Дубовый дол, Пришвин Михаил Михайлович, Год: 1909

Время на прочтение: 10 минут(ы)

Михаил Пришвин.
Заворошка

Отклики жизни

Дубовый дол

1. ‘Купцы’

Ранним утром еду я по ‘большаку’, по широкой нашей, большой дороге, посмотреть, как хозяйничают мужики в старинном барском имении Дубовый Дол. Прохладно: утренник побелил зеленя, грачи по шею спрятались в рожь, только головы видны. Впереди мужики всей деревней высыпали на дорогу.
— Чегой-то мужики взгомозились? — удивляется мой кучер.
Мужики собрались в кучу, как, бывает, собирается толпа в городке при несчастном случае на улице.
— Чего вы собрались? — спрашиваю я, подъехав к ним.
— Чего мы собрались? Да вот поглядеть диковину: безлошадные приехали.
— Автомобиль! — изумляюсь я. — Настоящий автомобиль заехал в наши края!
Запыхтел, вырвался из толпы мужиков и умчался по большаку.
— Окоротитесь! — рассказывают мужики. — Они и окорачиваются. Спрашиваем: ‘Откуда вы, почтенные господа?’ — ‘Издалеча, — отвечают, — из теплых стран, у вас тут мороз лежит, а у нас картошка во какая, в локоть’. Где бы этим местам быть?
‘Где бы этим местам быть? — повторяю я про себя. — Где эта волшебная страна? Где в мае картошка в локоть бывает? Где безлошадные люди мчатся со скоростью курьерского поезда?’
— Есть же такая земля! — говорю я мужикам.
— Мало ли земли болтущей! — хором подхватывают они. — Сказывают, в Сибири мешок картошки двугривенный стоит, говядина — три копейки фунт, свинина — две копейки, лесу руби — не вырубишь. Мало ли есть земли пустой, мы это только живем тут, как горох при дороге.
И так везде говорят о переселении. Народ стал не такой, как раньше: все что-то придумывает, все что-то загадывает. Народ — будто муравьи, вернувшиеся в раскопанный муравейник: стоит ли строить новую избу или перебраться на новые места?
Давно, испокон веку, стояла деревня у дороги, а теперь от нее остались два гнилые сарая. Деревня перебралась версты за две, к пруду, на помещичью землю. Купили и перебрались. У воды ‘способнее’. Спрашиваешь себя: сказывается ли хоть сколько-нибудь время в этом народе, удобнее они теперь устроятся, чем раньше, или все так же, кучей, чтобы, если будет пожар, так гореть всем сразу?
Все так же. Будто это лопари или самоеды перенесли свои чумы и вежи.
Но тем любопытнее и любопытнее становится посмотреть, как устроились новые частные собственники по плану, задуманному не здесь и не мужиками.
— Где, — спрашивает кучер, — живут эти… как их у вас зовут… Ну, мужики-то, что в помещиков переделались, что господскую землю купили?
— Купцы-то — догадывается мужик. — Вам охота купцов поглядеть. Вон там, пониже дубков.
Кого ни спросишь про ‘купцов’, все улыбаются добродушно: что-то среднее между мужиками и помещиками хочет выразить это слово, но, в сущности, значит: чудаки. Потому все и улыбаются.
Дубки, куда указывают нам, скрывают старинную барскую усадьбу. Здесь были построены первая школа в нашем уезде и первая больница. Господа были большими либералами. С тех пор имение перешло много рук и, наконец, попало в Крестьянский банк, разделено на участки и продано крестьянам-собственникам. От первой школы до первого частного собственника-мужика, от либерального барина до землеустроительной комиссии, — таков круг ‘благих порывов’ в этом местечке.
Пониже дубков, у пруда, сотни две крестьянских дворов, — это и есть ‘купцы’. С первого взгляда ничего особенного, ничего нового. Напротив, в старину, до освобождения крестьян, дворы у нас часто вот так же сидели против господской усадьбы, на глазах. После освобождения избушки с соломенными крышами, похожие на жилища кочевников, отступили от барских усадеб подальше, на другие места. И потому до сих пор наши крестьяне всегда считают землю, где они раньше жили, своею, во время ‘забастовки’ ставили тут столбы на справедливых границах: ‘столбили землю’.
Так что с виду не случилось ничего нового: избушки опять подступили к барской усадьбе. Правда, стоят они теперь не пелена к пелене, а на значительном расстоянии друг от друга, другие вовсе ушли в поле, но видно, как строятся в промежутках, и думается, что со временем все застроится.
На дворе в усадьбе человек медно-красного цвета, в картузе, банковский управляющий, не обратил даже внимания на мой приезд, — так все обезбытилось. Кажется, будто вошел в дом, где лежит покойник: никто не спросит, зачем пришел.
— Хочется расспросить мужиков, — сказал я управляющему, — как они устроились.
— Да знаете ли вы мужика? — спросил он меня. Я рассказал о себе.
— Это вы с высшей точки, — ответил мне управляющий, — а ведь мужик — подлец, такой разбойник, такой сукин сын. А впрочем, сами увидите. Пойдите по улице, поговорите.

2. Египетская жизнь

Прохожу по новой улице и думаю: ‘Вероятно, в Сибири на новых местах или у пчел в ульях новой системы так же без толку копошатся’.
А избы! Одна повернулась в одну сторону, другая — в другую, третья — в третью. Одна далеко ушла от дороги, другая — поближе, третья и вовсе вылезла чуть не на середину улицы, так что всякий прохожий и проезжий обругает такую избу.
Настоящие анархические избы, полное непризнание соседней избы.
— Зачем так? Как вообще вы живете?
— Житье, ваше благородие, египетское, — отвечают мне ‘купцы’.
— Сумку бы не надеть! — говорит пессимист.
— Пересилимся! — успокаивает оптимист.
— Где пересилиться! — заглушают его голоса.
Одна и та же тоскливая черноземная песня. И внешний вид ‘купцов’ и жилищ, и настроение их перед опасностью не заплатить по случаю неурожая громадный долг банку — все сулит недоброе. Так ли начинают новое дело, где душа его: вера в будущее? В самом деле, какое-то… египетское житье.
— Садок! Зарез! — галдят ‘купцы’.
— Зачем же вы шли сюда?
— Дома кота выгнать некуда, вот и пришли.
Тоскливо глядит на нас сверху барская усадьба, пустая, с каким-то отвлеченным, неумолимым хозяином, которому эти мужики должны выплачивать пятьдесят пять лет долг в двести пятьдесят рублей с десятины.
Подходит маленький мужичонко с кнутом в руке, ругается:
— Смертный вашу душу знает! Ты зачем своего сосуна по моей озими прогнал? Лихоманка, чистая лихоманка.
— Окоротитесь кричать, — вежливо отвечает ему владелец сосуна, — я еду на кобыле по дороге, а сосун, известно, путь поближе выбирает. Не в поводу же вести сосуна,
— Озимь обита, — не унимается маленький, — а все от вашего сосуна. Мой участок на бою, в тысячу раз за лето проедете, и тысячу раз ваш сосун пробежит, да вашего соседа, да пятого, да десятого, посчитайте всех сосунов!
— А я виноват!
— А кто же? Я прошение подам на вашего сосуна.
— Да вас не примут с прошением. Я плачу за землю.
— Да и я плачу.
— Ну, да ладно: еще не топтали.
— Топтать не миновать!
— Вот видите, господин, еще никаких видов не видали, а уж у нас сурьез и недотолчка. И тут будет драки, тут неприятностей и безобразия…
Жалуются на все, а главное — на то, что скотину некуда выгнать. Не могут себе представить, как можно скотину ‘на колу’ держать. Двести дворов и двести пастухов! Немыслимо. А к колу еще хуже: баба пойдет к корове, а от избы один пепел останется. У кого-то удавилась корова. Кто-то сел на чужую лошадь и уехал. А сосуны, которые любят бежать прямыми путями! При новом хозяйстве невозможно коневодство, можно иметь только меринов.
Больше всех жалуются те, которые пришли издалека, меньше — у кого родная деревня поближе, которые живут здесь как бы на хуторе, и совсем довольны, которые из соседней деревни, имеют здесь только землю, а живут дома.
Но этих немного: два-три человека. Раньше нельзя было покупать землю без переноса построек, а когда разрешили, чужие, дальние люди заняли землю, принадлежащую, как считают всегда крестьяне, ближайшим деревням. Поэтому везде вблизи ‘злуют’ на ‘купцов’.
— Нам бы охота всю землю на три поля переделать. Вот тогда бы мы оперились, тогда бы и скотину погулять можно было… Мыслимое ли дело на десяти десятинах хозяйствовать!
— На десяти десятинах чернозема! — изумляюсь я. Неужели же лучше хозяйствовать на полосках? Собственность в одном куске, конечно же, лучше.
— Собинка, — подхватывают мужики, — известно, лучше, да какая собинка!
Начинаем вычислять, какая должна быть собинка, и выходит, что русскому для правильного хозяйства необходима большая собственность. Иначе скотину девать некуда.
— Сейте, — говорю я, — клевер, люцерну и кормите в стойле.
— Вот, вот, вот! — смеются мужики. — Приезжал тут один господин со светлыми пуговицами и объявляет нам: ‘Я — ‘человек по прейскуранту’ и везу вам всяческие семена, сейте эти семена, и будет всем хорошо’. И дал нам всем по десятифунтовому мешочку. Вот…
Мужик приносит мешочек семян люцерны. Загадочно, таинственно глядят семена чудодейственной травы на мужиков, но не могут победить мужицкого неверия и насмешки… Спрашивают, что делать с ними, где их сеять, как сеять, что из них бывает и не лучше ли кашу сварить.
— Откуда же он приехал, этот ‘человек по прейскуранту’?
— Не миновать от государя императора. ‘Сейте, — говорит, — очень пользительные семена’. Сказал — и след простыл.
И вот все, что остается в народе от ясных, как день, агрономических планов в Петербурге: денежное закрепощение мужика, окончательная ломка быта и эти какие-то в самом деле странные семена…
— Зачем вы шли сюда? — повторяю я.
— Что таить. — говорит один, — рано ли, поздно ли опять будет забастовка, опять лопнет, вот тогда-то мы и переделим на три клина, все опять смешаем…
— За это время, — говорю я, — кто посильнее, устроится и не даст бунтовать…
— Не успеют. То раньше будет. Не успеют, потому и им негде скотину кормить.
— А если вам сговориться и отделить По одной десятине под общий луг?
— С превеликим бы удовольствием. Барин, похлопочи, мы в долгу не останемся…
Спрашиваю одного, другого, третьего, — все, решительно все хотят иметь общий луг, готовы отвести по десятине.
Я знаю, как в Германии дорожат такими общими пастбищами и что научной агрономией признан вред стойлового кормления. Да и выгодам частной собственности такое общее пастбище ничуть не мешает… Почему им нельзя этого делать?..
А мужики все просят меня похлопотать, обещают заплатить мне за труд и, наконец, везут меня к ‘опытному человеку’ писать прошение.

3. Опытный человек

— Эта штука, — сказал опытный человек, Пимен Игнатьевич, о новом законе, — эта штука на старинку перейдет!
Старик был бурмистром в этом же самом имении, потом тут же был приказчиком и, наконец, в качестве сведущего лица привлечен был к оценке ликвидируемого имения, за это все он и получил наименование ‘опытного человека’.
Каким образом он истолковал новый закон как возвращение к крепостному праву — не знаю.
— И лучше было в те времена, — рассказывает старый бурмистр. — Теперь он, дурак, все говорит — свобода, свобода, а есть нечего. Такая ли свобода теперь, как в прежние времена! Тогда оброк заплатил и не знай… ну, там когда барана, или что… А насчет того, чтобы секли, так как себя поведешь, меня никогда не секли. Ну, и посекут, так что? А теперь разве не секут?
Я рассказал старику о желании крестьян подать прошение о разрешении им отвести землю под общее пастбище.
— Нет, — сказал старик, — ежели уж будет ваша милость, то хлопочите, чтобы разрешили русскому человеку хозяйствовать, как он пожелает. Когда меня земский начальник позвал землю расценивать, я ему тоже так и говорю: ‘Ваше благородие, не нужно оценивать, отдайте ее мужикам, всем чтобы ровно, а они уж и отведут где кому, дело это им привычное, всякую полоску, всякую лядвинку учтут до последнего полынка…’ Сказал и не рад был, что сказал. Как он закричит на меня! И стал сам землю распределять. Пишет незнамо что. Я ему опять тихим голосом: ‘Ваше благородие, земля эта мне доподлинно известна, на эту десятину надо рубликов сорок набавить’. ‘Как!’ — кричит. А сам щупает землю пальцами и, вижу, наблюдает. ‘А тут, — говорю я, — щигры да бугры, надо полсотенку скинуть’. Он скинул. Тише да тише, и вывешивает меня, спрашивает: ‘А тут как, Пимен Игнатьевич, а тут…’ Ну, когда он совсем стих, я ему опять свое: ‘Дозвольте русскому мужику самому поселиться, мы каждую полоску определим’. Он и вовсе стих, глядит исподлобья, спрашивает: ‘А как же клевер?’ — ‘Что же, — говорю, — клевер, не в клевере дело, а если клевер понадобится сеять, так и то сумеем и ручательство подпишем, что будет у нас клевер, польза будет мужику, настоящая польза, главное дело — скотинке корм будет, а то и овцу некуда выгнать’. Он все глядит исподлобья, и важно слушает, и спрашивает: ‘На что вам овцы? В настоящее время крестьянину овцы не нужны’. — ‘Ваше благородие, — говорю ему, — я весь в овце’. Посмотрел он на меня, — тулуп, валенки, рукавицы и прочее, — посмотрел и съершился. Я тут опять свое: ‘Дозвольте самим’. А он: ‘Вы на три поля переделите’. — ‘И переделим, — говорю, — от этого худа не будет’. — ‘А как же чересполосица?’ — спрашивает. ‘Чересполосица, — отвечаю я, — никому не мешает’. Ка-ак он затопает на меня ногами, ка-ак закричит: ‘Духу твоего чтоб тут не было, такой-сякой!..’ Ну, и прогнал.
— Тем все и кончилось?
— Тем все и кончилось. Ну, и что же хорошего вышло? Слышали, что мужики говорят, видели? А вы еще поглядите сухие колодцы да пруды, да расспросите их хорошенько. А только верьте моему слову: эта штука на старинку перейдет, перелезет. ‘Свобода!’ — говорят. Дали мужику свободу, да как принялись господам мухи уши грызть. Не-ет, брат. Шабаш! Свобода, свобода, эх! Визгу много, шерсти мало!

4. У сухого колодца

Меня подвели к сухому колодцу. Я уже слышал давно об этих подземных памятниках землеустроителям. Почему-то нужно было спешить с ликвидацией имений, некогда было выписывать бурава, приглашать агрономов. Рыли попросту, где бог на душу положит. И так дорывались до страшной глубины, в девяносто и более саженей, так что колодец обходился в тысячу рублей, а вода все-таки не показывалась. В этом имении три сухих колодца. Тот, к которому меня подвели, возле самого пруда.
— Сухой? — спрашиваю.
— Ка-ак овин. Бросьте камень.
Камень летит. Сколько летит-то! И ударяется о землю.
Два нездешних мужика едут мимо, любопытные, останавливаются, один подходит, заглядывает в тьму, качает головой и смеется. Тоже пускает камень, опять смеется.
Я беру часы и замечаю по часам: камень летит три секунды. Мужик возвращается к другому, качает головой и что-то, смеясь, рассказывает.
Общее веселье возбуждает вид колодца.
Самое странное то, что он вырыт возле самого пруда, в двух или трех саженях от него, а воды все-таки нет.
— Хоть бы прудовая пошла, — говорю я.
— Избави бог, — отвечают мужики, — та вода — отрава.
И рассказывают, отчего вода в пруду стала горькой, отчего в нем даже и скотину купать нельзя.
Вокруг этого пруда стояли громадные ивы. Господам ивы понравились, срубили. ‘Подушки’ увезли в свои имения, ‘горбыли’ пустили на сухие колодцы, а ветки побросали на льду и забыли. Пришла весна, пруд растаял, ветки утонули. И вот с тех пор вода стала горькой, как в Мертвом море: скотина пить отказывается и даже купать нельзя, напорешь.
— На что же господам ‘подушки’ понадобились?
— Поди знай… А то вот дубок…
Указывают на обрубок дерева, видно, огромного, но сгоревшего.
Стоял старый дуб на отлете. Зачем ему тут стоять, его прибрать надо! И велел главный барин срубить. Прислал за ним шестерку лошадей. Не берут лошади. Перепилили пополам. Увезли половину к барину. А тут, случись, другой барин: ‘Везите, — говорит, — эту половину ко мне: та — ему, эта — мне’. Взялись было везти, а от главного барина лошади вернулись. Спор и драка. Господа приехали. ‘Я тебя смещу!’ — кричит главный. ‘А я на тебя пожалуюсь: зачем казенный дуб срубил’. Долго спорили, и ни тот, ни другой взять дуб не смеют. И высох дуб на солнце, а все господа взять не решаются. Тут мужики собрались да и сожгли его. И всей сказке конец.
— Не может быть! — говорю я.
— Как не может быть, да вот же пень лежит обгорелый, я же и поджигал. А ведь тоже в контракте у нас сказано: щадите деревья!
— Щадите деревья! — вторили все мужики и, долго помолчав, как эхо, повторяют: — Щадите деревья, что — щадите деревья…
Так мы подходим ко второму сухому колодцу. Возле него остановился обоз проезжих нездешних мужиков, а тот мужик, что смотрел на меня, как я камень пускал, рассказывает:
— Это что за колодец, тот глубже. Такая, братцы, глубина, такая глубина, что и сказать невозможно. Барин камень пускал, так по часам заметил: полчаса летел!
Так творятся легенды в народе. И, бог знает, правду ли мне рассказали про дуб, про ивы, правда ли вот и то, что сейчас неустанно жужжат: господа подшипники от барабана отвинтили, хомуты увезли, флигель разобрали…
Правда ли все это? Где тут разобрать проезжему, случайному человеку. Одно правда: к господам, к начальству, к ликвидаторам имения мужики не чувствуют ни малейшего уважения и просят господа бога, чтобы допустил им он самим устроить свою судьбу.
Управляющий говорил мне: ‘Мужик — подлец, разбойник’.
— Как найти таких людей, чтобы не хапали, — говорят мужики.
‘Земля божья, земля — мать’, — всюду думают у нас. Но я берусь доказать: у нас чем ближе человек к земле, тем кривее его душа и низменнее дух.
— Хороша же мать! — сказал я мужикам.
— Земля неповинна! — ответили они. — Поглядите: дуб растет, первое дерево, значит, самая первая земля здесь. Земля неповинна.

Примечания

Впервые опубликовано: ‘Русские ведомости’, 1909, 1 августа.
…утренник побелил зеленя… — Утренний мороз покрыл инеем хлебные всходы.
…земли болтущей! — Не занятой никем земли.
…не пелена к пелене… — Пелена — плоскость стены.
При новом хозяйстве… можно иметь только меринов. — Имеется в виду невозможность свободного содержания конского молодняка из-за отсутствия свободной земли для выпаса.
…будет забастовка… и переделим на три клина, все опять смешаем… — Здесь говорится о стремлении многих крестьян возвратиться к старой общинной системе трехполья, при котором одна часть земли занята под семенной хлеб, вторая — под хлеб для прокормления семьи, третья — под усадьбу, луга и выпасы для скота.
Старик был бурмистром… — Название управляющего помещичьим имением.
…всякую лядвинку учтут… — Пустую заросшую землю.

———————————————————————————-

Источник текста: Собрание сочинений. В 8 т / М. М. Пришвин, Редкол.: В.В. Кожинов и др. [Вступ. ст. В.Д. Пришвиной Коммент. А.Л. Киселева Ил. В.Ф. Домогацкого]. Том 1. — Москва: Худож. лит., 1982. — 21 см. С. 661 — 669
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека