пользовался и первый чинъ могъ получить не иначе, какъ прослужа двнадцать лтъ. Досадне всего было то, что отецъ-то Сигизмундова былъ дьякономъ, только въ дьякона-то былъ посвященъ, когда сыну третій годъ пошелъ. Затосковалъ Сигизмундовъ, да и то сказать: шутка ли, въ самомъ дл, двнадцать лтъ канцелярскимъ служителемъ быть? Вдь, одурь возьметъ! И вотъ онъ такъ же, какъ и вы, милостивый государь, началъ на судьбу жаловаться. ‘Проклятая, говоритъ, судьба, и чего бы отцу не подождать дьяконскаго сана, тогда бы я, говоритъ, могъ черезъ два года чинъ получить!’ Хорошо-съ!— продолжалъ Шумилинъ, все боле и боле воодушевляясь.— Жаль мн стало товарища,— дай, думаю, выручу!… Была у меня тогда силенка, пріятели… И выручилъ!… Такъ схлопоталъ всю эту исторію, что немедленно же сдлалъ Сигизмундова изъ дьяческаго сына дьяконскимъ.
Туберкулозовъ повернулъ голову и, молча, черезъ плечо сталъ смотрть на Шумилина. А тотъ продолжалъ себ тмъ же тономъ:
— И ровно черезъ два года Сигизмундовъ получилъ чинъ. Онъ и теперь живъ, можете спросить его самого, ежели мн не врите-съ.
Водворилось молчаніе, продолжавшееся нсколько секундъ. Туберкулозовъ, попрежнему, смотрлъ черезъ щечо на Шумилина, а тотъ смотрлъ на Туберкулозова и хоть бы разъ мигнулъ.
— Документы уничтожилъ?— спросилъ, наконецъ, Туберкулозовъ.
— Не я-съ!— отвтилъ Шумилинъ.
— Архиваріусъ?
— Помилуйте, милостивый государь, какой же архиваріусъ ршится на такое дло!
— Такъ кто же?
— Мыши, милостивый государь. А мышь въ т поры была такая сильная, что все подала! Строилъ я тогда баню, не безъизвстную вамъ,— продолжалъ Шумилинъ,— ямки копали для столбовъ,— выкопаютъ съ вечера ямку, а утромъ придешь, такъ этихъ мышей тамъ съ краями вровень! Котъ у меня былъ,— Васькой звали,— здоровый котъ и вдругъ околлъ!… Изъ любознательности вскрытіе длалъ, и что же-съ?— какъ есть полонъ мышами набитъ!…
Туберкулозовъ всталъ и началъ молча ходить по балкону. Въ другое время Шумилинъ тоже не замедлилъ бы встать, но теперь онъ и не подумалъ даже. Онъ продолжалъ сидть молча, заложивъ одну ногу на другую, и даже вниманія не обращалъ на Туберкулозова. Онъ смотрлъ себ на луну, на рку, на стоявшія посреди рки бляны, на сигнальные огоньки судовъ, и ни разу не оглянулся на Туберкулозова, словно какъ того и не было здсь. Наконецъ, Туберкулозовъ подошелъ къ нему и остановился.
— Тамъ, въ столовой,— проговорилъ онъ, указывая на балконную дверь,— коньякъ стоитъ. Принеси его сюда и на этотъ столъ поставь!
— Я не лакей вашъ, милостивый государь,— проговорилъ Шумилинъ,— и, конечно, не исполнилъ бы вашего приказанія, ежели бы не имлъ въ виду, что присутствіе лакея могло бы помшать нашимъ разговорамъ.
И, проговоривъ это, онъ всталъ и пошелъ въ столовую, а немного погодя коньякъ и рюмки были уже на стол.
— Садись!— проговорилъ Туберкулозовъ, указывая на стулъ.
— Садитесь и вы!— подхватилъ Шумилинъ и указалъ Туберкулозову на диванъ.
И они оба услись.
А на соборной колокольн пробило два часа ночи и городъ Энскъ давнымъ-давно спалъ уже крпкимъ сномъ. Не спала только Шурочка. Она сидла въ своей комнат на кресл, все въ томъ же костюм, въ которомъ была, и думала свою тяжкую думу.

VII.

Однажды, возвращаясь отъ Кадминыхъ, Шурочка встртила Васю.
— Здравствуйте!— крикнулъ онъ весело.
— Здравствуйте, Вася!
Котонинъ повернулъ назадъ и пошелъ рядомъ съ Шурочкой.
— А мн поговорить съ вами надо,— проговорилъ онъ…
— О чемъ это?
— Давно собирался, да самъ не знаю, почему не спросилъ…— говорилъ Вася, принявъ серьезный видъ.— Скажите мн, Шурочка, тогда… изъ парка вы домой похали?
Шурочка не знала что отвтить. Вася замтилъ смущеніе и тоже смутился въ свою очередь.
— Неужели у этого скота были?— вскрикнулъ онъ.
— Да, изъ парка я похала къ крестному, ужинала тамъ…— отвтила она, не смя взглянуть на Котомина.
Вася молчалъ. Наконецъ, онъ какъ-то отчаянно всплеснулъ руками и прошепталъ:
— Ахъ, зачмъ вы мн это сказали!
— Почему же не сказать?
— Да разв вы не знаете, какихъ именно дамъ приглашаютъ на ужины?— сорвалось у него съ языка.
Шурочка вздрогнула.
— Вася,— проговорила она строгимъ тономъ,— вы, кажется, забыли, что Туберкулозовъ — мой крестный отецъ, и что и я тоже не изъ тхъ дамъ, о которыхъ вы говорите… Вы оскорбляете меня!
— Шурочка, простите, ради Бога, простите!— вскрикнулъ онъ такъ громко, что Шурочка даже остановила его, напомнивъ, что на улиц такъ не кричатъ.— Простите!… Я не хотлъ оскорблять васъ, вы въ этомъ убждены, конечно, но что же мн длать, если этотъ Кадминъ, этотъ противный физіономистъ, этотъ гадкій Кадминъ… просто съ ума меня свелъ?…
— Чмъ это?— спросила Шурочка испуганно.
— А тмъ, что будто Туберкулозовъ влюбленъ въ васъ и ухаживаетъ за вами!
У Шурочки что-то порвалось въ сердц, по тлу пробжалъ морозъ, въ глазахъ потемнло и она едва удержалась на ногахъ. Теперь уже не оставалось никакого сомннія, что только одна она не замчала ничего, только одна врила въ искренность и непогршимость родственныхъ отношеній Туберкулозова къ ней и къ ея семь. И опять Шурочка вспомнила эту Надю, свою встрчу съ нею на бульвар и ея замчаніе — холодное и презрительное, которое такъ и засло у нея и въ сердц, и въ памяти.
— Ну, а вы-то, Вася, вы-то сами,— спросила его Шурочка голосомъ, полнымъ слезъ,— врите въ это?
— Вы меня лучше не спрашивайте объ этомъ, Шурочка!— вскрикнулъ опять Вася — потому что я… Я съ ума схожу… И врю, и не врю… Сперва не врилъ, поругался даже съ нимъ, а потомъ, когда возвратился домой да легъ на кровать, началъ врить. Вспомнились мн эти брилліанты, эти костюмы… Съ какой стати,— думаю себ,— вс эти нжности?… Затмъ вспомнилъ вашу болзнь,— вспомнилъ, какъ онъ по цлымъ ночамъ сидлъ у вашего изголовья… Да нтъ, нтъ… Вы меня не спрашивайте объ этомъ!… Я только объ одномъ умоляю васъ,— продолжалъ онъ, взявъ ея, совсмъ уже похолодвшую, руку,— ради вашего же спокойствія, не ради твоего,— о себ я уже и мечтать пересталъ, а ради вашего,— ежели все то, что сказалъ этотъ отвратительный Кадминъ, правда, то будьте осторожны…
— Да, Вася,— прошептала Шурочка едва слышно,— я буду съ нимъ осторожной…
— Ну его къ чорту!— вскрикнулъ онъ,— а то, вдь, и въ самомъ дл въ глаза бросается… Съ какой стати!… Своихъ пасынковъ обобралъ, по міру пустилъ, а здсь ничего не жалетъ… На, бери, вотъ теб!
— Можетъ быть, и вс такъ же думаютъ?— спросила она чуть слышно.
— Ахъ, Шурочка, люди склонны врить въ дурное!
И они оба невольно замолчали. Молча дошли до Тараканьихъ Выползковъ, до воротъ Шумилинскаго дома и молча же простились. Но молчаливое прощаніе это краснорчиве словъ говорило о той взаимной дружб, о той святости чувствъ, которыми жили эти два совершенно, еще юныя и непорочныя существа.
А въ это самое время старикъ Шумилинъ былъ на дач Туберкулозова и входилъ въ его кабинетъ.
— Ежели что-нибудь скверное,— говорилъ Туберкулозовъ, видимо, робя при появленіи Шумилина,— то лучше не говори и убирайся съ глазъ долой!
— Зачмъ же скверное, милостивый государь?— подхватилъ тотъ, кладя на столъ портфель и опускаясь въ кресло.— Ежели Шумилинъ принялся за дло, то онъ его и сдлаетъ…
Туберкулозовъ просіялъ.
— Идетъ?— вскрикнулъ онъ.
— Какъ нельзя лучше…
Туберкулозовъ всталъ, подошелъ къ Шумилину и, крпко пожавъ руку, проговорилъ взволнованнымъ голосомъ:
— Спасибо, товарищъ, спасибо! Да, я всегда говорилъ, что школьная скамья есть первое звено, связующее взаимныя отношенія товарищей…
— Позвольте-съ,— перебилъ его Шумилинъ,— тутъ дло не въ товариществ! Передъ вами теперь не товарищъ, а отецъ поруганной вами дочери, на которую вы, по-товарищески, изволили наложить пятно…
Туберкулозовъ, успвшій уже снова уссться на свое прежнее мсто, долго смотрлъ на Шумилина съ какою-то презрительною улыбкой и, наконецъ, проговорилъ:
— Послушай, другъ любезный! Я всегда зналъ тебя за глупаго и дряннаго человка, а теперь убждаюсь, что ты даже не человкъ, а свинья… Но я настолько выше тебя, что считаться съ тобою нахожу позорнымъ, гадкимъ… Я приказываю теб,— проговорилъ онъ съ разстановкой и поблднвъ отъ гнва,— приказываю теб не забываться… Слышишь ли?— приказываю!.. Ты пришелъ ко мн съ докладомъ — и докладывай!
Шумилинъ посмотрлъ на Туберкулозова, улыбнулся и проговорилъ хладнокровно:
— Не лучше ли намъ, милостивый государь, не возбуждать подобныхъ вопросовъ? Было время, когда я не забывался передъ вами, а вы забывались! Было время, когда вы помыкали мною, какъ своимъ лакеемъ… Но тогда у меня не было почвы подъ ногами… Я и вся моя семья висли на волоск, но только не между небомъ и землею, а на волоск, конецъ котораго вы держали въ своей рук. Какъ отецъ этого семейства,— продолжалъ Шумилинъ,— я не смлъ пошевельнуться, опасаясь малйшимъ движеніемъ оборвать этотъ волосокъ. Да-съ, милостивый государь, я и тогда былъ отцомъ и такимъ же отцомъ остаюсь и теперь, съ тою только разницей, что тогда, ради семьи, я не смлъ пошевельнуться, а теперь, ради той же семьи, прошу васъ не шевелиться.
И, проговоривъ это, онъ медленно всталъ и, подойдя къ Туберкулозову, все еще презрительно смотрвшему на него, продолжалъ:
— Я не забываюсь, милостивый государь, даже и теперь, хотя бы могъ это сдлать, не спрашивая на то вашего соизволенія, а только пришелъ доложить вамъ, что вс документы мною выправлены и что дло теперь за моею старухой…
— Ну?
— Вчера я намекнулъ ей…
— Ну, что же она?— чуть не вскрикнулъ Туберкулозовъ.
— Сами знаете, что это за народъ — бабы!
— Не соглашается?
— Нтъ-съ.
Туберкулозовъ вскочилъ съ дивана и принялся ходить по кабинету, а Шумилинъ снова услся на свое мсто и молча слдилъ глазами за Туберкулозовымъ. Такъ прошло минутъ пять.
— Стало быть, все пропало?!— вскрикнулъ онъ, наконецъ.
— Почему же вы такъ думаете?— спросилъ Шумилинъ.
— Да ежели старуха не согласна…
— Да, вдь, она можетъ и одуматься! Разв можно не одуматься ради счастья дочери? Должна же она согласиться, что дочь, выходя за васъ замужъ, длаетъ хорошую партію.
И, немного помолчавъ, онъ проговорилъ:
— Вотъ одинъ мой знакомый корову продаётъ, милостивый государь,— корова превосходная, настоящая холмогорская,— проситъ онъ за нее, правда, дорого, но она этихъ денегъ стоитъ, такъ какъ по три ведра въ день молока даетъ… А жена давно уже ко мн пристаетъ, чтобы новую корову купить,— своя-то устарла… Такъ вотъ ежели бы эту корову къ намъ въ садъ привести, да сказать: ‘на, молъ, дои, матушка!’ — то я полагаю, что жена скоре одумалась бы. Эти бабы насчетъ коровъ, милостивый государь, очень слабы… А ежели для этой коровы построить новое хорошее помщеніе, а на дом замнить деревянную крышу желзною кровлей, да заново переложить печи и выкрасить полы, то старуха и подавно расчувствуется!…
И, проговоривъ это, Шумилинъ пытливо взглянулъ на Туберкулозова. Но тотъ продолжалъ ходить по кабинету и словно не слушалъ его.
— А что она?— спросилъ онъ, наконецъ, остановись и взглянувъ на Шумилина.— Говорилъ ты съ нею… съ дочерью?
— Зачмъ же говорить прежде времени?
— Тамъ, на балкон,— проговорилъ Туберкулозовъ,— она сказала мн: ‘никогда!’
— Но, вдь, вы ей тогда предлагали быть любовницей вашей, а не женой, а, вдь, это, милостивый государь, большая разница! Теперь не позоръ ждетъ ее, а семейный очагъ и честное положеніе, и я не думаю, чтобы дочь моя сказала вамъ теперь: ‘никогда!’
— Ты думаешь?
— Увренъ, милостивый государь!
Немного погодя Шумилинъ возвращался уже домой съ торжествующимъ лицомъ, а генералъ Туберкулозовъ, проводивъ его, немощно опустился въ кресло и, всплеснувъ руками, проговорилъ:
— Ахъ, какъ я упалъ, какъ я низко упалъ!… И онъ закрылъ лицо руками.

VIII.

А тревожное состояніе Шурочки все росло и росло.
Въ ихъ дом происходило что-то странное. У отца показались деньги, онъ пересталъ ходить пшкомъ и все здилъ на извощикахъ. Появились плотники, столяры, маляры, кровельщики. Черезъ недлю домъ нельзя было узнать. Сперва Шурочка смотрла на все это какъ-то равнодушно, иногда даже эта рабочая суета развлекала ее, но когда однажды, рано утромъ, она была разбужена какимъ-то незнакомымъ ей мычаніемъ, совершенно не походившимъ на мычаніе ихъ ‘пестравки’, и когда подбжавъ къ окну, она увидала, что мать доитъ какую-то красивую тирольскую корову, она словно испугалась чего-то.
— Мама, чья это корова?— спросила она торопливо и дрожавшимъ отъ волненія голосомъ.
Мара Васильевна взглянула на дочь и лицо ея озарилось радостною, счастливою улыбкой.
— Что, Шурочка,— проговорила она,— хороша?
— Откуда вы взяли ее?— чуть не крикнула Шурочка.
— Купила, Шурочка, купила. Теперь, слава Теб, Господи,— проговорила она крестясь,— на всхъ молочка хватитъ… кушайте, дточки, кушайте!
— Такъ, стало быть, старую вы продали?— перебила ее Шурочка.
— Ну, вотъ, зачмъ это? Мы лучше маслице продавать будемъ!
— Откуда же вы деньги взяли?
— Генералъ далъ…
— Ахъ, мама, мама,— вскрикнула Шурочка, всплеснувъ руками,— зачмъ вы это длаете, зачмъ? Отдайте назадъ корову и возвратите деньги…
— Вотъ еще!— вскрикнула въ свою очередь Мара Васильевна,— точно какъ въ первой! И допрежь помогалъ, и теперь не забываетъ…
— Отдайте, ради Бога, отдайте… умоляю васъ… не надо вамъ этой коровы!…
Но когда просьба ея не была исполнена, тогда ей сдлалось яснымъ, что въ дом у нихъ дйствительно происходитъ что-то загадочное. Она замтила, что отецъ часто о чемъ-то шепчется съ матерью, причемъ всегда грубо выгоняетъ изъ комнаты дтей и запираетъ дверь на крючокъ. Такихъ таинственныхъ разговоровъ между отцомъ и матерью прежде никогда не бывало, и они болзненно томили ея сердце. Она старалась подслушать эти разговоры, подкрадывалась къ двери, прикладывала къ ней ухо, и отъ однажды ей удалось подслушать, что отецъ говорилъ матери какихъ-то документахъ и книгахъ, но что все это значило, она ршительно не понимала. Разъ она даже спросила мать, о какихъ это документахъ говорилъ ей отецъ, но Мара Васильевна притворилась ничего не знающей и даже вниманія не обратила на тревожное состояніе дочери. А тревога эта все росла и росла и, наконецъ, достигла такихъ размровъ, что Шурочка начала бояться всего и всхъ. Она вздрагивала при малйшемъ шорох, при малйшемъ стук, боялась темноты, пугалась лая дворовой собаки и даже перестала спать по ночамъ. Лежитъ съ закрытыми глазами, а заснуть не можетъ и мысли одна другой мрачне словно на части разрывали ея больной, измученный мозгъ.
Разъ какъ-то прибжалъ къ ней Вася Котоминъ, стариковъ Шумилиныхъ не было дома, и онъ прямо прошелъ въ комнату Шурочки. Шурочка обрадовалась ему, чуть на шею не бросилась, но, увидавъ блдное, взволнованное лицо Васи, испугалась.
— Что съ вами, Вася?— чуть не вскрикнула она.
А Вася помолчалъ немного, собрался съ силами и спросилъ:
— Послушайте, Шурочка! Правда, что вы за этого чорта замужъ выходите?
У Шурочки даже сердце замерло отъ этого вопроса. Она едва на ногахъ устояла и поспшила схватиться за спинку кресла. А Вася стоялъ передъ нею, попрежнему, блдный и смотрлъ на нее какимъ-то блуждающимъ, растеряннымъ взглядомъ.
— Кто вамъ сказалъ это?— спросила Шурочка.
— Вс, Шурочка, весь городъ говоритъ это…
— Ну, а я… я, по крайней мр, объ этомъ еще ничего не слыхала,— проговорила Шурочка упавшимъ голосомъ.— Ни отъ матери не слыхала, ни отъ отца…
— Такъ откуда же эти толки?
— Не знаю, Вася.
— Такъ, стало быть, все это вздоръ, неправда?
— Неправда, Вася.
Котоминъ помолчалъ немного, мертвая блдность лица смнилась цркимъ, живымъ румянцемъ, онъ схватилъ руку Шурочки и, осыпая ее поцлуями, заговорилъ торопливо:
— О, какъ я счастливъ, какъ я радъ!… Какъ будутъ рады узнать объ этомъ и сестра, и Кадминъ! Я сейчасъ же къ нимъ… объявлю имъ объ этомъ…
— Постойте,— перебила его Шурочка,— пойдемте вмст…
И, быстро накинувъ на себя пальто, она вмст съ Васей пошла къ Кадминымъ.
Чистый, прохладный воздухъ освжилъ ее и подкрпилъ, такъ что, придя къ Кадминымъ, Шурочка чувствовала себя совсмъ хорошо.
— А!— вскрикнули Кадмины, увидавъ Шурочку.— Насилу-то вспомнили!…
— Зазналась!— пошутила Шурочка,— тоже, вдь, будущая генеральша!…
— Неправда, неправда!— кричалъ Вася.
— Неправда?— спросили Кадмины въ одинъ голосъ.
— Конечно, неправда,— отвтила Шурочка.— Да и какъ же я могу выйти за него замужъ, когда онъ крестный мой отецъ?
— Вотъ въ томъ-то и дло, — заговорила Ольга Николаевна,— что онъ васъ и не крестилъ, не думалъ…
Шурочка широко раскрыла глаза и веселое настроеніе ея мгновенно исчезло. Она вспомнила подслушанный ею разговоръ о документахъ, и смыслъ этого разговора теперь уже не былъ для нея загадкой. Она что-то хотла сказать Ольг Николаевн, но почему-то не сказала и только проговорила, усвшись въ кресло:
— Не врьте, ради Бога, ничему, что говорятъ про меня!
— Такъ и запишемъ!— подхватилъ Кадминъ весело.— Очень радъ, что вся эта исторія оказалась сплетней!
Шурочка просидла у Кадминыхъ часа два и, когда стемнло, пошла домой. Кадмины и Вася вызвались было проводить ее, но ей хотлось быть одной и она отклонила это предложеніе. Выйдя на улицу, она чуть не бгомъ побжала къ Тараканьимъ Выползкамъ. Она была очень взволнована и не могла скрыть этого волненія. Встрчавшіеся ей прохожіе удивленно смотрли на нее и долго провожали глазами. Но она ничего этого не замчала. У воротъ она увидала отца, собиравшагося ссть на извощика.
— Папочка!— крикнула она, подбжавъ къ нему.
Шумилинъ оглянулся.
— Кто крестилъ меня?— спросила она.
— Извстно, попъ,— отвтилъ тотъ, садясь на извощика.
— А кто былъ отцомъ крестнымъ?
— Частный приставъ Мизерандовъ… ужь померъ давно…
— А не Туберкулозовъ?
— Нтъ.
— Почему же я всегда звала его ‘крестнымъ’?
— Да такъ,— проговорилъ Шумилинъ,— остальныхъ онъ всхъ крестилъ,— ну, вотъ, глядя на другихъ, и ты называла его крестнымъ.
— Но онъ недавно самъ говорилъ мн, что крестилъ меня, даже самъ крестикъ надлъ мн…
— Крестикъ онъ, точно, подарилъ, а крестить не крестилъ…
И Шумилинъ, крикнувъ извощику: ‘пошолъ!’ куда-то ухалъ.
На крыльц Шурочка встртилась съ матерью.
— Мамочка, кто меня крестилъ?— спросила она.
Но Мара Васильевна вмсто отвта только головой покачала.
— Не знаете?
— Ничего я не знаю, Шурочка,— проговорила старуха, замахавъ руками,— ты меня, дитятко, и не спрашивай лучше… Сама видишь, кто всмъ нашимъ домомъ правитъ!… Ничего я никогда не знала и теперь не знаю.
Шурочка постояла нкоторое время, пристально и вдумчиво посмотрла на мять, глаза которой наполнились слезами, и молча ушла въ свою комнату.
На слдующій день, часовъ въ шесть утра, Шумилинъ вбжалъ въ спальню Туберкулозова, разбудилъ его и, когда югъ вскочилъ, устремивъ на него испуганные, заспанные глаза, онъ вскрикнулъ:
— Ваше превосходительство, вдь, Шурочка-то сбжала!…

IX.

Въ Сокольскъ Шурочка пріхала поздно вечеромъ. Она прямо съ дебаркадера отправилась къ Печорину. Ей хотлось поскоре увидать его, разсказать ему про все случившееся съ нею и просить его о помощи. Она сознавала себя слишкомъ одинокою и безпомощною въ этомъ, совершенно незнакомомъ ей, большомъ город. Ей требовалась непремнно чья-нибудь поддержка. Ей попался извощикъ, знавшій квартиру Печорина. Она быстро вскочила въ экипажъ и колеса загремли по мостовой. Шурочка была очень взволнована. Сердце ея тревожно замирало и спазмы сжимали ей горло. Она какъ-то безсознательно смотрла на проползавшіе мимо нея дома, церкви, магазины, заборы… Городъ еще не спалъ. Въ окнахъ горли огни и толпы пшеходовъ сновали по тротуарамъ. Изрдка изъ раскрытыхъ оконъ вырывались звуки фортепіано, веселый говоръ, гд-то звенлъ романсъ, страстный, жгучій, но Шурочка ничего этого не слыхала и не видала. Она хала и поминутно обращалась къ извощику съ вопросомъ: ‘Скоро ли? скоро ли?’ За то когда гд-то далеко на колокольн начали бить часы, она вся встрепенулась, вся превратилась въ слухъ и принялась считать удары колокола. Она насчитала ихъ одиннадцать, но, не вря самой неб, спросила извощика, не ошиблась ли она? Извощикъ отвдалъ: ‘бол не будетъ!’ и она успокоилась. ‘Теперь онъ долженъ быть дома,— соображала она.— Спектакль покончился и онъ поспшилъ домой, на отдыхъ’. И она опять обратилась къ извощику съ вопросомъ: ‘Скоро ли?’
— Теперь недалеча,— проговорилъ онъ.— Сейчасъ садъ будетъ, въ которомъ представленія даются, а возля и его квартера.
Дйствительно, немного погодя они поровнялись съ больніннъ садомъ, отдлявшимся отъ улицы высокою и массивною ршеткой. Въ саду гремла музыка, горли разноцвтные фонаряки и шкалики, и слышался шумъ гулявшей толпы. А вотъ и ворота, ведущія въ садъ. Они имли видъ какой-то тріумфальной арки и были убраны гирляндами изъ зелени и разноцвтны ни флагами. Сотни экипажей вытянулись вдоль тротуара, и кучера, въ ожиданіи своихъ господъ, перекидывались между собою отрывистыми фразами. Увидавъ возл воротъ освщенную кассу, Шурочка остановила извощика и, подбжавъ къ окну, спросила кассира: ‘не здсь ли Печоринъ?’
— Только что ушли!— отвтилъ кассиръ.
— Не знаете куда?
— Домой, вроятно.
У Шурочки отлегло отъ сердца. Она опять вспрыгнула въ Лаутонъ, а немного погодя, свернувъ въ немощеный переулокъ, ни остановились у небольшой тесовой калитки.
— Ну, вотъ, и дохали!— проговорилъ извощикъ, слзая съ шелъ.— Вотъ тутъ онъ живетъ.
— Гд же?— удивилась Шурочка, не видя передъ собою ничего, кром забора, изъ-за котораго возвышались громадныя, развсистыя деревья.— Это лсъ какой-то!…
— Зачмъ! Тутъ много домовъ, только ихъ за заборомъ-то видать, на манеръ дачъ, значить. А вы отворите калитку и въ первомъ флигел направо этотъ самый актеръ и живетъ.
Шурочка отворила калитку и, дйствительно, увидала небольшой флигель, весь утонувшій въ зелени громадныхъ липъ. Узенькій, досчатый тротуарчикъ соединялъ калитку съ крылечкомъ. Дрожавшими отъ волненія руками Шурочка расплатилась съ извощикомъ, взяла свой тощій сакъ-вояжъ и шмыгнула въ калитку. ‘Ну,— подумала она,— черезъ одинъ порогъ перешагнула!’ и остановилась, чтобы перевести дыханіе. Калитка захлопнулась за нею, щелкнула щеколдой и словно отрзала ей путь къ отступленію. ‘Кончено!’ — подумала Шурочка. И она посмотрла на тротуарчикъ, указывавшій ей путь къ флигелю. А флигель этотъ, весь утонувшій въ зелени, весь покрытый втвями окружавшихъ его деревьевъ, далеко отброшенный отъ улицы, словно манилъ ее къ себ. Въ одномъ изъ оконъ, сквозь листву, свтился яркій огонь, онъ падалъ на деревья огненными стрлами и пестрилъ ихъ дрожавшими изумрудными бликами. Шурочка предположила, что огонь этотъ былъ въ кабинет Печорина, и торопливо, чуть не бгомъ, направилась на этотъ огонь, Подбжавъ къ раскрытому окну, она увидала Печорина. Они словно сговорились и оба, въ одинъ и тотъ же мигъ, были у окна.
— Шурочка!— вскрикнулъ Печоринъ, всплеснувъ руками,— вы ли это?— и быстро выбжалъ къ ней на крылечко.— Шурочка!— повторилъ онъ, и, поспшно обнявъ ея талію, крпко прильнулъ тубами къ ея голов. Голова эта упала къ нему на плечо, измученныя силы покинули Шурочку и нервное рыданіе вырвалось изъ ея наболвшей груди.
— Что съ вами, дитя мое?— шепталъ поблднвшій Печоринъ.
Но Шурочка не могла говорить. Волненіе ея было столь велико, что она не могла справиться ни съ голосомъ, ни съ мыслями. Она только чувствовала, какъ Печоринъ, взявъ у нея изъ рукъ сакъ-вояжъ, бережно повелъ ее на крылечко, помогъ подняться на ступени и затмъ ввелъ ее въ комнату, свтъ изъ которой падалъ на деревья.
Это, дйствительно, былъ кабинетъ Печорина, увшанный засохшими лавровыми внками, и съ этажеркой, сквозь стекла которой блестли золотые и серебряные кубки, бокалы и тому подобныя вещи, поднесенныя въ разное время Печорину поклонниками и поклонницами его таланта.
Но Шурочка ничего этого не видала.
— Садитесь-ка!— говорилъ тмъ временемъ Печоринъ голосомъ, полнымъ участія,— а, главное, постарайтесь успокоиться… Не послать ли за докторомъ?
— Не надо..
— А то, вдь, здсь, близко, въ саду много докторовъ…
— Не надо…
И, усадивъ ее въ большое мягкое кресло, онъ подставилъ ей подъ ноги скамейку и подалъ ей стаканъ воды со льдомъ. Ледяная вода освжила Шурочку, она сдлала нсколько большихъ глотковъ и ей стало легче. А Печоринъ опустился на скамью, на которой лежали ноги Шурочки, взялъ ея руки и, глядя ей прямо въ глаза, спросилъ съ участіемъ:
— Что, Шурочка, видно, бжать пришлось?
Шурочка вздрогнула, хотла сказать что-то, но Печоринъ перебилъ ее:
— Я предвидлъ это, давно предвидлъ… Тогда еще, въ Энск… Я замтилъ, что вашъ ‘крестный’ ревнуетъ васъ ко мн… Онъ былъ смшонъ, жалокъ!… Я внутренно хохоталъ надъ нимъ, но за то сердце мое обливалось кровью, когда я смотрлъ на васъ, дитя мое,— на васъ, беззащитную и безсильную!… О,— вскричалъ Печоринъ, схвативъ себя за голову, — тогда мн Богъ знаетъ что лзло въ голову! Я готовъ былъ на части разорвать его, и не разорвалъ потому только, что боялся повредить вамъ. Ну, сознайтесь же, сбылись мои догадки, да, сбылись?…
— Да,— прошептала Шурочка едва слышно.
— Извергъ!— вскрикнулъ опять Печоринъ и быстро зашагалъ по комнат. Долго ходилъ онъ такъ взадъ и впередъ, мрачный и гнвный, наконецъ, остановился и, словно стряхнувъ съ себя нахлынувшія тяжелыя думы, заговорилъ весело:
— Впрочемъ, все это прошло!… Вы лучше съумли положить конецъ этому безобразію, а о прошломъ и говорить не стоить. Давайте-ка лучше выпьемъ чаю, да поговоримъ о настоящемъ и о будущемъ… Сдается мн, что ваше будущее будетъ покрасиве вашего прошлаго.
И, подойдя къ двери, онъ крикнулъ:
— Давайте-ка намъ чаю!
Чай, какъ видно, былъ уже готовъ, потому что не прошло и пяти минуть, какъ онъ былъ поданъ.
— Нуте-ка, кушайте… будьте какъ дома,— говорилъ Печоринъ, подавая Шурочк налитую чашку, сливки и корзину съ печеньемъ.— Отбросьте прочь вс ваши тревоги и будьте вполн спокойны! Теперь вы моя,— продолжалъ онъ весело,— подъ моею защитой, въ обиду васъ не дамъ.
Пересадивъ Шурочку на мягкій диванъ, покрытый роскошнымъ персидскимъ ковромъ, и положивъ ей за спину вышитую шелками подушку, онъ прислъ рядомъ съ нею, и они принялись за чай. Ласковый пріемъ Печорина и его теплое участіе къ судьб Шурочки ободрили ее и придали ей силы. Она оправилась отъ охватившаго ее волненія, видимо, сдлалась спокойне и словно начала отдыхать отъ всего пережитаго ею за эти дни.
Посл чая Печоринъ тмъ же веселымъ тономъ спросилъ ее:
— Вы что же… ко мн въ труппу, что ли?
— Хотлось бы,— отвтила Шурочка.
— И вы это. окончательно поршили?
— Куда же дваться-то?— проговорила Шурочка, разведя руками.
— Да, правда, дваться некуда. Сцена,— продолжалъ онъ,— какъ доброе кладбище, всмъ отворяетъ свои объятія. Пріидите и успокойтесь!
И потомъ вдругъ схвативъ Шурочку за руку и крпко сжимая ее, онъ восторженно вскрикнулъ:
— Боже мой! Неужели это правда, что вы у. меня, въ моей трупп?… Знаете ли? Вдь, я здшній театръ снялъ, хочу антрепризой заняться, капиталы наживать…
И онъ съ увлеченіемъ принялся разсказывать Шурочк вс свои планы и соображенія. Онъ восхищался только что отдланнымъ городскимъ театромъ, его роскошью, изяществомъ, подробно описалъ ей вс подготовленныя имъ декораціи, костюмы, впереди восторгался тмъ успхомъ, который ждетъ его антрепризу, а слдовательно, и его самого, разсказалъ, какъ вс въ Сокольск полюбили его, какъ за нимъ ухаживаютъ здшнія красавицы небрежнымъ жестомъ руки указалъ на. преподнесенйые ему лавры, подарки, ковры и подушки и кончилъ тмъ, что подроби изложилъ ей весь свой будущій репертуаръ.
— Только одной ingnue dramatique не хватало!— вскрикнулъ онъ восторженно.— Ломалъ себ голову, придумывалъ, кого бы заполучить… и вдругъ вы, вы сами слетли ко мн какъ ангелъ Божій! Да, вдь, мн даже и не снилось такое счастіе. Теперь,— прибавилъ онъ, быстро вскочивъ съ дивана и выпрямившись во весь ростъ, — я смло могу сказать, что труппа моя затмить вс провинціальныя труппы и что Сокольскъ никогда еще не видалъ на подмосткахъ своего театра такихъ артистовъ, какіе будутъ у меня! Да, Шурочка, мы заживемъ съ вами на славу и будемъ пожинать обильные лавры. Я сдлаю изъ васъ хорошую, большую актрису и надюсь, что вы не будете сожалть, что судьба свела насъ съ вами. Ахъ, да какъ же вы хорошо сдлали, что бросили этотъ Энскъ, это болото съ его Туберкулозовымъ и переселились къ намъ, сюда, въ нашъ храмъ искусства и славы! Вы только сообразите,— продолжалъ онъ,— какихъ я козырей-то подобралъ! Вдь, съ такими козырями, съ такимъ козырнымъ хлюстомъ въ Москв, да въ Питер можно козырять!
И онъ принялся перечислять Шурочк составъ своей труппы, начавъ съ ‘перваго драматическаго любовника’ Вронскаго. Услыхавъ эту фамилію, Шурочка перебила его:
— Я знаю его… то-есть портретъ его видала… Красивый такой…
— Красавецъ въ полномъ смысл слова…— подхватилъ Печеринъ,— всхъ барынь съ ума сводитъ.
И онъ началъ поименовывать остальныхъ. Козыри, дйствительно, были настоящіе и, сверхъ того, все тузы, короли да дамы. Громкія имена такъ и сыпались, и Шурочка, прислушиваясь къ этимъ именамъ, постепенно оживлялась и ободрялась. Блдное личико ея зардлось живымъ румянцемъ, глаза заискрились, она вся превратилась въ слухъ, а когда Печоринъ произнесъ фамилію драматической актрисы, Шурочка даже руками всплеснула.
— Какъ,— спросила она,— и Онгина тоже будетъ у васъ?
— Надняхъ прідетъ!— отвтилъ Печоринъ, самодовольно потирая руки.
— Да, вдь, это знаменитость!— замтила Шурочка, — я такъ много читала про нее…
— Еще какая знаменитость-то! Патентованная!— вскрикнулъ Печоринъ торжествующимъ голосомъ.— Положимъ, что эта патентованная знаменитость содрала съ меня немилосердную цну, но, вдь, этакому дьяволу не жалко и заплатить! Одни глазищи чего стоягь! А бюстъ, а ростъ, а голосъ, а дикція!… Все было у ея ногъ… всхъ заставляла преклоняться предъ собой… Правда, теперь ужь старть стала, но, все-таки, до сихъ поръ любую молодую за-поясъ заткнетъ!… А брилліантовъ-то сколько, а туалетъ-то какой!… Вдь, это цлые вагоны нагружаются сундуками!…
— Ахъ, какъ я рада, что увижу, наконецъ, Онгину!— проговорила Шурочка, окончательно уже разрумянившись и ободрившись.
— Вы посмотрите, какъ она Медею раздлываетъ, Марію Стюартъ… Волосъ дыбомъ становится!
— Когда же у васъ зимніе-то спектакли начнутся?— перебила его Шурочка.
— Черезъ недлю. Эту недлю мы въ саду покривляемся… Теперь, вдь, у меня одна оперетка дйствуетъ, только! А черезъ недлю на зимнія квартиры, отслужимъ молебенъ, устроимъ завтракъ, и за серьезный репертуаръ!… Вы посмотрите, что это будетъ. Теперь ужь, теперь,— прибавилъ онъ, значительно налегая на слово ‘теперь’ и поднявъ кверху указательный палецъ,— теперь ужь на первые три спектакля билетовъ нтъ!
И, произнеся слово ‘нтъ’, онъ какъ-то махнулъ рукой, словно смелъ ею вс имвшіеся въ касс билеты.
Шурочка сидла, слушала и опять грезы, эти волшебныя, опьяняющія грезы овладли ею и перенесли ее въ тотъ чарующій міръ искусства, къ которому она стремилась всми своими помыслами. И опять ея юная головка закружилась, также какъ тогда, въ Энск, во время представленія Гамлета, сердце ея замерло и она не могла отдать себ отчета, что именно происходитъ съ нею. Она только сознавала, что она счастлива, невообразимо счастлива…
Только когда массивные бронзовые часы, помщавшіеся на камин, пробили два раза, она словно очнулась отъ этихъ грезъ. Она вспомнила, что у нея нтъ еще квартиры, и словно испугалась этого.
— Боже мой!— проговорила она, торопливо вставая,— я и забыла даже… вдь, у меня никакого еще пристанища нтъ… Вдь, я къ вамъ прямо съ вокзала…
Печоринъ удивился даже.
— Да разв моя квартира не можетъ служить вамъ пристанищемъ? У меня есть совершенно отдльная комната…
— Нтъ, нтъ… я въ гостиницу…
— Да будетъ вамъ!…
— Нтъ, нтъ… Прощайте, надо хать…
— Да бросьте вы оти предразсудки, Шурочка!
Но Шурочка не нашлась даже что отвтить и только протянула руку Печорину.
Тотъ посмотрлъ на нее, пожалъ плечами и проговорилъ какимъ-то обиженнымъ тономъ:
— По крайней мр, позвольте хоть проводить васъ… Нельзя же одной ночью разъзжать по гостиницамъ!
— Пожалуйста…
И опять посмотрвъ на Шурочку, онъ спросилъ:
— Да вы не шутите?
— Что?— спросила Шурочка.
— Что не хотите воспользоваться моею комнатой?
— Нисколько…
— Быть по-вашему!— проговорилъ Печоринъ и, взявъ со стола шляпу, жестомъ руки далъ знать, что онъ готовъ.
Немного погодя они вышли за калитку, а подойдя къ саду, въ которомъ все еще гремла музыка, взяли извощика.
— Въ ‘Европейскую’!— крикнулъ Печоринъ.
И экипажъ загремлъ по мостовой. Ночь была превосходная, теплая, тихая. Темно-синее небо было усыпано звздами, испускавшими фосфорическій трепещущій блескъ, и половина луны, словно отрзанная по шнурку, ровно и прямо, величаво плыла по этому прозрачному небесному шатру. Городъ уже спалъ и все было тихо, только музыка въ саду нарушала эту тишину… Именно нарушала, ибо какъ-то не гармонировала съ этимъ всеобщимъ успокоеніемъ, портила его прелесть и поэзію… Но по мр того, какъ экипажъ отдалялся отъ сада, затихала и музыка. Наконецъ, она совсмъ замолкла и ночь всецло вошла въ свои права. Молчали и Шурочка съ Печоринымъ, каждый погрузившись въ свои думы. Печоринъ думалъ: почему Шурочка отказалась отъ предложенной ей комнаты, а Шурочка старалась мысленно оправдать Печорина тмъ, что у нихъ, артистовъ, совсмъ другіе порядки и что, конечно, въ предложеніи Печорина не скрывалось ничего предосудительнаго. Просто, предложилъ себ комнату — и только.
Когда они подъхали къ освщенному подъзду гостиницы, Печоринъ спросилъ выбжавшаго на встрчу швейцара:
— Есть свободные номера?
— Пожалуйте-съ,— забормоталъ онъ, предупредительно, высаживая изъ экипажа и его, и Шурочку.— Для васъ, Василій Яковлевичъ, завсегда найдется…
Поднимаясь по устланной ковромъ лстниц, на каждой площадк которой красовались громадныя зеркала, Шурочка шептала Печорину:
— Вы мн только самый дешевенькій выберите… копекъ въ пятьдесятъ…
— Д, вдь, это на чердак, значитъ,— шепталъ Печоринъ.
— У меня ноги крпкія, ничего…
Швейцаръ тмъ временемъ усплъ позвонить и на встрчу пріхавшимъ бжалъ уже по лстниц корридорный во фрак и бломъ жилет.
Корридорный тоже узналъ Печорина и принялся раскланиваться.
— Есть дешевые номера?— спросилъ его Печоринъ.
— Въ рубликъ-съ?
— Дорого.
— Ну, въ семьдесять пять копечекъ-съ.
— А въ пятьдесятъ?
— Такихъ нтъ, Василій Яковлевичъ,— пробормотавъ корридорный, скорчивъ плачевное лицо, словно и ни всть какъ сокрушался о невозможности угодить Печорину.
Печоринъ остановился и вопросительно взглянулъ на Шурочку.
— Ну-съ,— проговорилъ онъ,— какъ прикажете поступить?
Разговоръ этотъ происходилъ какъ разъ возл зеркала, на одной изъ площадокъ лстницы. Увидавъ въ зеркал рзкую разницу между своимъ, почти бднымъ костюмомъ и шикарнымъ костюмомъ трагика, Шурочка переконфузилась, растерялась и, чтобы только поскоре отдлаться отъ этого зеркала, ршилась войти въ первый же, попавшійся на глаза, номеръ.
— Вотъ этотъ,— проговорила она, указавъ зонтикомъ на дверь.
— Это рублевый, барышня!— замтилъ корридорный.
— Все равно…
И она вошла въ дверь.
Въ этомъ номер Шурочка и водворилась. Коррмдорный чиркнулъ объ рукавъ спичку, зажегъ стеариновую свчу, стоявшую передъ зеркаломъ, объявилъ, что сейчасъ пришлетъ горничную устроить постель, спросилъ: ‘не желаютъ ли господа вина, или закусить чего-нибудь?’ и, получивъ въ отвтъ, что ‘господамъ ничего не требуется’, выбжалъ изъ номера. Слдомъ за нимъ вышелъ и Печоринъ, распростившись съ Шурочкой и пожелавъ ей покойной ночи.
— Узжаете?— удивился швейцаръ при вид Печорина.
Но Печоринъ только обругалъ его ‘скотиной’, вышелъ на улицу и вскочилъ на извощика.
— Домой!— крикнулъ онъ.
А возвратясь домой и раздваясь, онъ думалъ: ‘Вретъ, обрыкается!…’

X.

Одваясь утромъ, Шурочка замтила, что позабыла уложить свои новыя ботинки, и что т, которыя на ней, и разорваны, и стоптаны. Она чуть не вскрикнула отъ ужаса. Ботинки стоили не дешево, а у нея было такъ мало денегъ… Когда она докончила свой туалетъ и взглянула на себя въ зеркало, она ужаснулась еще боле. Платье было скомкано и не ‘отошло’, а дыры ботинокъ прямо бросались въ глаза.
Постучалъ кто-то въ дверь, и Щурочка, отскочивъ отъ зеркала, спросила: ‘Кто тамъ?’ и, узнавъ, что это была горничная, отворила ей дверь.
— Самоварчикъ прикажете?— спросила горничная.
Но Шурочка сказала, что самоваръ ей не нуженъ, такъ какъ она идетъ сейчасъ къ знакомымъ.
— Такъ видъ пожалуйте!— проговорила горничная.
Шурочка даже не поняла, чего требуетъ отъ нея горничная, и спросила, что такое значитъ видъ.
— Пашпортъ,— пояснила горничная.
Только тогда сообразила Шурочка, въ чемъ дло, и такъ какъ у нея никакого паспорта не было, то она даже не знала, что отвтить горничной. Она быстро поняла свое положеніе бглянки и стояла передъ горничной, словно преступница передъ строгимъ судьей. Однако, она вспомнила Печорина и тотчасъ же объявила, что такъ какъ она актриса, то паспортъ ея находится у антрепренера, но что ежели паспортъ необходимъ, то она не замедлить доставить его.
— Пожалуйста, доставьте-съ!— подхватила горничная.
Немного погодя Шурочка спускалась уже съ лстницы. Внизу, возл швейцарской, ее остановилъ какой-то господинъ, въ черномъ сюртук и золотыхъ очкахъ. Это былъ управляющій гостиницею.
— Вы, барышня, паспорта не представили?— проговорилъ онъ.
— Сейчасъ, сейчасъ…— соврала Шурочка, вся вспыхнувъ отъ стыда.
— Пожалуйста…
— Сейчасъ… непремнно…
— А какъ ваша фамилія?
— Милина.
— Вы актриса?
— Да, актриса…
‘Гд же достану я этотъ паспортъ?’ — соображала Шурочка, выходя на улицу, но ничего сообразить не могла. Она только возлагала вс свои надежды на Печорина. ‘Онъ самъ же говорилъ мн вчера, что теперь я подъ его защитой и что онъ не дастъ меня въ обиду’. Во избжаніе расходовъ, Шурочка извощика не взяла и пошла пшкомъ. Ей указали направленіе, по которому она должна была идти, и она вскор была у Печорина. Тотъ встртилъ ее на крылечк. На немъ была синяя рабочая блуза, подпоясанная широкимъ ремнемъ съ пряжкой, и длинные сапоги. Руки его были перепачканы краской, такъ же какъ и блуза.
— Ну,— проговорилъ онъ весело, увидавъ Шурочку,— руки подать не могу… перепачкался весь! Съ шести часовъ утра въ театр возился… и вотъ только передъ вами пришелъ…
И, разведя выпачканные руки, онъ восторженно вскрикнулъ:
— Но что за театръ… роскошь! Какой резонансъ, какая сцена, какой зрительный залъ!… Хотите, подемте со мной и я все покажу вамъ,— все, до мельчайшей подробности…
Но Шурочк на этотъ разъ было не до театра. Какъ только вошла она въ кабинетъ, тотчасъ же, не раздваясь даже, поспшила сообщить ему о паспорт и попросила какъ-нибудь выручить ее.
Печоринъ прошёлся по комнат, озабоченно поерошилъ волосы, покряхтлъ и проговорилъ:
— А вотъ, кабы остановились у меня, никто бы у васъ и паспорта не потребовалъ!
— Вы сами знаете, что это невозможно,— перебила его Шурочка.
— Почему?
— Потому что это неприлично…
— Ужь гораздо приличне, чмъ въ гостиниц, гд къ вамъ въ номеръ каждый пьяный можетъ ворваться… Но,— прибавилъ онъ, перемнивъ тонъ,— дло не въ томъ. Во всякомъ случа, вамъ изъ гостиницы необходимо перебраться и поселяться гд-нибудь въ частномъ дом, гд еще не такъ строго относятся къ паспортамъ.
— Гостиницу оставить необходимо, — подхватила Шурочка,— тамъ все дорого, а денегъ у меня очень мало.
Печоринъ посмотрлъ на Шурочку и, увидавъ худыя ботинки, всплеснулъ руками.
— Шурочка, что это съ вами?
— Что такое?— спросила та удивленно, поднявъ глаза на Печорина.
— Ботинки-то какія!…
— Я забыла уложить новыя.
— Такъ необходимо купить, нельзя въ такихъ.
— Да, да, я куплю.
— Да у васъ сколько денегъ-то?
Шурочка вынула портмоне и, пересчитавъ деньги, объявила, что у нея только восемь рублей съ копйками.
Печоринъ даже расхохотался.
— Впрочемъ, чего же я хохочу!— проговорилъ онъ немного погодя,— вдь, у васъ брилліанты есть! Можно на первый разъ ихъ въ оборотъ пустить — заложить.
— У меня нтъ брилліантовъ!— прошептала Шурочка.
— А Туберкулозовскіе-то?
— Я не взяла ихъ… они дома остались.
И какъ только произнесла она слово ‘домъ’, такъ въ ту же секунду у нея словно что-то оторвалось отъ сердца. А Печоринъ стоялъ передъ нею, скрестивъ на груди руки, и смотрлъ на нее изумленными глазами. Шурочку смутилъ даже этотъ взглядъ и она не знала, куда двать свои глаза.
— Такъ этотъ сакъ-вояжъ, который былъ вчера у васъ въ рукахъ, заключалъ въ себ все ваше богатство?— спросилъ онъ.
— Да,— прошептала Шурочка чуть слышно.
— И вс ваши костимы тоже тамъ остались?
— Да.
Печоринъ даже руками развелъ.
— Родная моя!— вскрикнулъ онъ,— да разв такъ длаютъ актрисы?
— Ахъ, какая я актриса!— вскрикнула въ свою очередь Шурочка голосомъ, полнымъ груднаго вопля,— Я просто жалкая бглянка! Схватила, что попалось мн подъ руки, затолкала въ сакъ-вояжъ и бжала очертя голову. Обдумывать и соображать мн некогда было, да и не до того!
— Прекрасно,— перебилъ ее Печоринъ,— бжали! Согласенъ, пожалуй, что некогда было о костюмахъ думать, да я громоздко… Ну, а брилліанты-то? Вдь, ихъ стоило только сунуть въ карманъ и баста!
— Я отъ брилліантовъ-то и бжала. Ихъ блескъ не ослплялъ меня, а, напротивъ, открылъ мн глаза…
И, проговоривъ это, она немощно опустилась на кресло, закрыла лицо руками и зарыдала.
Печоринъ остолбенлъ даже при вид всего этого. ‘Ахъ, кабы этотъ вопль да на сцену!’ — думалъ онъ. Но онъ мгновенно опомнился, бросился передъ Шурочкой на колни, схватилъ ея руки и, крпко стиснувъ ихъ въ своихъ, сталъ молить о прощеніи.
— Простите меня, Шурочка, Бога ради простите!… Я гадко и скверно поступилъ съ вами, напомнивъ вамъ то, что вы стараетесь забыть. Но я и забылъ, что передо мною не актриса, а ребенокъ, чистый и свтлый образъ котораго я какъ святыню носилъ и ношу въ своемъ сердц. Да, вы все та же, какою были и прежде, тогда… Простите, прошу васъ… ваши рыданія разрываютъ мн сердце на части!
И онъ снова принялся цловать ея руки, а когда Шурочка нсколько успокоилась, онъ дружески протянулъ ей об руки и спросилъ какимъ-то взволнованнымъ театральнымъ голосомъ:
— Прощаете… не правда ли?
Но Шурочка даже и не сознавала, въ чемъ именно онъ провинился передъ нею и за что именно проситъ о прощеніи. Она расплакалась потому только, что брилліанты напомнили ей тотъ позоръ, который и былъ причиною ея бгства. Она подняла на Печорина глаза и, увидавъ на этотъ разъ умоляющій взглядъ его, охотно протянула ему руку.
Печоринъ расцловалъ эту руку, а затмъ вскочилъ на ноги и суетливо проговорилъ:
— Однако, медлить нечего! Посидите здсь, а я пойду умоюсь, однусь и отправлюсь къ полицеймейстеру поговорить о вашемъ паспорт. Онъ мой хорошій пріятель, записной театралъ и любитъ нашу братію артистовъ, а особливо хорошенькихъ артистокъ… Это въ скобкахъ!— прибавилъ Печоринъ шутливо к словно стараясь развеселить Шурочку.— Поэтому не сомнваюсь, что мы все уладимъ какъ нельзя лучше!… А потомъ вмст отправимся искать квартиру.
И, проговоривъ это, Печоринъ торопливо вышелъ изъ комнаты. Но онъ не заставилъ себя долго ждать и немного погодя снова стоялъ уже передъ Шурочкой умытый, изящно одтый, съ немного подвитыми волосами и съ чуть-чуть напудреннымъ лицомъ.
— Видите ли,— говорилъ онъ, весело искоса посматривая на себя въ зеркало,— какъ все это быстро совершается у насъ! То мы въ блуз простаго рабочаго, а то вдругъ длаемся истыми джентльменами… Намъ все нипочемъ — и нищенская сума, и королевская порфира!…
Но вдругъ что-то вспомнивъ, онъ схватился за голову и чуть не вскрикнулъ:
— Да чего же лучше!..
И, быстро повернувшись къ Шурочк, прибавилъ:
— Слушайте-ка, родная!… Здсь Бучумовы… вы съ ними знакомы… Они съ радостью возьмутъ васъ къ себ ‘на хлбы’… Квартира у нихъ просторная и какъ разъ возл театра.
Шурочка была очень довольна, узнавъ, что Бучумовы здсь, въ Сокольск, а когда Печоринъ добавилъ, что теперь съ ними опять и Лиза, Шурочка даже разрумянилась отъ радости.
— Какъ, Лиза здсь?— спросила она.
— Давно.
— Ахъ, какъ я рада, какъ я счастлива и за Лизу, и за стариковъ Бучумовыхъ!
— Теперь вы не узнаете эту Лизу.
— Подурнла, постарла?
— Напротивъ, расцвла, какъ пышная роза, что твоя Олёна прекрасная!… Весь городъ съ ума сводитъ!— и затмъ, перемнивъ тонъ, прибавилъ, натягивая на руки перчатки: — Ну-съ, а теперь вотъ что: Бучумовы будутъ мн по дорог, подемте со мной, я завезу васъ къ нимъ, сдамъ съ рукъ на руки, а самъ къ полицеймейстеру. Да, вотъ еще что… вамъ деньги нужны, такъ возьмите впередъ рублей сто, полтораста и хоть сколько-нибудь подновите свой туалетъ. Вамъ въ этомъ дл можетъ помочь Лиза, она на это великій мастеръ!…
Шурочка долго не ршалась взять деньги, но Печоринъ уговорилъ ее.
— Помните, что вы теперь актриса, а актрис боле чмъ кому-нибудь нужны деньги.
Немного погодя они подъзжали уже на щегольскомъ ‘лихач’ къ квартир Бучумовыхъ. Войдя въ сни, они встртили ‘комическую старуху’, выходившую изъ кухни. Она была въ самомъ растрепанномъ вид. Рукава ея ситцевой блузы были засучены по локти и въ рукахъ она держала соусникъ, наполненный бурою жидкостью, издававшею запахъ лука.
— Батюшки, кого вижу!— вскрикнула Бучумова, взглянувъ на Шурочку и поспшно отирая рукавомъ масляныя губы,— Неужто это вы, Шурочка?
Та принялась цловать старуху, обнимать ее, а сама все спрашивала:
— Лиза-то гд, Лиза-то?
— Спитъ еще!
— Неужто спитъ?— удивился Печоринъ.
— А вы спросите, въ которомъ часу мы домой-то пріхали!
— Опять Комаровъ, что ли?
— Опять онъ. Ужь такая-то голова безшабашная, что изъ рукъ вонъ! Прямо изъ театра потащилъ насъ всхъ на рку, усадилъ въ лодки и на ‘Волчій островъ’.
— Пикничекъ, значитъ, устроилъ?
— Да еще какой пикникъ-то! Человкъ пятьдесятъ народу наприглашалъ!… Музыка военная играла, шампанское пили, а потомъ, по песку-то, танцовать пустились. А мой, то благоврный,— прибавила она, покачивая головой и скорчивъ плачевную мину,— такъ-то наглотался, что даже и теперь все стонетъ… Ужь хочу вотъ буженинкой покормить его кисленькой, да съ хрнкомъ,— авось, не полегчаетъ ли!…
И потомъ, обратясь къ Шурочк, проговорила:
— Да вы, Шурочка, не стсняйтесь! Вы свой, человкъ!… Ступайте-ка къ ней въ комнату, да и растолкайте ее, лежобоку-то! Небось, живо вскочить, какъ васъ-то увидитъ!…
И она указала Шурочк дверь въ комнату Лизы. Шурочка такъ и сдлала. Она отворила дверь и, переступивъ черезъ порогъ, увидала Лизу. Лиза не спала, она только лежала въ постели, на подушкахъ, обшитыхъ кружевами, покрытая легкимъ шелковымъ одяломъ. Одна ея рука была закинута подъ голову, въ другой — дымилась папироса. Розовый свтъ отъ оконной занавски разливался по комнат и, освщенная этимъ свтомъ, Лиза дйствительно походила на Елену прекрасную. Волосы ея были распущены, грудь полуобнажена, а складки тонкаго одяла обрисовывали изящную позу, въ которой она лежала. Шурочка вошла и остановилась у двери, пораженная красотой Лизы. А Лиза продолжала лежать и всматривалась въ вошедшую. Долго и пристально смотрла она на нее, словно. припоминала что-то, наконецъ, бросила на коверъ папиросу и, протянувъ впередъ свои обнаженныя прелестныя руки, вскрикнула:
— Шурочка, ты ли это?
— Я, я, Лиза!… Я, дорогая моя, милая моя!
И об пріятельницы крпко обнялись и принялись цловаться.
А Печоринъ тмъ временемъ халъ къ полицеймейстеру и Шурочка не выходила у него изъ-головы: ‘Обрыкается,— соображалъ онъ,— обойдется!’

XI.

Въ тотъ же день Шурочка переселилась къ Бучумовымъ, а возвратившійся отъ полицеймейстера Печоринъ объявилъ ей, что полицеймейстеръ, отобравъ отъ него какую-то подписку, далъ слово не тревожить Шурочку, ежели только она ‘не учинитъ какого-либо дебоша или скандала’. Послднее Печоринъ передалъ, конечно, въ шутливомъ тон, почему и Шурочка такимъ же тономъ сообщила ему, что она употребитъ все свое стараніе никакихъ дебошей и скандаловъ не учинять.
Поселившись въ квартир Бучумовыхъ, въ небольшой, но совершенно отдльной комнатк, выходившей окнами въ крошечной палисадникъ, Шурочка, видимо, успокоилась, и даже почувствовала въ себ какую-то силу и энергію идти на борьбу со сложившимися обстоятельствами. Теперь, попавъ въ знакомую ей семью Бучумовыхъ, она была даже довольна собой, что съумла, наконецъ, побороть свою нершительность и убжала отъ людей, причинившихъ ей столько грубыхъ оскорбленій. ‘Пройдетъ нкоторое время,— соображала она,— и тогда они сами убдятся, что поступить иначе я не могла, и, само собою разумется, примирятся съ совершившимся’. Она поршила даже написать домой письмо и подробно сообщить и отцу, и матери о своихъ намреніяхъ и планахъ и, въ то же время, просить ихъ — не сердиться на нее за ея поступокъ. Она почувствовала въ себ какую-то гордость, что вотъ наконецъ-то она достигла своихъ завтныхъ цлей, будетъ жить самостоятельно, честнымъ трудомъ, служить искуству и что вотъ въ скоромъ времени, благодаря своему труду, она будетъ имть возможность помогать семь и избавить ее отъ необходимости унижаться и пользоваться подачками Туберкулозова. Словомъ, Шурочка встрепенулась, почувствовала подъ собою почву, на которую и вступила съ бодростью и самоувренностью. А грезы все разростались и словно облакомъ окутывали ее съ ногъ до головы… И грезилось ей тогда и богатство, и лавры, и слава, — эта опьяняющая слава, передъ которой все блднетъ и стушевывается…
Семья Бучумовыхъ, конечно, во всемъ поддакивала Шурочк, а Печоринъ, каждый день заходившій къ ней, развивалъ въ и все боле и боле страсть къ искусству и сцен.
Не замедлила, конечно, и Лиза возобновить свою старую дружбу къ Шурочк, и об были очень счастливы, что судьба опять свела ихъ вмст. Лиза помогла ей привести въ порядокъ гардеробъ, сшила ей два-три хорошенькихъ платья и дйствительно выказала себя въ этомъ дл совершеннымъ ‘молодцомъ’. Теперь Шурочка была одта по мод, платья сидли на ней изящно, красивая шляпочка кокетливо прикрывала ея голову.
Та же самая Лиза перезнакомила Шурочку и со всми актерами и актрисами, начинавшими уже съзжаться въ Сокольскъ къ зимнему сезону. Но все это была еще ‘мелочь’, крупные же персонажи или, какъ называлъ ихъ Печоринъ, ‘козыри’ еще отсутствовали. Знакомство съ ‘мелочью’ совершалось обыкновенно въ томъ самомъ саду, въ которомъ оперетка доканчивала свой лтній сезонъ. Въ этотъ садъ Шурочка съ Лизой приходили каждый день, часа въ два пополудни къ концу репетицій. Сентябрь стоялъ прелестный, теплый, солнечный, а потому въ этотъ же садъ собиралась и интеллигенція города. Нкоторые прізжали позавтракать въ ресторан, поваръ котораго считался лучшимъ въ город, а нкоторые просто поболтать съ опереточными примадоннами и хористками..
Лиза очень часто покидала Шурочку и уходила отъ нея въ ресторанъ. Тамъ окружала ее толпа молодежи, прізжалъ фабрикантъ Комаровъ, тотъ самый, который устраивалъ пикники на Волчьемъ остров, устраивался завтракъ и Шурочк сплошь да рядомъ приходилось одной возвращаться домой.
— А гд же моя-то?— спрашивала тогда Бучумова.
— Она тамъ, въ саду осталась…
— А Комарова видли?
Сперва Шурочка почему-то говорила всегда, что Комарова въ саду нтъ, но когда, она убдилась, что присутствіе Комарова нисколько не смущало старуху, она начала говорить правду.
— Ну, такъ и знала!— вскрикивала тогда старуха,— ужь онъ безъ того не можетъ, чтобы не устроить какого-нибуь завтрака, либо катанья!…

XII.

Въ тотъ же день, вечеромъ, для закрытія лтняго сезона, была поставлена въ саду оперетка Фаустъ наизнанку. Народу была масса, мста въ театр вс были заняты и Шурочк пришлось сидть за кулисами.
Конецъ вечера публика провела въ саду. Тамъ уже игралъ хорь военной музыки и бродили смуглые цыгане и цыганки, долженствовавшіе по окончаніи музыки начать свое пніе. Садъ пестрлъ разноцвтными шкаликами и фонарями. Площадка передъ эстрадой волновалась толпившимся народомъ. Въ толп этой встрчались и прибывшіе на зимній сезонъ театральные ‘козыри’. Они пріхали только сегодня утромъ и въ первый разъ еще показывались въ публик. Тутъ былъ и ‘первый любовникъ’ Вронскій, красивый и стройный мужчина лтъ тридцати, въ цилиндр, въ яркихъ лайковыхъ перчаткахъ и щегольскомъ пальто, и ‘серьезный комикъ’, старичокъ съ добродушнйшимъ лицомъ и еще боле добродушною улыбкой, и ‘простакъ’, и ‘фатъ’, дйствительно выглядывавшій фатомъ, съ моноклемъ въ глазу и презрительною улыбкой на тонкихъ, блдныхъ губахъ, и юркій ‘водевильный любовникъ’, совсмъ еще розовый юноша въ коротенькомъ пиджачк и плед, съ женскимъ голосочкомъ и хлыстикомъ въ рукахъ. Все это были провинціальныя знаменитости съ громкими именами, о которыхъ многое писалось и говорилось и видть которыхъ жаждала сокольская публика. Вс эти господа важно расхаживали по саду чувствуя себя героями вечера, держались солидно и чинно. Театральная ‘мелкота’ юлила вокругъ нихъ, какъ маленькая рыбешка вокругъ степеннаго крупнаго сазана. Былъ тутъ же и Печоринъ. Онъ знакомилъ пріхавшихъ актеровъ съ записными театралами города, съ журналистами, рецензентами и, познакомивъ, непремнно шепталъ каждому на ухо: ‘Талантъ, батюшка, сила!… Этотъ какую угодно роль изъ грязи вытащитъ. Меньше пятисотъ и хать не хотлъ!’ Прибылъ въ Сокольскъ и женскій персоналъ труппы, а въ томъ числ и знаменитая Онгина. Съ тмъ же поздомъ пріхала и ‘grande dame’ Хлюстина, и вторая драматическая актриса Красина, и полная, румяная Завадская, актриса на ‘сарафанныя роли’. Печоринъ всмъ имъ сдлалъ немедленно визиты, приглашалъ вечеромъ въ садъ, но дамы отказались, объяснивъ свой отказъ утомленіемъ и головною болью. Только одна ‘сарафанница’, шустрая и веселая бабенка, съ лукавыми глазами и ямочками на щекахъ, явилась въ садъ и моментально же перезнакомилась со всми театралами города. Она даже не отказалась отъ предложеннаго ужина, во время котораго безъ умолку болтала и, въ то же время, ла за десятерыхъ.
Развеселившаяся отъ оперетки Шурочка (она весь этотъ день какъ-то грустила) вышла въ садъ подъ руку съ тмъ самымъ актеромъ, который только что исполнялъ Валентина.
Когда Шурочка увидала въ толп какихъ-то бритыхъ незнакомыхъ ей людей, на которыхъ съ нескрываемымъ любопытствомъ обращались взоры гулявшихъ обывателей, она быстро оборвала свою рчь и шепнула:
— А, вдь, это актеры!
— Безъ сомннія!— отвтилъ Валентинъ.
Шурочка наскоро простилась съ нимъ и поспшно подбжала къ Печорину. Она отвела его въ сторону и, узнавъ, что то были, дйствительно, съхавшіеся актеры, принялась спрашивать его: ‘Этотъ кто? А этотъ? А тотъ?’ Печоринъ называлъ ей фамиліи, когда же очередь дошла до старичка-комика, то Печоринъ, вмсто отвта, крикнулъ:
— Иванъ Яковлевичъ, пожалуйте-ка сюда!
И когда комикъ подошелъ, прибавилъ, указывая на Шурочку:
— Вотъ эта юная актриса влюбилась въ васъ и жаждетъ познакомиться съ вами.
Шурочка, не ожидавшая ничего подобнаго, растерялась, переконфузилась, но старичокъ выручилъ ее, предложилъ ей свою руку и они пошли по саду.
— А вы, должно быть, давно на сцен?— спросила его Шурочка, не зная, съ чего начать разговоръ.
— Почему вы думаете?— спросилъ тбть, весело засмявшись.— Разв я такимъ старикомъ кажусь?
Шурочка тоже засмялась, а комикъ продолжалъ:
— Да-съ, давненько-съ, зубы сълъ на сцен!.. Впрочемъ, я еще не особенно старъ, больше семидесяти лтъ никоимъ образомъ не насчитаете… Въ полномъ цвту и сил!
И, увидавъ шедшаго имъ на встрчу ‘фата’ съ моноклемъ въ глазу, прибавилъ:
— Когда я поступалъ на сцену, такъ вотъ эти ‘фаты’ петиметрами назывались…
Фатъ остановился и взглянулъ на комика.
— Ступай, ступай, это не про тебя!— проговорилъ старикъ, весело засмявшись. И они пошли дальше.
Это была живая театральная лтопись и Шурочка съ жаднымъ любопытствомъ слушала его разсказы про старину. Онъ разсказалъ ей про антрепренеровъ Залсскаго, Молодковскаго, Зелинскаго, описалъ ей прежнее житье-бытье актеровъ, свою службу въ Харьков, разъзды по ярмаркамъ, въ особенности про Роменскую, гд имлся тесовый театръ съ квартирами для актеровъ въ вид стойлъ. Даже вспомнилъ извощика Фоку, изъ села Обояни, который постоянно перевозилъ ихъ изъ Харькова въ Ромны и обратно и ссужалъ деньгами не только актеровъ, но и антрепренеровъ.
Шурочка была въ восторг отъ старика и не замедлила сдружиться съ нимъ. Онъ же познакомилъ ее и съ нкоторыми другими актерами, а въ томъ числ и съ красивымъ Вронскимъ. Вронскій подошелъ, приподнялъ цилиндръ и, протягивая руку Шурочк, отрекомендовался:
— Вронскій, драматическій любовникъ, самый неотразимый и безпощадный…
И, замтивъ нкоторое смущеніе Шурочки, добавилъ, лукаво посматривая на нее:
— Конечно, по профессіи, ‘въ жизни’ же самый скромный гражданинъ.
— Не врьте, сударыня!— подхватилъ старичокъ, — самый безпутный.
Но Вронскій не слушалъ старика и, продолжая смотрть на Шурочку тмъ же взглядомъ, спросилъ:
— А ваше амплуа?
— Драматическая ingnue.
— Очень радъ! Будемъ, значитъ, объясняться въ любви, назначать другъ другу свиданія, проводить вмст лунныя ночи, самымъ нахальнымъ образомъ обманывать мужей, отцовъ, братьевъ, маменекъ и тому подобныхъ недальновидныхъ людей.
Это разсмшило Шурочку и она нсколько оправилась отъ охватившаго ее смущенія, а немного погодя гуляла уже съ Вронскимъ подъ руку по аллеямъ сада. Шурочк нравилось это знакомство съ актерами. Ей хотлось какъ можно скоре быть въ этой сред своимъ человкомъ, пріобрсти въ ней права гражданства. Вронскій познакомилъ ее съ ‘сарафанницей’ Завадской, и Шурочка не замедлила даже подружиться съ нею. Шурочка была въ восторг отъ своихъ новыхъ знакомыхъ, даже водевильный актеръ съ женоподобнымъ личикомъ и дтскимъ голосочкомъ, по водевильному предложившій Шурочк руку и сердце, и тотъ понравился ей своею веселостью и игривостью.
— Ахъ, какой это веселый и хорошій народъ!— говорила Шурочка, подходя къ Печорину, одиноко сидвшему на одной изъ отдаленныхъ скамеекъ сада.— Я почти со всми актерами познакомилась.
А Печоринъ молча смотрлъ на Шурочку, и какая-то нехорошая улыбка искажала его ротъ.
— Что это вы улыбаетесь такъ нехорошо?
— Ужь не влюбились ли?— спросилъ Печоринъ.
— Въ кого?
— Да хотя бы въ ‘перваго любовника’! Малый рослый, статный, красивый… Не даромъ вы какъ-то говорили мн, что любовались его портретомъ.
— Я говорила вамъ, что видла его портретъ, а не любовалась!,
— Что-жь,— говорилъ Печоринъ какъ-то нервно, похлопывая себя руками по колнямъ, и голосомъ, полнымъ раздраженія и желчи,— у васъ вкусъ не дуренъ. Онъ обладаетъ всмъ, что нравится женщинамъ… даже нахальствомъ!… Видлъ я, какъ вы прохаживались съ нимъ подъ руку, любовался!…
Шурочка изумленно посмотрла на Печорина и только теперь замтила блдность, покрывавшую его лицо.
— Что съ вами, Василій Яковлевичъ?— спросила она,
— А то, что я желалъ бы васъ предостеречь отъ этого Вронскаго,— отвтилъ Печоринъ и хотлъ было встать и уйти, какъ вдругъ неподалеку послышался какой-то шумъ, трескъ сучьевъ, топотъ чьихъ-то ногъ, хохотъ, и вслдъ затмъ изъ-за кустовъ выбжала Лиза Бучумова, а немного погодя цлая толпа молодежи.
— Не догоните,— кричала Лиза,— не догоните!…
— Догонимъ!— кричала молодежь.
Но, поравнявшись съ Печоринымъ и Шурочкой, Лиза вдругъ пріостановилась.
— Вотъ вы гд,— вскрикнула она,— это очень поэтично!…
Но, замтивъ, что молодежь приближается, быстро понеслась дальше.
Когда вся эта толпа миновала и скрылась, наконецъ, за поворотомъ аллеи, Печоринъ проговорилъ, вздохнувъ:
— Вотъ за эту я не боюсь… Эта не пропадетъ!…
Вечеръ закончился ужиномъ, на которомъ присутствовала и Шурочка, а посл ужина Печоринъ проводилъ ее домой. Они хали молча. Только когда экипажъ остановился у подъзда квартиры Бучумовыхъ и когда Печоринъ очутился съ Шурочкой въ сняхъ, онъ взялъ ея руку и тихо проговорилъ дрожавшимъ отъ волненія голосомъ:
— Послушайте, Шурочка, я къ вамъ просьбу имю.
— Какую?
— Избгайте вы этого Вронскаго, а, главное, не позволяйте ему фамильярничать съ вами…
Шурочка подумала немного и, вспомнивъ то смущеніе, которое почувствовала въ минуту знакомства съ нимъ, проговорила:
— Хорошо, я буду избгать его…
Ежели бы въ сняхъ не было темно, то Шурочка увидала бы, конечно, ту радость, которая озарила лицо Печорина, но видть этого она не могла, за то чувствовала, какъ Печоринъ крпко пожалъ ей руку, и слышала, какъ благодарилъ онъ ее за это общаніе.

XIII.

Наканун открытія театра Печоринымъ былъ устроенъ завтракъ въ театральномъ фойе, съ цлью сблизить артистовъ съ мстными театралами и представителями сокольской печати.
Театралы и представители смшались съ актерами и актрисами и разговорамъ не было конца. Онгина была царицей дня. Вс наперерывъ разсыпались передъ нею въ любезностяхъ и искренно радовались видть ее у себя. Это была очень видная и красивая женщина лтъ тридцати, высокаго роста, стройная, съ изящными аристократическими манфами, симпатичнымъ голосомъ и чудными черными глазами. Она говорила глазами, и говорила ими такъ же краснорчиво и энергично, какъ говорила и языкомъ. Былъ здсь и мстный полицеймейстеръ, записной театралъ. Онъ перелеталъ отъ одной актрисы къ другой, шутилъ съ ними, каламбурилъ, но чаще всего вертлся возл Лизы Бучумовой. Пріхалъ милліонеръ Комаровъ, и, по случаю его прізда, общество поршило снова подойти къ столу и выпить по другой. А Шурочка тмъ временемъ не знала куда дваться отъ Вронскаго, который, какъ нарочно, то и дло подходилъ къ ней и вступалъ съ нею въ разговоры. Она краснла, опускала глаза и, наконецъ, чтобы какъ-нибудь отдлаться отъ него, поймала старика-комика, подошла съ нимъ къ столу и попросила его отрзать ей сыру. Но Вронскій предупредилъ старика и подалъ Шурочк на тарелк тартинку съ сыромъ. Она поблагодарила его и поспшила къ Онгиной. Между тмъ, Комаровъ не отходилъ отъ стола и продолжалъ ‘поправляться’. Это былъ толстый, неуклюжій купецъ съ заплывшими отъ пьянства глазами и съ краснымъ, словно сафьяннымъ, лицомъ. Неповоротливый и сонный, онъ смотрлъ на всхъ не то съ презрніемъ, не то съ насмшкой, всмъ говорилъ ты, фамильярничалъ и, въ то же время, какъ-то. особенно выразительно похлопывалъ себя по боковому карману сюртука. Несмотря, однако, на это, вс какъ-то льнули къ нему, пили съ нимъ и искренно хохотали надъ его остротами. Только одна Лиза Бучумова на этотъ разъ съ какою-то гадливостью смотрла на него и поминутно длала ему дерзости.
— Что это съ вами?— допрашивалъ ее полицеймейстеръ.— Я не узнаю васъ!
— Что такое?— спросила Лиза.
— Да разв такъ съ идолами обращаются?… Вдь, вы просто третируете Комарова.
— Ахъ, надолъ онъ мн, этотъ идолъ!— отвтила Лиза.
Не ускользнула отъ опытныхъ глазъ полицеймейстера и Шурочка.
— А это кто такая?— спросилъ онъ, снова подбжавъ къ Лиз и движеніемъ головы указывая на Шурочку, пристроившуюся, наконецъ, къ Онгиной.
— А, замтили?— проговорила Лиза, лукаво взглянувъ на полицеймейстера.
— Еще бы! Прелесть двочка, прехорошенькая…
— А это наша будущая знаменитость, но пока актриса безъ амплуа.
— А какъ фамилія?
— Милина.
— Ахъ, такъ это Милина!— вскрикнулъ онъ и чуть было не разболталъ про ея безпаспортность, но Лиза перебила его:
— Протеже Печорина, — протянула она и остальное договорила глазами.
Полицеймейстеръ понялъ все и попросилъ Лизу познакомить его съ Шурочкой.
Когда Лиза подвела его къ ней, то Шурочка даже поблднла отъ ужаса. Она давно уже со страхомъ посматривала на него, была несказанно довольна, что тотъ ее не замчаетъ, но теперь, когда онъ брякнулъ передъ нею шпорами и когда Лиза назвала ему ея фамилію, она окончательно растерялась и только молча протянула ему похолодвшую руку. Полицеймейстеръ тотчасъ же замтилъ этотъ испугъ.
— А вы, кажется, испугались меня!— замтилъ онъ, весело улыбаясь.
Шурочка созналась, что дйствительно испугалась, и вся при этомъ вспыхнула.
— Не бойтесь… Я вообще очень мягкій человкъ, а съ таіими трусихами, какъ вы, длаюсь совершенно мокрою курицей.
Полицеймейстеръ понравился Шурочк, такъ что немного погодя она осмлилась даже сказать ему, что ей нтъ причины бояться его, потому что она никакихъ ‘дебошей’ и скандаловъ не учиняла.
Полицеймейстеръ расхохотался даже, услышавъ изъ устъ Шурочки сказанную имъ фразу.
— Это Печоринъ вамъ сказалъ?
— Да.
— Ахъ онъ сплетникъ!
— Господа! покорнйше прошу занять свои мста!— кричалъ Печоринъ, приглашая жестомъ руки садиться за столъ.— Прошу покорно!
Вс разслись, оркестръ заигралъ какую-то увертюру и завтракъ начался. Завтракъ, конечно, былъ шумный, веселый и вс чувствовали себя какъ нельзя лучше. Лиза ‘ни за что въ свт’ не хотла сидть рядомъ съ Комаровымъ, и когда тотъ грузно опустился было на стулъ, стоявшій возл Лизы, и принялся запихивать за галстукъ салфетку, та вскочила съ своего мста и сла рядомъ съ полицеймейстеромъ. Раздался общій хохотъ, апплодисменты, крики: ‘браво, браво!’ Но все это почему-то мгновенно затихло, когда въ фойе вошелъ капельдинеръ и, объявивъ Печорину, что его желаетъ видть какой-то ‘важный господинъ’, подалъ ему визитную карточку этого господина.
Печоринъ посмотрлъ на карточку, какъ то странно улыбнулся, пожалъ плечами и, обратясь къ Шурочк, сидвшей рядомъ со старухой Бучумовой, проговорилъ:
— Къ намъ дорогой гость пріхалъ, посмотрите-ка…
И, передавъ Шурочк карточку, спросилъ капельдинера:
— А гд этотъ баринъ?
— Внизу, въ корридор.
Печоринъ извинился передъ компаніей, просилъ продолжать завтракъ и поспшно, видимо, взволнованный, вышелъ изъ залы. А Шурочка, блдная, какъ полотно, сидла неподвижно, словно столбнякъ на нее нашелъ, и глазъ не спускала съ карточки. Это всхъ очень удивило, а старуху Бучумову даже напутало.
— Что съ вами, Шурочка?— спросила она.
Но, не получивъ отвта, выхватила изъ рукъ Шурочки карточку и громко прочла: ‘Ипполитъ Петровичъ Туберкулозовъ, дйствительный статскій совтникъ’.
Лиза даже вскрикнула отъ радости.
— Какъ? Генералъ, мой милый генералъ?… Ахъ, какъ я рада!
Но за то съ Шурочкой было такъ плохо, что бывшій тутъ же театральный врачъ поспшилъ перевести ее въ дамскую комнату, смежную съ фойе.
Неожиданный переполохъ этотъ смутилъ все общество, завтракъ былъ прерванъ. Вс недоумвали и вопросительно глядли другъ на друга и только когда старуха Бучумова, съ одной стороны стола, а ‘холодный резонёръ’ — съ другой, разсказали нкоторыя подробности о Туберкулозов и о бгств Шурочки, вс поняли, въ чемъ дло, и справедливо вознегодовали. Вс были возмущены, повсюду слышалось: ‘это чортъ знаетъ что такое!’ — и вс единодушно, и мужчины, и дамы, за исключеніемъ, впрочемъ, полицеймейстера, поршили не давать Шурочку въ обиду.
Но ршеніе это было крайне преждевременно.
Когда въ фойе, подъ руку съ Печоринымъ, вошелъ Туберкулозовъ, свжій, румяный, тщательно выбритый и причесанный, съ открытымъ веселымъ лицомъ и пріятною улыбкой на розовыхъ пухлыхъ губахъ, и когда онъ, остановившись, сдлалъ общій граціозный поклонъ, полный почтенія, но, въ то же время, и достоинства, то вс мужчины невольно приподнялись съ своихъ мстъ, а дамы слегка наклонили головы.
— Позвольте, господа, представить вамъ, — говорилъ тмъ временемъ Печоринъ, — самаго искреннйшаго театрала, самаго просвщеннйшаго знатока искусства и общаго друга всхъ артистовъ, Ипполита Петровича Туберкулозова.
Туберкулозовъ снова поклонился и, обведя всхъ глазами, проговорилъ, приложивъ къ сердцу свой гладко вычищенный и блествшій цилиндръ:
— Да, господа, я дйствительно люблю искусство, люблю сцену и душевно преданъ артистамъ. Я былъ бы весьма польщенъ, ежели бы и вы, господа, подарили меня своимъ расположеніемъ.
Вс снова поклонились, а затмъ Туберкулозовъ протянулъ Печорину затянутую въ перчатку руку и попросилъ представить его артисткамъ.
Когда очередь дошла до Лизы Бучумовой и когда Туберкулозовъ стоялъ уже возл нея, онъ нсколько откачнулся назадъ, развелъ руками и, сдлавъ мгновенно изумленный видъ и какъ бы не вря своимъ глазамъ, вскрикнулъ:
— Вы ли это?
— Она, она, ваше превосходительство!— подхватила старуха Бучумова, самодовольно улыбаясь,— она, подходите смло!
Но Лиза давно уже вскочила съ своего стула, взяла Туберкулозова за руки и, притянувъ къ себ, поцловала прямо въ губы.
— За что же сразу-то человка съ ума сводить!— говорилъ Туберкулозовъ, торжествующій и довольный.
Полицеймейстеръ, знавшій, конечно, по своимъ служебнымъ отношеніямъ, что за ‘птица’ Туберкулозовъ, поспшилъ предложить ему свой стулъ. Но Туберкулозовъ поблагодарилъ его, подалъ ему два. пальца и объявилъ, что прежде ему необходимо повидаться съ ‘крестницей’, актрисой Милиной.
— Она тамъ, въ дамской, ваше превосходительство,— подхватила опять старуха Бучунова, указывая на дверь дамской комнаты.— Какъ только увидала вашу карточку, такъ и въ обморокъ.
Веселое настроеніе лица Туберкулозова мгновенно исчезло и взамнъ его выразило, съ изумленіе.
— Въ обморокъ?— спросилъ онъ, какъ бы не вря слышанному.
— Такъ точно, ваше превосходительство.
Туберкулозовъ поднялъ плечи, окинулъ вопросительнымъ взглядомъ все собраніе, словно спрашивалъ: ‘Съ ума, что ли, сошла она?’ — и затмъ, обратясь къ Печорину, проговорилъ какимъ-то недоумвающимъ тономъ:
— Пойдемте, пожалуйста… Посмотримте, что тамъ такое творится.
И оба они пошли въ дамскую комнату.
Отъ Туберкулозова вс были въ восторг. Всмъ понравилось его лицо, его манеры, а, главное, подкупающая простота и веселость его обращенія. Семейство Бучумовыхъ, а больше всхъ Лиза, расхваливали его на чемъ свтъ стоитъ, они описывали его щедрость, его открытую жизнь въ Энск и всеобщую любовь къ нему города, а полицеймейстеръ — его неподражаемыя адмистративныя способности, его популярность въ служебномъ мір и его быстрые и заслуженные успхи на служб. Нкоторые изъ актеровъ, услыхавъ фамилію Туберкулозова, принялись что-то вспоминать и, припомнивъ, сообщили нсколько анекдотовъ, ходившихъ о немъ въ театральномъ мір. Припомнили нкоторый его интрижки и, въ конц-концовъ, оказалось, что Туберкулозовъ былъ боле или мене всмъ извстенъ и всмъ знакамъ по слухамъ.
Немного погодя дверь дамской комнаты отворилась и въ ней показался Туберкулозовъ подъ руку съ Шурочкой. Онъ былъ снова веселъ, снова улыбался и, грозя Шурочк пальцемъ, говорилъ:
— Стыдно, сударыня, стыдно, что вы ухали, даже не простясь со мной!… Неужели вы могли думать,— продолжалъ онъ,— что я буду противъ вашего поступленія на сцену?… Да не я ли первый и указалъ-то вамъ этотъ путь?
И, обратясь къ присутствовавшимъ, прибавилъ:
— Представьте! Бжала сюда, на сцену, и… не захватила даже ни своихъ брилліантовъ, ни своихъ костюмовъ!…
Затмъ, повернувшись къ дамамъ, онъ спросилъ:
— Какъ вамъ нравится это, mes dames?
Онъ весело захохоталъ, посадилъ Шурочку возл Бучумовой, а самъ обжалъ стол и, подойдя къ полицеймейстеру, проговорилъ:
— А теперь позвольте воспользоваться вашею любезностью…
— Пожалуйте, ваше превосходительство,— отвтилъ полицеймейстеръ и, подавъ ему стулъ, переслъ на другое мсто.
Но прежде чмъ ссть, Туберкулозовъ обратился ко всему обществу и, слегка склонивъ голову, какъ человкъ въ чемъ-то провинившійся, проговорилъ:
— Простите, Бога ради, что я невольно нарушилъ порядокъ вашего пиршества…
Но когда раздались голоса, что порядокъ вовсе не нарушенъ и что, напротивъ, вс очень довольны видть столь почтеннаго и милаго гостя въ настоящемъ тсномъ дружескомъ кружк, Туберкулозовъ сдлалъ общій поклонъ и замтилъ:
— Говорятъ, господа, что незваный гость хуже татарина, но ручаюсь вамъ, что я буду самымъ настоящимъ православнымъ!
Раздались апплодисменты, заиграла музыка. Туберкулозовъ слъ рядомъ съ Лизой и прерванный на время завтракъ начался.
А Шурочка сидла и не врила глазамъ своимъ. Она ничего не ла, ничего не пила и только все смотрла на Туберкулозова, словно силясь прочесть и разгадать, что именно сидитъ внутри его, въ его сердц, и дйствительно ли это сердце не идетъ въ разладъ съ его поступками и словами? Но она ничего не прочла и ничего не разгадала, такъ какъ передъ нею сидлъ не Туберкулозовъ, а какой-то совсмъ другой человкъ, котораго она словно никогда не видала и не встрчала. Она только видла, что этотъ новый человкъ много лъ, много пилъ, еще боле говорилъ. Говорить онъ поспвалъ со всми. Говорилъ съ Онгиной, съ Лизой, съ ‘сарафанною актрисой’, съ Печоринымъ, Вронскимъ… Говорилъ съ ‘холоднымъ резонёромъ’, вспоминалъ съ нимъ старину: выпивки, закуски, ужины, и, въ то же время, ухитрялся какъ-то разспрашивать полицеймейстера объ экономическомъ положеніи города, о губернатор, съ которымъ состоялъ въ пріятельскихъ отношеніяхъ, и даже о штат полиціи и пожарной команд.
Когда было подано шампанское, Туберкулозовъ не преминулъ, конечно, произнести соотвтствующую рчь. Рчь эту онъ говорилъ стоя, съ приподнятымъ бокаломъ въ рукахъ и обращаясь то въ одну сторону, то въ другую. Рчь была трескучая, эффектная, съ каламбурами и остротами, и вызвала всеобщій восторгъ, выразившійся громкими и дружными рукоплесканіями. Даже дамы — и т апплодировали и восторженно махали платками. Туберкулозовъ оказался героемъ дня и затмилъ собою всхъ и все. А когда посл завтрака начались танцы и когда Туберкулозовъ вмст съ Онгиной открылъ эти танцы вальсомъ, мужчины даже не дали ему отдохнуть, а прямо подхватили на руки и принялись качать при громкихъ крикахъ ‘ура!’
Только въ десятомъ часу вечера пиршество покончилось.
Туберкулозовъ умчался съ Лизой Бучумовой въ своей щегольской извощичьей карет, а Печоринъ подошелъ къ Шурочк и проговорилъ, улыбаясь:
— Ну, вашъ кавалеръ покинулъ васъ! Придется, видно, вамъ на его мсто меня взять.
Они вышли на театральный подъздъ и, усвшись на перваго попавшагося имъ извощика, похали.
— Довольны вы теперь?— спросилъ ее Печоринъ.
— Мн все еще не врится,— отвтила та.
— А я думаю, что все это правда и что все это именно такъ, какъ онъ говоритъ.
Когда Шурочка вошла въ свою комнату, она увидала два большихъ сундука.
— Это что?— чуть не вскрикнула она, всплеснувъ руками.
Прибжала старуха Бучумова и объявила, что это сундуки съ ея багажомъ, привезенные ей Туберкулозовымъ. Тутъ же на сундукахъ лежало письмо, адресованное на имя Шурочки. Она узнала почеркъ отца и поспшно прочла письмо. Въ немъ онъ посылалъ ей свое ‘родительское благословеніе на новое поприще’ и просилъ не забывать ихъ, стариковъ, а ‘пуще всего братишекъ и сестренокъ’. ‘Они какъ только вспомнятъ о теб,— писалъ онъ,— такъ сейчасъ и въ слезы! Зачмъ, говорятъ, она бросила насъ?’
Письмо выпало изъ рукъ Шурочки и слезы хлынули изъ ея глазъ… Хорошо, что въ комнат не было никого, что никто не видалъ этихъ слезъ, ни Печоринъ, ни Лиза, ни старики Бучумовы, иначе Шурочк не избжать бы насмшекъ и глумленій.

XIV.

Туберкулозовъ говорилъ всмъ, что онъ попалъ въ Сокольскъ проздомъ и что детъ на южный берегъ Крыма отдохнуть отъ своихъ ‘тяжкихъ служебныхъ занятій’, не на шутку расшатавшихъ его здоровье. Но Туберкулозовъ просто-на-просто вралъ въ данномъ случа. Дйствительно, изъ отпуска его было видно, что уволенъ онъ въ Крымъ на двадцать восемь дней, но главною-то его цлью, все-таки, былъ Сокольскъ. Побгъ Шурочки отрезвилъ его и онъ поршилъ во что бы то ни стало покончить съ этимъ ‘скандаломъ’. Это было тмъ боле необходимо, что по поводу бгства Шурочки по городу начали ходить самые неблагопріятные для Туберкулозова слухи, о которыхъ было бы, конечно, сообщено и дальше, ежели бы только Туберкулозовъ не съумлъ предупредить и предотвратить эти сообщенія. Онъ имлъ продолжительныя объясненія по этому поводу съ людьми, отъ которыхъ эти сообщенія зависли, и силою своего краснорчія дйствительно предупредилъ и предотвратилъ. Вотъ почему въ ‘одно прекрасное утро’ Туберкулозовъ послалъ за старикомъ Шумилинымъ (со дня побга Шурочки тотъ снова сдлался его наипокорнйшимъ рабомъ), приказалъ ему купить два сундука, уложить въ эти сундуки весь Шурочкинъ гардеробъ, а въ томъ числ и брилліанты, а когда все это было исполнено, полетлъ въ Крымъ, завернувъ по дорог въ Сокольскъ.
Пріхавъ въ Сокольскъ, онъ не особенно торопился съ поправленіемъ своего расшатаннаго на служб здоровья,— Сокольскъ ему понравился.
Къ Шурочк Туберкулозовъ забгалъ каждый день, но на самое короткое время. Забжитъ, пожметъ ей руку и опять назадъ. За то съ Лизой онъ сидлъ по цлымъ часамъ, дарилъ ей букеты, конфекты, отвозилъ ее въ театръ и привозилъ изъ театра домой. На сцен онъ не замедлилъ сдлаться своимъ человкомъ. Перелеталъ изъ одной уборной въ другую, угощалъ актеровъ шампанскимъ, а актрисъ — фруктами, и везд былъ желаннымъ и пріятнымъ гостемъ.
Разъ какъ-то онъ встртилъ Шурочку за кулисами. Лиза въ этотъ вечеръ была ‘занета’, и потому онъ былъ ‘свободенъ’. Онъ встртилъ Шурочку за заднею занавсью, когда переходилъ съ одной стороны сцены на другую, протянулъ ей об руки и попросилъ ее ‘на пару словъ’. На сцен шло уже дйствіе, но Туберкулозовъ въ залу не пошелъ, а услся рядомъ съ Шурочкой на картонномъ камн, стоявшемъ вмст съ другимъ хламомъ въ самой глубин сцены.
— А я все поговорить съ вами собирался,— началъ онъ.
— О чемъ это, крестный?— испуганно спросила Шурочка.
— Вотъ о чемъ… Скажите мн, пожалуйста, что именно заставило васъ бжать изъ Энска?
Шурочка вспыхнула.
— Вамъ извстно,— проговорила она.
— Неужели я?
— Да, крестный!…
— Ужь не тотъ ли злосчастный вечеръ, когда, излишне выпивъ, я открылся вамъ въ любви?
— Да, и тотъ вечеръ отчасти.
— Отчасти?— подхватилъ Туберкулозовъ,— Значитъ, есть еще что-то?
— Есть и еще, крестный.
— Что же именно?
— Послушайте, крестный,— заговорила Шурочка торопливо,— оставимъ этотъ разговоръ!… Я забыла все… Не напоминайте же мн о томъ, что я такъ долго старалась забыть… Мн все извстно, крестный, все…
Туберкулозовъ поникъ головой, но немного погодя поднялъ ее, взялъ Шурочку за об руки и проговорилъ сильно взволнованнымъ голосомъ:
— Да, Шурочка, я передъ вами очень виноватъ!… Но… я сумасшествовалъ, а, вдь, сумасшедшихъ не судятъ. Простите меня, ради Бога! Теперь это сумасшествіе прошло… Я прозрлъ и увидалъ всю гнусность своего поступка. Я прозрлъ въ тотъ именно моментъ, когда мн предложили вытребовать васъ отсюда по этапу!… Да, да, Шурочка, мн предлагали это,— прибавилъ онъ, замтивъ ужасъ Шурочки,— но я ужаснулся передъ этою мыслью и… прозрлъ. Затмъ по городу пошли толки, сплетни, и чтобы положитъ конецъ всему этому, я поршилъ доказать городу, что вы не бжали, а ухали съ разршенія вашихъ родителей… Все это я сдлалъ, но у меня, все-таки, оставался камень на душ, это — сознаніе моей гнусности… И вотъ я пріхалъ къ вамъ съ повинною головой. Я давно собирался упасть вамъ въ ноги и просить помилованія, каждый день собирался и каждый день откладывалъ до другаго дня. Не потому откладывалъ, чтобы считалъ это щекотливымъ для своего самолюбія,— нтъ, видитъ Богъ, что нтъ,— а потому, что я прямо стыдился заговорить о своемъ поступк.
И Туберкулозовъ готовъ, былъ упасть на колни передъ Шурочкой, ежели бы только мимо ихъ не шмыгали поминутно то ламповщики, то реквизиторъ, то сценаріусъ. Слезы дрожали на его глазахъ, онъ былъ блденъ, поблвшія губы судорожно подергивались. Все это видла Шурочка. И ей вдругъ стало жаль ‘крестнаго’, этого ‘крестнаго’, котораго она привыкла любить съ дтства, который няньчилъ, ласкалъ ее и который такъ много длалъ добраго и хорошаго для ея семьи. Ей даже какъ-то стыдно стало, что она такъ жестоко поступила съ нимъ и не дала себ труда убдиться, что поступокъ его былъ дйствительно не что другое, какъ припадокъ сумасшествія. Она глазъ не спускала съ его лица и, видя его страданія, готова была расплакаться. Но она какъ-то удержалась, подавила слезы, а взамнъ того обняла его и поцловала прямо въ губы.
— Милый мой крестный, дорогой мой!…
— Прощаете?— спросилъ тотъ, весь просіявъ отъ счастія.
— Все, все, крестный!
Онъ схватилъ ея руки и принялся цловать ихъ.
— Ну,— шепталъ онъ, сильно взволнованный,— теперь у меня на душ легко стало.
— А у меня-то разв не то же самое?
— Врю, врю, Шурочка, ибо намъ обоимъ было очень плохо!
И, торопливо помахавъ на разгорвшееся лицо платкомъ, онъ проговорилъ:
— А теперь вотъ что… Теперь вы свободны, Шурочка! Я привезъ вамъ паспортъ, родители разршили вамъ быть актрисой и вы можете длать съ собой все, что вамъ заблагоразсудится. Но, Шурочка, берегитесь… Сцена — прекрасный путь, но онъ не всегда приводитъ къ той цли, которую желалось бы достичь… Онъ заводитъ иногда въ такія трущобы, въ которыя никогда и Божій-то свтъ не проникалъ!…
И, нсколько помолчавъ и посмотрвъ на Шурочку, онъ спросилъ:
— А что, ежели бы вы домой возвратились, въ свою семью, вышли бы замужъ?… Мн не довелось испытать на себ этой семейной тихой жизни, я не имилъ дтей, но думаю, что выше этого счастья нтъ на свт!…
Онъ замолчалъ, молчала и Шурочка, словно вдумываясь въ только что сказанное Туберкулозовымъ, брови ея какъ-то сдвинулись, на лбу показалась складка. Видно было, что не то раздумье, не то колебаніе овладли ею. Но вотъ дв слезинки, какъ два брилліантика, задрожали на ея глазахъ. Туберкулозовъ увидалъ ихъ и вздрогнулъ..
— Вы плачете?— спросилъ онъ.
— Мн играть хочется!— прошептала она какимъ-то дтскимъ шепотомъ.
И дрожавшіе два брилліантика скатились съ рсницъ и побжали по розовымъ щекамъ ея.
Туберкулозовъ поспшилъ успокоить ее.
— Такъ Господь съ вами, играйте, — проговорилъ онъ торопливо.— Я, вдь, только высказалъ вамъ свое мнніе, а не навязываю его… Я только предостерегаю васъ, совтую быть осторожной…
А Печоринъ какъ тутъ и былъ. Онъ не слыхалъ предостереженія, сдланнаго Туберкулозовымъ, но отлично догадывался, что онъ именно ‘предостерегалъ’, и потому, подойдя къ Туберкулозову, проговорилъ съ обычною своею улыбкой:
— Ужь не намреваетесь ли вы, ваше превосходительство, похитить у меня мою ingnue?
— Напротивъ!— вскрикнулъ Туберкулозовъ.— Я отдаю ее вамъ съ рукъ на руки.
И, что-то вспомнивъ, прибавилъ:
— Между нами повторяется та же самая сцена, которая разыгралась когда-то въ Энск…
— Какая?
— Помните, когда вы, узжая изъ Энска, пріхали проститься съ больною Шурочкой… Мн тоже представилось тогда, что вы хотите похитить у меня мою крестницу. Я вошелъ въ комнату какъ разъ въ то время, когда вы, наклонившись къ ея постели, поцловали ее въ лобъ…
— Ахъ, помню, помню!…— подхватилъ Печоринъ.— Помню даже сказанную вамъ фразу…
— Да, — перебилъ его Туберкулозовъ, — вы сказали мн тогда: ‘Не гнвайтесь! Это — прощальный цоцлуй артиста съ артисткой’.
— У васъ прекрасная память, ваше превосходительство!
— Да, у меня очень хорошая память,— отвтилъ Туберкулозовъ.
И, поцловавъ Шурочку въ лобъ, онъ проговорилъ съ улыбкой:
— Не гнвайтесь, Василій Яковлевичъ! Это — прощальный поцлуй крестнаго отца съ крестницей!
На слдующій день Туберкулозовъ ухалъ изъ Сокольска.

XV.

Прошло недли дв. Спектакли шли своимъ порядкомъ. Онгина производила фуроръ и давала полные сборы. Она успла сыграть Марію Стюартъ, Медею, Укрощеніе строптивой и много другихъ ‘коронныхъ’ своихъ ролей, и каждый спектакль сопровождался шумными оваціями. Объ ней восторженно говорили въ город и восторженно же писали газеты. Публика успла перезнакомиться съ игрою и талантами всхъ артистовъ, радушно ‘принимала’ ихъ и только одна Шурочка ни разу почему-то не выступала на сцену и оставалась въ тни. Даже Лиза Бучумова — и та успла уже заполучить нсколько букетовъ и золотой браслетъ. Это очень огорчало Шурочку. Она только слонялась за кулисами, смотрла на пожинаемые другими лавры, и червячокъ зависти не замедлилъ забраться въ ея юное сердечко и усердно точить его.
И вотъ Шурочка однажды ршилась открыть свою обиду Лиз.
— Вольно же теб молчать!— возразила та.
— Что же мн длать?
— Приказать, чтобы дали роль.
— Кому же приказать-то?
— Конечно, Печорину!
— Какже я могу приказывать?— удивилась Шурочка.
— Ты-то?— вскрикнула Лиза.— Ты не можешь?
— Ну, да…
— Да разв ты слпа? Разв ты не замчаешь, что онъ влюбленъ въ тебя, какъ кошка?… Вотъ это прекрасно!… Всмъ это извстно, а она не знаетъ… Будь я на твоемъ мст, — продолжала Лиза, все боле и боле воодушевляясь,— я давно бы царила на сцен!… Я бы изъ этого трагика веревки вила и давно бы онъ у меня комическія сцены продлывалъ…
— Ты съ ума сошла, Лиза… Откуда ты взяла все это?
— Ахъ, боже мой, да это ясно, какъ день!… Такъ на сцен нельзя!… Ты думаешь, достаточно одного таланта? Ошибаешься, моя милая!… Талантъ — послднее дло! Нужно имть характеръ, силу воли и умнье пользоваться малйшими шансами, которые даются теб въ руки. Ясное дло, что онъ не даетъ теб ролей потому, что ждетъ отъ тебя нкоторыхъ уступокъ… Вотъ, ты и ухватись за это, и тогда увидишь, что дло пойдетъ совсмъ иначе.
— Нтъ, Лиза, ты ошибаешься, — проговорила, наконецъ, Шурочка, возмущенная словами своей подруги.— Печорина я знаю хорошо… Онъ не такъ низокъ и подлъ, какъ ты думаешь.
— Какъ знаешь… Мое дло — открыть теб глаза, а дальнйшее въ твоихъ рукахъ.
Въ томъ же тон говорила и старуха Бучумова, только та больше говорила намеками. Высказывала свои сожалнія о Печорин, говорила про скуку и тоску, которыя испытываетъ онъ отъ своего одиночества и отъ отсутствія сердечныхъ привязанностей. Разсказала ей какъ-то прошлое Печорина, его любовь къ одной актрис, его женитьбу на этой актрис и затмъ то блаженство, которое онъ испытывалъ въ обществ съ женой.
— Любилъ онъ ее до страсти,— говорила она, отирая навернувшіяся на глаза слезы,— няньчился съ ней, какъ съ ребенкомъ, и все хотлось ему дтей имть,— ужь очень онъ семейную жизнь любитъ, — а та взяла, да и сбжала съ какимъ-то прохвостомъ!… Чуть съ ума не сошелъ онъ тогда… Повсился было, да, спасибо, скоро увидали…
И, вздохнувъ, она прибавляла:
— Да, безъ привязанностей не легко живется на свт!… На грхъ-то не умираетъ… Хоть бы руки развязала ему — а то нтъ — живетъ все!… Ужь такъ-то жалко, такъ-то жалко смотрть на него, что прямо — не глядла бы лучше… Ужь очень онъ человкъ-то добрый и ужь очень ему любить-то хочется.
Но Шурочка даже и не подозрвала настоящаго смысла этихъ разговоровъ и, слушая Бучумову, только сожалла о дйствительно печальной судьб Печорина и даже возненавидла ту женщину, которая такъ жестоко разбила его сердце. Разговоры эти только возвышали Печорина во мнніи Шурочки и длали его въ ея глазахъ настоящимъ героемъ.
Прошло еще нкоторое время и вотъ однажды, взглянувъ какъ-то на афишу, Шурочка вдругъ вспыхнула вся, затмъ поблднла и, схвативъ афишу, побжала къ Лиз. Та еще спала, но Шурочка разбудила ее.
— Лиза, Лиза!— говорила она, задыхавшимся отъ волненія голосомъ,— взгляни-ка сюда!
— Ахъ, оставь, я спать хочу!— пробормотала Лиза.
— Да ты посмотри только!
— Ну, что тамъ еще?… Наврное, глупости какія-нибудь!
— Нтъ, нтъ… Смотри-ка, смотри!
Шурочка подняла афишу и указала на помщавшійся внизу анонсъ. Анонсъ этотъ объявлялъ слдующее: ‘Въ непродолжительномъ времени на городскомъ театр будетъ поставлено: Гамлетъ, принцъ Датскій, трагедія Шекспира. Роль Гамлета исполнить г. Печоринъ, роль Офеліи — г-жа Милина’.
— Ну, вотъ,— вскрикнула Лиза,— я говорила теб, что надо ‘приказать’! Съ ними церемониться нечего… Вдь, это все такое хамьё, съ которымъ церемониться нечего!
— Да я и не думала приказывать!… Я даже не знала… Это онъ самъ…
Но Лиза повернулась на другой бокъ и прогнала Шурочку.
Впрочемъ, Шурочка и сама бы оставила Лизу, ибо ей хотлось узнать поскоре, когда именно идетъ Гамлетъ. Она наскоро одлась и отправилась къ Печорину.
Печоринъ собирался въ театръ.
— Василій Яковлевичъ,— проговорила Шурочка, вбгая къ нему въ комнату,— сейчасъ я анонсъ прочла… Гамлетъ идетъ… когда же?
Печоринъ взглянулъ на раскраснвшееся личико Шурочки, на ея разгорвшіеся глазки и улыбнулся.
— А вы рады?— спросилъ онъ.
— Еще бы!
— Очень?
— Конечно! Мн даже грустно было, что я до сихъ поръ только слонялась за кулисами.
— Вотъ видите, какой я добрый, — проговорилъ Печоринъ, нжно обнимая Шурочку за талію,— не въ васъ! Я замтилъ, что вы на меня губки надули, гнваетесь, вотъ я и назначилъ Гамлета!… И посмотрите, какая будетъ постановка… Все новое!… Новыя декораціи, мебель, костюмы — все съ иголочки!… Посмотрите, какой будетъ королевскій замокъ, какая луна, какое кладбище. Не хуже мейнингенцевъ!… А все для васъ, Шурочка,— продолжалъ онъ, съ нжностью смотря прямо ей въ глаза,— хочу я, чтобы вы фуроръ произвели, чтобы вы Онгину затмили, чтобы царицей сцены были… Вотъ чего я хочу и добьюсь этого…
А Щурочка слушала его и сердце ея замирало отъ восторга.
Гамлетъ долженъ былъ идти ровно черезъ недлю, а репетиціи начинались съ завтрашняго дня. Печоринъ поршилъ играть на этотъ разъ Гамлета не такъ какъ прежде, а съ маленькой примсью ‘барнаевщины’, какъ онъ говорилъ, и ‘поссартовщины’. У Барная онъ бралъ сцену представленія актеровъ, а у Поссарта — встрчу Гамлета съ тнью отца. Роль Гораціо была отдана Вронскому. Печоринъ долго колебался надъ этимъ назначеніемъ,— ему очень не хотлось, чтобы Вронскій участвовалъ въ Гамлет,— но такъ какъ другаго подходящаго актера на эту роль не находилось, а Вронскій исполнялъ ее нсколько разъ и, сверхъ того, видлъ въ Гамлет и Барная, и Поссарта, то волей-неволей пришлось сдлать уступку. Репетиціи начались, а вмст съ репетиціями начались и волненія Шурочки. Волновался и Печоринъ, только причиною его волненія было не увлеченіе ролью, не жажда успха и славы, а просто ревность, которую онъ давно уже испытывалъ къ Вронскому. Онъ всячески подавлялъ это чувство, находилъ его пошлымъ, глупымъ и даже неосновательнымъ, но стоило только Вронскому подойти къ Шурочк, какъ въ душ его происходилъ сущій адъ. И тогда онъ забывалъ все… Онъ кричалъ на суфлера, который будто бы несвоевременно ‘подавалъ’ ему реплики, на режиссера, неправильно указывавшаго мста, и, въ то же время, то блднлъ, т(краснлъ. Но Шурочка, увлеченная репетиціями, даже и забыла про данное Печорину общаніе избгать Вронскаго и, какъ наі рочно, много болтала съ веселымъ и красивымъ ‘любовникомъ’ Однажды Печоринъ даже не выдержалъ и, замтивъ за кулисой Вронскаго, разговаривавшаго съ Шурочкой, крикнулъ:
— Господа! вы такъ громко болтаете, что мшаете репетиціи… Я не слышу суфлера…
— Неужели вы все еще не знаете Гамлета?— крикнулъ въ свою очередь оскорбленный Вронскій.— Любой гимназистъ знаетъ его наизусть… А Поссартъ играетъ его даже безъ суфлерской будки…
— Прошу васъ замолчать!
— А я прошу васъ незабываться!— подхватилъ Вронскій, весь вспыхнувъ,— иначе я брошу репетиціи и вы можете искать себ другаго Гораціо, боле терпливаго и покорнаго…
Печоринъ нсколько притихъ, сократился и репетиціи приняли обычный порядокъ. Разница состояла только въ томъ, что мосл этой схватки и Печоринъ, и Вронскій сухо раскланиваюсь при встрчахъ и не подавали другъ другу руки. Но на генеральной репетиціи, когда сцены должны были исполняться въ точности, Печоринъ опять не выдержалъ. Репетировалась сцена встрчи Гамлета съ тнью отца. Поссартъ ведетъ ее слдующимъ образомъ: какъ только появляется тнь, пораженный и словно ослпленный ею Гамлетъ быстро пятится отъ нея назадъ и падаетъ на руки Гараціо и Марцелло. Печоринъ такъ и сдлалъ, но, собираясь падать, онъ случайно оглянулся и, увидавъ, что Гораціо стоить отъ Марцелло поодаль, вздрогнулъ и поблднлъ:
— Гд же вы стоите?— крикнулъ онъ, обращаясь къ Вронскому.
— Здсь!— отвтилъ тотъ хладнокровно.
Это еще больше взбсило Печорина.
— Что же я,— крикнулъ онъ, возвысивъ тонъ,— на руки одного Марцелло долженъ падать?
— Нтъ,— отвтилъ Вронскій,— на спектакл я буду стоять рядомъ и мы оба подхватимъ васъ.
— А теперь?— спросилъ Печоринъ.
— А теперь это совершенно не нужно… Къ чему же я буду утруждать свои руки? Вдь, вы не Поссартъ,— тотъ и худенькій, и тоненькій…
— Сапожникъ!— прошиплъ Печоринъ.
Но шепотъ этотъ долетлъ до Вронскаго. Онъ молча оставилъ сцену и ухалъ домой. А черезъ полчаса прислалъ Печорину письмо съ извщеніемъ, что онъ больше у него не служитъ. Шурочка чуть не расплакалась, узнавъ про это письмо.
Но дло этимъ не кончилось. Труппа, возмущенная неприличнымъ поведеніемъ Печорина, потребовала, чтобы онъ тотчасъ же халъ къ Вронскому и извинился передъ нимъ. Печоринъ отказался. Но когда труппа объявила ему, что, въ такомъ случа, она вся отказывается служить у него, Печоринъ дошелъ до бшенства.
— Что же это, бунтъ, заговоръ, стачка?
— Нтъ,— отвтила труппа хладнокровно,— а категорическое требованіе не забываться.
Печоринъ ухалъ домой и репетиція не кончилась.
Все это произошло наканун представленія Гамлета.
Пріхавъ домой, Печоринъ, озлобленный и разбшенный, бросился на диванъ. Онъ былъ увренъ, что труппа одумается и возьметъ назадъ все сказанное ею. Но вышло не такъ. Въ тотъ же день вечеромъ, часа за два до спектакля (шла драма Нищіе духомъ, въ которой участвовала и Онгина, и Печоринъ), къ Печорину явилась депутація отъ труппы и объявила, что ежели онъ не желаетъ извиниться передъ Вронскимъ, то труппа не выходитъ сегодня на сцену. Печоринъ снова отказалъ и спектакль не состоялся. Деньги были возвращены назадъ, а въ анонс о причин несостоявшагося спектакля упоминалась болзнь Печорина. Но на слдующій же день вся труппа напечатала, въ газетахъ опроверженіе и прямо объявляла, что вчерашній спектакль не состоялся не по болзни Печорина, а по недоразуменіямъ, возникшимъ между имъ и труппой. Опроверженіе это заставило Печорина образумиться и онъ, въ присутствіи главныхъ персонажей труппы, извинился передъ Вронскимъ.
Вся эта исторія, конечно, надлала много шума. О ней заговорили въ город и каждый объяснялъ по-своему причину, послужившую поводомъ къ ссор Печорина съ Вронскимъ. Въ среду студентовъ какимъ-то образомъ проникла настоящая суть дла.
Когда Печоринъ, посл извиненія, явился въ театръ на репетицію Гамлета, то Шурочка даже испугалась, увидавши его. Она отвела его въ сторону, за кулисы, и тамъ съ участіемъ спросила:
— Василій Яковлевичъ, что съ вами?
— А что?— спросилъ Печоринъ.
— Васъ узнать нельзя… Вы точно больны…
— Да, вы правы! Я болнъ, очень болнъ… и физически, и нравственно… Впрочемъ, — прибавилъ онъ,— съ подобными скотами немудрено и заболть!… Это люди безъ сердца и безъ жалости, способные ради личнаго своего самолюбія, ни на чемъ не основаннаго, вырвать у человка сердце. Это — дрянной и грубый народъ!
И фразу эту онъ сказалъ такимъ задушевнымъ тономъ, такъ искренно и прочувствованно, что Шурочка, бывшая дотол на сторон оскорбленнаго Вронскаго, вдругъ обратила свои симпатіи къ Печорину. Ей какъ-то стало жаль его, какъ-то обидно, что онъ былъ такъ униженъ и оскорбленъ всею труппой. Пусть бы одинъ Вронскій и считался съ нимъ, но къ чему же было призывать остальныхъ и вызывать Печорина на столь неравный бой? Она не могла смотрть безъ сожалнія на осунувшагося и убитаго Печорина и отлично сознавала т муки и страданія, которыя онъ долженъ былъ переживать.
— Какой же вы злой, недобрый!— проговорила она, встртясь съ Вронскимъ.
А тотъ, торжествующій и довольный, улыбнулся и замтилъ:
— За то ужь вы черезъ-чуръ добры!
Наконецъ, вечеръ наступилъ и публика начала съзжаться. Театръ былъ набитъ биткомъ и вс съ нетерпніемъ ожидали поднятія занавса. Всмъ хотлось увидать поскоре не Гамлета и Гораціо, а Печорина и Вронскаго. Благодаря газетнымъ статьямъ, публика раздлилась на два лагеря. Одинъ лагерь былъ за Печорина, а другой за Вронскаго, и каждый лагерь поршилъ отстаивать своего протеже. Волновалась и Шурочка, только на этотъ разъ она волновалась не за себя, а за Печорина, который былъ дйствительно не только болнъ, но даже и жалокъ. Но когда совсмъ закостюмированный онъ вышелъ на сцену и встртился съ Шурочкой, та нсколько успокоилась. Онъ словно прибодрился и словно прежняя энергія снова возвратилась къ нему.
— Чувствую, что я сегодня провалю роль, — проговорилъ онъ и, схвативъ себя за волосы, заскрежеталъ зубами.
Вышелъ и Гораціо, статный, красивый, бодрый, въ изящномъ костюм. Они сухо раскланялись и разошлись въ разныя стороны.
Однако, опасенія Печорина, что онъ ‘провалитъ’ роль, оправдались не вполн. Внутреннее его настроеніе какъ разъ подходило къ настроенію Гамлета, который, по мннію Гёте, ‘былъ отъ природы и не грустенъ и не задумчивъ, но вынужденъ къ тому обстоятельствами’. Такія же обстоятельства сдлали и Печорина грустнымъ и задумчивымъ. Вотъ почему начало трагедіи прошло какъ нельзя лучше и вотъ почему шумныя рукоплесканія встрчали и провожали Печорина. Сцена съ тнью удалась какъ нельзя лучше. Едва Гораціо усплъ проговорить: ‘Смотрите, принцъ, онъ снова къ намъ идетъ’, какъ Гамлетъ, пораженный видніемъ, падаетъ на руки Гораціо и Марцелло и, простирая впередъ руки, шепчетъ: ‘Спасите насъ, о, небо, серафимы’. Но за то, когда тнь манитъ его слдовать за нею, а Гораціо и Марцелло удерживаютъ Гамлета, тотъ заметался какъ дикій левъ, воспрянулъ и, силясь вырваться изъ рукъ, вскрикнулъ: ‘Пустите, или я клянусь вамъ небомъ, тотъ будетъ самъ видньемъ, кто посметъ держать меня!’ и затмъ, вдругъ, размахомъ рукъ отбросивъ въ сторону Гораціо и Марцелло, быстро убгаетъ за тнью отца.
Сцена эта вызвала громъ рукоплесканій и на этотъ разъ партія Вронскаго присоединилась къ партіи Печорина и слилась съ нею въ шумныхъ изліяніяхъ восторга.
— Мастеръ!— слышалось въ публик,— мастеръ, что и говорить!
Шурочка поймала Печорина и, вся торжествующая и счатливая, схватила его за руку.
— Превосходно, божественно!— шептала она.
Печоринъ притянулъ ее къ себ и поцловалъ въ голову.
— Милая моя,— шепталъ онъ нжно,— это вы вдохновляете меня.
За то сцену съ матерью Печоринъ дйствительно провалилъ торжественно. Сперва все шло благополучно, но когда Гамлетъ начинаетъ свои упреки и говоритъ: ‘Ты запятнала стыдливый цвтъ душевной чистоты’, Печоринъ какъ-то нечаянно взглянулъ въ окно и, увидавъ тамъ, за окномъ, Шурочку и Вронскаго, мгновенно запнулся и растерялся. Первымъ его желаніемъ было бжать со сцены, выскочить въ окно и вцпиться въ Вронскаго, но онъ опомнился, переломилъ себя и продолжалъ сцену. Но это уже былъ не тотъ Печоринъ, какимъ былъ сейчасъ, а какой-то жалкій, убитый, никуда негодный актеръ. Онъ комкалъ монологи, путалъ ихъ и не слыхалъ суфлера. Онгина, исполнявшая королеву-мать, не знала, что подумать, и изумленно смотрла на Печорина.
— Что съ вами, другъ мой?— спрашивала она шепотомъ.
А Печоринъ такимъ же шепотомъ умолялъ ее скоре кончать сцену.
— ‘О, Гамлетъ, Гамлетъ!— заговорила Онгина,— ты на двое мн сердце растерзалъ’. И Печоринъ, какъ семинаристъ, задолбившій свой урокъ, читалъ монотонно: ‘Отбрось его худую половину, живи чиста съ его чистйшей частью’.
Занавсъ упалъ при гробовомъ молчаніи.
Но Печорину даже некогда было и вниманія обращать на это убійственное молчаніе. Онъ бросился въ уборную къ Шурочк, схватилъ ее за руку и, весь дрожа отъ гнва, не проговорилъ, а прошиплъ какъ-то:
— Вы скоро перестанете терзать меня?
Онъ такъ больно стиснулъ ей руку, что та даже вскрикнула отъ боли.
— Что съ вами?
— Я вамъ запретилъ говорить съ Вронскимъ, а вы что длаете?… Вы не отходите отъ него и вшаетесь ему на шею.
Выходка эта оскорбила Шурочку до глубины души. Она медленно приподнялась съ мста, выпрямилась какъ-то и, указывая на дверь, проговорила твердымъ и спокойнымъ голосомъ:
— Вы забываетесь, г. Печоринъ!… Извольте выйти вонъ!
Печоринъ не ожидалъ такого отпора. Онъ смутился, растерялся и молча оставилъ уборную.
Разговоръ этотъ былъ слышанъ въ сосдней уборной и черезъ пять минутъ вся труппа знала уже настоящую причину враждебныхъ отношеній Печорина къ Вронскому.
— Ему бы теперь Отелло играть, а не Гамлета,— подшутилъ старикъ-комикъ, успвшій уже закостюмироваться могильщикомъ.
Прибжала къ Шурочк Лиза, бросилась ей на шею и принялась цловать ее.
— Отлично, превосходно!— говорила она суетливо.— Я все слышала, отлично!… Теперь что хочешь длай изъ него…
— Какъ теб не грхъ, Лиза!
Но Лиза даже не слушала Шурочку.
— Чмъ будешь строже обходиться съ нимъ, — продолжала она,— тмъ лучше. Я своего даже зонтикомъ отколотила.
Шурочка вышла изъ уборной, а тамъ за кулисами къ ней то и дло подходили актеры и актрисы, сочувственно пожимали ей руку и говорили:
— Отлично, превосходно!… Такъ и надо этихъ нахаловъ…
Даже Онгина, встртясь съ Шурочкой, протянула ей руку и, улыбаясь, замтила:
— Отлично, Шурочка! Дайте мн расцловать васъ.
А у Шурочки даже голова кругомъ пошла и она почувствовала себя словно опутанною кругомъ невидимыми стями, порвать которыя у нея недоставало силъ.
Какой-то студентъ, бывшій за кулисами, передалъ обо всемъ случившемся товарищамъ, разсказалъ о напрасныхъ и тщетныхъ ухаживаніяхъ Печорина за Милиной, молодежь приняла это извстіе восторженно и Милина тотчасъ же сдлалась героиней этого отзывчиваго на все прекрасное кружка.
Дальнйшій ходъ пьесы держался только на одной Шурочк. Она превзошла себя и возбудила общій восторгъ какъ въ публик, такъ и въ сред артистовъ. Театръ дрожалъ отъ рукоплесканій, рукоплескали неслышно и за кулисами. Посыпались на сцену букеты, подана была роскошная корзина съ цвтами, предназначавшаяся было Онгиной, и Шурочка торжествовала. Но настоящее торжество ждало ее не здсь, не на сцен, а тамъ, на подъзд театра, гд ожидала ее молодежь не только какъ актрису, но и какъ героиню, съумвшую восторжествовать надъ зломъ. И какъ только эта молодежь увидала ее, Милину, закутанную въ скромненькую шубку, съ руками, засунутыми въ муфту, и съ барашковою шапочкой на голов, такъ въ тотъ же моментъ подхватила ее на руки и на рукахъ донесла до квартиры. Громкое ‘ура!’ и восторженныя одобренія, словно потокъ, катились по тмъ улицамъ, по которымъ слдовала процессія.
— Отлично, Милина, отлично!— восторгалась молодежь.— Да здравствуетъ Милина… ура!…
И крики эти замолкли тогда только, когда растерявшаяся и глубоко потрясеннная Шурочка скрылась, наконецъ, за дверью своей квартиры.

XVI.

На слдующее утро Шурочка пришла въ комнату Лизы.
— А я къ теб съ просьбой, Лиза,— проговорила она.
— Что такое?
— Помоги мн продать мои брилліанты… Ты такая ловкая!
— Какъ?— вскрикнула Лиза, вскочивъ съ постели.— Ты хочешь продать брилліанты?
— Да.
— Ты съ ума сошла… да разв актриса мыслима безъ брилліантовъ?
— Я не хочу быть актрисой!— проговорила Шурочка, сдвинувъ брови.
— Что?
— Я ду домой, но мн нужны деньги… Надо съ Печоринымъ расплатиться… я брала у него…
Лиза внимательно посмотрла на Шурочку и, убдившись, что она не шутить, всплеснула руками.
— Шурочка, да ты съ ума сошла!… Опомнись, что ты длаешь?… Это посл такого-то неслыханнаго, небывалаго успха и вдругъ… покидать сцену!… Да, вдь, ты себ всю карьеру изуродуешь!… Вдь, тебя ждетъ слава, богатство… Подумай!
— Я ужь думала… всю ночь думала… и поршила оставить сцену…
— Стоило того не спать… ради такой глупости!
— Ну, что же длать?— проговорила Шурочка, разведя руками.— Такъ, видно, на роду написано.
— Слушай, Шурочка,— заговорила Лиза, свъ на кровать и закутавъ ноги одяломъ,— ты эту глупость выкинь вонъ изъ головы…
Но Шурочка нетерпливо перебила ее:
— Я поршила и ршенія своего не измню.
Вошла старуха Бучумова.
— Слышите, мамаша, что Шурочка-то затяла?
— Что такое?
— Сцену оставляетъ!
Старуха словно обрадовалась. Какъ практичная женщина, она тотчасъ же смтила, что чмъ меньше на сцен народу, тмъ просторне, но она скрыла свою радость и спросила:
— Куда же вы хотите?
— Домой, къ семь…
‘Къ Туберкулозову!’ — поршила въ ум старуха.
А Лиза, совсмъ уже разволновавшаяся, говорила:
— Нтъ, я бы не такъ сдлала! Я бы разучила десять, пятнадцать эффектныхъ ролей, объхала бы съ Печоринымъ всю Россію, а потомъ, когда слава моя была бы упрочена, я поступила бы на Императорскую сцену.
А Бучумова смотрла на дочь и, покачивая головой, говорила:
— То-то вотъ бодливой-то коров Богъ рогъ не даетъ.
Но Шурочка ничего не отвтила на нервную рчь Лизы и только повторила просьбу о продаж брилліантовъ.
— Ужь если такое дло,— проговорила Лиза,— то продай ихъ мн!
— Я буду очень рада…
— Только я цны не знаю имъ.
— Эка важность какая!— замтила старуха, опять-таки взглянувшая на дло практично,— създила къ ювелиру, и онъ оцнитъ, вотъ теб и вся недолга.
— Ну-ка, дай посмотрть!
Шурочка вынула изъ кармана два футляра и передала ихъ Лиз.
Лиза открыла ихъ и лицо ея зардлось яркимъ румянцемъ. Она заглядлась на блествшіе камни. Глаза тоже заискрились, а розовыя губы невольно сложились въ восторженную улыбку. Долго Лиза любовалась камнями, повертывая ихъ то въ одну, то въ другую сторону, долго смотрла на нихъ и старуха Бучумова, успвшая подссть на край дочерниной кровати. Наконецъ, Лиза вскрикнула:
— Куплю, Шурочка, куплю, не разстанусь!— и быстро вскочила съ постели.
Немного погодя Лиза была одта. Она наскоро накинула на себя ротонду, надла на голову шапочку, торопливо посмотрлась въ зеркало, схватила флаконъ съ духами, подушилась и затмъ крикнула, обращаясь къ Шурочк:
— Ну, моя милая дурочка, демъ!
Часъ спустя брилліанты перешли въ собственность Лизы, а Шурочка, получивъ деньги, взяла извощика и похала къ Печорину. Въ передней не было никого, и потому Шурочка постучала въ дверь кабинета.
— Кто тамъ?— послышался голосъ Печорина.
— Это я!— отозвалась Шурочка.
Послышались торопливые шаги, а затмъ дверь распахнулась и на порог показался Печоринъ.
— Это вы, Шурочка?— вскрикнулъ онъ радостно. Но, увидавъ ея серьезное лицо, нсколько отступилъ отъ двери и жестомъ руки пригласилъ ее войти въ комнату.
— Я къ вамъ, Василій Яковлевичъ…
— Очень радъ, — перебилъ ее Печоринъ, — вамъ извстно, что вы для меня всегда желанная гостья.
— Вотъ, я вамъ деньги принесла, — заговорила Шурочка, вынимая изъ кармана портмонэ.
Печоринъ быстро взглянулъ на Шурочку и удивленно спросилъ:
— Какія деньги?
— Т, которыя я у васъ взяла, пріхавъ сюда.
— Вы взяли свое жалованье — и только!
— Я не заслужила его,— перебила Шурочка, передавая деньги Печорину.
— Напротивъ, заслужили! Вы у меня больше мсяца…
И Печоринъ закинулъ назадъ руки отъ протянутыхъ ему денегъ.
— Я всего только одинъ разъ играла.
— Но теперь мы будемъ часто играть съ вами… Черезъ недлю идетъ Ромео и вамъ назначена роль Джульетты!
— Я, Василій Яковлевичъ, оставляю сцену и потому прошу васъ вычеркнуть меня изъ списка вашихъ актрисъ.
Печоринъ не ожидалъ этого и блдность покрыла его лицо. Брови его сдвинулись, голова опустилась, и долго сидлъ онъ такъ, не сказавъ ни слова. Наконецъ, онъ поднялъ голову и, пристально посмотрвъ на Шурочку, спросилъ:
— Ужь не моя ли вчерашняя пошлость вынуждаетъ васъ къ этому?
— Нтъ… а такъ… поршила я.
— Но я готовъ просить у васъ прощенья…
— Ахъ, нтъ, нтъ, зачмъ же!…
— Простите меня, Александра Николаевна… Я самъ-то знаю, самъ чувствую, что поступилъ съ вами дерзко, неприлично, недостойно мало-мальски порядочнаго человка… Я всю ночь не спалъ, мучимый угрызеніями совсти… Простите меня, Александра Николаевна… Повинную голову не скутъ, не рубятъ…
— Повторяю вамъ, что я ровно ничего не имю противъ васъ.
Печоринъ опять замолчалъ, но, видимо, не доврялъ словамъ Шурочки.
— Въ такомъ случа,— проговорилъ онъ немного погодя,— извините за откровенность: я не вижу смысла въ вашемъ поступк. Помилуйте! Покинуть сцену именно въ ту минуту, когда слава ваша упрочена за вами! Вдь, вы вчера были божественны!… Вы произвели фуроръ, вы очаровали всхъ… Посмотрите, какая сегодня статья о васъ…
И, схвативъ со стола газету и передавъ ее Шурочк, онъ продолжалъ:
— Вдь, васъ превозносятъ!… Я нарочно вырзалъ эту статью и послалъ въ Питеръ! Объ васъ заговорятъ петербургскія газеты… черезъ недлю ваше имя сдлается извстнымъ всему читающему міру… А вы?… Покидаете сцену!… Опомнитесь, Александра Николаевна… Ради собственнаго вашего счастья, умоляю васъ…
— Благодарю васъ за ваши заботы обо мн,— проговорила Шурочка, кладя на столъ газету, даже и не заглянувъ въ нее,— но я поршила… Пожалуйста, возьмите деньги.
— Я ихъ не возьму!— вскрикнулъ Печоринъ и стремительно вскочилъ съ мста.
— Въ такомъ случа, — проговорила Шурочка, тоже вставая,— я положу ихъ на столъ.
И она положила деньги.
— Шурочка!— вскрикнулъ Печоринъ голосомъ, въ которомъ звучало отчаяніе.— Вы жестоки!… Возьмите назадъ деньги и оставайтесь у меня!… Я даю вамъ слово, честное слово артиста, что я составлю вашу карьеру и, въ то же время, сдлаю васъ счастливою…
— Я уже сказала вамъ, Василій Яковлевичъ, свое ршеніе и не измню его.
— Вы скрытны, какъ могила!… Вы даже не хотите сказать мн, почему именно пришли къ такому ршенію…
— Я просто скучаю о семь…
— Слушайте, Шурочка,— вскрикнулъ Печоринъ,— вы этого не длайте…
— Почему же?— А хотя бы потому, что вы этимъ погубите меня… Вы видли вчера, что было со мною? Вы видли, какъ ужасно и постыдно я провалилъ роль, — ту роль, которая составила мн мою извстность и за которую меня всегда и везд внчали лаврами?… Я провалилъ ее!… Вмсто лавръ, я стяжалъ себ тернія, а вмсто грома рукоплесканій — снисходительное, ради прежнихъ моихъ заслугъ, молчаніе. Мн не шикали, не свистали потому только, что жалли меня… О, достойный жалости актеръ!… И о вы знаете причину моего позора… вы должны ее знать, такъ какъ она сдлалась уже достояніемъ города и даже послужила мотивомъ той оваціи, которую устроили вамъ студенты. Вы знаете, чего именно недостаетъ мн, чтобы снова воспрянуть и снова сдлаться тмъ, чмъ я былъ и чмъ долженъ быть!… Мн недостаетъ любви вашей… Полюбите, спасите меня…
И онъ бросился передъ Шурочкой на колни, схватилъ об руки ея и принялся осыпать ихъ поцлуями. Но Шурочка вырвала руки и тмъ же серьезнымъ и спокойнымъ голосомъ проговорила:
— Вы слишкомъ дорожите своими успхами на сцен, г. Печоринъ, и слишкомъ дешево цните честное имя двушки… Я неспособна на такое великодушіе.
Печоринъ, какъ ужаленный, быстро вскочилъ на ноги.
— А, такъ вы глумитесь надо мной!
И, быстро подбжавъ къ двери, заперъ ее на ключъ и ключъ опустилъ въ карманъ.
— Что вы длаете?— вскрикнула Шурочка, блдная и испуганная.
— А то, что вы должны быть моею!… Иначе не можетъ и не должно быть!
Шурочка встрепенулась, глаза ея заискрились гнвомъ, презрніемъ, голосъ ея возвысился и, вся дрожа отъ негодованія, она проговорила:
— Такъ вотъ какъ! Я не знала, что двушка, приходя къ вамъ и твердо надясь, что она переступаетъ порогъ честнаго человка, рискуетъ добрымъ своимъ именемъ… И кто же это длаетъ? Вы, артистъ, художникъ, съ такимъ увлеченіемъ изображающій на сцен героевъ и клеймящій зло и пороки… Неужели въ памяти вашей и въ вашемъ сердц не осталось ни единаго слова изъ тхъ честныхъ и возвышенныхъ идей, которыя заучиваются вами наизусть? Нтъ,— продолжала Шурочка, все боле и боле возвышая голосъ, — вы ихъ помните!… Вы можете во всякое время прочесть ихъ въ любомъ клуб, на любомъ благотворительномъ вечер, прочтете ихъ эффектно, съ увлеченіемъ… Но, какъ видно, вы только читаете ихъ… Посл этого вы не артистъ, а жалкій фигляръ, читающій то, чего не понимаетъ!
— Я, прежде всего, человкъ!— вскрикнулъ Печоринъ, блдный и раздраженный.
— Нтъ,— перебила его Шурочка,— человку данъ разумъ, а у васъ и его нтъ.
И затмъ, указавъ на дверь, она прибавила:
— Отоприте дверь!
— Не отопру!— отвтилъ Печоринъ и бросился къ Шурочк.
Но та успла вывернуться изъ его рукъ, перебжала въ другую сторону комнаты и загородилась письменнымъ столомъ.
— Я буду кричать, звать на помощь!— вскрикнула она.
— Можете, но знайте, что васъ никто не услышитъ!
Шурочка взглянула на столъ и, увидавъ револьверъ, быстро схватила его.
— Не подходите!
Но Печоринъ ничего не видлъ и ничего не слышалъ. Онъ словно потерялъ сознаніе и, какъ бшеный зврь, бросился къ Шурочк… Раздался выстрлъ, затмъ другой, третій и Печоринъ, схвативъ себя за плечо, упалъ на кресло.
За дверью послышались испуганные голоса, кто-то кричалъ: ‘отоприте, отоприте!’ — но такъ какъ дверь оставалась запертою, то ее принялись выламывать. Наконецъ, она съ трескомъ вылетла вонъ и въ комнату вбжали дворникъ и кухарка.
— Что такое случилось?— крикнули они.
Но Шурочка не слыхала этого крика. Она сидла въ кресл съ револьверомъ и только смотрла на окровавленное плечо Печорина, которое тотъ судорожно сжималъ рукой. За то Печоринъ тотчасъ же увидалъ и дворника, и кухарку, тотчасъ же очнулся и, подойдя къ нимъ, проговорилъ твердымъ голосомъ:
— Ради Бога, друзья мои, никому ни полслова!
И затмъ, указавъ на деньги, положенныя Шурочкой на столъ, онъ прибавилъ:
— А вотъ эти деньги возьмите себ… Это вамъ за ваше молчаніе! Я нечаянно ранилъ самъ себя въ плечо, но рана пустая, о которой не стоитъ и говорить.
Только тутъ очнулась Шурочка.
— Нтъ, — проговорила она, вставая, — онъ лжетъ. Это я стрляла въ него, защищая свою честь и доброе имя.
И, проговоривъ это, Шурочка бросила на столъ револьверъ и быстро вышла изъ комнаты.
Она возвратилась домой сильно взволнованная и тотчасъ же начала укладывать свои вещи. Вся семья Бучумовыхъ была на репетиціи. Шурочка была очень довольна этимъ, во-первыхъ, потому, что ей никто не мшалъ укладываться-а, во-вторыхъ, и потому, что ей непремнно требовалось одиночество. Часамъ къ двумъ вещи были запакованы и Шурочка успла уже одться по-дорожному. На ней было то же самое платье, въ которомъ она бжала изъ дома. Часамъ къ тремъ вернулась и семья Бучумовыхъ. ‘Холодный резонёръ’, былъ очень утомленъ репетиціей и требовалъ поскоре водки, а Лиза прямо, не раздваясь, вбжала въ Шурочкину комнату.
— Ну, Шурочка,— крикнула она,— поздравь меня!
— Съ чмъ?
— Я приглашена въ Энскъ.
И она показала Шурочк телеграмму, полученную ею отъ антрепренера энскаго театра.
— А знаешь, кто все это устроилъ?— продолжала Лиза.
— Догадываюсь!— отвтила Шурочка.
— Ахъ, да какой же онъ милый, какой хорошій!— вскрикнула Лиза, всплеснувъ руками и закативъ подъ лобъ глаза.— Онъ ршительно очаровалъ меня!
Но, быстро перемнивъ тонъ, прибавила:
— Да, чуть не забыла… Вотъ что Шурочка: вдь, ты оставляешь сцену навсегда?
— Навсегда.
— Такъ во что, дорогая моя!… Продай мн свои костюмы!… Вдь, ‘въ жизни’ они не годятся, они только для сцены хороши… А мн они нужны… право, продай!…
Шурочка была рада развязаться съ громаднымъ сундукомъ, который только стснялъ бы ее, и потому охотно продала Лиз вс свои костюмы. Та бросилась обнимать Шурочку.
Художникъ Кадминъ сидлъ въ своей мастерской и, напвая псенку, доканчивалъ картину, изображавшую разливъ весенней воды. Вдали, на полугор, виднлось село со старинною деревянною церковью, а внизу, на первомъ план, выступившая изъ береговъ рка, покрытая изломанными, грязными льдинами. Народъ толпился на берегу и зорко слдилъ за крошечнымъ челночкомъ, смло пробиравшимся по рк. Въ челнок стоялъ молодой парень безъ шапки, съ разввавшимися волосами, въ красной рубах, и, мощно огребаясь весломъ, спшилъ спасти мокрую, продрогшую собаченку, несомую льдиной. Картина была эффектная, удалась Кадмину какъ нельзя лучше и онъ былъ вполн доволенъ. Онъ былъ доволенъ ею тмъ боле, что картина писалась по заказу и что, покончивъ ее, онъ долженъ былъ получить приличный кушъ. А деньги ему были нужны. Рядомъ съ нимъ сидла Ольга Николаевна. Она только что возвратилась съ урока.
— Ну, что, получила?— спросилъ ее Кадминъ.
— Получила.
— Сколько?
— За мсяцъ, тридцать рублей.
— Отлично!— вскрикнулъ Кадминъ весело.— Значитъ, заживемъ теперь!
Ольга Николаевна засмялась.
— Надо еще въ лавочку долгъ отдать!— замтила она.
— Ахъ, душа моя, — перебилъ ее Кадминъ, — нтъ ничего восхитительне, какъ расплачиваться съ долгами. Я предоставляю это удовольствіе теб… Сходи и расплатись… А послзавтра, — вскрикнулъ онъ, — я теб притащу такой кушъ, что ты только ахнешь!… Смотри, картина кончена… Завтра просохнетъ, а посл-завтра беру извощика и торжественно перевожу ее по мсту назначенія.
И, быстро вскочивъ, онъ подошелъ къ жен, обнялъ ее, спросилъ, указывая на картину:
— Ну, что, нравится?
— Ты знаешь, что я къ теб пристрастна…
— Молодецъ, такъ и надо!
И, быстро перемнивъ тонъ, проговорилъ:
— Ну, а теперь идемъ обдать… А Настя пришла?
— Пришла.
И они отправились обдать.
Но только что вошли они въ сни, отдлявшія мастерскую отъ жилыхъ комнатъ, какъ дверь быстро распахнулась и въ сни вбжалъ Котоминъ. Лицо его сіяло, глаза горли и весь онъ олицетворялъ собою счастье и восторгъ. Увидавъ Кадмина и сестру, онъ мигомъ остановился, развелъ руками и вскрикнулъ:
— Я — Вася!…
— Вася?— подхватилъ Кадминъ.— Вонъ, вонъ, говорятъ теб!…
И, быстро ухвативъ его за плечи, повернулъ назадъ и принялся выталкивать въ дверь. Но когда дверь распахнулась и когда онъ увидалъ поднимавшуюся на крылечко Шурочку, окруженную своими братишками и сестренками, когда увидала ее и Ольга Николаевна, оба, и мужъ, и жена, остановились, словно замерли и не врили глазамъ своимъ.
— Шурочка, вы ли это?— вскрикнула Ольга Николаевна, очнувшись первая.
— Я, я, Ольга Николаевна, я, дорогая моя…
И Шурочка бросилась въ объятія своей бывшей учительниц, крпко обвила ее руками и еще крпче принялась цловать ее.
— Врить ли глазамъ!— говорилъ Кадминъ.— Надолго ли?
— Навсегда,— отвтила Шурочка,— навсегда!
А Котоминъ стоялъ и глазъ не спускалъ съ Шурочки.
— Ну, что, — спрашивалъ онъ Кадмина захлебывавшимся отъ счастья голосомъ,— могу я теперь быть Васей?
Кадминъ посмотрлъ на Шурочку и проговорилъ:
— Меньше, чмъ когда-нибудь! Теперь ты долженъ быть настоящимъ Василіемъ Николаичемъ!
— Да хоть на время… пока…— приставалъ Вася.
— Не врешь?
— Да, на время.
— Будь!— крикнулъ Котоминъ и въ свою очередь обнялъ и поцловалъ Шурочку.

И. Саловъ.

‘Русская Мысль’, кн.I—V, 1888

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека